Каждые восемь дней кто-нибудь из моих друзей говорит мне: «Я готов убить ради Родины».
Собственно, вместо «Родины» сюда можно вставить что угодно.
Возлюбленную, друга или сына — это ничего-ничего.
Никто из моих друзей так никого и не убил.
— Вот так, Катерина, и стал наш Федя серым, — по-пьяному добрым голосом сказал Ионыч. — И случилось это ровно год назад. Потому мы сегодня и празднуем этот великий день; в славном городе Пушкино его называли когда-то днем сырости.
— Серости, Ионыч, — поправил сокольничий.
— Заткнись, Федя, — небрежно бросил Ионыч. — И в этот день, Катенька, и в последующий за ним погибла чертова уйма народа.
Катенька хотела спросить, зачем праздновать такой грустный день, но постеснялась испортить торжественный момент.
Сокольничий печально вздохнул, положил в рот добрую ложку гречневой каши с подмерзшим сливочным маслицем.
— Совсем вкуса не чувствую, — пожаловался он. — Отмерли мои вкусовые рецепторы из-за смерти, грусть-то какая.
— Дядя Федя, бедненький! — По Катенькиным щечкам поползли похожие на муравьишек слезы.
— Но хоть наш Федя и стал не такой как все, — степенно продолжал Ионыч, — это не значит, что ты, Катька, имеешь право насмехаться над ним и всячески указывать на его неполноценность.
Сокольничий грустно покивал.
— Что вы, дяденька! — Катенька сложила ладошки ковшиком. — Разве могу я обидеть дядю Федю, пусть даже нечаянно!
— «Фазве мафу я…» — передразнил девочку Ионыч и ударил кулаком по столу. — Не паясничай! Запоминай лучше: в присутствии Федора нельзя произносить такие слова, как «серый», «серенький», «серожопый», «мертвый», «мертвенький», «мертвяк», «мертвец», «мертвожопый»…
— Ладно тебе, Ионыч! — воскликнул сердобольный Федя. — Не будет ничего такого Катенька говорить!
— Заткнись, мертвожопый. — Ионыч нахмурился и продолжал перечислять, загибая на руках пальцы: — Также запрещены все слова, в которых присутствует корень «сер»: например, «сероводород», «ксерокс» и «высерок».
— Я таких слов и не знаю, дядя Ионыч. — Катенька потупилась.
— Теперь-то знаешь, — заметил Ионыч, нацедил в кружку коньяку, заглянцевал сверху водочкой, кинул пару капель перцовой настойки и, перекрестясь, в один присест выдул ядерный коктейль. Собрал глаза в кучу, кое-как сфокусировался на грустном Катенькином лице. Бухнул кулаком об стол:
— И не смей называть Федора нигером, чертовка!
— А что это, дяденька?
— Тебе-то какое дело? Не зови и всё тут!
— Хорошо, дядя Ионыч, — прошептала Катенька.
Ионыч отобрал у Феди початую бутылку пива, как жадная пиявка присосался к гладкому горлышку. Выпил до дна, утер пивную пену с губ.
Сказал с проявляющейся злостью:
— Мы должны уважать национальную принадлежность Федора. Поняла? Пусть у него теперь рожа страшнее, чем моя молодость, а левый глаз почти сгнил — это не причина оскорблять его. Федор сделал свой осознанный выбор: стал мертвожопым. Не нам с тобой винить этого дохлого дебила, Катерина! Не нам! Хоть и хочется, конечно!
— Ионыч, — промямлил сокольничий. — Да разве ж осознанным мой выбор был? За меня серые всё решили…
— Не оправдывайся! — закричал Ионыч и вломил Феде в ухо так, что тот аж со стула свалился. — Это жалко выглядит, Федор… — Ионыч тупо посмотрел на стол. Увидел полную бутылку, обласкал ее мутным взглядом, плеснул в кружку — половину пролил мимо — выпил. — Какие же они все-таки сволочи…
— Кто, Ионыч? — спросил сокольничий, залезая обратно на стул.
— Да серые эти. И ты, тож, кстати, — Ионыч указательным и средним пальцами ткнул Феде в глаза. Сокольничий скривился, но промолчал. — Ути, гнилоглазик ты мой. Мертвечиночка! — Разозлился, шандарахнул кулаком по столу. — Поняла, Катька? Чтоб больше ни слова о серых я от тебя не слышал!
— Так я же и не говорила…
— А ну молчать! — Ионыч кинул в Катеньку соленым огурцом. Девочка ойкнула, схватилась за лоб. — Что ж вы все такие нетакие, — прошептал Ионыч, — относишься к вам по-хорошему, защищаешь вас, заботишься, а благодарность где? Где благодарность, я спрашиваю? — Ионыч поднялся, схватил Катеньку под мышки, поднял. Смотрел на нее с яростью, а она смотрела на Ионыча ласково и улыбалась. — Почему так? — спросил Ионыч.
— Что, дяденька?
— Вижу тебя, улыбку твою дурацкую, и убить хочу. Почему так, Катерина?
Девочка молчала.
— Что-то есть в тебе этакое, и это этакое выводит меня из себя, — пьяным голосом сказал Ионыч и рыгнул, обдавая Катеньку водочным смрадом. — Вон рядом дохлый вонючий козел, а меня из себя выводишь именно ты. Почему, Катерина? — ласково спросил Ионыч.
— Не знаю, дяденька, — прошептала Катенька. — Я всё делаю, чтоб вам угодить, стараюсь, честное слово. Не знаю, почему вы недовольны, но обещаю, — ее глазенки засверкали, словно росинки на изумрудном лугу, — обещаю, что буду стараться еще лучше! Я так хочу, чтоб вы стали счастливы после всех тех бед, что с вами случились, дяденьки! И я попытаюсь изо всех сил, — она закрыла глаза и прошептала: — Я сделаю вас счастливее!
Ионыча передернуло. Он поставил Катеньку на пол, замахнулся кулаком:
— Ах ты, бл… — и покатился по полу. Опрокинул табуретку и замер между треснутыми ножками, выпучив глазищи на сокольничего. Федя потирал зардевшее щупальце и виновато глядел в сторону.
— Ты че? — просипел Ионыч.
— Ты это… — Сокольничий почесал щупальцем гниющий глаз. — Не матерись при ребенке, хорошо, Ионыч? Это единственное, что я не переношу: когда при ребенке матерятся.
Ионыч молчал. Катенька вдруг заревела — по-детски, навзрыд:
— Дяденька, что же вы… зачем? Из-за меня, да? Из-за меня? Христом богом молю, не деритесь больше, уж лучше меня отлупите! Вы ведь друзья, столько вместе пережили, а тут… из-за мелочи ведь! Сущей мелочи! Дяди! Дяденьки! Как же так?!
Ионыч молча смотрел на Федю. Сокольничий виновато глядел в сторону.
Ионыч пробормотал, вставая:
— Радио, что ли, включу.
Подошел.
Включил.
Радиоведущий К’оля бодро напомнил:
— Итак, сегодня минул ровно год с того момента, как исчез город Пушкино, а вместо него образовалась некромасса в несколько километров диаметром, которую не берут ни огнестрельное оружие, ни химикаты, ни специально обученные переговорщики.
Ионыч стукнул кулаком по приемнику. К’оля пискнул и замолчал.
— Врет, — сказал Ионыч. — Врет, собака: завтра годовщина дня, когда город исчез.
— Перепутали Ионыч. — Федя вздохнул. — Никакого доверия средствам массовой информации.
— Спать пошли, — глухо произнес Ионыч. — Спать нам пора.
И они пошли спать.
За окном из-под сине-черного небесного одеяла выпирала сумасшедшая луна. Каплями прокисшего молока свисали звезды. Ухая, полетел филин. Врезался в дерево и упал в туче холодных сухих перьев. Проткнул головой ледяную корку, наглотался снега, еле выбрался и, бурча на птичьем, полез в свою уютную нору. По-шакальи захихикали мертвецы, наблюдавшие за филином с вершины круглого сугроба. Посмеялись и пошли обратно в свою некромассу.
И опять воцарилась тишина: противная, как капли в нос.
— Как видишь, Катенька, преступников и убийц наказывают далеко не всегда, — сказал Ионыч, посасывая кислое пивко. — Именно поэтому сегодня мы празднуем двухлетие Фединого превращения в мертвяка.
— Я думаю, что нас так и не вычислили из-за нападения на Пушкино, — сказал Федя, ковыряясь ногтем в гниющем глазу. — И буря помогла. Списали, небось, на серых всё: они, мол, и Владилена Антуановича умертвили и вездеход его угнали.
— А я считаю, — с нажимом сказал Ионыч, — что это такая общечеловеческая мораль, урок для всех нас: вот он, мол, как мир устроен. Справедливо, что ни говори, устроен: каждому шанс исправиться дает, даже последнему грешнику!
— Мудрые слова, Ионыч, — согласился сокольничий.
— Мы ведь не обычные люди! — Ионыч распалялся. — Мы как волки, санитары леса. Очищаем лес от дохлятины. Не будет нас, и лес задохнется в собственной вони. Потому сама судьба нас обороняет от злых нападок недоброжелателей.
— Умные вещи излагаешь, Ионыч. — Сокольничий почтительно похлопал в ладоши. — Это потому, что мы с тобой приняли на грудь: горячие алкогольные пары поднялись по жилам и тем согрели разум, который теперь способен выдавать философские сентенции.
— Я и без алкоголя умные вещи задвигать горазд, — заявил Ионыч и мутным глазом уставился на Катю. Девушка покраснела, отвернулась.
— Ишь, вымахала, — пробормотал Ионыч. — Девка — загляденье, хоть завтра на выданье.
— Выросла наша девонька! — Сентиментальный Федя смахнул слезу умиления.
— Выросла-то выросла, да ума не набралась, — заметил Ионыч. — Интересно, однако, что дальше будет.
Катя смолчала. Некогда ей было отвечать: свои длинные волосы костяным гребнем расчесывала, чтоб волосок к волоску лежали.
Пришла весна. Слой снега к концу апреля стал очень тонким, выглянули островки зелени с белыми плевочками-подснежниками. Катя пошла прогуляться и собрала целую корзину весенних цветов. Радостная, прибежала домой, украсила подснежниками старый комод и дубовый пиршественный стол. Из лесу вернулся Ионыч, увидел цветы и вместо благодарности влепил Кате пощечину, а подснежники высыпал на пол и растоптал грязными сапожищами. Катя не унывала: побежала за веником и принялась за уборку. Ионыч угрюмо наблюдал за ней, стоя у порога. Плюнул и пошел пить самогон. Катя прибралась, украдкой посмотрела на дверь в столовую. На цыпочках прокралась в соседнюю комнату, вытащила из-под комода книжицу в дерматиновой обложке, сунула за пазуху. Кошка Мурка с любопытством посмотрела на Катю, мяукнула. Девушка присела на корточки, погладила кошку:
— Мурочка, миленькая, не выдавай меня, хорошо?
Мурка мурлыкнула и побежала на кухню. Катя последовала за ней. Кошка замерла подле блюдца, облизнулась и лукаво посмотрела на Катю.
— Ах ты, хитрюжка! — Девушка улыбнулась и плеснула Мурке молока из крынки. Кошка опустила голову в миску.
— Мурочка, ты не представляешь, как я сегодня счастлива, — прошептала Катя. — И ничто не испортит мое счастье! Ничто!
— Катька-а-а! — зычно позвал Ионыч.
Катя встрепенулась:
— Да, дяденька?
— Глянь, как там Федя! — приказал Ионыч.
Федя болел. Он лежал на кровати в хорошо проветриваемой комнате, у самого открытого настежь окна. Катя взяла ведро, перегнулась через подоконник, набрала в ведро ноздреватого снега и высыпала на сокольничего. Федор поблагодарил ее слабым кивком.
— Всю весну и лето так пролежу, — пробормотал он, моргая почерневшим глазом. — Вот напасть-то.
— На крайний север вам надо, дядя Федя. — Катя покачала головой. — Туда, где мороз круглый год. Мертвое на морозе лучше сохраняется.
— Глупости! Снега мне надо и побольше, — раздраженно ответил Федя и тут же смягчился: — Ты не серчай на меня, Катенька. Болею я, вот и злюсь без причины…
— Это ничего-ничего, — прошептала Катя, набирая еще снега. — Вы, главное, держитесь, дядя Федя. А я буду молиться, чтоб весна и лето поскорее кончились, и холода настали.
Катя наклонила ведро, чтоб высыпать снег на Федю, и книга выпала у нее из-за пазухи сокольничему прямо на живот. Катя замерла и с ужасом посмотрела на Федю.
— Ионыч тебя поколотит, если узнает, — спокойно сказал сокольничий, скосив на книжку здоровый глаз, — прячь скорее.
Девушка схватила книгу и прижала к груди:
— Спасибо вам, дядя Федя! Огромное спасибо!
— Иди уже, — рассердился сокольничий. — Позову, когда снег понадобится.
Катя кивнула и выбежала из холодной комнаты.
— Катька-а-а! — закричал Ионыч.
— Да, дяденька?
— А ну подь сюды.
Катя оправила юбку, потрогала книгу, что лежала за пазухой — не выпадет ли снова? — пятерней расчесала спутанные волосы и вошла в столовую. Замерла возле порога. Ионыч сидел за столом в гордом одиночестве и вилкой болтал в стакане самогон, наблюдая сверху за кругодвижением хлебных крошек. Перед ним стояла тарелка с жареным картофелем и солеными огурцами; в комнате терпко пахло потом и соляркой.
— Как там Федор? — спросил Ионыч, отхлебывая из стакана.
— Болеет. — Катя печально вздохнула. Сложила грязные ладошки ковшиком, умоляюще посмотрела на Ионыча. — Может, в Лермонтовку съездить надо, лекарств каких купить?
— Каких, к чертям, лекарств. — Ионыч скривился. — Думай, что говоришь: какие могут быть лекарства для мертвяка? — Он плюнул на пол. — А если кто-нибудь узнает, что мы у себя серого держим? Это, Катерина, между прочим, уголовно наказуемое преступление.
Катя молчала, валенком ковыряла пол.
— Ишь, вымахала, долговязая, — буркнул Ионыч. — Скоро меня по росту догонишь.
Девушка вспыхнула, отвернулась:
— Простите, дяденька, не умею я рост контролировать…
Ионыч зло посмотрел на нее:
— Конечно, не умеешь. Что я, по-твоему, идиот полный, и не знаю этого?
Катя совершенно смутилась, промолчала. Ионыч потянулся в угол за лукошком, кинул девушке.
— На вот, подберезовиков собери к ужину.
Девушка с готовностью подхватила лукошко; она с утра ждала, когда же Ионыч отправит ее в лес по какому-нибудь неотложному поручению, и с трудом сдерживала радость.
