Котенок Виктория Данген

Как зарождается зло? В роковую ли минуту решения или медленно созревая? И можно ли предотвратить его, почувствовать только что зарождающуюся беду? Я давно ищу эти ответы и не нахожу их… Иногда мне думается: вот вспомню всё, каждое мгновение, и я обязательно отыщу этот момент. Эту точку невозврата.

I

Однажды мы зашли в гости к маминой подруге – Софочке Крывановской, ломаке и выскочке. Софочка (она не позволяла мне называть ее «тетя») встретила нас в шелковом пеньюаре, с босыми ногами и неизменным мундштуком. Она курила, пуская дым через крупную щель передних зубов, звонко смеялась и нервно взбивала на голове копну рыжих кудрей. Мама шумно, не стесняясь в выражениях, пересказывала ей свежие сплетни. Мама никогда не стесняется и мне запрещает испытывать это раболепное, как она говорит, чувство. А я не могу. Не могу не стесняться голых ног Софочки, ее бесстыдно выпирающей под тонкой тканью груди и тех подробностей, которых девочкам моего возраста знать не нужно. Иногда мне кажется, что внутри меня есть какой-то тонко настроенный прибор, своеобразный камертон, который издает неприятный звук, стоит мне столкнуться с безнравственностью. Я всегда слышу этот звук, когда захожу в комнаты Софочки.

Чтобы не раздосадовать маму своим смущением, я прогуливалась по квартире. Благо у маминой подружки страсть к роскошным вещам, и мне есть на что полюбоваться. В тот раз меня привлекла новая картина. Она просто не могла не привлечь мое внимание, чудо, как была хороша! На ней была изображена очаровательная семейка: мама-кошка и четыре котенка играли развернутым веером под присмотром маленькой собачки. Я сразу окрестила собачку «Тетушкой», ее умная мордочка выражала обеспокоенность проделками пушистых сорванцов. Когда первый восторг от находки прошел, я заметила пятого котенка. Он не принимал участия в игре, а мирно спал, взгромоздясь на мягкий стул. Эта деталь картины так меня растрогала и взволновала, что я стала выискивать и других спрятавшихся котят. Я отходила и подходила к картине, наклоняя голову то к одному, то к другому плечу. Заметив мой интерес, Софочка подошла поближе.

– Что, нравится? – промурлыкала она.

– Очень! – честно призналась я.

– У тебя хороший вкус. Слышишь, Клара, – Софочка повернулась к моей маме и повысила голос, – у девочки есть вкус! Видишь ли, крошка, эта работа известной датской художницы. Она рисовала только с натуры и только животных.

– Только животных? – удивилась я. – И никаких людей? Никогда?

– Насколько мне известно, никогда, – немного подумав, заявила Крывановская.

В разговор вмешалась мама.

– Ирен, если Софочка говорит «никогда», значит, так оно и есть. Софочка из театральных, она прекрасно разбирается в искусстве.

Я потупилась, не зная, что ответить на мамино замечание, а между тем она продолжала:

– Картина и вправду изумительная. Сколько в ней правды жизни, сколько аллегории. Добро и зло, – и мама поочередно указала на кошку и Тетушку, – жизнь и смерть, – последовал жест на играющих котят и уснувшего на стуле.

– Мама! – воскликнула я. – Неужели ты считаешь, что котенок на стуле мертв?

– Непременно мертв, – утвердительно кивнула мама, – иначе какой смысл писать картины с котятами? Ведь никакого драматизма в этом жанре нет! А вот завуалированно изобразить смерть – это настоящее искусство.

И мама засмеялась.

