Два

И чего же ты хочешь? Ничего, кроме грома.

Майкл Ондатжи[82], «В шкуре льва»

1

Точно помню, где начал писать «Мистера Грифа». Только тогда он назывался по-другому: «Спросоня».

Именно так. Уэбер, возможно, никогда этого не узнает, а уж она-то почти наверняка никогда ему этого не скажет: фильм должен был быть кусочком моего детства, вроде кусочка пиццы, который покупаешь ребенком, потому, что у тебя нет денег на целую. Я и раньше использовал в «Полуночи» кое-какие кусочки своего детства, но «Спросоня» должен был стать самым крупным из них. Идея пришла мне в голову, когда я работал над видеороликом для «Витамина Д».

Однажды вечером, за ужином в компании Виктора Диксона, лидера группы, мы начали вспоминать детские годы. Виктор рассказал о знакомстве с женщиной, детство которой было настолько травматичным для нее, что она всю жизнь только и занималась тем, что рисовала его.

Я спросил его, часто ли он вспоминает свое? Своим ответом он и подарил мне «Спросоню «.

– Да, дружище, вроде того. Понимаешь, я по жизни был одним из таких, ну, типа, одиноких ребятишек. Ну, короче, я и выдумал себе Дурашку, и мы довольно клево проводили времечко. Что-то вроде помеси Шины, Королевы джунглей, Тома-Дуро-лома и Вертуна-Болтуна. А после я всю свою распроклятую жизнь старался найти дружбана под стать Дурашке.

– А кто это был? Девчонка?

– Хрен его знает, хотя, думаю, да. Ну, если и парнишка, то со всеми хорошими качествами девчонки. Что-то вроде этого.

Я рассмеялся, но, по-видимому, чересчур громко. Он бросил на меня какой-то немного странный взгляд.

– Я смеюсь, потому что у меня в детстве тоже была своя Спросоня, – пояснил я. – Она, похоже, почти ничем не отличалась от твоего Дурашки, только определенно была девчонкой. А знаешь почему? Да потому, что моя воображаемая подружка по первому моему требованию должна была без колебаний стягивать штанишки и показывать мне «то самое». Сам понимаешь, мне тогда просто до смерти хотелось узнать, как выглядит это «то самое», а сестренка показать никак не соглашалась. Вот я и сделал Спросо-ню девчонкой, чтобы она не только была мне другом, но и могла бы удовлетворять мое любопытство.

Виктор завистливо фыркнул:

– Черт. Жаль я сам до этого не дотумкал! Правда, тогда, скорее всего, я еще и про свой-то кончик толком не думал, а уж тем более не задумывался о том, куда мне его потом совать.

Он продолжал рассказывать о своем выдуманном друге, но я уже почти не слушал его, вдохновенно обкатывая в уме пришедшую мне в голову свежую идею.

Я сниму фильм о Спросоне! Но только о Спросоне, которая возвращается через двадцать лет, чтобы навестить старинного друга и творца.

Как бы мы поступили, случись такое7 Что бы мы делали с вернувшимся детством? Или с его потаенной частью, которая вдруг явилась нам во плоти и решила на некоторое время остаться, чтобы посмотреть насколько все вокруг изменилось?

Я уже настолько устал от Кровавика с его убогим мирком, что понимал: мне срочно нужно заняться чем-то совершенно иным, а не то у меня просто поедет крыша. Как-то раз я уже играл небольшую роль в одном из фильмов Уэбера, но сейчас мне требовалось нечто гораздо большее, чем подобные экзотические блюда. И как раз в такой момент мне, буквально из ниоткуда, прямо в руки падает такой дар небес!

Проблема заключалась в том, что ни единая живая душа на идею не клевала, в том числе и мой партнер Мэтью.

– Скажу тебе всего два слова, Фил, но ты сразу все сам поймешь: Вуди Аллен[83]. – Он откинулся на спинку кресла с таким гордым видом, будто только что доказал неправоту Эйнштейна.

– Что ты имеешь в виду, при чем тут Вуди Ал-лен? Не понимаю, почему ты считаешь это последним доводом?

– Стоит Вуди Аллену снять несмешную картину, как он каждый раз может отправляться с ней прямо в сортир: с точки зрения критиков, с финансовой и с любой другой. Ты спросишь, почему? Да потому, что люди идут на фильмы Вуди Аллена, чтобы посмеяться. И точно так же они идут на твои фильмы убедиться, что Кровавик в очередной раз заставит их обделаться со страху. Вспомни, что было с «Кока-колой «, когда они попытались изменить рецепт.

Классический Стрейхорн все еще привлекает людей, Фил. И не стоит начинать суетиться с новым рецептом.

– А как бы ты поступил, если бы я стал настаивать на том, чтобы снять этот фильм?

– Ну, разумеется, продал бы свою коллекцию мебели Легендарных Пятидесятых, чтобы выручить бабки, ты, кретин. Сам же знаешь. Но это вовсе не означает, что я не сунул бы тебе в глаз ствол «узи», если бы мы прогорели!

Шучу, шучу. Хочешь – снимай. Кому какое дело? Повтори, как, как ты там собираешься его назвать, «Засоня», что ли? О, Господи!

– СПРОСОНЯ. Слушай, Мэтью, у меня есть предложение. Я напишу сценарий четвертой серии «Полуночи» и сначала мы снимем ее. А уже потом мой фильм. Идет?

– Конечно, идет! Я уже целых два года и думать не думал, что когда-нибудь смогу убедить тебя снова загримироваться под этого гнилорожего ублюдка. Как я его, а? А ведь в последнем выпуске «Фангории» именно так тебя и обозвали.

Я начал набрасывать заметки по поводу «Спросони» и мира известных лишь двоим тайн в перерывах во время работы над «Полночь убивает». Труднее всего было вспомнить, как именно она выглядела. Совершенно ясно я смог ее вспомнить лишь через много месяцев в Югославии, когда мы вели переговоры о правах на съемку там отдельных фрагментов нашего следующего «полуночного» хита.

Помню, я набросал ее на бумажной салфетке, сидя за столиком какого-то уличного ресторанчика в Дубровнике. Мы ели «сеvарсiсi» и запивали их добрым югославским «рivо'м». Закончив набросок, я свернул салфетку, сунул ее в бумажник и хранил там до самой смерти. Сам не знаю почему.

Кровавик. Возвращение к нему и в мир «Полуночи» явилось для меня тяжким испытанием. И вовсе не потому, что написать сценарий четвертого фильма было таким уж трудным делом: ведь мне нужно было лишь оказаться на месте, а уж здешнюю географию и в какую сторону двигаться я знал преотлично

Больше всего мне претила необходимость вообще снова отправляться туда Отвратительнее всего был сам факт того, что я никак не могу расстаться с этой частью своей жизни, похожую на тот захолустный городишко, где я вырос, но с которым расстался сразу по окончании школы.

Где-то на середине добротного и замечательно посредственного сценария, я вдруг взял да и выбросил его в корзину и начал работу заново, поставив перед собой новую цель: если, как я надеялся, «Полночь убивает» станет последним из «этих» фильмов очень надолго, почему бы мне не постараться и не сделать ее лучшим фильмом всего сериала? Сделать фильм ужасов мощный и страшный, как атомная бомба, фильм с таким количеством разных трюков и ловушек, чтобы люди до самого конца пребывали в неведении и страхе! Пока у меня не появится возможность приступить к серьезной работе над «Спросоней» такое вполне стоило бы сделать.

Я поселился в доме Мэтью в Малибу[84] и три дня просто наблюдал за океаном. Это не помогло. Морской ветерок так и не наградил меня вдохновением.

Разочарованный я вернулся домой и обнаружил там то, что было мне необходимо на обороте открытки от Уэбера. В Европе он открыл для себя Элиаса Канетти[85] и теперь периодически посылал мне открытки с цитатами из его произведений, иногда аж по три штуки в неделю.

Наружность людей настолько обманчива, что, если хочешь прожить жизнь скрытно и никем не узнанным, достаточно просто выглядеть самим собой.

Я перечитал эти слова трижды, потом выключил единственную в комнате лампочку и улыбнулся, как довольная гиена. В висках стучала кровь, и мне даже казалось, будто я свечусь в темноте.

А что, если на сей раз, я выпущу Кровавика на улицы в консервативном синем костюме, с потрепанной Библией в руке: Гнилорожий в честном, потном, лицемерном облике телевизионного проповедника? Что, если в этот раз, он, такой, как он есть, будет вызывать у людей не страх, а преклонение?

Он станет объектом преклонения общества, кото-рому больше всего хочется, чтобы и Бог, и спасение были такими же понятными и отвечающими их чаяниям – доступными – как пышный чизбургер с картошкой фри. Одним словом, этакий спаситель с хлебами и чудесами.

Вот только Кровавик будет преподносить себя, как оборотную сторону спасения.

… Взять хоть меня, братья и сестры! Я пошел по кривой дорожке, и вот, смотрите, что со мной стало! Я видел Ад, конец, безысходность. Да-да, это именно так ужасно, как вы и думали. Да, там и впрямь водятся дьяволы – взгляните на меня. Пламя? Вглядитесь в мое лицо. Присмотритесь ко мне – да ведь я же самая, что ни на есть, живая виза из этих самых стран. Подтверждение ваших самых худших страхов. О'кей. Смотрите, но и слушайте меня: я был там и могу помочь вам обойтись малой кровью. Лео Нотт. Такое вот имечко, друзья, самое обычное американское имя, такое же американское, как и у вашего закадычного друга. Такое же американское как и ваше.

Лео Нотт. Вот как меня звали. Это был я.

Вовсе не тот Кровавик, что теперь стоит перед вами. Вовсе не этот вопль ужаса в человеческом обличий, с похожим на лужу блевотины лицом и душой, смердящей горклыми старыми духами и падалью.

Нет, это был просто Лео Нотт, проповедник Божьей милостью, отправившийся по верной стезе. А потом вдруг кое-что случилось, друзья. Лео Нотт неожиданно понял, что может употребить данную ему силу убеждения на то, чтобы получать все то, чего ему хочется. Исполнять не волю Господню, а волю собственную, волю Лео Нотта.

Вы спрашиваете, использовал ли я свой дар, чтобы грешить с женщинами? Да мой дом был просто битком набит блондинками. Пришлось даже отключить телефон, потому что они звонили буквально дни и ночи напролет. Не поверите, но у меня было аж две толстые черные записные книжки с телефонами!

Использовал ли я его, чтобы купаться в деньгах? Да у меня карманы постоянно просто оттопыривались от денег, будто я все время таскал в них пару сэндвичей!

Ну как, поняли, наконец, в чем фокус? Стоит только промолвить «Бог», и к вам со всех сторон начнут бегом сбегаться добрые люди. Они будут продавать свои фермы и фирмы, слать вам чеки. Раз уверовав, они настежь распахивают свои сердца, и тебе только и остается просто протянуть руку и взять все, что ни пожелаешь. Именно так я и делал. Я брал у них все самое лучшее без малейших угрызений совести. Я отбирал у них их любовь, доверие и, ну разумеется, их кровные денежки. Не для Господа, а для Лео Нотта.

Я истратил все! Спустил в дорогих магазинах и мягких постелях. Профукал на ночи, от которых наутро не оставалось ни малейших воспоминаний, кроме разве что переполненных окурками пепельниц да следов розовой помады на стаканах из-под виски.

Надеюсь, понимаете, о чем я?

Именно так «Полночь убивает» и начинается: Кровавик самоуверенно прохаживается по кафедре занюханной церквушки в Уоттсе. А его слушатели – отвратительное сборище наркоманов, придурков, нищих, разного отребья, не знающего, как убить остаток дня в этот вторник в ожидании бесславного конца своей бессмысленной жизни – в ожидании раздачи бесплатного супа, внимают какому-то толкующему им о Господе уроду.

Мы набрали толпу самых отвратительных мужчин и женщин, каких только смогли найти в трущобах. Я хотел, чтобы все в них выглядело как можно правдоподобнее: их лица, одежда, выражение полной безысходности на лицах.

Обращаясь к ним, я не испытывал ни малейшей необходимости притворяться или играть. При всей его бесчеловечности, Кровавику ничего не стоило оставаться «собой», поскольку его ненависть была пронзительной и резкой, как запах дерьма. Да в общем-то, он и был дерьмом: полное отсутствие тонкости, внутреннего спокойствия, никакой маски. Одна лишь ненависть, которой от него буквально разило, и если даже вы отказывались ее обонять, то делали себе только хуже, потому что она смердела вам прямо в лицо.

Я знал его как облупленного, поскольку меня роднила с ним моя собственная дикая ненависть, хотя, вы, скорее всего, будете разочарованы, если решите, будто я тем самым признаю, что я и являлся своим собственным чудовищем, что я сам был Кровавиком. Ни в коем случае. Я никогда не бродил по улицам со скрюченными, как у Дракулы, пальцами и каменным сердцем в поисках жертв. И у меня никогда даже и в мыслях не было совершать те же грехи, что и он, и желать, чтобы у меня хватило смелости или извращенности совершать их.

Но должен заметить вот что. Сутью чудовищности или банальности зла является не что иное, как самое обычное любопытство. Уже одно то, что мы без малейшего удивления взираем на ужасы, совершаемые в наши дни некоторыми людьми, является достаточным доказательством, что нас интересуют подобные вещи.

Как там сказал Гете: «Даже представить себе не могу преступления, которое я сам не мог бы совершить при определенных обстоятельствах»? А теперь переиначьте это на современный лад: «Не могу представить себе преступления, которое, в той или иной степени, не привлекало бы меня «, и вот вам наш современный мир. Людям «нравился» Кровавик и творимые им ужасы именно потому, что он брал отдельные моменты нашей извращенной вдохновенной ярости и растягивал их на целую жизнь. Короче, нежтесь на здоровье в собственном дерьме.

В первый день съемок все шло наперекосяк. Члены съемочной группы, притираясь друг к другу, допускали одну дурацкую ошибку за другой. Но в начале съемок любого фильма это было вполне обычным делом.

Гораздо важнее то, что, по сценарию, в середине моей «проповеди» один из придурков должен был громко испортить воздух. Я даже помню, как его звали, поскольку в здешних местах благодаря своей способности пердетъ по желанию он был довольно известным человеком. Майкл Роудс.

После моих слов: «Любой, кто считает, что у него доброе сердце, просто дурак и лжец» Майкл Роудс должен был сделать свое дело. На репетиции все прошло как надо. И теперь, стоило мне произнести «дурак и лжец», как он должен был подпустить такого ветра и грома, что хватило бы надуть паруса.

Но, когда застрекотали камеры, и настал звездный час Майкла, талант вдруг изменил ему. Не раздалось даже малейшего писка, хотя по его напряженному и перепуганному испитому лицу было ясно, что он старается изо всех сил.

На протяжении нескольких дублей это казалось даже забавно. Но над одним и тем же промахом без конца смеяться невозможно. Очень скоро становится уже не смешно, а просто скучно и тошно, а потом начинаешь понимать, что это провал.

Когда ничего не вышло то ли на пятый, то ли на шестой раз, и я уже хотел было скомандовать «Стоп!», откуда-то из толпы вдруг раздался звук, похожий на рев пересекающего гавань буксира. Присутствующие зааплодировали.

Оглядывая публику, я вдруг заметил новое лицо, которого раньше не видел. Это еще кто?

Маленькая девочка, зато какая! Короткие волосы, прелестное личико. Среди этого отребья, она казалась небольшим, но ослепительным пламенем ацетиленовой горелки. Проказливо ухмыляясь, малышка двумя пальцами зажимала нос, как делают дети, почувствовав какую-нибудь вонь – Ффффу!

Спросоня.

* * *

– Фил при тебе покончил с собой?

Спросоня преувеличенно рьяно отрицательно замотала головой, как ребенок, излишне убедительно старающийся сказать «нет».

– Говорю же – я пришла приготовить ему завтрак, а он уже был мертв.

– Так кто же все-таки его нашел – ты или Саша?

– Я ведь тебе сказала, Уэбер, это все равно! Мы с ней – одно и то же.

– Ну-ка, ну-ка, объясни поподробнее. – Я начинал беситься. То она говорит с апломбом профессионального дипломата, то – как маленькая девочка, раздраженная тем, что не выспалась или перевозбудилась. Как тут выяснишь все, что мне требовалось узнать?

– Мне нужно в уборную. – Она вскочила и выбежала из комнаты. Через стеклянные двери я бросил взгляд в патио. Там виднелось кресло, в котором он умер. Там…

Зазвонил телефон. Одновременно с первым звонком я услышал, как закрывается дверь уборной. Аппарат стоял неподалеку от меня, и я взял трубку.

– Уэбер? Это я, Саша. Ну как ты там? Скоро?

– Секундочку, Саша. Не вешай трубку. – Положив трубку на диван, я едва ли не бегом бросился к туалету. Если малютка на горшке, отлично. Но я просто должен был в этом убедиться. Но дверь распахнулась, и я понял, что уборная совершенно пуста. Ни Спросони, ни Саши. Совершенно пусто.

У одного моего знакомого есть кот, который всегда заранее знает, когда вот-вот зазвонит телефон. Девчонка тоже вскочила перед самым звонком и скрылась из вида к тому времени, как я услышал Сашин голос. Стоя у двери в уборную и все еще держась за ручку, я вспомнил последние слова девчонки.

«Это все равно! Мы с ней – одно и то же. «

– Это страшное несчастье случилось давным-давным давно…

Я ошарашено оторвался от бумажки. По другую сторону могилы стояла Саша и смотрела на гроб с телом Фила. На ее бледном лице было выражение глухой печальной опустошенности. Слева от нее стоял Уайетт Леонард, а справа – Гарри Радклифф. Оба смотрели на меня с удивлением, и только Саша по-прежнему смотрела на зияющую перед нами яму.

Я вернулся к бумаге и словам, которые Фил просил меня прочитать на его похоронах – вступительным словам к «Полуночи. «

– Один знаменитый поэт как-то сказал: «Возможно, все драконы в нашей жизни на самом деле принцессы, которые только и ждут, чтобы мы хоть раз совершили красивый и отважный поступок. Возможно, все, пугающее нас, в глубинной сути своей является чем-то беспомощным, жаждущим нашей любви.

Но это не так. Драконам и чудовищам не нужны ни отвага, ни красота. Только страдания. Только смерть. Есть и люди, подобные им».

Будь это начало фильма, вы бы увидели актрису Вайолет Мейтланд, которая с младенцем на руках пересекает просторную, выдержанную в пастельных тонах гостиную, направляясь к широко распахнутым дверям, ведущим на балкон. Гугукая и что-то шепча малышу, она выходит на залитый солнцем просторный балкон. Отсюда, с этого высоко расположенного роскошного балкона вид открывается просто великолепный.

После нескольких мгновений, дающих нам возможность оценить и прелесть вида, и окружающий ее невыразимо прекрасный мир, женщина поднимает ребенка и с силой швыряет его с балкона вниз. Единственный звук, который мы слышим, это ее громкий выдох.

Но сейчас мы вовсе не смотрели фильм. Мы – несколько сотен собравшихся на похоронах людей – стояли у могилы, занятые каждый своими собственными воспоминаниями о человеке, которого вот-вот навсегда забросают парой сотен фунтов земли.

Почему он это сделал? Какую цель преследовал? Какая-нибудь цитата из Рильке могла бы показаться здесь даже трогательной, поскольку он являлся его любимым поэтом, да и вообще сентиментальность была вполне в духе Стрейхорна. Но вот включать в надгробную речь все вступление из такого мрачного фильма целиком, отдавало просто безвкусицей и извращением.

Саша передала мне конверт еще по дороге на кладбище. Я хотел сразу вскрыть его, но она положила свою руку на мою и сказала, что в предсмертной записке Фил просил не открывать конверт и не читать текст до самого момента похорон. Наверное, решил я, таким образом он хотел сказать нечто такое, что все собравшиеся должны были услышать одновременно, какое-то последнее очень важное его

послание. Но такого я не ожидал. Только не этой жуткой шутки, сыгранной им с нами на собственных похоронах, в те последние минуты, что многие из нас когда-либо посвятят его памяти.

Что еще было в его предсмертной записке?

… В определенный момент я погрузил в лодку все самое важное – то, что, как мне казалось, я хотел бы взять с собой в последнее путешествие в прежние дни моей жизни, через океан, раскинувшийся на тридцать или сорок лет. Все, представлявшее для меня какую-либо ценность – людей, предметы, мысли. Но вскоре, из-за последних событий (штормов!), я вынужден был начать выкидывать все эти вещи за борт, одну за другой, и теперь мой кораблик стал таким легким, что, к моему удивлению, взмыл над водой, а это означает, что им теперь почти невозможно управлять, и у меня значительно меньше шансов достичь намеченного места. Если Уэбер приедет, будь добра, попроси его зачитать на моих похоронах то, что находится в конверте. Желательно, чтобы никто, включая и вас с ним, не читал этого до церемонии.

Хотя мне это и глубоко безразлично, я все же предполагаю, что вы и мои родители захотите устроить похороны. Так вот, единственное, о чем я прошу, это именно похоронить меня, а не кремировать.

Саша, мне страшно жаль, что так получилось. Знай – ты в этом ни в малейшей степени не виновата. Ты всегда была для меня чем-то вроде тихого и ласкового шепотка.

Я люблю тебя.

Мне предстояло дочитать присутствующим предсмертное послание Фила. Я совсем уже было собрался продолжать, когда загремели первые выстрелы.

В отличие от того, что обычно рассказывают «очевидцы» происшествий в новостях, пораженные

или потрясенные люди: «Мы приняли выстрелы не то за автомобильный выхлоп, не то за взрыв игрушечной петарды, эти звучали именно как настоящие выстрелы. Три очень быстро последовавших один за другим баха. За то короткое мгновение, которое мне потребовалось, чтобы обернуться на звук, я успел заметить, что и все остальные обернулись в ту же сторону. Будто все мы точно знали, куда смотреть, с какой именно стороны пришла беда.

– Вон он!

– Чтоб его, да это же Кровавик!

Он шел прямо на нас неторопливой скользящей походкой, в черных штанах и рубашке, с серебристым лицом Кровавика. Пистолет в его руке казался огромным, как полено. Он хохотал и продолжал палить в нас. Сначала у могилы упала женщина. Потом мужчина. Убиты? Люди в панике разбегались. Вертун-Болтун, недолго думая, столкнул Сашу в могилу и спрыгнул туда же вслед за ней. Я же, совершенно ошалев от происходящего, бросился навстречу Кровавику. Этот его визгливый, пронзительный смех. Бах!

2

Мы как следует отделали его. Где-то за нашими спинами женщина все кричала и кричала: «Перестаньте, перестаньте! Вы же его убьете!» Но именно этого нам больше всего и хотелось. Бить и пинать этого сукина сына до тех пор, пока он не сдохнет, и больше никогда никому не сможет причинить вреда. Вообще-то, я не прочь подраться, но участвовать в подобном мне еще не доводилось – человек двадцать (или около того) на одного, он валяется на земле, а мы сгрудились вокруг, и каждый старается пнуть неподвижное тело, как только образуется просвет.

– Убить эту гнусную сволочь!

– В голову цель, в голову!

Я в очередной раз нанес удар и почувствовал, как под ногой что-то твердое вдруг стало мягким.

Молотя его ногами и руками, мы вели себя, как стая обезумевших от голода псов, накинувшихся на беспомощную жертву. Каждому хотелось укусить, оторвать свой свежий окровавленный кусок. Мой темный похоронный костюм побурел от грязи и был сплошь покрыт поднявшейся в свалке пылью. Кто-то нагнулся и сорвал серебристую маску.

Валяющийся на земле человек оказался едва ли не подростком. Во всяком случае, ему было не более двадцати. Меньше чем за минуту юношеское лицо превратилось в какую-то кашу цвета переспелых фруктов: лоснящихся яблок и винограда, с проблесками белого там, где их не должно было быть. Кость.

Пистолет оказался просто пугачом. До того, как я подбежал к нему и пнул в пах, он успел бабахнуть еще раз – прямо в меня. При этом он смеялся и продолжал смеяться, даже уже валяясь на земле, под градом превращающих его в мешок с костями ударов толпы обезумевших скорбящих.

Думаю, еще никогда в жизни я не приходил в подобное бешенство. Я слышал его смех, и мне больше всего на свете хотелось его убить. Стоит только выпустить на волю человеческий гнев, и обратно его уже ничем не загонишь. Напугайте нас как следует, и мы способны на что угодно.

Полицейские приехали очень скоро, но, когда они попытались оттеснить нас и спасти его от нашей ярости, мы едва не взбунтовались.

Как же его звали? Вылетело из головы. Саша подсунула мне напечатанную на следующий день в газете статью про него, но с меня хватило и одного взгляда, брошенного на заголовок: «Поклонник „Полуночи“ хотел, чтобы уход из жизни его героя Филиппа Стрейхорна стал таким же славным, как и его фильмы».

Собственная злость пугала меня. И страх тоже. В лимузине, на обратном пути с кладбища в компании Саши и Стрейхорнов, я продолжал молчать даже тогда, когда старик вдруг забубнил:

– Конечно, очень жаль, что так вышло, но лично я ничуть не удивлен. Хоть он и был моим сыном, происшедшее меня нисколько не удивляет. В самом деле, нельзя же снимать такие фильмы, как снимал Филипп, и при этом ожидать, что твои зрители сохранят здравый рассудок. Они были порочными – и эти фильмы, и люди, платившие деньги, чтобы их посмотреть. А все случившееся – просто плоды этой порочности.

– А что же тогда, по-вашему, хорошее кино, мистер Стрейхорн?

Он явно не привык, чтобы ему задавали вопросы – особенно женщины – поэтому, прежде чем ответить Саше, он смерил ее внимательным взглядом.

– Хорошее кино? «Гражданин Кейн»[86]. «Седьмая печать»[87]. Даже «К северу через северо-запад»[88] очень хороший фильм, возможно, даже великий фильм.

Саша, сидящая в кресле напротив него, слегка подалась вперед так, что их лица оказались совсем близко друг от друга.

– Тогда, может, заодно, назовете и несколько хороших книг?

Такая ее близость была ему явно не по душе, но он не сдавался.

– О-о, даже не знаю. Ну, вот Киплинг[89], например, неплох, я как раз недавно его перечитывал. Ивлин Во[90]. А почему вы спрашиваете?

– Тогда как насчет хорошей живописи? Миссис Стрейхорн коснулась Сашиного колена.

– А почему вы спрашиваете, дорогая?

– Ваш сын своими фильмами пытался добиться чего-то довольно странного, нового и жизненно важного, а вы о деле всей его жизни только и можете сказать, что его работы порочны!

Мистер Стрейхорн сложил руки на груди и с жалостью улыбнулся.

– По-видимому, Саша, вы читаете слишком много критических обзоров. Филипп стал очень богатым человеком, угождающим вкусам двенадцати-тринадцатилетних подростков нашей несчастной страны не более чем жалкой унцией воображения и годовым запасом цыплячьей крови.

И не было в его «Полуночи» ничего жизненно важного. Как, по-вашему, кого вы пытаетесь обмануть? Да, согласен, швырять младенца с балкона действительно довольно странно, но это совсем не та странность, что у Феллини[91] в его «8,5»[92].

