Уолтер Джон Уильямс СВИДЕТЕЛЬ

Когда Джетбой погиб, я был в кино на дневном сеансе «Истории Джолсона». Мне хотелось увидеть игру Ларри Паркса, которую все превозносили до небес. Я смотрел во все глаза и мысленно делал заметки — начинающие актеры частенько этим грешат.

Фильм закончился, но никаких планов на ближайшие несколько часов у меня не было, и мне захотелось посмотреть на Ларри Паркса еще разок. Почему бы не остаться на следующий сеанс? Где-то на середине фильма я заснул, а когда проснулся, на экране уже мелькали титры и зал опустел.

В фойе тоже никого не было, даже билетерш.

Оказавшись на залитой мягким осенним солнцем улице, я увидел, что Вторая авеню безлюдна.

Вторая авеню никогда не бывает безлюдна.

Газетные киоски были закрыты. Немногочисленные попавшиеся мне на глаза машины — припаркованы. Вывеска кинотеатра не горела. В отдалении нетерпеливо гудели автомобильные клаксоны, перекрываемые ревом мощных авиадвигателей. Откуда-то тянуло тошнотворным запахом.

Нью-Йорк был охвачен гнетущей атмосферой, какая порой бывает в маленьких городках во время воздушного налета — обезлюдевших и замерших в напряженном ожидании. В войну мне приходилось участвовать в воздушных налетах, причем преимущественно с наземной стороны, и это ощущение совершенно мне не понравилось. Я зашагал к своему дому, до которого было всего полтора квартала.

Не прошел я и сотни футов, как наткнулся на источник мерзкого запаха. Он исходил от красновато-розовой лужи — как будто кто-то вывалил на тротуар несколько галлонов мороженого ядовито-малинового цвета, и теперь оно подтаяло и медленно стекало в придорожную канаву.

Я пригляделся. В луже плавали кости. Человеческая челюсть, обломок берцовой кости, глазница. Они растворялись прямо на глазах, превращаясь в воздушную розоватую пену.

В жиже еще можно было разглядеть одежду — форму билетерши. Ее фонарик закатился в канаву, и его металлические части, шипя, разлагались вместе с костями. Сначала меня вывернуло, а потом я бросился бежать.

Пока я добирался до своей квартиры, до меня дошло, что, должно быть, случилось какое-то чрезвычайное происшествие, поэтому я первым делом включил радио в надежде что-нибудь узнать. Мой «Филко»[10] прогревался, а я заглянул в буфет в поисках чего-нибудь съестного. Улов оказался невелик: пара банок консервированного супа «Кэмпбелл». Руки у меня так сильно тряслись, что я умудрился уронить одну банку на пол, и она закатилась за холодильник. Я налег на него плечом, чтобы чуть сдвинуть и достать банку, и внезапно из глаз у меня посыпались искры, а холодильник перелетел через полкомнаты. Поддон для растаявшего льда, который стоял под холодильником, перевернулся, и вся вода оказалась на полу.

Банку с супом я подобрал. Руки все так же тряслись. Я подвинул холодильник обратно — он был не тяжелее перышка, так что его можно было поднять одной рукой.

Приемник наконец ожил, и я узнал о вирусе. Всем, кто плохо себя чувствовал, было предписано явиться в любой из временных палаточных госпиталей, которые Национальная гвардия развернула по всему городу. Один из них располагался в парке Вашингтон-сквер, неподалеку от моего дома.

Мне не было плохо, но, с другой стороны, я мог жонглировать холодильниками, что, согласитесь, не вполне нормально. В общем, я пошел в Вашингтон-сквер. Пострадавшие были повсюду — некоторые просто лежали на улицах. Смотреть на них было невыносимо — такого ужаса я не видел даже на войне. Я понял, что, раз уж я чувствую себя сносно и могу передвигаться, врачи займутся мной в последнюю очередь, поэтому просто подошел к кому-то из начальства, сказал, что был на фронте, и спросил, какая помощь им нужна. Если вдруг я почувствую себя скверно, рассудил я, то, по крайней мере, буду поближе к госпиталю.

Меня попросили помочь развернуть полевую кухню. Люди кричали, умирали и изменялись прямо на глазах у врачей, а те были бессильны сделать хоть что-нибудь — разве что накормить.

Я отправился к армейской трехтонке и принялся сгружать ящики с провизией. Каждый весил фунтов примерно пятьдесят; я составил шесть штук один на другой и понес их в одной руке. Черт знает что! Грузовик я разгрузил минуты за две. Еще один грузовик увяз в грязи неподалеку, и я вытащил его, отнес туда, где ему полагалось быть, разгрузил и отправился к врачам — не нужно ли им еще что-нибудь?

Меня окружало какое-то странное зарево. Мне сказали, что я светился, когда таскал все эти тяжести, то есть мое тело окружал сверкающий золотистый ореол. Я смотрел на мир сквозь собственное сияние, и от этого дневной свет казался не таким, как обычно.

Я не стал задумываться об этом. Вокруг меня творилось настоящее безумие, не прекращавшееся многие дни. В городе объявили военное положение — все было в точности, как в войну. До этого Нью-Йорк четыре года прожил со светомаскировкой, комендантским часом и патрулированием, и теперь люди просто вернулись к той жизни. Слухи ходили самые невероятные: о нападении марсиан, утечке ядовитого газа, бактериологической атаке, произведенной не то фашистами, не то Сталиным. В довершение всего несколько тысяч человек божились, будто своими глазами видели дух Джетбоя, который летал — сам, не на самолете — над Манхэттеном. Я продолжал работать в госпитале — таскал тяжелые грузы. Там-то я и познакомился с Тахионом.

Он зашел занести какую-то экспериментальную сыворотку, которая, как он надеялся, могла снять некоторые симптомы, и сначала я подумал: ну вот, какой-то полоумный педик пробрался мимо охраны со снадобьем, которое дала ему его не менее полоумная тетушка. Он был худосочный, с похожими на медную проволоку волосами до плеч, и я тут же понял: такой цвет не может быть натуральным. Одет он был так, как будто отыскал все это на помойке где-нибудь в богемном квартале: ярко-оранжевая куртка, снятая с плеча какого-нибудь оркестранта, красный гарвардский свитер, шляпа с пером в стиле Робин Гуда и брюки гольф с веселенькими носочками в ромбик, а на ногах у него были двухцветные ботинки — чересчур даже для гомика. Он переходил от кровати к кровати с подносом, заваленным шприцами, осматривал каждого пациента и делал уколы. Я поставил на пол рентгеновский аппарат, который велено было принести, и рванул ему наперерез, чтобы он не успел ничего напортачить.

И тут выяснилось, что его сопровождает довольно многочисленная свита, включая одного генерал-лейтенанта, одного полковника Национальной гвардии — начальника госпиталя, и мистера Арчибальда Холмса, который заведовал сельским хозяйством еще при Франклине Делано Рузвельте и которого я сразу же узнал. После войны он стал главой одной крупной организации по делам беженцев в Европе, но, как только разразилась эпидемия, Трумэн отозвал его в Нью-Йорк. Я потихоньку подобрался к одной медсестре и спросил ее, в чем дело.

— Какое-то новое лекарство, — ответила она. — Доктор Тах-как-там-его принес.

— Это его лекарство? — переспросил я.

— Да. — Она бросила на него хмурый взгляд. — Он с другой планеты.

Гетры, робингудовская шляпа…

— Вы шутите.

— Нет. И не думала даже. Он действительно инопланетянин.

Присмотревшись повнимательнее, можно было увидеть и темные круги под необыкновенными фиолетовыми глазами, и утомление, отражавшееся у него на лице. С тех пор как разразилась катастрофа, он работал на износ, как и все здешние доктора, — да что там говорить, как все вокруг, кроме меня. Я же, несмотря на то что по ночам спал не больше двух-трех часов, чувствовал себя великолепно.

Полковник из Национальной гвардии указал на меня.

— Вот еще один случай, — сказал он. — Парня зовут Джек Браун.

Тахион поднял на меня глаза.

— Какие у вас симптомы? — спросил он. Голос у него был низкий, с еле уловимым акцентом — так говорят европейцы.

— Я стал сильным. Могу поднимать грузовики. Когда делаю это, свечусь.

Он заметно оживился.

— Биологическое силовое поле. Любопытно! Я хотел бы осмотреть вас — позже. После того как… — Его лицо на миг исказила гримаса отвращения. — Как теперешний кризис будет преодолен.

— Конечно, док. Когда захотите.

Он подошел к следующей койке. Мистер Холмс не последовал его примеру. Он стоял на месте и смотрел на меня, крутя в пальцах сигаретный мундштук. Я зацепил большие пальцы рук за ремень и напустил на себя деловой вид.

— Могу я чем-нибудь вам помочь, мистер Холмс?

Он слегка удивился.

— Вы знаете мое имя?

— Я помню, как вы приезжали в Файетт, в Северную Дакоту, еще в тридцать третьем, — сказал я. — Как раз после того, как был принят «Новый курс».[11] Вы тогда занимались сельским хозяйством.

— Давненько это было… Чем вы занимаетесь в Нью-Йорке, мистер Браун?

— Был актером — пока театры не закрылись.

— А-а. — Он кивнул. — Скоро они снова заработают. Доктор Тахион говорит, вирус не передается от одного человека к другому.

— Это многих обрадует.

Он взглянул на выход из палатки.

— Давайте выйдем на улицу, покурим.

— Хорошо.

Я вышел наружу, отряхнул руки и получил набитую вручную сигарету из его серебряного портсигара. Он дал мне прикурить и взглянул на меня поверх огонька.

— Когда все уляжется, я хотел бы провести кое-какие тесты. Посмотреть, как именно вы все это делаете.

Я пожал плечами.

— Пожалуйста, мистер Холмс. У вас есть какие-то особые причины?

— Возможно, я смогу дать вам кое-какую работу.

Что-то на миг заслонило от меня солнце. Я поднял глаза, и по спине у меня побежали мурашки. В воздухе, чернея на фоне неба, летел призрак Джетбоя. Его белый пилотский шарф развевался на ветру.


Я вырос в Северной Дакоте. Родился в тысяча девятьсот двадцать четвертом — нелегкое было время. Переживали трудности банки, хватало проблем и фермерам: перепроизводство сбивало цены. Когда разразилась Великая депрессия, все стало не просто плохо, а хуже некуда. Цены на зерно упали настолько, что некоторым фермерам приходилось буквально приплачивать, чтобы его хоть куда-нибудь вывезли. В здании суда каждую неделю проходили аукционы — фермы стоимостью в пятьдесят тысяч долларов уходили с молотка за несколько сотен. Половина домов на Мэйнстрит опустела.

Фермеры придерживали зерно, чтобы потом поднять цены. Я вставал посреди ночи и носил кофе и еду отцу и двоюродным братьям, которые патрулировали дороги, чтобы никто не мог продать зерно за спиной у остальных. Если кто-то проезжал мимо них с зерном, они останавливали грузовик и разгружали его; если кто-то пытался провезти скот, они пристреливали животных и бросали туши гнить на обочине. Кто-то из местных толстосумов, пытавшихся сколотить состояние, скупая пшеницу по бросовым ценам, подрядил на подавление фермерской стачки Американский легион[12] — и весь округ поднялся на борьбу и задал легионерам хорошую трепку, так что те были вынуждены с позором вернуться в город.

Мне было одиннадцать, когда я впервые увидел Арчибальда Холмса. Он улаживал чрезвычайные ситуации для мистера Генри Уоллеса из Министерства земледелия и приехал в Файетт, чтобы что-то обсудить с фермерами: не то ценовое регулирование, не то контроль за производством сельскохозяйственной продукции, не то его ограничение. Короче говоря, это имело отношение к программе «Новый курс», благодаря которой наша ферма не ушла с молотка за бесценок. По прибытии он произнес на ступенях здания суда небольшую речь.

Арчибальд Холмс уже тогда производил сильное впечатление. Хорошо одетый, с проседью в волосах, несмотря на то что тогда ему не было еще и сорока, он курил сигарету в мундштуке, как сам Франклин Делано Рузвельт — первый демократ, за которого проголосовала моя семья. Речь звучала необычно, как будто в его раскатистом «р» было что-то простонародное. Вскоре после его визита дела пошли в гору.

Годы спустя, даже после давнего знакомства, он так и остался для меня мистером Холмсом. Мне и в голову не приходило назвать его по имени.

Возможно, за мою тягу к странствиям следует благодарить именно то посещение мистера Холмса. Я вдруг понял: должно же что-то быть за пределами Файетта, какая-то другая жизнь, не такая, как в Северной Дакоте. По представлениям моего семейства, моя жизнь должна была сложиться следующим образом: мне предстояло обзавестись собственной фермой, жениться на какой-нибудь из местных девчонок, наплодить кучу ребятишек, по воскресеньям слушать, как пастор стращает прихожан адскими муками, а по будням вкалывать в поле на благо какого-нибудь банка. При мысли о том, что ничего другого нет и быть не может, внутри у меня все восставало. Какое-то чутье подсказывало мне: где-то есть и другая жизнь, и я хотел получить свою долю от нее.

Я вырос в высоченного широкоплечего блондина с большими руками, которые отлично управлялись с футбольным мячом — то, что мой рекламный агент впоследствии именовал мужественной внешностью. Я играл в футбол — и неплохо, на уроках скучал, а долгими зимними вечерами выступал на сцене местного самодеятельного театра. Репертуар у нас был довольно обширный, как на английском, так и на немецком, а я знал и тот и другой языки. Играл я в основном в викторианских мелодрамах и исторических спектаклях и даже удостаивался хвалебных отзывов.

Девчонкам я нравился и считался завидным женихом. Но я очень старался никогда никого из них не выделять и крутил с тремя-четырьмя одновременно.

Все мы росли патриотами, в наших краях это естественно: суровая природа обычно прививает любовь к родной земле. О патриотизме не говорили много, не выставляли напоказ, он просто был частью нашей жизни.

Дела у местной футбольной команды шли неплохо, и передо мной забрезжил путь за пределы Северной Дакоты. Перед окончанием школы мне предложили стипендию на обучение в университете штата Миннесота. Но я туда так и не попал. Вместо университета на следующий же после выпуска день я отправился к вербовщику и пошел добровольцем в пехоту. Ничего особенного. Точно так же поступили все парни из моего класса. Был май сорок второго года.

