«Вы проживете ту жизнь, которую выберете, и в той шкуре, какую напялите.»
«…У амбронов долин Западного Баррика, существует суеверие — не окликивать неизвестного, даже угрожай тому смертельная опасность или путь его неверен. Не позовут они и друг друга, пусть увидят брата или отца своего, или еще какого родственника, или хорошего знакомого. Не подают голосов о помощи, заблудившись в лесу. Молчат, потеряв дорогу в снежную метель. Объясняют поведение не замысловато. Никогда не знаешь, кто в действительности ответит на призыв. По обычаям старины, в их селениях нет колодцев, и воду они берут из реки, ручья или озера. Избегают пещер, заброшенных городов, сторонятся старых скудельниц[1], коих по округе великое множество. Прежде чем открыть дверь в собственном доме, войти ли выйти, произносят громко: „Не прошен, не входи“, обращаясь неведомо к кому. Закончив трапезу не оставят на столе еды, будь то капля или крошка из съестного, ненароком приветить Незваного.»
За день солнце не согрело весенний лес. Стыло и сыро. Воздух пропитан запахом еловой хвои и льда потаенных родников. Паломник, кутаясь в ветхий плащик с фестонами, тоскливо смотрел на могильный холм и воткнутый в изножье неотесанный сучковатый кол, с волчьим пустоглазым черепом в навершии. Кто-то, упокоив бренное тело, озаботился водрузить над могилой языческий символ.
— Из тлена явившись, в тлен вернешься…, — непослушные от холода руки выдернули из веревочного пояска прядку и пустили по ветру. — Надеюсь, прибываешь ты у небесного престола не в смятении духовном, но в покаянии. Спор наш закончен до срока. Истина высока, но смерть выше всяких истин.
Паломник склонился. Не чудо ли? Крохотный одуванчик, желтая пуговка, пробился из-под мерзлых комьев земли. Вспомнилась давняя обида. Неизжитая, саднящая занозой в сердце.
— Эх-эх-эх! Сволочью ты был, брат Эйгер. Изрядной сволочью. Ни должной веры в тебе, ни должного рвения веру защищать. От того и кол осиновый в память о твоем пребывании в земной юдоли. И ничего более. Ничего…
Прочесть молитву не поворачивался язык. Душа не преисполнилась скорбью о почившем соратнике, очи не застило тоской-печалью. Паломник глянул в свинцовые выси. Не сподобятся ли оросить жалкой влагой место упокоения раба божьего Эйгера? Нет, не обронят и малой слезинки.
— Сказывают у браттов, — и не вздох и не насмешка, — есть обычай, мочиться на могилы…
Прошлогодняя трава шелестом выдала присутствие постороннего, и паломник запоздало повернулся. В изумлении вскрикнул.
— Эйгер?!!
— Я, брат Дерек. Я!
Тяжелый сук с широким замахом ударил в висок. Хрустнули, крошась кости, смешались кровь и мозг, вывалился глаз. Дерек не упал, отлетел, широко раскинув руки сгрести в охапку высокое небо.
«Ангелов небесных объяти,» — повеселился воскресший покойник. Выглядел он крепко, двигался быстро.
— Очень помогла нам твоя вера, принцепс[2]. Вся она под такими вот холмиками лежит. Ни братства, ни великой идеи не осталось. Канули в лету… Никудышный ты оказался пастырь стаду своему. Звал за собой, дороги не ведая. Слепым вел незрячих.
Эйгер присел обыскать тело. Деньги? Какие у нищего паломника деньги? Не они нужны ему вовсе.
Под складками одежды нашелся тяжелый медальон — с узкой прорезью буро-красный камень, в вороненой оправе. Длинную, перевитого золота цепочку, оборвал. Не надобна.
— Все равно не знал, что с ним делать. А может, знал, но трусил.
Наклонился за одуванчиком. Выдрал с хилым корешком и швырнул Дереку. Крошки земли попали на впалую щеку, в сетку синих венок.
— Извини, спешу.
Уже ныряя под еловые ветки, Эйгер расхохотался.
— Надо же… Обоссать меня хотел!
Смех помешал услышать хруст валежины, когда наблюдатель разыгравшейся трагедии по неосторожности оступился. Последовавший хрусту сухой плевок изжеванной хвоинки означал вовсе не досаду и негодование, но умеренное любопытство.
В Унгрии, убейся, не отыщешь приличных шинков и постоялых дворов. Строят коряво, доглядывают плохо. В них полно безносых от дурной болезни шлюх; лихого люда с рваными ноздрями; странников, прячущих под повязками срезанные клейма каторжников. В ином хлеву чище, светлей и уютней, чем на гостевом подворье. Но как-то выкручиваются, привечают путников и чужестранцев и не заморачиваются на дурную славу. А не любо и морду воротишь, вон он бог, а вот порог, облако — крыша, поле — кровать. Никто силком не держит, катись на все четыре стороны!
Появление тринитария[3] вызвало у шинкаря некоторую растерянность. В недоумении глянул в открытую дверь кухни. Скудное на тепло светило обозначило межень[4]. Не пристало скитальцам в таких местах, в такое время присутствовать. Не случилось ли худого в миру?
— Что привело святого брата под мой кров? — заегозил шинкарь.
Святости в госте, что в пегой свинье учености. Грязен, зарощ, левый глаз бел. Не бельмом закрыт — сварен в пыточной каленым железом.
В рвении приветить, освободить тринитарию пройти, хозяин наградил пинком забредшую в зал зачуханную собачонку. Пес недовольно визгнул, но не оставил подбирать осклизлую блевотину. Трясся и давился от голода.
— Не тревожься, саин[5]. Я лишь обогреюсь и отдохну.
Неуютно не только шинкарю. Ни с чего заспешил крестьянин, более часа цедивший из кружки хмельную выходившую брагу. Быстро выглыкал остатки, наскоро навернул онучи, вбил ноги в сапоги и ушел, бурча под нос, явно не молитвы. Нет в молитвослове упоминания «одноглазого козла». Но к словам ли в сердцах сказанным цепляться? Другое сомнительно. Вставал ли ругатель когда-нибудь за плуг? Засеивал ли пашню? Мог ли подобающе обиходить худобу[6]? Справить и починить упряжь? Ответы крестьянин унес с собой. Да и кому в шинке дело до чьих-то там ответов?
Следом пахарю поднялись игроки в кости. У обоих глазенки, что колосья на ветру — туда-сюда, туда-сюда. На запястьях браслеты шрамов. Не от кандалов ли? Не колодок ли каторжных? Свернув скоренько забаву, разделили без спора и дрязг деньги с кона и за дверь. Ни хозяину прощай, ни образам поклона.
Музыкант-побирушка, мурлыкавший…
Жан был наедине с подругой милой…
Узрев его орудие труда,
Подруга всполошилась: «Ах, беда!
Ну и махина, Господи помилуй!
В живых мне не остаться никогда!»
Попридержав тревог первопричину,
Жан с милой не спеша повел игру,
Орудие вогнав наполовину.
«Жан, глубже! Ничего, что мир покину:
Ведь все равно когда-нибудь помру…*»
…заткнулся, отставил инструмент в сторону. Но его беспокойные пальцы продолжали барабанить ритм прилипчивой мелодии.
Эйгер облюбовал себе местечко. Окошко, с мутным загаженным мухами стеклом, едва пропускало солнце. Белесое пятно лежало на столешнице, слабо грея черное дерево.
— Не найдется ли перо и бумага, саин? — обратился Эйгер к мявшемуся хозяину.
— Должны быть, — нехотя отозвался тот. Сам грамоте обучен, оттого и здоровое недоверие к грамотеям.
— Подай. Я оплачу.
— Как можно, святой брат! — изобразил обиду шинкарь. Уж лучше бы и не пытался.
— Мух с чернильницы вытряхни, — напутствовал показное рвение тринитарий.
Испрашиваемое подали и тыркнув перо в чернила, он начал скоро писать. Строки ложились размашисто и чисто, без запинок и клякс. Рука, ведомая вдохновением, не знала устали. Все что изложит, обдумано загодя и многократно.
— Сколько за доставку в Лабур? — не оторваться Эйгеру. Очень уж здорово выходило. Не испортить бы. Усердием.
— До ратуши полгроша, а если конкретно кому-то, по договоренности.
Тринитарий цокнул — дорого просят, барышники. Ни совесть, ни заповеди им не указ.
Деревенька, кажется Вожес — указатель на въезде залеплен грязью, Эйгеру не глянулась. Улочки сплошное болото, мостки погнили, солома на многих крышах сопрела, хозяйства скудны. Три воза его обогнали, и никто не вызвался подвезти. Местный поп, от великого ли ума? согнав человек двадцать народу, под молитву и ругань, распугивая гусей и уток, засучив рукава новенькой рясы, топил в пруду молодую ведьму, намотав на кулак её черную косу. Чернокнижница по-волчьи выла, царапалась и вырывалась. Справиться с ней не помогали ни усилия взапревшего праведника, ни распевное «Отче Святый». Но доброхоты уже тащили багры и «чуху» — дубовую колотушку бить сваи.
Выбор шинка неслучаен — выше по улице почище и посветлей, а кухню учуешь с улицы. Но на вывеске «Сома и Щуки», красным, выделен знак почты пфальца[7]. Здесь оставляли или лично вручали почтарю, переправить послание в ближайший город.
— У вас очень утомленный вид, святой брат, — служанка быстренько выставила кружку с разноса. — Не побрезгуйте, угоститесь. Мед с водой.
— Благодарю, хозяюшка, — польстил Эйгер. Гадать не надо, какому месту она хозяйка, в какое время суток и скольким за ночь.
Женщина засуетилась, поочередно протирая столы и собирая крошки. Шугнула мухоту, ловко хлопая тряпкой назойливых тварей.
Сворачивая письмо, тринитарий проводил обслугу прилипчивым взглядом. Собственно, глядеть особо не на что. Костлява.
«Тебе ли капыситься,» — попенял Эйгер на собственную привередливость.
Многое… Многое упущено безвозвратно. По преданию Ордена вселенской анафеме, год провел в пыточных инквизиции зелаторов[8]. Где не то что каждое слово, каждый крик и выдох под запись и при свидетелях. По завершению следствия — десять лет в монастырском узилище, на воде и хлебе, раскаяться и искупить гордыню. Десять лет в каменном мешке с крепкой решеткой над головой. Бесконечные десять лет… Осенью затяжные ливни наполняли яму по колено. От сырости на коже ковром высыпали чирьи. Невозможно ни сидеть, ни лежать, ни шевельнуться. Зимой, завывающие вьюги надували в углы саженные сугробы. Спасался, забиваясь под лежак, стискивал челюсти не клацать зубами. Долгие морозы выстужали дерево до малиновых звонов, камень до мельничного хруста, металл до хрупкости скорлупы. Хлеб не разгрызть, не отогревши на теле. Прижимая горбушку к груди, плакал что родитель над больным чадом. Затеплить воду, разбавлял мочой. Весной дожди, дожди, дожди. Выматывающие, немилосердные. И опять сырость, чирьи и гнойники. Летом приходилось легче, сытней. Соскребал и ел мох с каменной кладки, а с древес сгрызал, как собака сгрызает мясо с кости. Ловил насекомых — сортирных мух, любопытных стрекоз, беззаботных мотыльков и майских жуков. Пчелы и шмели почитал за лакомство. Не упускал случайных ящерок, скрадывал мышей. До сих пор памятен пыльный вкус серых шкурок, хруст косточек и коготков, кислинка кишок и сладость крови. Благодетельствовала и братия. Могли не кормить несколько дней, а потом, привязав к веревке свежеиспеченную краюху, играться с ним, как с неразумным котенком. За ломоть, помакнутый в духмяное конопляное масло, посыпанный солью и толченым чесноком, заставляли петь псалмы, хулить бога и мастурбировать. И он пел до хрипоты, до полного безголосия. Хулил последними словам, коих не награждают ни врагов, ни потаскух. Придавался рукоблудию без стыда и стеснения, роняя семя на землю. В другой раз искушали, предлагая отмыть и накормить от пуза, в обмен за зрячий глаз. Он соглашался. Сам бы его выдрал, так хотелось жрать. В иссушающий зной, продержав без воды неделю, лили хилой струйкой стухшую жижу, в его жадно раскрытый рот. Могли окатить нечистотами из выгребной ямы, обсыпать золой и сажей из печи. Одно время наповадились пригонять из деревни баб и раскорячив, садить на решетку. Открытый взору женский срам будил неутолимое желание выплеснуть из себя остатки жизни, хотеть возродиться в другое время, в другом пространстве, в иной предначертаности судьбы…
Не околеть в яме стоило трудов. И мужества. Не поддаться лечь, отрешиться от всего и закрыв глаза, дождаться смерти. Или помочь себе уйти, как это проделали другие…
Араин перегрыз вены и умер счастливчиком, досыта наглотавшись собственной крови.