Я всегда относился к успеху Фила с уважением. Он решил что-то делать, и делал это хорошо. Но если кто-то из вас заблуждается, принимая его «достижения» за что-то серьезное и высокохудожественное, а тем более – стоящее, то это либо глубокий цинизм, либо просто глупость.

Вы спрашиваете, что такое хорошие фильмы? Вот, например, Уэбер делал хорошие фильмы. Посмотрите внимательно его «Удивительную» и увидите настоящие любовь и своеобразие, покрывающие два часа действия, как настоящая шоколадная глазурь – торт. Да, фильмы «Полуночи» довольно умело сделаны, и они действительно до смерти пугают, но они смердят.

– Почему, потому что они «потворствуют» нашим животным инстинктам?

– Нет, как раз потому, что они не любят этих самых животных инстинктов, которые играют столь важную роль в нашей жизни. В лучшем случае, эти фильмы их высмеивают. Вам это никогда не приходило в голову, Саша? Впрочем, уверен, что нет.

Зная своего сына, я нисколько не сомневаюсь, что он, будучи человеком умным, не раз доказывал вам их полную этиологию и «семиотическую важность»: все эти интеллектуально напыщенные и, в то же время, совершенно пустые термины, которыми в наши дни, как густым джемом, намазано общественное мнение. Но, когда откусываешь кусок, бутерброд с дерьмом все равно остается бу-

тербродом с дерьмом, есть на нем джем или нет. Люди вроде Филиппа специально изобретают разные подобные термины, чтобы обмазывать ими свою работу и помешать нам понять…

Послушайте, я прекрасно знаю, он меня ненавидел…

Миссис Стрейхорн положила ладонь ему на руку и что-то тихонько проворковала на ухо, пытаясь успокоить мужа. Но он, не обращая на нее никакого внимания, продолжал выпускать в Сашу пулю за пулей.

–… но это было его право. Возможно, мы неправильно воспитали их с сестрой. Возможно. Но должен сказать вам следующее: мне очень жаль, что он покончил с собой, но вины в этом за собой я не чувствую. Он верил в возможность достижения совершенства. Он всю жизнь это твердил. Но как раз в этом-то и состояла его беда. Я уверен, для него создание этих фильмов было «странным и жизненно важным» способом показать людям, насколько они опасны и в какой беде находятся, и что им уже пора начать заглядывать себе в душу и попытаться понять, почему им нравятся фильмы вроде «Полуночи». Это я понимаю. Это один из возможных путей. Но он, зная, что его работа пользуется таким успехом по совершенно противоестественным причинам, не брезговал зарабатывать на ней деньги и славу… Он снова и снова демонстрировал нам, какими бесконечно жестокими и отвратительными мы можем быть по отношению друг к другу. Вот что ходили смотреть люди, а не разные там бессмысленные, наспех приклеенные высокоморальные концы с улыбающимися лицами и фальшивыми восходами. И всякие подонки и придурки, вроде того типа на кладбище, кончили тем, что скупили все билеты.

Кстати, я обратил внимание, что Полина Каэль даже не упомянула о самом последнем его фильме, ведь так? Зато, знаете, кто высказался? Журнал «Фангория». Причем их обзор сопровождался цветным фото какого-то типа в перемазанной кровью маске свиньи и с мотопилой в руках. А знаете, как они назвали величайшее творение моего сына– то существо, с помощью которого он намеревался просвещать людей? Гноерожим.

– Гнилорожим, – поправила его супруга.

– Ах, да, прошу прощения. Гнилорожим.

Пока я готовил обед, Саша сидела за кухонным столом. Она уже переоделась, и теперь была в халате и шлепанцах.

– Думаешь, его отец прав? Я начал чистить яблоко.

– До известной степени, да. Но на вершине успеха чертовски трудно не чувствовать себя уютно. Это как после тяжелого дня опуститься в мягкое кресло. Особенно для такого человека, как Фил, добившегося своего после многих лет неудач. «Полночь» явилась для него формулой счастья, и он, естественно, так или иначе, уцепился за нее. В общем-то, ничего такого в этом нет.

– Но ведь ты так не поступал. Каждый твой очередной фильм непохож на другие.

– Саша, не нужно нас сравнивать. Я больше не снимаю фильмов. Бросил.

– И почему? Ведь не из-за землетрясения же.

– Отчасти. Однажды Фил сказал своей сестре слова, запавшие мне в память. «Миру на меня совершенно наплевать, зато мне есть, что ему сказать». После землетрясения я вдруг ощутил, что мне больше нечего «сказать» миру своими фильмами.

Но было и еще кое-что. Помнишь, как нам с Каллен Джеймс одно время снились общие сны?

Она взяла с тарелки ломтик яблока.

– Да. Я читала «Кости Луны».

– В принципе, Каллен просила меня об этом не распространяться, но могу тебе признаться в одном: на протяжении нескольких недель жизни я имел возможность чувствовать, что такое чудо на самом деле. И это совсем другое, чем снимать кино.

Она уже собиралась отправить кусочек яблока в рот, но внезапно замерла и взглянула на меня.

– Так ты действительно знаешь, что такое чудо?

– Пока я лишь пришел к выводу, что оно существует где-то в реальной жизни, а не в воображении или искусстве. Может, и есть способ добраться до него при посредстве того или другого, но все равно оно там – за мостом.

Она потрясла головой.

– Не понимаю, что ты имеешь в виду. Я взял солонку и перечницу и поставил их перед собой: опоры моего моста.

– Единственное, на что способно искусство, так это подсказать способ как перейти мост. Нужны глаза лучше, чем у нас, уши лучше, чем у нас, нужно куда более глубокое понимание жизни, возможно, даже прозрение, которое поможет сделать это. А что на другой стороне? Спасение и мир.

Но ведь спасение можно обрести и без искусства. Разумеется, множество художников, жизнь которых, как, к примеру, у Ван-Гога[93], была ужасна, нашли выход именно через свое искусство. Но не думаю, что в конечном итоге именно искусство спасло их. Скорее, их спасла работа, любовь к сопряженному с ней чисто человеческому действию – именно это принесло им умиротворение. Просто их работа оказалась связанной с нанесением краски на холст, и тому подобное.

Чудо таится где-то в человеческой деятельности. Единственным различием, которое мне видится между художником и землекопом, любящим свою работу, является вот что: когда у художника ладится работа, он, помимо получаемого от нее удовольствия, через нее еще и имеет возможность до какой-то степени управлять хаосом своей жизни. Землекоп же лишь перекидывает землю с места на место.

Только не пойми меня превратно – если ему по душе эти однообразные движения, он в гораздо лучшем положении, чем многие другие.

Она улыбнулась.

– Значит, ты перестал снимать потому, что это больше не приносило тебе удовлетворения?

– Черт, ну конечно же нет! Я всегда любил снимать. И сейчас люблю. Снимать для меня все равно, что беседовать с человеком, который тебе по-настоящему нравится, и которым ты восхищаешься. Но, когда ты больше не знаешь, что ему еще сказать или просто не находишь нужных слов, пусть даже твой собеседник самый распрекрасный человек на свете, тебе все равно становится не по себе.

Вот почему я организовал Раковую Труппу. Там я могу сказать хоть миллион самых разных вещей.

– Потому, что актеры умирают?

– Нет, просто они все постоянно испытывают голод – голод по всему, что могут получить. А я, чувствуя этот их голод изо дня в день, начинаю испытывать его и сам, только мой голод – это голод к жизни, а не к искусству.

– А разве искусство не возводит жизнь на более высокий уровень?

– По опыту работы с этой труппой, могу сказать, что в лучшем случае искусство поднимает жизнь лишь до всеохватывающего сейчас. Заставляет забыть о времени, смерти и о многом другом и позволяет просто жить в каждый конкретный момент настоящего. Вот почему актеры работают с таким энтузиазмом. В своем ожидании грядущего со дня на день неизбежного конца они хотя бы на пару часов получают возможность не думать о лекарствах или

химиотерапии. На это время они становятся бессмертными.

– У меня тоже рак.

– Это ты так считаешь. Хочешь, можем поговорить об этом. – Я не смотрел на нее и говорил, не меняя тона голоса.

– Пока еще нет. Но у меня действительно рак и, к тому же, я беременна. Ничего комбинация, да? Жизнь и смерть в одной утробе, рука об руку! Притом, совершенно не представляю, откуда мог взяться ребенок.

– Мы можем обсудить это, когда сама захочешь. Да, кстати, у тебя, случайно, нет хрена?

Чувствуя, что все идет из рук вон плохо, я нередко отправляюсь на ближайшую кухню и готовлю. Я стараюсь превратить необходимые для резки и отмеривания, вливания и перемешивания движения в маленькие шедевры дзена[94], которые в совокупности в один прекрасный день могут преобразиться в мини-сатори. Чтобы сконцентрироваться, мне не требуется закрывать глаза или швырять в мишень стрелки дартс – нет, я просто стою себе и жарю-парю.

Пока я собирался с мыслями, Саша спросила, можно ли ей, пока готовится обед, пойти и прилечь. Это было даже и к лучшему, потому что хорошие блюда очень капризны – если, готовя не уделять им полного внимания, они довольно часто получаются либо безвкусными, либо даже невкусными, стараясь укрыться за чрезмерным количеством соли или специй.

Минут десять спустя, я настолько погрузился в таинство чистки моркови, что и не заметил, как на кухне появилась она.

– Ой, морковка! Можно я возьму одну? – На ней были сине-белые матросские юбочка и блузочка, белые гольфы и лакированные кожаные туфельки. Но особенно поражали и бросались в глаза на вид совершенно новенькие крошечные белые перчатки и лакированная белая сумочка.

Первым моим порывом было бросить взгляд за ее спину – в сторону Сашиной спальни.

Заметив это, она снова заговорила, причем в голосе ее слышались обида:

– Хочешь, чтобы я ушла, да? Что ж, разбуди ее. Если не желаешь меня видеть, этого будет вполне достаточно!

– Ну-ка, иди сюда! – Схватив гостью за маленькую руку в белой перчатке, я затащил ее в небольшую комнатку рядом с кухней, где у Саши стояли телевизор и старый диван. – Куда ты пропала? Где ты сейчас была?

– На кладбище. Отнесла на могилу Фила букет цветов.

– А куда ты исчезла вчера? Когда мы были в его доме?

Несколько раз щелкнув замочком своей блестящей сумочки, она пожала плечами.

– Должно быть, в определенном месте в определенное время может находиться лишь одна из вас. Так?

Она взглянула на сумочку, снова открыла и закрыла ее и, не глядя на меня, кивнула.

– Но кое-чего я все равно не понимаю. Ты же существовала и до того, как Фил познакомился с Сашей. Так почему же ты сейчас… внутри нее?

– Не знаю! Но я была с Филом, когда он был еще маленьким мальчиком. Я была его другом гораздо дольше, чем она.

– Тогда почему же она беременна тобой? Она утверждает, что они с ним не спали уже много месяцев.

– Что значит «спать»? Находиться в одной постели?

– Нет, я имею в виду физическую близость. Они не трахались уже несколько месяцев!

– Что значит «трахались»?

Я недоверчиво уставился на нее. Неужели такое возможно? Столько всего знать, быть сверхъестественным созданием и все же не знать таких простых вещей?

Да, в том случае, если она действительно была всего лишь ребенком.

– Сядь-ка. Устраивайся вот здесь, рядом со мной. Ты должна рассказать мне обо всем происшедшим с той самой минуты, как ты вернулась, чтобы быть рядом с Филом. Согласна? Мне просто необходимо знать все-все, понимаешь?

Разные чудеса всегда являются прерогативой детей, поэтому, рассказывая о них, они обычно делают это расслабленными, рассудительными голосами умудренных опытом людей. Чудо для них – родной дом, причем в гораздо большей степени, нежели реальная жизнь. Они верят в волшебство, в то, что люди могут летать, в Бога. «Невозможное» – их враг, притяжение – тоже: все это просто наша приземленная и совершенно неприемлемая для них рутина. Значительную часть времени они даже вообще не проводят здесь, с нами, в нашем мире. Они просто очень умело притворяются, что они здесь.

Спросоня сказала, что ей восемь лет. Несколько позже я предположил, что, должно быть, это просто Филу было восемь лет, когда он создал ее, и с тех пор она ничуть не повзрослела. Но если так, то как же она смогла написать «Мистера Грифа»?

– Да не писала я его! Просто увидела у Фила и подумала, что было бы неплохой шуткой немного изменить его. Я всего-то навсего только и прикоснулась к страничкам.

На телевизоре лежал блокнот. Я взял его и быстро пролистал, желая убедиться, что там ничего не записано. Все страницы оказались девственно чистыми. Мне требовалось получить от нее еще

одно неопровержимое доказательство, еще одно чудо, которое окончательно убедило бы меня в том, что Спросоня говорит правду.

– Возьми его и сделай с ним то же самое. Пусть снова появится «Мистер Гриф».

Она взяла блокнот, побарабанила по нему пальчиками и вернула мне.

Теперь все листы блокнота оказались исписанными почерком Фила, причем с обеих сторон. Должно быть, в рукописном виде рассказ был очень длинным, поскольку блокнот был исписан до конца. Я положил его на место и взглянул на нее.

– Скажи, а Фил придумал тебя, когда вы были детьми?

– Вроде того.

3

Она взяла у меня видеокассету и, сунув ее в щель видеомагнитофона, нажала все необходимые кнопки. На экране телевизора появился Фил. Привет, Уэбер! Очень рад, что ты наконец дошел до этой стадии. Я, конечно, надеялся на это, но в людях, которых любишь, ошибиться легче всего. Причем, это худшая из возможных ошибок. Но в тебе я не ошибся.

Очевидно, ты хотел бы побольше узнать насчет Спросони. И «Мистера Грифа» заодно. Интересно, много ли она уже успела тебе поведать? Впрочем, это неважно. Я сам расскажу тебе, что смогу, а если у тебя появятся вопросы, на них ответит она.

Последовавшее за этим явилось для меня полной неожиданностью. Я ожидал, что Фил расскажет мне всю историю теми точными и ясными фразами, которые я так привык от него слышать. Но, вопреки моим ожиданиям, на протяжении следующей четверти часа он крутил мне любительское видео вроде того, с последними минутами жизни моей матери.

Только на сей раз Стрейхорн показал мне страшно одинокого ребенка, разговаривающего с воображаемым невидимым другом по имени Спросоня. Зато реального друга в этих его фильмах не было. И уж тем более таинственной маленькой красотки, сидящей рядом со мной.

Фил (и Спросоня) лазили по деревьям, строили крепость, сражались на мечах. По ходу действия он рассказывал о тех их совместных годах: как он сначала придумал ее, чтобы заполнить пустоту своей одинокой восьмилетней жизни, каким еще целям служила его воображаемая подруга, о том, когда она исчезла.

– Лет в десять, я по уши влюбился в Китти Уилер. Поскольку в моей жизни внезапно появилась настоящая девочка, Спросоня оказалась больше не нужна. После Китти появилась Дебби Салливан, а потом Карен Иноч. Я просто… перестал в ней нуждаться. Теперь у меня были настоящие подружки.

Да ты, должно быть, и сам помнишь их, Уэбер? Своих подружек по четвертому классу? Скажи, разве мы кого-нибудь любили сильней?

Спросоня сидела рядом со мной и тоже смотрела. Пошевелилась она только единственный раз, да и то просто нетерпеливо стукнула пяткой по низу дивана, когда что-то показалось ей слишком скучным.

Когда с воспоминаниями о начальной стадии их совместной истории было покончено, изображение на экране растворилось в искусном затемнении, а потом передо мной вновь возник Фил, сидящий на диване в своей гостиной.

– Впервые за многие годы я вспомнил о ней лишь во время разговора с одним парнем. Мы говорили о наших воображаемых друзьях детства. Именно тогда у меня и возник замысел «Мистера Грифа»,

Будучи на съемках в Югославии, я набросал несколько страниц диалогов. Просто грубые наброски – ничего мало-мальски законченного или вообще стоящего. Я надеялся вернуться к ним после окончания работы над «Полночь убивает». Но, увидев эти свои наброски через некоторое время, я понял, что они каким-то чудом превратились в целый рассказ. Законченный рассказ.

Кое-что об этом я уже слышал от Вертуна-Болтуна, кое-что оказалось для меня новым. Девчонка продолжала колотить по дивану до тех пор, пока я, чтобы заставить ее перестать стучать, не положил руку ей на колено.

У меня была куча вопросов, я хотел бы прояснить некоторые продолжающие смущать меня вещи. Но ведь не станешь задавать вопросы телевизору.

Стоило ему начать говорить конкретно о ней, я тут же почувствовал, как она напряглась и замерла.

– Чего люди по-настоящему не осознают, Уэбер, так это того, что мы сами создаем своих ангелов-хранителей. Обычно люди представляют себе ангелов, примерно как на карикатурах в «Нью-Йоркере»[95] – этакие музы с арфами, выглядывающие из-за плеча испытывающих творческие затруднения писателей.

Однако на деле все гораздо сложнее. Они есть, это верно, но появляются всегда лишь специально приспособленными для наших нужд.

В раннем детстве Спросони у меня не было. А потом я просто нарисовал в воображении идеального друга, который мне потребовался. Очевидно, тогда я еще не осознавал, насколько больше мне была нужна настоящая Китти Уилер – из плоти и крови. Потому что, стоило появиться Китти, как – фрррр! Спросоню только и видели.

Мой ангел-хранитель или идеальная подружка появилась лишь тогда, когда была мне абсолютно необходима.

Мы как раз торчали в какой-то занюханной облупившейся церквушке в Уоттсе, снимая один из начальных эпизодов для «Полночь убивает». Я поднял голову и вдруг увидел ее. – Он щелкнул пальцами и криво усмехнулся. – Я мог бы сказать, что она появилась ниоткуда, но это было бы просто глупо. Она появилась из моей собственной чертовой башки!

Помнишь, ведь тогда я уже начал работать над «Мистером Грифом», поэтому, подсознательно, я не был так уж потрясен, увидев ее.

Сказалось это, да еще тот факт, что я помнил ее лицо по далеким дням своего детства. Все равно как заглянуть в школьный альбом и увидеть там лицо кого-то, о ком ты двадцать лет и думать не думал. Ах, да. Я его помню! Вот какова была моя первая реакция.

Только ощущение это было гораздо ближе, где-то под самой кожей. Я не сразу узнал ее, но с первого же момента ни капли не сомневался, что в какой-то период жизни это лицо являлось для меня необыкновенно важным.

Первое, что она сказала, было…

Экран телевизора потемнел

– Я сама расскажу. – Она повернулась ко мне, сжимая в руках пульт дистанционного управления. –Тогда он действительно был в беде! Он делал эти гадкие фильмы, от которых всем становилось плохо и страшно. Знаешь, что происходит, когда вы их делаете? Знаешь, что они делают с вами? Очень многое. Тебе тоже начинают вредить. И еще как!

– О ком ты говоришь?

– Конечно о Боге, глупый! Когда Бог начинает на тебя сердиться, лучше делать то, что он велит, а не то рискуешь угодить в большую беду!

– То есть, Бог не хотел, чтобы Фил делал свои фильмы?

– Вот именно. – Она преувеличенно энергично закивала головой и вручила мне пульт. Дискуссия был окончена. Она высказала все, что хотела.

Примерно через час проснулась Саша и в поисках меня вышла в гостиную. Большую часть этого времени я слушал Спросоню, а потом, когда она ушла, досматривал остаток нового сегмента стрейхорновской кассеты. А после этого я еще довольно долго сидел, тупо уставившись на погасший экран и пытаясь развязать множество завязавшихся в моей голове узлов. Это было нелегко. Нет, это было просто невозможно.

Будучи ангелом, она спустилась на землю, чтобы убедить Фила перестать снимать «Полночь убивает». Дело зашло чересчур далеко – он начал копаться в тех потаенных уголках человеческого и космического духа, проникать в которые, а уж тем более познать их, не должен был ни в коем случае. Кровавик оказался слишком близок к открытию какой-то исключительно важной правды. А Стрейхорн был слишком близок к нему.

Наверное, проще объединить и вычленить суть монологов каждого из них в своего рода диалог на разделенном пополам экране. Вот, послушайте:

«Я не знаю, на каком этапе, когда все так обернулось, Уэбер: где я наткнулся на некую рудную жилу в подсознании и начал добывать настоящий металл. Она не захотела сказать мне, что является нормальной территорией, а что – владениями дьявола».

«Они у него становились все хуже и хуже! Мне было сказано: „Иди и вели ему остановиться. Люди напуганы и убивают друг друга“.

«Но ведь такими же были и все предыдущие фильмы „Полуночи“. Чем же так уж отличался именно этот? И почему Спросоня не появилась раньше?»

«Тебе позволяли делать то, что ты делал, пока это не стало опасным».

«Опасным для кого? Я задал этот вопрос дважды: ответа не было. Она лишь сказала: перестань снимать этот фильм. И все. Представляешь себе? Бюджет в три с половиной миллиона долларов, в работе занято сорок человек, а я должен вот так просто взять и остановиться?

У меня был интересный сюжет, но я вовсе не считал его произведением искусства или чем-то таким уж… выдающимся. Так с чего же мне было останавливаться? Фильмы ужасов вряд ли способны потрясти мир. Если они сделаны хорошо, они тебя пугают. Ты выходишь из кино, начиная немного больше ценить свою безмятежную жизнь. Вот и все».

«Он не остановился! Он не послушался меня. Знаешь, как это плохо? Знаешь, в какую беду можно угодить из-за этого?»

«Помнишь, Моисею нужно было доказать фараону, что он послан Богом? И те чудеса, которые он демонстрировал египтянам? Ну, там, превращая воду в кровь, а свой посох в змею?[96]

Я попросил Спросоню показать мне чудо. Думаю, и ты тоже. Ну и как, убедился, что она вполне реальна, да? А знаешь, как она выполнила мою просьбу? На вечер превратила меня в тебя.

Не забыл, как один раз в Нью-Йорке ты вылезал из такси, а девушка, живущая в доме напротив, которая так любит ходить по квартире нагишом, хотела взять его? И ты еще тогда спросил: «Хотите эту грудь?» Замечательный вопрос. Я даже использовал эти твои слова в фильме. Надеюсь, ты не против.

Я даже знаю, когда это было, Уэбер. В тот день, когда ты услышал, что Фил Стрейхорн застрелился».

«Но он и после этого не остановился! Он знал, что покончит с собой, знал все остальное, но не останавливался!»

«Я не останавливался, поскольку был заинтригован. Что я такого сделал? К чему такому я подошел вплотную, если испугал даже их?

Уж не Прометей ли я, случаем? Может, я урвал немного их большого огня? Может, я оказался близок к тому, чтобы сложить наконец их дерьмовый кубик Рубика!

А ты сам остановился бы, окажись ты на моем месте? Вот то-то, слишком любопытно. Даже страх, в сущности, не что иное, как чистый адреналин, поверь мне. Чем больше Спросоня убеждала меня бросить фильм, тем более я заинтересовывался».

Фильм был закончен, даже несмотря на гибель в один из последних дней съемки Мэтью Портланда (и с ним еще десяти человек). Часть съемочной группы отправилась на церемонию открытия нового торгового центра в долине Сан-Фернандо, чтобы заснять торжества для одной небольшой сцены в «П. У.»

Архитекторы спроектировали здание так, что стоянка для машин располагалась на крыше. На середине речи местного мэра одна из гигантских опорных балок вдруг треснула и обломилась. Крыша обрушилась вниз. Мгновенно сверху рухнули на публику шесть автомобилей: упали, как бомбы, сквозь пролом в крыше в самую середину зала. Я видел все это в телевизионных новостях и, помню, тогда еще подумал, покажи такое в кино, никто просто не поверит. Особенно запоминающимся было зрелище зеленого микроавтобуса, валяющегося вверх тормашками в большом, все еще извергающем струи воды фонтане.

В день похорон Мэтью из лаборатории вернулись последние части фильма. Когда Фил наконец получил возможность просмотреть их, он понял две вещи: «Полночь убивает» – фильм более, чем посредственный, и в материалах не хватает самой важной сцены.

В лаборатории сказали, что вернули все полностью, но, в любом случае, проверят еще раз. Саша отправилась к ним, чтобы поприсутствовать при проверке, но вернулась ни с чем.

– Для съемок этого эпизода я выгнал всех с площадки. Остались только мы с Мэтью, камера, да еще звукооператор. Кровавик заговорил в первый и последний за все фильмы раз. Возможно, это был единственный текст, который я писал по вдохновению. Вся серия вращалась вокруг этого монолога.

Хочешь знать, что случилось дальше? Мэтью и Алекс Карсанди, оператор, оказались в торговом центре, когда обрушилась крыша. После этого в живых из тех, кто знал, что происходило в той сцене, остались только звукооператор Райнер Артуc и я.

Спросоня не брала пропавшей ленты. Я верю ей, потому что, когда я рассказал ей о пропаже, она буквально ударилась в истерику. Мол, именно поэтому погибли Мэтью и остальные: сцена, как только она была отснята и стала частью реальности, сделалась действенной и опасной, как нервно-паралитический газ.

Все было в порядке, пока она существовала только на бумаге, но едва ее сняли, заключенное в ней зло как бы родилось на свет и начало распространяться вокруг. Единственным способом остановить это зло было либо уничтожить саму сцену, либо, как пришло мне в голову чуть позже, того, кто ее создал. Поэтому я исключительно благородно и с полным сознанием собственной вины покончил с собой. Ну и дурак. Ничего это не дало.

Как бы невероятно и мелодраматично это ни звучало, все это правда. Вот почему явилась Спросоня –помешать мне выпустить эту сцену в жизнь. Поняв, что у нее ничего не выходит, она осталась со мной, надеясь убедить уничтожить ее позже.

Ты сам видел, что произошло с Сашей и Спросоней. Ни та, ни другая абсолютно ничего не могли с этим поделать. Ведь мы с Сашей не были близки уже очень давно. И, тем не менее, она все равно забеременела. Это случилось как раз в тот день, когда мы отсняли пропавшую впоследствии сцену. И еще у нее появился рак.

И Спросоня ничем не может помочь, во всяком случае, до тех пор, пока этот эпизод существует.

Хочешь верь, хочешь нет, но, даже сейчас, находясь здесь, я по-прежнему не знаю, где он. После смерти узнаешь множество самых удивительных вещей, но еще удивительнее то, чего тебе узнать так и не удается.

И вот что забавно. Ты, наверное, знаешь, что, после того, как человека арестовывают, он имеет право на один телефонный звонок. Вот и здесь то же самое – они дают кому-либо из все еще живущих шанс выручить тебя. Единственный шанс исправить что-то важное – то, что ты испортил. Если вдуматься, то это очень интересное испытание любви.

Вот поэтому я и выбрал тебя, Уэбер. Я спросил, ничего, если ты поищешь пленку?

Ты должен найти ее до того, как все пойдет прахом. Первым, что они показали мне, когда я попал сюда, было то, что случится с тобой, если ты не сможешь найти ее и уничтожить. Это жестоко и страшно. Ты даже представить себе не можешь насколько.

Он уставился прямо в камеру.

– Всю жизнь мне хотелось стать большим художником и создавать настоящие произведения искусства. Один раз мне это удалось. Ровно однажды, когда мне по-настоящему удалось хоть что-то оживить.

Результат? Худшее, что мог совершить человек. Я создал произведение искусства, но при рождении оно наделало столько шума, что разбудило злых троллей, спавших в пещере. Теперь они вылезают оттуда, и они разъярены. Господи, как же они разъярены!