Войну я закончил с Пятой дивизией в Италии, сполна хлебнув всех «прелестей» жизни пехотинца. Дожди лили не переставая, нормального укрытия никогда не было, а все наши вылазки происходили как на ладони у неуловимых немцев, засевших за ближайшей высоткой с цейссовскими биноклями, потому что то и дело слышался неизменный, леденящий кровь вой пикирующего «восемьдесят восьмого»…[13]

Мне постоянно было страшно, большую часть времени я валялся на земле, уткнувшись мордой в грязь, под свист снарядов, и через несколько месяцев такой жизни понял, что вернуться домой целым и невредимым мне не светит; не факт, что я вообще вернусь. Здесь не было никаких сроков, как впоследствии во Вьетнаме; стрелки просто торчали на рубежах до конца войны или пока их не убивали или не ранили так, что они больше не могли оставаться в строю. Я смирился с этим и продолжал делать то, что должен. Меня повысили до старшины и в конце концов дали «Бронзовую Звезду» и три «Пурпурных Сердца», но медали и повышения никогда не волновали меня так, как вопрос, где взять пару сухих носков.

Там у меня появился один приятель, некто Мартин Козоковски, отец которого был режиссером какого-то захудалого театра в Нью-Йорке. Однажды вечером, когда мы распивали на двоих бутылку дрянного красного вина и покуривали — к сигаретам я тоже пристрастился на фронте, — я упомянул вскользь о своей актерской карьере в Северной Дакоте, и он в приступе пьяной благожелательности ляпнул:

— Слушай, перебирайся после войны в Нью-Йорк, и мы с отцом в два счета пристроим тебя на сцену.

Пустая фантазия, поскольку в тот миг ни один из нас не верил, что нам суждено вернуться, но она запала мне в голову, тем более что впоследствии мы не раз возвращались к этой теме, и вскоре, как иногда случается, мечта стала реальностью.

После Дня Победы я приехал в Нью-Йорк, и Козоковски-старший выбил для меня несколько ролей, а я тем временем где только не подрабатывал, и любая из этих работ почти ничем не отличалась от труда на ферме или на войне. В театральных кругах было полно пылких интеллектуалок, которые не красили губы — в те времена это было нечто сродни вызову обществу — и с легкостью приглашали тебя в гости, если ты слушал их разглагольствования об Ануе и Пиранделло, а лучше всего в них было то, что они не горели желанием немедля выскочить за тебя замуж и начать производить на свет маленьких фермеров. Северная Дакота отходила все дальше и дальше, и я начал задумываться, а принесла ли война вообще хоть какое-то облегчение.

Это, разумеется, была иллюзия. По ночам я иногда просыпался от воя «восемьдесят восьмых», и живот у меня сводило от ужаса. Старая рана на икре начинала ныть, и я вспоминал, как лежал навзничь в воронке от снаряда, весь в грязи, ожидая, когда подействует морфин, и смотрел в небо, где звено серебристых «сандерболтов» поблескивало на солнце коротковатыми крыльями. Каково это было — лежать на земле и сходить с ума от зависти к парням на истребителях, которые парили там, в своем безмятежном небе, а я истекал кровью, кое-как перевязанный индивидуальным пакетом, и думал: ну, попадись мне только кто-нибудь из этих стервецов на земле, они у меня попляшут…


Когда мистер Холмс начал свои опыты, он установил, насколько я силен, и оказалось: такой силы никто никогда не видел и даже вообразить себе не мог. Напрягшись, я мог поднять до сорока тонн. Пули, выпущенные из пулемета, расплющивались о мою грудь. Бронебойные снаряды двадцатого калибра сбивали меня с ног, но я тут же вскакивал опять, целый и невредимый. Ничего серьезнее двадцатки на мне испробовать не рискнули, впрочем, я и не настаивал. Если бы в меня выстрелили из настоящей пушки, а не из большого пулемета, от меня, возможно, и мокрого места бы не осталось.

И все-таки даже у меня были свои пределы: через несколько часов таких опытов я начинал уставать, слабел, и пули уже причиняли боль. Приходилось делать передышку.

Догадка Тахиона о биологическом силовом поле оказалась верной. Когда я работал, оно окружало меня золотистым ореолом. Нельзя сказать, чтобы я управлял им целиком и полностью: если кто-то неожиданно выстреливал мне в спину, силовое поле само отражало пулю. Когда я уставал, сияние начинало тускнеть. Что произойдет, если оно погаснет совсем? Эта мысль страшила меня, и я всегда заботился о том, чтобы отдохнуть, когда нуждался в отдыхе.

Когда результаты были готовы, мистер Холмс вызвал меня к себе на квартиру на Парк-авеню — огромную, занимавшую весь пятый этаж, однако жизнь текла лишь в нескольких комнатах. Миссис Холмс умерла от рака поджелудочной железы еще в сороковом, оставив ему дочь-школьницу.

Мистер Холмс угостил меня виски и сигаретой и спросил, что я думаю о фашизме. Мне вспомнились все эти чванные офицеры-эсэсовцы и десантники люфтваффе, и я задумался, как бы поступил с ними теперь, когда стал самым сильным человеком на всей планете.

— Пожалуй, из меня вышел бы неплохой солдат, — сказал я.

Он скупо улыбнулся.

— А вы хотели бы снова стать солдатом, мистер Браун?

Я тут же понял, к чему он клонит. В мире жило зло. Возможно, мне удастся что-то с этим сделать. И этот человек, который сидел по правую руку Франклина Делано Рузвельта, который, в свою очередь, сидел по правую руку самого господа бога — по моему разумению, — просил меня что-то с этим сделать.

— Разумеется, — я ответил утвердительно. Решение было принято за три секунды.

Мистер Холмс пожал мне руку. Потом задал еще один вопрос:

— А как бы вы отнеслись к тому, чтобы работать с цветным?

Я пожал плечами. Он улыбнулся:

— Превосходно. В таком случае вам предстоит познакомиться с духом Джетбоя.

Должно быть, я вытаращил глаза. Его улыбка стала чуть шире.

— Вообще-то его зовут Эрл Сэндерсон. Неплохой парень.

Как ни странно, это имя было мне знакомо.

— Тот самый Сэндерсон, что играл за «Рутгерс»? Первоклассный спортсмен.

Мистер Холмс, похоже, поразился — наверное, спорт его не очень интересовал.

— О, — сказал он. — Думаю, вам предстоит узнать его несколько с другой стороны.


Эрл Сэндерсон-младший родился в кругу, совершенно отличном от моего, — в Гарлеме, Нью-Йорк. Он был на одиннадцать лет меня старше, и я, пожалуй, так до него и не дорос.

Эрл-старший служил проводником на железной дороге — обладатель хороших мозгов, выучившийся всему самостоятельно, горячий поклонник Фредерика Дугласса[14] и Дюбуа.[15] Он был одним из основателей движения «Ниагара», которое впоследствии переросло в Национальную ассоциацию содействия прогрессу цветного населения, и одним из последних вступил в «Братство проводников спальных вагонов». В бурлящем Гарлеме того времени он чувствовал себя, как рыба в воде.

Эрл-младший в юности подавал большие надежды, и его отец советовал сыну не растратить этот капитал. В школе парень добился исключительных успехов в учении и спорте, а когда в тысяча девятьсот тридцатом следом за Полем Робсоном[16] поступил в «Рутгерс», то несколько университетов сразу предложили ему стипендии.

На втором курсе колледжа он вступил в коммунистическую партию. Позже, когда я узнал его получше, он дал мне понять, что это был единственный разумный выход.

— Великая депрессия только набирала обороты, — говорил он. — Копы отстреливали организаторов профсоюзов по всей стране, а белые нюхнули, каково быть такими же бедняками, как и цветные. Из России в то время приходили кинохроники о фабриках, работающих на полную мощность, а здесь, в Штатах, все фабрики позакрывались, а рабочие голодали. Я считал, что революция — лишь дело времени. Коммунисты были единственными в профсоюзах, кто боролся за равенство. У них был лозунг: «Черные и белые за общее дело», и он казался мне справедливым. Им было плевать, какого цвета у тебя кожа, — они смотрели тебе в глаза и называли товарищем. И это было здорово.

В тридцать первом у него были причины, чтобы вступить в компартию. Позже все эти причины обернулись против нас.

Я не знаю точно, почему Эрл Сэндерсон женился на Лилиан, но хорошо понимаю, почему девчонка столько лет бегала за Эрлом.

Лилиан Эббот познакомилась с Эрлом, когда он был в предпоследнем классе школы. С их первой встречи она проводила с ним каждую свободную минуту. Покупала у него газеты, тратила свои карманные деньги на билеты в театры, посещала радикальные митинги, болела за него на спортивных соревнованиях. В компартию она вступила через месяц после него. А спустя несколько недель после того, как он, получив диплом, покинул «Рутгерс», они поженились.

— Я просто не оставила Эрлу другого выбора, — говорила она. — Единственный способ заставить меня молчать обо всем этом — жениться на мне.

Разумеется, ни один из них не понимал, во что ввязывается. Эрла занимали дела куда более важные, чем он сам, революция, которая, как он считал, была неминуема; к тому же, возможно, он думал, что Лилиан заслуживает немного счастья в это нелегкое время. Его «да» ничего ему не стоило.

Два месяца спустя после свадьбы Эрл сел на пароход, отплывающий в Советский Союз, и на год отправился в университет имени Ленина учиться быть настоящим деятелем Коминтерна. Лилиан осталась дома, работала в лавке своей матери и прилежно ходила на заседания партии, которые в отсутствие Эрла несколько утратили для нее свой интерес. Так она училась, хотя и без особого энтузиазма, быть женой революционера.

Проведя год в России, Эрл отправился в Колумбийский университет обучаться юриспруденции. Лилиан содержала его, пока он не получил диплом и не устроился на работу адвокатом у Азы Филипа Рэндольфа[17] в «Братстве проводников спальных вагонов» — одном из самых радикальных профсоюзов Америки. Эрл-старший, должно быть, очень им гордился.

Великая депрессия пошла на спад, и приверженность Эрла компартии ослабла — возможно, революция все-таки не была столь уж неизбежна. Стачка рабочих «Дженерал моторс» заставила правительство пойти на уступки Конгрессу производственных профсоюзов — пока Эрл в России учился быть революционером. В тысяча девятьсот тридцать восьмом Братство добилось признания «Пульман компани» и Рэндольф наконец начал выплачивать Эрлу жалованье — все эти годы он работал бесплатно. Профсоюз и Рэндольф занимали почти все время Эрла, и на митинги его почти не оставалось.

Когда Советский Союз подписал пакт с Германией, Эрл со злости вышел из компартии. Соглашения с фашистами были не в его духе.

Эрл рассказал мне, что после Перл-Харбора, когда начался набор рабочей силы на оборонные заводы, для белых депрессия закончилась, но из черных работу получили очень немногие. Чаша терпения Рэндольфа и его сторонников наконец переполнилась. Рэндольф пригрозил стачкой железнодорожников — прямо в разгар войны — в сочетании с маршем на Вашингтон. Франклин Делано Рузвельт послал своего миротворца, Арчибальда Холмса, выработать какое-то соглашение. Оно вылилось в Приказ президента за номером 8802, в котором правительственным подрядчикам запрещалось проводить дискриминацию по расовому признаку. То был один из поворотных моментов в истории гражданских прав — и один из величайших успехов за всю карьеру Эрла. Он всегда говорил об этом как об одном из самых важных своих достижений.

На следующей же после Приказа номер 8802 неделе призывная категория Эрла была изменена на 1-А.[18] Работа в профсоюзе железнодорожников не могла защитить его — правительство вознамерилось взять реванш.

Эрл решил пойти добровольцем в военно-воздушные силы, так как всегда мечтал о полетах. Для пилота он был староват, но до сих пор занимался спортом, поэтому его физическая форма позволила с легкостью пройти медкомиссию. На его личном деле значилось «РАФ» — «ранний антифашист»: так официально именовались те, кто был настолько ненадежен, чтобы не любить Гитлера еще до тысяча девятьсот сорок первого.

Его определили в 332-ю истребительную группу — подразделение, целиком состоявшее из чернокожих. Процесс отбора был настолько строгим, что в конце концов в 332-ю попали исключительно профессора, священники, доктора, адвокаты — и все эти незаурядные люди вдобавок демонстрировали задатки первоклассных пилотов. Поскольку ни одно авиационное соединение за океаном не желало принимать чернокожих пилотов, их группа многие месяцы оставалась в Таскеги, не имея никаких других занятий, кроме тренировочных полетов. Они налетали втрое больше любой обычной группы, и, когда в конце концов летчиков все же перевели на базу в Италии, их группа, получившая название «Одинокие орлы», произвела эффект разорвавшейся бомбы.

На своих «сандерболтах» они летали над Германией и над Балканами и участвовали в самых сложных операциях. Истребители произвели свыше пятнадцати тысяч вылетов, и ни один — ни один! — сопровождаемый ими бомбардировщик не был сбит самолетами люфтваффе. Когда об этом стало известно, бомбовые подразделения начали просить, чтобы их самолеты сопровождали именно парни из 332-й группы.

Одним из лучших летчиков был Эрл Сэндерсон, который закончил войну с пятьюдесятью тремя «неподтвержденными» сбитыми самолетами противника. Неподтвержденным их число было потому, что учет не велся — из опасения, что у черных пилотов результаты могут оказаться лучше, чем у белых. А результат Эрла ставил его выше всех остальных американских пилотов, за исключением Джетбоя, который был еще одним сплошным исключением из множества правил.

В тот день, когда Джетбой погиб, Сэндерсон вернулся домой с работы, подхватив, по его мнению, сильный грипп. На следующее утро он проснулся черным тузом, приобретя способность летать, по-видимому, одним усилием воли и развивать скорость до пятисот миль в час. Тахион назвал это умение «проекционным телекинезом».

Эрл тоже оказался крепким орешком, хотя и не таким, как я: пули тоже отскакивали от него. Но артиллерийские снаряды могли его ранить; и я знал, что его страшит возможность столкнуться в воздухе с самолетом. Кроме того, он мог создать перед собой стену силы, нечто вроде распространяющейся ударной волны, которая сметала все на своем пути.

Прежде чем дать знать о себе миру, Эрл пару недель испытывал свои таланты, летая над городом. Когда он наконец показался на глаза людям, мистер Холмс был одним из первых, кто ему позвонил.

Я познакомился с Эрлом на следующий день после того, как мы с мистером Холмсом подписали контракт. К тому времени я уже переехал в одну из гостевых комнат в его квартире и получил запасной ключ.

Я узнал его сразу.

— Эрл Сэндерсон! — воскликнул я еще прежде, чем мистер Холмс успел представить нас друг другу, и пожал ему руку. — Очень много о вас читал, когда вы еще играли за «Рутгерс».