II

Всегда и во всем мама стремилась к богемному образу жизни. Ее привлекала сцена, актеры всех мастей и способностей, писатели, поэты, художники и певцы. Сама она не имела какого-либо ярко выраженного таланта, но тянулась к тем, в ком теплилась эта Богом данная искра. Ее увлечение уходило корнями в далекую юность. Мама любила театры, стремилась не пропустить ни одной премьеры и даже мечтала поступить в театральное училище. Но ее родители были категорически против. Приличной барышне не подобало демонстрировать себя. Да и по мнению деда, все актриски были явными или тайными кокотками. Кажется, именно этот запрет дал толчок к их непрекращающейся ссоре. Или, быть может, мое незаконное рождение… Мама никогда ничего мне не объясняла. Она не любила разговоров о моем появлении на свет, о моем отце; вроде как его не было и вовсе. Ведь это и есть настоящая свобода – быть независимой от чужого мнения. Свободу можно положить только на алтарь искусства. Ничто более не достойно этого великого дара: ни семья, ни общество, ни любовь, – так объясняла мне мама обширные пробелы ее биографии. Наверное, именно эта жажда свободы привела ее к увлечению футуризмом.

– Искусству тоже нужна свобода! – говаривала мама. – Вот увидишь, Ирен, будущее за футуристическими идеями!

Вместе с этим новомодным увлечением в нашей жизни стали фигурировать разные маргинальные личности: они дурно говорили, дурно себя вели, дурно выглядели, и искусство их было точно таким же, как и они сами. Помню одного маминого друга, скульптора-самоучку, по его уверению – непризнанного гения. Он сидел у нас в гостях, пил чай с вареньем, нес ужасную чепуху про дадаизм, а я тем временем сидела в углу и наряжала свою единственную куклу. Неожиданно скульптор подлетел ко мне, вырвал у меня из рук игрушку и одним резким рывком оторвал ей голову! Я даже ахнуть не успела, а он уже облил куклу недоеденным вареньем и воткнул вместо головы надгрызенное яблоко. Я растерянно посмотрела на маму, но она восхищенно захлопала в ладоши.

– Ирен, ты это видела? Вот это экспрессия! Это настоящий полет мысли и чувств! Мы с тобой стали свидетелями рождения настоящего творчества! Удивительно, просто удивительно! – Потом мама обратилась к скульптору и в ее голосе слышались нотки подобострастия: – Вы, мой друг, настоящий талант.

Скульптор самодовольно водрузил перемазанное вареньем тельце растерзанной куклы на обеденный стол и как ни в чем не бывало продолжил прерванный разговор. Я еще некоторое время постояла, переводя вопросительные взгляды со сломанной игрушки на маму и обратно, но, не найдя поддержки или хотя бы сочувствия, удалилась плакать в спальню.

Новые мамины друзья говорили о вызове обществу, о переломе стереотипов, о смерти прежнего искусства. Но на самом деле это был звон пустых внутри людей, не наполненных чем-либо выдающимся, но беспрестанно мечтающих об этом, и их бурные разговоры больше походили на гром перекатывающихся пустых ведер. Жаждущие внимания, но не умеющие его привлечь достойным образом, они бросались из одной крайности в другую. Однажды мама привела меня на сборище этих субъектов. Дама, стриженная под мужчину, в мужском же костюме, плохо сидящем на ее рыхлой фигуре, декламировала стихи собственного сочинения, лишенные рифмы и малейшего смысла. Следом за ней вышел мужчина с уродливой зеленой розой в петлице и пять минут кряду бренчал на рояле. Эта адская какофония была представлена публике как соната «Пластодендрариома» и вызвала шквал рукоплесканий. Затем выступала пара – мужчина и женщина в несвежем нижнем белье. Кажется, это была имитация танца, но в этом подобии было столько непристойности, что я зажмурила глаза.