— А может, не посылать тебя за грибами? — Ионыч задумчиво смотрел на Катю сквозь мутное стекло стакана. — Мало ли что в твоей своевольной голове вертится; сбежишь еще.
Девушка вспыхнула:
— Да что вы такое говорите, дядя Ионыч, разве оставлю я вас одного с больным дядей Федей?!
— А вот если б Федор не был болен или, к примеру, помер… — Ионыч в упор посмотрел на Катю. — Сбежала бы?
Девушка помотала головой:
— Ни за что!
— Врешь, небось, — тоскливо произнес Ионыч и залпом выпил стакан. Скривился, прошипел: — Глаза б мои тебя не видели. Ладно, дуй за грибами: одна нога здесь, другая там.
Катя кивнула и быстренько затопала в сени.
Гриб затаился подле раскидистой краснобокой березки. Катя приготовила шипастую дубинку и на цыпочках пошла к нему. Под ногой хрустнула веточка. Девушка замерла. Подберезовик насторожился, выпростал из-под снега мохнатые лапки, задрожал, исследуя окрестности усиками-локаторами. Таиться более не было смысла, и Катя кинулась к грибу. Подберезовик подпрыгнул на месте, пискнул и стал улепетывать, но на Катино счастье по неопытности выбрал направление прямо на березу, стукнулся об дерево мягкой шляпкой и упал навзничь. Тут Катя подоспела и со всей дури вдарила подберезовика дубинкой. Гриб обмяк, вытянул лапки.
— Прости, грибочек, — прошептала Катя, цепляя гриб шипом и закидывая его в лукошко. — Не со зла я, а ради приготовления вкусного ужина.
— Катя!
Девушка обернулась. Серая фигура стояла, прислонившись плечом к березке. Мертвец наблюдал за ней и мял в руке полосатую шапку. На голове серого вздувались черные язвы, редкие волосы были рыжие, скорее даже красные.
— Ай! — Катя всплеснула руками и подбежала к мертвецу. Забрала шапку, натянула ему на голову. — Ну что ты, в самом-то деле? А если кто увидит твою голову? Издалека по голове понятно, что ты серенький!
— Катенька… — прошептал мертвец, пряча глаза. — Я… забыл слово.
Девушка погладила его по щеке:
— Ну вот, а в шапке ты — обычный мальчишка. Издалека вообще не догадаешься. — Она улыбнулась и обняла его. — Глупенький Маричек. Ты не представляешь, как я соскучилась!
Марик мягко освободился:
— Не надо… от меня… — Он задумался. — От меня воняет.
— Глупости, — заявила Катенька и вытащила из-за пазухи книгу. — Смотри, что я принесла!
Мальчик улыбнулся сжатыми губами; он боялся показывать девушке свои гнилые зубы.
— Идем в наше место? — Катя взяла Марика за руку.
— За… забы… идем, — с усилием выговорил он.
Они шагали по холодным лесным тропкам. В заснеженных синих кронах березок прыгали белки — мелкие хищники с желтой бородкой и выпирающими треугольными зубками. С крон сыпались выхолощенные шишки. По красным веткам ползали коричневые многоножки: животные глупые, но вкусные и полезные, если весь яд из хвоста выдавить.
— Ты вы… выросла, — сказал Марик, хмуря лоб. — Ты теперь… еще… больше красивая.
— Спасибо, Маричек!
— А я вот не расту. — Мальчик ухмыльнулся. — Ха. Ха. Ха.
— Это ничего-ничего, — прошептала Катя, крепко сжимая его руку. — Ты всё равно мой самый хороший.
— За… забы… спасибо!
Они пришли к тайному месту в глубине леса, разобрали сырой валежник, закрывающий вход в брошенную берлогу, забрались внутрь. Внутри было тепло, сухо и очень тихо. На полу лежала мягкая солома. Катя достала фонарик и подвесила на крючок-веточку под потолок. Они уселись на корточки вокруг светлого пятнышка на полу. Девушка достала книгу.
— Помнишь, где мы остановились?
— Д… да…
— Погоди, тут закладка. А, вот…
Катя откашлялась и стала читать; читала медленно, почти по слогам — по-другому не умела.
«Небо здесь чистое, голубое с проседью, под ногами — нежная зеленая травка, а на березках — рдяные ягодки. Филат Сергеич взял ягодку, кинул в рот: сладкая-пресладкая. В груди Филата поднялась теплая волна. Всё здесь было родное: и поле золотистых колосьев, и березовая рощица у дороги, и добротные бревенчатые дома у прозрачного озерца: то была его родина, планета Земля.
Пушистый зайчик смело подбежал к ногам Филата, принюхался.
— Зайчик ты мой, родненький! — Филат Сергеич добродушно улыбнулся, наклонился и погладил зайчика по маленькой пушистой голове. — Ты ведь тоже часть Земли, часть моей чудесной матери-родины.
Зайчик каркнул, расправил крылышки и взлетел. Филат Сергеич, загородив лицо ладонью от ласкового синего солнышка, с доброй улыбкой наблюдал за полетом зайчика; зайчик был молоденький, неумелый, часто проваливался в воздушные ямы, но было видно, что он очень старается.
— Постараюсь и я ради родины, — сказал Филат Сергеич, затягивая пояс потуже и закатывая рукава. — Не бездельничать я сюды прилетел в конце-то концов!»
— Здорово, правда, Маричек? — Катя аккуратно положила книжку на колени. — Земля — такая чудесная планета. Как бы я хотела хоть одним глазком взглянуть на земные чудеса!
Марик коснулся пальцем Катиной руки, дрогнувшим голосом признался:
— Я очень забыл слово тебя, Ка… Катя! Я очень забыл слово тебя!
Катя обняла книгу, мечтательным взором окинула берлогу:
— На Земле живут такие хорошие, добрые люди! С каким бы удовольствием я работала там, с каким бы удовольствием отдыхала, лежа на зеленой травке, глядя в голубое с проседью небо, любуясь полетом неумелых зайчиков! Ах, Маричек, как я мечтаю полететь на Землю!
Мальчик подвинулся к Кате, взял за руку. Потянулся к ее лицу, коснулся серыми высохшими губами ее бледных губ. Катя вздрогнула — в нос шибануло плотной, почти осязаемой вонью, — но не отстранилась. Марик отодвинулся и пытливо посмотрел на девочку. По Катиным щекам тянулись слезы, оставляли в грязи прямые дорожки.
— П… п-прости, — с трудом сказал Марик.
— Ты меня прости, Маричек, — прошептала Катя. — Прости меня, родной мой. Дура я, идиотка. Из-за меня ты понавыдумывал себе…
Марика словно кнутом перетянули. Мертвяк ухмыльнулся, поднялся и пополз прочь, подволакивая ногу, — быстро, как мог, очень уверенно.
— Маричек, ты куда?
Мальчишка выполз из берлоги, поднялся и поковылял прочь.
— Марик! — Катя вылезла из берлоги. Побежала, уронила книгу, остановилась, чтоб поднять ее, снова побежала, споткнулась о выползший из земли корень, растянулась на холодной земле и закричала отчаянно, умоляюще:
— Марик, остановись!
Мальчик обернулся. Вздрогнул, увидев плачущую Катю; с серого лица мгновенно сползла дикая ухмылка.
— Что же ты, блин… — прошептал.
Подковылял к девушке, помог подняться. Та избегала смотреть на него; хлопала ладошками Марика по груди и шептала:
— Ну куда ты? Куда? Ты ведь друг мой единственный, как я без тебя? Как?
— Не знаю… как. Просто… наверное.
— Не просто! Совсем не просто! Как ты не поймешь, что ты теперь — я, ты — моя половинка, друг мой любезный!
— Ты очень хочешь на… Землю?
Катя подняла голову. Глаза ее сверкали ярче медвежьих звезд в ночь летнего новолуния:
— Очень хочу, Маричек! Если есть на свете мечта, ради которой жизнь не жалко отдать, то вот это она самая и есть!
— Если ты разрешишь мне убить твоих… опекунов, то ты будешь свободна. Я… заб… я отведу тебя в Толстой-сити, где… где… космодром! — Марик говорил горячо, страстно. Схватил Катю за руку. — Позволь мне освободить тебя, Катя!
Девочка закрыла глаза, отвернулась.
— Что ты такое говоришь, Маричек… — прошептала она. — Они мне как родители, заботятся обо мне, холят и лелеют. Дядя Ионыч столько пережил, чтоб…
— Д-да ничего он не забыл слово! — Марик от волнения заговорил быстро. — Он забыл слово! Такие люди, как он, достойны только забыл слово! Он… да что же ты, Катя… как же ты так его… за… защищаешь. Зачем? — Марик закрыл пятерней глаза. — Мне-то уже жизни не будет, не жив я и не мертв, а тебе, Катя, жить еще и жить… Не хочу, чтоб с этими забыл слово жизнь свою закончила!
Катя влепила ему пощечину. Марик провел пальцами по щеке, улыбнулся:
— Прости, Катя, я не чувствую боли.
— Марик, пожалуйста, не говори про моих опекунов гадости, — ровным голосом попросила Катя. — Как ты можешь так запросто судить людей?
— Они ведь м-меня убили. — Голос Марика дрогнул. Мальчик опустил руки. — Я ведь живой был. Хотел забыл слово. Хотел в городе жить, космонавтом хотел стать. Много чего хотел. А ты говоришь — не суди. Как можно не судить — таких?
— Никого нельзя судить, — повторила Катя упрямо. — Никого и никому.
— Даже забыл слово? — Марик криво улыбнулся.
— Даже богу, — ответила Катя и сама устрашилась своих слов. Робко посмотрела на мальчишку, прошептала: — Маричек, ну что ты, родной мой? Обиделся? Ну не улыбайся ты так страшно, пожалуйста, не надо! Ну, хочешь, я позволю себя поцеловать? Хочешь?
— Не надо позволять, — тихо сказал Марик. Развернулся и пошел. Наступал полусгнившими сандалиями в рыхлый снег, оставлял следы. Вот это мои следы, думал. Вот это я прошел. Кто-то увидит следы и удивится: что же это за смелый человек ходит в сандалиях по лесу? И никому и в голову не придет, что это мертвец ходит. Мертвецы ведь возле Лермонтовки не водятся. Нечего им тут делать: они в снежных полях стихи друг другу читают. Или на месте бывшего Пушкино в единую некромассу сливаются, чтоб друг дружку ощутить и понять; да только и в единой некромассе ссоры между мертвяками случаются: слишком разного хотят, превратившись в мысли большой серой твари.
— Маричек, пока! — догнал Марика Катин голос.
Что ж ты так, Катя, за что? Почему каждое твое слово, как удар хлыстом? Почему не догонишь, не пожалеешь? Зачем опять к своим хозяевам побежишь — полы драить, суп готовить, за пьяным Ионычем блевотину убирать. А как же мечты о доброй и справедливой Земле? Где-то в глубине покалеченной души понимаешь ведь: не той жизнью живешь, что должно, неправильной.
— До свиданья, Катя, — тихо ответил Марик. — Спасибо за… книгу.
Он обернулся: Катя бежала по дорожке из леса, на ходу оттряхивая снег с пальтеца. На локте болталось лукошко, доверху наполненное грибами.
— Спасибо, что слова напоминаешь, Катя, — прошептал Марик. И захохотал, старательно выпячивая сухие бескровные губы: — Ха. Ха. Ха.
Ионыч пришел к Феде в комнату, остановился на пороге. Сокольничий тяжело дышал, переваливался с бока на бок. Приоткрыл глаза и увидел Ионыча; кивнул на стул:
— Чего стоишь-то, Ионыч? Ты сядь, посиди: в ногах правды даже мудрецы не наблюдают.
— Пованивает от тебя, — сказал Ионыч, но сел.
Помолчали.
— Ионыч, будь любезен: снегу на меня насыпь, — попросил сокольничий. — А то в груди словно огонь горит: без снега, кажется, душа выгорает изнутри.
— Катька вернется — насыпет, — буркнул Ионыч. — Не для меня это занятие — у мертвяка на побегушках работать.
— Тяжело мне, Ионыч, — прошептал Федя. — Всё болит. Мертвый, а болит. Обидно.
— Пристрелить бы тебя, — зло бросил Ионыч. — Чтоб не мучался.
— Оно, может, и верно. — Сокольничий кивнул. — Может, и надо пристрелить меня. Или лопатой, как тогда в Пушкино ты мертвецов бил… помнишь, Ионыч?
— Помню.
Помолчали. Ионыч взглянул на часы: полпятого.
Пробормотал, сжимая в кулак штанину на колене:
— Где эта Катька шляется?
— А что?
— Да за грибами ее послал: до сих пор нет.
— Душу мне скребет, Ионыч, — прошептал Федя. — До сих пор стыдно, что Катеньку на верную погибель оставил тогда, в Пушкино; стыдно, как оправдывал себя тем, что она из-за конфет… а ведь не из-за конфет она! Не из-за конфет! Святая наша Катя, чудесная девочка: серые ее не трогают, я на нее смотрю — и в мертвой голове яснее становится. Вот те крест, Ионыч, бог нам ниспослал Катеньку, истинно тебе говорю: бог. И если кто и заслужил видеть золотые купола Китеж-града, то только она, девочка наша.
— Ну, ты не фантазируй-то слишком, — заметил Ионыч, поднимаясь. — Лопатой, говоришь, башку тебе снести, чтоб не вонял тут?
— Давай, Ионыч. — Сокольничий зажмурился. — Сноси. Если решишь так, то сноси, я слова против не скажу.
— Оно-то для хозяйства полезно и выгодно: ты ж на моем иждивении до начала осени пробудешь, если сам раньше не сдохнешь, конечно. — Ионыч схватился за подбородок и выпятил нижнюю губу, сосредотачиваясь на ускользающей мысли. — Но ты мой друг все-таки, закадычный к тому же, как же я тебя так просто — и лопатой? А, Федька?
— Я отработаю, Ионыч, — не открывая глаз, прошептал сокольничий. — Видит бог, отработаю тебе следующей осенью и зимой всё, что за весну и лето наем. Еще и в прибытке останешься.
— Что ж, понадеемся на твою честность и благоразумие, — с недоверием произнес Ионыч. Наклонился, схватил с подоконника горсть снега, размазал Феде по лицу и заржал:
— Ох, ну и потешная у тебя физиономия, Федор!
— Спасибо за снег, Ионыч! Спасибо!
— Это я не ради тебя сделал, — буркнул Ионыч. — Развлекаюсь я так, понял?
Сокольничий угодливо захихикал. Кашлянул, просипел:
— Пронесшейся грозою полон воздух…
— А с поэзией завязывай, — посоветовал Ионыч. — А то поколочу до смерти и не посмотрю, что ты и так уже труп.
