Шло время. Обстановка в стране уже давно устаканилась, а брата в моей жизни только прибавлялось. Я с трудом мог найти место или вещь, которые бы мне о нем не напоминали, а если я такое и находил, то брат являлся самолично: тенью в отражениях или голосом в голове, вещавшим, что Ванька так мечтал сыграть на диджериду. Это все так убивало меня, что я превратился в еще большую тень, чем был когда-то. Я уже не играл в «Балагурах». После смерти брата ансамблем стал верховодить Колька-гитарист, не так хорошо, как это делал Ванька, но вполне сносно. И я завидовал Кольке. Ему-то не являлся покойник каждые несколько минут, вещая про долбанную австралийскую трубу. Засунуть бы ее кой-кому в одно место, пусть даже для этого придется раскопать могилу!
Я развернул газету, уже готовый читать что-то, напоминающее о достойнейшей жизни моего мучителя, и тут же застыл в удивлении. С разворота смотрела моя племянница Верка, Ванькина дочь. Неужто помешательство, или как там правильно называется этот долбучий процесс, перешло на новый уровень?
Чем дольше я присматривался, тем лучше понимал: статья и вправду посвящена Верке. «Накликала или напророчила?» — гласил желтый заголовок. При расследовании обстоятельств смерти народного артиста Несторенко (это Ванька), милиционеры обнаружили любопытную записку. Детским почерком было написано: «Станет можно ездить за границу и покупать много вещей, какие хочешь. Будет можно говорить и делать, что хочешь. Никто не будет за тебя планировать». Журналисты видели в этой записке мрачное пророчество о распаде Советского Союза. Учитывая, что сейчас Верке было за двадцать, а писала она эту записку в начальной школе, о грядущем перевороте Верка знать никак не могла. Разве что ее отец принадлежал к оппозиции и упоминал это все в разговорах при маленькой Верке, но та сейчас все отрицает и стоит на том, что артист Несторенко был самый что ни на есть коммунист до мозга костей. Это соотносится с версией следствия о том, что Несторенко был как-то связан с преступным ГКЧП, возможно, своими он и был убит.
Я решил связаться с Веркой, почему-то уверенный, что от разговора с ней мне полегчает. Мы встретились в столовке. Все столовки похожи друг на друга, так что и эта напоминала мне… ай. У меня не было денег вести Верку в кафе.
Мы обменялись ничего не значащими «Как ты» и «Чем занимаешься». Верка рассеянно поглядывала в окно, как и ее покойный отец незадолго до смерти.
— Как тебе известность? — спросил я.
— Отвратно, — отозвалась племянница.
— Как слава может не нравиться! — риторически удивился я. — Это же то, о чем мечтают все люди, все…
— Все? Некоторые предпочитают оставаться в тени.
— Например?
— Например, я.
— Почему?
Она молчала. Между нами благоухали тарелки, над ухом зудела муха, а за окном долбили асфальт. Но я не решался что-то изменить, потому что в эту минуту мне ничего не напоминало о брате, пусть даже его дочь сидела напротив меня.
— Хочешь узнать, чем я на самом деле занимаюсь? — неожиданно спросила она.
— Ну?
— Я репетитор по математике.
Тут я опять удивился, потому что Верка и в одиннадцатом классе могла получить ноль, отнимая от двойки единицу.
— Как так?
— А вот так. Имею нарисованные рекомендации. Прихожу, занимаюсь с дитем, ухожу. Если получает в школе двойку после моих занятий — так сам балбес, плохо занимался. Много клиентов. Было. А теперь меня каждая собака знает в лицо, — Верка смяла газету, лежащую на столе. Газету сюда принес я.
— Так теперь ты лжеучительница Вера Ивановна, — протянул я.
— А была просто учительница, — кивнула Верка. — Кто теперь меня подпустит к детям? В газете сказано, что я училась в ПТУ на швею… Хорошо еще, если не заведут статью за мошенничество. Может, у тебя есть связи?
— Все связи были у твоего отца.
— Это ж он заставил меня написать ту записку, — вдруг сказала она.
— Да? Зачем?
— Я была маленькая, он мне ничего не покупал, не разрешал. Все планировал за меня. А я так не могла! Мы постоянно спорили. Обычно дочки ругаются с матерями, а я с отцом. И однажды я ему это все сказала, что когда я стану взрослой, в моей жизни все будет по-другому и без его указов: с покупками, с поездками за границу, ну и так далее. Он заставил меня это записать и сказал, что когда я буду взрослой, он мне покажет эту записку, и я пойму, что ничего не сбылось. Потом эта записка, правда, потерялась. Вот теперь нашли. «Накаркала или напророчила», блин! Отец мне, может, материться не разрешал, а они тут усмотрели пророчество про гласность! Об этом-то он и мечтал, наверное. Выставить меня на посмешище на всю страну.
— Я думал, он мечтал о диджериду, — вставил я.
— Диджечто?
— Инструмент музыкальный. Австралийские аборигены на нем играли. Вот он хотел его к нам в ансамбль. Умер в тот же день, когда хотел его купить.
— Я слышала только про ганлин.
— М?
— Ну, дудка такая из человеческой кости, ты должен знать, ты же музыкант.
Я смутно припоминал, но мои мысли все не могли оформиться во что-то конкретное.
— Он говорил, что хочет привезти в Москву всякие инструменты. Когда я спросила, какие, он сказал про ганлин, похоронную буддийскую дудку. На ней монахи ихние играют на кладбищах… Я вот думаю, его за это наказал буддийский бог. Заранее, чтоб отец не сыграл на похоронной дудке на сцене. Я отцу говорила, что это неправильно, а он смеялся. Атеист же.
— В буддизме нет богов, — сказал я.
— Но кто-то же наказал отца за дудку, — упрямо стояла на своем Верка. Я не стал ее разубеждать и говорить, что тем буддийским богом был я, и ганлин тут не при чем.
— Что еще он рассказывал? — спросил я.
— Про ганлин-то? Да страхи всякие. Что делается он из кости, и что монахи призывают им духов. Я не помню точно. Да какая разница? Буддистам — буддистово, нам — нашенское.
Как же мне полегчало от разговора с Веркой и от ее пренебрежения народным артистом, которое на всем белом свете разделял, кажется, один только я!