После случая с куклой и шабаша художников я поняла, почему маму так привлекал футуризм. В нем отсутствовала главная составляющая любого настоящего искусства – талант. Не нужно быть одаренным человеком, чтобы портить и ломать. Все, что от вас требуется, – это капелька безумия. Или даже не капелька…

III

А потом в жизни моей мамы появился фотограф. Она привезла его из Кисловодска, куда уезжала поправить пошатнувшееся здоровье. Я же была оставлена на попечение тети Маши, жившей по соседству с нами и согласной на любую работу. Тетя Маша была дебелая женщина, невысокого роста, с натруженными, но ласковыми руками. Мне нравилось, как она тихо говорила, зевая, крестила рот, повязывала на деревенский манер косынку, прикрывая жиденькие пегие волосы, а еще часто и беспричинно вытирала руки о засаленный передник. Все это было так не похоже на тех женщин, что я знала. От тети Маши веяло уютом и спокойствием. Впервые в моей жизни появилось подобие распорядка. Пробуждение, прием пищи и отход ко сну происходили в одно и то же время и всегда сопровождались непременной молитвой. И пусть еда была однообразной и бесхитростной, зато сытной. Одежда моя была залатана, тщательно простирана, а по воскресеньям меня купали в нескольких водах, предварительно натирая до красноты колючим шерстяным носком. Тетя Маша называла мою мать «непутевой», а меня «сироткой», но делала это мягким необидным голосом. Через две недели жизни без мамы я округлилась, посвежела, а на моих впалых щеках заиграл румянец. Тетя Маша иногда с улыбкой говорила: «Так-то будет получшее. А то не девка, а вырпь!». Что такое вырпь, я не знала, но понимала, что это нечто неприглядное.

Моя безмятежная жизнь закончилась с появлением мамы и ее очередного гения. Мама светилась от счастья, и, к слову сказать, новый приятель произвел на меня впечатление. Он был одет невероятно изысканно. На его узкоплечей фигуре красовался удлиненный приталенный пиджак с четырьмя карманами – два на груди и два ниже талии; широкие коричневые штаны спускались чуть ниже колен и заканчивались, как мне показалось, манжетой, а клетчатые гольфы обтягивали ноги и завершали необычный ансамбль. От мужчины приятно пахло хорошим табаком.

– Ирен, познакомься, – это Вольдемар, он фотохудожник!

По тону матери и лихорадочному блеску в ее глазах я поняла, что этот кумир протянет дольше предыдущих.

– Вольдемар – великий реформатор, – продолжала мама, не сводя обожающего взгляда с кавалера. – Он первый изобрел синтез фотографии и живописи!

Мужчина молча выслушал мамины восхваления, достал трубку, набил ее душистым табаком и с удовольствием втянул в себя дым. Потом протянул мне руку и мягко ее пожал.

– Вольдемар. Очень приятно, маленькая леди.

Я смущенно кивнула и поспешила спрятать лицо в ладонях, хотя в этом не было никакой необходимости: мама не взглянула на меня ни разу за время первой встречи после долгой разлуки.

Жизнь вернулась в прежнее русло с небольшими изменениями. Кровать моя была безжалостно выдворена из спальни сначала в гостиную, а после в коридор, так как старые друзья любили засиживаться до утра и вести шумные споры. Мама, и прежде не уделявшая мне достаточного внимания, совершенно перестала меня замечать, стараясь проводить больше времени с новым любовником. И я опять вспомнила забытое чувство голода. Бывало, всё, что я получала на завтрак, – это стакан воды и ничего больше. Мама объясняла, что мы должны потерпеть: ведь скоро талант Вольдемара станет очевидным всем и каждому. Пока же работы его продавались крайне плохо: выставки, организованные на последние семейные деньги, посещали все те же дружки-футуристы, но, кажется, и они не находили его фотографии занимательными. Сюжеты фоторабот Вольдемара хоть и были постановочными, но несли в себе больше реализма, нежели футуризма. В них было маловато любимого мамой абсурда, зато встречалась печальная лирика, грусть и даже – философия.