— Прости, Ионыч. — Сокольничий закашлялся. — Вырвалось.
Ионыч навестил тарелочку. Плюнул на блестящую поверхность, протер ветошью. Ласково горела зеленая лампочка: Ионыч тер ее дольше всего, чтоб горела поярче. Уселся на стул рядом с тарелкой, задумчиво посмотрел в приоткрытое окно. Пахло душистыми травами, собрицей да сумятицей, тянуло свежестью.
— Хороша природа, — сказал Ионыч. — А погода-то какая! Может, на свежий воздух тебя вынести, тарелочка?
Лампочка на тарелке мигнула.
Ионыч подошел к окну, широко распахнул его, полной грудью вдохнул прохладный пряный воздух.
— Красота какая! — Ионыч истово перекрестился. — Люблю я Россию-матушку, поля ее бескрайние снежные, леса синие да красные колючие, грибочки резвые вкусные, даже мертвецов твоих люблю, родина моя! — Ионыч повернул голову, подмигнул тарелке. — Вот она, родина наша! — Он задумался. — А ты ведь не зря именно тут упала, верно? Только Россия широкой своей душой могла принять чужеродный разумный организм, заточенный в металлический плен! Только мне, простому русскому мужику довериться ты могла!
Из тарелки не доносилось ни звука.
— Хоть бы пискнула для разнообразия, — зло бросил Ионыч и резко захлопнул окно — аж стекло задребезжало. — Чего я о тебе забочусь-то, о бездушном куске металла? Мало мне мертвожопого и лоботряски на шее? — Ионыч ударил кулаком по столу рядом с тарелкой. Отдышался, опасливо посмотрел на аппарат. — Ты это, не обижайся. Тебя обидеть не собирался, зачем мне? — Ионыч смущенно засмеялся. — Ты ведь, родная, от всяческих бед меня защищаешь, удачу приносишь, да? — Ионыч грохнул кулаком по столу. — Отвечай быстро! — Замер, хихикнул: — Шуткую я! Шуткую! Не обращай внимания…
— Дядя Ионыч…
Ионыч повернул голову. В дверном проеме нарисовалась Катя в красном платочке, с лукошком полным грибов.
— Вот, — Катя протянула лукошко Ионычу. — Глядите, сколько насобирала, дядя Ионыч!
Ионыч утер пот со лба, подошел к девочке, взял лукошко и взвесил в руке.
— А чего долго так? — спросил.
— В подлеске все грибочки подерганы уже, пришлось в чащобу углубляться.
— Смотри у меня, — неопределенно бросил Ионыч и пихнул лукошко Кате в руки.
— Мне их пожарить? — спросила Катя. — Или бульончику сварить?
— А грибочки в подлеске не подерганы, — сказал вдруг Ионыч. — Тут другое. Кто-то спугнул их, вот и ушли они в самую глубь леса. Катька, как думаешь?
Девушка вздрогнула, прижала лукошко к груди:
— Н-не знаю, дяденька.
— Зверь появился в нашем лесу, — заявил Ионыч. — Я давно подозревал. Какие-то странные голоса да звуки из подлеска в последнее время доносятся. Что бы это могло быть? Зверь, другого объяснения не вижу!
— Да откуда зверю взяться, дядя Ионыч? Сроду в лесу никаких опасных зверей не было…
— Взрослым-то не перечь, вертихвостка! — рявкнул Ионыч, замахиваясь. Катя зажмурилась. Ионыч поскреб макушку заскорузлыми пальцами и продолжил спокойнее: — Не было, а вот появился. Надо будет в подлеске капканы расставить: авось, попадется. Завтра бы и заняться, да мне на целый день в Лермонтовку надо, по хозяйственным делам. Придется тебе, Катька, с капканами управляться.
— Дядя Ионыч, я не умею!
— «Не умею-не умею, дура я, тупая дура», — поддразнил Ионыч. — Научим! И не стой тут, глаза не мусоль. Займись жаркой грибов: хватит тунеядничать.
Катя развернулась и побежала. Ионыч с подозрением посмотрел ей вслед.
Пробормотал:
— Знает что-то вертихвостка. Знает, но скрывает. Но ничего-ничего: правда, она рано или поздно наружу полезет; как гной из чиряка полезет правда эта…
Рыбнев понял, что настала пора просыпаться, и проснулся.
Как понял? Черт его знает.
Бездна подсказала.
Тело после стольких месяцев обездвиженности было как чужое, и Рыбнев сразу взялся за тренировки; увещевавших его не перенапрягаться доктора и сестричку вообще не слушал. На седьмой день к Рыбневу явился приятный молодой человек в гражданской форме, с красной папочкой под мышкой. От молодого человека пахло дорогим одеколоном и крепким хранцузским табаком. Рыбнев сразу понял, что к чему. Поздоровались вежливо, но сухо. Молодой человек представился:
— Первоцвет Любимович. — Уселся на стул рядом с кроватью Рыбнева. Выпрямился, строго выдерживая осанку. Рыбнев развалился на кровати, изображая нахального больного, и сказал:
— Рыбнев.
— Я знаю, — кротко ответил Первоцвет и открыл папочку. — Два года в летаргической некрокоме, говорите?
— Вам виднее, — заметил Рыбнев. — Доктор уверяет, что даже немногим дольше.
— А выглядите вполне здоровым.
— Вы говорите таким тоном, будто это плохо.
— Это подозрительно.
— Вы считаете, что кому я имитировал? — Рыбнев усмехнулся.
— Слово «кома» напоминает мне о дешевых мексиканских серьялах, которые так любила смотреть моя покойная мамочка, — заявил Первоцвет Любимович.
— В тех мексиканских серьялах героев калечила гигантская некромасса?
— Только в некоторых из них. — Первоцвет Любимович улыбнулся. — Обычно некромасса принимала вид смазливого смуглого мужичка с жидкими усишками.
Рыбнев засмеялся.
Первоцвет Любимович пожевал губами:
— Позвольте задать вам несколько незначительных вопросов. Надо кое-что уточнить.
— Вы из ФСД? — спросил Рыбнев.
— Да. — Первоцвет Любимович кивнул. — Удостоверение показать?
— Нет, спасибо. Можно я вам для начала один вопрос задам, Первоцвет Любимович? Насчет Рикошета Палыча…
— Он погиб во время резни в Пушкино, — сказал Первоцвет. — Невосполнимая потеря для нашей службы.
Рыбнев вздохнул.
Первоцвет Любимович провел пальцем внутри папки:
— Позавчера к вам приходил мой коллега Машкин. Вы ему сказали, что ничего не помните из того, что произошло в Пушкино в тот роковой день.
— Тот роковой день, к сожалению, совершенно истерся из моей памяти, — сказал Рыбнев. Потянулся к тумбочке, взял пачку сигарет и раскуроченную в виде пепельницы алюминиевую банку.
— Тут разве можно курить? — с удивлением спросил Первоцвет.
— Нельзя, наверно, — сказал Рыбнев, закуривая. — Но я лежу в палате один — кому я помешаю?
— Хе-хе, — вежливо засмеялся Первоцвет и спросил, отмахиваясь от табачного дыма: — Вы ничего не вспомнили?
Рыбнев помотал головой:
— Нет, и, признаться, не очень хочу вспоминать. Мне стало известно, что в тот день погибла моя невеста. И Рикошет Палыч, как оказывается, тоже. Простите, Первоцвет, я не хочу ничего вспоминать.
— Вы же боевой офицер, — сказал Первоцвет Любимович, старательно водя пальцем в папке. — Неужели сами не хотите дознаться? Вы — уникальный человек, один из немногих выживших, — израненный, почти мертвый выбрались из города и пешком дошли до станции на берегу Махорки, где вас и подобрали. Без малого подвиг! К тому же, как говорят, шли вы с закрытыми глазами, словно лунатик!
— Шел, шел, а потом на два с лишним года провалился в некрокому, — заметил Рыбнев. — Словно финтифлюшка какая-то; не имею я права после этого боевым офицером называться. Один мне теперь позорный путь: на гражданку.
Первоцвет Любимович катнул ботинком пудовую гантелю, выглядывавшую из-под кровати.
— Однако физическими упражнениями вы занимаетесь. — Первоцвет вздохнул. — Простите, Рыбнев, но мне кажется, что вы вовсе не растеряли боевой дух, а хотите, чтоб мы так думали. — Первоцвет Любимович наклонился к Рыбневу. — И мы знаем, что вы не потеряли память: вы просто что-то скрываете о том роковом дне. Послушайте, Рыбнев, — не дожидаясь возражений, сказал Первоцвет, — эта не живая и не мертвая сущность, некромасса, до сих пор обитает в Пушкино, и мы не можем ее уничтожить; только вы сможете пролить свет на…
— Да никакого света я не пролью! — с раздражением бросил Рыбнев. — Ничего я не помню, прекратите использовать свои глупые уловки!
Первоцвет Любимович захлопнул папку:
— Вот значит как! Вы отказываетесь сотрудничать?
— Я всего лишь говорю, что ничего не помню о том дне, — спокойно ответил Рыбнев. Докурил, вмял бычок в ножку кровати.
— А вы знаете, при каких обстоятельствах погибла ваша невеста? — спросил Первоцвет.
— Вероятно, ее убила эта ваша серая тварь, — со злостью ответил Рыбнев.
— У нас есть данные, что Александра погибла несколько раньше; еще до того, как дохлая сущность добралась до ее дома. Вашу невесту убили люди, Рыбнев, живые люди! — Первоцвет Любимович уставился на него. — Ну, теперь вспоминаете?
— Кто мог ее убить? — прошептал Рыбнев, отворачиваясь. — Кто кроме серого чудовища, противного человеческой природе, мог погубить Александру? Вы знаете, что за девушка она была, Первоцвет Любимович? Она была прекрасная девушка, милее и добрее не найти; никакой человек, даже самый отвратительный и гнилой изнутри, не мог ее убить. Вы что-то путаете.
— Послушайте, Рыбнев, — сказал Первоцвет, вновь открывая папку. — Я знаю, вы были одним из любимчиков Рикошета Палыча, и он доверял вам участие во многих деликатных операциях, поэтому вы, похоже, и возомнили о себе слишком многое. Но сейчас Рикошет Палыч мертв, а вы далеко не в фаворе. Если хотите вернуться на действительную службу в ФСД, вам придется изрядно потрудиться и кое-что вспомнить…
— Послушайте, любезный, — с раздражением бросил Рыбнев. — Проваливайте-ка вы отсюда, пока я вас не выставил: вспомню я или нет, это неважно, в ФСД я возвращаться не собираюсь; теперь у меня несколько иные ориентиры в жизни.
Первоцвет Любимович захлопнул папку, сунул ее под мышку, встал.
— Не обижайтесь, Рыбнев. Работа у меня такая — на людей давить, — сказал он задушевным голосом и засмеялся. — Если вдруг вспомните что-то, звоните… — Первоцвет Любимович сунул Рыбневу визитку. На визитке кроме номера телефона ничего не было.
— Я не обижаюсь. — Рыбнев пожал плечами, принимая визитку. — С вашей работой знаком не понаслышке. Если что вспомню, обязательно позвоню.
— Вы и впрямь не хотите вернуться в службу? — спросил Первоцвет.
— Чистая правда.
На том и разошлись.
Рыбнев почувствовал себя дико усталым, разорвал визитку на мелкие кусочки, выкинул в урну и лег. Закрыл глаза и увидел бездну и гноящийся глаз, выглядывающий из отвратительной серой жижи. «Ну что уставилась? — мысленно спросил Рыбнев. — Выжидаешь? Ну, жди-жди. А я вместо того, чтоб на тебе зацикливаться, лучше найду ту сволочь, которая сотворила такое с Сашенькой. И убью: но не просто убью, а заставлю умирать несколько часов, дней, месяцев, лет, и чтоб рыдала та тварь, чтоб умоляла добить, чтоб кричала от боли, чтоб каждая клетка подонка горела адским огнем, сгорала медленно, но неотвратимо. Я сотру даже воспоминания об этом мерзавце из памяти людей». Рыбнев сжал уголок подушки в кулак и уснул; спал неспокойно, часто вздрагивал и просыпался: всё боялся, не заговорил ли во сне. Подслушивающих устройств в палату понатыкали с лихвой.
В окно ударил снежок. Рыбнев приоткрыл один глаз и уставился на снежную звезду, таявшую на солнце и медленно стекавшую к раме. Тут и второй снежок подоспел; загорелся белым золотом на закатном солнце. Рыбнев поднялся, подошел к окну, распахнул створки.
— Ой, здравствуйте! Подайте, пожалуйста, снежок, сударь!
Внизу стояла худенькая девушка в сером пальто, в полосатой шапке с бубенцом.
Рыбнев улыбнулся, собрал остатки снега, слепил из них снежок и кинул девушке. Она протянула узкие ладони, чтоб поймать, но не смогла, захохотала и подняла испачканный снежок с земли.
— Это последний снег этой весны! — закричала. — Разве можно так разбрасываться последним снегом?
— Что ж вы сами-то разбрасываетесь? — спросил Рыбнев весело.
— Мне можно: снег меня прощает!
— Снег прощает всех.
— Нет, он прощает только тех, у кого шапки с бубенцами!
Рыбнев улыбнулся этой милой незатейливой шутке.
— Меня зовут Наташа! — представилась девушка. — А вас, сударь?
— Рыбнев.
— А имени у вас нет?
— Нет, — соврал Рыбнев.
— Сударь, вы очень загадочный!
— Неужели?
— Мне такие нравятся; выходите гулять!
— Боюсь, меня сестричка не выпустит, — сказал Рыбнев.
— Разве вас, сурового мужчину, остановит слабенькая сестричка?
— Только сестричка и остановит, — буркнул Рыбнев, однако сказал: — Погодите, я сейчас. — И пошел одеваться.
В шкафу он нашел верхнюю одежду, переоделся и направился к выходу. К его удивлению, никто его останавливать не стал. Сестрички, шнырявшие по коридору, вообще не обратили на него внимания, а молодой сержант, дежуривший у входа в отделение, отдал честь и спросил:
— Прогуляться, товарищ майор?
Рыбнев кивнул и вышел. Медсестра в приемной заставила его расписаться в толстой тетради учета и выпустила. Рыбнев оказался в больничном дворе, прошелся по скверику, с наслаждением вдыхая сладкий воздух. Наташа ждала на деревянной скамейке в конце сквера. В руках она вертела пестрый гербарий из листьев, зимовавших в снегу.
— Смотрите, как сохранились, — она улыбнулась Рыбневу. — Снег на нашей планете обладает чудодейственными свойствами, не так ли?
