Рассвет над Итакой.
Полагаю, это весьма приятное зрелище для тех, кому подобное по душе. Море настолько величественнее земли, что едва ли стоит упоминать о тенях, протянувшихся от потрепанных ветрами деревьев, или о тепле, исходящем от крутых острых скал. Давайте лучше поговорим о серебристой дымке и полоске золота на востоке, вспыхивающей там, где море сливается с небом, чья яркость заставляет прикрыть глаза даже богов. Стаи чаек, кружась, поднимаются ввысь, ночные цветы раскрывают плотно сжатые лепестки бутонов, и аромат рассвета разливается вокруг, как наслаждение по телу женщины.
Я лично предпочитаю рассвет над Коринфом, где первые лучи, пронзая легкий кисейный полог, золотыми мазками раскрашивают спины просыпающихся любовников; где тепло дня самым приятным образом смешивается с мягким бризом с внутреннего моря, отчего кожа, разогретая пылкой ночной игрой, покрывается мурашками удовольствия. На Итаке с этим сложнее, ведь все мужчины островов около двадцати лет назад уплыли в Трою, и ни один из них так и не вернулся. Жены ждали их, сколько могли, а дочери взрослели, затем и старели без любви; потом усталость стала привычкой, а выживание – обыденностью. И не для этих женщин прикосновение нежных мужских пальцев, гладящих по спине, пробуждая ото сна под пение птиц; их утро начинается с колки дров и вытягивания сетей, ловли крабов и рыхления скудной почвы. Из мужчин, которых будит рассвет, остались разве что несколько стариков, вроде Эгиптия и Медона, советников Одиссея, которым возраст – или удивительно ранний упадок сил – не позволил отплыть в Трою. Среди тех, кто помоложе, ни одного полностью вышедшего из юного возраста; и буйные женихи, храпящие в пьяном забытьи по углам дворца Пенелопы, могут похвастаться скорее россыпью прыщей, нежели настоящей бородой.
И все же справедливости ради нельзя утверждать, что западные острова напрочь лишены рассветной прелести. На Закинтосе аромат желтых цветов щекочет нос юноши, чье дыхание смешивается с дыханием подруги, не знавшей даже имени своего отца, когда они поднимаются вместе со своего соломенного ложа. А над богатым портом Хайри моряк с Крита нежно целует возлюбленную и шепчет: «Я вернусь» – и сам верит в это, бедный ягненочек, но буйство морей Посейдона и расстояние, что разделит их, диктуют другой финал их истории.
«Молитесь мне, – выдыхаю я на ухо дремлющему Антиною и ленивому Эвримаху, проплывая по дворцовым коридорам, заполненным валяющимися тут и там женихами, чьи губы все еще мокры от вина. – Молитесь мне, – шепчу храброму Амфиному и глуповатому Леодию, – ведь именно я отдала прекрасную Елену Парису; именно я, а вовсе не Зевс, положила конец эпохе героев. Аякс, Пентиселея, Патрокл, Ахиллес и Гектор – они умерли за меня, так что молитесь. Молитесь о любви».
Женихи лежат не шелохнувшись. Их сердца закрыты для божественного, даже если речь идет о такой мощной силе, как моя. Их отцы уплыли в Трою, поэтому они взращены матерями. Но вот вопрос: что за мужчины вырастут из тех, кого женщины учили держать меч?
Легким мановением руки я рассылаю розовые сны наслаждения тем, кто еще спит, чтобы, проснувшись, они ощутили, как сердце переполняет приятное томление, а душа пылает от неясной жажды.
И с тем отбываю, следуя за четырьмя лошадьми, что, выскользнув из дворца Одиссея с первыми лучами солнца, скачут на север, к пепелищу, оставшемуся от Фенеры, и незваному кораблю, ждущему у тех берегов.
Пенелопа скачет туда в сопровождении Приены и двух своих служанок, преданной Эос и смешливой Автонои, которой сейчас не до смеха, как, впрочем, и остальным. Ночь скрывала лучниц, прятавшихся в темноте вокруг Фенеры, но с приходом дня они вынуждены отступить; эти тайные стражи, воительницы Приены ночью, днем возвращаются к своим фермам и сетям, к тому, что считают домом и что готовы защищать. Их отступление столь же незаметно, как и их приход. Воины, охраняющие корабль микенцев, настороженно выпрямляются, подхватив копья, при приближении Пенелопы.
Она неторопливо спешивается, успевая оценить открывшийся вид, а затем, вежливо кивнув встречающим ее воинам, провозглашает:
– Я – Пенелопа, жена Одиссея, царица Итаки.
Этот последний титул обязательно должен идти после первого – ведь какие царицы в наши дни? Прекрасная Елена, за которую умирали последние герои Греции? Или кровожадная Клитемнестра, слишком увлекшаяся своей ролью царицы и забывшая о том, что она еще и женщина? Пенелопа извлекла урок из обеих историй: она – жена, возможно, вдова, которая в силу стечения определенных обстоятельств является еще и царицей.