Войс разбил голову о стену. Этому счастья еще больше. Раз! и пред Небесным престолом.
Саргаф распустил рубаху на ленты и свил веревку удавиться. Распевая псалом: «На днях моих печать грехов!», руками затянул на шее петлю. Не доставал до решетки прицепить.
Бывшему рипьеру* преданного, оклеветанного и оплеванного клиром и властью Ордена Крестильного Огня, не достойно подобным образом завершить бренный путь. Но положа руку на сердце, тогда он меньше всего думал о достоинстве. Жить хотелось. Молодым умирать тяжко.
«Все что нас не сломает, сделает крепче.»
Умник, изрекший мудрость, явно не сиживал в монастырской тюрьме и дня.
По весне высокий паводок затопил яму, наполнив до краев жидкой грязью, мусором и древесным корьем. Ему вынуждено сменили место пребывания. Казематы монастыря отличались лишь защищенностью от непогоды. Но в них ничтожно света и воздуха. Тело гнило, покрывалось струпьями и незаживающими язвами. Кормежку, если не успел, сжирали крысы. Тощие, глазастые, похожие на призраков. Часто грызуны составляли ему компанию за трапезой, подбирая, а то и выхватывая слипшиеся куски каши из посуды или слабых рук.
Всему есть предел. И если дух прибывал непоколебимым, тело сдалось. Никогда не болел, а тут слег, с затаенной грустью осмысливая приближение последнего часа. Беспокойные серые приятели обглодали ему пальцы на ноге. Гнать бесполезно. Зло пищали и царапались. Он и не противился. Хоть кому-то сделается хорошо от того что сдохнет.
В Светлое Воскресение, древний как мир монах-грамматик*, приполз по стенке исповедовать умирающего. Подсел рядом. От старца воняло кислым и ссаньем.
— Всякий, будь то заблудший или праведный, достоин сострадания. Я буду держать тебя за руку…
Ответил ему на староэгльском, протестуя грубостью против скорой смерти.
— Подержи меня лучше за х…, старый пидор.
— Ты знаешь прежний эгле? — подивился монах. На отказ и оскорбление не обиделся. Мирское сие — собирать обиды. Мысленно он давно оставил живых их заботам.
Сейчас Эйгер прекрасно понимал грамматика. Жизнь бессмысленна не отрешенностью от праведных дел, а несостоятельностью грешить. Грех, вот что придает смысл существованию и значимость поступкам. Старый монах пребывал в безгреховной немощности. Фактически умер, не умерев.
— Достаточно прочитать Канон Веры и пересказать.
Поворотный момент. Неожиданный и, что скрывать, приятный. Из казематов — в киновий. Заковали в ножные кандалы и определили в библиотеку.
Последующие пять лет, в послушании, приводил в порядок книжное собрание. Многие из раритетов некогда принадлежали опальному Ордену Крестильного Огня.
Его труд был никому не нужен. Его знания эгле остались не востребованы. Будущее зависло не от образованности и усердия, а сговорчивости и доступности задницы монастырской братии. Упрямство грозило скорым возвращение в яму. В яму он не хотел.
Оправившись телесно, разлагался изнутри, завидуя мертвецам. И вот когда уже ничего не осталось ни в душе, ни за душой, и души-то самой щепоть праха — снизошло ему. Иногда судьба отберет многое, почти все, но случается, спохватится и отдарится стократно. Почему она попалась ему, тощенькая книжица в погрызенной мышами обложке? Почему догадался её открыть? Почему не отложил на потом, а прочитал? Ответов Эйгер не доискивался ни тогда, ни позже. Он обрел цель. Простую и понятную. И цель эта принадлежала ему одному и предназначалась для него одного. И все что сделает, сделает не ради высоких идеалов, торжества справедливости или спасения заблудших душ, а для себя. Вернет отнятое сторицей. Его жизнь легко и беспрепятственно наполнилась новым смыслом, а старые идеалы окончательно обратились в тлен.
Устроить пожар в киновие раз плюнуть. Запертая братия не смогла выбраться. Пока выжившие разгребали угли пепелища и отправляли погребальный обряд, он уже был за пятьдесят верст от монастыря…
Во дворе шум, ругань и отборная матерщина, чем поголовно славились служащие доставки посланий. Своего рода гильдийская особенность.
— Овса сыпани, а не половы. Проверю. И воды свежей подай. Да не кобыле! Мне, умыться! Буду я тебе в бочке плескаться. Да, я благородная харя. А ты, корова стельная, не знала? Еще какая благородная. Лей! Живо, сказано!
Почтарь умывался, фыркал громче кобылы хрупавшей овсом, и переругивался со всем светом. Назубатившись, изволил войти.
— Сей момент, саин! — крикнул с кухни шинкарь, набирая на разнос тарелок и кружек.
Прежде чем, служивый принялся за еду, Эйгер подал свернутое послание, помеченное знаком, сцепленных мечей в виде «W» и заплатил деньги.
— К завтрему доставлю, — железно пообещал почтарь. Тринитарий не тот человек с кем можно толочь языком пустоту. Опять же знак.
— Помогай, Господь! — наложил Эйгер троеперстное[9] благословление на примолкшего матерщинника.
Так и не притронувшись к питью, вышел на улицу, глубоко вдохнув свежий воздух. Если хочешь успеха в начинаниях, все случайности, все повороты событий, желательные и нежелательные, надо предусмотреть и подготовиться. Этим Эйгер и занимался последние два года.
Зал дурно освещен. На стене горит факел, на столе свеча. Бедность теней, скудность обстановки и холод камня. Дыхание выбрасывает пар. За окном вой и улюлюканье. Пойманному браконьеру ломают коленные суставы тяжелым дубовым молотом.
Нид аф Поллак, по прозвищу Куцепалый, зябко потер руки, прикрывая от посетителя покалеченную левую ладонь правой. Глядел недружелюбно. Церковь велит с открытым сердцем привечать святых людей. Впрочем, вешать их также не запрещает.
— Чего ты хочешь? Денег? Милостыню подают на паперти. Это не здесь. Голоден? Зайди на кухню. Объедков полно, собак не кормили. Разут? Раздет? Обратись к лекарю, в покойницкую. Одежек предостаточно, расстарается. Ищешь правосудия? В Приграничье? Закон за тридцать верст. В Архе и тамошнего бальи[10]. Нуждаешься в пристанище? В Монтре богадельня для прокаженных, — и опять трет и прячет руку.
За долгие годы не отвык стесняться увечья, полученного не в бою и не в схватке с диким зверем. Безымянный палец ему отхватил старший брат, торопясь заполучить понравившееся кольцо. Безделица не проходила через распухший сустав фаланги.
— Ни о чем подобном я не упоминал, — сохранял полное спокойствие тринитарий.
— Тогда зачем пришел? — раздражение не сделало, рябое, в оспинах, лицо Поллака привлекательней. — Не отнимай моего времени.
— Зачем? — вопрос можно и опустить, но Эйгер переспросил, потянуть время. — Помочь.
Прозвучало легко. Выдохом.
— В чем? И чем? — Поллак нервно задвигал желваками. Заныло под сердцем. Месяц не срок исцелиться в утрате. Да и придет ли оно, исцеление? — Или говори внятно, или убирайся!
Тринитарий ему не нравился. Бывает такое, невзлюбишь человека с первого взгляда и слова. Вроде и не за что, а невзлюбишь. Слишком самоуверен, для во всем покорного воле небес. Слишком много самолюбия, для преданного сердцем истовому служению церкви. И слишком мало земного… Не воняет, пострижен, ухожен. И вообще, похож на новенький штивер[11]… Пояс дурацкий с дурацкими кармашками нацепил. Зачем он тринитарию? Что складывать? Вшей? Но глядя на него, не скажешь, что завшивел.
Метания маркграфа потешили Эйгера. Грозный Поллак нищих недолюбливал. Случалось, травил псами, сек на конюшне, морил в яме. Не больно цацкался и с поповским сословием.
— Ваш сын, саин…
— Что мой сын? — вскинулся Куцепалый. — Он в порядке? Ты его видел? — покалеченная рука хлопнула по столу. — Где? Когда?
— Все мы живем надеждою, — смирен и глух голос Эйгера.
Глух — да, но смирен ли? Проклятый нищий!
— Мне не нужны надежды, мне нужен мой сын! Можешь сказать, что с ним?
— Он мертв, — не посочувствовал Эйгер. В конце концов, он здесь не за этим. Сочувствовать маркграфу.
— Мертв? — так обыденно. Вроде речь идет о ком-то постороннем, а не Колине аф Поллаке. — Тебе доподлинно известно о его гибели? От кого? — маркграф едва усидел не подхватиться из-за стола.
— Сами сказали, вам не нужны надежды. Их нет у меня для вас.
— А что тогда есть?
— Правда. Горькая. Как и всякая правда.
Знать её тяжело, слышать из праздных чужих уст тяжелее стократно.
— И в чем же твоя помощь? В молитвах? Их произнесено достаточно. В бдениях перед иконами? Моя жена провела не одну бессонную ночь, на коленях моля Всевышнего вернуть ей мальчишку. Ты можешь больше? Сотворишь чудо? Укажешь где искать и найти? Хотя бы…
«Тело», — полыхнуло в сердце, но промолчал язык. Поллак даже куснул его — не смей!
— Человеку не отпущено деяние Всевышнего.
— Какое именно?
— Даровать воскрешение.
— Отнимаешь мое время! — обвинил маркграф.
— Я могу помочь, — Эйгер склонился, но продолжал. — Через четыре месяца вашему сыну исполнилось бы семнадцать. Его призвали бы служить.
— С чего пфальцу, — Поллак не уследил усмешку тринитария, — призывать Колина? Хватит службы и в Мюнце.
— Дело не в Колине, а в вас. Вы не поддержали Оттона, когда он управлялся с мятежом.
— Еще один вздумал меня учить! За рекой — братты! Полчища охочих до грабежа и насилия дикарей. Готовых в любой момент вторгнуться в пределы Унгрии. Я не мог снять людей с границы в угоду Лашу.
— Только-то пфальцу забот о Мюнце, и каких-то дикарях с границы, когда во владениях пылает мятеж? Перебей братты всю округу, перережь глотки от старца до младенца, не оставь камня на камне от замков и городков, это меньше бы задело Оттона, чем не оказание ему помощи. А он ведь ждал.
«Трусил и трясся, сучий потрох!» — единая, но не объединяющая мысль. Цену Оттону аф Лашу знали оба.
— Я выполнял свой долг.
— Перед кем? Король Редр три года как мертв. Унгрия больше не самостоятельна. Не суверенна.
— И только поэтому мне следовало оставить рубежи без охраны и присоединиться к Оттону? Помогать отлавливать мятежных шатиленов[12], не желающих признавать его права? А потом поддерживать за локоток, шлепать королевскую печать на смертные приговоры?
— Под каким углом смотреть, марк[13], — тон и обращение Эйгера изменились. — Фактически шатилены выступили не против Оттона, а против короля Моффета. Улавливаешь разницу? Сидя у себя в берлоге, ты упустил три важных момента. Унгрия теперь жалкая провинция Великого королевства Эгль… Все отдано на откуп Оттону аф Лашу… Тебя не ахти, как жаловали при прежнем дворе…
«Дикарь, каких поискать,» — это между слов…
— …а сейчас и подавно не пожалуют.
— Скажи мне неизвестное!
— Сколько одинаковых песчинок в часах на столе?
— О чем ты?
— Так сколько?
— Все!
— Ошибаешься. Практически не одной. А сколько таких на берегу Взморья?
— Откуда я знаю?
— Одна из сотен миллионов.
— Ты безумен, поп?
— Не более остальные. Твой сын… Я найду замену.
— Мне? Замену? Моего? Сына?
— Не тебе. Оттону. Предъявишь его, как предъявляют золото, доказать платежеспособность. Ведь кредиторам неважно откуда деньги. Одолжены, накоплены или украдены. Они есть и этого достаточно.
— Предлагаешь подлог? Обман?