4

Когда появился Вертун-Болтун, я стоял, уставившись на куст сирени. Сирень пахнет совершенно так же, как и выглядит. У нее просто не может быть другого запаха или цвета. Цветки сирени попросту пахнут чем-то розовато-лиловым, этим своим навязчивым, простоватым, фиолетовым запахом, загадочным и сладковатым, вот-вот готовым превратиться в запах тления. Задумываясь об этом, сначала понимаешь, что сочетание цвета и запаха правильное, а потом приходишь к выводу, что оно просто идеально.

Уайетт приехал на филовом «ХКЕ». Саша настояла, чтобы мы воспользовались им для поездки в долину к Райнеру Артусу, и даже не думали брать машину напрокат.

Когда я, наконец, дозвонился до Артуса шел уже четвертый день нашего пребывания в Лос-Анджелесе. У него был автоответчик, который постоянно отвечал мне голосом Питера Лорре[97], что «никого нет дома». Поначалу это казалось жутковатым, а затем стало раздражать – набираешь номер в пятнадцатый раз и снова слышишь, как голос этого скользкого немца снова повторяет: «Хе-хе-хе. Я извиняюсь, я дико извиняюсь, но абонента 933-5819 в настоящее время нет дома…»

Я попросил Уайетта поехать со мной, поскольку он знал всю историю. А Саша – нет. Почему я ей не рассказал? Потому что у нее сейчас и без того было достаточно проблем, и я, прежде чем рассказывать ей что-либо, хотел выяснить побольше сам. Это имело смысл.

Уайетт же первым обмолвился о Спросоне и именно поэтому знал все. Кроме того, благодаря дискуссиям, то и дело возникающим у нас в труппе, я знал, насколько глубоко он верил во все оккультное и в «иные миры».

Саша же не верила. Для нее жизнь и смерть были всего лишь добром и злом: все же остальное представляло собой либо недоказанную теорию, этакий костыль для слабых, либо очевидную глупость. Если бы я поведал ей, что она беременна ангелом, который, в свою очередь, беременен ею самой (не говоря уже обо всем остальном), Саша, скорее всего, наверное, опустила бы голову и расплакалась в отчаянии. А может, сделала бы и что-нибудь похуже. В самый первый вечер моего пребывания у нее, она в три часа ночи пришла в мою комнату и забралась ко мне в постель. «Я боюсь. Позволь мне побыть с тобой».

С каждым днем она выглядела все хуже и хуже. После похорон она регулярно ходила в клинику Калифорнийского университета и сдавала разные анализы. Люди, само место, анализы – все это пугало ее и делало наше присутствие рядом с ней еще более важным.

Хотя Саша и знала, что Уайетт собирался остановиться у приятеля, на второй день она попросила его

тоже перебраться к ней. Пожалуй, это было и к лучшему, поскольку они быстро нашли общий язык и подолгу обсуждали, каково это быть тяжело, неизлечимо больным. Я рассказал ей о своем опыте общения с членами нашей Раковой Труппы, Уайетт поведал, каково просыпаться каждое утро и, через пару секунд после того, как сознание поднимает свой занавес, вспоминать, что это вполне может произойти сегодня.

Иногда им хотелось, чтобы я присоединился к ним, иногда нет. Порой, сидя в соседней комнате, я напряженно прислушивался к их то тихим, то внезапно набирающим громкость голосам и думал, что они обмениваются лишь им одним известными секретами, измерить глубину которых не может никто, кроме них. Смерть, а тем более неминуемая смерть, должна иметь свой собственный язык, специфическую грамматику и словарь, понятный только по ту сторону ограды.

Театр – искусство позитивное. По крайней мере, он пытается придать словам больше жизни. Если слова уже и так живы и прекрасны, хорошая драма помогает вознести их над бренной землей. Я видел, как это случается в театре, причем не раз даже у нас в труппе, в Нью-Йорке. Актеры, с которыми я там работал, привносили во все, что мы делали, свои энтузиазм и страх, и окончательную энергию. Я мог направлять их, но те талант или вдохновение, которыми они обладали, усиливались, в основном, страшным тиканьем отмеряющих им время часов, а вовсе не тем, что я мог им сказать. Мне представлялось, будто я даю им только то, что можно просунуть сквозь маленькую дырочку в стеклянном окне или через ячейку сетчатой ограды. Для меня этот опыт был бесценен, поскольку их энергия и усилия были весьма поучительны и понятны: все мотивировалось откровеннейшей и здоровейшей алчностью, с которой мне когда-либо приходилось встречаться –алчностью, требующей прожить еще один день.

Прислушиваясь к разговорам Уайетта и Саши, я частенько представлял себе эту ограду и то, какой неприступной она кажется до тех пор, пока в совершенно неожиданный момент жизни вдруг с ужасом не обнаруживаешь, что ты уже на той стороне.

Уайетт своим лучшим голоском Вертуна-Болтуна окликнул меня из машины:

– Так мы едем, или ты намерен до вечера изучать сирень?

Я отломил благоухающую ветку и подошел к машине.

– А когда должна вернуться Саша?

– Это зависит от того, насколько быстро ей сделают анализ. Возможно, через несколько часов.

Открыв дверцу, я положил цветы на приборную доску.

– Расскажи-ка мне поподробнее об этих анализах. Он завел машину и отъехал от тротуара.

– Ну, они то что-то выкачивают из тебя, то что-то тебе вкачивают. Они разглядывают твои внутренности так, будто это видеоигра, но, заканчивая ее, никогда не говорят тебе, кто выигрывает. Ты пьешь какую-то дрянь, от которой твои кишки начинают сверкать, как Лас-Вегас, а потом тебе говорят, что ты можешь отправляться в сортир и спустить свой Лас-Вегас в унитаз. Это и унизительно и страшно, но хуже всего становится, когда они, наконец, все же показывают тебе твои снимки или еще что-нибудь, а ты ни бельмеса не понимаешь. Ты чувствуешь себя полным идиотом, поскольку на снимках твое тело, только ты его не узнаешь. Тебе не остается ничего другого, как верить тому, что покровительственным тоном рассказывают тебе о происходящем в твоем несчастном измученном теле врачи. Тебе отчаянно хочется понять, и, когда они начинают объяснять, ты сосредотачиваешься изо всех сил, но все равно ничего не улавливаешь. Они говорят «гемоглобин» и «уровень лейкоцитов», и еще кучу всего такого, твой мозг замыкается, и ты вообще перестаешь что-либо понимать.

Но они чувствуют даже и это. Поэтому перестают пользоваться медицинскими терминами и начинают разговаривать с тобой, как с умственно отсталым. У одного врача, который меня консультировал, была чертова компьютерная игра, где ты должен сражаться с раковыми клетками, вторгающимися в твой организм. Если сыграл хорошо, ты выиграл – то есть, выжил. Эта штука еще так тонко пищала: бип, бип, бип. Я много раз играл в эту чертову игру и один раз все же выиграл. Как это было приятно. Я играл в эту бессмысленную компьютерную игру, представляя себе, что эти крошечные писки издавали хорошие ребята, защищающие мое тело.

Он притормозил у знака и взглянул на меня.

– Все эти анализы, Уэбер, чушь собачья. Те, что они сегодня делают Саше, скорее всего, второстепенные. Их берут, когда уверены, что твои дела плохи, но, прежде чем выбирать для тебя подходящее лечение, хотят выяснить, насколько они плохи.

– Слушай, а что ты сделал, когда впервые узнал о том, что болен?

– Вышел на улицу и купил сэндвич с копченым мясом. Никогда в жизни мне ничто не казалось таким вкусным. Еще купил сэндвич с копченым мясом и пачку «Мальборо». К тому времени я уже три года как бросил курить, но какого черта, верно?

Поездка к Артусу обещала быть долгой, и по дороге мы обсуждали всевозможные «что-то-тут-не-так» последних дней.

– А знаешь, что еще очень странно? То, что он убил Блошку. По идее, Стрейхорн просто не способен был убить свою собаку.

– Даже если бы сошел с ума?

– Даже и в этом случае. Я ведь прожил с ним достаточно долго. Не таким он был человеком. Обычно он даже москитов ловил и выпускал за окно. А в этой псине он просто души не чаял. Ему все в нем нравилось. Зачем же ему было убивать своего любимца?

– Наверное, потому что он спятил.

Мы говорили и говорили. Один из нас высказывал идею или теорию, и мы тут же начинали препарировать ее или выдвигали другую, или обкатывали ее со всех сторон, как бильярдный шар.

Незадолго до прибытия на место, Уайетт, наконец, выдал самое интересное из предположений.

– Готов держать пари…

– Что?

– Я собирался сказать довольно странную вещь, но теперь вижу, что это вполне разумно. Все случившееся и все, о чем мы говорили… это же чистый «Доктор Фаустус»[98]. – Он по-прежнему смотрел на дорогу, лицо его, как и лицо любого водителя, было совершенно бесстрастным. Я и сам в глубине души с затаеннейшим ужасом подумывал об этом.

– Ну-ка, поясни.

– Знаешь, Уэбер, по-моему, ты просто хочешь, чтобы я признался тебе в том, будто верю в возможность подобных вещей и в наше время. Но ведь ты и так знаешь, что верю.

– Нет, расскажи мне, как ты пришел к этой мысли. Он покрутил головой, словно от долгого пребывание за рулем у него затекла шея.

– Мы все в колледже читали «Доктора Фаустуса». Умному парню не по душе его жизнь. Все получается совсем не так, как ему хотелось бы. Что же делать?

Конечно, обратиться к Богу. Но Бог не отвечает, и наш парнишка обращает взор себе под ноги.

Люцифер говорит– ну конечно, я помогу. Я устрою тебе красивую жизнь, но после смерти твоя душа будет принадлежать мне.

Фаустус соглашается и ставит подпись под договором. Что случилось дальше мы знаем – он получает столь любезное ему могущество, но использует его по-дурацки. Обладая властью над миром, он использует ее на то, чтобы появилась Елена Прекрасная и он смог бы ее трахнуть.

Тебе это ничего не напоминает?

– Фила. Он тогда был страшно подавлен и готов на все.

– Так и вышло – он написал «Полночь»! Но, Уэбер, ко всему прочему, он был еще и умен. Не забывай. Вот почему он пошел на сделку. Правда, это всего лишь моя теория. Он, конечно, заключил какую-то очень важную сделку, да, но только потому, что считал, будто сможет без этого обойтись. Он ошибался.

– И с чем же он расстался?

Уайетт повернул голову и холодно взглянул на меня.

– С моральным равновесием. Фил делал лучшие фильмы ужасов в мире, таких больше никто никогда не снимет. Но они слишком хороши – слишком ужасны.

Славу ему принесли презренные, отвратительные кошмары. Поначалу они являлись для него чем-то вроде циничной шутки, но со временем это ухватило его за яйца и уже не отпускало. Обрати внимание на то, как он всегда стремился поучаствовать в других проектах. Но каждый раз его, так или иначе, затягивало обратно в это его «полуночное» дерьмо.

Только однажды появилась надежда, что ему все же удастся вырваться. Но тогда сразу произошли три вещи: появился ангел, и давай на минуту допустим, будто это действительно был ангел, а не какая-то странная маленькая девочка. Она велела ему не снимать эпизод. Но он все же снял его. И каков результат? Двое его лучших друзей гибнут при странных, почти невероятных обстоятельствах.

По-твоему, здесь нет связи? Ты не видишь ни причины, ни следствия? В конце концов Самый Обыкновенный Парень получил все: великолепные фильмы, сделавшие Кровавика культовой фигурой. Со злом все в порядке до тех пор, пока оно оригинально. Это приносит известность. Но Стрейхорна так мучают угрызения совести, что он кончает с собой. И, наконец, мелкая, но весьма специфическая деталь, Шизик Фил убивает не только себя, но и одного из тех немногих, кого он по-настоящему любил – совершенно невинную и преданную псину.

– Плюс то, что случилось с Сашей.

– Да, и это тоже.

– Хорошо. Допустим, Уайетт, ты прав. А как же тогда посланные им Саше и мне видеокассеты? Что они означают? Как он ухитрился послать весточку из ада?

– Вот этого я пока и сам не понимаю. Может быть, он говорит правду. Возможно, ему и впрямь дали последнюю возможность искупить свою вину через кого-то, кого он любил.

Но сейчас лично я ничему бы не верил. В «Докторе Фаустусе» мне больше всего нравилась та часть, где дьявол столь искусно соблазняет человека. Он отнюдь не хватает его за ногу и не тащит за собой. Нет, напротив, они с Фаустусом ведут совершенно замечательные беседы, во время которых дьявол убеждает его не продавать душу, поскольку ад просто ужасное место. И в конце концов Фаустус вынужден едва ли не уговаривать его согласиться. Думаешь, все это не было спланировано заранее? По-твоему, зло так и бегает в поисках нас? Как раз наоборот.

Мы гоняемся за злом до тех пор, пока оно не поймает нас. Это же совершенно очевидно.

* * *

Прежде, чем поведать о случившемся в доме Артуса, я должен хоть немного рассказать вам об этом человеке.

Несмотря на свою репутацию одного из лучших звукооператоров Голливуда, он всегда с трудом находил работу, поскольку был исключительно требовательным и невероятно въедливым человеком. Он никогда ничего не проверял дважды – нет, поскольку он все проверял по пять раз. Ему нужно было не лучшее оборудование, ему обязательно требовалось два комплекта лучшего оборудования на тот случай, если что-нибудь случится с одним. Он любил рассказывать историю о пианисте Кейте Джаретте[99], который к каждому концерту требует по два специальных рояля – просто на всякий случай.

Голливуд готов сутки напролет носиться с любыми, даже самыми идиотскими требованиями кинозвезд, но у него не хватает терпения на капризы технического персонала. Когда Райнер Артус требует два магнитофона «Награ»– просто так, на всякий случай – будьте уверены, несколько важных шишек обязательно поднимут вой. Поэтому Артус хоть и работал, но не так часто, как мог бы.

Но Фил все равно использовал его на съемках всех фильмов «Полуночи» – несмотря ни на что, поскольку знал, чего стоит Артус, и еще потому, что важнейшей составляющей фильмов ужасов является именно звук. Короче, они вполне устраивали друг друга.

Нам как-то довелось работать с Артусом в одном из фильмов, но мне он показался чересчур замкнутым, слишком властным, и я всегда в глубине души задавался вопросом, а не являлся ли он в свое время нацистом? Фил считал, что нет, но я так уверен не был. Я знал, что у Артуса был трудное детство в

Германии, с будто сошедшей со страниц трудов Фрейда[100] матерью. У нее была так развита анальная ретенция, что в ванной она вешала два разных полотенца– одно для «верхней» половины тела, а другое– для «нижней». Поймав детей на том, что они одним полотенцем вытираются целиком, она била их. Таким образом, совсем нетрудно было понять, почему ее сын столь педантичен. В мире Райдера царил абсолютный порядок, и просто не могло быть пыли. Его длинная машина буквально сверкала, и пепельницы в ней всегда были безукоризненно чистыми, хотя он и курил, как паровоз. Та же чистота царила и в его доме. Фил утверждал, что Артус даже медитировал, пылесося гостиную. Одним из самых ярких воспоминаний, оставшихся у меня после посещения его дома много лет назад, действительно был стоящий в кладовке самый примечательный из когда-либо виденных мною пылесосов. Да-да, я тайком заглянул туда. Машина была огромной, изобиловала кнопками и клавишами, и скажи мне тогда кто-нибудь, что это русский спутник, я бы, наверное, поверил.

Он жил на сонной тупиковой улочке в одном из тех построенных в стиле полу– «Миссия» домов, которые когда-то возводились в Калифорнии целыми кварталами. Когда Уайетт подрулил к входу, до нас донеслись рвущиеся из окон звуки дорзовскои01 «Зажги во мне огонь».

– Это у него так играет?

– Думаю, да. Но, по-моему, Райнер всегда ненавидел рок.

Уайетт кивком указал на дом.

– Похоже, у него изменились вкусы.

– У Райнера никогда не менялись вкусы. Пошли.

Мы прошли через поросшую пожухшей травой и высокими сорняками плешивую лужайку. Райнер любил возиться на участке. В последний раз, когда я был здесь, эта лужайка была просто идеальной. А теперь она больше всего походила на какую-то кожную болезнь.

Поднявшись на крыльцо, мы увидели, что сетчатая дверь распахнута настежь и в дом то влетают, то вылетают наружу целые тучи ленивых черных мух.

– Здорово смахивает на дом Флэки Фунта из «Зап Комикс»[102].

– Или из «Тобакко Роуд»[103]. – Я позвонил. Сквозь оглушительную музыку я услышал, как кто-то громким криком приглашает нас войти.

– Райнер? – Я медленно вошел.

– Ага.

– Райнер, это Уэбер Грегстон. Вы где?

– Здесь, в спальне. Просто идите прямо.

Мы двинулись через дом, который был не то чтобы грязным, а, скорее, каким-то… нечистым. Запах стоял такой, будто в доме кто-то умер. Медленно продвигаясь вперед, я почувствовал, как Вертун-Болтун ухватился сзади за шлевку на моих джинсах. Он шепнул:

– Ничего? Ты не против?

Я улыбнулся и покачал головой.

– Это хорошо, я все равно бы не отцепился.

– Райнер, где же вы, черт побери?

– Да здесь я, здесь. Идите вперед.

Наконец, мы оказались в комнате, которая, по-видимому, служила ему спальней. По крайней мере, на полу здесь валялся матрас, а на нем восседал Райнер.

– Уэбер, как делишки? Ба, и Вертун-Болтун здесь!

Он сидел на матрасе, привалившись спиной к стене. На нем не было ничего, кроме трусов и черных носков. Его длинные, грязные волосы свисали сальными прядями. Перед нами как будто предстал совершенно другой человек, поскольку неотъемлемой частью солдатского облика Райнера всегда являлась очень короткая седовато-стальная стрижка.

– Интересно, что вам двоим здесь нужно?

– Мы пришли поговорить о Филе.

– О каком еще Филе?

– О Филе Стрейхорне.

Он прищурился, с трудом пытаясь припомнить имя человека, с которым сделал четыре фильма.

– Фил Стрейхорн? А, ну да, конечно. Только ведь он приказал долго жить. Не слышали, что ли? Фил мертв.

– Да, мы знаем. Но что с вами такое, Райнер? Вы кошмарно выглядите. Он улыбнулся.

– Правда? Зато чувствую себя прекрасно. Даже не представляю, с чего бы это мне ужасно выглядеть, если я так здорово себя чувствую.

– Вы что – под кайфом, что ли?

– Под кайфом? Брось, Вертун, ты же отлично знаешь, что я этим не балуюсь. Даже не пью. Просто мне хорошо, вот и все. – Он медленно, с трудом, опираясь рукой на стену, поднялся. – Я сейчас в небольшом отпуске, вот и решил расслабиться, музон послушать. – Он запрокинул голову и, прикрыв глаза, начал негромко подпевать следующей вещи «Дорз»[101].

– Можно, я сделаю чуть потише, а то говорить трудно. – Не дожидаясь ответа, Уайетт подошел к большому музыкальному центру в углу и выключил его. – Вот так-то лучше. Есть не хотите, Райнер? Или чего-нибудь выпить?

– Нет, спасибо. Присаживайтесь, ребята. Ну, давайте, спрашивайте, чего вы там хотели?

В следующие полчаса я не мог избавиться от странного чувства. Этот человек выглядел, как Райнер, вроде, говорил, как он и знал вещи, которые мог знать только он, но мы с Уайеттом не взялись бы с уверенностью утверждать, что это он. Человека, которого мы знали, целиком здесь не было – только какие-то части. Несомненно, части узнаваемые, но все же не стопроцентный Райнер Артус. Когда позже я заметил, что это очень похоже на мух, то влетающих в дом, то вылетающих наружу, Уайетт согласился со мной. Только в данном случае, в странном человеке, с которым мы разговаривали, то мелькал, то пропадал наш знакомый.

Я задавал ему вопросы о фильме, который мы делали вместе – мелкие вопросы, совершенно ничего не значащие, но ответить на которые мог бы только человек, присутствовавший на съемочной площадке. Он ничего не забыл и даже смеялся, вспоминая кое-какие подробности. Это был Райнер. Нет. Нет, не он.

– Послушайте, пожалуйста. Это очень важный вопрос. Помните съемки того эпизода для «Полночь убивает», где Кровавик произносит свой монолог? По-моему, это вообще единственный раз, когда он что-нибудь говорит.

– Точно. И что вы хотите об этом узнать?

– Вы, случайно, не в курсе, где пленка с этим эпизодом? Такое впечатление, что эта часть фильма исчезла.

– А вы узнавали на студии?

– И на студии, и в лаборатории, спрашивали у Саши Макрианес, короче, у всех. Эпизода нет.

– Странно. – Это слово он произнес так, что по тону его голоса сразу становилось ясно, насколько мало его интересует данная проблема.

– Так значит, вы не представляете где она еще может быть?

– Нет.

– А вы помните сам эпизод? Что он там говорил?

– Это была сцена в церкви, и когда мы закончили, Фил забрал и мои пленки и то, что отснял Алекс Карсанди, и сказал, что сам позаботится о проявке. Раньше он никогда так не делал, но, поскольку он был боссом, мы отдали ему все материалы. – Это было самой длинной тирадой Артуса за все время нашего пребывания у него и, похоже, она окончательно утомила его. Мы поняли, бедняга вот-вот совершенно выбьется из сил, и нужно поскорее вытягивать из него, что только можно.

– А о чем он тогда говорил, Райнер? Не помните его слова хотя бы примерно?

Артус потер лицо обеими руками и растерянно посмотрел на нас, как будто только сейчас проснулся.

– Он говорил экспромтом. В первоначальном сценарии этого не было. У нас у всех было чувство, что он выдумывает прямо на ходу. Ну, там, вроде, говорил о зле и боли… но ничего такого, чего бы вы уже не слышали раньше. Короче, плохой парень рассказывает, почему он плохой. Ничего особенного.

Зато уж что было по-настоящему плохо, так это конец сцены, когда Кровавик убил маленькую девочку. Боже, как это было реально! Никто из нас не знал, как ему это удалось. Такая симпатичная девчушка, думаю, лет восьми или девяти. Он закончил с этим своим «Почему я такой плохой», а потом вдруг взял да и вытащил ее откуда-то сбоку, ну вроде как фокусник, который собирается проделать трюк с одним из зрителей.

Никто из нас не понимал, что он собирается делать, но Фил всегда был прекрасным импровизатором, поэтому мы не вмешивались. На съемки девчушку привел Мэтью Портланд, но она стояла так тихо, что я про нее и вообще забыл.

– А как ее звали? Вы не помните ее имени? Он снова потер лицо.

– Да, помню, потому что оно было очень забавное: Засоня. Да, именно так он ее и называл. Вытащил эту маленькую Засоню и через мгновение перед работающей камерой Кровавик перерезал ей горло, в то время как она пела песенку, которую он велел ей петь. – Челюсти его задвигались, будто он жевал резинку. – У нас в городке, когда я был ребенком, была женщина, которую мы звали «Салат». Даже не знаю, откуда такое прозвище и взялось. Так вот, мы вечно при любой возможности старались напугать ее до смерти. – Челюсти его продолжали шевелиться. Он взглянул на меня, и на мгновение взгляд его прояснился. – После того, как мы закончили тот фильм, я чувствую себя просто отлично. Ни за какие коврижки не стал бы делать еще одну «Полночь». И платят хорошо, и Фил молодчина, но только я больше в этом не участвую. Надо бы позвонить и сказать ему. Он уже вернулся в город?

– Вон она – возле машины.

Приложив ладонь козырьком ко лбу, Вертун-Болтун взглянул в указанном мной направлении. Спросоня стояла у дерева, держа в руках яркий оранжевый мяч. Увидев нас, она радостно замахала рукой.

– Если она ангел, то, пожалуй, может спасти меня, разве нет, Уэбер?

– Наверное, да, Уайетт. Скорее всего, может. Мы спустились с крыльца и двинулись к ней. Она пошла нам навстречу.

– Привет, Вертун-Болтун. Да, я могу тебя спасти. Он взглянул на меня. Она взглянула на меня.

– Почему ты не рассказала мне об этой сцене?

– Я не могу рассказать тебе всего, Уэбер. Фил ведь предупреждал тебя об этом на своих кассетах, разве нет?

– Скажи, а почему в одних случаях ты говоришь, как ребенок, а в других – как взрослая?

– Потому что я и то, и другое. Сегодня я похожа на ребенка с оранжевым мячиком. Что вы узнали у Райнера?

– Он стал совершенно другим человеком. В чем* дело?

– Дело в «Полночь убивает». Так значит, он рассказал о том, что меня в этом фильме убили?

– Да. А Фил с самого начала собирался это сделать?

– Думаю, да. Когда он пригласил меня на съемку, я подумала, что он хочет показать, как решил изменить эпизод в лучшую сторону. Но к тому времени он зашел уже слишком далеко. Он непременно должен был убить и то немногое доброе, что в нем осталось, да еще продемонстрировать это всему миру. И места для этого лучшего, чем кино, даже представить себе трудно.

– Так эпизод пропал окончательно?

Она подбросила мячик над головой, поймала его.

– Пленки больше нет, но это не так и важно. Перед смертью он сжег и кинопленку, и магнитофонные записи, но было уже поздно, и ему это было известно. Он снял сцену, значит она обрела право на жизнь. И жива до сих пор. Вот почему он покончил с собой.

– Тогда какова же моя роль? Что я могу сделать? Спросоня бросила мячик Уайетту и взглянула на меня.

– Ты должен снять другую сцену, Уэбер, вместо той, снятой Филом. Если она окажется лучше, то все снова поправится. С Сашей все будет в порядке. И с ним тоже.

– И это все? Ты хочешь только этого?

– Да.

– А как же мне сделать ее «лучше»?

В этот момент нас кто-то окликнул. Мы обернулись и увидели стоящего на крыльце Райнера, все еще в трусах. Он махал нам рукой.

– Эй, ребята, спасибо что заехали. Вертун, я просто балдею от твоего шоу. Если когда-нибудь понадобится звуковик, зови меня!

Когда мы снова повернулись к Спросоне, ее уже не было.

5

Взгляните на эту прекрасную комнату. Пошли, я вам все покажу. Саша всегда отличалась склонностью к коллекционированию. Если у вас водятся деньги, вы коллекционируете «произведения искусства», а если бедны – собираете «вещи». У Саши собраны «произведения искусства». Некоторые из них покупал ей я. До того, как все это случилось, я был так богат и мог настолько ни в чем себе не отказывать, что имел возможность спокойно зайти в художественную галерею или в антикварный магазин и, увидев приглянувшуюся мне вещь, не торговался, не вертел ее в руках, делая вид, что ищу в ней изъяны или пытаюсь определить, не дешевка ли это. Я просто спрашивал: сколько? Они называли какую-нибудь совершенно безумную цену. Я говорил – беру.

Например, я купил ей вот этот небоскреб работы Мориса Йорка, что над камином, и вон то полотно Йорга Иммендорфа[104]. Помню, привез его в машине с опущенным верхом. Картина была такой большой, что хлопала на ветру, как парус. Владелец галереи был в ужасе, но мне хотелось преподнести ее Саше немедленно и увидеть ее реакцию. Саша положила ее на пол и несколько минут ходила вокруг, внимательно рассматривая со всех сторон.