Рыбнев присел рядом, посмотрел на красные, зеленые и синие листья, на листья в крапинку и полосатые, на круглые, овальные и кристаллические листья; улыбнулся:
— Честно говоря, никогда не задумывался об этом. Знаю только, что из-за свойств местного снега случаются… эм-м… неприятности с умершими.
— Вы о серых? — уточнила Наташа и забавно сморщила курносый носик. — Мертвяки в Пушкино, а у нас в Есенине спокойно. Но было бы забавно, — она наклонилась к Рыбневу и загадочно прошептала: — Получается, эти листья, что у меня в руках, — мертвяки!
— Листья-мертвяки? — Рыбнев подивился диковинному движенью Наташиной мысли.
Она захохотала.
Рыбнев улыбнулся.
— А по какой причине вы тут лежите, господин Рыбнев? — лукаво спросила Наташа.
— Мертвяк укусил, — пошутил Рыбнев.
— Ой, правда?
— Шучу.
Она толкнула его в плечо:
— Бессовестный! Будто не знаете, что молоденькие девушки очень доверчивы!
— А вы почему в госпитале службы? — спросил Рыбнев. — Неужели такая прекрасная девушка работает в ФСД?
— Я на обследовании, — уклончиво ответила Наташа. — А еще я — машинистка при полковнике Ермакове, — она зажмурилась. — Не смейтесь, это правда!
Рыбнев и не думал смеяться.
— Сложная работа для девушки.
— Наоборот, женщины лучше справляются, — возразила Наташа и стянула с головы шапку. Сбоку возле виска у нее блестел металлический разъем; чуть выше из-под кожи выпирали зеленый и красный светодиоды. Рыбнев отвернулся, Наташа поспешно натянула шапочку:
— Говорят, мужчине нельзя показывать разъем.
— Почему?
— Потому что вы можете подглядеть мысли честной девушки и использовать их против нее, — заявила Наташа, роняя листья на тротуар. Перегнулась через скамейку, зачерпнула талого снега и кинула Рыбневу в плечо:
— Вот вам!
Рыбнев схватил немного снега, слепил маленький снежок и легонько кинул в Наташу; девушка наклонилась, руками закрывая лицо, и снежок попал ей в лоб.
— Ай, больно! — захныкала Наташа.
— Наташенька, простите, не хотел, видит бог… — Рыбнев смутился, потянулся к девушке, чтоб успокоить.
— Ага, попался! — закричала Наташа, размазывая снег Рыбневу по лицу. — Намылила!
— Вот как! — закричал Рыбнев, наклонился, чтоб взять снега, но тут ему стало дурно, и он чуть не упал. Голову разламывало от боли; мелькали знакомые мутно-красные образы: глаз, покрытый слизью, глядящий из бездны; бездна, глядящая на него.
— Сударь, вам плохо? Ой, батюшки… — Наташа помогла ему сесть на скамейку. — Погодите, я позову врача.
Рыбнев схватил ее за руку:
— Не надо врача, Наташенька. Мне уже лучше. Посидите лучше со мной немного.
— Я так испугалась, — призналась Наташа, усаживаясь. — Вам точно лучше?
— Точно, — сказал Рыбнев.
Некоторое время они сидели молча: наблюдали, как жаворонки строят на соседнем дереве гнездо из окурков. Папа-жаворонок приносил новые окурки, а мама-жаворонок расставляла их по кругу; получалось что-то вроде эскимосской иглу.
— Люди очень много курят, — сказала Наташа. — Это так обидно. Мой дедушка часто курил и умер от рака легких.
— Соболезную.
— Это ничего, он давно умер, я маленькая была. Мне было обидно, что стало некого за бороду дергать. Вы знаете, у моего дедушки была роскошная белая борода, как у деда Мороза.
— А я родился в детдоме, — признался Рыбнев. — Не знаю ни родителей, ни бабушек с дедушками.
— По вам видно, что вы очень одинокий, — сказала Наташа и призналась: — Я за вами уже несколько дней наблюдаю. Вы по утрам зарядку делаете у раскрытого окна.
— Так заметно? — Рыбнев смущенно почесал затылок.
— Не очень. Но я же машинистка: иногда мне кажется, что машина, к которой меня подключают, стала мной самой, и я чувствую себя обязанной замечать всё и всех; вот, вас, например, заметила.
— А почему вы решили стать машинисткой? — спросил Рыбнев.
— Я знаю, что вы думаете. — Наташа сказала баском, пытаясь сымитировать Рыбнева: — «Девушка соглашается на уродливые механизмы в черепе; какая безвкусица!» — вот какая мысль вертится у вас в голове.
— Ничего такого я не думал, — честно ответил Рыбнев.
— Но у меня и без разъема есть уродство, — сказала Наташа, расстегивая пальто. Приподняла свитерок, и Рыбнев увидел, что у нее сбоку, в районе печени растет ручка; вроде как у младенца, безвольная и бледная. Наташа поспешно закрыла ручку свитером, застегнула пальто.
— Уродство вызвано, как говорят доктора, воздействием на человеческий организм чужеродной среды.
— Мне очень жаль, — неловко прошептал Рыбнев.
— Глупости, — заявила Наташа. — Не о чем тут жалеть: у меня очень интересная жизнь. Много друзей.
— Молодой человек? — спросил Рыбнев.
— Молодого человека нет, — призналась Наташа. — Молодые люди, ознакомившись с моей тайной, начинают меня опасаться.
— Идиоты! — уверенно заявил Рыбнев. — Но скажите, Наташа, неужели при современном уровне медицины от вашей маленькой проблемы нельзя избавиться хирургическим путем?
— Дело в том, сударь, что свою маленькую проблему настоящей проблемой я не считаю. С ней я родилась, с ней и умру.
Рыбнев сконфузился:
— Простите, Наташа, я не хотел…
— Ай, да оставьте вы это! — Наташа засмеялась и взглянула на часы: — Ой, через сорок минут ужин! Сударь, давайте перед ужином прогуляемся к прудику; тут чуть дальше во дворе есть совершенно замечательный пруд с лебедями.
— Пойдемте, — сказал Рыбнев, помогая Наташе подняться. Девушка церемонно поклонилась ему:
— Вы — настоящий джентльмен, сударь.
— Ради прекрасной дамы готов на всё, — ответил Рыбнев.
— Ох, так уж и на всё!
Они засмеялись.
Наташа схватила Рыбнева за локоть, и они пошли к прудику смотреть лебедей. Лебеди были самые разные: черные, желтые и синие в крапинку. Наташа достала из кармана бумажный пакетик с колбасными обрезками и кормила лебедей с руки. Птицы хватали обрезки длинными липкими языками и набивали клювы, смешно надувая лохматые щечки.
— Чудесные птицы, — сказал Рыбнев, усаживаясь на скамейку возле пруда. Он наблюдал за хохочущей Наташей и думал, что пока Первоцвет не разберется с его памятью, доступ к архивам ФСД ему запрещен; значит, и Ионыча найти будет сложнее, почти невозможно. А если уж Первоцвет Любимович разберется — тем более Ионыча не достать. Но Наташа машинистка — а это, считай, прямой доступ к сети. Получится ли ее использовать, чтоб добраться до убийцы Сашеньки?
Наташа, словно прочла его мысли, повернулась и, улыбнувшись, помахала Рыбневу рукой. Рыбнев поднял руку и взмахнул в ответ; вспомнил застывшее Сашино лицо, разрезанное платье, темные полосы на белом; слова Рикошета Палыча вспомнил, которые он ему когда-то сказал: «А ты не думай, что труп. Думай: поломанная кукла. Ты же не плачешь над поломанной куклой? Это только дети плачут; да и то не все». «Мне необязательно представлять, что это кукла, — ответил тогда Рыбнев. — Пускай человек: мне всё равно». «Вот вроде хороший человек ты, Рыбнев, — заметил Рикошет Палыч. — К людям подход имеешь, поговорить с тобой о том о сем приятно, выпить тоже, а мертвецов не уважаешь. Почему так?»
— А зачем их уважать, Рикошет Палыч? Они ведь уже и не люди вовсе: куклы, как вы верно подметили.
— Но если эта кукла дорогой для тебя человек?
— Тем более: для куклы место в гробу, а не в моем сердце. В моем сердце живой человек, воспоминанья о нем.
— Что ж ты тогда, друг мой Рыбнев, вынес мертвую Сашеньку из дому на руках и рядом с мертвым ручным котом положил? Почему наверху не оставил, если тебе всё равно было?
— …что это вы спрашиваете, Рикошет Палыч? Откуда про Сашу знаете? Вы в тот момент были уже мертвы!
— Сударь!
Рыбнев вздрогнул и очнулся. Рядом стояла встревоженная Наташа с очистками, сжатыми в маленьком кулаке.
— Вам плохо? — спросила она. — Вы себе под нос что-то бормотали…
— Простите, Наташа. — Рыбнев смутился. — Как-то так нечаянно вышло, задумался, увлекся… — Он поднялся, увидел очистки. Спросил в шутку:
— Это мне?
— Вы же не лебедь, — заметила Наташа и взяла его за руку. — Пойдемте в столовую. Ужин через двадцать минут.
— Пойдемте, — согласился Рыбнев и спросил: — А как это, Наташа, быть машинисткой? Интересно было бы посмотреть на процесс.
— Помогите!
Они обернулись и увидели страшную картину: синий лебедь в туче брызг выпрыгнул из пруда и с шипением кинулся на сутулого очкарика с тросточкой. Очкарик уронил тросточку, упал на задницу и вяло, по-интеллигентному, пытался отбиться от разъяренной птицы мягкими ладошками. Его действия только раззадорили злого лебедя, и он полными губешками буквально засасывал в себя одежду несчастного.
— Позвольте, — сказал Рыбнев Наташе и бросился на помощь очкарику. Подбежал и со всей мочи пнул жестокую птицу в жирный бок. Лебедь кубарем покатился по набережной и плюхнулся в пруд, вызвав извержение холодных водяных брызг. Рыбнев помог очкарику подняться.
— Какое несчастье, — пробормотал очкарик, покрываясь красными пятнами. — У меня аллергия на птиц, а тут еще это…
— Лебеди не любят людей в очках, — в шутку сказал Рыбнев.
— Правда? — с ужасом спросил потерпевший, снял очки и затолкал в карман. — Почему же меня не предупредили по прилету на планету? Я подам на них в суд!
«Не местный», — понял Рыбнев и сказал вслух:
— Может, не знали? Лебедь — птица редкая.
Потерпевший нахмурился; наверно, догадался, что его разыгрывают, и сказал:
— Вы простите, я, пожалуй, пойду. У меня процедуры. — Часто передвигая кривыми ножками, судорожно сжимая бледной рукой тросточку, он удалился в направлении корпуса некроурологии.
— Хоть бы из вежливости поблагодарил, — буркнул Рыбнев.
Подбежала Наташа, схватила Рыбнева за руку.
— Бли-и-и-ин, — сказала.
— Что такое, Наташенька?
— У меня этическая проблема, сударь: не знаю, считать вас героем или подлецом. Вы только что цинично пнули мою самую любимую птицу.
Катя не успела еще толком уснуть, как шорох под кроватью разбудил ее. Девушка открыла глаза; на потолке горело дырчатое серебряное пятно — отсвет луны. Катя спросила тихо, чтоб ненароком не разбудить храпящего в соседней комнате Ионыча:
— Кто это шумит?
— Не беспокойся, Катенька, это я, твой старый добрый друг по имени Маленький Мертвец.
Катя вздохнула с облегчением:
— Я уж на Мурку грешила…
— Мурочка спит. Я ей в глаза волшебного песка насыпал.
Катя тихонько засмеялась:
— Ну что ты такое говоришь, Маленький Мертвец. Разве бывает на свете волшебство?
— Бывает, — с гордостью ответил Маленький Мертвец. — И я тому прямое подтверждение. — По одеялу, свисавшему на пол, он забрался к Кате на кровать и завозился, укладываясь рядом. Катя почуяла запах Маленького Мертвеца: от него пахло фиалками и разложением, и отвернулась к стене; от стены несло сыростью.
— Маленький Мертвец, — Катя решила отвлечься от неприятных запахов при помощи разговора, — скажи, почему людям так тяжело приходится?
— Каким-таким людям? — спросила тварь. — Ты в общечеловеческом смысле?
— Нет, я про дядю Ионыча и дядю Федю. Они так стараются увидеть лучик света, начать новую светлую жизнь, а им постоянно не везет; и люди им попадаются всё больше озлобленные, дикие: лжецы да злопыхатели. Почему так?
Маленький Мертвец почесал голову, стряхнул с ногтей волосы и перхоть.
Сказал:
— Тайна та велика, Катенька. И мудрецы отвечают на твой вопрос по-разному. Одни, например, говорят, что испытания хорошим людям подкидывает бог; другие винят слепой случай; третьи — самих людей, которые не могут жить в мире и согласии. Ведь у людей до смешного доходит: вот понравилась, к примеру, двоим одна и та же книга. И что же они, думаешь, вместе мирно ее обсудят, восхитятся талантом автора? Да нет же: они передерутся, разойдясь во мнении, кто из них лучше понял замысел повести или кому повесть понравилась больше! Впрочем, иные мудрецы утверждают, что такое поведение людей для общества полезно: создается здоровая конкуренция, без которой человечество бы зачахло.
— Ты так мудрено говоришь, Маленький Мертвец, — прошептала Катенька. — Я ни слова не понимаю.
— Да что тут мудреного? — раздраженно спросила тварь, заползла Кате на живот и стала прыгать.
— Не прыгайте, Маленький Мертвец, — попросила девушка. — На одеяле и простыне следы остаются. Уже не первый раз так.
— Хотел бы я возразить тебе, — сказал Маленький Мертвец, — но лучше попросту попрошу заткнуться.
— А хотите я вам песню спою? — спросила Катя и, не дожидаясь ответа, запела: — Он резал кожаные ремни на ее бурой спине, их город был мал, а на другой стороне города милиционер слышал, как он режет ее, но так и не помог, потому что смотрел футбол… это припев, — на всякий случай сказала Катя и повторила: — Потому что смотрел футбол…
— Сегодня у тебя каша в голове, — сказал Маленький Мертвец. — Как образумишься, поговорим об этом подробнее.
— Хорошо, — сказала Катенька и уснула. А когда проснулась, никакого Маленького Мертвеца на кровати уже не было. «Приснится же чудь», — подумала Катя и села. «Ой!» — закрыла рот ладошкой: на простыне темнели влажные следы.
Первоцвет Любимович еще три раза являлся с допросами, но, ничего не добившись, удалялся восвояси. Рыбнева выписали через две недели.
Оказавшись в своей квартире в Есенине, Рыбнев первым делом прибрался: он не терпел непорядка, а однокомнатная квартира за время его отсутствия порядком заросла паутиной и пылью. Рыбнев нашел следы давнего обыска; аккуратного, впрочем, без излишеств, и Рыбнев решил не слишком-то обижаться.
