ГЛАВА IV

Есть одна странность в моих доисторических воспоминаниях. Это – неопределенная временная последовательность. Я не всегда знаю порядок событий – вернее, сколько лет отделяют одно событие от другого– год, два, четыре или пять. Я могу только грубо определить отрезок времени, сообразуясь с изменениями во внешности и занятиях моих соплеменников.

Кроме того, я могу применить логику к различным событиям. Например, нет никакого сомнения в том, что моя мать и я были загнаны на дерево дикими кабанами, мчались по деревьям, а потом падали, задолго до того как я познакомился с Вислоухим, ставшим потом моим закадычным другом. И то, что в период между двумя этими событиями, я должен был покинуть свою мать является всего лишь логическим умозаключением.

Я не могу вспомнить о своем отце ничего кроме того, что уже рассказал. Никогда за все последующие годы он больше не появился. Из того, что я знаю о тех временах, единственное возможное объяснение в том, что он погиб вскоре после приключения с дикими кабанами. Нечего и говорить о том, что это была неестественная смерть. Он был полон сил и только внезапная и насильственная смерть могла забрать его. Но я не знаю обстоятельств его ухода – утонул он в реке, или был проглочен змеей, или закончил жизнь в желудке тигра – старого Саблезуба, лежит за пределами моих знаний.

Насколько я понимаю, я помню только то, что видел своими собственными глазами в те доисторические времена. Если моя мать и знала как погиб мой отец, она никогда мне не рассказывала. Вообще-то я сомневаюсь, было ли в ее словаре достаточно слов, чтобы выразить это.

Считается, что в те времена словарный запас человека возможно не превышал тридцать или сорок звуков.

Я называю их ЗВУКАМИ, а не СЛОВАМИ, потому что это и были, скорее всего, именно звуки. Они не имели определенного значения, не различались прилагательные и наречия. Эти части речи еще просто даже не были изобретены. Вместо определения существительных или глаголов с помощью прилагательных и наречий, мы уточняли звуки интонацией, изменениями их долготы и высоты, замедлением и ускорением их произнесения. Продолжительность произнесения определенного звука оттеняла его значение.

Мы не спрягали слова. Судить об употребленном времени можно было только по контексту. Мы говорили только о конкретных вещах, потому что только о них мы и думали. Кроме того, в большом употреблении у нас был язык жестов. Простейшая абстракция была за пределами наших умственных возможностей, и если кого-нибудь случайно посещала мысль, ему было трудно передать ее товарищам. Для этого недоставало звуков. Он был ограничен пределами своего словаря. Если он сам изобретал для этого звуки, его товарищи их не понимали. Тогда ему приходилось прибегать к жестам, чтобы объяснить свою мысль и в тоже время снова и снова повторяя новый звук.

Так обогащался язык. Обладая немногими звуками, мы могли выходить из их пределов только на небольшое расстояние, затем мы нуждались в новых звуках, чтобы с их помощью выразить новую мысль. Иногда, однако, мы удалялись на слишком длинное расстояние за пределы наших звуков, ухитряясь достичь абстрактных понятий (я думаю весьма примитивных), которые мы с большим трудом могли донести до других. В общем, язык в те времена развивался не слишком быстро.

Да, поверьте мне, мы были удивительно просты. Но мы знали много такого, что неизвестно сейчас. Мы могли двигать ушами, ставить их торчком и опускать вниз, когда нам хотелось. И мы с легкостью чесали у себя между лопатками. Мы могли бросать камни ногами. Я сам делал это много раз. Из-за этого я мог, удерживая колени прямо, и нагибаясь вперед, дотронуться не кончиками пальцев, а локтями до земли. А что до птичьих гнезд, ну, я могу только пожелать, чтобы мальчик живущий в двадцатом веке мог наблюдать за нами. Только мы не клали яйца в коллекцию. Мы их ели.

Вот помню… но я забежал вперед. Сначала позвольте мне рассказать вам о Вислоухом и нашей дружбе. Очень рано я остался без матери. Возможно это произошло потому, что у нее появился другой мужчина. У меня осталось немного воспоминаний о ее втором муже и не все они приятные. Он был паршивый парень. Он был неоснователен и болтлив. Его чертово бормотание достает меня даже сейчас, когда я думаю о нем. Его разум был слишком слаб, чтобы он мог достичь какой-нибудь цели. Обезьяны в клетках всегда напоминают мне его. Он был обезьяноподобен. Это – лучшее описание, которое я могу дать ему.