Эрл воспринял мои слова совершенно спокойно.

— У вас прекрасная память, — только и сказал он.

Мы расселись, и мистер Холмс официально объявил нам, чего он хочет от нас и от остальных, которых рассчитывал набрать позже. Эрлу не очень понравился термин «туз», означавший лицо, наделенное полезными способностями, — в противовес «джокеру», как называли тех, кого вирус обезобразил. Он боялся, что подобные термины приведут к возникновению среди тех, кто заразился дикой картой, классовой системы, и не хотел, чтобы мы очутились на верхушке новой социальной пирамиды. Мистер Холмс дал нашей команде официальное название — «Экзоты за демократию», или ЭЗД. Нам предстояло стать зримым олицетворением американских послевоенных идеалов, придать вес американской попытке перестроить Европу и Азию, продолжить борьбу против фашизма и нетерпимости. Короче говоря, Соединенные Штаты собирались создать Золотой век. А нам предстояло стать его символом.

Это было очень заманчиво, и я хотел в этом участвовать. Сэндерсону решение далось несколько труднее. Холмс имел с ним предварительный разговор, в котором попросил его о том же, о чем Бранч Рики впоследствии просил Джеки Робинсона:[19] Эрл не должен был участвовать во внутренней политике, а также обязывался публично заявить, что порвал со Сталиным и марксизмом и намерен вести тихую и мирную жизнь. Его попросили держать себя в руках, терпеливо сносить неизбежное злопыхательство, расизм и высокомерие и никак на них не отвечать.

Потом Эрл рассказывал мне, чего это ему стоило. Тогда он уже отдавал себе отчет в своих силах и знал, что может изменить положение дел одним своим присутствием там, где происходило что-то важное. Полицейские на Юге побоялись бы разгонять митинги за расовую интеграцию, если бы на них присутствовал тот, кто в одиночку мог справиться со всей их компанией. Штрейкбрехеры разлетались бы перед его волной силы. Реши он войти в какой-нибудь ресторан, куда черных обычно не пускали, вся морская пехота не смогла бы выкинуть его оттуда — по крайней мере, не разнеся все здание по кирпичику.

Но мистер Холмс объяснил, что если Сэндерсон станет использовать свою силу таким образом, то расплачиваться за это придется не ему, на дубовых ветках по всей стране закачаются сотни невинных чернокожих.

Эрл дал мистеру Холмсу те гарантии, на которых тот настаивал. На следующий же день мы вдвоем начали вершить историю.


ЭЗД никогда не были частью правительства Соединенных Штатов. Мистер Холмс совещался с Государственным департаментом, но платил нам с Эрлом из своего кармана, а я жил в его квартире.

Первым делом предстояло разобраться с Пероном. Он не так давно победил на президентских выборах в Аргентине, результаты которых были известны заранее, и медленно, но верно превращал себя в южноамериканский вариант Муссолини, а страну — в прибежище для фашистов и военных преступников. «Экзоты за демократию» вылетели на юг, чтобы посмотреть, нельзя ли что-нибудь с этим сделать.

Оглядываясь назад, я недоумеваю: что нами двигало? Мы намеревались свергнуть конституционное правительство чужой огромной страны и не испытывали по этому поводу никаких сомнений… Даже Эрл согласился не раздумывая. Наверное, все дело в том, что только что закончилась многолетняя борьба с фашистами в Европе и для нас не было никакой принципиальной разницы, куда отправиться их добивать.

К тому времени нас уже стало трое: Дэвида Герштейна на самолет привел его язык. Еще недавно он был платным игроком в шахматы из Бруклина, одним из тех говорливых кучерявых молодых людей, которых можно видеть по всему Нью-Йорку: они продают страховки от Потопа, подержанные покрышки или сшитые на заказ костюмы из какого-нибудь нового чудо-волокна, которое ничем не уступает кашемиру, — и вот он уже член ЭЗД и вообще большая шишка. К нему невозможно было не проникнуться симпатией, и с ним невозможно было не соглашаться. Кожа Дэвида выделяла феромоны, от которых вас охватывала любовь к нему и к целому миру и создавалась атмосфера всеобщего дружелюбия и внушаемости. Он мог уговорить албанского сталиниста встать на голову и петь «Наш звездно-полосатый флаг» — по крайней мере, до тех пор, пока он с его феромонами оставался в непосредственной близости. Потом, когда албанский сталинист приходил в чувство, он немедленно раскаивался и пускал себе пулю в лоб.

Мы договорились держать способности Дэвида в секрете. Распустили слухи о том, что он — пронырливый супермен, вроде Тени,[20] и что он служит в нашей разведке. На самом же деле он сопровождал нас на встречи с разными людьми и заставлял их соглашаться с нами. Это неизменно ему удавалось.

Перон еще не подмял под себя всю власть — он находился на своей должности всего четыре месяца. На то, чтобы устроить переворот, у нас ушло две недели. Герштейн с мистером Холмсом встречались с армейскими офицерами, и очень скоро те клялись, что поднесут им голову Перона на тарелочке, а если впоследствии они и передумывали, честь не позволяла им отказаться от своих обещаний.

В утро переворота я определил некоторые границы своих возможностей. В армии я почитывал комиксы, и в них, когда плохие парни пытались скрыться на своих машинах, Супермен прыгал перед машиной, и она отскакивала от него. В Аргентине я попытался повторить такой трюк. Одному майору-перонисту нужно было любой ценой не дать добраться до командного пункта, я прыгнул перед его «Мерседесом», и меня отбросило на две сотни футов, прямо в статую Хуана II. собственной персоной. Загвоздка оказалась в том, что машина была тяжелее меня. Когда два предмета сталкиваются, в сторону отлетает тот объект, чей импульс меньше, а импульс впрямую зависит от веса. Насколько силен более легкий объект, значения при этом не имеет.

Это кое-чему меня научило. Я столкнул статую Перона с пьедестала и швырнул ею в машину. Больше ничего не потребовалось.

В жизни туза есть и еще кое-какие моменты, о которых ничего не пишут в комиксах. Помнится, тузы из комиксов хватали дула танковых орудий и связывали их в узел. На самом деле это осуществимо, но без рычага тут не обойтись. Нужно упереться ногами во что-нибудь твердое, чтобы иметь опору. Мне было куда проще нырнуть под танк и снять его с гусениц. После этого я перебегал на другую сторону, обхватывал дуло руками, подставлял плечо и дергал дуло вниз. Плечо при этом служило точкой опоры, и я без труда обвивал орудийное дуло вокруг себя. Так я поступал, когда у меня не было времени. Если же оно у меня было, я пробивал себе проход в днище танка и разрывал его изнутри.

Но я отвлекся. Вернемся к нашему Перону.

Была пара важных дел, которые необходимо было сделать. До некоторых махровых перонистов нам добраться не удалось, а один из них был командиром бронетанкового батальона, расквартированного в укрепленном лагере в предместье Буэнос-Айреса. Я поднял один из танков и бросил его набок перед воротами, а потом просто налег на него плечом и держал, пока другие танки сминали друг друга в попытках сдвинуть его с места. Эрл тем временем обезвредил авиацию Перона. Он просто подлетал сзади к самолетам на взлетно-посадочной полосе и отрывал от них стабилизаторы.

Демократия могла торжествовать победу. Перон со своей блондинкой-потаскушкой удрал в Португалию. А я позволил себе немного расслабиться. Пока хлынувшие на улицы толпы ликующих представителей среднего класса праздновали, я уединился в гостиничном номере с дочкой французского посла. Слушая восторженный рев толпы за окном и ощущая на губах вкус шампанского и Николетты, я сделал вывод, что это куда приятнее, чем летать.

Эта операция прославила наши имена. Большую часть времени я не вылезал из старой армейской формы, и именно в таком виде меня и запомнили. Сэндерсон носил форму офицера авиации со споротыми знаками отличия, ботинки, шлем, очки, шарф и видавшую виды кожаную летную куртку с эмблемой 332-й истребительной группы. Когда он не летал, то снимал шлем и надевал вместо него старый черный берет, который постоянно таскал в кармане брюк. Частенько, перед тем как появляться на публике, нас с Эрлом просили надеть нашу форму, чтобы ни у кого не возникло сомнений, кто перед ними. Людям, похоже, и в голову не приходило, что большую часть времени мы ходим в костюмах с галстуками, как и все остальные.


Чаще всего мы с Эрлом оказывались вдвоем в бою и поэтому в конце концов стали лучшими друзьями. На войне люди сходятся очень быстро. Я рассказывал ему о своей жизни, о войне, о женщинах. Он был более сдержан — возможно, не знал, как я посмотрю на его эскапады с белыми девчонками, — но в конце концов однажды ночью, когда мы находились на севере Италии в поисках Бормана, я узнал об Орлене Гольдони.

— По утрам я рисовал ей чулки, — рассказывал Эрл. — Тогда девушки разрисовывали себе ноги, чтобы было похоже, будто на них шелковые чулки. Вот я карандашом для глаз рисовал сзади швы. — Он улыбнулся. — От этой работенки я никогда не отказывался.

— Не проще ли было подарить ей пару чулок? — спросил я. Достать их было несложно. Военные писали друзьям и родным в Штаты и просили прислать им чулки.

— Я дарил, и не одну пару, — пожал плечами мой чернокожий приятель, — но она всегда раздавала их подругам.

У Эрла не было ее фотокарточки — видимо, из опасения, что Лилиан может найти ее, — но позже я не раз видел ее в фильмах, когда ее провозгласили европейской Вероникой Лейк.[21] Взъерошенные белокурые волосы, широкие плечи, хрипловатый голос. Героини Лейк были холодны, а Гольдони, напротив, создавала образы знойных красоток. В фильмах она была в роскошных шелковых чулках, но ноги под ними были еще лучше, и в фильмах их демонстрировали крупным планом столько раз, сколько, по мнению режиссера, это могло сойти ему с рук. Могу себе представить, сколько удовольствия получал Эрл, разрисовывая ее.

Познакомились они в Неаполе, где она была певичкой в кабаре — одном из немногих, куда допускали чернокожих солдат. В свои восемнадцать она вовсю приторговывала на черном рынке, а до этого была связной у итальянских коммунистов. Сэндерсону хватило одного взгляда на нее, чтобы потерять голову. Наверное, то был единственный раз в его жизни, когда он позволил себе расслабиться. Он отчаянно рисковал: по ночам самовольно покидал аэродром, всеми правдами и неправдами обходил стороной патрули военной полиции, чтобы побыть с ней, а на заре украдкой пробирался обратно на взлетное поле, чтобы тут же вылететь куда-нибудь на Бухарест или Плоешти…

— Мы знали, что не сможем быть вместе, — продолжал Эрл. — Понимали, что война рано или поздно закончится. — В его глазах было отсутствующее выражение, воспоминание о боли, и я видел, какой след Лена оставила в его жизни. — Мы оба были взрослые люди. — Глубокий вздох. — В общем, мы расстались. Я демобилизовался и вернулся в профсоюз. С тех пор мы не виделись. — Он покачал головой. — А теперь она играет в кино. Я не видел ни одного ее фильма.

На следующий день мы нашли Бормана. Я ухватился за его монашеский капюшон[22] и так тряхнул его, что у него лязгнули зубы. Мы передали его представителю Международного трибунала для суда над военными преступниками и позволили себе несколько дней отдыха.

Таким взвинченным, как в те дни, я Эрла еще не видел никогда. Он то и дело скрывался, чтобы сделать телефонный звонок. Нас вечно осаждали толпы журналистов, и Сэндерсон дергался от каждой вспышки. В первый же вечер он сбежал из нашего гостиничного номера и не появлялся три дня.

Обычно это я вел себя подобным образом, стараясь улизнуть на свидание с очередной красоткой. От Эрла я такого не ожидал.

Те выходные он провел с Леной в крошечном отельчике к северу от Рима. В понедельник утром их снимками пестрели все итальянские газеты — каким-то образом журналисты пронюхали об этом свидании. Я гадал, узнала ли подробности Лилиан, и если да, то что она об этом думает.

Эрл, чернее тучи, появился примерно в полдень понедельника, как раз вовремя, чтобы успеть на свой рейс в Индию: он летел в Калькутту на встречу с Ганди. Закончилось дело тем, что Сэндерсон своим телом закрыл Махатму от пуль, которые какой-то фанатик выпустил в него на ступенях храма, и теперь все газеты только и писали об Индии, а об итальянском происшествии позабыли. Как мой приятель потом объяснялся с Лилиан, я понятия не имею. Не знаю уж, что он ей наплел, но совершенно уверен — Лилиан ему поверила. Она всегда ему верила.


Славное было время. Теперь, когда в Южную Америку дорога фашистам была заказана, они были вынуждены оставаться в Европе, где искать их было куда легче. После того как нам удалось выудить Бормана из его монастыря, мы вытащили Менгеле[23] с чердака на баварской ферме и так близко подобрались к Айхману[24] в Австрии, что он запаниковал и угодил прямо в руки к советскому патрулю, и русские пристрелили его без лишних слов. Дэвид Герштейн со своим дипломатическим паспортом пробрался в Эскориал[25] и уговорил Франко выступить в прямом радиоэфире с заявлением, в котором он отрекался от престола и созывал выборы, после чего Дэвид сопровождал его в самолете во время полета в Швейцарию. Следом за Испанией выборы были объявлены в Португалии, и Перону пришлось искать прибежища в Нанкине, где он стал военным советником генералиссимуса.[26] Нацисты покидали Иберию десятками, и многие из них были пойманы.

Мои дела шли в гору. Жалованье, которое платил мне мистер Холмс, было невелико, но я прилично заработал на рекламе «Честерфильда» и на том, что продал свою историю журналу «Лайф»; кроме того, я часто выступал с речами за плату — мистер Холмс даже нанял специального человека, который писал для меня тексты. Моя половина квартиры на Парк-авеню не стоила мне ни цента, равно как никто не принуждал меня платить за еду. Меня посещало такое количество девчонок, что домовладелец задумался о том, чтобы установить вращающуюся дверь. Помимо всего этого, мне регулярно приходили кругленькие суммы за статьи, выходящие под моим именем, — вроде «Почему я верю в терпимость», «Что для меня значит Америка» и «Зачем нам нужна ООН». Ребята из Голливуда были не прочь заключить со мной долгосрочный контракт и суммы предлагали поистине астрономические, но тогда они меня не интересовали. Мне хотелось посмотреть мир.

Газеты стали все чаще и чаще называть Эрла Черным Орлом, по названию его 332-й истребительной группы, «Одинокие орлы». Он был от этого не в восторге. Дэвид Герштейн для тех немногих, кто знал о его таланте, стал Парламентером. Меня, естественно, прозвали Золотым Мальчиком. Я не возражал.