Вторым делом Рыбнев уселся за компутер и попробовал найти упоминания об Ионыче, но ничего не нашел. Доступа к архивам ФСД Рыбнев, понятное дело, уже не имел. Если бы Рикошет Палыч был жив, этой бы проблемы не возникло. Но Рикошет Палыч умер, разорванный изнутри шашлыком из человечины, а Рыбнева после увольнения из службы лишили привелегий, в том числе доступа к секретной базе данных.
Рыбнев откинулся в кресле, достал сигаретку, закурил. За окном подобно елочному шарику висело сочное оранжевое солнце; пели кудрявые птички, сооружавшие гнезда на крышах при помощи сигарет, пыли и помета; визжали непослушные дети в ближайшей песочнице.
— Хорошо-то как! — сказал Рыбнев, ногой распахивая окно. — Май, праздничный месяц!
Сверху закричали:
— Рыбнев, это ты там? Вернулся?
— Я, — сказал Рыбнев.
— Пошел ты в задницу, Рыбнев, представитель кровавой эсдни! — закричали сверху и захохотали. Вниз полились помои. От помоев пахло яблоками. Сквозь серо-коричневый поток ослепительно моргнуло солнце: Рыбнев зажмурился и улыбнулся — соседи, что с них взять. Идиоты, конечно, а всё равно — свои, родные. Всё как прежде: будто и не валялся в бессознательном состоянии. Рыбнев почесал затылок и подумал, что надо бы куда-нибудь пригласить Наташу, в какой-нибудь ресторан; и сделать это, например, завтра: выходной как раз.
Сказано-сделано, Рыбнев потянулся за телефонной трубкой.
Наташа взяла трубку почти сразу.
— Алло!
— Здравствуйте, милая Наташа, — сказал Рыбнев.
— О! — Наташа обрадовалась. — Какими судьбами, сударь?
— Хотел пригласить вас в ресторан — дичью полакомиться, фазанами, — заявил Рыбнев, — но что-то боязно: вдруг откажете?
— А вы рискните! — весело ответила девушка.
— Как можно!
— Ай, сударь, я в полнейшем восхищении! Вы так замечательно придуриваетесь!
— Наташа! — Рыбнев укоризненно покачал головой.
— Шутю я! Шутю.
В милой незатейливой беседе они провели минут десять; Наташа поупрямилась для виду, но на свиданье согласилась. Рыбневу показалось, что она очень рада, и ему стало стыдно, что Наташа для него всего лишь инструмент, чтоб найти Ионыча. Вешая трубку, он подумал, а не забить ли на месть, в конце концов, месть — штука жутко непродуктивная, у него и без нее проблем хватает. Надо в жизни обустраиваться, работу искать, а не ловить ветра в поле; этот Ионыч мог окочуриться еще во время событий в Пушкино. Но подобные мысли были мимолетной слабостью: Рыбнев знал, что не отступится, даже если придется пожертвовать Наташей; да хоть кем. Иначе выходит, что слово, которое он дал Саше, было шуточным, а Рыбнев очень серьезно относился к своим обещаниям.
Рыбнев взял папироску, раскурил и вышел из квартиры. Перешел мощенную булыжником узкую улочку, подождал у витрины лавки электроники, когда освободится банкомат, проверил денежную карточку. Счет был заблокирован. А ведь там оставалась приличная сумма! Рыбнев набрал номер бухгалтерии ФСД.
— Я вас слушаю, Рыбнев, — раздался строгий женский голос.
— Здравствуйте, Арсения Пална, — робко сказал Рыбнев, не боявшийся бандитской пули, но робевший перед бухгалтерами. — Я по поводу своего счета.
— Да-да?
— Он заблокирован.
— В банк звонили?
— Ну, при чем тут банк, Арсения Пална…
Арсения Пална зашелестела бумажками.
«Ты и без бумажек помнишь, карга», — подумал Рыбнев со злостью, но вслух ничего, конечно, не сказал.
— Насколько я знаю, с вашего счета переводились финансы на счет больницы, в которой вы лечились.
— С моего счета переводили финансы? — изумился Рыбнев. — И кто же переводил, позвольте полюбопытствовать?
— Вы и переводили, Рыбнев, — ехидно ответила Арсения Пална. — А после закрыли счет.
— Вот интересно, как я мог это сделать, валяясь в палате в бессознательном состоянии?
— Вы же профессионал, Рыбнев. Вам и не такое по плечу.
Рыбнев заскрежетал зубами:
— Издеваетесь, Арсения Пална?
— Что вы, Рыбнев, как можно!
— Тогда скажите, не юля: зачем переводились деньги на счет больницы? Это больница службы, меня должны были лечить бесплатно.
— Это я уже не в курсе, — сухо ответила Арсения Пална. — Могу связать вас с вашим нынешним куратором Первоцветом Любимовичем — он разъяснит.
Рыбнев вздохнул.
— Спасибо, не надо. До свиданья, Арсения Пална.
— До свиданья, Рыбнев. — Она добавила: — Надеюсь, вы передумаете и все-таки вернетесь в строй.
— Я тоже надеюсь, — буркнул Рыбнев, пряча телефон в карман.
«Девушки так и шьют, — с тоской подумал он, глядя в дальний конец улочки. — По тротуару каблучками — цок-цок, цок-цок! — щебечут чего-то, радуются, а чего радуетесь-то, пигалицы? Тут человек пропадает: я то есть. Родная служба гайки закручивает, не доверяет, хочет заставить, чтоб я рассказал им о том проклятом дне; а если я не хочу говорить? В первый раз — не хочу. В первый раз у меня личное дело, в первый раз хочу об общественной пользе забыть: не смейте своими грязными пальцами лезть ко мне в бессмертную душу!»
— Не смейте! — закричал Рыбнев.
Девушки удивленно на него оглянулись. Румяный карапуз свалился с качелей и протяжно заревел. Нетрезвый парнишка в черной бандане с красным черепом поднял кулак и закричал: «Правда твоя, братишка! Не смейте! Долой!!» Схватил камень и кинул в стену. Рыбнев поспешил прочь, закуривая на ходу папироску. Достал телефон, набрал Наташин номер.
— Сударь, вы минуты не можете прожить без моего голоса?
— Наташа, простите, я не смогу сводить вас завтра в ресторан; давайте лучше в парке погуляем? Лебедей посмотрим: я знаю, вы их любите.
— Что-то случилось? — испугалась Наташа.
— Ничего особенного, сударыня, не затрудняйтесь; мелкие проблемы. Так как? Составите компанию несчастному холостяку?
— Даже не знаю. Я тут уже вся намылилась в ресторан. Хотела к случаю прическу сменить.
Рыбнев заскрежетал зубами: признаться, что он неожиданно оскудел в финансовом плане, было выше его сил.
— Вы знаете, за время пребывания в больнице я подустал от закрытых помещений. Хочется свежего воздуха. А в парке я вас на лодке покатаю. Как вам идея?
— Мне кажется, вы что-то от меня скрываете, — сказала Наташа. Рыбнев испугался, что она откажется от похода в парк, но Наташа рассудила: — Однако это не мое дело; захотите — скажете. Я согласна на парк, а прическа подождет. Вы зайдете за мной?
— Всенепременно. В три, как договаривались.
— Очень жду.
— До встречи, сударыня, — сказал Рыбнев. Остановился на мосту, прислонившись к холодным перилам, посмотрел на воду, загаженную конфетти и обертками: праздновали вчера что-то, знать бы — что. То тут, то там из воды выглядывали грустные рыбьи глаза на зеленоватых стебельках. На дальнем берегу детишки играли с эбонитовой черепахой. Черепаха шипела, пытаясь заползти обратно в воду, плевалась ядом, но для детишек яд был не опасен, — он только на умных слепых рыб и действует, и они продолжали мучить животное, переворачивая его палками и швыряя в мягкий черепаший живот тяжелые комья грязи.
— Хороша водица, — сказал Рыбнев речке, вытащил из-за пазухи модный клетчатый кепарик и натянул на голову. — А ты, Наташенька, прости: так уж получилось, что ты единственная машинистка, услугами которой я могу сейчас воспользоваться. — Он повертел в кармане «краснозубку» — персональное устройство для считывания закрытой информации. Раньше с ее помощью Рыбнев мог войти в сеть ФСД, теперь же она стала бесполезной игрушкой; вернее, почти бесполезной. Вот если у Рыбнева получится подключить «краснозубку» к машинистке во время сеанса и взломать новое кодовое слово…
Рыбнев закурил:
— Весна настала.
Обидно то, что Наташенька умрет, если у него всё получится; вернее всего умрет.
Наташа, поговорив с Рыбневым, набрала длинный номер.
— Привет. Завтрашнее свидание чуточку изменилось: он меня в парк пригласил.
Из трубки что-то сухо ответили.
Наташа засмеялась:
— Дурачок, я это не ради родины делаю, а ради тебя: так что оставь свои патриотические лозунги при себе, а лучше куда поглубже засунь.
В трубке закашлялись.
Наташа намотала шнур на палец:
— Никакой опасности, он как глупый теленочек, одержимый своей травоядной жаждой мести: может слабо боднуть, но ничего боле. Это ты у меня волчара! — Она засмеялась. — Меня больше интересует наша с тобой поездка в Толстой-сити. И не смей отпираться: ты давно обещал! Я уже вся намылилась!
В трубке уныло хихикнули.
Наташа нахмурилась:
— Смотри у меня! Попробуй только обмануть! А за Рыбнева не переживай: он мне сам всё как на тарелочке с каемочкой выдаст. Люблю. Пока.
Она повесила трубку.
Выбежала в приподнятом настроении на балкон, уперлась руками в перила, закричала умытому теплыми дождями небу:
— Весна настала!
Ей ответили откуда-то снизу:
— Заткнесь, чартовка!
— Сами вы «заткнесь»! — со смехом ответила Наташа и громко хлопнула балконной дверью.
Катя по тонкой льдяной корочке дотащила до подлеска санки, утерла рукавицей взмокший лоб. В санках лежал мешок с капканами; их тут было штук сорок. Ионыч когда-то приторговывал охотничьим инвентарем, и вот осталась нераспроданная партия.
Катя принялась тщательно расставлять капканы вдоль границы леса.
— Это на кого? — спросил наблюдавший за ней с пригорка мертвяк Марик.
— Это на тебя, — пряча глаза, робко ответила Катя. Сложила ладошки ковшиком: — Ты уж не серчай, Маричек!
— Вон там, у кустиков ставь, — посоветовал хлопец. — Я там часто беловику срываю, пытаюсь вспомнить как это — вкус чувствовать; могу не заметить случайно и… забыл, как это… попасться!
— Вот спасибочки!
Помолчали.
— Обидно все-таки, — сказал Марик, ковыряясь во влажной землице указательным пальцем. — Обидно так, что аж забыл слово.
— Не береди душу! — воскликнула Катя, прижимая руки к груди. — У самой сердце кровью обливается, но иначе не могу: дядя Ионыч уже не молоденький, у него сердце слабое. А ну как с ним сердечный разрыв приключится из-за моего непослушания. Как я после этого жить-то смогу?
— Я вот жить смог после того, как меня твои опекуны убили, — жестко ответил Марик. — А ты про сердце этого подонка, турища грязного, что-то твердишь.
Катя покачала головой:
— Тут совсем другая ситуация, Маричек. Совсем другая.
— Да чем же она другая? — возмутился Марик.
Катя молча поставила заряженный капкан возле беличьей норки. Из норки выглянула белочка, застрекотала, обнюхала капкан — бац! — капкан сработал у самого хобота зверька; белочка, вереща от страха и надувая мутные пузыри на глинистой шее, молнией метнулась на дерево: все ее восемь ножек так и мелькали.
— Ой, — прошептала Катя, хватаясь за голову. — Чуть невинную белочку не убила. Что же это со мной творится? Что со мной происходит, Маричек?
— Может, лучше книжку почитаешь? — робко спросил мертвяк.
— Не захватила я ее. Не велено мне читать.
— Да кем не велено-то? Этим грязным забыл слово Ионычем?
— А если и им, какое тебе дело?
— Я думал, мы… я думал… — Марик сжал губы.
— Ну что? Что думал?
— Забыл слово, — процедил Марик и отвернулся. Выглянувший из земли толстощекий червь прогундосил: «А сейчас я выполню три любых твоих желания!» Марик подскочил и принялся яростно топтать червя. Топтал до тех пор, пока от него и мокрого места не осталось.
— Ай! — Катя всплеснула руками. — Попугайчика за что убил?
Марик растерянно посмотрел на растоптанного червя. Отвернулся:
— Ничего я его и не убивал. Он сам.
— Да как сам-то! — Катя подбежала к мертвяку, опустилась на колени, погладила червяка по расплющенной голове. — Такой умный попугайчик! Обученный! Фразу знал!
— А вот нечего было его этой фразе учить! Только уныние в душе распаляет!
— Так, может, он подслушал где! — Катя кинулась на Марика с кулачками. — В чем божья тварь пред тобою провинилась? Дурак!
— А вот нечего было на меня капканы ставить!
— Да как он мог ставить? У него и ручек-то нет!
— Я про тебя, глупая! — Марик оттолкнул Катю. Девушка упала на кочку, горько заплакала. Марику стало совестно: он подошел к Кате, пробормотал:
— Не плачь.
— Хочу и плачу! Если хочется, почему не заплакать?
Он сел рядом с ней и обнял:
— Прости.
Она успокоилась в его объятьях; даже на вонь не обратила внимания. Так они и сидели на пригорке и смотрели, как солнце поднимается к зениту, как по звонкому небу носятся в брачных салочках тушканчики и выхлепсты, как вдалеке над Лермонтовкой важно порхают крылолеты и геликоптеры.
— А ты складнее говорить стал, — прошептала Катя. — Почти как живой.
— Я тренируюсь каждый… — Он замолчал.
Катя с тревогой посмотрела на Марика:
— Забыл слово?
Он засмеялся:
— Шучу я. Шучу. А тренируюсь я каждый день.
Они замолчали.
Ионыч опустил бинокль.
— Ах, ты, шваль неблагодарная, — пробормотал. — Так я и думал, что тут что-то не то; не зря проследить решил!
Извиваясь рыхлым телом, как умный червь-попугайчик, Ионыч по дну овражка, ныряя подбородком в жидкую грязь, незаметно пополз к дому.
Вдоволь нагулявшись по парку и наевшись сахарных промокашек, Рыбнев и Наташа по его просьбе зашли в сеть-клуб и заперлись в отдельном кабинете. Наташа, смущенно улыбаясь, откинула волосы и воткнула кабель в разъем. Замерла в кресле напротив Рыбнева.
«Господи, какая доверчивая», — тоскливо подумал Рыбнев.