Саша ведь такая… о, не беспокойтесь, она вернется только через несколько часов – она все еще в больнице, сдает анализы. У нас вполне хватит времени, чтобы по достоинству оценить ее жилище: два китайских ковра, один цвета сумерек, другой – мороженого, старая чернильница, которую с удовольствием держал бы у себя на письменном столе мой отец, рядом с ней– круглый камень, найденный ей во время нашего путешествия в Нью-Мексико…

Будучи женщиной, способной взять взаймы или просто выманить миллионы долларов у самых неприступных представителей сильных мира сего, она, занимаясь любовью, любит смеяться. По утрам, просыпаясь, она, обычно, в хорошем настроении. Саша всегда покупает дорогие, в твердой обложке, издания книг, которые советуют ей прочитать знакомые. Да нет, просто смешно составлять перечень достоинств человека. Впрочем, я все равно лишь собирался показать вам ее квартиру, а не ее саму. Но наши книги, две пары черных кроссовок, то, как часто и насколько тщательно мы поливаем цветы… гаруспикция. Помните это слово? Изучай расположение– найдешь ответ. Почему она подобрала именно этот круглый камень, а не какой-нибудь другой? Вот он, возьмите его в руки. Размер тут совершенно не играет роли, уж поверьте мне. Размер, цвет, где именно она его нашла – все это не имеет абсолютно никакого значения. Скорее, важно все в совокупности, пунктир жизни, соединенный в линию понимающим взглядом. Камень и чернильница на письменном столе, висящий в ванной динозавр, нарисованный неумелой рукой. Пустячок, который ей дорог и который она никогда не снимет, хотя порой и подумывает об этом. Потому что его подарил ей я.

Ни одна из подаренных мной вещей не покинула стен ее дома. Ни до, ни после моей смерти. Я проверяю это каждый день, в ее отсутствие, прохожусь по дому и пытаюсь понять, жива ли здесь память обо мне. И, если бы вдруг не стало хоть одной из этих вещей, я бы начал беспокоиться.

Порой, когда она дома, я устраиваюсь в соседней комнате и прислушиваюсь к звукам ее маленьких повседневных дел. К звуку льющейся воды, когда она принимает душ, к нехитрым мотивчикам, которые она так любит напевать себе под нос, к быстрым щелчкам переключаемых каналов, когда она усаживается посмотреть телевизор, но не может найти ничего подходящего– ничего подходящего, чтобы убить хоть час своей жизни, потому что сейчас ей с ней просто нечего больше делать.

Я почти никогда не сижу в той же комнате, что и она. Слишком уж близко. Слишком грустно. Даже по выражению наших лиц было бы трудно сказать, кому из нас хуже – беременной женщине или мертвому мужчине.

Можно, я расскажу вам об этом? Вы не против? Я был бы очень вам благодарен.

Отношения начинаются с мягкого, опасливого использования больших слов, которые, как вы надеетесь, очень скоро вам потребуются: забота, преданность, любовь. Первое из этих слов– «откровенность»– я произнес, когда мы с Сашей сидели в «Гамбургерной деревне» на Голливудском бульваре.

– Позволь мне быть с тобой откровенный.

Саша быстро отвела глаза, и я внутренне вздохнул: о-хо-хо. Когда она снова посмотрела на меня, на лице у нее было подозрительное, грустное выражение. Потом сказала, что я ничем ей не обязан, ведь она тоже что-то получала «в постели». Это прозвучало довольно глупо. Я взял ее за руку, но она, вместо того, чтобы как-то отреагировать на это или пожать мою руку в ответ, лишь взглянула на наши сомкнутые руки и спросила, не означает ли моя «откровенность», что я признателен за прошлую ночь, но должен уйти?

– Нет, моя откровенность означает, что я хочу прямо сейчас признаться тебе в любви.

– Вот уж чего никак не ожидала услышать. Лично я все еще пытаюсь привыкнуть хотя бы к мысли, что мы вместе спим.

– Отлично, привыкай скорее. Привыкай ко мне.

Мы были друг для друга большой, реальной надеждой и, к счастью, осознали это очень скоро. Когда тебе вдруг неведомо откуда приваливает счастье, прежде всего начинаешь подозревать неладное и долго колеблешься, прежде чем воспользоваться им. И у меня, и у Саши в жизни были долгие периоды одиночества, поэтому нам обоим было отлично известно, насколько малы шансы встретить по-настоящему симпатичного тебе человека. Иными словами, не раздумывай слишком долго, а действуй.

В своих «Письмах к молодому поэту» Рильке переписывает одно из стихотворений своего корреспондента Каппуса и отсылает его молодому человеку.

…А эту копию я посылаю Вам, потому что знаю, насколько важно и сколько нового опыта дает заново открытое для себя собственное произведение, написанное рукой другого человека. Перечитайте это стихотворение так, будто никогда не видели его раньше и Вы до самой глубины своей души прочувствуете, насколько оно Ваше собственное…

То, что этот великий человек от руки переписывает стихотворение какого-то любителя, да еще и отсылает его парню, почему-то всегда глубоко меня трогала. Какая щедрость! Кто бы еще додумался сделать такое?

Но потом я встретил Сашу, и она брала многое из того, чем я был или во что верил, и, оставив на взятом свой неизгладимый отпечаток, снова возвращала его мне, но уже таким, каким я никогда раньше его не видел. Может быть, это и есть любовь –желание другого вернуть тебя тебе самому, только уже улучшенного его видением, облагороженного его рукой.

Я попросил ее перебраться жить ко мне.

Она потупилась.

– Мне с этим никогда особенно не везло. – Улыбка ее исчезла, едва успев появиться.

Я протянул руку и погладил ее по голове.

– Меня не интересует, сколько у тебя было побед и поражений. Ты нужна мне такой, какая ты есть, Саша, а не такой, какой мне хотелось бы тебя видеть.

– Ты мне тоже. И это лучшее, с чего можно начать.

Сегодня, гуляя с Блошкой, я вдруг увидела человека на большом мотоцикле. За спиной у него сидела его подружка. Он начал притормаживать ногами и, скорее всего, у него на каблуках были металлические подковки или что-то в этом роде, потому что во все стороны полетели искры. Девица засмеялась и сделала то же самое. Это выглядело невероятно впечатляюще и буквально завораживало: громкий рокот мотоцикла, ее смех, все эти искры…

Я просто дождаться не могла, когда вернусь и расскажу тебе об этом. Но потом, войдя в дом после всего каких-то десяти минут проведенных на улице, я увидела тебя и испытала такую радость, что даже забыла рассказать об увиденном, Это ведь тоже искры, правда, Фил?

Отношения, начинающиеся, когда тебе под тридцать или чуть за тридцать, обладают оттенками, которых лишены, когда ты моложе. К этому времени ты не только больше знаешь – ты еще и с гораздо большей благодарностью реагируешь на все хорошее, и куда легче относишься ко всему плохому. То, что в двадцать лет сводило бы тебя с ума, через десять лет кажется просто мелочью, по крайней мере, не более чем незначительным пятнышком на рукаве. Его можно отчистить. На него можно просто не обращать внимания, главное, что пиджак хорошо сидит и удобен в носке.

Лично я с самого начала наших отношений ни разу не видел ярких искр, вылетающих у нас из-под каблуков. Я никогда не говорил этого Саше, но мне вполне достаточно было в темноте, перед телевизором, сунуть руку ей под юбку и почувствовать под пальцами мягкий пушок и гусиную кожу на внутренней поверхности бедер. У нас была любовь и взаимное уважение. Мы обнаружили, что можем говорить обо всем на свете.

Когда Уэбер однажды вечером пришел к нам на ужин, он сказал, что мы производим впечатление супружеской пары.

– Некоторые люди долгие годы живут вместе, но все равно никогда не кажутся подходящими друг другу. Как будто живут на разных этажах. А у вас все по-другому.

Мы были с ним вполне согласны. Странно было только каждый день уходить на съемки такой жестокой вещи, как «Полночь убивает», а потом вечером снова возвращаться домой к Саше и Блошке и к жизни, которая стала столь наполненной и приятной.

Сейчас, вспоминая то время, я понимаю, что долго такое продолжаться не могло. Я знал, что это счастье принесла мне вовсе не «Полночь». Саша восхищалась вовсе не Кровавиком, а моей колонкой в «Эсквайре», где я писал о жизни в Голливуде. И, тем не менее, хотелось мне того или нет, именно Кровавик был моим хлебом и маслом, и в размышлениях о нем я проводил значительную часть своей жизни.

Однажды, когда мы лежали в постели и наблюдали за Блошкой, топтавшемуся на одеяле в поисках местечка, где бы прилечь, Саша спросила, откуда взялся Кровавик.

– Ты имеешь в виду – на самом деле или в фильме?

– На самом деле. Откуда он взялся в тебе?

Блошка наконец шлепнулся на кровать и, по чистому совпадению, тоже уставился на меня, будто, как и Саша, ждал ответа.

– Из рок-н-ролла.

– Из музыки?

– Нет, не совсем. Когда я был мальчишкой, отец в первый и последний раз вывез нас на каникулы в БраунМиллз, в Нью-Джерси. Единственное, что там было примечательного, так это наличие тинистого озера и близость к Форт-Диксу, одной из самых крупных военных баз на Восточном побережье. У нас был домик в чаще леса, а вокруг жили семьи военных с базы. Одно семейство носило фамилию Мазелло, а его глава служил в военной полиции. Мы с сестрой проводили у них много времени, потому что у них было трое детей примерно нашего возраста.

Как-то раз, после купания, мы сидели у них на заднем крыльце, лакомясь шоколадными пирожными с орехами и слушая радио. Это была передача какой-то станции из Трентона. Помнишь песню «Время обезьяны» Мейджора Лэнса? И вдруг она прерывается экстренным выпуском новостей. На территории базы к машине военной полиции неожиданно подошел какой-то человек, нагнулся и в упор застрелил двух сидящих в ней полицейских. Одним из них был мистер Мазелло.

Мы все переглянулись. Я очень хорошо это помню, потому что у всех рты были набиты пирожными, и мы усиленно жевали.

– Ты использовал эту сцену в одной из «Полуночей»!

– Правильно, в «Снова полночь». Я снял все в точности так, как это было в действительности: у старшего сына Мазелло отвалилась челюсть, и изо рта посыпались крошки пирожного. Потом он вдруг зажмурил глаза и начал дико выкрикивать: «Рок-н-ролл! Рок-н-ролл!» и продолжал кричать до тех пор, пока не пришла его мать, и, все так же стоящим на коленях, не утащила его в дом.

– Как ты мог использовать такое, Фил? А что, если кто-нибудь из этих детей видел твой фильм?

– Так и было. Один из них написал мне письмо, в котором обозвал меня ублюдком.

– Зачем же ты это сделал?

– Позволь мне закончить. Родители страшно перепугались, что этот убийца может придти и перестрелять нас, поэтому в тот же вечер упаковали вещи и рвану ли домой. В машине я задремал и увидел сон, в котором человек с серебристым бесстрастным лицом гнался за мной, выкрикивая «Рок-н-ролл!» Потом этот сон периодически снился мне всю жизнь. Он и до сих пор жутко меня пугает.

Этот Рок-н-ролл буквально травмировал меня. Каждый раз, слыша по радио или прочитав в газете об очередном убийстве, я вспоминал о Рок-н-ролле. Я был уверен, что его звали именно так и, скорее всего, это преступление совершил он. Мать регулярно читала «Нешнл Инкуайрер» и все убийства, мозги на полу, кровь на стенах, для меня были его рук делом. Каждый представляет зло по-своему, и мое зло носило облик Рок-н-ролла. Война в Африке? Виноват Рок-н-ролл. В Дарьене пропал ребенок? Опять Рок-н-ролл. Он был олицетворением всего плохого. Он заполнял собой все. И каждый раз, когда мне снился этот сон, он становился все кровожаднее и ужаснее, поскольку в мыслях я приписывал ему и многое другое.

Саша вздохнула.

– Интересно, сколько же в этих фильмах взято из твоей жизни?

– Больше, чем мне хотелось бы.

– А тебе от этого становится легче? Это что –своего рода катарсис?

– Иногда. Зачастую все лежит слишком глубоко. Как эти катера, на которых катают туристов во Флориде, сквозь прозрачное днище которых можно наблюдать за большими рыбами, проплывающими в глубине. Иногда то, что я снимаю подобные сцены, позволяет мне становиться ближе к вещам, но я лишь вижу их, вижу их темные тени. И не могу выловить их.

Бывают ночи, когда вы становитесь близки настолько, насколько вообще возможно. Обычно это начинается с нескольких доз чудесного, всепоглощающего секса, но потом расцветает, превращаясь в нечто гораздо более глубокое и необыкновенное. Вы начинаете делать друг с другом то, о чем до этого могли лишь фантазировать. Затем, немного успокоившись, начинаете рассказывать о себе или о своей жизни такие потаенные вещи, которые, казалось, никогда никому и не расскажешь. Уэбер называл подобные ночи «святыми», и мне такое название кажется вполне подходящим. С его точки зрения, в зрелом возрасте мы крайне редко бываем «просто» честными. Нам это либо ни к чему, либо мы считаем, что в повседневной жизни говорить правду вредно, а потому и не говорим.

Именно в этом одна из причин того упадка, который претерпела в наш век религия – ведь чтобы по-настоящему обрести Бога, ты должен быть честен. Чтобы быть честным, нужно, прежде всего, непредвзято взглянуть на себя самого, но это, как правило, слишком мучительно. В итоге, мы вместо этого учимся поклоняться вещам материальным, поскольку все материальное не только достижимо, но и обретение его не сопряжено с наличием каких-либо личных достоинств или просто достойного поведения, как того требуют высшие цели. Нам не нужна добродетель, нам нужен «мерседес „, К чему серьезные отношения с женщиной, когда ты можешь воспользоваться всеми их приятными сторонами, не связывая себя никакими обязательствами? В конце концов, даже СПИД является идеальным потребительским заболеванием: его источник – либо плохой секс, либо плохие иглы. В наше время просто не может быть никакой «кары Господней“. Всякие там моровые язвы– это, скорее, для Темных веков.

Впрочем, я, кажется, начинаю отвлекаться. Но почему же, если подумать, мы так честны в наши «святые» ночи? Да потому, что именно в эти часы мы ближе всего к смерти. В ту ночь мы с Сашей обсуждали смерть. Мы говорили о том, какой ее себе представляем (мы ошибались), каким будет наш конец (я ошибался), и как бы нам хотелось быть похороненными. И я, и она говорили обо всем этом так, будто один из нас обязательно будет присутствовать при последних минутах жизни другого и исполнит его последнюю волю. После этого мы снова предались любви, поскольку после разговоров о смерти всегда чувствуешь себя куда более недолговечным и голодным.

Вот что я вам скажу: смерть – это минимум. Минимум чего угодно, В эти ночи такой тесной близости с другим человеком, вы с ним из двоих превращаетесь практически в одного. В минимум. Любовь – это смерть: смерть индивидуальности, смерть пространства, смерть времени. Когда держишь девушку за руку, самое прекрасное то, что через некоторое время забываешь, какая из рук твоя собственная. Забываешь, что вас двое, а не просто кто-то один большой. Смерть. В ней нет ничего отталкивающего.

Позвольте, я расскажу вам еще одну историю. Лет в двенадцать, я, со своим приятелем Джеффом Пирсоном, слонялся по берегу речки, протекающей через наги городок. Мы уже выкурили все имевшиеся у нас сигареты и доскучались аж до середины соревнования по пусканию «блинчиков». Стоял жаркий июльский день, и слышны были лишь доносившееся откуда-то издалека жужжание газонокосилки да хлюпанье скачущих по воде плоских камешков. Джефф запустил свой. Я запустил свой чуть дальше. Он – еще дальше. Потом я снова запустил свой, который во что-то угодил.

Медленно, лениво это что-то перевернулось и превратилось в локоть, согнутую в локте руку, похожую на торчащее из воды перевернутое «V». Рука оставалась над поверхностью несколько секунд, а потом так же вяло (как будто устала) снова скрылась под водой.

Я велел Джеффу сбегать и позвать копов, а сам бросился в воду, как выпрыгнувший из лодки пес. На поверхности ничего не было видно, но место где появился локоть, буквально выжглосъ у меня в мозгу, и мне не нужны были никакие ориентиры, чтобы снова его отыскать. Проплыв футов тридцать, я заметил впереди что-то светлое, что-то темное, что-то большое. У самой поверхности воды виднелся локоть! Вцепившись в него одной рукой, другой я принялся грести обратно к берегу. Обратный путь занял много времени, а эта штука в моей руке была твердой и холодной. Я не оглядывался до тех пор, пока не нащупал под ногами дно и не выволок тело на берег.

Передо мной лежала женщина. На ней почти ничего не было. Только лифчик и трусики. И то, и другое было белым, и сквозь тонкую ткань я мог различить темные соски и волосы на лобке. Тело застыло в трупном окоченении – одна рука согнута и прижата к груди (откуда и торчащий локоть), другая вытянута вдоль тела. Лицо утопленницы было полностью покрыто чем-то, похожим на слизь. Вытащив ее на траву, я нагнулся и попытался стереть эту слизь с ее лица. И вдруг она сошла вся одним большим поблескивающим куском.

До этого я никогда ее не видел, но даже в смерти она казалась очень привлекательной, особенно ее тело. А о чем еще мог думать двенадцатилетний? Вот она, прямо передо мной – воплощенная мечта – секс (до этого я еще никогда не видел обнаженной женщины), смерть, ужас. Возбуждение. Неважно, кем она была, или как оказалась в реке. Я рассказываю это для того, чтобы ты поняла, каково было мое огорчение, когда вернулся Джефф, а вскоре послышался и вой полицейской сирены. Только однажды за всю свою жизнь я имел перед собой все, о чем мечтал. Все, о чем я знал, чего желал, лежало ~ нет, было сосредоточено здесь. Через несколько минут (я и сейчас слышу шуршание по траве кроссовок бегущего ко мне Джеффа Пирсона) жизнь снова возьмет это – возьмет ее– в свои руки, и я опять стану всего лишь самим собой: двенадцатилетним, смущенным, возбужденным, трепещущим.

Если можешь, запечатлей этот момент в своем сознании. Запечатлей выражение алчности и желания на моем лице. Именно в тот момент своей жизни я узнал величайший из всех секретов – мертвые любят тебя.

* * *

Мы пробыли на съемочной площадке фильма «Сжечь веселых монахинь!» всего около часа, когда я почувствовал, что с меня довольно, и отправился выпить кофе. Будь Стрейхорн жив, то, что мы сейчас делали, могло бы стать прекрасной темой для его очередной колонки в «Эсквайре». Людей на съемочной площадке звали Ларри и Рич, Лорна и Дебби. Они были профессионалами и делали свое дело споро и умело. Дебби, которую жрец (недавно восставший из мертвых) самурайским мечом через несколько мгновений должен был лишить одежды (и головы в придачу), терпеливо стояла в одном нижнем белье, дожидаясь, пока две болтливые женщины закрепят на ее великолепной фигуре подлежащее срыванию одеяние, Колонка Фила вполне могла бы быть посвящена одному дню съемок сексуального ужастика категории «В». Или стать интервью со «звездой» Дугласом Мэнном, который расхаживал по площадке со второй головой подмышкой, поглощая один ломтик французского хвороста за другим.

После колоссального успеха фильмов, вроде «Пятница, 13-е»[105] и «Кошмар на улице Вязов»[106], люди постоянно пытались снять подобный им низкобюджетный хлам «ножа и крови», который можно бы было, как картофельные чипсы, продавать обывателю, который трахается в автокиношках или берет в видеопрокате по четыре кассеты в день.

Те фильмы, что снимал я, в принципе тоже не были такими уж спокойными (особенно последний), но, пролистав сценарий «Веселых монахинь», я почувствовал, что, по сравнению с ним, снимал едва ли не «Шоу Вертуна-Болтуна».

Незадолго до этого мы смотрели по телевизору передачу о причинах популярности фильмов ужасов. Передача началась с показа совершенно тошнотворных фрагментов самого популярного на сегодняшний день видеофильма в Соединенных Штатах. Он назывался «Лики смерти» и представлял собой кое-как смонтированные документальные кадры, на которых были запечатлены по-всякому умирающие люди: самоубийцы, выпрыгивающие из окон, человек, которого пожирает аллигатор (он был заснят выроненной им же самим камерой), расстрельный взвод, электрический стул. Совершенно бездарный фильм, который можно где угодно взять напрокат за три доллара.

Потом ведущий передачи спросил двенадцати летнюю девочку, только что посмотревшую какую-то чушь под названием «Я плюю на твою могилу», почему она смотрит такие фильмы. Она просияла и ответила: «Обожаю кровь!» Причем говорила она совершенно искренне. Например, для меня в детстве даже просмотр «Вызывающего трепет» с Винсентом Прайсом[107] означал целый месяц ночных кошмаров.

Что же до Вертуна-Болтуна, то его появление на съемочной площадке вызвало радостный фурор. Актеры со стекающими лавой по щекам раздавленными глазными яблоками или с торчащими из спин топорами подбегали к нему, чтобы взять автограф или просто пожать руку.

Уайетт был очаровательным Вертуном, эксцентричным самим ^обой, и, в качестве большого одолжения режиссеру, даже сыграл пятисекундную эпизодическую роль в неизбежной сцене с «ожившим мертвецом».

Зачем мы здесь? Мне оправданием служило то, что это был единственный снимающийся в это время в Лос-Анджелесе фильм ужасов. Я не снимал фильмов уже больше двух лет. Если моей следующей работой должен стать ужастик – во исполнение воли Фила и Спросони – мне сначала хотелось посмотреть, что делают эти ребята. По словам же Уайетта, он отправился со мной, поскольку ему всегда хотелось посмотреть, как снимают подобную чушь.

Увиденное за час, проведенный на съемочной площадке, меня разочаровало. Они пользовались новой, более совершенной австрийской камерой, но во всем остальном картина была до боли мне знакома. Оказавшись здесь, я сразу вспомнил, почему расстался с киношной жизнью.

Киношники, даже практически невидимый осветитель или статист, чувствуют себя очень важными персонами, что вполне понятно, поскольку все вокруг тоже просто мечтали бы работать в кино. Феномен вообще очень интересный: спросите десять человек, хочет ли кто-нибудь из них стать президентом, и наверняка найдется, по меньшей мере, один, который ответит отрицательно. После этого спросите их, хотели бы они хоть в каком-нибудь качестве работать в кино, и можете быть уверены, что большинство, если не все десять ответят утвердительно. Ирония в том, что съемки фильма, пожалуй, один из самых скучных на свете способов убить время. Ничто не делается быстро, и обычно повторяется четыре, пять, шесть… бесчисленное количество раз. Чувства общности тоже как-то не возникает, поскольку на съемках у каждого свои настолько специфические и требующие времени обязанности, что всем приходится заниматься своим делом до тех пор, пока не отснята сцена, а затем вкалывать как проклятым, чтобы подготовиться к следующей.

Но, как и в случае со многими другими занятиями, потребитель видит лишь конечный продукт, и продукт этот настолько романтичен и увлекателен, что трудно не захотеть поучаствовать в его создании.

Стоя со стаканчиком кофе в руке, я оглянулся на съемочную площадку и вспомнил свои последние съемки: как во время работы над «Удивительной» у меня частенько появлялось чувство, что я скорее смотрю на свою жизнь со стороны, нежели проживаю ее. Этакое навязчивое, зловещее ощущение, избавиться от которого стоит большого труда. Отчасти я снова испытал его в тот день, когда узнал о смерти Фила. Как я уже говорил, одной из первых мыслей, посетивших меня после этого известия, было изобразить его смерть кинематографически. Это можно отнести на счет шока, но разве всего за несколько месяцев до того я не видел все, что знал исключительно через объектив своей внутренней камеры. «Я – камера», конечно, замечательное название, но не слишком здоровое в том случае, если речь идет о твоей жизни. И сейчас, глядя на съемки этого фильма, я вспомнил свои последние дни в Голливуде.

– Мистер Грегстон? Уэбер Грегстон? Я обернулся и увидел симпатичную женщину лет тридцати с небольшим.

– Да, а что?

– Вы меня не знаете, зато я вас немного знаю. Меня зовут Линда Уэбстер. Я шила одежду Филу Стрейхорну для его «Полуночи». – Она неуверенно протянула мне руку. Я, почти не глядя, сунул ей свою и тут же громко вскрикнул. Опустив глаза, я увидел, что в мой большой палец вонзилась игла.

Она вытащила ее и снова воткнула в пристегнутую к запястью подушечку для иголок – непременная принадлежность костюмера.

– Ой, простите! Вечно я забываю… Извините, ради Бога.

– Ничего, ничего. Правда! – У нее было такое потрясенное и виноватое выражение лица, что мне вдруг больше стало жалко ее, а не свой палец. – Может, выпьем кофе? – Я поднял свой стаканчик.

– Похоже, вы какое-то время провели в Европе, да?

– С чего вы взяли?

– Просто обычно европейцы так говорят: «Выпьем кофе». А американцы чаще всего предлагают: «Пошли, угощу тебя кофе». Так что сразу можно определить, с какой вы стороны океана. Сколько вы там пробыли?

– Около года.

– Ну да-ааа, конечно, вспомнила! Фил много рассказывал о вас и всегда интересовался, где вы в тот или иной день. Он часто приносил на площадку ваши фотографии и показывал нам. Такие забавные… Ну и как вам его шуточка? Кстати, он вам не говорил, чем сейчас занимается?

Занимается! Да он же мертв.

Она ухмыльнулась и покачала головой.

– А я слышала совсем другое.

– Лина… то есть, Линда, правильно? Линда, я сейчас живу у Саши Макрианес. Это она обнаружила тело. Он мертв, неужели вы не знали?

– Я знаю Сашу. Она обнаружила человека с простреленной головой, вот и все.

– Линда, вы еще будете мне рассказывать! Он был моим лучшим другом.

У нее были глаза женщины, считающей их гораздо более привлекательными, чем они есть на самом деле. Сейчас эти глаза говорили, что ей известно нечто такое, – возможно, какая-то тайна – чего не знаю я. И уж она постарается не рассказывать об этом как можно дольше.

Сзади подошел Вертун-Болтун и положил руку мне на плечо.

– Привет, Линда! А я и не знал, что ты работаешь на этом фильме.

Она демонстративно надула губки, сильно оттопырив нижнюю.

– Я уже тебя видела и даже поздоровалась с тобой, Уайетт, но ты, наверное, был слишком занят болтовней с Дебби и остальными.

Он рассмеялся смехом Вертуна-Болтуна и его же знаменитым голосом ответил:

– Я тебя тоже видел, но сколько раз повторять: нельзя нам с тобой встречаться на людях.

– Линда, пожалуйста, повторите Уайетту то, что вы сейчас сказали мне. Она пожала плечами.

– Да просто все знают, что Фил вовсе не мертв. Это было одним большим дурацким розыгрышем.

Голос Вертуна мгновенно сменился голосом Уайетта, мягким, но напряженным.

– О чем это ты?

– После того, как это случилось, целая куча людей видела его в самых разных местах. Да будет тебе, Уайетт, что же тогда, по-твоему, означает стрельба на кладбище? Неужели ты и впрямь думаешь, будто это случайность? Говорю же тебе – все это подстроено.