Еще одного члена «Экзоты за демократию» обрели в лице Блайз Стэнхоуп ван Ренссэйлер, которую газеты тут же окрестили Мозговым Трестом. Это была утонченная бостонская аристократка, настоящая леди до мозга костей, трепетная, как породистая скаковая кобыла, и вышедшая замуж за какого-то нью-йоркского проходимца-конгрессмена, родив ему трех ребятишек. Она обладала той красотой, которую замечаешь не сразу, но, заметив, только диву даешься, как мог раньше не обращать на нее внимания. Думаю, она и сама вряд ли понимала, до какой степени хороша. Блайз умела впитывать чужое сознание. Воспоминания, способности — все.

Дама была лет на десять меня старше, но это меня не отпугивало, и очень скоро я начал заигрывать с ней. Я никогда не испытывал недостатка в женском внимании, и об этом было известно всем и каждому, так что если Блайз вообще хоть что-то обо мне знала — а я в этом не уверен, поскольку мой разум не представлял для нее никакого интереса, — то она не могла воспринимать меня всерьез.

В конце концов подонок-муженек Генри выкинул ее на улицу, и она заглянула к нам с Холмсом в поисках ночлега. Холмса не было дома, и я, изрядно набравшись его двадцатилетнего бренди, предложил ей ночевать у нас, точнее, в моей постели. Она влепила мне честно заслуженную пощечину, развернулась и вышла прочь.

Не думал, что она примет это предложение так серьезно. Уж ей-то следовало бы это понимать. Хотя, если уж на то пошло, мне тоже. Тогда, в сорок седьмом, многие с большей легкостью женились, чем позволяли себе кем-то увлечься. Я был исключением. А Блайз была слишком трепетной, чтобы играть с ней в эти игры: половину времени она балансировала на грани нервного срыва, со всеми теми сведениями, которыми была битком набита ее голова, и чего ей только не хватало, так это поползновений неотесанного деревенского парня из Дакоты в ту самую ночь, когда развалился ее брак.

Вскоре Блайз сошлась с Тахионом. Тот факт, что мне предпочли существо с другой планеты, довольно болезненно ударил по моему самолюбию, но к тому времени я уже успел неплохо узнать Таха и решил, что, несмотря на его пристрастие к парче и бархату, он нормальный парень. Если он сумеет сделать Блайз счастливой, то я и слова поперек не скажу. Наверное, в нем все-таки было что-то такое, раз даже такой синий чулок, как Блайз, согласилась жить в грехе.

Термин «туз» вошел в моду как раз после того, как Блайз вступила в ЭЗД, так что внезапно мы стали «Четырьмя тузами». Мистер Холмс был демократическим тузом в рукаве, или пятым тузом.

Поразительно, какое количество льстецов нас окружало. Публика просто не позволила бы нам сделать что-нибудь неправильное. Даже закоренелые расисты говорили об Эрле Сэндерсоне «наш цветной летчик». Когда он высказывался о расовой сегрегации, или мистер Холмс — о популизме, люди слушали их с раскрытым ртом.

Думаю, Эрл сознательно манипулировал своим имиджем. Он был умен и отлично представлял себе механизм работы прессы. Обещание, с такой внутренней борьбой данное им мистеру Холмсу, оказалось совершенно оправданным. Он сознательно лепил из себя черного героя, идеальную фигуру для подражания. Спортсмен, стипендиат, профсоюзный лидер, герой войны, безупречный муж, туз. Он стал первым чернокожим, попавшим на обложку «Таймс» и «Лайф». Он сместил Робсона с пьедестала чернокожего идола, что тот скрепя сердце признал, сказав: «Я не умею летать, зато Эрл Сэндерсон не умеет петь». Относительно этого Робсон, кстати сказать, заблуждался.

Эрл вознесся так высоко, как еще никогда в жизни. Вот только он не задумывался о том, что случается с колоссами, когда людям становится известно об их глиняных ногах.

Закат «Четырех тузов» начался в следующем, сорок восьмом году. Когда коммунисты готовы были взять верх в Чехословакии, мы спешно вылетели в Германию, а потом все вдруг отменили. Кто-то в Госдепе решил, что ситуация слишком сложная и нам будет не под силу с ней справиться, и попросил мистера Холмса не вмешиваться. Потом до меня дошел слух, будто бы правительство проводило собственный набор тузов на секретную службу, их заслали туда, и они провалили все дело. Так это или нет — не знаю.

Затем, два месяца спустя после чехословацкого фиаско, нас послали в Китай — спасать миллиард с лишним человек для демократии. Тогда это было неочевидно, но мы проиграли борьбу еще до того, как вступили в нее. На бумаге дело казалось поправимым: армия Гоминьдана еще удерживала все главные города, была превосходно оснащена по сравнению с Мао и его войсками, и все знали, что генералиссимус — гений. Если бы это было не так, почему тогда «Таймс» дважды объявляла его «человеком года»?

Однако коммунисты уверенно продвигались на юг со скоростью двадцать три с половиной мили в день — в солнце и в непогоду, зимой и летом, перераспределяя землю на своем пути. Остановить этот победный марш не могло ничто — и уж точно не генералиссимус.

Когда нас вызвали, генералиссимус подал в отставку — он делал это время от времени, просто чтобы доказать всем, что незаменим. Поэтому «Четыре туза» встретились с новым президентом, неким Ченом, который то и дело оглядывался через плечо, опасаясь, как бы его не сместили, когда «великий человек» решит вновь эффектно появиться на сцене, чтобы спасти страну.

К тому времени Соединенные Штаты были готовы отдать север Китая и Маньчжурию, которые Гоминьдан и так уже потерял, отстаивая крупные города. План состоял в том, чтобы сохранить для генералиссимуса юг, разделив страну надвое. Таким образом Гоминьдан получал шанс упрочить свои позиции на юге и подготовиться к тому, чтобы взять реванш, а коммунисты получали северные города, которые доставались им без борьбы.

Мы все были там — я имею в виду «Четыре туза» и Холмса. Блайз включили в группу в качестве научного консультанта, и она взялась просвещать местных жителей относительно гигиены, ирригации и вакцинации. Там же были и Мао, и Чжоу Эньлай,[27] и президент Чен. Генералиссимус остался в Гуанчжоу — дулся в своей палатке, Народно-освободительная армия осаждала Мукден в Маньчжурии, а остальные ее части все так же уверенно продвигались на юг, двадцать три с половиной мили каждый день, под руководством Линь Бяо.[28]

У нас с Эрлом дел было не так уж много. Мы были наблюдателями, а наблюдали мы, главным образом, делегатов. Гоминьдановцы были на удивление вежливы, хорошо одевались, а их затянутые в униформу слуги сновали повсюду, выполняя их поручения. Когда они разговаривали друг с другом, со стороны это выглядело, как менуэт.

Члены НОА[29] были умными и исполненными достоинства служаками — в том смысле, в каком можно назвать служакой настоящего солдата, и крахмальное чистоплюйство гоминьдановцев было им совершенно чуждо. Они побывали на войне и не привыкли проигрывать. Это я увидел с первого же взгляда.

Это стало для меня потрясением. Все, что я знал о Китае, было почерпнуто из книг Перл Бак.[30] Да, и еще то, что генералиссимус — бесспорный гений.

Эти ребята воюют с теми ребятами? — спросил я у Эрла.

— Те ребята, — мой приятель махнул на толпу гоминьдановцев, — ни с кем не воюют. Они прикрывают свои задницы и удирают. В том-то все и дело.

— Мне это не нравится, — сказал я.

Вид у Сэндерсона был довольно унылый.

— Мне тоже, — сказал он. Потом сплюнул на землю. — Гоминьдановские чиновники воруют землю у крестьян. Коммунисты отдают им землю обратно, и поэтому народ поддерживает их. Но как только они выиграют войну, то тут же заберут землю назад, как Сталин.

Эрл отлично разбирался в истории — а я просто читал газеты.

За две недели мистер Холмс выработал основную стратегию переговоров, и тогда за дело взялся Дэвид Герштейн. Стоило ему только войти в зал, как через несколько минут Чен с Мао улыбались друг другу, как два встретившихся после долгой разлуки школьных товарища, а после затяжных переговоров формальное соглашение о разделе Китая наконец было достигнуто. Гоминьдану и НОА было приказано стать друзьями и сложить оружие.

Идиллия не продлилась и нескольких дней. Генералиссимус, которому, вне всякого сомнения, доложил о нашем вероломстве экс-полковник Перон, разорвал соглашение и вернулся спасать Китай. Линь Бяо продолжил свое неудержимое продвижение на юг. После нескольких грандиозных сражений бесспорный гений генералиссимуса очутился на островке, охраняемом американским флотом, — вместе с Хуаном Пероном и его белобрысой лахудрой, которым снова пришлось сматывать удочки.

Мистер Холмс рассказывал мне, что, когда он летел обратно над Тихим океаном с договором о разделе в кармане, в то время как соглашение было разорвано у него за спиной, и ликующие толпы в Гонконге, Маниле, Оаху и Сан-Франциско изрядно поредели, он все время вспоминал Невилла Чемберлена с его клочком бумаги. Чемберленовский «мир в Европе» обернулся кровавой войной, превратив самого Чемберлена в мировое посмешище: этот человек, исполненный самых благих намерений, принял желаемое за действительное и слишком доверился людям, куда более него искушенным в закулисных играх.

Мистер Холмс наступил на те же грабли. Он не понимал, что, пока он продолжал жить по старинке и бороться за прошлые идеалы — за демократию, либерализм, справедливость и интеграцию, — мир вокруг него изменялся, а он оставался прежним, и именно поэтому мир в конце концов неминуемо должен был перемолоть его в своих жерновах.

В то время общественное мнение еще было к нам снисходительно, но публика запомнила, что мы ее разочаровали. Ее энтузиазм немного поугас.

Возможно, время «Четырех тузов» просто прошло. Все крупные военные преступники были пойманы, фашизм находился в загоне, а неудачи в Чехословакии и Китае продемонстрировали нам наши пределы.

Когда Сталин начал блокаду Берлина, мы с Эрлом вылетели туда. На мне снова была моя походная форма, на Эрле — кожаная куртка. Он барражировал[31] над проволочными заграждениями русских, а я получил от армии джип с личным водителем. В конце концов Сталин пошел на попятный.

Однако наша деятельность становилась все более и более единоличной. Блайз разъезжала по научным конференциям, а оставшееся время проводила главным образом с Тахионом. Эрл устраивал демонстрации за гражданские права и выступал с речами по всей стране. Мистер Холмс с Дэвидом Герштейном работали в предвыборном штабе Генри Уоллеса: близились выборы.

Я выступал вместе с Эрлом на митингах Городской лиги[32] и несколько раз, чтобы выручить мистера Холмса, высказывался в поддержку мистера Уоллеса. Кроме того, я получал отличные деньги за то, что повсюду разъезжал на последней модели «Крайслера», и за разговоры об американизме.

После выборов я отправился в Голливуд и начал работать у Луиса Майера.[33] Там я получал совершенно неслыханные деньги, о каких и мечтать даже не мог, а слоняться без дела по квартире мистера Холмса мне уже начало наскучивать. Большую часть своих вещей я оставил там, решив, что все равно скоро вернусь обратно.

Я получал по десять тысяч в неделю, завел себе агента, бухгалтера и секретаршу, которая отвечала на телефонные звонки, и еще человека, который организовывал мне рекламу, а моей единственной обязанностью остались уроки актерского мастерства и танцев. Играть я пока не играл: со сценарием моего фильма что-то застопорилось. Еще бы: никто и никогда прежде не снимал картину, главным героем которой был белокурый супермен.

В конце концов они родили сценарий, в основу которого были положены наши приключения в Аргентине (вернее, весьма вольная их интерпретация); называлось это творение «Золотой мальчик». За использование этого названия Клиффорду Одетсу[34] отвалили кругленькую сумму, а учитывая то, что произошло между мной и Одетсом впоследствии, в этой перекличке названий была определенная доля иронии.

Когда я прочитал сценарий, он мне страшно не понравился. Я сам был прототипом героя, который меня вполне устраивал. В фильме его звали Джон Браун. Но Герштейна превратили в сына священника из Монтаны, а персонаж Арчибальда Холмса вместо политика из Виргинии стал агентом ФБР. Но хуже всего обошлись с Эрлом Сэндерсоном — из него сделали полное ничтожество, черномазого мальчика на побегушках, который появлялся всего в нескольких сценах, да и то лишь затем, чтобы получить от Джона Брауна очередной приказ, отчеканить: «Есть, сэр!», и взять под козырек. Я позвонил на студию, чтобы высказать свое мнение.

— Мы не можем задействовать его в слишком многих сценах, — было мне сказано. — Иначе потом придется вырезать его из южной версии.

Я спросил своего исполнительного продюсера, о чем это он.

— Если мы собираемся пускать картину в прокат на Юге, в ней не должно быть цветных, иначе ее никто не станет показывать. Мы пишем сценарии с таким расчетом, чтобы можно было без ущерба вырезать из фильма все сцены с участием ниггеров.

Я опешил — понятия не имел, что такое вообще бывает.

— Послушайте, я произносил речи перед Национальной ассоциацией содействия прогрессу цветного населения и Городской лигой. Я фотографировался для «Ньюсуик» с Мери Маклеод Бетюн.[35] Я не могу себе позволить в этом участвовать.

Голос в телефонной трубке стал жестким.

— Загляните в свой контракт, мистер Браун. Нам не требуется вашего одобрения сценария.

— Я и не собираюсь одобрять ваш сценарий. Я хочу получить такой сценарий, который признает определенные факты моей жизни. Если я сыграю в таком фильме, мне больше в жизни никто не поверит. Вы подрываете мою репутацию ко всем чертям!

И понеслось. Я пустил в ход кое-какие угрозы, и исполнительный продюсер пустил в ход кое-какие угрозы. После этого мне позвонил мой бухгалтер и стал объяснять, что произойдет, если те десять штук, которые я получал в неделю, перестанут капать на мой счет, а мой агент сказал, что у меня нет никакого законного права возражать.

В конце концов я позвонил Эрлу и рассказал ему, что происходит.

— Сколько-сколько они тебе платят? — переспросил он.

Я повторил сумму.

— Послушай, — сказал он. — Твои дела с Голливудом касаются только тебя. Но в кино ты новичок, и для них ты — кот в мешке. Ты вступился за правое дело, и это хорошо. Но если ты хлопнешь дверью, ни мне, ни Городской лиге от этого не будет ни холодно ни жарко. Оставайся в деле и сделай себе имя, а потом воспользуйся им. А если тебя так уж задает совесть, утешай себя мыслью, что в случае чего Лиге твои десять штук в неделю всегда пригодятся.

