Я смотрел из этих окошек… этих маленьких окошек, через которые сейчас до меня доходит так мало света… Я стоял возле них, когда мне было три или четыре года, и смотрел, как из переполненной тюрьмы на Ратушной площади через улицу к месту казни в Ювелирной башне вели воров, разбойников, убийц и злостных неплательщиков. Я вспоминаю лица этих людей, этих обреченных: немытые, с покрасневшими глазами, изможденные, бородатые и грубые… Как только до них доходило, что жить им остается лишь несколько минут, что вот-вот на шею им набросят веревку и палач столкнет их с помоста, несчастные принимались отчаянно озираться вокруг. Я вспоминаю, как однажды видел трех женщин, которых содержали отдельно в тюрьме Ратушной башни, как свежим осенним утром их вывели оттуда в цепях, провели через площадь на улицу, потом вниз, по вымощенному булыжником холму, и они скрылись от моего любопытного взгляда. Но какие это были мгновения, секунды безыскусного зрелища, когда я стоял в комнате отца, которая одновременно служила и залом суда, и личными покоями… О, эти нескончаемые мгновения экстаза!
Женщины, как и мужчины, были одеты в грязные лохмотья. Я видел их груди под обрывками ветхой коричневой ткани. Тела их покрывала тюремная грязь и потеки крови – следы грубого обращения тюремщиков. Но груди их были белыми и беззащитными. Я видел, как мелькают грязные ноги и бледные бедра; я увидел темное пятно меж бедер, когда упала самая старая из них, раскинув ноги и заскользив по булыжникам, в то время как стражник тащил их, визжащих и вопящих, на длинной цепи. Но больше всего мне запомнились их глаза… такие же перепуганные, как и у заключенных мужчин, раскрытые так широко, что белки, окружавшие темные радужки, делали их похожими на глаза кобылицы, которая понесла, почуяв запах свежей крови или присутствие жеребца.
Именно тогда я впервые ощутил возбуждение – нарастание нервной дрожи в груди при виде того, как осознание неизбежности смерти нисходит на этих мужчин и женщин, – возбуждение и пульсирующую чистоту этого чувства. Я вспоминаю, как перестали меня держать ослабевшие ноги и я упал на отцовское ложе возле этого самого окна. Сердце мое бешено колотилось, а образы этих напряженных, обреченных мужчин и женщин неизгладимо стояли у меня перед глазами даже после того, как от их криков осталось лишь эхо, а затем и оно растаяло в прохладном воздухе, проникающем в раскрытые окна отцовской комнаты.
Отец мой, Влад Дракула, приговорил этих людей к повешению. Точнее, утвердил приговор всего лишь кивком или движением руки. Именно отец создал, а теперь исполнял законы, обрекающие на смерть этих людей. Именно он навел на них ужас, призвав Смерть, пульсирующее биение которой ощущалось на площади внизу.
Я вспоминаю, как лежал на том ложе, чувствовал, как мое сердце медленно возвращается к нормальному состоянию, ощущал первую вспышку замешательства – следствие странного возбуждения… Я лежал в комнате и думал: «Когда-нибудь и я стану обладателем этой власти».
Именно в этой комнате я впервые пил из Чаши, когда мне исполнилось четыре года. Я отчетливо все помню. Матери не было. Той ночью присутствовал отец с пятью другими мужчинами, одетыми в церемониальные облачения драконистов – зелено-красные, с капюшонами, которых я до того ни разу не видел. Я вспоминаю яркий гобелен позади отцовского трона, вывешиваемый только на эту ночь: огромный дракон, свернувшийся в золотое чешуйчатое кольцо, разинул устрашающую пасть, расправил крылья с могучими лапами, оканчивающимися алчно скрюченными когтями. Я вспоминаю свет факелов и невнятно произносимые ритуальные формулы ордена Дракона. Вспоминаю, как подносили Чашу… вкус первой крови. Вспоминаю сны, посетившие меня той ночью.
Именно в этой комнате в 1436 году от Рождества Христова, когда мне было пять лет, я слышал, как отец объявил всему двору о намерении завладеть землями и титулом своего умершего единокровного брата Александра Алди и стать, таким образом, первым полновластным князем Валахии. Я вспоминаю стук подкованных копыт, разносящийся в зимнем воздухе, скрип кожи, смертоносное позвякивание железа о железо, когда той декабрьской ночью мимо наших окон проходила конница. Я вспоминаю, как любил великолепие столичного города Тырговиште… В памяти воскресает чувственное восприятие итальянских, венгерских, латинских слов, выученных там, и каждый новый звук, отдающийся во рту насыщенным вкусом крови. Я помню волнение, охватывавшее меня во время суховатых занятий по истории, которые вели боярин-наставник и старые монахи. Сколь скоротечным оказалось то чудесное время!
Мне было двенадцать лет, когда отец отдал меня и моего единокровного брата Раду в заложники турецкому султану Мураду. Возможно, когда мы ехали в Галлиполи на встречу с султаном, он не собирался так поступить. Однако, едва мы достигли городских ворот, отец был схвачен людьми султана и позже отец поклялся на Библии и Коране, что не будет противиться его воле, а в подтверждение этой клятвы нас оставили при дворе правителя. Раду было всего восемь лет, и я помню его слезы, когда нас в повозке под охраной отправили из Галлиполи в крепость Эгригоз, что в западной Анатолии, в провинции Караман.