– А где именно его видели?

– Кто-то видел, как он покупает хотдог у Томми, Уолт Плоткин видел его на Мелроуз в Лос-Анджелесе, короче говоря, я от многих людей слышала, что его видели в самых разных местах.

– И чем же он занимался?

– Просто слонялся. Пил, ел. Ничего особенного. Я взглянул на него.

– Похоже на заголовок в «Нешнл Инкуайрер»: «Филип Стрейхорн обнаружен живым в магазине на Мелроуз-авеню».

– Но ведь это объясняет твои кассеты, разве нет? Получается, что эти кассеты вовсе не от мертвеца.

– Господи, Уайетт, ну неужели ты веришь в подобную чушь? Ведь то же самое говорили практически о любой умершей знаменитости! Элвис[108] жив. И ДФК[109] жив. И Говард Хьюз[110].

– Вот значит как, чушь, да? Что ж, спасибо на добром слове! – Линда развернулась и пошла прочь.

Но мы не обратили на ее уход ни малейшего внимания, Уайетт начал загибать пальцы.

– В этом случае, Уэбер, все становится на место. Обретает ужасный мелодраматический смысл. Маленькая девочка, ангел-посланец, если угодно, появляется с предупреждением от Бога не снимать эти фильмы. А ведь нам известно, что он и так не хотел больше их делать. А еще нам известно, что он был на грани срыва, возможно даже болен. К тому же, здесь такое случается не впервые. Иногда ради пущей популярности, иногда потому, что у кого-то едет крыша.

– А как же Саша?

– А что Саша? Просто Фил каким-то образом узнал, что она больна, раньше ее самой.

– Ладно, давай далъше. Ее беременность? Об этом он тоже знал?

– Беременность у некоторых женщин можно определить по лицу. Это не новость.

– А как же тогда моя татуировка? Он взял у меня кофе и отхлебнул.

– Возможно, это твое чудо, Уэбер, а не его. Мы это с тобой еще вообще не обсуждали. Вспомни, ведь в Рондуа угодил ты, а не Фил.

6

Когда сны становятся явью, ты на шаг приближаешься к Богу. Но чем ты к Нему ближе, тем яснее ты Его видишь, и вполне может статься, что он совсем не такой, каким ты Его себе представлял. В Каллен Джеймс я влюбился именно так, как мечтал влюбиться всегда: с радостным энтузиазмом и преданностью подростка, с благодарностью ценящего нахлынувшее чувство умудренного опытом человека. Я возжелал ее в тот самый миг, когда увидел впервые. Она была женщиной, за которую стоило бороться, к которой стоило стремиться. Но я слишком поторопился со своими объяснениями, с желанием выложить ей все это. Ее улыбка свидетельствовала о том, что ей понятна причина моей поспешности. Моя мечта стала явью.

Мы с ней так ни разу и не переспали. Мне ни разу не довелось ощутить вкуса ее тонких губ. Он состояла в счастливом браке с человеком, против которого я ничего не имел, человеком способным, сильным и необходимым ей. Я всеми этими достоинствами не обладал, и именно в этом мой сон стал даже чересчур явью. Я наконец нашел то, что искал – бесценную монетку на улице, но обратная сторона этой монетки оказалась гладкой. Каллен нужен был друг, а не кто-то, с кем можно было бы делить жизнь.

Почему же с Дэнни Джеймсом, а не с Уэбером Грегстоном? По множеству причин, которые частично становятся ясны из ее книги «Кости Луны». Но что мне запомнилось ярче (и болезненнее) всего, так это один наш с ней разговор, в ходе которого я и задал ей именно этот вопрос. Почему он, а не я?

– Потому, Уэбер, что мы с тобой слишком сводим друг друга с ума. Я и так свожу себя с ума собственной нервозностью и странностями. Мы лишь раздуваем друг в друге пламя. Пока все в порядке– более того, прекрасно! – но ведь это только начало. В начале любви люди следят за тем, чтобы от них всегда приятно пахло, и стараются как можно лучше себя вести. Но что происходит потом, когда одному с первого взгляда становится ясно, что у другого дерьмовое настроение и ничего с этим не поделаешь? Или лучший способ отомстить – это трехдневное молчание? Именно так мы с тобой и поступали бы друг с другом. Мы бы слишком подолгу дулись и были нетерпимы друг к другу даже в тех случаях, когда в душе и не желали бы этого. Мы слишком похожи, Уэбер. Но больше всего свожу себя с ума я сама. И что будет, когда в одной постели окажутся либо две меня, либо два тебя? Ну разумеется, наша любовь будет великолепна, и наш разговор будет лучшим в мире, но ведь, кроме всего прочего, нам еще и отлично известны самые уязвимые места друг друга, как мастерам карате. Все самые опасные точки. Надави на одну, и человек через секунду умрет. Надави на другую, и ты попросту уничтожишь самолюбие партнера.

Дэнни дает мне мир. И мир этот вовсе не скучный. Мы уравновешиваем друг друга. Разве это не то, чем нам и следует заниматься – искать равновесие?

– Откуда ты все это знаешь, даже не попробовав?

– Я просто боюсь, что мне слишком понравится жить с тобой, и я чересчур поздно пойму, какой ужасной ошибкой была даже попытка.

– Звучит довольно трусливо.

– Чувствовать себя в безопасности и быть любимой вовсе не трусость. Пойми, Уэбер, мы бы, конечно, любили друг друга, но никогда не чувствовали бы себя в безопасности. Мы бы постоянно перебрасывали друг друга с трапеции на трапецию без страховочной сетки. Все это хорошо, пока ты молод, и тебе нечего терять, кроме сердца, но, становясь старше и начиная понимать, что твое сердце всего лишь часть целого, ты наконец отшатываешься и говоришь, что предпочитаешь иметь семью, а не питаться несбыточными мечтами о счастье. Лучше я буду лежать на земле и смотреть на звезды, чем пытаться долететь до них, зная, насколько мало у меня шансов туда добраться.

– Думаешь, у нас все же мог бы быть шанс?

– Конечно. Но очень маленький, и, к тому же, я больше не желаю играть в азартные игры. Сейчас у меня хороший муж, ребенок и никаких невзгод. Что же, по-твоему, я должна бросить все эти фишки на кон в надежде сорвать банк? Часто ли его срывают? Много ли людей отходит от стола богатыми?

Этого разговора в ее книге нет, но я помню его так отчетливо, потому что именно в эту ночь мне приснился мой первый сон о Рондуа.

Что такое Рондуа? Представьте себе мировосприятие и жизненный опыт шести– или семилетнего ребенка, попавшего в магазин игрушек. Туда, где полно плюшевых зверей, больших и всеохватывающих, как небоскребы, где хочется посмотреть и потрогать буквально все, пусть даже пугающее или отталкивающее. Вот это и есть Рондуа. Место, где к вам возвращаются все ваши мечты, знакомые существа и ситуации, которые вас помнят (да-да, в Рондуа ситуации тоже могут вас помнить), с тем, чтобы проведать вас, дать совет или просто удивить. Но это лишь часть. Там вы не только встречались со знакомыми вещами, но и с целым миром, где расхожей валютой являются новые чудеса и неожиданности и где нет места определенности.

Людям все время снятся разные странные места, но в данном случае нам с Каллен Джеймс почему-то снились одни и те же картины, мы видели одни и те же удивительные ландшафты и встречались с одними и теми же созданиями, и, таким образом, на следующий день имели возможность обмениваться записями и рисовать карты.

Что это значило и почему так случилось? Я очень нервничал и спрашивал об этом множество людей, но самое правдоподобное объяснение прозвучало из уст Венаска, шамана Фила и нашего бывшего соседа – того, что со свиньей. Единственным доказательством могущества старика была беспредельная вера в него Стрейхорна, что никак не умаляло моего скептицизма. Но когда сны о Рондуа стали сниться все чаще и чаще, я подумал, что если спрошу его, особого вреда не будет.

– Вы слышали анекдот про термос? Группа ученых опрашивает людей, выясняя, что они считают величайшим изобретением человечества. Кто-то, естественно, называет колесо, кто-то – самолет, кто-то – азбуку… а один вдруг возьми да и скажи: «Термос».

Термос! Как же так?

Парень и говорит: «Понимаете, зимой, когда на улице минус десять, я наливаю в термос горячий бульон и отправляюсь на футбол. Через два часа на улице все такой же адский холод, а когда я открываю термос, в нем горячий суп. Правильно?

Ну вот. Потом, в разгар лета, когда на улице сорок, я наполняю тот же термос ледяным лимонадом.

Через два часа я уже умираю от жары, открываю его, а в нем все такой же ледяной лимонад. А теперь вы ответьте мне на один вопрос: «Откуда он знает?» Венаск зачерпнул пригоршню «эм-энд-эмз» и предложил их свинье.

– Я что-то не вижу аналогии.

– Величайшее изобретение людей, Уэбер, это любовь. Это настолько великое изобретение, что человек не только сделал его, но и вдохнул в него жизнь, а через некоторое время оно стало таким сильным и умным, что вырвалось у нас из рук, и теперь само управляется со своими делами. Оно как этот термос – оно знает. А вот откуда оно знает, никому не известно.

Ты хочешь заполучить эту женщину и понимаешь, что хотя она буквально создана для тебя, ты бессилен. Поэтому за дело берется любовь. Пусть ты не можешь получить ее, зато можешь узнать о ней больше, чем знает кто-либо другой на свете, включая даже ее замечательного мужа. Вы не можете вместе спать, и, тем не менее, ты получаешь возможность «узнать» ее лучше, чем смог бы даже за сотню проведенных вместе ночей.

Как, говоришь, называется то место? Рондуа? Радуйся, Уэбер. Радуйся даже самому плохому. Любовь делает вам подарок. Вам обоим.

Прекратились эти сны так же внезапно, как и появились. Если верить книге Каллен, я перестал их видеть, потому что она положила руку мне на лоб и произнесла тайное слово. По-моему же, они прекратились потому, что я прошел через свою непредусмотрительную любовь к ней, как через своего рода глубокий туннель под горой, миль в десять или двадцать длиной, и, наконец, вышел на другую сторону. К тому времени, как она коснулась моего лба и произнесла это слово «Кукунары»[11] я уже миновал туннель и снова вышел на свет, моргающий и еще не соображающий, где я, но уже в безопасности и совсем в другой стране.

Я всегда буду любить ее, однако, уже не с таким нездоровым отчаянием и надеждой как раньше. Это было просто самоубийственно. Если Венаск говорил правду, и Рондуа дала нам Любовь, то потеря этой удивительной страны означала для меня также и избавление от моей болезненной одержимости Каллен Джеймс, которая так тяжело влияла на меня несколько долгих месяцев.

Через пару часов после того, как Уайетт упомянул Рондуа, позвонил Дэнни Джеймс, чтобы узнать, как дела. Я хотел было рассказать ему о видеокассетах и о том, как у меня со спины вспорхнула ожившая татуировка, но Саша была дома, а я пока не хотел, чтобы она услышала об этом. Уайетт был единственным, кто знал всю историю целиком, и мы с ним договорились не рассказывать ей ничего до тех пор, пока сами ни в чем до конца не уверены. Что, если Стрейхорн и вправду жив! Или Спросоня в самом деле ангел, сошедший на землю, чтобы исправить его дурные дела? Саша была беременна и одновременно больна раком. Когда я напомнил Уайетту, что у него тоже рак, он отмахнулся и возразил: да, но ведь не беременей же… Более того, он взаправду верил во всякие невозможные вещи, вроде ангелов и возможность искупления грехов покойника. А вот Саша не верила, и это очень затруднило бы все дело в случае, если для разрешения проблем нам пришлось бы делать другие странные вещи.

– Дэнни, ты так и не рассказал мне, зачем Фил накануне своей гибели прилетал в Нью-Йорк. Может, сейчас скажешь? Мне кажется, это важно.

– Он был с маленькой девочкой, которую называл Спросоня. Лет восьми или девяти. Сказал, мол, она его племянница, но я почему-то сомневаюсь. Это первое, что меня обеспокоило. Они с ней несколько раз куда-то уезжали из города, а потом возвращались обратно. Я уверен в этом, поскольку каждый раз, когда я звонил, мне приходилось оставлять сообщение на автоответчике. А в день нашей встречи они только что вернулись из Нью-Джерси.

– А не помнишь, где именно в Нью-Джерси они были?

– Нет, но Фил говорил, что в детстве он где-то там провел одно лето.

– Случаем не в Браун-Миллз?

– Да, точно, Браун-Миллз. Именно так он и сказал.

– И как он выглядел при вашей последней встрече?

– В подозрительно приподнятом настроении, как будто декседрина наглотался. Все время шутил, а девочка смеялась. Создавалось впечатление, что ему поручили за ней присматривать, и он чувствовал себя обязанным все время ее развлекать. Выглядело это довольно странно. Я даже как-то неуютно себя почувствовал.

– А почему ты не взял с собой Каллен?

– Да он сам специально попросил меня об этом. Чтобы не было ни Каллен, ни Мэй. Тоже довольно странно – сам ведь знаешь, как он их обеих любил.

Мы проболтали несколько часов, а потом я собрался уходить, поскольку у меня была назначена еще одна встреча. Когда мы прощались, он попросил меня передать тебе, что скоро пришлет какие-то очень важные видеозаписи.

– А почему же он мне сам об этом не сказал?

– Потому что через несколько дней покончил с собой.

Если вы смотрели «Снова Полночь», то вам знаком городок Браун-Миллз, что в штате Нью-Джерси. Только в своем фильме Фил назвал городок Левреттом – в честь студенческого кампуса, где мы жили во время учебы в Гарварде.

И чего ему вздумалось снова ехать туда, да еще и с ребенком? Порой отдельные события изменяют или навсегда определяют наш дальнейший жизненный путь. Я говорю не только о браке или потере дорогих тебе людей. Для Стрейхорна таким событием стала смерть двух совершенно посторонних людей. Случилось это в то*лето, когда ему исполнилось десять, и он отдыхал в Браун-миллз.

Его родители сняли там домик у озера. Поскольку городок находился неподалеку от военной базы, поблизости жило множество семей военных. Фил подружился с детьми одного из них, и они все время играли вместе.

Их отец служил в военной полиции. Однажды, когда все дети сидели и слушали радио, стали передавать последние новости, и диктор сообщил, что неизвестный преступник застрелил двух офицеров военной полиции. Когда прозвучали фамилии убитых, и оказалось, что один из них отец его товарищей, Фил сорвался. Неизвестно почему, но он вдруг начал вскрикивать: «Рок-н-ролл! Рок-н-ролл!» Пришлось его на некоторое время поместить в госпиталь под наблюдение врачей.

Для одного лета этого происшествия было бы вполне достаточно, но несколько недель спустя он гулял у озера с другим приятелем, швыряя камешки в воду, и один из камушков вдруг во что-то угодил. Оказалось, это труп девушки. Стрейхорн стоял на берегу и наблюдал, как его друг вытаскивает утопленницу на берег. А потом вдруг опрометью бросился прочь с криком: «Это сделал Рок-н-ролл!»

После этого он много лет был одержим этим своим чудовищем, Рок-н-роллом. Когда бы ни случалось что-нибудь плохое, он всегда точно знал, кто это сделал. Если после какой-нибудь очередной безумной борьбы он просыпался ночью с криком и в поту, то знал, кто был виновником кошмара. У всех нас есть свои демоны, вот только демон Фила был связан с настоящей смертью и настоящим трупом.

Даже когда мы с ним учились в Гарварде, ему по ночам иногда снились эти кошмарные сны, и он просыпался с криком: «Рок-н-ролл!» Он как-то рассказал мне об их происхождении и о том, как с годами кошмар обрел лицо и тело, которые он впоследствии положил в основу образа Кровавика.

Попрощавшись наконец с Дэнни и повесив трубку, я почувствовал, что из головы у меня вот-вот повалит пар: Саша, Спросоня, Стрейхорн (живой или мертвый), ангелы, дьяволы, Браун-миллз…

Интересно, какого черта он делал со Спросоней в Браун-Миллз, штат Нью-Джерси?

Его видели в «Эль-Койоте» – мы отправились туда и стали задавать вопросы: ничего. Его видели в долине, в баре для голубых под названием «У Джека» – мы съездили и туда: ничего. Его видели на Родео-драйв… Мы потратили на расспросы три дня, прежде чем хоть что-то обнаружили. Я то и дело возвращался к видеокассетам, чтобы проверить, не появилось ли на них еще чего-нибудь, но напрасно. И я, и Уайетт обзванивали знакомых и знакомых этих знакомых до тех пор, пока у нас не покраснели и не начали болеть уши. По Лос-Анджелесу гуляет столько полностью противоречащих друг другу историй, что мы были вынуждены постоянно сравнивать наши записи, чтобы понять, имелась ли у нас уже эта информация или она противоречит той, которую нам удалось собрать.

А выяснить нам удалось следующее: человек, внешностью и голосом напоминающий Филиппа Стрейхорна, разгуливал по городу в очках «порше», в черном шелковом костюме, рубашке и туфлях из крокодиловой кожи, всем своим видом как бы говоря: «Ха-ха, все это было просто крутым розыгрышем ради вящей известности. Короче, вот он я, а все слухи о моей смерти сильно преувеличены».

Проблема с этим описанием была лишь в том, что Стрейхорн, в отличие от мистера Туфли-из-Крокодиловой-Кожи, всегда был одним из самых равнодушных к модной одежде людей.

Фил приобретал себе одежду так, как некоторые люди покупают себе еду, когда проголодаются. Когда его нижнее белье пронашивалось до дыр, он отправлялся в один дешевый магазинчик на Ла-Бреа (свое любимое заведение) и покупал там три упаковки по шесть комплектов нижнего белья. В магазине его мог вдруг охватить и приступ потребительской лихорадки, что означало приобретение еще пары белых футболок и нескольких пар белых хлопчатобумажных носков. Добавьте к этому кроссовки с джинсами – и вот вам хорошо одетый Стрейхорн.

Кроме того, он вообще редко куда-нибудь выходил. В шикарных и модных ресторанах он всегда начинал нервничать и чувствовал себя более чем неуютно. Самым лучшим с его точки зрения времяпрепровождением было сидеть дома и болтать с Сашей или играть с собакой. У него был, пожалуй, один из самых уютных среди известных мне домов.

Я позвонил своему приятелю Доминику Скэнлону, офицеру лос-анджелесской полиции и объяснил, что происходит. Он пообещал разобраться. Через два часа он перезвонил и пригласил встретиться с ним в центре. Когда мы с Уайеттом приехали по указанному адресу, небольшое желтое здание было частично опутано полицейскими лентами. Доминик подъехал через несколько минут.

– Уж очень быстро окрестные ребятишки обрывают наши ленты. Пару дней назад нам позвонил один из соседей и сообщил, что здесь творится что-то неладное. Слышатся какие-то странные громкие звуки, треск, удары и все такое прочее. Здесь вокруг довольно много пустующих домов, вот мы и подумали, может, какие-нибудь гопники разгулялись.

И черт бы побрал нас со всеми нашими предчувствиями. Ничто ведь не бывает просто, верно? Первый же коп заходит внутрь, тут же выскакивает и зовет напарника: «Эй, давай сюда! Не поверишь, смеяться будешь!»– Доминик вытащил из кармана конверт и открыл его. Вытащив несколько фотографий, он протянул их нам.

– Боже милостивый!

– Джеймс Пени, бывший безработный актер, бывший официант в «У Джека»…

– И бывший человек!

– Вот именно, Финки. Ребята-патологоанатомы до сих пор стараются понять, что с ним случилось.

– А отчего он умер?

– От удара электрическим током, от потери крови… черт, даже не знаю. От всего. Ха! Вам это должно понравиться – парень умер от всего!

– И это тот самый человек, который выдавал себя за Стрейхорна?

– А вы взгляните на другие фотографии.

Здесь было несколько снимков, на которых Пени был жив и улыбался. Он действительно здорово смахивал на Фила, и было вполне понятно, почему кое-кто принимал его за другого.

И тут у меня прямо мурашки по спине побежали. Я взглянул на Доминика.

– Да это же сцена из «Полночь приходит всегда!» Он кивнул.

– Угадал. Идеальное голливудское преступление: парень шляется по городу, разыгрывая из себя Филиппа Стрейхорна, а кончает тем, что его убивают точно так же, как в одном из фильмов Фила Кровавик кончает парня. Кинематографическая справедливость. Может, где-то в других местах существует поэтическая справедливость, а у нас здесь – кинематографическая!

– А нельзя нам зайти в дом?

– Нет уж, Уэбер, если хочешь – иди, а я туда ни ногой.

– Конечно, сходи, только ничего не трогай, ладно? Следствие еще не закончено. А мы с Вертуном подождем здесь. Хочу задать ему пару вопросов насчет его шоу. У меня дома до сих пор хранится эта клевая футболка Вертуна-Болтуна. Жаль, не догадался прихватить ее с собой, чтобы ты на ней расписался. Вот ключ, Уэбер.

К парадному входу вела вымощенная кирпичом дорожка. Лужайка пахла свежескошенной травой. Когда я поднимался на крыльцо, под ногами скрипнули две ступеньки. Я вспомнил о том, как несколько дней назад вот так же поднимался по ступенькам в дом Райнера Артуса. В его доме царило какое-то смутное безумие, в этом же обосновалась жесточайшая смерть.

Я отпер дверь и вошел.

Меня охватил какой-то суеверный страх, когда я обнаружил, что в доме полный порядок. Чистые деревянные полы, в воздухе запах какого-то хвойного дезодоранта. Нигде ни пятнышка, все расставлено по местам. Будучи техническим консультантом одного из моих фильмов, Доминик несколько раз водил меня на места убийств. Они неизменно отражали хаос происшедшего – кровь, беспорядок, занавески, в отчаянии оборванные людьми, перед которыми замаячила смерть. Здесь же все было иначе. Дом Пенна, казалось, был готов хоть сейчас принять толпу гостей.

Я вошел в гостиную и увидел сидящую на синем диване Спросоню, лижущую красное мороженое.

– Привет, Уэбер.

– И давно ты здесь сидишь?

– Не знаю. Я ждала тебя. Вот, только что кончила прибираться.

– Ты знала этого человека?

– Джеймса Пенна? Нет. Но это еще одна часть того, что связано с Филом.

– Пени был убит так же, как Кровавик убил кого-то в фильме.

– Правильно. Я же тебе говорила: когда Фил снял эту сцену, все зло вырвалось на волю.

– Ты хочешь сказать, что Кровавик существует на самом деле?

Она улыбнулась и лизнула свое мороженое.

– Нет. Эту сцену придумал Фил, а не Кровавик. Все «Полуночи» придумал Фил.

– Так он жив?

– Нет. Он мертв. Но то, чем он был, все еще живо. Понимаешь? Если бы мы смогли растянуть по небу всех тех детей, которыми когда-то были, мы бы начали понимать самих себя гораздо лучше.

Сколько раз Фил убивал себя, снимая эту сцену после того, как я посоветовала ему не делать этого, не имеет ни малейшего значения – он убивал всего лишь себя тогдашнего. А все другие Стрейхорны, накопившиеся за тридцать лет, оставались целыми и невредимыми: маленький мальчик Фил, который убежал от буки Рок-н-ролла, Фил, который выдумал Кровавика, все-все. Всеми теми, кем ты был, управляешь ты нынешний. Но если этот нынешний «ты» умирает не так, как следовало бы, остальные начинают творить, что им вздумается. И, если их некому направлять, они со временем сходят с ума.

– Так значит, они убили Пенна?

– Ну естественно. Может, это был восьмилетний Фил с дурным характером, которому не понравилось, что кто-то его копирует. Или двадцатишестилетний Фил, который вечно был под кайфом и порой делал самые странные вещи… Не могу тебе сказать, кто именно. Может, это была какая-то их комбинация. А может, они навалились на Пенна всей толпой.

Саша когда-нибудь говорила тебе, почему они разошлись на самом деле? Так ты спроси. Попроси ее дать тебе «Без четверти ты». Он все еще у нее. И не верь, если она скажет, что его у нее нет. Он познакомит тебя с некоторыми другими Филами, которых ты еще не знаешь.

Пойми, Уэбер, ты единственный, кто может хоть что-то с этим поделать. Если не снимешь эту сцену, все кончено. Не только Саша умрет, но и кое-кто еще.

– Например?

Она покачала головой.

– А значит, если я сниму это… ага, наверное, Саша останется жить, а ее ребенок – ты – умрет. Так?

– Так. Ну, мне пора. Больше мне незачем здесь оставаться.

БЕЗ ЧЕТВЕРТИ ТЫ

Началось все довольно невинно или почти невинно. Они любили друг друга. Им хотелось вместе состариться, а это единственное реальное доказательство настоящей любви. Но не так давно у них появилась некая проблема, единственная, хотя и довольно весомая пылинка на их в остальном совершенно чистом объективе: секс. С ним у них всегда все обстояло прекрасно, и было время, когда они искренне наслаждались друг другом. Но попробуй проведи с человеком тысячу ночей, и от прикосновений привычных пальцев волшебное свечение секса как-то тускнеет.

Однажды, когда они старались подстроиться под ритм друг друга, с ее губ вдруг непроизвольно сорвался какой-то возглас, а он лишь улыбнулся и решил обсудить это позже, в недолгие умиротворенные моменты мягкой расслабленности перед сном.

– Не надо! – вот что у нее непроизвольно вырвалось.

Сегодня он не делал ничего нового или особенного, поэтому ему лишь оставалось предположить, что она мысленно представляла себя в греховных объятиях какого-то другого мужчины. При этой мысли он испытал прилив возбуждения, в особенности потому, что он и сам частенько фантазировал.

Немного позже, в заливающей спальню голубоватой тьме, он коснулся ее руки и спросил, правильно ли угадал.

– Мне так неловко… – Но тут же хихикнула – верный признак того, что на самом деле она вовсе не прочь поговорить.

– Да брось ты, ничего такого в этом нет. Я и сам так делал, честное слово! Это же просто для разнообразия.

– Ладно, только обещай, что не примешь этого всерьез.

– Обещаю.

– Хорошо, только мне все равно как-то неудобно.

Он лишь молча сжал ее руку, поскольку твердо знал, что сейчас лучше ничего не говорить, иначе она замкнется и ничего не расскажет.

– Ну, в общем, это не конкретный человек. Просто какой-то мужчина. Выдуманный. Я представляю его себе в метро и не могу удержаться, чтобы то и дело не поглядывать на него.

– А как он одет?

– Так, как мне нравится – на нем пиджак и галстук, короче – хороший костюм. Но самое главное, на ногах у него снежно-белые кроссовки, и это вообще отпад. Вопреки всем предрассудкам, он одевается, как хочет, и плевать ему, что думают по этому поводу другие.

– О'кей. И что же дальше?

Она набрала побольше воздуха и прежде, чем продолжить, медленно выпустила его.

– Ну, как я уже сказала, я вижу его и буквально не могу оторвать от него взгляда. Он очень симпатичный и, отчасти поэтому, привлекает внимание, но и многое другое делает его особенным. У него совершенно сногсшибательные французские глаза, и он всегда ездит с книгой, которую я давно собиралась прочитать. В конце концов он тоже бросает на меня взгляд, и я тут же оказываюсь у него на крючке. Самое приятное то, что он не раздевает меня взглядом и вообще не делает ничего такого. Просто смотрит на меня, но я твердо знаю, что заинтересовала его. Это мне нравится. Под его взглядом не чувствуешь себя какой-то новой машиной на автосалоне.