– А вы, – добавляет она, – похоже, прибыли незваными, но с оружием на земли моего дорогого мужа.
Произнесенные другой женщиной, эти слова могли бы отражать опасливое беспокойство, ужасное предчувствие грядущих пугающих событий. Но в стене рядом с головами солдат все еще подрагивает стрела, поэтому те сразу же кидаются звать капитана из темных недр судна, – эту тьму даже я опасаюсь тревожить, – и оттуда появляются Пилад с весьма живописно растрепанными бризом длинными волосами и Электра, представляющая собой значительно менее живописную картину.
В последний раз на эти острова они прибыли в сопровождении целого флота, с фанфарами и помпой, а отбыли с телом Клитемнестры, триумфальной наградой их стараний, и вся Греция славила их деяния и имена. И что же мы видим теперь? Потрепанную ворону и ее просоленную насквозь свиту, прячущихся в бухте контрабандистов? Не нужно гадать на внутренностях тучного тельца, чтобы понять, что грядет беда.
– Сестра, – окликает Электра, прежде чем Пенелопе удается решить, как ко всему этому отнестись, – благодарю за то, что ты смогла прибыть так быстро и так… незаметно.
Электра переводит взгляд с Пенелопы на Эос и Автоною, чьи лица скрыты под привычными для дворцовых служанок накидками. Ни одна из них не одета достойно встречи с царицей, но, полагаю, быстрые сборы и поспешное отбытие добавляют всему капельку непринужденной естественности, этакого ощущения «забав в стогу», что весьма мило, если рассматривать в правильном свете. Электра не смотрит на Приену. Ее арсенал холодного оружия у любого отобьет охоту любопытствовать.
– Моя драгоценная сестра, – откликается Пенелопа, быстро минуя микенцев, как мухи от паука пятящихся с пути женщин, которые движутся к тени корабля, – я бы сказала: «Добро пожаловать на Итаку», – но такую знатную госпожу следует приветствовать со всевозможными почестями, речами и роскошными пиром. А потому приходится спросить: почему я встречаю тебя здесь, в этом обиталище ворон; и зачем было посылать мне это?
Она раскрывает кулак, а там кольцо, которое она сжимала так сильно, что на ладони остался след – бескровное клеймо там, где золото вминалось в плоть. Это кольцо Клитемнестры – само собой, Электра никогда не наденет его, ведь считает его проклятым, но вместе с тем знает, как ценны проклятые вещи.
Едва Пенелопа подходит к Электре, та поступает крайне неожиданно.
Она кидается к старшей родственнице и с внезапной силой, удивляющей даже Пенелопу, сжимает руки царицы Итаки в своих. Она держит их крепко, словно никогда прежде ее ледяная кожа не ощущала прикосновения человеческого тепла, и на мгновение кажется, что она вот-вот обнимет Пенелопу, обхватит обеими руками и прижмется крепко-накрепко, словно сиротка, вцепившаяся в давно потерянную мать. Такой поступок был бы необъяснимым, поразительным. В последний раз, когда Электра так крепко прижималась к какому-то живому существу, кроме своей лошади, ей было семь лет, и мать увозила ее сестру Ифигению к отцу на священный утес над морем, откуда вернулась только мать. С того самого дня она не знала радости семейных объятий, так что, затянись этот момент подольше и будь во мне больше материнских чувств, я бы легонько коснулась ее плеча и велела бы вцепиться в Пенелопу, чтобы порыдать у нее на плече, как любая потерянная душа.
Но она этого не делает, и момент упущен, а потому, резко выпустив руку родственницы, словно та обжигает, Электра отшатывается, выпрямляет спину и произносит:
– Тебе нужно это увидеть.
Внутри микенского корабля места очень мало. Все свободное пространство заставлено бочками с водой и соленой рыбой, древесиной для починки корабля, амфорами с вином, сундуками с одеждой и медью на продажу. Зыбкая, колышущаяся тьма здесь прорезана лишь тонкими лучами света, пробивающимися сквозь щели в палубе или попадающими в открытый люк. Внизу запрещено зажигать огни; здешние обитатели прячутся в тени, окруженные глухим рокотом волн и попискиванием крыс.
Но кое-что, намного-намного страшнее крыс, таится во тьме, ведь я замечаю трех женщин, которых смертным увидеть не дано, слышу, как шуршит кожа их крыльев, когда они шевелятся, чувствуя мое божественное присутствие, вижу, как горят их налитые кровью глаза в самой густой тьме самого темного угла трюма, в том пятне леденящего холода, куда ни один смертный не пойдет, сам не зная почему.
Я бы не приблизилась к этим трем затаившимся злыдням даже ради любви могучего Ареса, но Пенелопа идет за Электрой в самое сердце корабля, не замечая страшной опасности, таящейся внизу, а значит, и мне приходится пойти следом, изо всех сил стараясь не обращать внимания на смешки мерзких созданий, чье зловонное прикосновение разрушает изнутри даже новые доски этого корабля.