В общем, я согласился. Мой агент состряпал соглашение со студией, по которому любые изменения в сценарии должны были производиться только с моего ведома. Мне удалось добиться, чтобы ФБР из сценария выкинули и персонаж Холмса не имел никакого касательства к правительству, а роль Сэндерсона я попытался сделать чуть более интересной.

Я отсмотрел первые снятые эпизоды, и они оказались неплохими. Собственная игра мне понравилась — во всяком случае, я выглядел естественно, даже в том кадре, где я преграждал дорогу несущемуся на огромной скорости «Мерседесу» и тот отскакивал от моей груди. В этой сцене пришлось применить комбинированную съемку.

Фильм в конце концов сняли, а я принялся кочевать с одной вечеринки в честь окончания съемок на другую, не успевая даже просохнуть. Три дня спустя я очнулся в Тихуане с раскалывающейся от боли головой и подозрением, что я только что совершил какую-то глупость. Хорошенькая блондиночка, которую я обнаружил в своей постели, пояснила мне, какую именно. Оказывается, мы с ней поженились. Когда она отправилась в ванную, я заглянул в свидетельство о браке и выяснил, что ее зовут Ким Вольф. Она была какой-то никому не известной актрисулькой из Джорджии, вот уже шесть лет обивавшей пороги в Голливуде.

После таблетки аспирина и нескольких глотков текилы брак показался мне не такой уж безумной идеей. Возможно, теперь, когда моя карьера пошла в гору, мне настало наконец время остепениться.

Я купил старый дом Рональда Колмана[36] в псевдоанглийском загородном стиле — на Саммит-драйв, в Беверли-Хиллз, и въехал в него вместе с Ким, обоими нашими секретарями, парикмахером Ким, двумя шоферами, двумя горничными… Внезапно все эти люди оказались у меня на содержании, а я и сам толком не понимал, откуда они вдруг взялись.

Следующим был фильм «История Рикенбакера».[37] Снимать его должен был Виктор Флеминг,[38] Фредрику Марчу предстояло играть Першинга,[39] а Джун Эллисон — медсестру, в которую я по сценарию должен был влюбиться. Не кто иной, как Дьюи Мартин должен был сыграть Рихтгофена,[40] чью тевтонскую грудь мне предстояло нашпиговать американским свинцом — плевать, что настоящего Рихтгофена на самом деле подбил кто-то другой. Снимать собирались в Ирландии — с астрономическим бюджетом и полчищами статистов. Я твердо решил научиться управлять самолетом, чтобы самостоятельно исполнять часть трюков. Ради этого я даже разорился на международный звонок Эрлу.

— Привет, — сказал я. — Я наконец-то научился летать.

— Некоторые деревенские, — сказал он, — вечно тормозят.

— Виктор Флеминг хочет сделать из меня настоящего туза.

— Джек, — в его голосе прозвучало веселье, — ты и так туз.

Я слегка опешил — во всей этой суматохе как-то позабылось, что вовсе не «МГМ» сделала меня звездой.

— Пожалуй, ты прав.

— Тебе следовало бы почаще бывать в Нью-Йорке, — заметил Сэндерсон. — Чтобы не забывать, что происходит в реальном мире.

— Ну да. Обязательно. Поговорим о самолетах.

— Непременно.

В Нью-Йорк я заехал на три дня по пути в Ирландию. Ким со мной не поехала: благодаря мне ей дали роль, и на время съемок она с потрохами принадлежала «Уорнер Бразерс». В любом случае, она была южанка до мозга костей, и когда однажды мы встречались с Эрлом при ней, она явно чувствовала себя не в своей тарелке, так что ее отсутствие меня не расстроило.

В Ирландии я проторчал семь месяцев — погода была такой поганой, что мы никак не могли доснять фильм. Дважды мы с Ким встречались в Лондоне — оба раза она прилетала на неделю, — но все остальное время я был предоставлен сам себе. Я хранил ей верность — в моем понимании, то есть не спал ни с одной девицей больше двух раз кряду. Я неплохо наловчился водить самолет, так что несколько раз даже заслуживал похвалу у профессиональных пилотов-каскадеров.

Когда я вернулся обратно в Калифорнию, мы с Ким провели пару недель в Палм-Спрингс. Премьера «Золотого мальчика» должна была состояться через два месяца. В последний день в Палм-Спрингсе, в тот самый миг, когда я вылезал из бассейна, какой-то клерк из конгресса, взмокший в своем костюме с галстуком, подошел ко мне и вручил розовый бланк.

Это оказалась судебная повестка. Мне было предписано явиться в Комитет Палаты представителей по расследованию антиамериканской деятельности (КРААД) рано утром во вторник.

Меня это скорее раздосадовало, чем что-либо еще. Я решил, что меня спутали с каким-нибудь другим Джеком Брауном. Я позвонил в «МГМ» и поговорил с каким-то парнем из юридического отдела. Однако едва скрыл свое удивление, когда услышал:

— А-а, мы так и думали, что вам в ближайшее время пришлют повестку.

— Погодите. Откуда вы могли это знать?

На секунду повисла неловкая тишина.

— Мы придерживаемся политики сотрудничества с ФБР. Послушайте, мы договорились с одним нашим поверенным, чтобы встретил вас в Вашингтоне. Просто расскажете Комитету все, что вам известно, и на следующей неделе сможете возвратиться обратно в Калифорнию.

— Эй! Какое отношение к этому имеет ФБР? И почему вы не предупредили меня? И вообще, в чем этот чертов Комитет меня подозревает?

— Это имеет какое-то отношение к Китаю, — сказали на том конце провода. — По крайней мере нас следователи спрашивали именно об этом.

Я в бешенстве швырнул трубку, но через минуту вновь поднял ее, чтобы позвонить мистеру Холмсу. Они с Эрлом и Дэвидом тоже утром получили повестки и пытались связаться со мной, но не могли отыскать меня в Палм-Спрингсе.

— Они пытаются свалить «Тузов», Джек, — сообщил мне Сэндерсон. — Садись на первый же самолет на восток. Надо поговорить.

Я стал собирать вещи, но тут вошла Ким, одетая в свой белый теннисный костюм — ее урок только что кончился. Запыхавшаяся, она выглядела так привлекательно, как ни одна из других знакомых мне женщин.

— Что случилось? — спросила она.

Я махнул на розовую повестку.

Ее реакция была мгновенной и очень меня удивила.

— Я позвоню на студию. Тебе нужен адвокат.

Я тупо наблюдал, как она поднимает трубку и набирает номер. По спине у меня побежали мурашки.

— Хотел бы я знать, что происходит.

Но я знал, и это знание было ужасающим в своей отчетливости и неумолимости.

Настоящий страх овладел мною позже. КРААД взялся за Голливуд в сорок седьмом: предположительно Комитет расследовал подрывную деятельность коммунистов в киноиндустрии — идея была совершенно абсурдная, поскольку ни одному коммунисту не удалось бы ничего пропагандировать в своих фильмах без ведома и разрешения людей уровня мистера Майера и братьев Уорнер. Те, кого обвинили, в прошлом или настоящем были коммунистами, и они со своими адвокатами выбрали линию защиты, основанную на Первой поправке, которая гарантировала каждому гражданину свободу слова и объединений.

Комитет растоптал их, как стадо буйволов — клумбу с маргаритками. Всех десятерых за отказ сотрудничать обвинили в неуважении к Конгрессу, а когда несколько лет спустя их апелляции были отклонены, они загремели в тюрьму. Члены «десятки» полагали, будто Первая поправка защитит их, а обвинения в неуважении рассыплются самое позднее через несколько недель. Вместо этого обжалования затянулись на годы, вся «десятка» отправилась за решетку, и, отбыв срок, ни один из них не смог найти себе работу.

Именно тогда возник так называемый черный список. Мои старые знакомцы из Американского легиона, после приснопамятных столкновений с фермерами в годы Великой депрессии освоившие более тонкую тактику, опубликовали список известных или подозреваемых коммунистов, чтобы ни один работодатель ни под каким предлогом не мог нанять человека из этого списка. Если он все же нанимал кого-либо из неблагонадежных, он сам пополнял ряды подозреваемых и его имя могло также оказаться в этом списке.

Ни один из тех, кто предстал перед КРААД, не совершал никакого преступления — в том смысле, в каком его определял закон. Они оказались под следствием не за преступную деятельность, но за свои убеждения. Комитет не имел конституционного права преследовать этих людей, черный список был незаконным, доказательства по большей части основывались на слухах и были неприемлемыми в суде… но это ничего не меняло. Их все равно осудили.

КРААД некоторое время молчал, отчасти по той причине, что его председатель, Парнелл, угодил за решетку за финансовые махинации, отчасти потому, что «голливудская десятка» все еще обжаловала свои приговоры. Но привычка к оглушительной славе за то время, пока комитетчики расправлялись с Голливудом, оказалась очень сильной, тем более что общественность впала в совершеннейшее безумие от процессов по делу Розенбергов[41] и Алджера Хисса,[42] поэтому они решили, что настала пора устроить еще одно громкое расследование. Новый председатель КРААД, Джон С. Вуд из Джорджии, замахнулся на самую крупную дичь на планете.

На нас.


Поверенный «МГМ» встретил меня в вашингтонском аэропорту.

— Я бы не советовал вам встречаться с мистером Холмсом или мистером Сэндерсоном, — заявил он.

— Не говорите глупостей.

— Они будут пытаться уговорить вас прибегнуть к защите на основе Первой или Пятой поправок, — сказал юрист. — Первая поправка не поможет: все апелляции на этом основании отклоняются. Пятая же позволяет не давать показаний против самого себя, но если вы на самом деле не совершали ничего противозаконного, то не можете прибегнуть к такой тактике — если только не хотите выглядеть виновным.

— И ты больше не сможешь найти себе работу, Джек, — вставила Ким. — «Метро» даже не выпустит в прокат твои картины. Американский легион будет пикетировать кинотеатры по всей стране.

— С чего ты взяла, что я смогу работать, даже если стану с ними сотрудничать? — спросил я. — Чтобы попасть в черный список, достаточно просто получить этот чертов вызов.

— Мистер Майер уполномочил меня сообщить вам от его имени, — сказал юрист, — что вы останетесь на студии, если станете сотрудничать с Комитетом.

Я покачал головой и ухмыльнулся.

— Я намерен поговорить с мистером Холмсом сегодня же вечером. Мы же «Тузы», а не кто-нибудь. Если нам не под силу задать трепку какому-то жирному конгрессмену из Джорджии, мы не заслуживаем работы.

Итак, я встретился с мистером Холмсом, Эрлом и Дэвидом в «Стетлере». Ким сказала, что я веду себя неразумно, и со мной не пошла.

Все не заладилось с самого начала. Сэндерсон сказал, что прежде всего Комитет вообще не имеет права нас вызывать и мы просто должны отказаться с ними сотрудничать. Мистер Холмс добавил, что мы не можем вот так просто взять и сдаться и должны защищать себя перед комитетом — в конце концов, нам нечего скрывать. Эрл опять вмешался: дескать, в том балагане, в который превратился наш суд, без толку взывать к голосу разума. Дэвид просто хотел пустить на заседании в ход свои феромоны.

— К черту! — не выдержал я. — Ставлю на Первую. Свобода слова и объединений — это понятно каждому американцу.

Но сам я не верил в свои слова ни на грош, а просто чувствовал, что должен сказать хоть что-то оптимистичное.

В первый день меня так и не вызвали — мы с Дэвидом и Эрлом слонялись по вестибюлю, считая шаги и кусая ногти, пока мистер Холмс со своим поверенным пытался разыгрывать из себя короля Кнута[43] и не дать гибельной волне слизнуть едким языком плоть с их костей. Дэвид все пытался уговорить охранников позволить ему пройти в зал, но ему не повезло: те, что находились снаружи, и рады были бы пропустить его внутрь, но вот на тех, что были за дверью, его феромоны не действовали, и они упорно продолжали стоять у него на пути.

Прессе, разумеется, присутствовать позволили. КРААД обожал демонстрировать свою деятельность перед камерами кинохроники, а камеры придавали этому балагану подлинный размах.

Я не знал, что происходит внутри, пока оттуда не вышел мистер Холмс. Он двигался, как человек, перенесший инсульт: осторожно переставлял одну ногу за другой, лицо было пепельно-бледным, руки тряслись — короче говоря, за какие-то несколько часов он постарел на два десятка лет. Эрл с Дэвидом подбежали к нему, а я мог лишь в ужасе смотреть, как другие вели его по коридору.

Страх держал меня за горло.


Мистера Холмса посадили в его автомобиль, потом Эрл подождал, когда подъедет лимузин «МГМ», и вместе с нами уселся на заднее сиденье. Ким, надувшись, забилась в уголок, чтобы мой чернокожий приятель случайно ее не коснулся, и отказалась даже поздороваться.

— Что ж, я оказался прав, — сказал он. — Нам вообще не следовало сотрудничать с этими мерзавцами.

Я до сих пор находился под воздействием увиденного в коридоре.

— Не понимаю, за каким дьяволом они все это делают.

Сэндерсон весело посмотрел на меня.

— Деревенские мальчики, — сказал он, ни к кому не обращаясь, потом покачал головой. — Нужно хорошенько дать им лопатой по башке, чтобы привлечь к себе их внимание.

Ким засопела. Эрл и бровью не повел.

— Они жаждут власти, деревенский мальчик. А Трумэн и Рузвельт долгие годы не давали им до нее дорваться. Теперь они хотят заполучить ее обратно и ради этого раздувают всю эту истерию. Взгляни на «Четырех тузов» — что ты увидишь? Негр-коммунист, еврей-либерал, фэбээровец-либерал и женщина, живущая в грехе. Добавь к этому Тахиона — инопланетянина, который ведет подрывную деятельность не только в стране, но и в наших хромосомах. Возможно, есть и другие, не менее могущественные, о существовании которых никто не знает. И все они обладают сверхъестественными способностями, не подчиняются правительству, выполняют какой-то никому не известный либеральный план, который угрожает выбить политическую почву из-под ног большинства членов Комитета. Как мне представляется, теперь у правительства есть свои собственные тузы, о которых мы не слышали. Это значит, что без нас можно обойтись — мы чересчур независимы и политически неблагонадежны. Наши поражения в Китае и Чехословакии и имена других тузов — вот их оправдание. Суть в том, что, если они смогут публично сломить нас, это послужит доказательством, что они могут сломить кого угодно. Это положит начало господству террора, которое продлится целое поколение. И ни один человек, даже президент, не сможет чувствовать себя в безопасности.