«Господи, какой доверчивый», — весело подумала Наташа.
На виске девушки заморгал красный светодиод, забилась синяя жилка на шее: работа с сетью. Рыбнев потрогал кабель, чтоб почувствовать бег электронов под изоляцией; не почувствовал, конечно. Заглянул Наташе в лицо, помахал у нее перед глазами рукой. Наташин взгляд оставался слюдяным. Бродит сейчас в сети, ищет по его, Рыбнева, настойчивой просьбе редчайшую старинную мелодию. Вот только Рыбневу не мелодия нужна; ему нужен доступ в архивы службы дисциплины. «Не отключать кабель во время работы с сетью, рискованно для жизни машинистки», — вспомнил Рыбнев прочтенное в какой-то брошюрке. Чего уж там, «рискованно»: смертельно, а не рискованно. Рыбнев маленькой отверточкой вывернул шуруп, закрепляющий разъем, вздохнул и выдернул кабель. Наташа вздрогнула и, обессилев, опустила плечи.
— Прости, Наташенька, — сказал Рыбнев. — Видит бог: не хотел.
Молчит.
— Только бы сознание раньше времени не утеряла, — пробормотал Рыбнев, вставляя Наташе в разъем краснозуб. Краснозубка тихо запищала: обменивается информацией с Наташиным подсознанием. Наташина душа заблудилась в цифровых лабиринтах и скоро угаснет, как конфорка без подачи газа: у Рыбнева от двадцати до тридцати минут — в зависимости от Наташиных внутренних резервов.
Рыбнев сел перед девушкой, взял ее слабые сухие руки.
Определил задачу:
— Субъект по имени Ионыч. Фоторобот взять из памяти краснозуба. Данные искать в архивах ФСД. Биография, адрес, связи.
— Доступ запрещен, — прошептала Наташа.
— Ты же машинистка, Наташенька, — ласково сказал Рыбнев. — У тебя всё есть для этого: получи доступ, взломай сеть.
Наташа передернула плечами.
Прошептала:
— Зачем вы это делаете, сударь? Мне из-за вас жить осталось полчаса от силы.
Рыбнев вздрогнул: Наташины глаза оставались слюдяными, не видели, но голос у нее был совершенно живой. Может, опять чудится? Рыбнев помотал головой.
— Вы мне так понравились, сударь. Размечталась о всяком, дура. А тут… вот уж никак не ожидала от вас подобного поступка…
Не чудится.
— Простите, Наташа, — сказал Рыбнев. — Это правда, я решил использовать вас, чтоб проникнуть в архивы службы.
— Зачем? — спросила Наташа.
Замерла с приоткрытым ртом, как кукла.
— Мне надо найти одного человека, — сказал Рыбнев, ощущая смутное стеснение в груди. — Он убил мою невесту.
По сухим Наташиным щекам поползли слезинки-шарики:
— Вы могли просто попросить, сударь. Я бы поняла, не отказала… зачем было перетыкать кабель, когда я… сударь, я теперь не выберусь, и мое сознание умрет! Блин, я не хочу, чтоб мое сознание умирало!
Она произносила это совершенно спокойным голосом, но при этом плакала, и Рыбнев поразился: какой невероятной силой обладает девушка, чтоб говорить с ним, находясь в плену цифрового мира. Он испытал жалость, но одновременно и раздражение: нужно успеть использовать ее, чтоб найти Ионыча. Времени осталось на понюшку табаку.
Рыбнев сказал:
— Простите, Наташа.
— Вы ведь даже не раскаиваетесь, — сказала она. — Я для вас теперь кукла: пока еще живой механизм.
«Как тонко чувствует», — удивился Рыбнев.
— Помогите найти Ионыча, — попросил он. — Как только мы его найдем, я вызову доктора: вас еще можно спасти.
— Не выдумывайте, — произнесла она. — Самое большее, что сможет сделать врач, это поддержать во мне жизнь, но не разум; а я не хочу всю жизнь оставаться овощем.
— Я слышал о случаях, когда люди выживали после…
— Не было таких случаев, сударь, — сказала Наташа.
— Но не было и таких случаев, чтоб машинист мог свободно разговаривать во время цифрового сеанса, — заметил Рыбнев.
— Это правда, — помолчав, сказала Наташа. — Однако это не значит, что я обязана искать для вас этого вашего — как его? — Ионыча.
— Наташа, умоляю вас. Вы — моя единственная надежда.
— К чему он вам? Говорите, он убил вашу невесту… пускай так, но ее уже не вернуть!
— Он может убить еще кого-нибудь, — с раздражением бросил Рыбнев. — И поэтому его надо найти и обезвредить!
— Он может убить? Так же, как вы убили меня, сударь? Кто вас-то обезвредит?
У Рыбнева разболелась голова.
— Наташа, послушайте…
— Почему вы не сдали его вашему начальству?
— Они могут оставить его в живых.
— Вы так хотите убивать?
— Я не хочу убивать. Я хочу отомстить.
— Я не из тех барышень, что млеют от мужчин, поглощенных жаждой мести. К тому же я не слышу страсти в вашем голосе, сударь. Наверно, вы не хотите мстить: вы убеждаете себя, что хотите, а сами давно мертвы внутри: как яблоко, сгрызенное изнутри червем-попугайчиком.
Рыбнев сжал виски. Голова будто наполнилась гнилой водой, распухла, и он едва сдерживался, чтоб не закричать от боли. Перед глазами стоял образ глядящей на него бездны; глаз превратился в безобразные серые губы, покрытые струпьями. Губы раскрылись и прошептали:
— Отчего вы молчите, сударь? Скажите честно, как давно вы имитируете горе? Отчаянье? Вы мертвы внутри, сударь. Я не знаю, были ли вы таким и до смерти невесты или стали после, но одно знаю наверняка: вы мертвы, сударь. Я умру минут через десять, а вы уже давно…
Рыбнев до крови расцарапал кожу на висках, щеках, закусил кулак. Смотрел в слюдяные глаза и шептал, сжигая в душе образ бездны:
— Это всё не имеет значения, Наташа. Главное, спасти вас.
— Главное… что? — Она сжала губы.
— Я вам расскажу одну вещь, — сказал Рыбнев, доставая перочинный ножик. — Вы кое-чего не знаете: я работал над одним секретным экспериментом, вплотную связанным с машинистами; вернее, был наблюдателем. — Он сделал узкий разрез под разъемом. По Наташиной щеке потянулась струйка крови. — Вас можно спасти; шанс пятьдесят на пятьдесят, но я попробую.
— А как же ваш Ионыч? — спросила Наташа.
— Плевать, — сказал Рыбнев, пытаясь нащупать под кожей контроллер. — Тогда в Пушкино бездна чуть не поглотила меня. Вы были правы, Наташа, я умер тогда, но теперь возродился. Благодаря вам.
— Вы лжете, — сказала Наташа. — Это какая-то новая уловка.
— Считайте, как хотите, — сказал Рыбнев. Нащупал микросхему, осторожно вытянул из-под кожи, ногтями переставил перемычку. — Так, Наташа. Сосредоточьтесь на каком-нибудь простом, желательно детском воспоминании. Главное, чтоб оно было ярким: вспомните, к примеру, ваш самый любимый подарок на Новогодье или что-нибудь в этом роде.
— Вы хотите меня спасти при помощи воспоминания?
— В том эксперименте, который я наблюдал, машинистов, приговоренных к смертной казни, при помощи внушения заставляли вспоминать событие из детства, и при этом напрямую работали со связью. Многие выжили и вернулись в сознание. Вам я ничего не внушал, но с вами легче: к счастью, я могу общаться с вами напрямую.
— Вы говорите правду? — спросила Наташа.
— Да.
— Такой жестокий эксперимент…
— Это сейчас неважно. Сосредоточьтесь.
— Я вспомню, как кормила лебедей. Это так щекотно, когда лебедь хватает с ладони колбасный обрезок.
— Это не детское воспоминание…
— Какая разница, сударь? Это простое и яркое воспоминание. Как только я закончу говорить, можете начинать. Начинайте.
Она замолчала. Рыбнев подождал две секунды и, зажмурившись, дернул краснозуб из разъема. Наташа ойкнула и упала Рыбневу прямо в руки; он обнял ее и прижал к себе. Наташа не двигалась, и Рыбнев испугался, что она умерла. Но у нее затряслись плечи: Наташа плакала.
— Наташа, простите, — прошептал Рыбнев, гладя ее по голове. — Простите, ради бога. Это лишь бездна: я засмотрелся на нее и шагнул ей навстречу. Но вы забрали меня у нее и за это огромное вам спасибо, Наташа.
— Я вам гадости говорила, а вы меня благодарите, — прошептала Наташа сквозь слезы.
— Я вас чуть не убил, а вы со мной так любезны, — сказал Рыбнев.
— Я в вас чуть не влюбилась, а вы меня чуть не убили, — сказала Наташа. — Это так пошло и обыденно звучит.
— Простите, — повторил Рыбнев.
Наташа подняла голову:
— Вам всё еще надо найти этого вашего Ионыча?
Он кивнул.
— Зачем?
У Рыбнева посерело в глазах:
— Чтобы убить эту тварь.
— Я бы не сказала, что одобряю ваше желание, сударь, — сказала Наташа, избавляясь от его объятий; села обратно в кресло, забрала у Рыбнева отвертку, завернула винт. — Но я помогу вам. Цепляйте краснозубку. Только на этот раз не вынимайте ее, пока горит красная лампочка, хорошо?
— Хорошо, Наташенька, — сказал Рыбнев, вставляя в разъем хищно ощерившуюся краснозубку.
«Господи, — уныло подумал он, глядя в слюдяные глаза, — какая доверчивая: поверила. Впрочем, чтоб заставить поверить ее, я сам на какое-то время поверил…»
«Какой доверчивый, — весело подумала Наташа. — Самое забавное, что его знания о машинистках устарели на пару лет».
И притворяясь, что не видит Рыбнева, она продолжала искать Ионыча, а сама потихоньку выведывала у Рыбнева события того рокового дня.
— А теперь последние известия с К’олей. Дума единогласно проголосовала за запрет и изъятие из продажи книг Иннокента Балашова, которыми известный автор взбаламутил молодежь. Напоминаю, что Балашов в своих литературных опытах красочно описывает Землю, и многие молодые люди в массовом порядке покидают планету в надежде найти утопическое счастье на далекой родине человечества. Депутат думы, пожелавший остаться в безвестности, заявил нам, что Балашов сам никогда не был на Земле; что «Балашов» — это псевдоним некоего Малюты Фокина, доселе известного среди народа лишь своими брошюрами по огородству. Отчего почтенный семьянин Фокин встал на опасный путь литературного терроризма, вопрос, который тревожит…
Скрипнула дверь, и Ионыч выключил радио. Грузно повернулся.
На пороге стояла Катя.
— Пришла? — угрюмо спросил Ионыч.
— Пришла, — прошептала Катя, ковыряя ботиночком щель между досками. — А вы почему здесь, дядя Ионыч?
— А где же мне быть? — притворно удивился Ионыч.
— Вы же в Лермонтовку собирались…
— Собирался, да что-то передумал, — заявил Ионыч, вставая. Окинул Катю подозрительным взором. — Расставила капканы?
— Расставила, дяденька.
— Это ты молодец, конечно. А вот скажи мне, девочка моя, что это такое? — Ионыч кинул к Катиным ногам книгу Балашова в дерматиновой обложке.
Катя вспыхнула, подхватила книгу, прижала к груди. Ионыч подошел к девушке.
— Это… — прошептала Катя. Ионыч ударил ее по щеке. Катя не издала ни звука. Тогда Ионыч схватил ее за ухо, жестоко выкрутил и потащил девушку за собой.
— Я, значит, горбатюсь, здоровье убиваю, чтоб прокормить ее, а она тут литературным терроризмом занимается! — взревел Ионыч. — Литературные бомбы в подсознание приличных людей подкладывает!
— Это не терроризм, дяденька! — отчаянно закричала Катя, быстро-быстро переступая ножками. — Это книжка о Земле, которая родина всего нашего человечества!
— «Фсефо нафефо фелофефестфа», — передразнил ее Ионыч. — Слушать тебя, козу драную, противно!
— Но я…
Ионыч толкнул Катю в Федину комнату.
— На Федора лучше глянь, как он мучается, бедняга, пока ты тут со своими книжонками развлекаешься! — закричал Ионыч. — Или совсем совесть потеряла?
Катя упала на колени перед Фединой кроватью, уронила голову сокольничему на тяжело вздымающуюся грудь и зарыдала.
Федя погладил слабой рукой девушку по голове:
— Ну что ты, лапушка, не плачь, родненькая…
— Да что ты ее жалеешь?! — разъярился Ионыч. — Ты хоть знаешь, что эта чертовка за нашими спинами заговор плетет? Поганому мертвожопому наши человеческие жизни за гроши продает!
— Катя… — Сокольничий отвернулся. — Неужели это правда? — холодно спросил он.
Девушка вскочила на ноги, закричала:
— Да какой же это мертвяк? Это Марик! Марик! Ой… — Она сжала губы, отвернулась.
Ионыч сузил глаза, подошел к Кате и оттолкнул ее к стене:
— Пяткина внук, штоле, свиненок который? Вот ты с кем связалась, значит, коза рыхлопузая?
— Младший Пяткин за нами все эти годы следил, — охнул Федя и перекрестился. — Не иначе как в сговоре с дьяволом он!
— Я давно понял, что этот свиненок с нечистой силой водится, — небрежно заметил Ионыч. — Поэтому и взял на себя грех детоубийства: иначе могло очень много безвинного народу пострадать. Одно неясно: почему ему наша Катька помогает?
— Неужели обольстил дьяволенок девочку нашу? — выдохнул сокольничий и даже приподнял голову. — Катя, скажи честно: блудили?
Девушка с ужасом смотрела на него.
— Может и так, — брезгливо сказал Ионыч. — Ей еще не хватало от мертвяка приплод заиметь; какого-нибудь мертвожопого свиненка, которого только на корм собакам. Да и те побрезгуют, наверное.
— Да как же я… — прошептала Катя. — Я ведь не знаю, не могу!
— Можешь-можешь, — сказал Ионыч. — Думаешь, я не видел, как ты простыни украдкой от крови стираешь? Месячные у тебя уже с год как, если не больше…
Катя покраснела до ушей:
— Это Маленький Мертвец ко мне по ночам приходит! — закричала она в отчаяньи.
Ионыч удивленно посмотрел на нее и захохотал. Федя угодливо захихикал, подавился слюной и закашлялся.
— Маленький Мертвец, скажешь тоже! — веселился Ионыч. — И вроде не дура, а как сказанет иногда!
— У меня честь девичья, не смогла бы я так!