Он возненавидел меня с самого начала. И я быстро научился бояться его и его злобных выходок. Всякий раз, когда он появлялся я подползал поближе к моей матери и цеплялся за нее. Но я рос, и неизбежно, время от времени отходил от нее, и чем дальше тем больше. Это были возможности, которых Болтун ожидал. (Впрочем вы должны знать – у нас не было никаких имен. Ни у кого. Ради удобства, я сам дал имена людям, с которыми общался, и «Болтун» – самая приемлемая кличка, которую я смог подобрать для своего драгоценного отчима. Что до меня, я назвал себя «Большой Зуб». Мои клыки были явно великоваты.).

Но вернемся к Болтуну. Он постоянно терроризировал меня. Он всегда щипал и шлепал меня, и не упускал случая поколотить. Моя мать часто вмешивалась и любо – дорого было посмотреть как его шерсть летела во все стороны. Но в результате завязывалась превосходная нескончаемая семейная ссора, в которой я был яблоком раздора. Нет, моя домашняя жизнь не была счастливой. Я улыбаюсь, когда пишу эту фразу. Домашняя жизнь! Дом! Я не имел никакого дома в современном смысле этого слова. Моим домом была взаимная привязанность, а не жилище. Я жил в лоне материнской заботы и любви, а не в доме. Моя мать жила, где придется, просто, когда наступала ночь, она взбиралась на ветки.

Она была старомодна и все еще привязана к своим деревьям. По правде говоря, более прогрессивные члены нашего племени жили в пещерах над рекой. Но моя мать была подозрительна и непрогрессивна. Деревья были для нее достаточно хороши. Конечно, у нас было особое дерево, на котором мы обычно устраивались на ночлег, хотя частенько мы делали это и на других деревьях, если нас застигали там сумерки. В удобном разветвлении было нечто вроде грубой площадки из прутьев, веток и травы. Это было скорее огромное птичье гнездо, а не жилище человека, и в то же время оно было в тысячу раз грубее любого птичьего гнезда. Но у него была одна особенность, которой я никогда не видел ни у одного птичьего гнезда – крыша.

О, не та крыша, которую строит современный человек! И даже не та, что строят сегодня самые отсталые дикари. Она была бесконечно более неуклюжей, чем самая неуклюжая ручная работа человека – человека каким мы его знаем. Все было свалено случайным, беспорядочным образом. Выше разветвления дерева, где мы отдыхали, была груда сухих веток и прутьев. Четыре или пять смежных развилок, поддерживали то, что я могу называть подпорками. Это были просто крепкие шесты, дюйм или около того в диаметре. На них опирались охапки прутьев и веток. Казалось, их кто-то просто свалил в кучу. Не было заметно чтобы кто-то пытался прикрыть дыры травой. И я должен признать, что в сильный дождь кровля жутко протекала.

Проклятый Болтун. Он сделал домашнюю жизнь невыносимой и для меня и для матери – под домашней жизнью я подразумеваю не дырявое гнездо на дереве, но совместную жизнь нас троих. Больше всего его злоба проявлялась в том, как он преследовал меня. Это была единственная цель, которой он держался стойко более пяти минут. Кроме того, время шло, и моя мать все меньше стремилась защищать меня. Я думаю, что стал ей неприятен из-за непрерывных ссор, затеваемых Болтуном. Во всяком случае, ситуация изменялась от плохого до худшего настолько быстро, что мне надо было вскоре по собственной воле убираться из дома. Но мне не удалось получить удовольствия от столь независимого поступка. Прежде, чем я собрался уйти, меня выгнали. В буквальном смысле этого слова.

У Болтуна появилась такая возможность в тот день, когда я остался один в гнезде. Моя мать и Болтун ушли вместе к черничному болоту. Он, должно быть, все спланировал, поскольку я слышал как он возвращался один через лес, ревущий от деланного гнева. Подобно всем мужчинам нашей орды, когда они были обозлены или пытались привести себя в это состояние, он время от времени стучал себя в грудь кулаком.

Понимая безвыходность ситуации, я, дрожа, присел в гнезде. Болтун сразу подошел к дереву – я помню это был дуб – и начал подниматься вверх. И ни на миг не прекращал своего адского рыка. Как я уже говорил, наш язык был чрезвычайно скуден, и он должен был подвывать на разные лады, чтобы дать мне почувствовать всю меру его ненависти ко мне, и о том, что он собирается разобраться со мной здесь и сейчас.

Как только он приблизился к разветвлению, я выбежал на большую горизонтальную ветку. Он следовал за мной, и я шел дальше и дальше. В конце концов я оказался среди тонких веток покрытых листьями. Болтун всегда был трусом, и чем больше он показывал свой гнев, тем больше проявлял осторожность. Он боялся преследовать меня по тонким веткам, опасаясь что под его огромным весом ветки не выдержат, и он свалится прежде, чем поймает меня. Но ему незачем было идти за мной, и он знал это, негодяй! На лице у него было злорадное выражение, его маленькие глазки сверкали жестокостью, и он начал раскачиваться. Раскачиваться! – вместе со мной, стоящим на самом конце ветки, вцепившись в медленно гнущиеся подо мной прутики. В двадцати футах подо мной была земля.