— А есть ли выбор? Тебе не доверят служить. А твой наследник не сможет служить по известным причинам. Пока пфальца сдерживает собственное слово. Оттон подтвердил все договоры с гербами[14], заключенные покойным королем. И твой в том числе. В котором прописано одно важное условие… Он и наследник… С тобой все ясно. Остается Колин аф Поллак. У Оттона очередь из поддержавших его, кому обязан титулом и положением. Он не настолько глуп растерять тех, кто поднимут за него меч, тех, кто укрепят его щит, и тех, кто продадут ему свою верность. Сторонников надо поощрить. Похвальная привычка для правителя. Как думаешь, упустит пфальц возможность облагодетельствовать одного из своих дружков? Он заберет у тебя фьеф, марк. Скорее, чем ты можешь представить.
— Я не мог бросить границу, — упирался Куцепалый.
— Повторяешься. Оттону плевать на границы Унгрии и на то, что в них заключено. А вот на что не плевать, у него под боком практически бесхозный Мюнц. Сто тысяч акров девственных лесов и лугов. Он бы захапал прямо сейчас. Но есть небольшая проблема. Колин аф Поллак, который по договору сменит отца. Должен. Марка не аллод. Её дают служить. Нет службы, нет кормления. Хороший меч найдет себе работу, но не за всякую расчет землицей. А у тебя жена и двое дочерей… Их надо выдавать замуж.
Можно презирать тринитария, растеребившего душевную рану, можно выгнать взашей, но это не отменит его правоты. Не пропади Колин на охоте, отслужил бы положенный срок и тогда Мюнц перешел в разряд аллодов, а так… Марка перейдет к другому.
— Сейчас Оттону отказаться от подтвержденных им обязательств, значит снова вызвать только-только задавленный мятеж. Но он вывернется.
— Есть еще Моффет.
— Не стал бы на то слишком рассчитывать. Король, не смотря на поражение в последней войне, игры с Суэксом и жмурки с Анхальтом, всецело устремлен за восток. Восток это свободное от цивилизации пространство. Это отменные пашни и будущие крестьянские наделы. Это новые шатилинии и фьефы. Это выход к новым торговым путям. К морю наконец! Восток перспективен. Что ему полунищая Унгрия? Братты не такая головная боль, потерять Моффету покой и сон. Для этого у него прикормлен Лаш, которому он даже сохранил королевские регалии. — Эйгер сделал шаг вперед. — В конце концов, варвары будут жечь ваши дома, и уводить в плен ваших людей. Будет литься ваша кровь. Моффету достаточно — Унгрия выплатила издержки на присоединение к Эглю и налоги, положенные в казну королевства. И устраивает — будет исправно платить впредь.
— Уходи, — сдерживал клокочущую ярость Куцепалый.
— Я понимаю…, — поклонился Эйгер. Не добившись видимого успеха, он отнюдь не впал в уныние. Маркграф еще не прочувствовал все нюансы ситуации в которую его загнала жизнь.
— Пошел прочь! Пошел прочь, пока я не крикнул охрану. Пошел прочь, пока не позвал псарей… Пошел прочь! Сколько раз мне повторить?
Эйгер мог бы заметить… напомнить Поллаку, с кем тот не сдержан в речах. Прошипеть в ухо змеей. Но к чему? Ему не нужны извинения маркграфа. Искренние или процеженный сквозь зубы. Ему нужен он сам. Нид аф Поллак. С потрохами.
— Я уйду, саин. Захочешь увидеться, я остановился у священника.
Беспрестанно лил дождь, сгоняя потоками грязь улиц, нечистоты подворотен и кровь с плах. Из-за непогоды Поллак сутки безвылазно проторчал в «Котелке». Столичные гостиницы столь же неприглядны, как и на периферии. За малым отличием. В них еще больше оборванцев, блудниц, бродяг, люда неопределенного рода-племени и тех, чье поприще предосудительно по закону. О нищих и говорить нечего. Их и раньше хватало, а после мятежа и вовсе — сверх всякой меры.
Ночью, под окном гостиничной комнаты, шумно зарезали шлюху. Поллак слышал с чего началось…
— Штивер гони! А нет, дырку в заборе пользуй!
…и чем закончилось…
— А как тебе такое! — предвестил удар сиплый голос.
… но не вмешался.
Труп пролежал до полудня, приманивая голодных бродячих собак, мух и крыс, которых не испугали непогода и холод. Тело забрали монахи. Схватив за руки за ноги, зашвырнули в перегруженную повозку, где среди мертвяков шевелился и вякал новорожденный.
Дождь унялся, но солнце не показалось. Бесцельное и долгое болтание по городу, самому не понятно зачем. Заглянул в собор Святого Гелли. В величественном пространстве сизый сумрак, пугливое эхо и бледные огоньки свечей. Поллак прошептал две строки «Взываю Отче» и остановился. Забыл слова?! Марк не по-доброму отметил, бог забыл его, он забыл бога. Вот только квиты ли? К вечеру, встретил старого знакомца, барона Олонэ, прибывавшего в счастливой поре медового месяца. Пятая женитьба. Молодожен доволен и полон надежд заполучить наследника. Куда ему их? Солить?
Два дня… Таким безрадостным и угрюмым Эсбро, столица Унгрии, маркграфу не помнилась. Неужели длань пфальца тяжелее королевской десницы?
«Может и не тяжелей, но согнет…», — признал Поллак новый порядок.
Прием состоялся в четверг, во второй половине. Принимали не во дворце пфальца и не сам Оттон, а в северной пристройке у рикордера[15]. Мрачная башня соперничала с настроениями Поллака. От встречи он хорошего не ждал.
— Должны понимать, марк, дознание по мятежу еще ведется и далеко от завершения. Саин Оттон лично присутствует на каждом заседании трибунала, — пояснял Аллен аф Гайд, втискивая грузное тело в кресло. Оно досталось от тщедушного предшественника, но не поменял. — Вам еще повезло.
И никаких уточнений, в чем именно заключалось везение. Не в том ли, что Конюшенный рынок уставлен вдоль и поперек виселицами? Рясно развешивать мятежников. В нарушение обычая и закона. Лечь под топор еще следовало заслужить. Чистосердечным раскаянием.
— Они пренебрегли присягой! Почему мне нельзя от нее отступиться? — визжал и брызгал слюной перепуганный Оттон. И ведь отступился. Одно из немногих доведенных им до конца деяний, когда следовало действовать строго обратно. Не простят. Но о том поздно беспокоиться и поздно что-либо исправлять.
— Вы прождали только три дня, — бубнил рикордер. — Шатилен Деммо ждет неделю, Ванд и того дольше.
Следует ли истолковать везение в таком ключе и Конюшенный рынок не причем? Но Поллаку собственно мало забот о названных персонах. С шатиленом он не знаком. С Вандом их пути пересекались дважды. И дважды они находились по разные стороны поля битвы.
— Можно было вызвать на более позднее время.
— Вас — нет.
Рикордер, чье крупное лицо напоминало плохой барельеф — ничего живого, нашарил в развале бумаг свиток.
— Если не знаете…
Откуда Поллаку знать столичные новости? Пока они окольно и с оказией доберутся до Мюнца, обретают статус прошлогодних.
— …король Моффет потребовал службы.
— Отряд уже отправлен, — удивился Куцепалый. Он лично отрядил в него своих лучших конных лучников. Щедрость еще аукнется. Граница не прощает слабых мест.
— Речь не о войне, — рикордер задумался на минуту. Зачем-то взял перо. Ни макнув, ни черкнув, бросил обратно. Оглянулся на маленький не прибранный столик, на засохший утрешний десерт. По объедкам ползали тараканы. Именно такова сегодня Унгрия… Патриотический вздох подавлен. Любимое отечество бесстыдно делили и дожирали мерзкие человеки-насекомые.
«Как он воспримет?» — пытался определить Гайд реакцию приглашенного на будущее известие.
Текст пересланной из Лабура бумаги, рикордер помнил дословно. Некто уведомлял — маркграф Нид аф Поллак и ландграф Беор аф Каас тайно сговорились о браке своих детей: Колина аф Поллака и Сэз аф Каас. С учетом непростой обстановки в пфальце, явная подготовка новой коалиции, направленной против законной власти. Эти двое… И двое ли? И даже если так, очень скоро соберут вокруг себя всех недовольных и недобитых. Совместно им запросто удастся вытащить трон пфальца из-под жопы Оттона. А что нет? Зачем тогда союз, коли не хотеть такого? Учитывая родню Кааса в соседнем Элате и политику короля Оффы, новый конфликт гарантирован со стопроцентной уверенностью. Но при любом раскладе, из связки проще убрать маркграфа Мюнца. Каас сейчас Лашу не по силам. И будет ли по силам когда — либо?
— Король Моффет просит отправить молодых людей из достойнейших фамилий, представлять Унгрию при Серебряном Дворе гранды[16] Сатеник.
Свиток в руках рикордера не королевский. Шнурок украшен малой печатью и только. Но что с того?
— Больше похоже на получение заложников, — выдержан Поллак. Тринитарий его предупреждал. Пфальц потребует службы. Лаш в своем полном праве.
— Представителей, — поправил рикордер. Спокойствие маркграфа, даже если оно только внешнее, Гайда не порадовало. Не получится ли, что здесь и сейчас он подтолкнет к новой междоусобице.
«Вот и посмотрим,» — рука дернулась наложить святое троеперстие. Воздержался. Хватило ума.
— …Указ, — рикордер протянул маркграфу свиток. — Ваш сын отправляется в столицу королевства, в Карлайр.
В Унгрии все еще воспринимали Эгль, как соседа, а не метрополию. Осознание что находишься на задворках мира, приходит нескоро и приживается долго. Поколениями. Если их конечно не выкашивать в битвах. Тогда быстрей.
«Значит в столицу…,» — перед глазами Куцепалого всплывал облик тринитария. Он не глядя забрал бумаги.
«Сдали нервы,» — прочитал Гайд сонм чувств, мелькнувших на лице маркграфа. Маленькая победа? Пожалуй. Очень трудно заключать брачный союз, когда претендент на руку прекрасной Сэз будет столь далеко.
— Моему сыну только шестнадцать.
«Я думал, не попытается», — облегченно вздохнул рикордер. На случай упорства на столе стоял колокольчик, по звонку которого в комнату войдет стража.
— Семнадцать через четыре месяца, — внес уточнение Гайд, подглядев в заготовленную справку, которую держал под рукой. — Ехать осенью.
«Как же так Поллак? Упустил из виду важное обстоятельство. Браки ранее восемнадцати разрешаются только с дозволения сюзерена. Оттон не даст его в любом случае, под любые гарантии. А то, что сынок окажется в Эгле свяжет тебе руки. Рискнешь наследником, марк? У Моффета все ходят по нитке. Или пошлешь Оттона подальше и ослушаешься? В любом случае, Каасу от союза с тобой становится мало толку, теряется Мюнц. А ландграф прогматик и еще какой!» — раздумывал рикордер. В пору, смеяться от радости. Но не весело. И не понятно почему.
«Они все рассчитали. Все!» — сердился Поллак на пфальца и Гайда. — «Лучше бы этот прохвост улыбался или скалился мне в лицо, чем вот так, бесчувственно говорить о Колине.»
— …Держать границу от браттов… нужен молодой… Я готовил себе смену.
«Зачем я это говорю? Кому? Для чего?» — сдержался не выдать эмоции маркграф.
Разговор разбередил недавнюю, незажившую рану невосполнимой потери. Вытерпеть боль — не признавать очевидное. Что он и делал.
— Разумно и предусмотрительно. И пока ваш сын отсутствует, вы ПРОДОЛЖИТЕ исполнять возложенные обязанности. Имеющиеся соображения вольны изложить на бумаге, — пояснил Гайд, — и подать на рассмотрение. Пфальц примет решение в кратчайший срок. Но думаю, вы не настолько самоуверенны, указывать сюзерену, где лучше использовать таланты подданных?
— Нет.
— Отлично. Каждому должно служить, согласно велению и с наибольшим рвением. Возникнут вопросы, обращайтесь к указу. В нем все разжевано. Еще что-то, с удовольствием помогу или поспособствую помощи.
Поллак вспомнил площадь. Частые ряды виселиц.
— Скольких отправите?
— Компанию вашему сыну составит баронесса Янамари аф Аранко.
«Бедная девочка», — пожалел Поллак названную. Барон Аранко висел во втором ряду от Дозорной Башни, на Конюшенном рынке.
Капралишка замковой стражи, без стука ввалился в домишко священника и, набычившись, прошевелил усами.
— Кличуть, ваша святость. Идемтя.