Я покачал головой, слова моего приятеля доносились до меня, но мозг отказывался принимать их.

— Что мы можем с этим сделать? — спросил я.

Эрл встретился со мной взглядом.

— Ни черта мы не можем, деревенский мальчик.

Я отвел глаза.

Вечером мой поверенный дал мне прослушать запись допроса Холмса. Мистер Холмс и его поверенный, старый друг семьи из Виргинии по имени Кренмер, не впервые были в Вашингтоне и неплохо разбирались в юриспруденции. Они ожидали обычного процесса, когда одни господа задают вежливые вопросы другим господам.

Реальность никак не оправдала их ожиданий. Комитетчики не дали Холмсу даже рта раскрыть — вместо этого они принялись кричать на него, перемежая гнусные намеки пересказом неподтвержденных слухов, и не позволяли ему сказать ни слова в свою защиту.

А что касается текста расшифрованной стенограммы…

Мистер Рэнкин: Когда я смотрю на этого отвратительного последователя «Нового курса», который сидит перед Комитетом со своими пижонскими замашками, одеждой с Бондстрит и декадентским мундштуком, все, что во мне есть американского и христианского, восстает. Приверженец «Нового курса»! Этот проклятый «Новый курс» пронизывает его всего, как метастазы раковой опухоли, и мне хочется кричать: «Это вы виноваты во всем дурном, что происходит с Америкой. Убирайтесь отсюда и возвращайтесь в свой красный Китай, где вам самое место, вы, грязный социалист! В Китае вам с вашим вероломством будут только рады!»


Председатель: Время уважаемого члена комитета истекло.


Мистер Рэнкин: Благодарю вас, господин председатель.


Председатель: Мистер Никсон?


Мистер Никсон: Назовите имена людей из Государственного департамента, с которыми вы советовались перед своей поездкой в Китай.


Свидетель: Будет ли мне позволено напомнить Комитету, что люди, с которыми я имел дело, были американскими государственными служащими, добросовестно выполнявшими свои обязанности… Мистер Никсон: Комитет не интересуют их характеристики. Только имена.

Стенограмма допроса не кончалась и не кончалась — восемьдесят страниц в общей сложности. Мистер Холмс, как следовало из нее, нанес генералиссимусу удар в спину и сдал Китай красным. Его записали в сочувствующие коммунизму, как и этого его салонного социалиста, Генри Уоллеса, которого он поддерживал на президентских выборах. Джон Рэнкин из Миссисипи — пожалуй, обладатель самого зловещего голоса во всем Комитете — обвинил мистера Холмса в участии в сионистско-коммунистическом заговоре, результатом которого стало распятие Спасителя. Ричард Никсон из Калифорнии желал во что бы то ни стало узнать фамилии людей, с которыми Холмс советовался в Государственном департаменте, чтобы сделать с ними то же самое, что уже сделал с Алджером Хиссом. Мистер Холмс никаких имен не называл и ссылался на Первую поправку. Вот тогда Комитет действительно зашелся в праведном негодовании: они мурыжили его несколько часов, а на следующий день выдвинули обвинение в неуважении к Конгрессу. Перед мистером Холмсом замаячила перспектива тюремного заключения.

А ведь он не совершил ни единого преступления!..

— Боже правый! Мне нужно переговорить с Эрлом и Дэвидом.

— Я уже говорил вам, что это неразумно, мистер Браун.

— Да плевать мне. Нам нужно выработать план.

— Послушай его, милый.

— Мне плевать. Должен же быть какой-то выход.


Когда я добрался до номера мистера Холмса, ему уже дали успокоительное и уложили в постель. Эрл рассказал, что Блайз с Тахионом тоже получили повестки и должны были явиться на следующий день. Мы не понимали зачем. Блайз никогда не участвовала в принятии политических решений, а Тахион вообще не имел никакого отношения ни к Китаю, ни к американской политике.

Дэвида вызвали на следующее утро. В зал он вошел ухмыляясь. Он собирался поквитаться за нас всех.

Мистер Рэнкин: Я хотел бы заверить еврейского джентльмена из Нью-Йорка в том, что он может не опасаться предвзятого отношения на основании его национальности. Любой человек, верующий в основные принципы христианства и живущий в соответствии с ними, будь он католик или протестант, пользуется моим уважением и доверием.


Свидетель: Хотел бы обратить внимание Комитета, что я возражаю против характеристики «еврейский джентльмен».


Мистер Рэнкин: Вы возражаете против определения «еврей» или против определения «джентльмен»? Чем вы недовольны?

После этого неудачного начала феромоны Дэвида начали наполнять помещение, и, хотя ему не удалось заставить их водить хоровод и петь «Хава Нагила»,[44] они все же великодушно согласились отозвать повестки, отменить слушание, издать резолюцию, в которой «Тузы» признавались патриотами, послать мистеру Холмсу письмо с извинениями за свое поведение, снять обвинения в неуважении к Конгрессу, предъявленные «голливудской десятке», и, вообще, на протяжении нескольких часов выставляли себя совершенными идиотами прямо перед камерами. Джон Рэнкин звал Дэвида «еврейским дружочком Америки», что в его устах было равноценно самой высокой похвале. Из зала Дэвид вышел пританцовывая и ухмыляясь от уха до уха, и мы принялись хлопать его по спине, а потом отправились обратно в «Стетлер» праздновать.

В ход пошла уже третья бутылка шампанского, когда коридорный открыл дверь и помощники конгрессменов вручили нам повестки. Мы включили радио и услышали голос председателя Джона Вуда, который в своем выступлении рассказывал о том, как Дэвид пустил в ход «мысленный контроль того же типа, который применяют в институте имени Павлова в коммунистической России», и что эта вероломная атака будет во что бы то ни стало расследована.

Я уселся на кровать и уставился на пузырьки, поднимающиеся со дна бокала с шампанским.

Холодные пальцы страха снова сжали мое горло.


На следующее утро вызвали Блайз. Руки у нее дрожали. Дэвида прогнали охранники в противогазах. Перед зданием стояли грузовики с эмблемами химических войск. Впоследствии мне стало известно, что, если бы мы попытались прорваться наружу, против нас использовали бы фосген.

В зале заседаний сооружали стеклянную кабинку. Дэвиду предстояло давать показания в изоляции — через микрофон. Пульт управления микрофоном находился в руках Джона Вуда.

По-видимому, КРААД пребывал в таком же потрясенном состоянии, как и мы, потому что допрос вышел несколько скомканным. Блайз задавали вопросы о Китае, а поскольку она сопровождала нас туда в качестве научного консультанта, то о политических решениях не имела ни малейшего понятия. Тогда они принялись расспрашивать ее о характере ее способностей: как именно она впитывала чужие сознания и что с ними делала. Все было довольно вежливо. Ведь Генри ван Ренссэйлер все еще оставался конгрессменом, и профессиональная этика не позволяла им предположить, что жена управляла его разумом вместо него.

Они отпустили Блайз и вызвали Тахиона. Он был одет в персикового цвета пальто и ботфорты с кистями. Все это время он игнорировал советы своего адвоката — в зал он вошел с видом аристократа, которому против воли приходится рассеивать заблуждения черни.

Он перехитрил самого себя, и Комитет разнес его в пух и прах. Его объявили незаконным иммигрантом, после этого прошлись по нему за то, что он выпустил вирус дикой карты, и в довершение всего потребовали от него называть имена всех тузов, которых он лечил, — на тот случай, если кто-нибудь из них вдруг окажется коварным лазутчиком, оказывающим подрывное влияние на американские умы по приказу Джо Сталина. Тахион отказался.

Его выдворили из страны.

На следующий день перед Комитетом снова предстал Герштейн — на этот раз в сопровождении морских пехотинцев, упакованных в костюмы противохимической защиты. Едва только он очутился в стеклянной кабинке, как они набросились на него — точно так же, как несколькими днями раньше на мистера Холмса. Джон Вуд зажал кнопку микрофона и ни разу не дал ему слова, даже тогда, когда Рэнкин назвал его грязным жидом — и это при свидетелях! Когда ему в конце концов было позволено высказаться, Дэвид объявил комитет шайкой нацистов. Мистер Вуд расценил это как неуважение к Конгрессу.

К концу заседания перед Дэвидом тоже замаячил призрак тюрьмы.

Комитет объявил перерыв на выходные. Нам с Эрлом предстояло предстать перед комитетом в следующий понедельник.

Весь вечер пятницы мы просидели в номере мистера Холмса, слушая радио и убеждаясь, что дела обстоят хуже некуда. Американский легион устраивал демонстрации в поддержку Комитета по всей стране. Людям, обладавшим способностями тузов, приходили повестки — обезображенных джокеров не вызвали, поскольку они могли оскорбить эстетические чувства американцев. Мой агент оставил мне сообщение, в котором говорилось, что «Крайслер» требует вернуть им машину и что ребята из «Честерфильда» тоже звонили и были не на шутку встревожены.

Я в одиночку выхлебал бутылку виски. Блайз с Тахионом были где-то в бегах. Дэвид с мистером Холмсом превратились в равнодушных зомби — сидели в уголочке с запавшими глазами, обращенными внутрь себя, устремленными на их собственную агонию. Никто из нас не знал, что сказать, кроме Эрла.

— Я буду апеллировать к Первой поправке, чтоб им всем пусто было, — сообщил он. — Если меня соберутся посадить, я улечу в Швейцарию.

Я уткнулся в свой стакан.

— Но я-то не умею летать, Эрл.

— Еще как можешь, деревенский мальчик! Ты сам мне об этом говорил.

— Я не умею летать, черт тебя дери! Отвяжись от меня.

Я больше не мог этого выносить, поэтому захватил еще одну бутылку и отправился в постель. Ким хотелось поговорить, и я просто повернулся к ней спиной и притворился, что сплю.


— Да, мистер Майер.

— Джек? Это ужасно, Джек, просто ужасно.

— Да, ужасно. Эти мерзавцы, мистер Майер, они намерены уничтожить нас.

— Просто делай то, что скажет адвокат, Джек. И все будет в порядке. Прояви мужество.

— Мужество? — Я засмеялся. — Мужество?

— Так надо, Джек. Ты же герой. Они не тронут тебя. Просто расскажи им все, что знаешь, и Америка будет любить тебя за это.

— Вы хотите, чтобы я стал крысой?

— Джек, Джек. К чему такие слова? Я хочу, чтобы ты поступил как патриот. Поступил честно. Я хочу, чтобы ты был героем. И хочу, чтобы ты знал: в «Метро» всегда найдется место для героя.

— И сколько человек купят билеты, чтобы посмотреть на крысу, а, мистер Майер? Сколько?

— Передай трубку адвокату, Джек. Я хочу поговорить с ним. Будь хорошим мальчиком, делай, как он скажет.

— Черта с два!

— Джек. Ну что мне с тобой делать? Дай мне поговорить с адвокатом.

Эрл парил в воздухе у меня за окном. Капли дождя поблескивали на очках, надетых поверх шлема. Ким метнула на него убийственный взгляд и выскочила из комнаты. Я выбрался из постели, подошел к окну и открыл его. Он влетел внутрь, сбросил ботинки прямо на ковер и закурил.

— Неважно выглядишь, Джек.

— Да я вчера выпил лишнего, Эрл.

Он вытащил из кармана сложенную в несколько раз «Вашингтон стар».

— Ничего, сейчас в два счета протрезвеешь. Видел уже сегодняшнюю газету?

— Нет. Ни черта я не видел.

Он раскрыл ее. Заголовок гласил: «СТАЛИН ЗАЯВЛЯЕТ О ПОДДЕРЖКЕ ТУЗОВ».

Я уселся в постели и потянулся за бутылкой.

— О, господи!

Эрл швырнул газету на пол.

— Он хочет упечь нас за решетку. Мы утерли ему нос в Берлине. С чего ему нас любить? Своих собственных тузов он преследует.

— Вот ублюдок. — Я прикрыл глаза. Перед веками плавали цветные пятна. — Закурить есть? — спросил я.

Он дал мне сигарету и прикурил ее от своей трофейной «Зиппо». Я плюхнулся обратно на подушку и поскреб щетину на подбородке.

— Сдается мне, — продолжал Сэндерсон, — что нам предстоит очень скверный десяток лет. Не исключено, что вообще придется убраться из страны. — Он покачал головой. — А потом мы снова станем героями. Не думаю, чтобы все это продлилось меньше.

— Да уж, умеешь ты ободрить, нечего сказать.

Он рассмеялся. От сигареты во рту стоял совершенно омерзительный привкус. Я смыл его глотком виски. Улыбка сползла с лица Эрла, и он покачал головой.

— Тех, кого станут вызывать после нас, — вот кого мне по-настоящему жаль. Теперь в этой стране начнется охота на ведьм, которая затянется на долгие годы. — Он снова покачал головой. — Моему адвокату платит НАСПЦН. Надо бы отказаться от него. Не хочу, чтобы со мной связывали какую-то организацию. Потом им придется за это расплачиваться.

— Мне звонил Майер.

— Майер! — Сэндерсон поморщился. — Если бы только те, кто заправляют студиями, встали на защиту «десятки». Если бы тогда они показали зубы, ничего этого просто не произошло бы. — Он взглянул на меня. — Я посоветовал бы тебе нанять другого адвоката. Если только ты не собираешься апеллировать к Пятой. — Он нахмурился. — С Пятой все проходит быстрее. Тебя просто просят назвать твое имя, ты отвечаешь, что не намерен отвечать, — и все.

— Тогда какая мне разница, какой у меня адвокат?

— Это точно. — Он криво ухмыльнулся. — Никакой разницы, верно? Что бы мы ни говорили и ни делали, Комитет в любом случае возьмет свое.

— Вот именно. Все кончено.

Ухмылка Эрла превратилась в мягкую улыбку. На миг я увидел тот свет, который так ценила в нем Лилиан. Сэндерсон находился на грани того, чтобы потерять все, за что сражался, из него собирались сделать орудие борьбы против движения за гражданские права, антифашизма, антиимпериализма, против рабочих и вообще всего, что было для него важно; он знал, что его предадут анафеме, а всех, с кем он когда-либо был связан, вскоре ждет та же участь… Разумеется, все это не могло не причинять огорчения, но в душе Эрл был все так же тверд. Страх не приблизился к нему. Мой приятель не боялся ни Комитета, ни бесчестия, ни утраты репутации и положения в обществе. Он не сожалел ни о едином мгновении своей жизни, ни о едином своем убеждении.