Он раскачивался все сильнее и сильнее, скалясь на меня с ликующей ненавистью. Затем все кончилось. Все четыре ветки, за которые я держался, сломались одновременно, и я упал вниз, продолжая смотреть на него и не выпуская из рук сломанные ветки. К счастью, там не было никаких диких кабанов, а мое падение было смягчено спружинившими нижними ветвями.

Обычно, мои падения разрушают мои видения, нервный шок мгновенно перебрасывает мостик между тысячью веков, и я оказываюсь проснувшимся в моей маленькой кроватке, где я лежу, потея и дрожа и слыша как кукушка на часах оповещает о времени в гостиной. Но этот сон о моем исходе из дома я видел много раз и ни разу не проснулся от него. Я просто падаю с воплем вниз через крону дерева и шлепаюсь на землю.


Поцарапанный, весь в синяках и хныкающий, я лежал там, где упал. Лежа в кустах, сквозь ветки я видел Болтуна. Он бесновался от радости и самозабвенно отдавался этому, качаясь на ветке. Я быстро перестал хныкать. Я не был больше на дереве, в безопасности, и знал что может мне грозить, если я привлеку к себе внимание вышедших на охоту зверей слишком громким выражением моей печали.

Помню, перестав рыдать, я заинтересовался странными световыми эффектами вызванными морганием моих влажных от слез ресниц. Потом я начал осматриваться и обнаружил, что пострадал при падении не так уж сильно. Несколько царапин и вырванных волос, острый зазубренный конец сломанной ветки вошел на дюйм в предплечье, да правое бедро, на которое я упал, болело невыносимо.

Но все это, в конце концов, были только мелкие повреждения. Ни одна кость не была сломана, а в те времена плоть человека заживала куда лучше чем сейчас. Все же это было чувствительное падение, так что я еще и через неделю хромал из-за своего поврежденного бедра.

Затем, пока я лежал в кустах, ко мне пришло ощущение одиночества, заброшенности, осознание того. что я стал бездомным. Я решил никогда не возвращаться к матери и Болтуну. Я лучше уйду далеко через ужасный лес, и найду какое-нибудь дерево для ночлега. Что касается еды, я знал, где найти ее. Почти год я не был обязан матери пищей. Все, чем она снабжала меня, были защита и руководство.

Я осторожно выполз из кустов. Один раз я оглянулся и увидел Болтуна, который все еще качался на ветке, завывая от радости. Это было неприятное зрелище.

Я умел быть осторожным, и я был чрезвычайно осмотрителен во время этого своего первого выхода в большой мир.

Я шел куда глаза глядят. У меня была только одна цель – оказаться вне пределов досягаемости Болтуна. Я поднялся на дерево и блуждал несколько часов, перебираясь с одного дерева на другое и ни разу не спустившись на землю. Но я не продвигался в каком-то одном определенном направлении, это было перемещение вообще. Это было в моем характере, также как это было в характере моего народа – поступать не задумываясь, без определенной цели. Кроме того, я был всего лишь ребенок, и часто останавливался поиграть. События, которые случились со мной после того, как я был вынужден уйти из дома, запечатлелись у меня в памяти очень смутно. Не все они появились в моих видениях. Мое другое «я» многое забыло и особенно в этом периоде моей первобытной жизни. К тому же, ведь я не мог вызывать видения по собственному произволу, чтобы соединить промежуток между моим уходом из дома на дереве, и моим приходом в пещеры.

Я помню, что несколько раз выходил на открытые места. Спускаясь на землю, я пересекал их трепеща от страха и на предельной скорости. Я помню, что были дождливые дни и дни солнечные, так что я, должно быть, блуждал один в течение немалого времени. В особенности мне запомнился сон, где я страдаю от сырости и от голода, и как я перенес это. Очень сильное впечатление оставила охота на маленьких ящериц на каменистой вершине открытого холма. Они сновали под камнями, и большинство их убегало, но иногда я переворачивал камень и успевал поймать одну. Я был напуган неподалеку от этого холма змеями. Они не преследовали меня. Они просто грелись на плоских камнях на солнце. Но таков был мой врожденный страх перед ними, что я сбежал с такой скоростью, как если бы они неслись за мной по пятам. Потом я грыз горькую кору с молодых деревьев. Смутно припоминаю пожирание множества незрелых орехов с мягкой скорлупой и молочно-белой сердцевиной. Наиболее отчетливо я помню как страдал от боли в желудке. Возможно, это было вызвано зелеными орехами, а может быть ящерицами. Не знаю. Но я знаю, что мне посчастливилось не быть съеденным в течение тех нескольких часов, когда я корчился от боли, лежа на земле.

Загрузка...