Ни должного уважения, ни обычной робости, ни заискивающей заинтересованности. Святые братья ближе к богу остальных смертных. Молить за грешные души и пропащие головы.
«Из-за кухарки,» — предположил Эйгер истоки неподобающего к нему отношения.
Мосластая курва не вылезала из его кровати все истекшие ночи. Особенно её возбуждал незрячий глаз. Вылизывая, впадала в полное неистовство. Захлебывающиеся вопли мокрощелой давалки сравнимы разве что с воплями слуги, уличенного в краже. Бездельнику влили в пригоршни расплавленного свинца. Результат слышали за пять верст.
Провели коротким путем, не через приемную палату и длинный жилой этаж, а по лестницам бокового хода и темными короткими коридорами, в которых грязь, рухлядь, мышиный помет и безмолвные приведения слуг.
«Уж не обратно ли в кутузку?» — усмехался Эйгер своим страхам. Страхам ли? После монастырской ямы — волнениям.
Привычно плохое освещение. В настенном рожке коптит факел. Не часто расставлены шандалы. Достаточно прохладно. В зев камина сложены поленья, но не зажжены. Скоро вовсю загуляет весна и обитатели замка в ожидании прихода настоящего тепла. Сквозняк метет по полу сор перепрелой соломы, дергает не снятую паутину и двигает тени.
«Сюда меня не пускали,» — оглядывал тринитарий место повторной аудиенции.
Сгнившие от сырости и древности подоконники. Оконные рамы не в лучшем состоянии. Межэтажная балка укреплена накладкой. Надолго ли? Угол здания просел и растрескался. Очевидно финансы не сильная стороны Нида аф Поллака. Выжимать деньги из подданных, талант, каким владелец Мюнца не наделен. Впрочем, стоит ли его в том упрекать? В марке живут вольные люди, прельщенные, прежде всего, отсутствием большинства королевских и местных налогов, задобренные неисчислимым множеством послаблений, свобод и привилегий, другим не доступным. Надо же чем-то уравновешивать постоянную и близкую опасность. Еженощную и ежечасную. Братты сразу за границей, мелководной Пшешкой. Беспокойные соседи не дадут забыться ни в праздники, ни в будни.
Властитель Мюнца расположился за пустым столом. Ни бумаги, ни тарелки, ни кружки. Навстречу не поднялся и приветствие опустил. За истекшее время отношения к тринитарию не переменил.
— Я согласен, — коротко заявил Поллак, едва Эйгер миновал середину зала. По замыслу слова служили сигналом остановиться, и внимать с расстояния, но тринитарий знак проигнорировал.
Маркграф не один. Позади него, за спинкой кресла, хоронилась женщина, в строгом котарди без всяких украшений. Голову покрывал вимпл, скрепленный не лентой, а обручем простого серебра. Жена Куцепалого могла усложнить беседу. Эйгер не любил когда в дела мужчин впутывался противоположный пол, но сейчас не он определял, кому присутствовать при разговоре.
«Его поимели в Эсбро,» — верно определил тринитарий причины перемен в Поллаке. Маркграф осунулся и еще больше помрачнел. — «Гордым и честным хорошо красоваться на поле сечи, когда все и вся на виду. В закулисной борьбе такое неуместно. Бит будешь.»
— Почту за честь оказаться полезным, — обошелся Эйгер без признательного поклона. Не очень кланялся и расшаркивался при прошлой встрече, в нынешнюю зачем?
— Есть ли в том хоть крупица чести, — прохрипел Поллак, выдавливая из себя всякое слово. Безвыходность сложившегося положения принуждала к сговорчивости. Иначе, в незавидном будущем, и сам и его семейство, окажутся за воротами замка, ставшего им домом. И другого не предложат. Созданное трудами и кровью на глазах рассыпалось прахом.
«Великая жертва души!» — еле справился со злорадством Эйгер. — «Противно соглашаться? Этакий чистоплюй. Уж извини, в яме ты не выжил бы, марк. Жрать собственное дерьмо… нужен характер покрепче.»
Не меньше Поллака, а, пожалуй, и больше, тринитария занимала женщина. Свет от свечей обособлял её лицо в сером полумраке. Круги под глазами говорили о бессонных ночах. Ввалившиеся щеки о забывчивости регулярно питаться. Лишь глаза. Глаза смотрели затаенно и испытывающее. В них крик, мольба, надежда.
Имя женщины он узнал от той же кухарки. Лилиан. Лилиан аф Поллак, урожденная Бьяр.
«До сей поры не верит в гибель сына?» — изумился Эйгер непреклонной материнской воле. — «И не поверит. Отыщется тело, нет ли, не поверит.»
— Это ответственный шаг, — выказал тринитарий понимание, но не сочувствие. Поскреби он по сусекам души, не наскребет и пылинки. — На вашем попечении близкие.
— Только поэтому я и согласился, — с облегчением выпалил Поллак, словно нашел пусть не оправдание, но некие смягчающие его проступок обстоятельства.
Пауза под треск факела и пляску теней. Каждый по-своему заполнил её. Эйгер изучал чету Поллаков. Нид кривил рот. Лилиан пряталась за мужем.
«До поры. Когда посчитает нужным, она выступит,» — неутешительны наблюдения тринитария. Её вмешательства он остерегался. Матери не предсказуемы в своем горе.
— Как ты намерен поступить? — произнес Поллак и это самая трудная фраза за последние две недели.
— Найду человека заменить Колина, — не злоупотребил красноречием и многословием Эйгер.
При имени сына Лилиан подалась вперед, положила руку на плечо мужа и поспешно убрала. Маркграф нахмурился, но излишняя суровость делала его больше жалким, чем грозным.
«Может она здесь и к месту. У него только честь и имя. У нее любовь к сыну, надежда и две дочери. Перевес на её стороне.»
— Ты понимаешь, любое подозрение…
«Начались мямли и вздохи,» — разочарован тринитарий. Пятнадцать лет монастырской аскезы удивительно излечивают от розовых соплей. — «А может я ими никогда и не болел,» — подумалось Эйгеру с некоторой долей бахвальства. Подобное достоинство часто, если не всегда, в чужих глазах недостаток и серьезный. Тринитарий, с высоты приобретенного житейского опыта, мог бы с этим поспорить.
— Ни в коем случае, — заверил тринитарий неожиданно горячо, скрепив слово святым троеперстием. Неожиданно для себя и настолько убедительно, что ему поверили. Впрочем, вопрос веры в данном случае безальтернативен. Верить! и более ничего.
— Говори, — потребовал Поллак подробностей.
— Внешне он будет похож на вашего сына. Не как близнец, но очень. Отъезд еще не скоро, и потому большую часть времени уйдет на подготовку. Все должное знать, он знать будет, — это горькая пилюля, но имеется и сладкая. — Время его отсутствия можно потратить для поиска решения проблемы и принять предупредительные шаги, закрепить фьеф за семьей.
— У тебя кто-то на примете? — торопливый вопрос. Быстрей узнать и быстрей покончить с неприятным дельцем.
— Нет, саин.
— Как же ты отыщешь такого человека? Как уговоришь согласиться? Как заставишь держать язык за зубами? Отвечай, — выдержка изменила Поллаку. Еще малость, сорвется орать и размахивать руками. Чего хотел с самого Эсбро, но крепко держал в себе. Выбитые конюху зубы — маленькая отдушина острому желанию.
— Найти его мне поможет эсм[17] Лилиан. Нужна её кровь, — не стеснялся Эйгер просьбы. — Женская кровь. Та, что исходит из её лона.
— Ведьмовство? — на Поллака словно вылили ушат холодной воды. — Я не позволю…
«Уж как-то совсем кисло, марк. Совсем кисло. Конечно, позволишь. Иначе для чего позвал? Поговорить о наболевшем? Поплакаться в плечо? Тогда тебе к исповеднику.»
— Я согласна, — перебила Лилиан мужа. Её первые слова. Что порадовало правильные.
— Вам ничего не грозит, — заверил тринитарий хозяйку Мюнца. — Об остальном не беспокойтесь.
Заверения напрасны. Будь даже риск неоправданно велик, она согласится. Все связанное с сыном дорого ей. Даже возможный подменыш. Нельзя забывать и о её двух дочерях.
— Я должен беспокоиться. Речь о моей семье, — предупредил Поллак, удивительно зло и холодно.
Вот теперь Эйгер увидел настоящего маркграфа Мюнца. Того кто двадцать лет сдерживал и отражал натиск варваров. Того Поллака, что запросто и охотно укоротит его на голову.
— У него не будет выбора соглашаться или нет, — пояснил Эйгер. — Он исполнит порученное. А молчать? Будет молчать, ровно столько, сколько от него потребуете.
Он ждал вопросов. Много вопросов. Великого множества вопросов. Но их не задала ни Лилиан, ей недозволенно их задавать, ни маркграф. Он хотел остаться не замаранным. Насколько можно им оставаться, участвуя в подлоге.
— Когда?
Вопрос, закрывающий аудиенцию.
— Через три дня по получению крови.
Поллак кивнул.
— Тебя предупредят.
«И не словечка, почему Я ЭТО ДЕЛАЮ?» — поразился Эйгер. Право слово, плакать или смеяться человеческой простодырости?
Безветренно. Луна запуталась в тяжелых занавесях туч, в прорехи моргают звезды. Лес сдвинулся стенками колодца, приблизив и задрав черный ломанный горизонт.
Эйгер оглядел смутные ряды покосившихся надгробий. Простых, из еловых колод, и побогаче, из резного песчаника. За дальним рядом, ближе к ограде, где покоятся нищие, нетерпение и скулеж. Голодная псина разрыла погребение. Могильщики не утрудились выкопать глубже, чем на штык. При жизни бедолагам жалели хлеба, в посмертии — насыпать суглинка. Но в природе ничего не пропадет. Не черви сглодают, так птицы или звери подберут.
Над головой, с посвистом в перьях, захлопали большие крылья. Далеко, до леса, разнеслось-раскатилось угуканье ночной летуньи.
«Стрига[18]», — невольно напрягся Эйгер. Спине неприятно холодно. Умные без особой на то нужды скудельниц не посещают. Ночью уж точно. А ведьмы? По молодости он считал их существование выдумками и фантазиями дураков. Теперь же…
«Поглупел? Или избавился от лишней предвзятости к непонятным знаниям других?»
Беспокойно пискнула мышь, зашуршала трава. В клетушке, кудахтнул, завозился петух.
Тринитарий принялся ровнять площадку в изножье разоренной им могилы. Подошла бы любая, но здесь землица мягче, и работать значительно легче. Ковырять слежалый и проросший сорными кореньями грунт, попусту тратить силы и время. Кто упокоен под сенью кривенького стесанного камня — праведник, грешник, безбожник, абсолютно без разницы. Важно, земля пропитана смертью. Эйгер не утерпел хекнул. Мертвяк смердел, слеза на глаза наворачивалась.
Покряхтывая от смрада, тринитарий прокопал и утрамбовал ребром ладони круг канавки. Отстучал каждую пядь. Тщательно вымерял и отсыпал толченной костью вогнутый треугольник, направив одним углом к могиле. Из него же пробил с уклоном к краю делительный отрезок. В вершинах треугольника расставил сальные, не восковые! свечи и зажег. В центр фигуры поместил триножку с медальоном принцепса. Под медальон накидал припасенные тонкие веточки вербы и смолистые сосновые щепки. Поднося каждую из свеч, запалил, обильно капая жиром. Вскоре крохотное пламя потрескивало искрами, вытягивало клинок света сквозь щель оправленного в металл красно-бурого камня.
Эйгер подул, подзадорить кровавое горение. Лезвие прибавило вершок в росте. Многие уверены, в подобных случаях, читают заклятья, взывая к умертвиям, или обратным порядком шепчут молитву. Слова помогают точнее рассчитать начало и завершение действий. Ему нет надобности. Время тут бесполезно и уповать на него бессмысленно. А что не бессмысленно? По вере вашей вам и воздастся. Верил ли он в то, что творил? Верил. Вера вытащила его из монастыря и направляла дальше, а сомнения лишь варианты выбора. Он свой сделал. Шестьдесят шесть сожженных монахов поручаться в том за него.
Пережидая пока немного растянет тучи, Эйгер заготовил плошку, влив в нее остро пахнущий раствор. Чихнул от резкого запаха. Воткнул в землю черного обсидиана зеркало. Атрибут не понятный, но прописанный. Повернул, ловя отблеск костерка.