— Все кончено? — переспросил он. Глаза у него сверкнули. Усмешка скривила губы. — Черта с два, Джек, ничего еще не кончено! Одно комитетское слушание — еще не война. Мы же тузы. Они не могут лишить нас этого. Верно?

— Ну да. Наверное.

— Пожалуй, я оставлю тебя наедине с твоим похмельем. — Он подошел к окну. — Мне все равно пора совершить утренний моцион.

— Увидимся.

Он перекинул ногу через подоконник и показал мне два больших пальца.

— Держись, деревенский мальчик.

— И ты тоже.

Пришлось выбраться из постели, чтобы закрыть окно: мелкая морось превратилась в проливной дождь. Я выглянул на улицу. Люди разбегались кто куда, спеша укрыться от ливня.


— Эрл действительно был коммунистом, Джек. Он много лет состоял в партии, даже в Москву ездил учиться. Послушай, дорогой, — голос Ким стал умоляющим, — ты не сможешь ему помочь. Его все равно распнут, что бы ты ни делал.

— Я могу показать ему, что на кресте он не один.

— Превосходно! Просто замечательно! Я вышла замуж за мученика. Расскажи мне, каким образом ты поможешь своим друзьям, если станешь защищаться Пятой? Холмс больше не вернется к общественной жизни. Дэвид докривлялся до тюрьмы. Тахиона выдворили. И Эрл тоже обречен, можешь быть уверен. Ты даже не сможешь нести их крест вместо них. — Она сорвалась на крик. — Да оторвись ты наконец от своей бутылки и послушай меня! Ты можешь помочь своей стране! Это будет правильно!

Я больше не мог это выслушивать, поэтому отправился прогуляться на холодную февральскую улицу. Я ничего не ел целый день, в желудке у меня плескалась бутылка виски, машины с шуршанием проносились мимо, морось оседала на лице, проникала сквозь тонкую, рассчитанную на калифорнийскую погоду куртку, но я ничего этого не замечал. Я думал об этих типах, Вуде, Рэнкине и Фрэнсисе Кейсе — об их лицах, полных ненависти глазах и непрерывном потоке инсинуаций, — и вдруг побежал к Капитолию. Я собирался отыскать членов этого мерзкого Комитета и отдубасить их, долбануть их всех хорошенечко друг о друга гнилыми лбами, заставить их улепетывать прочь, заикаясь от страха. Бог ты мой, я ведь установил демократию в Аргентине, так что мешает мне точно так же установить ее в Вашингтоне?

Окна здания Конгресса были темны. Холодные струи дождя поблескивали на мраморе. Там никого не было. Я прокрался вокруг в поисках открытой двери, потом в конце концов прорвался сквозь боковой вход и направился прямиком в зал заседаний Комитета, пинком распахнул дверь и вошел внутрь.

Зал, разумеется, был пуст, горело лишь несколько прожекторов, и в их неярком свете стеклянная кабинка Дэвида сверкала, как изысканная хрустальная ваза. Камеры и радиооборудование стояли на своих местах. Молоток председателя сиял медью и лаком.

Я бестолково топтался на месте в мертвой тишине безлюдного зала. Весь мой гнев куда-то улетучился.

Я уселся в одно из кресел и попытался сообразить, что я здесь делаю. Было совершенно ясно, что «Четыре туза» обречены. Нас связывал закон и правила приличий, а Комитет — ничего. Единственным способом бороться с ними было нарушить закон, плюнуть в их напыщенные самодовольные хари и разнести этот зал в щепки, хохоча при виде того, как конгрессмены будут пытаться спрятаться под своими столами. Но если мы поступим так, то станем тем, с чем боролись: не подчиняющейся никаким правилам силой, сеющей ужас и творящей беззаконие. Мы только подтвердим обвинения Комитета. И тем самым лишь усугубим положение.

Эпоха тузов неумолимо клонилась к закату, и ничто не могло отсрочить гибель.

Спускаясь по ступеням Капитолия, я почувствовал, что совершенно протрезвел. Сколько бы я ни выпил, хмель не мог заставить меня забыть то, что я знал, помешать мне видеть ситуацию во всей ее пугающей, ошеломляющей ясности.

Я знал, я все знал с самого начала — и не мог притворяться, что ничего не знаю.

На следующее утро я вошел в вестибюль в сопровождении Ким с одной стороны и адвоката с другой. Эрл уже был там вместе с Лилиан, которая судорожно стискивала сумочку.

Я не мог на них смотреть. Я прошел мимо них, и пехотинцы в своих противогазах открыли дверь, и я вошел в зал заседаний и заявил о том, что намерен добровольно дать показания.


Впоследствии была даже разработана процедура для добровольных свидетелей. Сначала полагалось провести закрытое заседание — только свидетель и члены Комитета, что-то вроде генеральной репетиции, чтобы все знали, что они будут говорить и какие сведения раскрывать. Когда я давал показания, ничего подобного еще не придумали, поэтому все вышло несколько скомканно.

Я потел под прожекторами, перепуганный до такой степени, что едва мог говорить и не видел ничего, кроме девяти пар злобных глаз, сверлящих меня с другого конца зала, а слышал лишь их голоса, грохочущие из динамиков, как глас Божий.

Первым заговорил Вуд, задавший мне стандартные вопросы: кто я такой, откуда я родом, чем зарабатываю на жизнь. Потом принялся копать мои знакомства, начав с Эрла. Его время закончилось, и он передал меня Кирни.

— Вам известно, что мистер Сэндерсон в прошлом был членом коммунистической партии?

Я даже не услышал вопроса. Кирни пришлось повторить его.

— А? А-а. Да, он говорил мне.

— Вы знаете, является ли он ее членом в настоящее время?

— Насколько мне известно, он вышел из партии после этой советско-фашистской заварушки.

— В тысяча девятьсот тридцать девятом.

— Ну, когда все это произошло. Да, в тридцать девятом. Наверное.

Все мое актерское мастерство, которым я никогда и не обладал, изменило мне. Я теребил галстук, невнятно мямлил что-то в микрофон и беспрерывно потел, пытаясь отвести взгляд от девяти пар глаз.

— Известно ли вам о принадлежности мистера Сэндерсона к каким-либо партиям в период после советско-нацистского пакта?

— Нет.

И тогда они задали мне этот вопрос.

— Не упоминал ли он при вас имен лиц, принадлежащих к коммунистической партии или другим организациям подобного толка?

Я сказал первое, что пришло мне в голову. Совершенно бездумно.

— Он говорил про какую-то девушку. По-моему, это было в Италии. Они были знакомы во время войны. Если не ошибаюсь, ее имя было Лена Гольдони. Сейчас она актриса.

Девять пар глаз даже не моргнули. Но я видел, как уголки девяти губ чуть дрогнули в улыбке. И уголком глаза заметил, как репортеры вдруг принялись что-то строчить в своих блокнотах.

— Не могли бы вы еще раз повторить это имя по буквам?


Так я забил гвоздь в гроб своего друга. Все, что могли сказать об Эрле до тех пор, по крайней мере, свидетельствовало о его верности своим принципам. Измена Лилиан подразумевала возможность и других измен, возможно, даже измену родине. Всего несколькими словами я уничтожил его, причем сам не понимая, что делаю.

Поток моих бессвязных откровений продолжался. Желая как можно скорее покончить с этим, я болтал первое, что приходило мне на ум. Я клялся в любви к Америке и божился, что возносил славословия мистеру Генри Уоллесу лишь затем, чтобы сделать приятное мистеру Холмсу, но теперь понимаю, как неосмотрительно поступил тогда. Я и не думал даже пытаться изменить уклад жизни на Юге — их уклад ничем не хуже любого другого. Я дважды смотрел «Унесенные ветром» — прекрасная картина. Миссис Бетюн была просто хорошей знакомой Эрла, с которой он как-то попросил меня сняться, вот и все.

Следующим вопросы задавал Вельде.

— Вам известны имена так называемых тузов, которые могут проживать в стране в настоящее время?

— Нет. Ну, то есть кроме тех, которые уже получили повестки от комитета.

— Вы знаете, не могут ли такие имена быть известны Эрлу Сэндерсону?

— Нет.

— И он не сообщал их вам?

Я отпил воды из стакана. Сколько еще раз они будут спрашивать меня об одном и том же?

— Если такие имена и были ему известны, в моем присутствии он о них не упоминал.

— Знаете ли вы, известны ли какие-либо такие имена мистеру Герштейну?

Одно и то же!

— Нет.

— Как вы полагаете, могут ли такие имена быть известны доктору Тахиону?

Это мы уже проходили. Я лишь подтверждал то, что им уже было известно.

— Он лечил многих людей, пораженных вирусом. Полагаю, ему должны быть известны их имена. Но мне он ни разу их не называл.

— Знает ли миссис ван Ренссэйлер о существовании других тузов?

Я покачал, было, головой, но меня вдруг осенило, и я проблеял:

— Нет. Она лично — не знает.

Вельде неумолимо продолжал.

— А мистер Холмс… — начал он, но Никсон почуял какой-то подвох в том, как я ответил, и попросил у Вельде разрешения задать вопрос. Никсон явно был не дурак. Его внимательное молодое лицо, похожее на мордочку бурундука, повернулось в мою сторону, и глаза поверх микрофона впились в меня.

— Могу я попросить свидетеля пояснить свое высказывание?

Ужас парализовал меня. Я сделал еще глоток воды и попытался придумать, как выпутаться. Ничего не придумывалось. Я попросил Никсона повторить вопрос, что и было сделано. Ответ вырвался у меня прежде, чем он закончил.

— Миссис ван Ренссэйлер поглотила разум доктора Тахиона. Она должна знать все имена, которые знает он.

Что было странно, так это то, что они до сих пор не пронюхали о Блайз с Тахионом. Нужно было, чтобы деревенский олух из Дакоты пришел и все им разжевал.

Пожалуй, лучше было просто взять пистолет и пристрелить ее. Чтобы меньше мучилась.


Когда я закончил давать показания, председатель Вуд поблагодарил меня. Если председатель КРААД говорит тебе спасибо, это значит, что у них нет к тебе никаких претензий и другие могут спокойно общаться с тобой, не опасаясь стать парией. И ты можешь рассчитывать найти себе работу на территории Соединенных Штатов Америки.

Я вышел из зала заседаний с адвокатом с одной стороны и Ким с другой. В глаза друзьям я не смотрел. Еще через час я летел на самолете обратно в Калифорнию.

Дом на Саммит-драйв был завален букетами от друзей, которых я успел завести в киношном бизнесе. Со всех концов страны приходили поздравительные телеграммы с восхвалениями, как отважно я себя вел да каким патриотом я себя показал. Среди их авторов было немало членов Американского легиона.

А в Вашингтоне Эрл апеллировал к Пятой поправке.

Зря он ожидал, что они сразу же отпустят его, едва только услышат про Пятую. Ему задавали один вкрадчивый вопрос за другим и заставляли его каждый раз отговариваться Пятой. Вы коммунист? Эрл ссылался на Пятую поправку. Вы советский агент? Пятая поправка. Вы знакомы с Леной Гольдони? Пятая поправка. Была ли Лена Гольдони вашей любовницей? Пятая поправка. Была ли Лена Гольдони советским агентом? Пятая поправка.

Лилиан сидела в кресле прямо за ним. Молча, только комкая сумочку каждый раз, когда снова звучало имя Лены.

В конце концов терпение Эрла лопнуло. Он подался вперед с пылающим от гнева лицом.

— Делать мне больше нечего, как свидетельствовать против себя перед кучкой фашистов! — рявкнул он, и комитетчики немедленно занесли в протокол, что, высказавшись, он тем самым отказался от права воспользоваться Пятой поправкой, и снова засыпали его теми же вопросами.

Когда, дрожа от ярости, Сэндерсон заявил, что просто перефразировал Пятую и все так же отказывается отвечать, его обвинили в неуважении. Эрлу предстояло отправиться в тюрьму следом за мистером Холмсом и Дэвидом.

Вечером парни из НАСПЦН встретились с ним и велели отмежеваться от движения за гражданские права. Связь с таким человеком грозила отбросить их дело на пятьдесят лет назад. В будущем он тоже не должен был иметь с ними ничего общего.

Идол рухнул. Стоило мне упомянуть имя Лены, как толпа вдруг осознала: Эрл Сэндерсон — обычный человек, ничем не лучше их, и обвинила его в крушении своей наивной веры в него. В былые времена его закидали бы камнями или повесили на ближайшей яблоне, но то, что с ним в конечном итоге сделали, было куда хуже. Ему оставили жизнь.

Эрл осознавал себя живым мертвецом, учитывая то обстоятельство, что он дал своим врагам орудие, которым они сокрушат и его самого, и все то, во что он верил. Это знание, парализовав его, оставалось с ним до его последнего дня. Все еще молодой, он превратился в калеку и никогда больше не залетал так высоко и далеко, как прежде.

На следующий день КРААД вызвал Блайз. О том, что случилось потом, мне не хочется даже думать.


Премьера «Золотого мальчика» состоялась через два месяца после слушаний. Я сидел в зале рядом с Ким и, глядя на экран, понимал, что весь фильм с самого первого кадра никуда не годится.

Персонаж Эрла Сэндерсона исчез — его просто вырезали. Персонаж Арчибальда Холмса не был фэбээровцем, но все равно действовал не самостоятельно, а принадлежал к той новой организации — к ЦРУ. Кто-то доснял уйму новых эпизодов. Фашистский режим в Южной Америке заменили коммунистическим режимом в Восточной Европе, представители которого все до единого были смуглыми и говорили с испанским акцентом. Каждый раз, когда кто-нибудь из героев произносил слово «нацист», поверх него накладывали дубляж «коммунист», дубляж был чересчур громким, скверным и вообще неубедительным.

Когда фильм закончился, я в каком-то оцепенении бродил по залу, полному нарядных людей. Все твердили мне, какой я гениальный актер и какой гениальный мы сняли фильм. На афише крупными буквами было напечатано: «Джек Браун — герой, которому Америка может доверять!» Мой желудок то и дело сжимало от рвотных спазмов. Я ушел довольно рано и улегся спать.

Мне по-прежнему платили десять штук в неделю, хотя в прокате картина провалилась. Говорили, что фильм о Рикенбакере ждет громкий успех, но со сценарием следующего фильма опять возникли какие-то затруднения.

А я все никак не мог выпутаться из этого дела. Некоторые люди на вечеринках демонстративно не желали со мной здороваться. Время от времени до меня долетали обрывки фраз: «Туз-Иуда», «Золотая крыса», «Добровольный свидетель», произнесенные таким тоном, как будто то были имена или звания.