Оказывается, ее история проработана гораздо более тщательно, чем он предполагал. Сам он в своих фантазиях обычно попросту строит глазки официанткам на высоких каблуках или продавщицам с пухлыми губками. Дальше все предопределено. Они отправляются к ней на квартиру, где тут же с большим жаром и любопытством приступают к делу.

Проходит несколько мгновений, прежде чем он осознает, что она снова начинает говорить.

– …Я выхожу из метро, он следует за мной. Это ощущение его присутствия прямо за спиной невероятно возбуждает. Я твердо знаю, что должно случиться и уверена, что пойду на это, и плевать на все.

Она продолжала рассказывать, приводя мельчайшие подробности их интимных отношений. Она и мистер Белые Кроссовки никогда не разговаривали, ни разу. Когда возбуждение доходит до предела, они замедляют движения настолько, что кажется, будто все происходит под водой.

Единственными когда-либо произнесенными вслух словами был возглас: «Не надо!» В воображении это вырывается у нее каждый раз, а в действительности случилось только однажды, и от этого она испытывает мгновенный укол совести. Но чувство вины быстро проходит, поскольку сейчас, рассказывая о своих фантазиях, она испытывает попросту слишком редкие и необычные ощущения, где не может быть места чувству вины. Когда она закончила, между ними пролегло молчание, густое, как мех. Она едва слышно пробормотала, что это, пожалуй, не такая уж оригинальная фантазия.

– Не смей так говорить! Не унижай себя! Какая разница, если это тебя возбуждает? Какая разница, оригинально это или нет? Пари готов держать, что у людей три четверти сексуальных фантазий связано с тем, что либо ими кто-то овладевает, либо они сами кем-то овладевают. Как его зовут?

– Кого, мужчину? Понятия не имею. Мы же не разговариваем. Он мне не говорил.

– А как бы тебе хотелось, чтобы его звали?

– Вот уж никогда не задумывалась. Занятный вопрос.

Он отправился на кухню налить себе вина. Вернувшись же, обнаружил, что ночник у нее на тумбочке зажжен, а она сидит обхватив руками колени.

– Питер Коупленд. – Она улыбнулась ему и немного смущенно пожала плечами.

– Питер Коупленд? Прямо как выпускника Йеля. Она пожала плечами.

– Может быть, не знаю. Просто такое у него должно быть имя.

– О'кей. А у вас с ним все всегда происходит одинаково? Ты больше ничего про него не придумывала?

Она отхлебнула вина и задумалась. Теперь, когда наличие Питера Коупленда перестало быть тайной и он обрел имя, она, говоря о нем, больше не испытывала чувства неловкости.

– Обычно одно и то же – метро, что на нем надето, как он идет за мной. Этого вполне достаточно.

Последняя фраза больно ужалила его. Ведь у него самого было столько разных фантазий с такими разными, но вполне предсказуемыми лицами и антуражами, «Этого вполне достаточно». Он вдруг понял, что завидует ей и этому ее Питеру Коупленду, их полной поглощенности друг другом и их безмолвной чувственной лихорадке.

На следующий день, по дороге на работу, он вдруг остановился прямо посреди улицы, и на лице его расплылась глупая самодовольная улыбка. Зайдя в цветочный магазин, он купил десять тюльпанов – ее любимые цветы – и попросил доставить их к ним домой. На карточке он написал: «Надеюсь, тебе нравятся тюльпаны. Лично я их просто обожаю. Спасибо за комету, которой ты украсила вчерашнее небо. Питер».

И в постели в эту ночь он делал все совершенно по-другому. В темноте он стал совершенно другим человеком. Она не могла его видеть, поэтому он мог быть кем угодно. Ему хотелось быть Питером Коуплендом, только он не знал, как.

Обычно они разговаривали, но в эти полчаса обладания друг другом, он не произнес ни слова. С самого начала она все поняла и с жаром приняла его ласки. Но стоило им начать подплывать к чему-то знакомому, обретенному за проведенные вместе годы, как он тут же изменял направление их движения. Через некоторое время инициативой завладела она и была то сильной, то пассивной в те моменты, когда он меньше всего этого ожидал.

Это оказалось намного лучше, чем можно бы было себе представить, и он снова испытал чувство ревности к Питеру Коупленду. Ни один посторонний мужчина, каким бы расчудесным он ни был, не заслуживал того, что она сейчас предлагала. Все, что давал своим воображаемым любовницам он сам, всегда было сугубо анонимным и быстро забывалось.

В конце, когда она снова произнесла: «Не надо!», он с замиранием сердца подумал, что она говорит это и ему, и кому-то еще. А мгновение спустя, страстно пожелал, чтобы эти слова предназначались только ему.

На следующий день он купил книгу, которую, как он знал, ей хотелось прочитать. На титульном листе он написал: «Надеюсь, тебе это понравится. Питер». Она обнаружила книгу под подушкой. Усевшись в кровати, она положила ее на колени, прикрыла ладонями и замерла. Что же он делает? Нравится ей это или нет?

Наэлектризованность их чувств и желание отправиться сразу в стольких новых направлениях и приводило их в трепет, и немного пугало. Оба задавались вопросом, для кого они это делают – для себя или для кого-то еще?

Всю прошедшую неделю их ночи были долгими изнурительными экспериментами. Он не мог спросить, что ей больше нравится, поскольку все должно было происходить в молчании и общение ограничивалось лишь прикосновениями и движениями. Каждый вечер к восьми часам они начинали возбуждаться и поглядывать на часы. Все, чем они привыкли заниматься, стало неважным и было забыто. Теперь они поспешно натягивали свои новые вторые кожи, и то, что оставалось от дня, поспешно пряталось, потому что было с ними незнакомо.

В четверг она отправилась по магазинам и решила купить ему подарок. В магазине продавец расстелил перед ней на стеклянном прилавке несколько прекрасных кашемировых свитеров: сиреневый, темно-серый, черный. Она никак не могла решить, какой из них выбрать. Только выйдя из магазина, она поняла, что выбрала тот, который гораздо больше пошел бы Питеру Коупленду, а не ее мужу. Это удивило ее, но она не стала возвращать покупку. Она просто ничего ему не скажет.

* * *

На работе он вдруг понял, что трижды написал в открытом перед ним блокноте имя Питер Коупленд. И даже не заметил, как это произошло. Каждый раз имя было выведено другим почерком, будто он старался подделать, а не придумать подпись другого человека.

– Что у нас на обед?

– Твое любимое блюдо – чили.

Он терпеть не мог чили.

На самом деле никакого чили и в помине не было – просто ее маленькая шутка – зато присланные им тюльпаны стояли в новой черно-желтой вазе на столе между ними. Будто в комнате был кто-то еще. Он хотел рассказать ей о том, как писал имя Коупленда, но в данный момент яркие цветы были и без того достаточным свидетельством присутствия того, другого.

Он снова взглянул на них и понял, что смотрит вовсе не на те цветы, которые купил. Те были розовыми, а эти – темно-красными. Куда же она дела его букет?

– Похоже, снова сезон тюльпанов, а? Она улыбнулась и кивнула.

– Вчера я тоже видел, правда, розовые, но просто великолепные. Так и чувствовал, что нужно их было купить для тебя. Похоже, кто-то меня опередил, да?

Ее улыбка оставалась прежней. Практически ничем не отличалась от той, что была у нее на лице какую-то секунду назад. Или все же она стала чуть более жалостливой?

Перед тем как улечься в постель, он всегда любил бриться – давняя привычка. Стоя перед зеркалом в ванной комнате и соскребая остатки снежной пены, он внезапно ткнул бритвой в зеркало.

– Я слышал, чем вы там занимаетесь. Не думай, будто я ничего не знаю, ублюдок!

– Ты со мной говоришь? – окликнула она его из спальни.

– Нет, с Питером Коуплендом. На это она ничего ответила, и он улыбнулся своей собственной странной улыбкой.

* * *

Ее пальцы легко касались его лица, когда он вдруг понял, как разорвать порочный круг. Оттолкнув ее ладонь, он взял инициативу в свои руки и принялся ласкать ее, но чересчур сильно, что причиняло ей боль. К его удивлению, она вздрогнула и изогнулась, но продолжала молчать. Теперь их постоянно окружало молчание. В какой-то момент они оба безмолвно согласились с этим. Но почему она не протестует? Почему не просит его остановиться? Может, ей нравится? Нет, это невозможно. Она миллион раз говорила, что не понимает, как это людям может нравиться причинять друг другу в постели боль. Или Питеру Коупленду было позволено все? Может, все еще хуже, и та боль, которую он ей сейчас причиняет, доставляет ей наслаждение? Но это же просто безумие! Это означало бы, что он вообще ничего не знает о своей жене. При этой мысли дыхание его участилось. Какие части ее тела и души были ему знакомы? Что еще она скрывала от него долгие годы?

Он начал нашептывать ей на ухо всякие грубости и непристойности. Они оба всегда терпеть этого не могли. Их интимные, обращенные друг к другу слова, всегда были забавными и ласковыми, полными любви.

– Не надо! – Она заговорила в первый раз. Она смотрела прямо на него, и на лице ее читалась неприкрытая тревога.

– Почему? Буду делать, что хочу.

Он продолжал говорить, причинять ей боль, говорить, разрушать все. Он рассказал ей, где работает, сколько успел заработать, чем увлекается. Он рассказал ей, какой окончил колледж, где прошло его детство, какими предпочитает яйца на завтрак.

Скоро она уже плакала и оставалась совершенно неподвижной. Он как раз объяснял ей, что носит белые кроссовки из-за болезни ног…

* * *

Сама Саша не стала рассказывать, до какой степени этот небольшой рассказ Фила основывался на его личном опыте (и даже почему он вообще его написал), а я не спрашивал. Зато она попыталась выяснить, откуда я о нем узнал, и я соврал, сказав, что Фил упоминал о нем Дэнни Джеймсу в Нью-Йорке. По ее словам, описанное в «Без четверти ты», представляло собой только часть проблемы и причины их расставания. После того, как было отснято уже больше половины «Полночь убивает», Фил стал каким-то болезненно неуравновешенным, и жизнь с ним превратилась в муку.

Он всегда был довольно добродушным человеком, крайне редко дававшим понять, что у него плохое настроение – даже когда это действительно было так. Его отец не любил капризных детей, поэтому миссис Стрейхорн приучила Фила и Джекки либо тщательно скрывать свое плохое настроение, либо прятать его за плотно закрытыми дверями их комнат. Фил не слишком любил отца, но все же согласился на подобный способ скрывать свою боль. За те годы, что мы прожили вместе, учась в колледже, я почти не видел его в дурном расположении духа. Если такое и случалось, он уходил из комнаты и не возвращался до тех пор, пока его настроение не поднималось или мучавшая его проблема не находила своего разрешения. Я просто не мог себе представить своего друга таким эгоистичным и неуравновешенным, каким упорно продолжала представлять его Саша. Но в конце концов мне на ум пришли слова Спросони: «Не так уж и важно, сколько раз Фил убил себя, снимая ту сцену, которую я велела ему не снимать – он убивал только себя тогдашнего. А все остальные Стрейхорны за тридцать лет по-прежнему жили не тужили».

Может быть, этот ставший столь шизоидным и неприятным человек просто начал дробиться до того, как совершил свой последний акт? Был ли человек, столь странно обращавшийся с Сашей, тем же человеком, который покончил с собой? И тем же, кто послужил причиной гибели Мэтью Портланда? Тем же, кто был на моих видеокассетах, тем же, кто разговаривал с Дэнни Джеймсом в Нью-Йорке, тем же, кто возил Спросоню в Браун-Миллз, тем же…?

7

Охо-хо… Ну и чему – вернее, кому – вы поверите: ангелу или мертвому человеку? На сей раз, Спросоня превзошла саму себя. И явно воспользовалась своим преимуществом. Она же главная свидетельница обвинения, всегда появляющаяся на сцене в нужный момент, чтобы направить жюри (Уэбера) в нужном направлении.

А какие же действия позволено предпринимать в свою защиту мне? Да никаких, кроме демонстрации ему и Саше двух дурацких видеозаписей, где мне не дали сказать практически ничего, ну разве что сделать нескольких туманных намеков. Такое впечатление, будто я стал участником какой-то паршивой телевизионной игры, этакий «Фарс для Знаменитостей». Отгадайте-ка, что говорит привидение!

Лгал ли я тебе раньше? Да, лгал. Лгал насчет того, откуда взялся Рок-н-ролл. И кто на самом деле побежал за копами, когда мы нашли мертвую девушку Но сейчас я не лгу.

Почти все, что она говорит ~ правда, ну или чуть-чуть неправда. Проверь ее на детекторе лжи, и она бы проскочила. Но ведь правду не измеришь в процентах. Правда на восемьдесят процентов. На девяносто девять. Она – или правда, или нет.

Вот официальная версия Спросони: Филипп Стрейхорн, делая свои глупые маленькие фильмы ужасов, так увлекся, бедняга, что по ходу дела продал душу дьяволу. В обмен на что? На власть, ребята! А еще на что? На власть, способную заставить зрителей, выходя из кино, начинать убивать друг друга; власть, позволяющую продавать миллионы билетов и делать кучу денег, и, наконец, власть, дающую возможность использовать самые настоящие темные силы!

Эге-гей! А ну-ка, подать мне сюда настоящие темные силы! Подать их, пока они с пылу с жару!

А нельзя ли нам, вместо этого, возглавить кавалерийский полк или небесный хор? Поскольку на данной поворотной точке нашего повествования является ангел, чтобы предупредить Фила больше не делать глупостей, так как он очень огорчает Бога. Глупый Стрейхорн, весь такой гордый, плюет на предупреждение и продолжает снимать свою совершенно дурацкую «Полночь убивает». В результате, из прошлого в настоящее врываются остервеневшие малютки Филы и все, кто оказывается в пределах досягаемости, либо гибнут, либо заболевают раком.

В фильме была всего одна стоящая сцена, и именно ее они – или она? – предложит уничтожить. Я отказался. После этого начались всякие нехорошие события. Явилось ли это результатом моего отказа? Скажу честно – не знаю.

Но я вынужден был сказать Уэберу, что это так. Потому что меня заставили. Скажи ему это, скажи ему то. Заставь его поверить, что…

Даже странно, что здесь позволено лгать. Я запросто могу лгать Уэберу, вам, любому живущему человеку.

Но я больше не собираюсь лгать. Я хочу, чтобы вы знали столько, сколько мне будет позволено рассказать. Почему? Потому что нам предстоит долгий путь и я хочу, чтобы вы знали о том, какое отчаяние и гнев я испытывал, наблюдая за Спросоней (со всей их шайкой) и их махинациями.

Кроме того, вы, как и я сам, никак не можете повлиять на происходящее с Уэбером, Сашей и Уайеттом. Присаживайтесь здесь, рядом со мной. Придержал местечко специально для вас. Будем сидеть на самых дорогих местах и вместе смотреть игру. Даже если мы будем орать во всю глотку, на поле нас будет едва слышно. Только на нас все равно не обратят внимания, поскольку все слишком увлечены игрой.

Чуть позже, во время перерыва между таймами я расскажу вам о том, что произошло в Браун-Миллз. Или о сцене, которую они требовали вырезать. На сей раз, я расскажу вам правду. Можете относиться к ней, как хотите.

Одной из приятных особенностей Лос-Анджелеса является то, что он расположен на берегу океана. Нужно просто выехать на бульвар Санта-Моника и ехать до тех пор, пока не увидишь воду. Ехать примерно с полчаса и это очень приятная поездка, особенно если верх машины опущен и рядом сидят симпатичные тебе люди.

Саша и Уайетт заспорили, кому сидеть на неудобном, тесном заднем сиденье «ягуара». В конце концов я предложил им бросить жребий. Они оба загорелись и стали играть в «камень – ножницы – бумага» до тех пор, пока Уайетт не выиграл три раза из пяти и не плюхнулся назад. Сегодня на нем были шорты-бермуды цвета хаки и такая же рубашка-сафари, отчего казалось, будто он собирается не на пляж, а охотиться на львов.

– Понимаете, я никогда по-настоящему не купаюсь. Просто разуваюсь и брожу босиком по мелководью.

У Саши с собой была сумка, набитая бутербродами, прохладительными напитками, лосьоном для загара, тарелочкой-фрисби, книгой… «Люблю, когда есть, из чего выбирать». На ней был модный темно-синий купальник, выгодно подчеркивавший все достоинства прекрасной фигуры. Столь приятно открытый вид напомнил мне о времени, проведенном нами в Церматте: как щедра она была в постели, сколько удовольствия доставила нам эта поездка.

Кроме того, на голове у нее красовалась бейсбольная кепка с рекламной надписью «Полночь убивает», которая, учитывая происходящее, казалась немного не к месту. Впрочем, может быть и хорошо, раз она была способна носить ее и, вроде бы, не обращать внимания на то, что с этим названием связано. Значит, в ее жизни все еще оставались уголки, не затронутые тенями, отбрасываемыми на нее Филом и его фильмами.

Настало время заняться чем-нибудь легкомысленным и малозначительным. Когда накануне вечером я предложил утром съездить на пляж, Саша лишь пожала плечами, но нам с Уайеттом все же удалось увлечь ее этой идеей. И, судя по тому, как она сегодня себя вела, было ясно, что она просто счастлива.

Хотя ничего и не было сказано, мы как бы заключили молчаливое соглашение не говорить ни о Стрейхорне, ни о связанных с ним и витающих вокруг наших жизней вещах. Нам нужно было отдохнуть. Искупаться. Позагорать. Поваляться на спине, ощущая под собой доисторический песок, такой колючий, горячий и такой знакомый.

Должно быть, выглядели мы чрезвычайно по-калифорнийски. Черное авто с откидным верхом, симпатичная женщина в бейсболке и темных очках – впереди, рядом с водителем, и приятель с задранными вверх коленями и широкой улыбкой на лице – на заднем сиденье. Думаю, нам всем было очень хорошо. День обещал быть достаточно погожим и в то же время нежарким, и мы вполне могли вытащить краски (или инструменты) и слегка подкрасить (или подрегулировать) хоть небольшие части наших жизней. Я вспомнил, как в детстве именно такими мне всегда казались субботы. Сегодня я позанимаюсь со штангой или пробегу две мили, приберу свою комнату и схожу с мамой в магазин. А может, по собственной инициативе подстригу лужайку, сделаю все уроки. В том возрасте человек еще слишком юн, чтобы понимать подобные вещи, но тогдашняя энергия проистекала из чувства благодарности. Спасибо за то, что я жив, молод, здоров. Я просто еще не знаю другого способа выразить свою благодарность, кроме как сделать сегодня много чего нужного и важного.

Вот какие чувства я испытывал, катя с друзьями на пляж.

Саша что-то сказала, но я не расслышал.

– Прости, что?

Она нагнулась ко мне и почти прокричала:

– Я спросила, почему ты перестал ставить фильмы. Всегда хотела спросить, но никак не решалась.

Я взглянул в зеркало заднего вида и увидел, что Уайетт наклонился вперед, и его длинные волосы развеваются на ветру. Он пытался разобрать, о чем мы говорим.

– Мне хотелось некоторое время пожить в Европе, а не просто проторчать пару недель в парижском «Крильоне», снимая фильм.

Однажды, когда мы работали над «Удивительной», я покупал на рынке фрукты. Возле меня стояли два старика. Один из них сказал: «Аарон[112] говорит, что до отъезда я должен закончить два сценария «Династии»[113], а не один. Ну, я и говорю Фрэнсис – извини, мол, дорогуша, но придется нам на сей раз обойтись без Италии и пожить пару неделек в Германии».

Когда я услышал это, мне стало просто хреново. Мне не хотелось быть шестидесятилетним и писать сценарии для «Династии», вместо того, чтобы съездить в Италию. А ведь когда живешь здесь слишком долго и забываешь, что на свете есть и многое другое, такое может случиться запросто.

– Почему же ты не остался в Европе? Притормозив на красный свет, я взглянул на нее.

– Потому что когда-то все равно приходится возвращаться домой. Чем дольше ты на чужбине, тем труднее вернуться. Мне хотелось вернуться в Америку, только не к той жизни, которую я вел раньше. Вот я и переехал в Нью-Йорк.

Когда я снова рванул с места, Вертун-Болтун положил голову Саше на плечо.

– Расскажи ей о своей теории «пополам-на-пополам». Ведь она, в какой-то мере, тоже на тебя повлияла.

– В общем-то, это даже не теория… Просто, вторую половину жизни я хочу прожить лучше, чем первую

Они тут же в один голос спросили:

– А что значит «лучше»?

И поняв, что задали вопрос хором, рассмеялись.

Поездка на пляж была сплошным солнцем, ветром и криками. Мы никак не могли прийти к единому мнению по поводу того, что такое хорошо, но каждый яростно отстаивал свое мнение, и становилось ясно: у всех нас чертовски ясное представление о том, что каждый из нас считает хорошим.

В Санта-Монику мы приехали оживленные и готовые продолжать веселье. Уайетт вытащил наши вещи и предложил нам искупаться, а он, мол, тем временем, все приготовит. Долго уговаривать нас не пришлось, и мы тут же бросились в холодные океанские воды. Была самая середина дня в середине недели, и народу на пляже почти не было. Мы плыли до тех пор, пока волны не начали швырять нас по-настоящему.

– Ты похожа на симпатичную тюлениху-блондинку!

– А ты – на спасателя!

Она подплыла ко мне сзади и обхватила руками и ногами.

– Это была отличная идея, Уэбер. Спасибо.

– Всегда пожалуйста. Ты только взгляни на Вертуна!

Оставшийся на берегу Уайетт снял рубашку и занимался чем-то похожим на тай ши. Резкие холодные шлепки волн и бегущая по поверхности воды рябь вокруг нас резко контрастировали с его медленными изящными движениями.

– Довези меня на спине. – Она куснула меня в шею. Я извернулся и тоже легонько укусил ее в руку, а затем медленно, по-стариковски, поплыл обратно к берегу. Приятно было ощущать на себе ее тело. С женщиной я в последний раз был уже очень давно, и сейчас давление женской груди на спину, теплое дыхание на шее и ушах… Когда все закончится, с этим нужно будет что-то делать – мне уже пора найти человека, который бы что-то для меня значил. Не считая моей мазохисткой любви к Каллен Джеймс, серьезные интимные контакты у меня бывали только с женщинами из Раковой Труппы. Но их потребности сильно отличались от моих. Едва начав там работать, я совершил ошибку, переспав с одной из них, но очень скоро ко мне пришло мучительное понимание того, что жалость – не слишком хорошая опора.

– Я не кажусь тебе тяжелее?

– Не знаю, Саша. Не так уж часто я плавал с тобой на спине.

– Нет, я имею в виду, из-за беременности. Может, мне просто кажется, что я стала лучше плавать.

– А что врач сказал насчет твоей беременности?

–Сказал, мол, все это довольно странно, но такое бывает.

– А сама ты что думаешь?

– Это ребенок Фила, и я хочу его. Это может быть только его ребенок! С тех пор как мы с тобой были в Вене, я ни с кем, кроме него, не спала.

Мы проплыли еще немного. Как много мне хотелось ей рассказать и сколько всего обсудить.

– Уэбер, нет, ты только посмотри, вон там! – Она указывала куда-то направо. В накатывающейся на нас сзади высокой волне виднелась большая золотистая собачья голова. Она быстро приближалась к нам, изо всех сил вытягиваясь над водой. Саша отпустила меня, и я поплыл к собаке, решив, что она, должно быть, вывалилась из лодки и теперь плывет к берегу.

– Сюда, дружок! – Я попытался свистнуть, но вместо этого лишь глотнул соленой воды. Пес заметил меня, но, похоже, не очень заинтересовался. Саша позвала его, и ее он тоже заметил, но результат был тем же. Пес (он был похож на венгерскую гончую или на золотого ретривера) миновал нас и продолжал плыть дальше. Мы переглянулись, и на лицах у нас появилось одинаковое выражение: «Ну что тут поделаешь?»

Оставаясь на месте, мы могли только наблюдать.

– Я думала, он тонет!

– Уж во всяком случае, точно не желает, чтобы мы ему помогали. Одиночество пловца на длинную дистанцию.

Доплыв до берега, пес с исключительно довольным видом выскочил на песок. Хорошенько отряхнувшись, он затрусил вдоль по пляжу.

Саша рассмеялась.

– Это мне нравится! И откуда он только взялся?

– От Нептуна. Она просияла.

– Да, наверное, это и впрямь собака самого Нептуна. Точно!

Я подплыл и обнял ее. Она прижалась ко мне.

– Это так загадочно! Просто появился из ниоткуда и не пожелал иметь с нами никакого дела.

– Тайны морских глубин.

– Иногда эти тайны довольно симпатичны. Давай еще немного поплаваем. Хочу, чтобы ты еще немного прокатил меня на спине.

Когда мы, наконец, вернулись, Уайетт уже все приготовил и теперь лежал на спине, загорая, но на лице у него было выражение, наводящее на довольно мрачные мысли.

– В чем дело, Вертун-Болтун?

– Сама идея валяния на солнце мне всегда нравилась, но когда я загораю, то всегда начинаю нервничать и чесаться.

Я присел рядом с ним.

– Разве смысл не в том, чтобы просто расслабиться и позволить солнцу делать свое дело?

Он сел, увидел, что я весь мокрый и отодвинулся.

– То, что люди тратят сотни долларов ради возможности сидеть на солнцепеке и потеть, выше моего понимания.

– Вы только посмотрите, что наш друг приготовил на обед.

За едой Саша рассказала ему о собаке. С моей точки зрения, это было просто забавным, хотя и довольно странным происшествием, рассказать о котором вполне хватило бы и пяти минут. Но она была в полном восторге и даже не могла толком объяснить, что же произошло. Думаю, Уайетт в душе был солидарен со мной, поскольку то и дело просил ее продолжать, глядя при этом на меня глазами, в которых застыл немой вопрос: что все это может означать? Только несколько часов спустя, я понял, насколько она изголодалась по чему-то легкому, хорошему и веселому в жизни – настолько, что даже плывущая собака оказалась достаточным поводом для удивления.

На пляже мы провели целый день, как можно ненавязчивее стараясь развлекать Сашу. Если она смеялась, нам хотелось, чтобы она смеялась еще больше, громче, дольше. Мы рассказывали разные истории, анекдоты, изображая их героев в лицах, как будто прямо здесь, на пляже, ставили какое-то шоу. Может, так оно и было. Саша ведь и вправду была очень хорошим человеком и вполне заслуживала всей нашей энергии и заботы. Мы знали, как высоко она ценила все то, что мы делали и, в случае необходимости, в один прекрасный день вернула бы нам все это сторицей. Именно поэтому они с Филом так хорошо и уживались вместе. Оба были необычайно щедрыми людьми, которые – и это очень трогательно – никогда по-настоящему не понимали, почему их так любят друзья.