Раскачался ото сна ветер — любопытно ему происходящее, любопытен и человек. Ночь светлеет яркой луной. Пора. Тринитарий вкинул в огонь клок шерсти, пропитанной специальным составом. За одно упоминание о нем угодишь на костер пожарче этого.
«Секрет секретов!» — провозгласил Эйгер причастность к запретным знаниям, доставшихся по случаю.
В узком кругу посвященных секрет наречен «Уанду» или «Ангеловы трубы». Зеленоватый сок из веточек кустарника, безобидно цветущего белыми колокольчиками — основа. А вот остальное…
Крупной щепотью сыпанул костной пыли. Огонь закоптил. Белесый дым частью сползал в могилу, частью собирался над медальоном в шар серебристого марева. Вбирая рассеянный лунный свет, в ответ выстреливал слюдяными протуберанцами, слизывал невидимые эманации смерти скудельницы. О тонких энергиях и знают-то не все, а уж управлять ими или направлять, доступно единицам. Эйгер сунул голову в дым, жадно и резко вдыхая широко открытым ртом. Спазмы рвали горло. Кашлять нельзя. Вытерпел, выровнял вдохи. Ощущая туманную легкость в висках и темени, отклонился посмотреть вверх. Вогнутость темного, выпуклость яркого. Моргнул, смешивая затейливый узор. Темноту лизнули волны холодного света. С сипением, через засоплививший нос, втянул воздух. Сделалось тепло в груди, собственные кости казались мягкими и пустыми, а покойник перестал донимать запахом разложения.
Шар запульсировал в такт перемигивающимся в высоте звездам, спрядая невидимые нити в зримое кружево. Мелькнула картинка, проплыла вторая. Затем картинки замелькали чаще. Одни четкие, но короткие, другие держались дольше, но не разборчивы.
— Кого ищем? — тринитарий, вбросил в костер льняной шарик впитавший кровь женщины. В глубине дымного шара, за вихрями и сполохами, обозначился лик юноши. — Понятно, — не очень рассмотрел Эйгер. Он несколько раз резко, с силой зажмурился, прояснить взор и вонзил открытую ладонь в марево. Принялся дерганым движением пролистывать видения, будто страницы неведомой книги. — Поглядим, поглядим…
… Парень отпустил веревку, спрыгнул с табурета и, размазывая тыльной стороной ладони слезы, бросился к столу. Разодрав лист пополам торопливо писал, пропуская буквы и сокращая слова. Перечитал, понятно ли? Прихлопнул на видное место и вернулся к табурету. Взобрался. Широко растянул петлю, словно хотел пролезть в нее целиком, просунул голову. Все пояснения в коротенькой писульке. Пусть знаю… Бесчувственные и черствые сволочи… Все они сволочи… Особенно она… Она…
Грохнулся табурет, хрустнули позвонки шеи, закапали исторгнутые телом жидкости…
… Двое били смертным боем третьего. Били в азарте, в кураже. За то, что поддался. За то, что поймали. За то, что они вот такие… Им чужая жизнь ничто… Плюнуть, растереть и все… Все! Жертва подвывала, пыталась вцепиться в колени, жалобно охала, вводя насильников в неудержимое буйство… В божественный экстаз всевластия…
… Человек распахнул стеганый ватник с белой номерной нашивкой и осмотрел кровящую рану в боку. Грязно и длинно выругался. С отчаянием поглядел на преградивший путь черный поток. У него не осталось сил, но сдаться сейчас позор. Ватник он снял и зашвырнул в буруны. От холода не спасет, а на дно утянет. С оглядкой вступил в реку. Почерпнул воды. Не выпил, а пролил. Холодна. Хрипло задышал, по-рыбьи широко разевая рот. Осторожничая не упасть, пригнулся. Мелкими спотыкающимися шагами побрел между скользких голышей. Дернулся, закрутил головой, расслышав сквозь рев воды погоню. Оступился и взмахнул руками. Река подхватив беглеца, поволокла по перекатам, макала в волны, топила в водоворотах, хлестала брызгами, слепила глаза и сбивала срывающееся дыхание. Выхолаживала раны, сковывала движения судорогами, отбирала тепло и остатки сил…
… Высота… Острые камни, бушующие волны и галдящие чайки. Камни прямо внизу. Волны набегают и грохочут, тараня берег. Крикливые чайки почти под подошвами высоких охотничьих сапог. Человек осторожно заглянул в пропасть. Сзади ему кричат. Не разобрать что. Какая-то женщина, заламывая в мольбе руки, падает на колени и идет, путаясь в длинном платье. Седоволосый старик плачет и грозит самоубийце тростью. Он хром и далеко отстал. Вне сомнений самоубийца даст себя уговорить. Позволит. Отложит последний шаг. Потому что не готов к нему. Это видно по растерянному и виноватому лицу. Растерянному не от страха высоты, а от обжигающей мысли, как случилось добраться сюда, а не вернуться с пол дороги… И злая вспышка. Почему его не остановили? Почему?…
Эйгер отлистал картинку назад…
…Полудохлый пловец не сдавался. Его больно ударило о крупный острый камень…
Приблизил картинку, рассмотреть подробней…
…Неуверенные взмахи рук… Мокрая макушка… Перекошенное лицо… Правая щека свисает лоскутом. В дыру видны верхние зубы…
«Крепко досталось», — оценил Эйгер и не спешил пролистывать видение. Важна любая мелочь. Мелочи ключ к пониманию целого.
…Человек упорствовал. Он проиграл врагам. Проиграл смерти. Смерти проигрываю все. Но его последний бой не с ними и не с ней. С самим собой…
…Нож кромсал вены и кровь обильно и красиво цвиркала на скатерть. Эффектно, но неэффективно. Кровь свернется быстрей, чем вытечет. Обман… обман… Жалел себя еще до того, как взялся за нож… Нож это бутафория, стол — сцена бесталанному артисту, разыграть вселенскую трагедию. Плачьте, чтобы не хохотать!..
…Яд щедро влился в бокал, насытив цвет до темного. Сделал вино почти бездонным, глубоким. Убрал праздную легкомысленность, наделил таинственностью познания запретного. Недоступного. Человек поднес отраву к носу, вдохнул аромат. Почувствовал ли он новые оттенки? Открыл ли прелесть последнего мгновения? Разгадал ли секрет уходящего бытия? Бледность лица, испарина на лбу, дрожание пальцев… Не все ли равно, как пахнет смерть, если собрался проститься с жизнь? Но очевидно, не все равно. Питье брезгливо отставлено. Не тот день, ставить точку на тридцати трех…
…Двое с оружием, четверо в секундантах. Излишняя парадность. Сухие слова, скупые жесты. Расходятся на дистанцию. Секундант просит противников о замирении. Отказ. Ему безразлично. Им показательно тоже. Бой вял. Фехтуют не люди, куклы из дешевого театра марионеток. Боятся пораниться. Пораниться это больно. Это опасно… И мужественно. Раны возвышают мужчин, возвеличивают. Возносят к Олимпу древних богов и героев. Добавляют харизме пряную нотку авантюризма. Взять оружие в руки уже авантюризм.
Сталь режет предплечье и фехтовальщик жалобно вскрикивает. Бой можно продолжить и достойно ответить! Но проигравший картинно роняет меч и падает на траву. Победитель торопиться опустить клинок. Каждый выполнил свой долг. Не опозорено имя, честь не ущемлена. Чего еще хотеть?…
Наблюдения тринитария, объединяла не фатальность событий, не накаленность страстей, не предопределенность поступков перед последним шагом в небытие, но люди внешне схожие. Предстояло выбрать. Критерий выбора подменыша не включал в себя абсолютную «близнецовость». Эйгер ясно представлял необходимого человека. Необходимого ему.
…Пловец выполз на берег, выплевывая и выблевывая воду из легких и желудка. Ткнулся лицом в жидкую прибрежную грязь. Ни торжества, ни радости. Чудовищное облегчение. Не сдался. В желании увидеть небо перевернулся на спину. Вот оно… Прекрасный свинец в оправе туч из черного оникса. В желто-серых глазах пловца тоскливая дымка близкой кончины…
… Поле битвы заволакивало гарью. Звенела сталь, ржали лошади, орали и умирали люди… Десятки, сотни, тысячи. Падали знамена, втаптывались хоругви, святые лики и гербы попирались копытами и ногами. Трубили рога, содрогалась земля…
Ничего не разобрать и потому срочно назад.
… Цепляясь сбитыми пальцами за камни, пловец полз укрыться под скальным отвесом. Зачем врагам видеть его тело? Пусть ищут. Пусть мучаются, изводясь, жив он или погиб. Пусть кусают кулаки от досады и рвут глотки руганью, а ночью лишаются сна. Он уже не думал о смерти, думал о мести…
Эйгер задержал изображение. Достал из клетушки петуха. Сонная птица обижено заквохтала. Тише-тише хохлатенький. Клацнули зубы. Тринитарий одним порывистым движением надкусил, оторвал и выплюнул голову. Сцедил кровь в широкую плошку, размешал и слил раствор в канавку, распределяя поток. Надо успеть до того, как впитаются первые капли. Кровь сама по себе сильна и, годится для многих обрядов. Но усиленная пеплом сожженных, семенем распятых, слезами невинных, она способна на большее. И вовсе не обязательно быть крови какой-то определенной. Мужской или женской, лунной или обычной. Вовсе нет. Сойдет любая, кроме мертвой.
…Пловец поднял лицо. Сквозь затуманенное зрение, увидел что-то вроде пещерки или схрона под скалой. Показалось? Уронил голову в грязную жижу. Прилипший на место лоскут щеки, отпал, открыв сквозную рану.
Долгая минута собраться с силами. С теми что еще остались.
«На раз-два… На раз-два…,» — шептал он подтолкнуть себя действовать.
Детская присказка не помогала. Скрипнул зубами. Потянулся рукой к сумеречному провалу…
«Давай! Давай! Давай!» — кололо и колотило в висках тринитария, размывая грани двух реальностей.
— Это он! Колин! — непроизвольно вырвалось у Лилиан, едва она увидела лежащего на кровати.
— Ты ошибаешься, — сдержал марк порыв подойти и лучше разглядеть раненого. В комнатке по углам темень и в середине мгла. Ставни закрыты и свечи не зажжены.
«У нее не иссякла надежда,» — в который раз изумлен тринитарий.
— Это не Колин, — подтверждает Эйгер. Даже представься возможность убедить несчастных, что это их пропавший сын, зачем? Мертвый наследник Поллаков принесет больше пользы, чем живой. Ему во всяком случае.
Тринитарий пригласил поближе и сдернул покрывало. Что скажут?
— Он не может быть Колином. Это другой… совершенно другой человек, — остановил маркграф жену, не позволив той приблизиться.
— Нет-нет-нет, — не соглашалась материнское сердце. — Это он! — Женщина помнила родинку на предплечье, шрам на колене, оспинку на скуле. Она не стеснялась разглядывать обнаженное тело со множеством ссадин и ран. Прежде всего он её сын, а потом уже мужчина, воин и кто угодно.
Сердце отца не столь слепо. Поллак различил множество мелких, но значимых отличий. Рост. Незнакомец выше. На пол ладони, но выше. Шире в плечах. Таким позавидует и настоящий силач. Но не массивен. Скорее всего подвижен. Да, так оно и есть. Не мускулист, но сух. Руки не неженки Колина, а грубые, сбитые, во множестве шрамов. Скорее кузнеца или молотобойца, ибо и сами напоминают небольшие молоты.
— Как его имя? — спросил Нид.
— Не имеет значения, саин, — Эйгеру оно не известно. Не смог спросить. Раненный второй день прибывал без сознания. Но даже представься такая возможность, не спросил бы. Имя это последнее о чем бы поинтересовался. — Сейчас он — Колин аф Поллак…, — на шипение Нида поправился, вывернулся по-своему. — С той минуты, как возвратился в Мюнце.
Парень часто задышал, харча простуженными легкими.
— Он болен? — Лилиан не остановило неудовольствие мужа. Она, освободилась от опеки и склонилась над пышущим жаром лбом. Не устояла дотронуться.
— Немного искупался в речной воде.
— Бедняжка, — она заботливо накинула покрывало на истерзанное тело, не сводя глаз с лица парня. Такого родного и немного чужого. Нет-нет, не чужого. Припухлость и грубый шов не обманут. Это он! Её Колин!
— Тебе лучше уйти, — повысил голос Поллак. Жене более не зачем здесь находиться. Увидено достаточно.