Я не плакал. Я вспоминаю, какой холодной была та зима, насколько непривычной казалась тамошняя пища, как слуги, следившие за нашими желаниями, еще и запирали двери в наши покои, едва только ранние сумерки опускались на этот город в горах. Я вспоминаю, как поражены были люди султана, когда им объяснили обряд Чаши, но они восприняли это как еще один варварский обычай, присущий христианству. А поскольку их тюрьмы были переполнены преступниками, рабами и военнопленными, ожидавшими смерти, отыскать жертвы оказалось делом нетрудным. Впоследствии нас перевезли в Токат, а еще позже – в Адрианополь, где мы жили и взрослели в обществе султана.
Мурад считался жестоким человеком, но все же он был менее жесток, чем наш отец и относился к нам в большей степени по-отечески. Помню, однажды он коснулся моей щеки, когда я, волнуясь, показывал ему, как летает и нападает сокол, которого я помогал дрессировать. Его неожиданное легкое прикосновение было довольно продолжительным.
К концу моего шестилетнего пребывания там я чаще стал думать на турецком, чем на родном языке, и даже теперь, когда силы мои угасают, а сознание мутится, мои полусонные мысли облечены в турецкие слова.
Раду с детства имел приятную внешность и остался красавчиком к моменту появления первых признаков мужественности. Я же был уродлив. Раду пресмыкался перед нашими наставниками – философами и учеными. Я же сопротивлялся их усилиям воспитать нас в духе византийской культуры. Раду избегал Чаши, в то время как я испытывал потребность пить из нее сначала еженедельно, а не раз в месяц, а затем и ежедневно. Раду доставались поощрения и ласки от наших тюремщиков и наставников, а на мою долю приходились лишь побои. К тринадцати годам Раду научился угождать и женщинам из гарема, и мужчинам-придворным, что приходили в наши покои поздно ночью.
Я ненавидел своего сводного брата, и он отвечал мне ненавистью, смешанной с презрением. Мы оба понимали, что если выживем – а каждый из нас был преисполнен решимости сделать это по-своему, – то когда-нибудь станем врагами и соперниками из-за отцовского трона.
Раду шел к трону своим путем, сделавшись фаворитом султана Мурада II и гаремным юношей у его преемника Мехмеда. Он оставался в Турции до 1462 года: в свои двадцать семь Раду все еще считался красавчиком, но уже не мог быть гаремным юношей. Когда султан пообещал ему титул моего отца, выяснилось, что на трон претендует некто более дерзкий и изобретательный. Претендентом оказался я.
Я вспоминаю тот день – мне уже исполнилось шестнадцать, – когда до нас, находившихся при дворе султана, дошло известие о смерти отца. Случилось это поздней осенью 1447 года. Казан, вернейший стольник моего отца, пять дней скакал до Адрианополя, чтобы принести эту весть. Подробности были немногочисленными, но печальными. Подстрекаемые алчным королем Венгрии Хуньяди и его валахским союзником боярином Владиславом II, жители Тырговиште подняли мятеж. Мой родной брат Мирча был схвачен в Тырговиште и заживо зарыт в землю. Моего отца Влада Дракулу выследили и убили в болотах Балтени, неподалеку от Бухареста. Казан сообщил нам, что тело отца доставлено в тайную часовню в окрестностях Тырговиште.
Казан, чьи старческие глаза слезились больше обычного, вручил мне два предмета. Отец попросил передать их мне в качестве наследства, когда они бежали к Дунаю, а по пятам за ними следовали убийцы. Наследство состояло из превосходного меча толедской работы, подаренного отцу в Нюрнберге императором Сигизмундом в год моего рождения, и золотого медальона в виде дракона, полученного отцом при вступлении в орден Дракона.
Повесив медальон на шею и подняв высоко над головой меч, клинок которого блеснул при свете факелов, я произнес клятву перед лицом Казана, и только Казана.
«Клянусь кровью Христа и кровью Чаши, – воскликнул я твердым голосом, – что Влад Дракула будет отмщен и я самолично выпущу кровь Владислава и выпью ее, а те, кто задумал и осуществил предательство, оплачут тот день, когда они убили Влада Дракулу и сделали своим врагом Влада Дракулу, Сына Дракона. До этого дня они не знали истинного страха. И я клянусь кровью Христа и кровью Чаши, и пусть все силы Небес и Преисподней придут ко мне на помощь в этом святом деле».
Я вложил меч в ножны, похлопал по плечу плачущего стольника и вернулся в свои покои, где лежал, не смыкая глаз, и обдумывал планы побега от султана и мести Владиславу и Хуньяди.
И теперь я лежу и не сплю, думая о том, что как клинки из толедской стали закаляются в огнедышащей печи, так и люди закаляются в горниле боли, потерь и страха. И так же, как и мечи искусной работы, людские клинки, закаленные таким образом, не теряют смертоносной остроты в течение столетий.
Свет погас. Я делаю вид, что сплю.