Чтобы утешиться, я купил себе «Ягуар».

Тем временем северные корейцы перешли тридцать восьмую параллель, и американская армия стояла насмерть под Тэджоном. У меня же не было никакого иного занятия, кроме уроков актерского мастерства пару раз в неделю.

Я позвонил в Вашингтон. Мне дали чин подполковника и спецрейсом отправили на фронт. На студии решили, что это грандиозный рекламный трюк.

В свое распоряжение я получил специальный вертолет, один из первых «беллов», с пилотом из болот Луизианы, которому определенно надоело жить. На бортах вертолета был изображен я с одним подогнутым коленом и вытянутой вверх рукой — как будто изображал Супермена в полете.

Меня сбросили в тыл к северным корейцам, и я показал им, где раки зимуют. Это оказалось легче легкого. Я уничтожал целые танковые колонны, сбрасывал целые автоколонны с горных склонов, дула всех встреченных на пути артиллерийских орудий связывал узлом, взял в плен четырех северокорейских генералов и вытащил генерала Дина из корейского плена. Я был беспощадным, решительным и грозным — и это получалось у меня отлично, я мог гордиться собой.

Именно тогда была сделана моя фотография, которая попала на обложку «Лайф». На ней я со скупой клинтиствудовской улыбкой держу над головой «Т-34», из люка которого выглядывает весьма удивленный северокореец. Снимок был озаглавлен: «Суперзвезда Пусана».[45] Слово «суперзвезда» тогда еще только входило в моду.

Дома, в Штатах, «Рикенбакер» имел успех. Не настолько громкий, как все ожидали, но фильм был захватывающим, и сборы оказались достаточно высокими. Публика, похоже, испытывала двойственные чувства к исполнителю главной роли. Даже после того, как я попал на обложку «Лайф», оставались люди, не считавшие меня героем.

«Метро» снова выпустила в прокат «Золотого мальчика» — и он снова провалился. Однако меня это не особенно волновало. Я удерживал пусанский плацдарм: находился под обстрелом, спал в палатке, ел консервы из банок и выглядел так, будто только что сошел с карикатур Билла Молдина. Думаю, для подполковника это было довольно нетипичное поведение. Другие офицеры явно не одобряли это, но меня поддерживал генерал Дин — кстати сказать, он сам собственноручно стрелял по танкам из базуки, — и я приобрел бешеную популярность среди солдат.

Меня самолетом отправили на Уэйк,[46] чтобы Трумэн мог вручить мне медаль Почета; на том же самом самолете летел Макартур.[47] Он казался погруженным в свои мысли и на разговоры со мной не отвлекался. Мне подумалось, что я ему не слишком нравился.

Неделю спустя мы начали наступление, и Макартур высадил десант в Инчхоне. Северокорейцы дрогнули и побежали.

Еще пять дней спустя я очутился в Калифорнии. Мне в довольно невежливой форме сообщили, что армия больше не нуждается в моих услугах. Уверен, это было дело рук Макартура. Он хотел сам быть суперзвездой Кореи и не желал делить славу ни с кем. Возможно, к тому времени там были и другие тузы — тихие, скромные безымянные ребята, работающие на благо Соединенных Штатов.

Я не хотел уезжать. Некоторое время, особенно после того, как китайцы задали Макартуру хорошую трепку, я названивал в Вашингтон с новыми идеями о том, чем я могу быть полезен, — например, совершить налет на аэродромы в Маньчжурии, которые доставляли нам такое беспокойство. Начальство вело себя очень вежливо, но было совершенно ясно, что я ему больше не нужен.

Правда, со мной связывались из ЦРУ. После Дьенбьенфу[48] меня хотели отправить в Индокитай, чтобы я избавился от Бао Дая.[49] План, похоже, сляпали на скорую руку — они понятия не имели, кем или чем хотят заменить Бао Дая, просто рассчитывали на то, что «местные либеральные антикоммунистические силы» поднимутся и захватят власть. Парень, который командовал операцией, сыпал модными на Мэдисон-авеню[50] словечками, чтобы прикрыть свое полное незнание Вьетнама и людей, с которыми должен был иметь дело.

Я послал их подальше. После этого мои отношения с федеральным правительством ограничивались исключительно уплатой налогов каждый апрель.


Пока я был в Корее, апелляции «голливудской десятки» отклонили. Дэвид с мистером Холмсом отправились за решетку. Дэвид отсидел три года. Арчибальд Холмс — всего шесть месяцев, после чего был освобожден по состоянию здоровья. Что произошло с Блайз, известно всем.

Эрл улетел в Европу и объявился в Швейцарии, где отказался от американского гражданства и стал гражданином мира. Через месяц он уже жил с Орленой Гольдони в ее парижских апартаментах. К тому времени она успела стать настоящей звездой. Полагаю, он решил, что, раз уж больше нет нужды скрывать их отношения, их следует выставлять напоказ.

Лилиан осталась в Нью-Йорке. Может быть, Эрл высылал ей какие-то деньги. Честно говоря, не знаю.

Перон вернулся в Аргентину в середине пятидесятых вместе со своей пергидрольной шлюшкой.


Я снимался, но почему-то ни один из моих фильмов не имел того успеха, какого от них ожидали. Мне все твердили что-то невнятное относительно моего неумения создать образ. Люди не могли поверить, что я герой. Я сам не верил, и это отражалось на моей игре. В «Рикенбакере» у меня была убежденность. А после него — нет.

Карьера Ким пошла в гору, я почти не видел ее. В конце концов нанятый ею детектив снял меня в постели с косметичкой, которая приходила к ней каждое утро накладывать макияж, и Ким получила дом на Саммит-драйв вместе с горничными, садовником, шоферами и львиной долей моих денег, а я очутился в маленьком пляжном домике в Малибу с «Ягуаром» в гараже. Иногда мои пьянки затягивались на неделю.

После этого было еще два брака, самый долгий из которых продержался восемь месяцев. Они стоили мне остатка моих денег. «Метро» выкинула меня, и я стал работать на «Уорнер». Каждый новый фильм получался еще хуже предыдущего. Я участвовал в шести вестернах, похожих друг на друга как две капли воды.

В конце концов мне пришлось взглянуть правде в глаза. Моя киношная карьера осталась позади, а я сам остался без гроша. Я отправился на Эн-би-си с идеей телевизионного сериала.

«Тарзан — повелитель обезьян» шел четыре года. Я был его исполнительным продюсером и одновременно играл вторую роль после шимпанзе. Я был первым и единственным белокурым Тарзаном. У нас был неплохой рейтинг, и сериал возродил меня к жизни.

После этого я занимался всем тем, чем обычно занимается каждый бывший голливудский актер, в частности решил попробовать себя в недвижимости. Для начала продавал дома в Калифорнии, а потом открыл собственную компанию и стал строить жилье и торговые центры. Я всегда использовал чужие деньги — снова стать банкротом мне не хотелось. В половине маленьких городков Среднего Запада торговые центры построены мной.

Мне удалось сколотить себе состояние. Даже после того, как нужда в деньгах отпала, я не отошел от дел. Все равно больше заниматься было нечем.

Когда Никсон победил на президентских выборах, мне стало совсем худо. Как люди могут доверять этому человеку?

После того как мистер Холмс вышел из тюрьмы, он устроился на работу в «Нью рипаблик» редактором. В тысяча девятьсот пятьдесят пятом году он умер от рака легких. Семейные деньги унаследовала его дочь. Думаю, в ее шкафах до сих пор висит мое барахло.

Две недели спустя после того, как Эрл улетел из страны, Поль Робсон и Дюбуа вступили в коммунистическую партию США. Они получили партийные билеты на открытой церемонии на Герольд-сквер, заявив, что стали коммунистами в знак протеста против недостойного обращения с Эрлом.

После этого в зале заседаний КРААД побывало немало черных. Вызвали даже Джеки Робинсона, который стал добровольным свидетелем. В отличие от белых свидетелей, черных никогда не просили назвать какие-либо имена: Комитет не хотел создавать новых черных мучеников. Вместо этого от свидетелей требовали отречься от взглядов Сэндерсона, Робсона и Дюбуа. Большинство повиновалось.

Все пятидесятые и большую часть шестидесятых я старался не упускать из виду Эрла, хотя это и было нелегко. Он тихо жил с Леной Гольдони в Париже и Риме. Она была очень известной актрисой и вела активную политическую деятельность, но Эрла видели с ней очень редко. Не думаю, чтобы он скрывался, просто старался лишний раз не светиться — это не одно и то же.

Хотя кое-какие слухи все же ходили. Якобы его видели в Африке во время многочисленных тамошних войн за независимость. Якобы он сражался в Алжире против французов и Тайной армии.[51] Когда его об этом спрашивали, он ничего не подтверждал и не отрицал. Его обхаживали разнообразные личности и организации левого толка, но он редко публично принимал на себя какие-либо обязательства. Думаю, он, как и я, не хотел, чтобы его снова использовали. Однако мне кажется, что в то же время он боялся нанести им вред, связавшись с ними.

В конце концов власть террора закончилась, в точности как Эрл и предсказывал. Пока я качался на лианах в гриме Тарзана, Джон и Роберт Кеннеди одним махом уничтожили черный лист, демонстративно пройдя мимо пикета Американского легиона на премьеру «Спартака», сценарий которого написал один из «голливудской десятки».

Тузы начали потихоньку выходить из подполья и участвовать в общественной жизни. Но теперь они носили маски и пользовались вымышленными именами, в точности как в комиксах, которые я читал на войне и считал полной глупостью. Теперь это была не глупость. Парни не хотели рисковать, потому что в один прекрасный день страх мог вернуться.

А я на все вопросы холодно отвечал:

— Я отказываюсь это обсуждать.

То была моя личная Пятая поправка.

В шестидесятые, когда движение за гражданские права начало набирать обороты по всей стране, Эрл приехал в Торонто и обосновался на границе. Он встречался с чернокожими лидерами и журналистами и говорил исключительно о гражданских правах. Но к тому времени Сэндерсон уже успел выпасть из обоймы. Новое поколение чернокожих лидеров взывало к его памяти и цитировало его речи, а «Пантеры»,[52] подражая ему, носили кожаные куртки, ботинки и береты, но факт его существования — существования человека из плоти и крови, а не символа — был несколько неуютным. Движение предпочло бы мертвого мученика, чей образ можно было бы использовать как угодно, их не устраивал живой и пылкий человек, который всегда высказывал свое мнение громко и недвусмысленно.

Возможно, Эрл догадался об этом, когда его попросили переехать на юг. Иммиграционная служба, возможно, даже позволила бы это. Но он слишком долго колебался, а потом Никсон стал президентом. Эрл ни за что не стал бы жить в стране, которой правил бывший член КРААД.

К началу семидесятых Эрл прочно обосновался в парижских апартаментах Лены. Эмигранты-пантеровцы, вроде Кливера,[53] пытались заручиться его поддержкой, но у них ничего не вышло.

В семьдесят пятом Лена погибла в железнодорожной катастрофе. Все свои деньги она оставила Эрлу.

Время от времени он давал интервью. Я разыскивал их и прочитывал от начала до конца. Если верить одному из интервьюеров, в числе прочих условий интервью был запрет задавать вопросы обо мне. Возможно, Сэндерсон хотел, чтобы некоторые воспоминания умерли своей смертью. Мне хотелось поблагодарить его за это.

Существует одна история, почти легенда, которую передают из уст в уста те, кто в шестьдесят пятом участвовал в марше из Сельмы в Монтгомери[54] за избирательные права. Якобы когда копы набросились на них со слезоточивым газом, резиновыми дубинками и собаками и участники марша начали падать, некоторые из них, как они клянутся, посмотрели на небо и увидели летящего по воздуху человека — черную фигуру в летной куртке и шлеме. Тот человек просто парил в воздухе, а потом исчез — так ничего и не сделал, не смог решить, поможет ли он демонстрантам, если пустит в ход свои способности, или лишь ухудшит их участь. Магия не вернулась даже в такой решительный момент, и после этого в его жизни больше не было ничего, кроме кресла в кафе, трубки, утренней газеты и кровоизлияния в мозг.


Время от времени я задумываюсь — может быть, все уже кончилось, люди по-настоящему забыли обо всем? Но тузы — часть сегодняшней жизни, часть прошлого, и весь мир вырос на истории «Четырех тузов». К тому же каждая собака знает Туза-Иуду и как он выглядит.

В один из моих периодов оптимизма дела привели меня в Нью-Йорк. Я отправился в «Козырные тузы», ресторан в Эмпайр-стейтбилдинг, где прожигает жизнь новое поколение тузов. У двери меня встретил туз, некогда носивший кличку Фэтмен, пока правда о его истинном имени не всплыла наружу, и я мгновенно понял — он узнал меня, а я делаю большую ошибку.

Он был со мной достаточно любезен, врать не стану, но его улыбка явно стоила ему немалых усилий. Меня посадили в самый дальний и темный угол, вдали от любопытных взглядов. Я заказал выпивку и жаркое из лососины. Когда мне принесли еду, вокруг рыбы был выложен аккуратненький кружок из десятицентовиков. Я пересчитал их — ровно тридцать.

Я поднялся и ушел, чувствуя, как Хирам сверлит взглядом мою спину. Но ни разу не обернулся.

Я не мог его винить.


Когда я играл Тарзана, меня называли хорошо сохранившимся. Потом, когда я продавал недвижимость и занимался строительством, все наперебой твердили, что работа идет мне на пользу. Я прямо помолодел с тех пор, как стал ею заниматься.

Когда я смотрю в зеркало, то вижу того же паренька, который спешил по нью-йоркским улицам на прослушивания. Время не добавило мне ни единой морщинки, ни капли не изменило меня физически. Сейчас мне пятьдесят пять, а выгляжу я на двадцать два. Возможно, старость никогда не придет ко мне.

Я все еще чувствую себя крысой и, возможно, навсегда останусь Тузом-Иудой.

Но я поступил так, как приказала мне моя страна.

Иногда я задумываюсь — а не стать ли мне снова тузом? Надену маску и костюм, чтобы никто не мог меня узнать. Назовусь Мистером Мышцей, или Пляжным Мальчиком, или Белокурым Великаном — или еще как-нибудь. Пойду и спасу мир — или хотя бы крошечную его часть.

Но потом я говорю себе: нет. Мое время было и прошло. А когда мне представилась такая возможность, я не смог спасти даже собственную душу. И Эрла. И всех остальных.

Пожалуй, следовало забрать монеты. В конце концов, я их действительно заработал.

Загрузка...