Лилиан не послушалась. Уйти? Ей уйти? Как он смеет такое говорить? Как он смеет вообще ей подобное предлагать!? Разве это он совершил полугодовое паломничество к мощам Святой Бригитты, вымолить первенца. Разве он носил дитя под сердцем, ощущая, как с каждым днем, кроха растет и крепнет. Как стучит ножкой, крутится, беспокоится. Разве он кричал, давая жизнь сыну? Разве он был готов отдать свою, лишь бы только младенец появился на свет? Шесть часов муки и боли! Повитуха говорила, ребенок слишком крупен, а она слишком хрупка. Из них двоих кто-то должен умереть. Приняла бы смерть, не колеблясь и не задумываясь. Но оставить сына одного? Кому-то доверить? Она слишком его любила, надеяться на чужих. Любила с той минуты, когда узнала о своем бремени, и любит сейчас. Не смотря ни на что. И ничьи слова не смогут уменьшить её любовь или заставить отказаться от своей любви.
— Эсм Лилиан, ему надо отдохнуть, — схитрил Эйгер. Хозяйка Мюнца хороший союзник. В отличие от самого Поллака, на чьем лице смятение. Не поздно ли, терзаться, марк? — Когда он придет в сознание, сможете его навестить.
Прежде, чем удалится, женщина потребовала ясности.
— Эти раны…
«Она готова меня возненавидеть? За подкидыша?» — восторгался тринитарий её чувствами.
— Ничего серьезного, эсм, — кратки объяснения Эйгера, не задерживать, не позволить остаться дольше. Чувства чувствами, но зачем портить отношения с Поллаком и вносить разлад в семью? Осложнять с ними взаимоотношения не входило в ближайшие планы.
— Я приду завтра, — твердо заверила Лилиан о своих намерениях. И поколебать её не удастся, сколько не отговаривай.
«Может оно и к лучшем?» — отложил на память Эйгер. Как знать к чему приведут шатания маркграфа. Нельзя недооценивать силу женщины. Особенно когда мужчина слаб.
— Что с ним? — теперь к расспросам приступил маркграф.
— Он без сознания. Как видите, парню перепало. Останется шрам. Но это даже неплохо. Меньше шансов разоблачить. И оправдание долгого отсутствия и в замке, и на людях. А так… немного простужен и задет бок. Ничего непоправимого.
— У тебя срок до сентября. Отплытие десятого.
Поллак не говорил — искрил словами.
— Будет готов, — заверил Эйгер.
— И я хотел бы знать его прошлое.
— У него в прошлом тоже, что и у всех, — все понимающе ухмыльнулся Эйгер. — Варсана адхи тикта суньяс.
Марк старого эгле не разумел.
— Дословно — дождь в полынных пустошах. Наши предки устраивали в них захоронения. Так что правильнее — дождь над могилами. Не поэтично, но очень верно.
Выпроводив посетителей, тринитарий некоторое время торчал у двери, размышляя закрыть ли задвижку? С одной стороны шаг оправданный, мало ли кто притащится засвидетельствовать свое почтение вернувшемуся неведомо откуда молодому саину. С другой стороны запирать хозяйского сынка крайне подозрительно.
— А! — отмахнулся от сомнений Эйгер и грохнул запором.
Когда повернулся, раненый смотрел на него. Взгляд пытливый и колючий. От него озноб по спине и сухость во рту. Может это из-за их цвета? Рыже-серые.
«Купаж крови и стали».
— А что? — нашел удачным сравнение Эйгер и остался доволен.
— Чем обязан? — не приветлив Поллак к нежданным визитерам. Воистину, принесла нелегкая!
А принесла она Лесса аф Толля, персеванта* Оттона, не столько умного и искушенного советника, сколько интригана и наушника. Маэка аф Улата, сержанта стражи Эсбро, похожего на новобранца. Во всем блестящем и ладном. В третьем маркграф угадал последователя Галена и Сушрута[19]. Не мудрено. Держал большую сумку и вонял березовым дегтем.
— До пфальца дошли слухи, ваш сын не вполне здоров. Саин Оттон обеспокоен и прислал лекаря, — любезен с хозяином Толль. Не с порога же лаяться с опальным маркграфом?
Персевант высок и худ. Лицо его, некрасиво и покрыто насечкой морщин. Индюшачий повислый нос. Глаза слезоточат, будто нанюхался лука или подхватил насморк. Голос под стать, низкий и вкрадчивый, любителя совать нос в чужие секреты.
«Если понадобится подглядеть в чужой жопе, подгляжу. И понюхаю!» — посмеиваясь, говаривал Толль. Оттон ценил его. За въедливость, дотошность, умение докапываться до сути и ссориться с кем нужно.
— Лекарь это не обо мне, — пошутил персевант. Шутка вышла натянутой. — Речь о нашем достославном мэтре Сайо.
— Я в качестве охраны, не спутаете, — поддержал вымученность Улат. Сержант улыбчив. Но улыбается не собеседнику, а самому себе, будто держит в голове хороший анекдот. При этом не выпускает из рук сержантской бляхи. От свинца руки черны.
— Напрасное беспокойство. Колин достаточно здоров, — раскланялся с гостями Поллак.
— Смею заметить, марк, вы тоже не лекарь.
Толль находил приятным и забавным портить отношения с людьми. Особенно с теми, которые в обозримом будущем не могли ему ответить тем же. Нид аф Поллак из их списка. Причем один из первых.
— Пфальц желает удостовериться, — перешел на официальный тон Улат. — Вам нужны доказательства наших полномочий?
Доказательств маркграф не потребовал. Но он бы дорого отдал, узнать две вещи. Откуда им известно о болезни «сына» и кого прочат в следующие владетели Мюнца. Впрочем, в последнем случае планам пфальца мешал Колин аф Поллак. Живой Колин аф Поллак.
— Прошу за мной, — не пригласил, но потребовал маркграф.
— Вообще-то мы с дороги, — примирительно произнес Улат. Он ничего не осмотрел, ни с кем предварительно не поговорил, не был представлен домочадцам.
— Вначале дело.
— Совершенно, правы, саин, — согласен Толль. — Мы к вам не в гости приехали.
Улат не одобрял тона персеванта. Сколько бы полномочий им не делегировал Оттон, но с Поллаком лучше палку не перегибать. Так ему присоветовал перед отъездом рикордер. Намекая — за маркграфом все еще мечи Кааса. А их едва ли не больше, чем у армии пфальца.
— Эти двое при тебе, — наставлял Гайд сержанта. — Твоя задача выяснить, отправят мальчишку в Карлайр или придумают причину оставить в Унгрии. Если оставят, опять же, для чего?
Было понятно, он многое не договаривает. Например, о своей осведомленности происходящего в Мюнце. Но нужны ли простому сержанту стражи знания рикордера?
— Что-либо предпринимать? — уразуметь границу полномочий никогда не помешает. Сержант, как не крути, ни бейлиф и ни коронер.
— Оставь другим, — не навязчиво рекомендовали Улату и он охотно согласился.
Стремительный, почти бегом, переход по замку. Самым кратчайшим путем. Встреченный по дороге слуга, открывший рот спросить, от вопросов воздержался и лишь склонился в приветствии гостей. Видеть таким хозяина доводилось не часто. А еще лучше не видеть вовсе.
— Сюда, — позвал Поллак в комнаты отведенные раненому. Сейчас бы порадовало застать у него Лилиан.
Несмотря на запрет, жена находилась здесь чаще и дольше, чем следовало и тому была необходимость. Маркграфа раздражала непонятная ему, но, крепнувшая день ото дня, её привязанность к подменышу.
— Это кто? — прозвучал с порога вопрос Толля.
— А вы кто? — не поддался Эйгер давлению «высокого присутствия».
— Святой брат?! — узнал персевант тринитария. — Лесс аф Толль.
— И что вы тут забыли, Толль?
— Встречный вопрос, — это уже Улат. Порученцу пфльца не к лицу тушеваться, кто бы перед ним не был — маркграф, барон, протоиерей или нищенствующий монах.
— Приглядываю за юным саином. Парень переусердствовал с выучкой и самовольством.
— Довольно не подходящее место, — Улат выразительно поглядел на Поллака.
«Что это все значит?»
Обстановка для наследника бедновата. Кровать, шкаф, стол и табурет.
— Он воин, а не маменькин сынок, — ответил за маркграфа тринитарий.
— Звучит неплохо.
Из-за спин Толля и Улата вынырнул Сайо, до этого не встревавший в перепалку. Запах дегтя вторгся в помещение.
«Он такой же лекарь, как и я», — неприятно удивился Эйгер присутствию монаха-зелатора. — «Какое дело инквизиции до Поллаков? Или их метла очистила Унгрию от скверны и им больше нечем заняться?!»
— И во что ему обошлось самоуправство? — понимающая ухмылка Сайо поползла к левому уху.
— Как видите… Разорвана щека… немного поранен бок… остаточные хрипы в легких и жар вечером, — перечислил недуги Эйгер.
— Чем пользуете? — развел руками Сайо, не наблюдая склянок с лекарствами. На табурете у изголовья кровати лишь кружка с водой.
— Задохнуться от псины? — возмутился неведенью зелатора Эйгер.
— Применяете собачье сало? — в ответ попеняли тринитарию.
— Как согревающее.
— Надеюсь, этим не ограничились?
Эйгер решил не заставлять Сайо выпытывать методику исцеления подопечного.
«Второй глаз сварят! А он мне ой как пригодиться.»
— Тмин и багульник в качестве отхаркивающего…
— Амирдовлат Амасиаци[20] советует…
— Базилик.
— И?
— Он так же советует от кашля укус скорпиона. Где мне взять и то и другое в Унгрии?
Одобрительный кивок…
— … Калина от жара…, — продолжил перечислять Эйгер.
Немой вопрос: И все?
— Молоко с маслом и медом, в чередовании с валерианой с медом.
Опять кивок согласия.
— А что по этому поводу говорит Феофраст?
«Подловить вздумал?» — ехидно скривился Эйгер. Сейчас он походил на зелатора. Только ухмылка у другого уха.
— По поводу лечения — ничего?
Одобрительные кивки Сайо и полное недоверие. Не лечению, но лекарю!
«Для нищенствующего тринитария ты, приятель, слишком образован. Их удел собирать милостыню и молиться, но не врачевать. Где же поднаторел в медицине? И с чего вдруг обосновался и практикуешь в Мюнце? И глаз! Для лекаря слишком мало, для самозванца избыточно!»
Многое, многое предстояло выяснить. Пролезть по всем темным углам и закоулкам, заглянуть за каждую дверь и в каждую склянку. И конечно, расспросить святого брата о его имени и подробности об увечье.
— Где юношу угораздило? — указал Толль на рану.
— На охоте.
— Больше похоже на боевую, — присмотрелся Улат. В сержанты охраны он пробился из капралов тяжелых мечников и кое-что понимал в ранениях.
— Или кажется таковой, — не согласился Эйгер.
Но все, и пришлые и хозяева, ждали действий Сайо, его слов, его приговора.
— Как себя чувствуете, саин? — спросил зелатор. Он обошелся без лекарской улыбчивости и участливости.
— Из-за раны ему пока трудно говорить…, — предупредил Эйгер. Не в чести у инквизиции нянькаться со здоровыми. Немощных тоже не особо балуют состраданием.
— Позвольте, осмотреть.
— Да-да, конечно, — Эйгер сама любезность. Ему не придумать и мало-мальски правдоподобной причины не подпускать зелатора к раненному. Глянул на маркграфа. Отчего Куцепалого трясет? От злости или страха разоблачения?
— На рану что? Надеюсь не навоз? — экзаменовал бдительный Сайо самозваного медика.
— Смесь желтка, розового и терпантинового масла.
— Кто накладывал шов?
— Обстоятельства требовали экстренных мер.
— То есть не лекарь? Правильно понимаю? — подивился Толль, расхаживая от окна к двери.
— Кто на охоту едет с лекарем? — наконец-то открыл рот Поллак. — Каменные Ворота далеко отсюда.
— Так и лошадей не штопают! Испортили парню лицо. Неужели не нашли ослиного жира?
— И кошачьего тоже… Он не девица, — мягко огрызнулся Эйгер.
— Верно-верно, — согласился Сайо. То ли не вник, то ли спустил дерзость.
— Чем его так? — вытянулся персевант из-за спины Эйгера.
— Веткой попало.
Зелатор отбросил покрывало с раненого.
— И бок тоже! Ты дружище на войне был или охоте? — показал Сайо на присохшую к ране льняную тряпицу.
— Желаете взглянуть? Сейчас принесу вина, отмочить.