— Тык-тык-тык, — Ионыч потыкал указательным пальцем левой руки в кружок из среднего и большого правой, — и честь твою на помойку можно выбрасывать, — заметил он. — И вообще, не перечь мне. Ишь, распоясалась!
Катя потупилась.
— Значит, так, — решил Ионыч, — будем твоего дружка на живца брать. Запрем тебя, Катюха, в чулане и подождем, когда мертвяк придет узнать, что с тобой приключилось; тогда-то башку ему и отстрелим, а тело сожжем, чтоб ни малейшего шанса ожить у свиненка не осталось.
— Но как же… — прошептала Катя.
— Заткнись! — прикрикнул на нее Ионыч и приказал: — Федя, отведи негодницу в чулан.
— Слушаюсь, Ионыч… — прошептал сокольничий, пытаясь подняться, но не смог, упал обратно на кровать.
— Тьфу, пропасть! — Ионыч пнул ножку кровати, схватил Катю за руку и потащил за собой. — Всё самому делать приходится!
Сокольничий молча наблюдал за ними; в мертвом мозгу прела мысль: почему этот мальчишка Марик с наступлением тепла не болеет? Как бы у него хитроумно правду выведать, прежде чем Ионыч ему башку снесет…
Рыбнев напился. Вдребезги.
Забрался на детскую горку и что-то неразборчиво орал и крутил дули воображаемой бездне. Мимо проходил молоденький милиционер. Поправил фуражку, подошел к горке:
— Зачем буйствуем, гражданин?
— Бездну фигу с маком заставляем выкушать, — сказал Рыбнев, свешивая ноги с горки. Протянул милиционеру бутылку. — Хотите водки, товарищ милиционер? «Столичная», в самом Толстом бутилирована.
— Спасибо, но откажусь, — милиционер провел пальцем по тонким усикам. — А вы не узнаете меня, товарищ майор?
Рыбнев поперхнулся. Пригляделся — не узнал. Выпил водки прямо из горлышка, еще раз пригляделся — узнал.
— Лапкин? Ты, что ли?
— Я, товарищ майор.
Рыбнев спрыгнул с горки, обнял милиционера:
— Усы отрастил! Вот те на!
— Я думал, вы меня забыли, — смущенно сказал милиционер. — Всего один раз только и виделись; правда, так совпало, что случилось это во время очень примечательных событий.
— А ты изменился, — заметил Рыбнев. — Не только наличием усов.
— Поумнел я, товарищ майор. Сына воспитываю — сложно не поумнеть.
— Женился?
— Нет, что вы. Помните мальчонку из Пушкино?
— Ну?
— Усыновил я его.
Рыбнев погрустнел, присел на бортик песочницы:
— А я вот, видишь, бухаю посреди детской площадки… Опустился. — Он горько усмехнулся. — Ну что, арестуешь за нарушение общественного порядка?
— Ночью на весь район орать благим матом — это, конечно, действие преступное, но арестовывать вас не буду, товарищ майор. У вас все-таки заслуги перед Родиной. Вы только потише фигу бездне крутите, хорошо?
— Хорошо, друг Лапкин. — Рыбнев опустил голову. — Прости.
— Да разве ж я не понимаю, что в жизни всякое может случиться? — Милиционер присел рядом. — Хотите, с вами посижу минут десять, товарищ майор?
— Не попадет?
— Пить не буду — не попадет.
Рыбнев кивнул. С отвращением посмотрел на бутылку, но отказать в привлекательности алкоголю не смог и сделал еще один добрый глоток.
— Я думал, погибли вы тогда, — признался Лапкин. — Не ожидал вас больше увидеть. А тут как раз сигнал поступает, мол, кто-то в спальном районе буйствует. Прихожу, а тут вы. Как я обрадовался!
Рыбнев похлопал Лапкина по плечу:
— Я тоже рад, товарищ милиционер. Очень рад, честное слово.
Помолчали.
— Вы ко мне в гости заходите, товарищ майор, — пригласил Лапкин. — С Ефимкой познакомлю: он пацан умный, самостоятельный. В школу недавно пошел.
— С Ефимкой это, конечно, надо познакомиться, — рассеянно сказал Рыбнев. Покрутил в руке бутылку.
— Вы бы завязывали с этим, — Лапкин кивнул на бутылку. — Мало ли, вдруг на патруль наткнетесь, а они вас в холодный дом — и до утра. А хотите… — Он оживился. — Хотите, я вам у себя до утра постелю, тут совсем недалеко, выспитесь… хотите?
— Да я сам тут неподалеку живу, — пробормотал Рыбнев, вставая. Поставил бутылку в песок; подумал, подобрал бутылку и отнес в мусорный контейнер на углу. Лапкин пошел за ним. Рыбнев повернулся к нему, протянул руку:
— Ну, прощай, Лапкин.
— Да почему «прощай»-то? — удивился Лапкин. — Дай бог, еще свидимся.
— Дай бог, — повторил Рыбнев.
Обнялись на прощание.
— Усы тебе идут, товарищ милиционер, — сказал Рыбнев. — Молодец, что отрастил.
— Спасибо, товарищ майор.
Лапкин пошел к ночному ларьку, купил пачку недорогих сигарет с бычьим фильтром. Его окликнул Сявкин:
— Эй, Лапкин, угости сигареткой!
Лапкин подошел, угостил. Поинтересовался у Сявкина:
— А ты почему один тут?
— Лукошкин в парке. Туда многих наших погнали.
— А че такое?
— Мокруха, говорят: молодую девку какой-то маньяк зарезал. Жуткое дело; хорошо, что не в нашем районе случилось, а то ваще.
— Это ладно. А зачем Лукошкина туда было гнать?
Сявкин затянулся, наклонился к Лапкину, прошептал на ухо:
— Пошел слушок, что погибшая девка в ФСД работала.
— Опа, — сказал Лапкин.
— Во-во, — согласился Сявкин.
Докуривали в молчании. Наблюдали, как в зеленоватом свете волчьей луны роится мошкара, как на рекламном щите показывают рекламу барбекю из мертвяка; услышали вдалеке вой дикого хомячка и как по команде вздрогнули — плохая, черт возьми, примета.
Лапкин сказал:
— А я тут человека встретил, который в свое время мне, олуху, здорово помог.
— Деньгами, что ли?
— Да не… не деньгами. Человека он из меня сделал.
Сявкин решил, что Лапкин шутит, и хихикнул, но Лапкин оставался совершенно серьезен.
Тогда Сявкин тоже посерьезнел и спросил:
— И че он?
Лапкин не ответил.
Вдалеке снова завыл хомячок.
О смерти Наташи Рыбнев узнал на следующий день из газеты. Он плохо помнил прошлый день, глаза застилал серый туман, поднявшийся будто из бездны, но сомневаться не приходилось: убийство — его, Рыбнева, дело. «Как же так? — подумал сначала Рыбнев. — Я ведь передумал ее убивать; даже спас в результате. Что-то на меня, видать, нашло…»
Ну да ничего: главное, теперь он знает, кто такой Ионыч и где его стоит искать.
Рыбнев собрал минимум необходимых вещей и на попутках стал выбираться из города. Скоро его подобрал водитель-дальнобойщик на «Тургазе». Рыбнев думал, выбираться будет сложно, однако оказалось легко: патруль на выезде из города даже не посмотрел в их сторону. Везет, с тоской подумал Рыбнев. Почему мне так катастрофически везет?
Путь был неблизкий — до Лермонтовки. Водитель попался разговорчивый: тарахтел без умолку, а Рыбнев в ответ больше молчал или что-то неразборчиво мычал. Но водителю было, в общем-то, всё равно, отвечает ему Рыбнев или нет; он наслаждался собственным простуженным голосом и своими незамысловатыми историями. Когда наслаждаться надоело, водитель включил радио:
— Ну-с, шо там новенького?
Радио заговорило голосом К’оли:
— …и ученые фиксируют неожиданные изменения некромассы, ныне занимающей территорию города-героя Пушкино. С чем связаны эти изменения, ученые пока понять не могут…
— Ишь ты, — возмутился водитель. — Изменения! А что за изменения, почему не говорят? Рога у ней, что ли, выросли? — Он хохотнул.
Рыбнев пожал плечами.
— «Мы пока не можем сказать ничего нового, — сказал на встрече с журналистами профессор Матвей Кашка. — Но продолжаем исследовать некромассу и…»
— Не могут, ишь ты! — Водитель обрадовался. — Ученые, а в тупике: не всё вам, ученым, дано узнать. Главное — что? — сам себя спросил водитель и ткнул пальцем в крышу кабины. — Главное там! В бога главное верить, и всё будет пучком!
— А толку в него верить, — со злостью спросил Рыбнев, — коли его нет?
— На всякий случай, — ответил мудрый водитель. — А вдруг есть? А ты в него не верил: то-то смеху будет среди ангельского воинства, когда тебя, такого из себя неверующего, предадут божьему суду. Да боженька сам, пожалуй, больше всех ржать над тобой будет. Скажет: «На, божью бороду потрогай, салага. Да не смущайся ты, не казенная! Чувствуешь? Настоящая! Волос к волоску! А ты — «Не верю-не верю»! Болван! Стыдно мне за тебя, а божий стыд это тебе не хухры-мухры: ступай-ка, братишка, в ад».
— Ну а если его все-таки нет?
— Тогда и смеяться некому, — резонно заметил водитель. И добавил: — И не над кем.
Народу в сеть-клуб «Наливное яблочко» набилось как заячьих лапок в консервную банку. В основном это были люди в форме.
— Бедная девушка. — Сержант Захарчук покачал головой. — Такая ужасная смерть! Правда, товарищ лейтенант?
Молоденький лейтенант брезгливо посмотрел на испачканную кровью сумочку, которая валялась на полу.
— Смерть — это всегда ужасно, — философски заметил лейтенант.
— Не всегда, — возразил Захарчук. — У нас, к примеру, в деревне радовались, когда свинья под ножом умирала: полезная смерть, вкусная. Смерть свиньи — это праздник, ибо означает он жареное мясцо с вареной картошечкой, разнообразные соусы и прочие вкусные блюда.
— Я говорю о человеческой смерти, Захарчук.
— А какая разница? — удивился Захарчук, который на гражданке был фермером. — Мертвое существо — это мясо, не более того.
В кабинку зашел рядовой Корпус. Стараясь не глядеть на мертвую, доложил:
— Товарищ лейтенант, прибыли фээсдэшники. Требуют, чтоб мы самоудалились от дела.
— Подонки, — сказал лейтенант; впрочем, без особой злости, привычно так. Ласково посмотрел на красавчика Корпуса. — Как у тебя дела, рядовой, что новенького?
Захарчук топнул ботинком в углу кабинки:
— Товарищ лейтенант, тут из дырки снег лезет.
— Че-че лезет? — уточнил лейтенант.
Корпус охнул: снег повалил из дыры как манная каша. Захарчук упал на пол, а снег, словно живое существо, обладающее свободой воли, повернул вправо и накрыл мертвую с головой. Погас свет, в темноте загорелись злые синие искры.
— Захарчук… — послышался испуганный голос лейтенанта. — Ты тут, Захарчук?
— Тута я, товарищ лейтенант, — откликнулся Захарчук. — Корпус, ты как, живой?
— Господи христосе, — Корпус перекрестился. — Смотрите, что это?
Из снежной горки поднималась изящная черная тень.
— Мертвяк! — истерически закричал лейтенант. — Захарчук, стреляй!
Захарчук поднял автомат и дал короткую очередь. Тень чуть погнулась, но тут же распрямилась и расправила щупальца: по четыре штуки с каждого бока.
— Зачем вы, судари? — спросила мертвячка Наташа, пытаясь совладать с новым телом. — Больно, однако!
Лейтенант выхватил у остолбеневшего рядового Корпуса автомат, загородил его собой и открыл огонь. Полетели осколки, заискрился видеоящик компутера.
— Да чего вы?! — возмутилась Наташа. — Я и так едва сдерживаю новоприобретенную хищную сущность! — Она хихикнула над своей фразой. Впрочем, девушке было не до смеха: умирать она в ближайшее время как-то не собиралась, а тут — на тебе. Хорошо еще снег с оживлением помог, а то совсем труба.
Дверь распахнулась, в кабину проник неоновый свет. Рядовой Корпус очухался и кинулся в общую залу. Сбил с ног зазевавшегося патологоанатома, хлебавшего китайский обед из картонной чашки. Корпуса схватили за плечо:
— Рядовой, ты чего творишь?!
— Девушка с тентаклями! — завопил Корпус, вырываясь из захвата. — Тентакли идут, спасайся, кто может!
Из кабинки вылетел лейтенант, заскользил по гладкому полу на спине, уронил автомат. В дверном проеме показалась смиренная Наташа, прижала щупальца к груди:
— Судари, выслушайте меня, пожалуйста. Не надо криков и пальбы, давайте обсудим положение, как цивилизованные люди!
— Огонь! — закричал лейтенант, скольжение которого приостановилось благодаря ножке стола.
Обмершие от страха люди подняли оружие.
— Вы человеки или бабезьяны? — возмутилась Наташа.
Массированный огонь отбросил ее обратно в кабинку, прямо на снег. Из кабинки закричал Захарчук:
— Люди добрые, поаккуратнее, пожалуйста! Я всё еще тут нахожусь!
Наташа повернула к нему голову. Захарчук пожал плечами:
— Вы уж не серчайте на них, барышня: работа такая.
— Я что, очень страшная стала? — спросила Наташа, окутываясь роем целебных синих искр.
— Отчего же? Весьма симпатичная и прилично одетая барышня, — сказал Захарчук. — Это если не считать щупалец и черных глаз, конечно; еще кожа суховата да бледновата, но это ничего, свежая деревенская пища вернет коже розовый цвет в мгновение ока, вы уж поверьте старому Захарчуку.
— Вы — хороший человек, сударь, — сказала Наташа. — Не какой-нибудь бабезьян.
Захарчук кивнул и спросил:
— Простите, барышня, но почему бабезьян-то?
Наташа пожала плечами:
— Я почем знаю? Моя новая измененная сущность подсказывает мне, что вы не бабезьян, в отличие от тех, кто снаружи. — Она хихикнула и захлопнула рот ладошкой. — Господи, чего я хихикаю-то? Грустить надо — померла, — а меня на хи-хи пробивает.
Снаружи завозились:
— Корпус, обходи слева, Хачикян, cправа. Возьмем чудище в клещи!
— Вишь ты, в клещи собрались брать, — восхитился Захарчук. — Это вам, барышня, не просто так, это военная стратегия и тактика!
— Товарищ лейтенант, как справа-то? Тут дверь одна!
— Отставить! Кидай гранату, Корпус!
— А мнэ можно?
— И ты кидай, Хачикян!