Еще одно создание затаилось там, внизу: мужчина, видимый смертным взглядом, пусть и с трудом, ведь он так сливается с засаленными лохмотьями и трюмными тенями, что Пенелопе требуется некоторое время, чтобы дать глазам привыкнуть к сумраку и различить в этом сумраке его. Кровь Клитемнестры, рожденной прямо от божественного прикосновения, всегда была сильнее проклятого наследия Агамемнона. Вот и в Оресте можно разглядеть темные волосы матери, едва тронутые рыжими отблесками – от отца; а еще полные губы матери, карие глаза, настолько темные, что походят на угли, по-женски изящные плечи; а от отца – всего-то прямая спина, нос с горбинкой и гордо задранный подбородок, которым тот, должно быть, и снес ворота Трои. Он довольно молод для того, чтобы торопиться с ухаживаниями за новой царицей для своего царства, но достаточно вырос, чтобы эти ухаживания были утонченными и изящными, основанными на осознании не только собственной значимости, но и важности той, на кого направлены.
Увы, Орест не ухаживал ни за одним созданием никакого рода вот уже много-много лет, и я очень сомневаюсь, что когда-нибудь возьмется за это снова.
Вместо этого он свернулся клубком, вцепившись в грязное, обмотанное вокруг него покрывало, бешено вращая глазами в темноте, с пеной у рта давясь криками и стонами, дрожа и сотрясаясь всем телом. Вот он скулит, как побитый щенок. Вот отворачивается от малейшего луча света и вертится, пытаясь биться головой о стену. Вот бормочет что-то, и слова вываливаются изо рта кашей, которую невозможно разобрать, – хотя Электра, возможно, слышит, как повторяется одно слово: «мама, мама, мама», – а вот уже сжимает зубы с такой силой, что я боюсь, как бы они не раскрошились прямо во рту, превратив десны в кровавую мешанину из плоти и костей.
Вот он.
Орест, сын Агамемнона, царь царей, могущественный повелитель Микен, племянник Менелая, убийца собственной матери.
Вот, псы вас раздери, где он: забился в какую-то щель на спрятанном корабле.
Электра стоит у подножия крутой, шаткой лесенки, ведущей в темноту, словно не смея ступить дальше, спиной к невидимым тварям, к которым, знают они об этом или нет, все смертные со временем повернутся спиной.
Пенелопа подходит ближе и, приоткрыв рот, разглядывает племянника, который, на мгновение кажется, узнает ее, на какой-то миг выглядит довольным встречей, но затем закрывает воспаленные глаза и снова вскрикивает: «Мама!» – а может, и не «мама», а «кара», или «мрак», или просто набор звуков, вырвавшихся из плотно сжатых губ. Его громкий вскрик заставляет Пенелопу остановиться, даже отшатнуться на пару шагов и потянуться рукой к борту трюма, чтобы найти поддержку в надежности корабельной обшивки.
– И как давно он такой? – вопрошает она наконец.
– Почти три луны, – отвечает Электра. – На него находит приступами, но с каждым разом становится все хуже.
Пенелопа медленно кивает. У нее много вопросов и не меньше неприятных выводов, к которым приведут ответы на них. Ничего хорошего. Прямо сейчас она не может разглядеть ни одного исхода, который сочла бы приемлемым. Вместо этого она обращается к практической стороне дела.
– Кто знает, что вы здесь?
– Только те, кто на корабле. Я никому не сказала, куда мы отплываем.
– А в Микенах? Там кто-нибудь знает, что твой брат… такой?
Электра не отвечает, что само по себе ответ. Пенелопа подавляет вздох. Утро слишком раннее для подобных дел.
– Менелай? – спрашивает она наконец, полуприкрыв глаза, словно пытаясь спрятаться от видений катастрофы, разворачивающихся перед ее мысленным взором. – Он знает?
– У моего дяди шпионы повсюду.
Тут наконец Пенелопа отрывается от разглядывания молодого мужчины, сотрясаемого дрожью, и обращает все внимание на Электру.
– Сестра, – укоряюще шепчет она, – что за новое несчастье, будь оно трижды проклято, ты навлекаешь на мой дом?
Электра научилась царственно-гневному взгляду у матери, считавшей себя величайшей женщиной на свете. Девочка ни за что не призналась бы даже себе, что получила это умение от той, к кому, она уверена, питает лишь ненависть, но сейчас, едва ли не в первый раз, взгляду не хватает твердости, и она опускает голову, чтобы затем поднять ее, но уже с по-детски испуганным выражением лица.
– Мой дядя не должен найти Ореста в таком состоянии. Он воспользуется этим, чтобы присвоить Микены. Он будет… Не думаю, что мне или тебе придется по душе его правление.
Если поэты взялись бы описывать этот момент – хотя они не возьмутся, – полагаю, они бы написали, как две женщины, рыдая, кинулись друг другу в объятия, объединенные горем и страхом за любимых мужчин. «О мой несчастный брат», – причитала бы Электра; «О дорогой мой родич», – вторила бы ей Пенелопа.