— Да чего там, — зелатор дернул тряпку, оторвав с коростой.
Желваки на скулах Колина напряглись и тут же опали.
— Сдается мне — нож, — высказал Сайо предположение. — Или узкий меч. Или…, — он надавил пальцем на рану, наблюдая, как лопается тонкая кожица, расходятся мышцы. Кто станет рисковать единственным наследником, нанося ему столь ужасное повреждение? Рана в боку достаточно серьезна. Тут что-то другое, — …фрамея. Но, насколько известно… Мне известно… ими пользуются братты, — зелатор не упустил реакции раненого на его манипуляции. Опять вспухли желваки, а пальцы загребли подстилку в кулаки.
Удовлетворенный варварским осмотром, Сайо заверил присутствующих.
— Вижу раненный идет на поправку. Довольно крепкий малый. Весь в отца.
— Встанет до осени? — поинтересовался Улат, адресуя вопрос зелатору, Эйгеру и Поллаку.
— Раньше, — таков обнадеживающий вердикт Сайо. Теперь его более занимал хозяин Мюнца и тринитарий. Не похоже, что марк в восторге от своего доморощенного врачевателя, однако допустил к лечению сына. На чем сошлись? И где замковый лекарь? И откуда такие раны? Вопросы множились.
— Было бы замечательно, удели вы мне пять минут своего драгоценного времени для небольшой беседы, — попросил зелатор тринитария.
Эйгер, косо глянув на маркграфа. Что делать?
— Вы удовлетворены увиденным? — поспешил вмешаться в разговор Поллак.
— Мы собственно и не сомневались…
— Тогда прошу извинить. Меня ждут срочные дела.
— Э…
— Требующие моего неотложного отъезда.
«Так их! Утри им нос!» — возликовал Эйгер, не ожидавший от скисшего маркграфа подобной прыти.
Оставлять таких гостей в замке, подвергаться опасности разоблачения. Всегда есть те, кто видел несколько больше, слышал не то, что ему следовало слышать. У кого-то голова способна не только болеть с похмелья, но и сопоставлять и думать. Опять же домашние. А так… согласно закону, в отсутствие маркграфа, замок считался на осадном положении и посторонним прибывать в нем строго воспрещено. Правила границы написаны кровью. И кровью не дураков. На выход, саины! На выход!
— Но хотя бы обедом угостите? — попробовал примириться Толль. Не рано ли затеял цапаться с Поллаком?
— Непременно. В двух верстах от Мюнца. Жаровня и Утка. Отличный шинок.
За окном входил в силу июнь. Солнце радовало теплом, но окна закрыты ставнями. Эйгер жег в жаровне травы. Кидая, осматривал каждый стебель и соцветие. Травы то вспыхивали ярко и бездымно, то чудовищно чадили, заполняя комнату едкой вонью. Последними кинул на огонь засушенные колокольчики белены.
— Этого секрета уже не узнать никому. Он канет в небытие вместе со мной. А я…
Пауза для единственного слушателя — проникнись!
— …не намерен им делиться. Так что зри творимое таинство.
Эйгер сбросил с Колина покрывало и плеснул из плошки мутной жидкости. По запаху разбавленный мед. Отогнал назойливых мух, снял влипшую в раствор и гусиным пером развез жижицу по телу.
— Еще не все. Не основное, — заверил тринитарий, не наблюдая должной реакции у подопечного. — Но когда начнется, не спутаешь…
Отошел к шкафу и извлек из его темных прохладных недр, давно приготовленный кувшин. Принес почти неделю назад, обвязал горлышко и тщательно укутал в рогожу.
— Это не вино, не брага, не пиво и не кислячий сидр. Не облизывайся…
Колин и не облизывался. Кто говорит длинные преамбулы, готовит дурные вести.
— Слыхивал о каменных сколопендрах? О них в житие Себастьяна Пустынника помянуто… Не слышал? А… неважно… Настойкой из пронырливых ползучих тварей лечат ревматизм и суставы. Это не настойка, а на подагру тебе рано жаловаться. В кувшине они самые и есть, — тринитарий подождал — внимаешь? и продолжил — Цена всякому умению боль. Да-да. Боль. Железо закаляется жаром и водой, человека закаляет боль. И что поразительно, человек много крепче стали. Крепче. Но польза от этой кусающейся мелкоты не только в боли. Их яд обостряет восприятие. Он еще на много чего способен, но главное, боль и острота восприятия, — Эйгер сорвал кожаный колпак с кувшина и, вытряхнул на Колина шевелящийся, едко пахнущий, ком. — Посмотрим, насколько тебя хватит. Не утерпишь, зови матушку. Не все же тебе немым быть…
— … Новоэгльский алфавит содержит двадцать шесть букв. Три из них И, а две — Зэ. Так же в нем шесть дифтонгов, и два трифтонга… В староэгльской азбуке или просто эгле, сорок два звука. Букв же в нем тридцать… Попробуй повторить за мной… Фраза, как известно, составляется из отдельных слов, но на письме она выглядит одним целым… Два ударения над гласной означают удлинение звука вдвое.
— … Как ты их терпишь? Они прожрали твою шкуру насквозь!..
— … Видишь этот пояс? Когда-то на нем болтался отличный клинок. Теперь его нет. Впрочем… Ха-ха… В его кармашках тоже не густо…
— … Фриульца узнаешь по акценту, будто тряпку жует. Если некто загорел, скорее всего из Оша. Во Вьенне мужчина без бороды вызывает кривотолки, а их бабы не выбривают себе подмышек и лобков, считая сие распутством. В Швице любят носить зеленое с голубым и шляпы с большими полями. Сплетничают, что в Патрии каждый десятый мужчина мужеложец. Я сам из Патрии и подтверждаю, так и есть!..
— … Ты что-то хотел спросить? Или мыкнул от боли? Нет? Ну, у нас с тобой впереди почти три месяца. Тебе представиться возможность задавать вопросы и как знать, возможно, получить на них честные ответы…
— … Есть золотой штивер, в просторечье нобль, а есть серебряный. Соотносятся они везде по-разному. В Анхальте за золотой дают восемь с половиной серебряных, в Фриуле доходит до девяти. В Оше добавляют половинку. В Крайде, где серебра завались, до десяти с половиной, а то и всех одиннадцати. Серебряный штивер составляет двенадцать карлайрских грошей, а вот анхальтских только десять. Обычный грош делится на двадцать полугрошей. Золота в Эгле недостаток, потому казна им рассчитывается с наемниками или по особым долгам. С тоджами, например. В ходу оно редкость, но встречается. Торгаши принимают нобли охотней серебра, по простой причине. Чеканить золотые монеты прерогатива короны и тут все строго, а вот, серебрушки тискают по договоренности с казной и случаются расхождения в чистоте монетного металла…
— …Забавные твари эти сколопендры. Любят сладкое. Сожрут гору. Не догадываешься, для чего вымазал тебя медовым сиропчиком? Смягчить их яд. А вот если бы ты натрескался меду или пастилы, один укус и мертвец. Кровь свернется в желе. Думал я тебя голодом морю? Все для твоего блага! Или моего? Ха-ха-ха!
— …Ты поразительно не любопытен. Совсем нет вопросов? Почему ты здесь? Для чего? И как оказался? На последний отвечу. Поумнел я. Сильно. А было с младых лет чернокнижие искоренял всеми доступными способами. Такое рвение проявлял, до рипьера Ордена Крестильного Огня дослужился. Не задолго, угодить в монастырскую тюрьму, получил под свою руку сотню! Вот там-то, в монастыре, в ум вошел и пересмотрел свое отношение к некоторым видам еретического сподвижничества. Ценность знаний в их полезности. Я наткнулся на полезные….
— … Столица Эгля, Карлайр, отстоит от реки Леи на версту или больше, и соединена с ней каналом. Таскать баржи, лодки и прочее, что держится на воде. Иногда гонят лес в плотах. У города два ряда стен. Башен около десяти в каждой линии. Пять ворот… Предмостье — хибары и лачуги. Обиталище ворья, баротеро и прочих нечестивцев и беззаконников. Замостье район зажиточных горожан: держателей лавок, средней руки купцов, ювелиров, златокузнецов, лекарей, аптекарей… Каменный Холм место привилегированных. Эгльская знать мелкая и крупная, купцы первой полусотни, ростовщики и менялы и прочие небедные люди все там и вокруг Большого королевского дворца или Золотого Подворья. Правда золота не богато. Шлюх и баронов куда как больше. Хотя есть слушок относительно Кинрига. Но тут как посмотреть. Возможно он сам его и подпустил. О значимых людях и сплетни с умыслом. Далее Старый дворец, Дворец Согласия — где король встречается со знатью поругаться и поспорить. Крак — примечательная постройка, облюбованная инфантом[21] Дааном. Кто иной сошел бы за душевнобольного, но наследнику позволительно. И собственно Серебряный Двор — скромный приют гранды Сатеник. Ей шестнадцать или семнадцать. Блядством пока не отметилась, поторопишься осчастливишь скромницу дефлорацией. Лично я провел в Карлайре последние полгода и нахожу городишко весьма примечательным. А что делает город примечательным? Люди! Люди, а не здания… Кое с кем я тебя сведу. Унтум а унти. Рука обруку. Это не о женитьбе. Об общности интересов…
— … Теперь о дерьме… То бишь о политике… В Эгле — бардак. Кто при гербах и девизах лезет править. И без оных тоже. Есть талант, нету таланта все в державное тягло. Первый понятно — король. Моффет Пятый Завоеватель. Нагнул голодранцев хисков, покусал Западный Баррик, оттяпал у тоджей полторы тысячи акров землицы и уже За-во-е-ва-тель. А по мне так просто Тель. Теля. Теленок. Вровень с Моффетом, если не опережая, солеры. Старинные рода. Раньше себя filsi has* величали, а сейчас невместно! Теперь они видите ли солеры. «Соле» на старом эгле первенство в чем-либо. Так что встретишь кого с намалеванной малой короной и шлемом с пером — это солер и есть. С родами на перегонки, вертюры, то бишь доблестные. Кто всего достиг усердным служением и праведным мечом. Достойные парни. Задешево не продаются. Но и среди них не без паршивых овец. Уступят в цене. Про купцов и так понятно. Тряхнут мошной покрепче, глядишь, чего и вытрясут. От короля или солеров. Кто еще? Ага, Чулочники. Прозвище не сами придумали. Не то, что старого эгля не знают, на новом не все читают и пишут. А прозываются оттого, что шоссы с левой стороны украшают фамильными цветами. По закону, третьим и последующим сыновьям запрещено носить родовые знаки на верхней одежде, а так же украшать ими доспехи и оружие. Этот же запрет распространяется на вымпелы, знамена, штандарты, гонфалоны и прочее. Про шоссы ничего не сказано. Тем более левую сторону. Специально сапог скатывают до ступни! А знаешь, почему на левом? Все правши! Их нормально оружейному бою никто не учит. Вот потому правое колено у них защищено, хотя бы высоким голенищем, а левое голо, но в фамильной расцветке. Кто остался? Кто-то же остался? Анхальт. Когда два века назад король Суэкса Виллат Мясник резал своих подданных что свиней, они кинулись в Эгль. Защиты просили. Ручку венценосному Давгу Первому лобызали, бородами сапоги ему натирали — прими и спаси! А теперь морду воротят — мы, мол, сами по себе от веку были и будем. А что? Ранее они в Эгле нуждались, а нынче Эгль без них рассыплется, что замок из сухого песка. Оттого Моффет им дочурку свою подложить и хочет. Не в наглую, а аккуратно. По взаимному согласию.
— …Твое лицо напоминает посмертную маску. Тебе настолько чужды эмоции? Или ты держишь их при себе? Не хочешь говорить? Твое дело…
— …Шире шаг… Мах сильней… Ты безнадежен… Безнадежен… Впрочем освоить пары приемов будет для тебя вполне достаточно… Ты не дуэлянт… Давай повторим… Раз-два… Скорость где? Еще раз!.. Уже лучше…
— …Стоимость столичной бляди — в пределах серебряного штивера. Жареная утка — семь грошей. Ночь в шинке, в общей спальне — три гроша, но вши бесплатно. Отдельная комната, с кувшином для умывания и ночным горшком — девять грошей. Хозяйская дочь… А чему ты удивляешься? Обычное дело. Так вот она или молодая родственница, обойдется в пять грошей дополнительно. Цена на готовую одежду зависит от тканей. Самые дорогие из Хорнхорда. Но нигде за дублет не отдают больше девяти монет серебра. Пошивщик пурпуэнов сошьет дешевле. Хороший меч стоит от пяти ноблей. Седло шесть-семь. Лошадь в зависимости от сезона и боевых действий. В разгар лета и войны, она под десятку! В спокойное время и зимой, вдвое меньше…
— …Ну-ка покажи! Руки чешутся? Заняться нечем? Испортил такую вещь! Знаешь, сколько стоит зеркало из обсидиана? Его еще попробуй, достань!..