В сумерках мы отправились в долгую прогулку по пляжу. Люди выгуливали собак, влюбленные держались за руки и выглядели даже романтичнее обычного, серфингист пропустил волну, и его взлетевшая в воздух доска поймала оранжевый луч вечернего солнца и на мгновение отразила его в нас. Раскинувшийся слева от нас океан волновался и шумел. Справа, по Тихоокеанскому шоссе с ревом проносились машины. У самого горизонта куда-то спешил далекий вертолет.

Уайетт был великолепным мимом и сам озвучивал большинство созданий в своем «Шоу Вертуна-Болтуна». По дороге мы просили его изобразить Злюку, Локтя, Слезку и других. Самым смешным было то, что всех их он изображал с совершенно каменным выражением лица. Руки в карманах, лицо бесстрастное, он легко перемежал тонкий птичий писк Слезки со, скажем, гулким басом Локтя. Они переговаривались, они вместе пели песни. Проходя мимо стоящего в воде рыбака с удочкой, Уайетт отвлекся и так похоже изобразил звук бешено вращающейся катушки, что можно было подумать, будто парень поймал Моби Дика[114].

Наконец, один из голосов потребовал и получил от нас шквал аплодисментов, после чего Уайетт остановился и, взяв Сашу за руку, притянул ее к себе. Она взглянула на него, но он лишь покачал головой и приобнял ее рукой за спину.

– Как тебя звать, милочка?

Саша открыла было рот, но не успела она еще ничего сказать, как голос, очень похожий на ее собственный, произнес:

– Миссис Пузырик.

– Откуда вы, миссис Пузырик?

– Из океана. Я душа океана.

– И давно вы узнали, что вы душа океана?

Саша, улыбаясь, потрясла головой. Замечательное у нее было выражение на лице: ребенок, которому только что показали чудо, дитя, сидящее на коленях у Сайта-Клауса в универмаге.

* * *

На следующий день у нас с Уайеттом были намечены две встречи. Первая – с человеком, который стал продюсером «Полночь убивает». Наша встреча с ним была короткой и деловой. Мы сказали ему, что готовы взять на себя монтаж «П.У.» и, если потребуется (я хотел оставить эту дверь открытой), заново написать и отснять сцену взамен той, которая пропала после смерти Стрейхорна и Портленда.

Стерев наконец с лица выражение лицемерного удивления (мы знали, что Саша уже сообщила ему о нашем плане), он спросил сколько мы за это хотим. Ничего, мы делаем это в память о Филе. Тогда как мы хотим быть представленными в титрах? Никак.

Впрочем, встреча оказалась все же не столь короткой, как мы рассчитывали, поскольку теперь уже сам продюсер принялся угрожать, что если мы не позволим ему указать нас в титрах, он не позволит нам участвовать в работе над фильмом. «Знаете, насколько больше я смогу продать билетов и кассет, если на экране будут ваши имена? Триумфальное возвращение сразу и Вертуна-Болтуна, и оскаровского лауреата Уэбера Грегстона, принявших участие в создании последней серии „Полуночи“! Господи Иисусе, вы что – шутите? Да пресса просто с ума сойдет!»

Ни Уайетта, ни меня нисколько не интересовало «триумфальное возвращение» в Голливуд, но, если использование наших имен было условием того, что все пойдет, как мы задумали, ладно. Мы неохотно согласились и договорились в конце недели подписать бумаги и посмотреть сохранившиеся от фильма материалы.

Другая встреча в этот день нам предстояла с Домиником Скэнланом и одним его приятелем из полиции. Об этом втором я знал только по рассказам Доминика. Его звали Чарльз как-то-там, но никто никогда его так не называл. Все звали его Никапли. Очевидно, даже его собственные дети звали его так же.

Когда мы вылезали из машины в гараже Беверли-Центра, Вертун-Болтун спросил:

– Слушай, а зачем мы обедаем в этой тошниловке, да еще с человеком по прозвищу Никапли?

– Доминик утверждает, что это самый страшный из всех, кого он знает.

– А с какой радости нам с ним встречаться?

– С такой, что у меня есть одна идея. Вернее, даже две идеи, и он поможет нам с обеими.

– Неужели ты знаешь мало страшных людей?

– Послушай, Скэнлан был «морским котиком» во Вьетнаме. Слышал о них? По сравнению с ними, спецназовцы просто сосунки. А служа в полиции, он заработал четыре благодарности за отвагу. Поэтому, когда он говорит, что этот парень нечто особенное, я ему верю.

– Но почему здесь?

– Потому что Никапли любит приходить сюда обедать и за покупками.

– Прошу отметить, что я не согласен.

– Отмечу, отмечу. Пошли.

Мы поднимались на эскалаторе, бегущем вдоль боковой стены здания и забитом так, будто одновременно с нами на нем поднимались и все остальные жители Лос-Анджелеса. По случайному совпадению, первым встретившимся нам в торговом комплексе магазином оказался тот самый зоомагазинчик, где Фил когда-то купил Блошку.

– И где, интересно, мы встретимся с мистером Никапли и Ко?

– В компьютерном магазине на втором этаже.

– Чтобы сменить тему, ответь, пожалуйста: ты уже думал, как собираешься переснимать эту сцену?

– Да. Вот почему я и хочу встретиться с этим парнем.

Уайетт взглянул на меня, слегка наклонив голову.

– Ты ничего не хочешь мне рассказать?

– Пока нет. Сначала я хочу встретиться с ним. А уж потом расскажу тебе, что думаю.

Одежда, продукты, электронные игрушки, столовое серебро… В этом огромном торговом центре, наверное, было все, что человеку могло бы понадобиться до конца жизни. Притом и все вещи, необходимые для разных ее этапов. Хотите в пятнадцать лет быть хиппи, носить брюки-клеш, есть простую пищу и слушать «Ванилла-Фадж»?[115] Третий этаж. Коротко стричься в двадцать два, ходить исключительно в черной рубашке с закатанными рукавами и с черным алюминиевым «дипломатом» из Германии, да, кстати, не забудьте и об очках «рэй-бэн»?[116] Четвертый этаж. И так далее.

– Эй, ребята! – Мы обернулись и увидели перед собой Доминика с большим шоколадным пирожным в руке. – Не обращайте внимания. Знаю, что предстоит обед, но просто не смог удержаться.

– А где Никапли?

– Играет на компьютере. Пошли, я вас познакомлю. Знаешь, Вертун, на сей раз, я все-таки прихватил с собой ту футболку. Так как, подпишешь?

– Нет.

– Нет? – Мы с Домиником уставились на него.

– Нет, потому что я прихватил для тебя кое-что получше. – Он протянул Доминику свой пакет. В нем оказалась бирюзовая футболка с портретами Вертуна и всей его команды на груди.

– Вот это да! Просто чудо! Спасибо тебе огромное! Даже не знаю, что и сказать.

– Ты ведь уже сказал спасибо, Дом.

– А, Никапли, вот и ты. А мы как раз к тебе.

В его внешности совершенно не было ничего примечательного. Чуть выше среднего роста, темные волосы, очень круглое, с едва заметными оспинками лицо, украшенное очками в металлической оправе, за которыми скрываются совершенно никакие глаза. Руку он пожал крепко, но не раздавил. Костюм, белая рубашка, галстук. Встреть я такого на улице, принял бы, скорее всего, за торговца недвижимостью или страхового агента. Но определенно не за полицейского. И определенно не страшного.

– Что будете брать? У них здесь есть буквально все: китайская кухня, любые деликатесы – в общем, на любой вкус.

– Я, пожалуй, ограничусь сэндвичем с мясом.

– Заметано.

Мы направились к ресторану, а Уайетт с Домиником тащились за нами.

– Как мне вас…

– Можете называть меня Ник, Уэбер. Не стесняйтесь.

Голос у него тоже был ровным и ничем не примечательным. Мне все больше хотелось посмотреть на него в упор, но я не решался.

– А с чего это вы надумали встречаться со мной?

– Доминик говорит, что вы именно такой человек, который мне нужен

– И какой же вам нужен?

– Я попросил его познакомить меня с самым страшным на вид человеком, которого он только знает. Сзади к нам подошел Доминик.

– На самом деле он сказал так: «Какого самого страхолюдного ублюдка ты знаешь?» Понимаешь, Ник, я просто не смог соврать.

Обедали мы сэндвичами и обсуждением последних игр «Лос-Анджелес Лейкерз»[117]. Самый страшный из известных Доминику людей чуть ли не после каждого прожеванного кусочка вытирал уголки губ салфеткой и, казалось, очень скучал в нашем обществе.

– Ник, а что было самым страшным событием в вашей жизни?

– Ну, и во Вьетнаме довелось навидаться такого, что поневоле крепко задумаешься. А уж когда так давно работаешь в полиции… Хотя нет, погодите минуточку! Да, могу вам точно сказать: самый страшный случай у меня был в детстве. Может, это покажется вам странным, но, кажется, я понял, что вы имеете в виду.

Когда мне было лет шесть или семь, мы с матерью в первый раз отправились с ночевкой к бабушке, которая жила в собственном доме в Уилкоксе. Милейшая старушенция. Но я все равно был страшно взбудоражен, поскольку еще никогда не спал не в своей постели. То есть для меня это было большим событием, понимаете? Ну, так вот, когда мать отправилась на покой, мы с бабушкой остались смотреть «Неприкасаемых»[118] и лакомиться карамельным мороженым, которое она приготовила к нашему приезду. Я был просто на седьмом небе: смотрю «Неприкасаемых», никто не гонит в постель в девять вечера, мороженое… В конце концов настало время отправляться в койку. Мне предстояло спать в постели вместе с бабушкой и, едва я успел забраться под одеяло, как тут же мгновенно выключился, будто лампочка.

И вот, может, полчаса спустя, я вдруг просыпаюсь от страшных звуков, издаваемых каким-то гигантским долбаным монстром, причем прямо рядом со мной. Представляете? То есть я хочу сказать, что он был совсем рядом. И рычал так: хрррра-аа….глллллккк….хрррааа… Я мгновенно проснулся, но что я мог поделать, убежать что ли?

Я хотел было просто улыбнуться, но не смог удержаться от смеха, который попытался скрыть, прикрыв рот рукой. Напрасно. Все трое уставились на меня. Никапли улыбнулся.

– Представляете, да?

– Представляю и понимаю! Сколько, говорите, вам тогда было лет?

– Шесть. Сами, небось, помните, как в те годы бывало страшно.

Доминик взглянул на нас.

– Так что же, черт возьми, случилось? Что там был за монстр?

Ник посмотрел на меня и подмигнул.

– Чудовищем оказалась моя храпящая бабка! Вот что это было за рычание. Просто я никогда раньше не слышал храпа. Можете себе вообразить, кем представляется громко храпящий в темноте взрослый шестилетнему мальцу?

– Ладно, будет тебе заливать-то, Ник. Так я и поверил, что у тебя самое страшное воспоминание в жизни – храп твоей бабушки, а не…

– Ей-богу, в жизни сильнее не пугался, Доминик. – Никапли сказал это так, будто упал нож гильотины. При этом очарование и нежность, буквально пронизывавшие его рассказ, будто умерли, а мы остолбенело уставились на человека, произнесшего последнюю фразу.

После этого мы с ним встречались довольно часто, но я так и не заметил в нем той «ужасности», которую приписывал ему в разных страшных историях Доминик. Единственное, в чем я приметил нечто угрожающее, так это дьявольский тон, каким он выговорил те последние несколько слов. Но я был вполне удовлетворен. Я нашел нашего Кровавика.

8

Саша просто поверить не могла, что я действительно уезжаю. И нам с Уайеттом пришлось по очереди убеждать ее в моем скором возвращении не позднее, чем через неделю. Зачем я собирался в Нью-Йорк? Уладить кое-какие дела перед тем, как я начну работу над «Полночь убивает». Почему они не могли подождать до лучших времен? Потому что, отчасти, это было связано с фильмом: мне нужно было переговорить с несколькими тамошними актерами, которых мы хотели привлечь к участию в съемках.

Накануне моего отъезда мы с Уайеттом составили список участников Раковой Труппы по нашему мнению подходивших для того, что мы намерены были попробовать, а потом сделать с нашими эпизодами. Именно эпизодами, во множественном числе, поскольку после просмотра сохранившихся материалов мы поняли: если мы хотим, чтобы фильм приобрел хоть какой-то смысл, кроме пропавшего потребуется снять еще, минимум, два.

Назвать «Полночь убивает» хорошим фильмом было невозможно, даже сильно напрягая воображение. Сама идея была еще куда ни шло: Кровавик на сей раз предстает в виде проповедника, который вбивает людям в головы, что его «философия» не только убедительна, но и единственно верна. А где-то на середине фильма мы обнаруживаем, что, на самом деле, это вовсе не Кровавик, а…

Разных вывертов и неожиданных поворотов сюжет делал больше, чем угодившая в костер змея. Фил просто взял и заменил настоящее повествование разными сюрпризами и трюками. Вас постоянно потрясали все новыми ужасами, зверствами или отрезанными частями тела, но сюжета, как такового, не было. Все очень просто. Первое, что сказал Уайетт после того, как мы просмотрели материал, было: «Здесь нужен не эпизод, а врач-проктолог!». Я был с ним вполне согласен, и нам пришлось убить кучу времени, решая, что предстоит сделать.

Другой проблемой было придумать, как все объяснить Саше. Мы избрали самый легкий и бесчестный путь, сказав, что выполняем за Фила условия заключенного им контракта. Мол, слишком уж много вложено времени и денег. А поскольку осталась сущая ерунда, почему бы ни сделать это самим, вместо того, чтобы отдать в лапы какому-нибудь придурку со студии?

Фил не любил показывать Саше свою работу до тех пор, пока она полностью не закончена, поэтому она, к счастью, пока еще не видела «П.У.» Интересно, как бы она отреагировала, если бы увидела фильм? Согласилась бы с нами, что самым лучшим было бы уничтожить его и забыть?

– И как он на твой взгляд, Уэбер? Хороший?

– Нет. Но, думаю, мы можем это дело исправить.

– Неудивительно. Когда ему нравилось то, над чем он работал, Фил никогда не занимался ничем другим. А после того, как он написал «Без четверти ты» и показал мне, я поняла, что все летит к черту: наши отношения, фильм. В общем, все. И с чего это ему вообще понадобилось писать такой рассказ, а, Уэбер? Неужели ему не было стыдно или хотя бы неловко? Вертун-Болтун, грызя ноготь, заметил:

– В последний раз, когда мы виделись с ним в Нью-Йорке, он был не просто смущен. У него просто шарики за ролики заехали. Короче, совсем умом двинулся. Это мы с Уэбером и по фильму заметили –такой бессвязный и скомканный…

– Фильм, снятый сумасшедшим, да?– Ей явно хотелось, чтобы мы ответили утвердительно, мол, «Полночь убивает» это и впрямь фильм, снятый сумасшедшим, а Стрейхорн, написавший и его сценарий, и небольшой рассказ об их с Сашей интимной жизни и кончивший тем, что вышиб себе мозги, был совсем не тем человеком, которого мы все знали и любили.

Уайетт заговорил:

– Мой отец, умерший пару лет назад, на протяжении последних нескольких лет перед смертью был настолько злым и невозможным в общении, что делал жизнь окружающих просто невыносимой, особенно для матери. Каждый раз, когда я звонил и спрашивал, как дела, она отвечала: «Устала, милый, я очень устала.» Она отдавала ему всю свою оставшуюся любовь – до последней капли, как кровь. Все то, что она приберегла в себе, возможно, для своих внуков, или для нас, ее детей, или вообще для кого-то, она отдавала ему. Это было подобно переливанию: если любовь способна поддерживать в нем жизнь, она готова была отдать ее всю целиком. Я постоянно об этом думаю.

Но печальнее всего то, что отцу это ничуть не помогло. Ему становилось все хуже, а характер у него все портился и портился.

Саша, ты сделала все, что могла. Эгоистично думать, будто мы всегда можем спасти любимого человека. Будь ты даже идеальной подругой, после случившегося с Филом, ты все равно будешь испытывать ощущение, что кругом перед ним виновата. Так было и с моей матерью, а уж поверь, она обращалась с мужем, как святая.

Не мучайся, с тобой Фил был счастлив. Оставаясь с ним, ты поддерживала его и творила нечто доброе и благое.

– А вдруг это я свела его с ума? – Она переводила взгляд с Уайетта на меня.

– Его, Саша, свела с ума работа над «Полуночью». Давайте закончим этот проклятый фильм и спокойно заживем собственными жизнями.

Когда голубое аэропортовское такси остановилось напротив дома, я обнял Уайетта за плечи, и мы пошли к микроавтобусу.

– Так ты позвонишь Никапли и объяснишь, что нам нужно?

– Похоже, единственной причиной твоего отлета в Нью-Йорк является нежелание его просить. Ладно. Позвоню. Что еще?

– Ты достаточно ясно представляешь себе то, как все должно происходить. Что мне от тебя по-настоящему нужно, так это юмор. Во всей этой штуке чертовски много грязи и крови, и мы в них буквально утопаем. Я хочу, чтобы первая же сцена совершенно оторвала нас от земли и унесла куда-нибудь подальше.

– Куда? В Диснейленд?

– Нет, не так далеко, но туда, где мы могли бы… хоть немного отдохнуть от Кровавика. Куда-то, где можно было бы глотнуть хоть немного свежего воздуха.

Он кивнул, и мы обменялись рукопожатием.

Саша стояла у микроавтобуса рядом с моими вещами.

– Все равно, лучше бы ты не уезжал. Я подошел к ней и обнял.

– Я ненадолго, а когда вернусь, то уже надолго.

– То потом, а то сейчас. Ох, Уэбер, как же я ненавижу скучать по кому-то. Это отнимает столько сил и вгоняет в такую тоску… Ладно, поезжай. Мы с Уайеттом сегодня поедем обедать в «Ларчмонт». Счастливо тебе долететь и возвращайся поскорее. Раньше, чем обещал!

Отъезжая, я обернулся и увидел их обоих, неподвижно стоящих на тротуаре, никто из них так и не сдвинулся с места ни на дюйм. У обоих был рак. По крайней мере одного из них вскоре не станет.

Полет на восток прошел без приключений. Примерно с час я делал заметки, а потом заснул и проспал весь остаток пути. Так мало периодов или мест, где волей-неволей приходится обуздывать свою энергию и просто сидеть спокойно несколько часов. Вот почему я так люблю перелеты, когда можно лишь думать, читать или спать. Смотреть фильмы или есть в полете для меня настоящая пытка, и об этом даже говорить нечего.

Со дня смерти Фила я буквально не имел ни минуты покоя, поэтому ни о чем конкретном подолгу и напряженно думать был не в состоянии. И сейчас, садясь в кресло, я дал себе клятву на протяжении нескольких следующих часов постараться обдумать и свести некоторые события воедино – в какой-нибудь понятный порядок. Но мое тело, в первый раз за последние дни оказавшись в стороне от стрейхорновского урагана, отключилось и сказало: «Позже. А теперь вздремнем».

Проснулся я уже над штатом Нью-Йорк, чувствуя себя одновременно и освеженным и виноватым. Через несколько дней мне предстояло лететь обратно в Калифорнию, но пока мне было приятно находиться на пути домой.

Так много предстояло сделать. Закрыть квартиру, поговорить с актерами, прикинуть, смогу ли я связаться со своим прежним оператором, а потом убедить его, что снять пару сцен для фильма ужасов будет для него интересным опытом…

Одним из самых важных качеств, необходимых режиссеру, чтобы заработать на кусок хлеба– это умение добиваться самых разных вещей: денег от продюсеров, игры от актеров, особых углов съемки от операторов… Будучи режиссером, я обычно выбивался из сил уже к моменту начала съемок, поскольку ему предшествовали долгие дни, проведенные в уговорах и лести, похвалах и попытках убедить множество самых разных людей в том, что я хочу того же, чего и они, и наоборот.

С театральной режиссурой дело обстояло примерно таким же образом, но в Нью-Йорке я работал с трудолюбивыми, активными людьми, не состоявшими ни в каких профсоюзах, не претендовавшими на Оскаров и не боявшимися, что потеряют последнюю рубаху, если мы потерпим неудачу.

Но было бы отъявленной ложью утверждать, будто меня ничуть не увлекало и не волновало то, чем мы занимались.

Накануне вечером мы с Уайеттом долго сидели и обсуждали как раз эту проблему.

– Ну, Уэбер, что будем делать? Исправим фильм так, чтобы он стал моральным или аморальным!

– Не знаю. Ты же присутствовал, когда я задал Спросоне тот же самый вопрос.

– Так как же мы поступим?

– Мне пока лишь известно, что Кровавика должен играть Никапли, и что мы пригласим участвовать в фильме трех актеров из труппы. Может быть, нам просто собрать всех вместе и позволить каждому высказаться.

Взгляд Уайетта говорил, что это не тот ответ, который ему хотелось бы услышать.

– Уэбер, я, конечно, много раз смотрел все твои фильмы и считаю их превосходными, но все-таки это не одно и то же.

– Погоди-ка минутку. Ты вообще-то считаешь это реальным – стоит нам снять что надо и как надо, и Саша будет спасена?

– Да, я думаю это реально! Но ведь самые безумные вещи в основном происходили с тобой. Так вот ты-то сам считаешь это реальным или нет?

– Реально все то, Уайетт, что происходит с тобой в настоящий момент. Когда-то для меня реальным было видеть сны Каллен, реальна была вспорхнувшая у меня со спины татуировка. Присланные мертвецом видеокассеты, которые есть сейчас, но которых не было еще минуту назад, тоже стали реальными. – Я встал и воздел руки горе. – Но вот только скажи мне, что же такое, черт возьми, «реально»? Разве нас всю жизнь не учили ориентироваться в границах… разве не вдалбливали определения того, что есть реальность, а что – нет? Учили, будь я проклят! Именно это и позволило нам оставаться в здравом уме!

Так что же нам делать, когда все начинает выходить за эти границы, как сейчас? Не означает ли это, что старые правила были чепухой и теперь нам нужно придумывать новые правила, новые определения реальности?

А если это так, если все границы пали и нам нужно начинать заново вырабатывать все определения, то что же такое теперь будет «хорошо» и «плохо»?

Приведу тебе глупый пример. Пару лет назад, в Мюнхене, я познакомился с одним бароном и он пригласил меня на аукцион, где распродавалось кое-что из личных вещей принцессы Елизаветы Австрийской. Думаю, ты слышал о Сисси, да? Короче говоря, шикарное мероприятие, вход только по приглашениям, а присутствующие, в основном, аристократы с кучей денег.

Одной из выставленных на продажу вещей был купальный халат Сисси. Да-да, именно: белый халат с простым красным кантом по краям. И знаешь, за сколько он ушел? За две тысячи долларов. Будь это картина, что-то необычное и ценное, я бы еще понял, тут за две тысячи долларов был продан самый обычный халат! Так вот и скажи мне, Вертун, что же это было такое – просто халат, за который какой-то идиот сильно переплатил, или исключительно ценная памятная вещь?

– Очевидно, он так дорого стоил из-за того, кто его носил.

– Но ведь это не дает ответа на вопрос! Мы здесь не обсуждаем контекст. Мы говорим о халатах! Что именно было продано за две тысячи долларов? Понимаешь?

Я говорил так громко, что он поднес палец к губам.

– Тесс. Нет, не очень.

– Халат – это вот что: вещь, которую ты накидываешь, чтобы обсохнуть, и стоит он совсем недорого. О'кей, это вроде бы тоже халат! Но кто-то заплатил за него две тонны, а потом упрятал в сейф или вставил в раму. Так что же это на самом деле?

«Полночь убивает» – фильм о зле. Но о таком, каким оно считалось лишь согласно старым правилам и дефинициям. Старый халат. Это было еще до маленького беременного ангела, до видеокассеты с гибелью моей матери…

Спросоня не собирается подсказывать, что нам делать. Придется догадываться самим. Наверное, в этом-то все и дело. Но сначала нам нужно решить как…

Знаешь, о чем я думаю. Вертун? Мы вот сейчас посмотрели и этот фильм, и три других, и ни один из них не представляет собой ничего особенного. Некоторые части – да, но, в целом, даже первый явно переоценен. Конечно, нехорошо так говорить, но, по-моему, только первая «Полночь» Фила была чем-то новым, а в трех остальных он просто плыл по течению, особенно в этой последней.

По тому, что мы посмотрели, я просто представить себе не могу, какой такой ящик Пандоры он мог открыть, или какое этакое новое «зло» выпустил наружу. Все это тот же старый халат, и люди платят ту же цену и получают именно то, что ожидали.

Прежде всего, мы должны заново сформулировать для себя некоторые из этих понятий и уж только потом менять их. А вот после этого можно будет и подумать, что же от нас нужно Спросоне.

Воздух в квартире был затхлым и знакомым. Мебель и несколько безделушек казались безмолвно приветствовавшими меня старинными друзьями. Почта гласила, что я кому-то должен, что мне не следует упускать нескольких сногсшибательных возможностей, что дети с печальными глазами нуждаются в моей помощи. Открытка от Каллен и Мэй Джеймс с видом Рокфеллер-центра сообщала, что настало время нам всем вместе снова покататься на коньках.

Каллен! Вот с чего нужно начать. Я позвонил и, к счастью, она оказалась дома. В нескольких коротких фразах я поведал ей обо всем случившемся в Калифорнии и сказал, что мне нужно как можно скорее с ней увидеться. В конце концов мы договорились встретиться сегодня же во второй половине дня в баре поблизости от их дома.

Поговорив с ней, я минут десять яростно разыскивал свою записную книжку, которая непонятно почему наконец нашлась под кухонным столом. Я позвонил двум актерам и оба раза угодил на автоответчик. Я наговорил на пленку, что намечается интересное дельце, и я прошу их срочно со мной связаться. Пока это было все, что я мог сделать (у третьего вообще не было телефона), поэтому я приготовился сходить перехватить сэндвич и выпить пива.

Направляясь к выходу, я бросил мимолетный взгляд на окна квартиры девушки-нудистки. Ее не было дома, но тут я в первый раз с тех пор, как посмотрел кассету Фила, вспомнил его рассказ о том, как он был мной, когда я, выходя из такси, столкнулся с ней. Тут зазвонил телефон.

– Уэбер? Привет, это Джеймс Эдриан. Только что получил твое сообщение. Так ты вернулся! И что там такое затевается?

– Привет, Джеймс. Хочешь поехать в Калифорнию и поучаствовать в фильме?

– Шутишь! Конечно! А что за фильм? Режиссером ты будешь?

– Да. Последняя серия «Полуночи».

– Ты хочешь предложить мне роль в «Полуночи», которая с Кровавиком?

– Именно. Мы хотим, чтобы ты, Шон и Хьюстон поучаствовали…

– Хьюстон умер, Уэбер. Пока тебя не было.

– Нет! О, Боже! Что случилось? – Я знал, каков будет ответ – я слышал его уже пять раз, но никак не мог привыкнуть.

– Ему стало плохо, он ослаб и лег в больницу. А что еще нового? Расскажи мне об этом фильме. Я вздохнул и потер лоб.

– Его делаем мы с Вертуном-Болтуном, и мы оба решили, что вы трое подойдете лучше всего. А Хьюстон умер. Просто не верится. – Джеймс на другом конце негромко хмыкнул. Ну конечно же, на самом деле я верил в это. – Короче, ты ведь знаешь, что Филип Стрейхорн был нашим другом, так вот он перед смертью почти доснял этот фильм…

– Я читал, что он покончил с собой.