Кто принес в наш дом этот страшный альбом? Теперь уже и не вспомнить… Наверное, один из маминых друзей. Альбом был обтянут толстым кожаным переплетом с золотыми уголочками, внутри него на лиловом картоне были вклеены репродукции старинных картин вперемешку с фотопортретами людей. Поначалу этот альбом показался мне бессмысленным набором картинок. В нем были репродукции как известных художников, так и совсем мне неизвестных. Я узнала «Офелию» Милле и несколько других встречавшихся ранее полотен, но большая часть работ была мне незнакома, а некоторые фотографии и вовсе были непонятны. Мужчины, женщины и дети в немодных одеждах со странным выражением безразличия ко всему взирали с пожелтевших карточек.

– Это, Ирен, «Альбом Смерти», – пояснила мама. – В нем заботливо и тщательно собраны свидетельства великой тайны человечества!

И тогда-то я поняла, что все репродукции имеют одну общую тему – на них изображена смерть! В образе ужасного скелета с лохмотьями оставшейся плоти или в безжизненном теле прекрасной девы в роскошном платье, медленно плывущей по воде. Сюжет был один, и героиня этого сюжета была страшна и неотвратима для каждого из живущих.

– Мама, а кто эти люди на фотокарточках? – спросила я.

– Это мертвецы, – спокойно ответила мне мама. – Не так давно это было крайне модно – запечатлеть умершего родственника на память.

Я была потрясена. Вот откуда этот безразличный взгляд стеклянных глаз! Они видели перед собой нечто более величественное, более совершенное – безвременье. Не моргая, они смотрели на нас из фотографического окна потусторонней жизни. Меня охватил ужас: нарядные младенцы в люльках, нежные невесты, строгие мужчины и женщины, – все они были мертвецами, по чьей-то злой шутке поднятыми из вечного сна, чтобы наблюдать мирские заботы. Я с отвращением отшвырнула мерзкий альбом и больше никогда не притрагивалась к нему. Мама же, наоборот, была словно очарована им. Она с увлечением рассматривала картины и фотокарточки, каждый раз подмечая все новые и новые детали.

– Вот, милый, смотри! Видишь, детишки на стульях? А за самым маленьким, – вот же, смотри! – чья-то голова, покрытая драпировочной тканью. Наверное, это живой родственник.

И Вольдемар, заражаясь маминым возбуждением, тоже принимался рассматривать чудовищные фотокарточки.

– В этом что-то есть, – приговаривал мамин любовник. – Поэтично-мрачное, манящее своей неизведанностью.

Однажды он принес с улицы дохлую дворнягу, мама с энтузиазмом помогала ему составлять композицию. Псину положили на коврик, пододвинули тарелку с едой, мама лично поставила рядом домашние тапочки. Получалось, как будто собака уснула…

Фотография дохлой дворняги имела большой успех у знакомых футуристов, и Вольдемар был провозглашен «Первым фототанатологом» – соединителем художественной фотографии и самой смерти. Ему рукоплескали, говорили восторженные слова, а мама перестала называть его по имени и теперь обращалась к нему не иначе, как «мой Гений».

Как зарождается зло? Где проходит эта тонкая грань между гениальностью и сумасшествием? Между прекрасным и богомерзким? Возможно, это безликое создание, которое они называли фототанатологией, просто требовало жертвы, как всякое великое искусство.

Я помню до мелочей то серое пасмурное утро, когда мама попросила меня попозировать для дяди Вольдемара. Как она умывала меня, приглаживала волосы щеткой, как помогала надеть единственное нарядное платье, а я украдкой вдыхала запахи ее духов и пудры, наслаждаясь минутами близости с ней. Как она зашла за стул, на котором я сидела, чтобы поправить сбившуюся набок шляпку. Как накинула мне на шею свой чулок и изо всех сил затянула его. Взревел фотоаппарат, ослепительная вспышка, легкие охватило огнем, и – черный водоворот неумолимо втягивает меня, унося все дальше от жизни – вниз, вниз, вниз…

Красота смерти преувеличена живыми. Теперь я это знаю.

Загрузка...