— … Для чего все это? Я вижу, хочешь спросить. Не спросишь, но хочешь. Мне надобна одна вещица. Мне её не дадут. А ты добудешь… И опять не одного вопроса зачем, что за вещица и какой мне от нее прок? Вот тут могу тебя похвалить. В данном случае твое нелюбопытство дороже золота…
Осень нежно позолотила верхушки берез. Проредила красноту кленов и украсила инеем травы луга. Вода в озерах остыла и потемнела. Старые пни густо обсыпали опята. Легкие дожди днем и яркие низкие звезды ночью предвещают расставания. Скорые расставания. Надолго. На безвременье.
В этот раз женщина пришла не проведать раненого, а к самому тринитарию. Предстоящий разговор она долго оттягивала, страшилась его, многократно прокручивала в мыслях и не теряла надежды. Надежда оставалась в её душе всегда. В их разговоре, если он все-таки состоится, будет мало слов. Катастрофически мало. Но имеется ли необходимость громоздить фразы, выразить суть её интереса? Вовсе не обязательно. Она даже удовольствуется утвердительным кивком и больше тринитария ни о чем не спросит. Сопутствующие подробности ей за ненадобностью. Какими бы они ни были.
— Вы один знаете подлинную правду…, — Лилиан сложила ладони перед собой. Не молить. Не допустить чувствам, возобладать. Показаться отчаявшейся и потерянной. Сейчас она не может… не должна себе позволить ни отчаяния, ни потерянности.
Преждевременные морщинки совсем не старили её, а придавали выразительность и глубину взгляду серых глаз. Седая прядка не признак возраста, но признание пережитых невзгод и тяжести утрат, а скорбь на светлом красивом лице, достойна икон и хоругвей.
«Извечные мужские крайности. Видеть в святой шлюху, а в шлюхе святую.» — рассматривал Эйгер свою предсказуемую гостью.
К чему склоняется большинство мужчин тринитарию понятно и близко. Он как раз из большинства, из самой передней шеренги.
Не сказать, чтобы Эйгер не ждал подобного визита, а с ним обязательного трудного разговора. Ждал, конечно. Но так окончательно не определился, нужен ли он ему лично. Неопределенность его неким образом уподоблялась придонной мути, из которой, ненароком, извлекут, что мало вероятно, или всплывет само — вот это уже верней, нечто, чего извлекать и чему всплывать не желательно. Не все упрятанное в темные закоулки «я» достойно постороннего обозрения.
— …Теперь скажите мне… прошу вас…
Эйгер оценил краткость Лилиан, и не смутился женской, мягко сказать, наивности. Вот так вот возьми и выложи всю подноготную. Без всяких тому побудительных причин. Но он-то ладно, от него не убудет. А она? Так рисковать, разбить собственное сердце? И что привнесет в её жизнь эта самая правда? Которая подлинная? Ничего кроме новых слез и горя.
— Что вы хотите от меня услышать, эсм? — сделался задумчив тринитарий.
Очень выгодно. Казаться задумчивым и мудрым. Согбенным тяжестью борения с искусами. Изображать великое смятение великого ума… Скрыть полнейшее безразличие к чувствам и надеждам страдающей женщины. И не только Лилиан аф Поллак и её семейства. Его вообще мало волновало и трогало происходящее под синим небом, если это небо не над ним. Но ведь об этом не следует кричать на каждом углу? Даже подавать вида. Однако что препятствует взглянуть на ситуацию под несколько другим углом. В сущности, правда, которую от него требуют… Она такой же товар, как и все прочее. Разве только цена должна быть весьма высока. Весьма. Иначе что за правда? Дешевка.
Тринитарий охотно себе возразил.
«Она такая всегда.»
Пауза втянуть женщину в разговор. Не умно увлекаться монологами. Тому с кем обмениваются мыслями, словами, чувствами выраженными цветастыми словесами, доверяют больше. Утверждение, безусловно, не бесспорное. Но кто собирается спорить здесь и сейчас?
— Об этом юноше… О Колине… Его долго не было… а потом…
«Ей нравится называть бродяжку по имени,» — насторожен и внимателен Эйгер. — «При всем желании, её не убедить в гибели сына. Она не примет очевидного. Не захочет принять. Настолько сильна её вера? Настолько велика любовь? — и не удержался в границах разыгранной мудрости. — Или же баба просто напросто двинулась невеликим своим умишком?»
И снова пауза. На этот раз для себя. Кое-что уяснить.
«Эсм Лилиан в той же яме, что и я когда-то! Вся в ожидании чуда!» — и признал. — «Да мы родня!»
Его тянет бессовестно веселиться. Душевная муть исторгла… Впору защепить губы пальцами, зажать рот руками, но смять улыбку. Чудо вышло приземленным — спущенные штаны и плошка с маслом…
«А что?» — нашел Эйгер уместным воспоминание. — «По родственному-то…»
Провоцировать надо уметь. Надо уметь подталкивать к нужным догадкам. У иных это призвание или выпестованная способность, у тринитария вспышка импровизации.
— Эсм, поймите правильно, ваше неведенье не намного, но безопасней пребывания в числе посвященных.
Женщина в отчаянной растерянности. Нет покоя рукам, а в глазах выразительное — о чем вы?
«Сейчас вспомнит майских визитеров и придумает остальное, — верно предсказал тринитарий. — Ей будет нетрудно, но не достаточно.»
— Вы должны меня понять… Это жестоко…, - выдох отчаяния.
Она открыта ему. Бледность лица, дрожание голоса, набежавшая на ресницы слезинка.
«Никаких тайн,» — раздосадован Эйгер. Хотя, наверное, досадовал еще больше, будь иначе.
— Мой Колин…, — сдается признаться Лилиан.
Он не слушает. Пропускает. Пропускает не простительно многое. Все.
МОЙ КОЛИН. Тесно в материнском сердце, тесно в обжигаемой надеждами груди, тесно в убогой комнатенке, тесно в каменных стенах Мюнца, тесно в унылой речной долине, тесно от горизонта до горизонта, тесно от земли до небес. МОЙ КОЛИН. МОЙ!
Легко продавать чему единственный обладатель. Труднее остаться торгашом, которому благодарны. Но в данном случае этого и не требуется.
— Я связан словом, — сказано им вслух.
Очень редко, Эйгер спрашивал у себя, в действительности ли он сбежал из монастыря? Ответ более чем утвердительный. Но возможен и другой. Не сбежал, а унес с собой, прихватил, нацеплял на острые края истерзанной израненной души и злачную яму, и каземат, и плошку с маслом, и библиотеку, и души сожженных в киновии монахов. Рана так никогда и не зарубцевалась. Гнила и гнила. Понемногу.
— Надеюсь, вы меня понимаете?
Что она, Лилиан аф Поллак должна понять из его слов? То, что осталось за словами. За словами всегда что-то да остается.
«Сложно и запутано понять, Лилин*? Это только кажется. Еще одна извечная добровольная крайность, — не торопился форсировать события Эйгер. — Еще одна… Из множества… Жертвовать большим ради малого. И тут ты не будешь первой. Первая — наша Праматерь. На всех последующих находился свой сорт яблок. Не обещаю… Не обещаю, именно, яблок… Зато в наличии обсидиановое зеркало. Для тебя.»
Всегда существует соблазн запросить больше, чем следует. Всегда существует мизерный, но шанс, получить испрашиваемое. Не в этом ли вкус… прелесть… обворожительная истома… сладкое предчувствие… Обрести многое из ничего!
Спутанность мыслей… Какое слово? Кому? Она хочет услышать… знать… утвердиться окончательно. Во чтобы ей ни стало!
— Я заплачу, — уверенно обещает Лилиан.
«Попробуй снова,» — Эйгер не шелохнулся. Не моргнул глазом.
— У меня есть деньги, — уверенности значительно поубавилось.
«Не очень обнадеживающе.»
— Достаточно денег, — уже ближе к сомнениям.
«О них ли разговор? Посмотри лучше. Не на меня, а за меня. И пригласи в рай. Ну же!»
Она посмотрела. А что ей оставалось делать?
— Вы получите приличную сумму, — соломинка не выручит утопающую. Не спасет её и десяток. Сотня соломинок тоже.
«Будь умницей, Лилин! Если скажу я, ты не согласишься.»
Она действительно умна, истолковать затянувшееся выжидание тринитария. Лилиан лишь на секунду закрыла глаза.
«Не убоюсь пути своего в темноте, ибо ведаю, видит ОН каков я…»
Ей не за что стыдиться Всевышнего. Никто не должен стыдиться своей любви. Никто!
Тринитарий терпелив как паук на охоте. Он не верил в длинные молитвы и не верил молитвам. Но во что-то же он верил? Верил, но давным-давно. С той поры запамятовал. Семнадцать лет долгий срок помнить.
«В конце концов, у меня самые благие намерения.»
Замудрое предупреждение, о благих намерениях приводящих в ад, не смущало и не пугало. Ад? Это после-то монастырской тюрьмы?
Лилиан аф Поллак не колеблясь, направилась к покрытому шкурами топчану.
«Эсм, зеркало ваше!» — ознаменовал тринитарий свой успех. Он позволил себе так думать.
Время прощаний. Время напутствий. Зал, где, несмотря на присутствие людей, главное действующее лицо пустота. И только одно сердце преисполнено тревоги, боли и великой печали.
— Делай что должно. Поступай подобающе, — напутствовал Нид аф Поллак. — Помни о чести. Не забывай о клятвах.
Кому он говорил? Стенам? Ветру, гонявшему клок соломы? Перышку, выпавшему из крыла птицы. Солнечному зайчику, нескоро путешествующему по стене. Кому?
— Саин?! — вмешался напомнить слуга. — Меч.
Поллак спохватился и протянул Колину замотанный в табард клинок.
— Будь достоин его, — сказать «сын» не сумел. Не пересилил, не перемог, не переборол. Поскольку не уверен, стоило ли это делать. Даже из лучших побуждений. Ради остальных.
— Возьми, — Лилиан подала сумку сыну. — Здесь одежда и деньги. На первое время. И обязательно напиши, Колин, — женщина всматривалась в лицо юноши, не забыть, не потерять в памяти ни черточки. — Напиши, мне.
Очередь следующих.
— Пока, Колин, — протянула сверток брату младшая аф Поллак. — Не скучай.
Все её звали Бланш[22]. За цвет волос. Белокурая милая девочка. Или за цвет глаз. Бледно-бледно серых. Вымороженных. Юное создание любимицей семьи и челяди не являлось. Малышку совсем не хотелось баловать и забавлять. По едкому замечанию Эйгера, «сучку следовало удавить, пока не выросла.» Свое, по меньшей мере странное мнение, тринитарий озвучил лишь однажды, поделившись с подопечным. Колин не спросил о причинах столь странного суждения. Осталась и не ясность, Бланш прозвище или все-таки имя.
— На… урод, — прошипела старшая, сунув уезжающему плетенку со склянками.
Розейл. Более всего на свете она любила себя. И очень злилась, когда её чувств не разделяли окружающие. Или жертвовали ими в пользу кого-то еще. Злость добавляла колючек в характер несносной девчонки. Со временем их становилось больше и больше. Настолько, что никто не верил в чудесное преображение подрастающей эсм в прекрасную розу.
Тягостное молчание, которое никак не закончится. Слуга сложил подарки в баул. Подарков не много. Баул не велик, не надорваться.
Подгоняемый ожиданиями бухнул колокол замковой церкви. Пора.
На выходе Колин повернулся. Через правое плечо, показать уродующий шрам.
— Бог даст, свидимся.
Пожалуй, только один человек в зале уповал на подобную милость.
Смотреться в зеркала — грех. С недавнего времени Лилиан аф Поллак, в девичестве Бьяр, не расставалась с одним из них. На черной обсидиановой поверхности, тонкой иглой, искусно процарапан портрет юноши. Колина аф Поллака. Её сына.
Круг первый. Испрашивающие.
«…побеждают не талантливые, но наиболее искушенные и подготовленные.»
Велиар. Искусство тайной войны.