– Да, верно. Как бы то ни было, кинокомпания попросила нас закончить фильм за него, и мы согласились.

– Ты и Вертун-Болтун собираетесь снимать «Полночь»? Дружище, это самое удивительное, что я слышал за последний месяц. Можешь не сомневаться, я участвую. Что мы будем делать?

– А ты не можешь сегодня вечерком в районе девяти подъехать ко мне? Мне бы хотелось объяснить это всем сразу.

– Конечно. Мы с Шон сегодня все равно собирались в кино, так что я ей сам скажу, когда встретимся.

Слушай, Уэбер это же просто фантастика. Большое тебе спасибо за то, что не забыл про меня. Это будет первый раз, когда мне доведется играть профессионально.

– Может, для начала это и не лучший вариант, поскольку мы еще и сами точно не знаем, что делаем. Но, думаю, в любом случае будет интересно. Послушай, давай потом поговорим. А то мне еще нужно позвонить Уайетту и рассказать ему о Хьюстоне.

– Уэбер, я только вот что еще хочу тебе сказать. По словам Хьюстона, то, что ты для него сделал, было первым и последним хорошим событием в его жизни. Он знал, что он не великий актер, но ты был единственным, кто хоть раз дал ему возможность пусть немного, но гордиться собой. Я думаю, ему приходилось хуже, чем всем нам – я имею в виду его жизнь – но знаешь, все мы, вся труппа в большом долгу перед тобой за то, что ты для нас сделал. Просто мы никогда тебе этого не говорим, и сейчас я говорю это не потому, что ты сделал мне столь роскошное предложение. Мы очень благодарны тебе, ты самыми разными способами спасал нам жизни.

Пусть даже у нас, возможно, не так уж много от них осталось.

Потом я позвонил Уайетту и рассказал ему о Хьюстоне Таффе. Мы немного поговорили и сошлись на другой кандидатуре. Может, оттого, что он находился в сходной с Хьюстоном ситуации, а может, и просто будучи человеком более спокойным, чем я, Уайетт, кажется, был не слишком расстроен печальными новостями.

– Он умер, надеясь на что-то. Счастливчик. У него была главная роль в спектакле. И ее ему дал ты, Уэбер. Ты дал ему его последнее будущее.

На встречу с Каллен я пришел раньше времени и стоял у входа в бар, наслаждаясь приятно остужающим лицо нью-йоркским холодком. Я смотрел в другую сторону, когда почувствовал, как кто-то сзади хлопает меня по плечу, и услышал: «Отличная куртка. Где достал?»

Это оказалась Каллен, точно в такой же куртке. Я подарил ее ей в качестве сюрприза в начале наших отношений как спонтанный подарок, призванный возвестить: и я от тебя без ума». На ней куртка смотрелась гораздо лучше, чем на мне.

– Слушай, Уэбер, я целый день просидела дома с Мэй. Ты не против, если мы просто прогуляемся к реке и немного подышим свежим воздухом? А потом можно вернуться и выпить рома или чего-нибудь еще.

Мы дошли до тянущегося вдоль Гудзона парка и пошли дальше, потому что было холодно, и ветер пронизывал до костей.

Каллен любит поговорить и часто перебивает, не задумываясь. Иногда это просто приводит в отчаяние, поэтому, на сей раз, я попросил ее сначала выслушать меня до конца, а уж только потом задавать вопросы или отпускать замечания. История обещала быть долгой, к тому же ее и без того было трудно рассказывать.

– Все это немного напоминает Рондуа, Каллен. Она взяла меня под руку и притянула к себе.

– Прежде чем начнешь, поцелуй меня, Как следует. – Свободной рукой она обхватила меня за шею и прильнула к моим губам. Ее поцелуй был крепким и любящим.

– Ты в первый раз так меня поцеловала. Она пожала плечами и кивком головы дала понять, что нам пора продолжать прогулку.

– Не смогла удержаться – уж больно у тебя печальный и усталый вид. Так ты мне что-нибудь расскажешь, наконец, или так и будешь ходить вокруг да около?

– Сейчас. Помнишь тот день, когда умер Фил и я пришел к вам?

Мы гуляли два часа, и все это время я говорил не умолкая. Хотя она и обещала не перебивать меня, но несколько раз все же не смогла удержаться. Наконец мы замерзли и зашли в закусочную выпить кофе. Согрев желудки, мы снова вышли на улицу и пошли по Бродвею. Я заметил собаку, напомнившую мне собаку в океане. Я увидел девочку, немного похожую на Спросоню. Мы прошли букинистическую лавку, в витрине которой были выставлены три экземпляра «Костей Луны». По соседству была кафешка, где продавались точно такие же шоколадные пирожные как те, что ел Доминик Скэнлан в день нашего знакомства с Никапли. Это была прогулка, когда все напоминало мне о чем-нибудь еще, и таким образом мне было гораздо легче сделать свой рассказ более четким и подробным.

Тем не менее, просто невозможно рассказать кому-либо о необычных или пугающих событиях в твоей жизни после того, как они перестали случаться. Это все равно, что описывать запах. Однажды я попал на лекцию писателя, знаменитого своими книгами о самых разных экзотических местах. После лекции кто-то спросил, почему он всегда, прежде чем писать об этих местах, сначала посещает их. Разве нельзя просто использовать воображение? «Нет, потому что, если не побываешь там, то не уловишь невидимый запах места, а это самая главная его отличительная особенность». То же самое вполне справедливо и для хороших или плохих моментов жизни – эти важные для человека мгновения пронизывают невидимые запахи, и если другие люди не имели возможности их обонять, они никогда ничего по-настоящему не узнают или не поймут.

Попытки все объяснить и утомляли, и нервировали меня, но мне хотелось знать, что думает о событиях последних дней именно Каллен, а не кто-нибудь другой. Теперь, когда не стало Фила, она была моим лучшим другом. Поскольку нам не суждено было быть любовниками, я мог прислушаться к порой нескладным, но интересным логическим рассуждениям женщины, не принимая при этом во внимание сексуальный дамоклов меч, обычно всегда нависающий над подобными разговорами.

Когда я закончил свой рассказ, мы снова зашли выпить кофе в «Шоколад с орешками» где-то в районе пятидесятых улиц. Каллен ела пышку, и вся ее верхняя губа была в сахарной пудре. Стоило ей заговорить, и пудра посыпалась на куртку. Я потянулся и втер ее в кожаный отворот.

– Тебе никогда не доводилось слышать болгарскую музыку? Пока я сегодня сидела с Мэй, по радио как раз была передача о ней, и я прослушала ее всю до конца. Очень странная и загадочная, печальная, но мне это, в общем-то, пришлось по душе. Что-то в тебе сразу признает ее, понимаешь?

О чем вообще мы говорим, Уэбер? Ангелы и дьяволы – они тоже болгарская музыка. Ты вступаешь с ними в контакт, и это отвратительно, но в то же время ты сразу узнаешь их. Не их как таковых, а их –как часть самого себя. Мне кажется, всякий, у кого бывают видения…

– Не было у меня никаких видений, Каллен. Когда я видел Спросоню, со мной был Уайетт.

– А когда я видела Рондуа, со мной был ты. Позволь мне закончить то, что я собиралась сказать. Все увиденное и пережитое тобой – это та же болгарская музыка. Поначалу ты отшатнулся и состроил кислую мину, поскольку раньше ничего подобного не слышал, но потом начал притопывать ногой, думая: а штука-то, в общем, ничего! Так было у меня с Рондуа. А ты помнишь заключительные слова моей книги? Я только их и могу теперь цитировать, поскольку только они по-прежнему отражают мои чувства: «Трудно убедить себя, что твой дом там, где ты находишься в данный момент, и это не всегда то место, где находится твое сердце. Иногда у меня получается, а иногда нет».

Жаль, ты не видел своего лица, когда говорил, дружок. Что бы сейчас не происходило, оно тебя явно поражает. Это как раз все то, что ты любишь –призраки, фильмы, помощь другим людям. Просто раньше ты никогда не слышал, чтобы так играли, и такое исполнение кажется тебе чертовски странным.

Хочешь, дам тебе практический совет? Так вот, слушай: побыстрее возвращайся туда и посмотри, чем ты можешь помочь… Я думаю, ангел хочет, чтобы, встретившись с ужасами и злом в кино, люди просто смеялись. Вот так и сними эту сцену. Похоже, Фил, вольно или невольно, изобразил зло хорошим – слишком хорошим – и именно из-за этого началась такая кутерьма.

Но в принципе ты, наверное, прав. Мне все эти «Полуночи» никогда не казались такими уж пугающими. Действительно, от них бегут мурашки по телу, в них как надо завывают и вскрикивают, но в конечном итоге все это так себе.

Скажи, а Вертун-Болтун никогда не рассказывал тебе о попкорнометре для фильмов? Нет? Но это чистая правда. Идешь в кино и покупаешь порцию попкорна, неважно какого размера. Можно даже шоколадку. Если фильм отличный, он тебя так захватывает, что ты съедаешь только половину или треть. И так далее, по нисходящей. К примеру, знаешь, сколько попкорна я съела на твоей последней картине? Ни крошки, клянусь Богом. Спроси у Дэнни. Знаешь, сколько я умяла на последней «Полуночи»? Почти два пакета изюма в шоколаде – свой и почти весь у Дэнни. А знаешь, почему я запомнила? Когда он обнаружил, что я съела большую часть его конфет, мы прямо в кино поругались, и мне пришлось купить ему еще пакет. Хорош фильм, да? Съедаешь два пакета конфет, да еще и успеваешь поссориться с мужем прямо…

– Слышь, Ларри, лучше заткни-ка ты свое поганое хлебало да иди куда подальше!

Неподалеку от нас тщедушный парнишка-пуэрториканец тыкал пальцем в грудь сидящего рядом с ним здоровенного негра.

– Да пошел ты в жопу, Карлос! Как я говорю, так оно и есть!

Перепалка становилась все громче, но чего еще ожидать в Нью-Йорке? Я уже начал было поворачиваться обратно к Каллен, когда разбилась первая тарелка. Снова обернувшись, я увидел, что те двое начали пихать друг друга. Наконец тщедушный Карлос слетел со стула и, поднявшись на ноги, ударил здоровенного Ларри в лицо. Все, кто сидел поблизости, поспешно встали и убрались подальше, включая и Каллен, которая отошла к дальнему концу стойки.

– Уэбер, иди сюда!

– Я еще не допил кофе.

Я продолжал сидеть на своем месте и прихлебывать кофе, в то время как Давид и Голиаф мутузили друг друга. Карлос был пожиже, но Ларри слишком часто промахивался.

– Уэбер.

Блюдце приземлилось всего в каком-нибудь футе от меня, поэтому я прихватил свою чашку и присоединился к Каллен. Когда я подошел к ней, она нахмурилась и обозвала меня упрямым мужиком.

Появился полицейский, и все сразу успокоилось. Когда драчуны в сопровождении блюстителя порядка наконец ушли, Каллен взорвалась:

– Ты, похоже, так и собирался сидеть там и потягивать свой кофе! Два идиота вот-вот убьют друг друга в футе от тебя, а ты и ухом не ведешь? Я уже раза три замечала такое геройство с твоей стороны. Это нисколько не впечатляет, это не храбрость, а типичная глупость!

– Я вовсе не старался произвести на тебя впечатление, Каллен. Просто не было причин пересаживаться.

– Наверное, поэтому вы с моим муженьком так хорошо и ладите: никто из вас не знаете разницы между храбростью и тупостью.

Встреча у меня на квартире в этот вечер прошла удачно. Я объяснил собравшимся – двум мужчинам и одной женщине – примерное содержание «Полночь убивает» и как мы собираемся изменить фильм новыми сценами. Вот и все.

Один из актеров спросил, почему бы нам просто не смонтировать уже имеющийся материал и не запустить картину в прокат? Ведь сидя в кино на фильме ужасов, вряд ли кто-нибудь задумывается о его сюжете.

Я ответил, что это последняя работа Стрейхорна и мы хотим сделать все возможное и спасти ее.

Другой улыбнулся и заметил, что, судя по всему, Уайетт и я сами не знаем, чего хотим добиться новыми сценами. Я согласился и обратил их внимание на то, насколько важно, чтобы они сами крепко подумали над тем, что они считают истинным злом и как можно – да и можно ли вообще – его изобразить. Является ли рак настоящим злом? Являются ли злом боль и отчаяние, которые причиняет им болезнь? Я зачитал им словарное определение зла – «то, что приносит печаль, расстройство или горе» – и спросил, отвечает ли подобное определение их представлениям. Они в один голос ответили – нет. Тогда я попросил их рассказать мне какие-нибудь зловещие истории, рассказать о знакомых им злых людях и о том, почему они считают их злыми, рассказать об их собственных злых поступках.

Работая в труппе, мы постоянно так делали. Театр по большей части просто групповая терапия со зрителями, поэтому сейчас ни для кого из присутствующих это не было чем-то неожиданным.

Эта первая встреча не принесла ничего особенного, но ничего особенного я от нее и не ждал. Чего я добивался и что через несколько часов почувствовал сам, так это пробуждения в них желания вернуться к работе. Преданность и энтузиазм, конечно, очень важные качества, но на самом деле всегда стараешься добиться едва ли не болезненного пристрастия к работе. Чем бы еще они ни занимались помимо театра, вы добиваетесь того, чтобы они думали о нем день и ночь, как наркоманы. И стоит только вам этого добиться, можно начинать. Но никак не раньше.

Уходя, все трое спорили, в чем разница между раком и Гитлером. На прощание я пожелал им спокойной ночи, но они меня даже не слышали.

На следующий день пришлось заниматься всякими мелкими делами, а потом устроить общее собрание труппы, чтобы объяснить, почему я вынужден был их покинуть в такой ответственный момент –буквально накануне премьеры. Встреча не оказалась для меня ни приятной, ни спокойной. Все они прекрасно понимали, что постановка может стать их первым и последним спектаклем. И все много работали, стараясь довести ее до нынешней стадии готовности. Как же я мог их бросить на трех четвертях пути и упорхнуть в Голливуд? Не кажется ли мне, что я поступил довольно эгоистично и непорядочно?

К несчастью, у меня с собой не было заранее заготовленной трогательной речи Сидни Картона о том, что мною двигали гораздо более возвышенные цели. Я действительно бессовестно предавал их. Некоторые из них умрут задолго до того, как нам удастся поставить новую вещь. Когда я спросил, не хотят ли они отложить премьеру «Визита» до тех пор, пока я не закончу дела в Калифорнии, кто-то недобро рассмеялся и сказал, конечно, он-то и рад бы отложить, но вот неизвестно, что скажет его тело?

После того, как все желающие высказались, мы некоторое время просто сидели и смотрели друг на друга. У меня на глазах стояли слезы. И мне не нужно было приглядываться, чтобы понять, что с ними происходило то же самое.

Гараж, где я взял напрокат машину, наряду с прочими услугами предоставлял и нечто, именующееся «идеальная мойка автомобилей». Ожидая, пока оформят бумаги, я спросил служащего, сколько стоит автомойка. Сто долларов. Интересно, что же вы делаете за сто долларов? Моете зубными щетками? Что моете? Все что угодно, приятель.

Всю дорогу до центра меня преследовала мысленная картина, как люди с зубными щетками в руках кишат у свежевымытых машин, и в конце концов она меня убедила. Сто долларов за так вымытую машину? Я бы заплатил.

Это было похоже на одну из тех удивительных телевизионных реклам зубной пасты или пылесосов, в которых грязь или пыль полуперсонифицированы в забавные/злобные мультипликационные создания, которые обожают сверлить дырки в зубах или разносить по всему дому зловонную грязь. И тут внезапно на них, подобно молнии, обрушивается Зубной Патруль (молекулы фтора в полицейской форме) или Король Чистоты, и насмерть поражает всех злодеев. Ну где еще, скажите на милость, добро столь очевидно, дотошно и эффективно?

Проносясь сквозь огни и насыщенные свинцом выхлопные газы туннеля Линкольна, я размышлял о том, как неплохо бы было иметь возможность нанимать особых духов, которые могли бы явиться и задать вашему «я» хорошенькую чистку, миллионами щеток втирая белую искрометную пену в каждый малозаметный или потаенный уголок души.

Потом мне снова пришла в голову неоднократно посещавшая меня и раньше мысль по поводу курения: если бы существовало некое чудодейственное лекарство, способное вычистить мой легкие так, чтобы они стали как новенькие, но после приема которого я уже никогда не смог бы снова начать курить, поскольку сразу бы отдал концы, принял бы я эту чудодейственную пилюлю или нет?

И неизменно моим ответом было «нет». Будь то чистые легкие, машина или душа, как же снова начинать дышать, зная, что воздух полон ядовитых примесей? Или выводить машину из гаража – снова в загаженный мир? Да очень просто, ведь легкие приспособлены дышать плохим воздухом, машины – ездить по грязным улицам.

Возможно, души тоже приспособлены для суровых условий и тяжких испытаний. Отмыть душу «зубной щеткой», конечно, похвальная цель, но эта чистота бессмысленна, если только не собираешься в дальнейшем жить в полном уединении до конца своих дней.

Однако, если Фил Стрейхорн и в самом деле совершил со своей душой то, что, по-моему, он с ней совершил, он допустил непростительную ошибку. Какая-то часть его решила, что ему нравится вкус грязи (или дерьма, зла, боли), и он решил посмотреть, сколько подобного добра сможет сожрать, пока не взорвется. Это была единственная параллель с фаустовскими коллизиями, которую я здесь находил. Души, конечно, приспособлены для тяжких испытаний, но не столь тревожных и жестоких. Предостережения, исходящие от Спросони, сексуальный Кабуки, который он разыгрывал для Саши…

Перейдя однажды определенную грань, он больше не желал очищать свою душу. Напротив, ему хотелось марать ее все сильнее и сильнее, и, по ходу дела, как ребенку, постоянно спрашивать: «А таким грязным вы все равно меня будете любить? И даже таким?»

Погруженный в подобные мысли, я вырвался из туннеля на яркое полуденное солнце Нью-Джерси, осознав наконец нечто важное: сколь бы сверхъестественным и надолго западающим в память ни было то, что говорил Стрейхорн на этих видеокассетах, все равно до конца я ему не верил.

Да и с чего, собственно, если мне была известна лишь часть того, что он сделал до своего самоубийства? Разве смерть принесла ему искупление? Что-то не очень похоже, судя по его просьбе частично исправить содеянное. Хоть он и был спокоен и педантичен, однако просил об услугах.

Это напомнило мне планшетку для спиритических сеансов. Если все получается, планшетка может и расстроить, и напугать. Но какие бы души мертвых вы ни вызвали, они так легко доступны лишь потому, что обречены на вечное прозябание в каком-то зловещем месте между жизнью и смертью и готовы говорить с любым, кто согласится слушать – почти как заключенные в тюрьме, которые, располагая таким количеством свободного времени, учатся быть при возможности и крайне красноречивыми, и, одновременно, исключительно терпеливыми.

Взятая напрокат машина при скорости свыше шестидесяти пяти миль в час начинала дергаться и трястись, поэтому мы с ней неторопливо миновали дымовую завесу и пронзительную химическую вонь Элизабет и карусель бело-серебристых самолетов над ньюаркским аэропортом.

До Браун-Миллз было неблизко и, кроме того, у меня не было ни малейшего понятия, ради чего я туда еду. Но внутренний голос подсказывал, что ехать необходимо, пусть даже исключительно ради того, чтобы провести там час или два, просто осматриваясь и проникаясь духом места. Снова все тот же невидимый запах.

Когда вчера я с Каллен вернулся к ней домой, мы с Дэнни около часа беседовали о том, как выглядел Стрейхорн во время своего последнего визита на восток. Я не узнал почти ничего нового, кроме, разве что, более подробного описания Спросони, но оно вполне согласовывалось с тем, что я уже знал.

– А он случайно не говорил, зачем берет ее с собой в Нью-Джерси?

– Нет, обмолвился только, что она сама его попросила.

Она попросила? Это интересно. И больше ничего?

– Только название места. Браун-Миллз.

Нью-джерсийская скоростная автострада очень хороша, особенно после того, как минуешь Нью-Брансвик. Машин там все еще много, но именно там приходит ощущение, что ты, наконец, загородом. Как будто, стоит свернуть с шоссе в любом месте, и вскоре увидишь коров или маленький городок, где жители дружелюбны и поголовно владеют грузовичками.

Еды я с собой не взял, поэтому решил тормознуть на ближайшей стоянке и купить гамбургер. Что может быть традиционнее для Америки, чем площадка отдыха рядом со скоростным шоссе? Я имею в виду вовсе не те забегаловки, типа «Ма и Па, просто пальчики оближешь», что попадаются на дорогах между штатами и где продают домашние пралине. Нет, я говорю об извилистом пути длиной в четверть мили, в конце концов приводящим тебя на стоянку размером с плац для парадов – четырнадцать цистерн с бензином, многочисленные туалеты и оглушительная музыка. Пища там может быть как очень хорошей, так и очень плохой, но привлекательными подобные места делает какая-то специфическая, лихорадочная атмосфера, тот факт, что на самом деле там никого нет – только аппетиты или мочевые пузыри, а глаза, тем временем, остекленело или нетерпеливо пялятся из окон на другие машины. Подобные места решительно не похожи ни на вокзалы, ни на аэропорты, потому что туда приезжаешь, чтобы уехать. А стоянка при скоростной автостраде – это некий разрыв в течении, бетонный островок, где ты (предположительно) можешь отдохнуть, заправиться, собраться с мыслями и несколько раз глубоко вздохнуть, прежде чем снова влиться в свою бешено несущуюся стаю.

Особенная же их «американистость» в том, что, хотя такого же рода стоянки имеются и в Европе, люди там склонны задерживаться на них гораздо дольше, чем у нас. Там подают настоящие обеды, от которых можно получить истинное удовольствие; на столах частенько красуются белые скатерти и цветы, посетители неторопливо едят и разговаривают. В Европе меня всегда поражало, насколько езда на автомобиле и все с ней связанное рассматривается как приятная часть хорошего отпуска или путешествия, а не просто способом куда-то попасть.

Однако лично мне всегда нравилось это чувство – ты очутился в какой-то ничейной стране. Тут никогда по-настоящему не знаешь, где находишься, и можешь полагаться только на указатели, гласящие, что ты в шестидесяти милях от того-то или в ста милях от сего-то. Мне было по душе ощущать, насколько сходные с моими чувства испытывает любой человек, оказавшийся здесь же в этот же день. Где еще можно пережить подобное чувство общности? В кино. На стоянке отдыха. В церкви.

Я заглушил двигатель и медленно выбрался из машины. Что за позы мы принимаем за рулем! Впрочем, нет, это просто оправдание. В молодости никогда не ощущаешь этой раздражающей, упрямой медлительности в мышцах. Если живешь полной жизнью или, по крайней мере, занят делом, обычно нет причин думать о подступающей старости – то есть, до тех пор, пока подобные мелочи не начнут похлопывать вас по плечу, напоминая о себе. Я как раз прикрыл глаза и, подняв над головой руки, потянулся, когда неожиданно услышал:

– Хотела тебя пощекотать, да передумала.

Я открыл глаза и уронил руки. На сей раз все на ней было зеленовато-голубым: зеленовато-голубой спортивный костюм, не менее чем в пяти местах украшенный надписью «Райдер-Колледж», и зеленовато-голубые кроссовки.

– А, привет! Давненько не виделись.

– Ни к чему было. Пока ты все делал превосходно. А взять этого человека на роль Кровавика и пригласить актеров из твоей труппы – вообще просто великолепная идея.

Я прислонился к машине и скрестил руки на груди. Солнце находилось за моей спиной, поэтому она не только была вынуждена смотреть на меня снизу вверх, но, чтобы разглядеть меня, ей еще и приходилось щуриться.

– Как ты здесь оказалась? Приглядываешь за мной, что ли?

– Нет. Впрочем, да, что-то вроде этого. Я явилась сказать тебе, чтобы ты не ездил в Браун-Миллз.

– Почему?

– Потому что там ничего нет.

– Тогда почему я не могу туда съездить?

Можешь, но… просто не теряй времени зря. То, что тебе нужно, не там. Оно в Калифорнии.

– А если я не послушаюсь тебя и все же поеду?

– Слушай, ты веришь в то, кто я такая?

Я задумался об этом, а тем временем воздух наполнял доносящийся с шоссе низкий мощный гул машин. Маленькая беременная девочка в спортивном костюме, с засунутыми в карманы руками и прищуренными от солнца глазами.

– По дороге сюда я понял, что не доверяю пленкам Фила.

– Это тебе решать.

– И у меня нет никаких оснований верить тебе.

– Согласна. Но в таком случае ты должен меня бояться. В любом случае, ты должен закончить этот фильм.

– Почему?

– Потому что ты хочешь спасти жизни все еще дорогих тебе людей. Только это ты считаешь злом, Уэбер – страдания или смерть тех, кого ты любишь. Проблема в том, что ты знаешь, как мало их осталось. Ты надолго забросил все, включая и друзей. Теперь же ты понимаешь, что пора перестать думать о себе и что-то сделать для них.

Можешь быть уверен, что, если ты не закончишь этот фильм, Саша и Уайетт обязательно…

– Не смей мне угрожать!

Как, должно быть, странно и отвратительно все это выглядело со стороны: мужчина, которому явно за сорок, орет на маленькую девочку в голубом спортивном костюмчике и грозит ей пальцем на стоянке Где-то-Там-в-Нью-Джерси.

– Я не угрожаю. Я говорю тебе правду. Они умрут. И от меня это никак не зависит. – Теперь в ее голосе звучала настоящая мольба.

– А что от тебя зависит?

– Ничего – до тех пор, пока ты не закончишь фильм. Тогда сам увидишь.

Мне хотелось сказать что-нибудь еще, но что? Мы, как два задиристых мексиканца еще несколько мгновений смотрели друг на друга, потом я снова сел в машину. – Я еду в Браун-Миллз. Хочешь со мной?

Она отрицательно покачала головой.

Я кивнул и вдруг, непонятно почему, улыбнулся.

– Неплохая могла бы быть сцена для фильма, не так ли?

– Я больше туда не поеду. Я попросила его взять меня туда с собой, чтобы увидеть все собственными глазами. Браун-Миллз – это место, где он повзрослел. В то лето он впервые увидел мертвецов и познакомился со своей первой девочкой, – она состроила стервозную гримаску, – Китти Уилер. – Такая дуреха! После этого я оказалась ему не нужна.

– До тех пор, пока он не начал снимать свои «Полуночи».

– Только последнюю. – Она потерла живот и взглянула на него. – Послушался бы меня, так ничего этого просто не произошло бы! Что ж, съезди и сам посмотри! Городишко – настоящая дыра!

Она повернулась и рысцой припустилась прочь по стоянке, как поступают дети, когда переменка кончилась, и они боятся, что если не поторопятся, то опоздают на урок.

Вылезая из машины в Нью-Йорке десять часов спустя, я чувствовал себя, как Железный Дровосек из Страны Оз до того, как Дороти нашла масленку. Я расплатился и пошел прочь, но тут один из служащих окликнул меня и сказал, что я забыл свои открытки. Я вернулся за ними: три открытки с видами Браун-Миллз, штат Нью-Джерси. Больше я оттуда ничего не привез. Спросоня была права – жаль, что мы со Стрейхорном не прислушивались к ее словам.

Загрузка...