— Какую, к лешему, гранату? — возмутился Захарчук. — А как же я? Бабезьян, что ли?!
В кабинку влетела граната, еще одна… Наташа взмахнула щупальцами, и гранаты полетели обратно.
— А-а-а-а-а…
— Ла-ажись!
— …а-а-а-а-а!
Гранаты взорвались, повалил дым. Наташа, быстро передвигая щупальцами, поползла наружу.
Лейтенант схватил мертвого рядового Корпуса за грудки и давай трясти:
— Рядовой, вставай! Вставай, это приказ! — Лейтенант плакал. — Да как же это? Как? Я ведь любил тебя! Как младшего брата любил!
Из-под стола выполз Хачикян с потемневшим лицом; увидел Наташу, поднял автомат. Наташа махнула щупальцем и выбила оружие у него из рук.
— Зачем вы, сударь? — укоризненно покачала головой.
— Я лучшэ умру от своэй руки, чем от твоэго щупальца, мертвый тварь! — фанатично завопил Хачикян, хватая кусок стекла. Воткнул стекло себе в живот и захрипел, заваливаясь на бок.
— Еще один бабезьян, — возмутилась Наташа и залезла на стол. Открылась парадная дверь, внутрь повалили спецназовцы — как бешеные муравьи. Наташа схватила щупальцами соседний стол, размахнулась и метнула в спецназовцев.
— А-а-а-а-а…
— Ла-ажись!
— …а-а-а-а-а!
Спецназовцев разметало, как плюшевые кегли.
Лейтенант поднял рядового Корпуса на руки и понес к выходу, страшно вращая безумными глазами.
— Держись, рядовой. Мы выживем. Мы еще услышим, как птицы поют по весне, как мамка с коромыслом по полю идет; поет что-то русское, исконное: «Во поле березка стояла… во поле красненька стояла… ох, краснюча-краснюча… ох, краснюча-краснюча…» — Голос лейтенанта дрогнул. — Я люблю тебя, рядовой Корпус!
— Гомик! — закричал кто-то.
— Кто там вопит? — возмутился лейтенант. — А ну выходи, я тебе покажу «гомика»!
— Не могу! Ногу придавило!
— Что за гнилые отмазки?!
Наташа щупальцами выломала часть стены; прищурилась от яркого солнечного света.
— Тварь вышла из-под контроля! — закричали сзади. — Танки! Нам нужны танки!
В ответ стонали раненые.
Здание сеть-клуба взяли в кольцо милиция, военные и ФСД. Подкатил джип с тяжелым пулеметом. Люди с каменными лицами следили за осторожными передвижениями Наташи. Мертвая девушка замерла у фонарного столба и, смущенно улыбаясь, обратилась к почтенному собранию:
— Судари, дайте сказать, не палите зазря! Я не причиню вам вреда! Но и вы мне не причиняйте: вы ж не бабезьяны, в конце-то концов!
— Она нас оскорбляет! — истерически завопил кто-то. — Нас, людей!
Ему влепили пощечину:
— Успокойся, рядовой! Надо выказывать доблесть, нет времени истерить!
Из дверей клуба вышел лейтенант с окровавленным Корпусом на руках:
— Голубчики! — крикнул он, роняя убитого на теплый сырой асфальт. — Посмотрите, что эта тварь сделала с простым русским рядовым!
— Серая дрянь недостойна коптить наше небо, — потрясенно прошептал капитан ФСД Мальчиков и скомандовал: — Огонь на поражение!
— Капитан! Первоцвет Любимович приказал взять тварь живой!
— Беру всю ответственность на себя, — процедил Мальчиков. — Тварь, подобная этой, убила мою бабушку в Пушкино. — Он уверенно повторил: — Огонь!
Плотный огонь заставил Наташу юрким осьминогом забраться на вершину фонарного столба, а оттуда совершить могучий прыжок на крышу частного продовольственного магазина.
— Судари, не будьте бабезьянами! — закричала она с крыши. — Образумьтесь!
Тяжелый пулемет застрочил по крыше магазина; с кряхтением рухнула беременная неоном вывеска. Какой-то молодой рядовой закричал:
— Не сметь! Это семейная собственность!
— Что? Что такое?
— Семейный магазин Ищенко рушат! Вот сволочи!
Рядовой Ищенко забрался на джип, схватил пулеметчика за плечо и закричал:
— Прекрати стрелять!
— Че?!
— Прекрати немедленно!
Мальчиков увидел, что Ищенко мешает пулеметчику, и приказал:
— Арестовать Ищенко! Он заодно с мертвячкой!
— Серые среди нас! — завопил кто-то справа. — Ищенко — мертвяк!
Люди дрогнули: милиционеры направили стволы на военных, военные направили стволы на милиционеров, эфэсдэшники направили стволы на всех.
— Братушки, да что же вы…
— Мочи серых! — закричал лейтенант, пытавшийся сделать непрямой массаж сердца Корпусу. — Всех до единого убить!
— А-а-а-а-а…
— Ма-а-ачи!
— …а-а-а-а-а!
Стреляли, куда попало. Во всеобщем хаосе погиб капитан Мальчиков: его сразили пулей в грудь. Падая на пахнущий пряностями тротуар, он успел подумать, что умирает, как настоящий мужчина.
— С-цуки!
— Серые! Мертвяки вокруг!
Перестрелка продолжалась минуты три. Вскоре перекресток был усеян телами убитых и тяжелораненых. Лейтенант убедился, что Корпуса уже не оживить, достал пистолет, приставил ствол к виску и нажал на спусковой крючок: осечка.
— Тьфу, напасть, — пробормотал лейтенант и опять нажал на спусковой крючок: осечка.
— Видимо, сам бог против моей смерти, — заявил лейтенант потрясенно. — А кто я такой, чтоб противиться божьей воле? — Уверенный, что выстрела не последует и в третий раз, лейтенант снова нажал на спусковой крючок: выстрел, однако, последовал. Лейтенант упал, как тонкая березка, подрубленная злым топором дровосека.
Из сеть-клуба на карачках выполз испуганный Захарчук. Увидел мертвые тела, почесал в затылке:
— Всех убила! — Он вздохнул. — А такой положительной барышней казалась.
Посреди ночи Рыбнева одолел кошмар. Рыбнев сел на кровати, вращая круглыми глазами, сжимая потными руками простыню. Отдышался. Прислушался: в соседнем номере гулеванили командированные. Подозрительных звуков не слыхать. И всё же Рыбнева не покидало чувство, что за ним следят. Страшная мысль терзала уставший разум: его нашли. Сейчас раздастся стук в дверь. Вот сейчас.
Но стук не раздался.
Рыбнев вышел на балкон — развеяться, покурить. Ночь была звездная. Над провинциальным городком Платоновском курились вонючие дымки. Запах стоял плотный, почти осязаемый: город славился бойнями, мыловарнями и колбасными заводами. Горели красные огни в районе неликвидных проституток. По рельсам тарахтели знаменитые ночные трамваи, которыми так гордятся жители Платоновска.
Рыбнев остановился в гостинице три дня назад. Он не собирался задерживаться, однако сильно простудился и проводил уже третью ночь в номере с окнами, заклеенными пролетарскими газетами. Как надеялся, — последнюю.
Докурив сигарету, Рыбнев метнул окурок в звездную ночь. И тут же заметил человека внизу. Человек прятался в тупичке, в тени мусорных контейнеров, напротив гостиницы. У Рыбнева екнуло сердце: не обмануло предчувствие! Его нашли и установили слежку!
Стараясь не выдать себя, он вернулся в комнату и, не включая свет, быстро оделся. Вышел из номера, огляделся: коридор пустовал. Рыбнев тщательно запер дверь. Остановился на минутку у двери, за которой гуляли веселые командированные. Прислушался.
Пьяный мужской голос надрывался:
— Все подонки, Лёха! Все!
«Вовсе и не все», — обиженно подумал Рыбнев, вспомнив Сашу. Схватился за голову: в виски словно вкрутило два самореза.
— Пр-роклятье… — прошептал Рыбнев и по лестнице спустился в вестибюль. Он старался не думать о мертвой невесте, и голову чуть отпустило. Звякнув в колокольчик, Рыбнев разбудил портье, расплатился с ним и вернул ключи от номера. Портье зевнул:
— Уезжаете?
Рыбнев кивнул.
— Лучше б утра подождали, — заметил портье. — Междугородные автобусы с семи часов ходить начинают.
Рыбнев пожал плечами, и портье вновь уснул.
Рыбнев вышел наружу. Поежился от холодного пронизывающего ветра. Постоял на пороге, наблюдая за обрывками газет, ползущими по асфальту. Краем глаза уловил движение в темном тупике, но виду не подал. Сунул руки в карманы и пошел по улице, мимо тупика.
— Эй, гражданин… — раздалось за спиной.
Рыбнев не обернулся. По тротуару торопливо застучали каблуки.
— Да погоди ты!
Рыбнев сжал рукоять ножа, спрятанного за пазухой.
Мелькнула мысль: человек все-таки…
Потом другая: может, и не соглядатай, может, просто…
И, наконец, третья: после того как убил невинную машинистку Наташу, чего терять?
— Эй, граждани…
Рыбнев развернулся и всадил лезвие в темную фигуру.
Фигура как на автопилоте пробормотала: «Спичек не найде…» — и опустилась на асфальт нелепой загогулиной.
Рыбневу в виски будто цыганские иглы всадили. Он вытащил нож из поверженной фигуры и, пошатываясь, побрел вдоль стены.
Шел и думал: больно. Больно. Больно. Сашенька, как мне больно. Зачем ты покинула меня, радость моя? Почему ушла, счастье мое? Неправильно это. Жутко неправильно. Страшно больно. Ну, посмотри на меня: рассыпаюсь. Душа по капле выходит: скоро совсем не останется. Больно. Больно. Родная моя. Как без тебя больно. Как неправильно, как страшно, как одиноко. А помнишь, любимая, как снежком до заходящего солнца докидывал? Ради тебя докидывал. И сейчас могу. Только зачем? Больно. Ради кого? Больно. Больно. Больно.
Так думал Рыбнев, пока не добрался до автовокзала.
Уселся на пластмассовое сиденье в зале ожидания, опустил голову на грудь.
Ну а что такого? Сидит человек, автобуса ждет.
Утром подошел к кассе, протянул трясущейся рукой мелочь в окошко, купил билет.
И пока в Лермонтовку не приехал, больше ни о чем не думал.
— …работники ФСД и милиции учинили взаимный перестрел, в результате которого погибло сорок три человека, включая…
— «Перестрел», ишь ты. — Бомж Егор Артемидыч захихикал, пряча нос под дырявое одеяло. Ветер изменил направление, и в лицо полез мокрый весенний снег. Егор Артемидыч, оставаясь в сидячем положении, переполз на другую сторону бочки: вытянул грязные руки к трескучему огню.
Радиоприемник продолжал вещать из картонной коробки:
— Специалисты утверждают, что неконтролируемый перестрел был вызван впрыском в воздух токсина, вызывающего галлюцинации. Впрыск, как утверждают специалисты, произвело мертвое серое существо, найденное в сеть-клубе «Наливное яблочко»…
— Ишь ты, — сказал Егор Артемидыч. — «Впрыск»!
— Вы ему верите? — спросили из темноты.
— Да не в том дело! — Егор Артемидыч захихикал и замахал руками. — Я в суть-то и не вникаю: мне К’олины тексты сами по себе нравятся, как словесные драгоценности. Иногда такое завернет! Уж очень мне его «впрыски» и «перестрелы» по душе.
— Понятно… — прошептали из темноты.
Егор Артемидыч украдкой повернул голову, напряг подслеповатые глазки: у ржавой цистерны на самом берегу реки виднелась бесформенная тень. Молодая девушка, судя по голосу; а по тени и не скажешь. По тени осьминог какой-то, Ктулху доморощенный.
Егор Артемидыч прикрутил громкость приемника, деловито поинтересовался:
— А что вы у нас под мостом забыли, мамзель?
— Путешествую я, — ответила девушка.
— Вот как! А почему под мостом? — Егор Артемидыч захихикал. — У нас автобусы тут не останавливаются!
— Я пешим ходом путешествую, — сухо ответила тень и чуть изменила положение. Егору Артемидычу показалось, что в напряженном синем воздухе мелькнуло щупальце. Впрочем, он был подслеповат и не доверял своим глазам.
— А зачем вы путешествуете, мамзель? — поинтересовался Егор Артемидыч. — Или секрет?
Девушка долго молчала. В бочке трещал огонь; у Егора Артемидыча замерзла спина, и он повернулся к бочке задом. Уставился на темную реку: ни дать ни взять продолжение ночного неба — темно, сине и звезды. Только вот холодом от этого неба несет; зябко, промозгло.
— Я путешествую, потому что люблю одного человека, — сказала, наконец, тень. — А может, потому, что хочу его убить.
Егор Артемидыч ничуть не удивился: хихикнул, порылся в горе тряпья, что было свалено рядом с бочкой; выудил потрепанное замасленное красное сердце из плюша и кинул девушке. Тень метнулась к сердцу, схватила его.
— Что это?
Егор Артемидыч почувствовал, что засыпает. Денек выдался хлопотным: с паперти пару раз сгоняла милиция, потом от обозлившихся конкуренток с клюками дворами да переулками уходил.
Он пробормотал:
— Это, милая мамзель, сердце.
— Это подушечка для иголок, — сказала девушка и добавила дрогнувшим голосом: — Мне так кажется.
— Видите, мамзель, вы уже сомневаетесь. — Егор Артемидыч слабо хихикнул. — И правильно, скажу я вам, делаете, потому что это не просто подушечка для иголок, а сердешный подарок, который мне когда-то вручила одна милая мамзель — прям как вы — и который со временем превратился в настоящее сердце, пусть и плюшевое.
— Зачем оно мне? — тихо спросила девушка.
— Найдите своего возлюбленного, — сказал Егор Артемидыч, — и подарите ему сердце, если любите его больше, чем хотите убить. Или убейте — если желание убить окажется сильнее.
В реке заплескалась рыбка-циклоп; моргнула из воды желтым глазом.
«Завтра хорошенько порыбачу», — подумал Егор Артемидыч, совсем засыпая.
— А если я сначала подарю ему сердце, а потом убью? — спросила девушка.
— Так у мамзелей почти всегда и выходит, — заявил Егор Артемидыч и заснул. Проснулся под утро от страшного холода. Вяло зашевелился, словно большой муравейник, бросил ленивый взгляд на берег: девушки не было.
— Говорили мне: не пей на ночь растворитель, — проворчал Егор Артемидыч и откупорил бутылочку. — Приснится же чудень! Что я ей там во сне вещал про сердце? Смешно вспоминать.
С этими словами Егор Артемидыч отстегнул накладную бороду и отправился ловить одноглазую рыбу.