2080. Мексиканка

Мне дали минут пятнадцать. Я старался не моргать, чтобы наглядеться впрок. За это время можно обойти всю комнату, и я обошёл её не торопясь по часовой стрелке. Но в первую же секунду почувствовал, где висит «Мексиканка». И конечно, меня потянуло именно к ней. Наверное, она была чуть ярче освещена, чем другие картины. И выглядела как живая: я даже будто услышал шорох платья и смешок. А может, сразу уловил взгляд девушки с полотна. Кто-то говорит, что она смотрит насмешливо – так же, как «Мона Лиза». И так же переоценена. И то, и другое – ерунда. Я бы сказал, что она смотрит на тебя так, будто знает твои мысли. Наверное, над чьими-то мыслями она и смеётся. Вот те люди подобные слухи и распускают. И правильно, что «Мексиканка» не висит в музее, а спрятана за семью печатями. Зачем смущать людей этим рентгеновским взглядом? Обойдутся репродукциями.

Люди из службы охраны – все в чёрных костюмах и белых рубашках – вежливые, с тихими голосами, как консультанты в салоне ритуальных услуг, извинились за то, что придётся сделать прокол на шее. Какие пустяки.

Да я бы руку отдал за то, чтобы попасть в хранилище.

Вот то-то и оно: выжечь кожу на пальцах, чтобы подделать рисунок отпечатка, – мелочи. Надо быть на шаг впереди злоумышленников. Поэтому я не возражал против имплантата. Безопасность того стоит.

Операция заняла полчаса. Меня разбудили, дали прийти в себя, сунули в руки картонный стаканчик кофе. Место прокола немного саднило, и я чувствовал себя странно: в мой мозг проложили ещё одну дорожку, шину данных, и будут использовать её как ключ. У меня появилось чувство, что на меня кто-то постоянно смотрит. Толком прислушаться к ощущениям я не успел: за мной пришли, чтобы отвести в хранилище.

Меня проводили за стальные двери, оставили одного, обдали каким-то аэрозолем с потолка – и сигналом лампочки дали понять, что можно пройти. Шипение, клацанье механизмов, жужжание. Чем дальше, тем страшнее и торжественнее. И воздух будто стерильнее, и моё отражение в стальных поверхностях очередных дверей всё удивлённее.

А потом – я один в скупо освещённой комнате, стены которой увешаны драгоценными картинами, среди которых была и она – «Мексиканка».

Я, конечно, как и все, знал её только по репродукциям: каждый локон, каждую пуговку на платье. Но и близко не ожидал, что она так обожжёт, когда увижу её вживую. И за что мне только такая честь?

Действительно, за что?

Я, конечно, спросил об этом Виктора – после, когда он пригласил меня отобедать вместе. Виктор объяснил, что иметь дело с современными искусствоведами – всё равно что собственноручно пускать лису в курятник. Всех купили, даже тех, кто не продавался. Они испорчены деньгами и конъюнктурой так называемого современного искусства. А что такое современное искусство? Сунуть мышь в блендер, продать фарш за миллион долларов. В общем, я должен понимать, что к чему. А раз понимаю, то именно такой молодой, незашоренный талант из провинции – тот, кто им нужен. Сам Папа держал за правило привлекать к любым проектам «свежую кровь». А ему не откажешь в прозорливости.

И я, конечно, не отказывал в прозорливости человеку, который основал технологическую компанию, знаменитую на весь мир. Поговаривают, что он продал душу дьяволу, чтобы научиться создавать таких поразительных роботов. Но возможно, он просто был умён.

Его гигантская фотография украшает холл этого небоскрёба: десять шагов от левого уха до правого. Виктор похож на своего отца, хотя тот не поджимал губы так капризно. Впрочем, эта привычка делает Виктора похожим на аристократа. У меня дух захватило, когда я его увидел. Словно встретил человека тех времён, из которых к нам пришла «Мексиканка».

Кстати, говорят, когда связываешь судьбу с этой картиной, с тобой начинают происходить странные вещи.

Самая популярная легенда гласит, что первый владелец «Мексиканки» – англичанин Олдфилд – познакомился с девушкой лично: зашёл в комнату и увидел, что полотно опустело. Он услышал тихий смех, повернулся – а та стояла у него за спиной. Далее рассказы разнятся. По одной версии, Мексиканка рассказала Олдфилду какой-то секрет. По другой – поцеловала один раз в губы. В любом случае, Олдфилд попал в приют для душевнобольных – знаменитый лондонский «Бетлем», он же «Бедлам», – а «Мексиканка» переехала к другому владельцу, который подозрительно быстро отдал её в музей.

– А вы-то что об этом думаете? – спросил меня Виктор.

– Суеверия, – ответил я. – Во-первых, сэр Олдфилд жил раньше, чем построили «Бедлам», и попасть в него никак не мог. Во-вторых, записи показывают, что Олдфилд умер у себя дома и в ясном уме. В-третьих, картины не оживают.

– Разве? – спросил Виктор с удивлением, а потом улыбнулся краешком рта, дав понять, что шутит.

– Уверяю вас как специалист, – ответил я с такой же деланной серьёзностью.

– А вы хорошо разбираетесь в предмете.

– Спасибо, – я чувствовал, что краснею.

– Это не дежурный комплимент. Знаете, нам не хватало такого члена команды. Человека с эрудицией и в то же время скептика. Вы вот только что уверенно опровергли миф, попросту сопоставив две даты. Это ценно. Когда получаешь в наследство картины, то вместе с ними получаешь в придачу уйму мифов, слухов, всяких сумасшедших с бегающими глазами, звонки от журналистов. Я уж молчу про мошенников, взломщиков, спекулянтов…

Я кивал, не зная, что сказать.

Виктор задумался и погладил переносицу.

– Вот за что люблю современные технологии, – сказал он. – Кто-то говорит, что с ними в наш мир приходит сухость, механистичность. А мне нравится, что они приносят ясность. Знаете, я люблю играть на клавишных…

Он отставил бокал и опустил руки на стол, как будто взял какой-то аккорд, так что его тонкие пальцы образовали несколько арок.

–… и ловлю себя на том, что предпочитаю синтезаторы. Да, тембр пианино интереснее, богаче. Но он тянет за собой всю историю инструмента. Ты не можешь просто взять несколько нот, не заставив слушателя подумать о Шуберте или Ките Джаррете. Да хоть об Элтоне Джоне. С синтезаторами всё проще. Чистый, голый звук. Простой и ясный.

Он посмотрел на меня и добавил:

– Так что я не чураюсь компьютеров, не боюсь роботов. И не держусь в стороне от нейроинтерфейсов. Надеюсь, вам не было больно?

– О, что вы, совсем нет, – я немного солгал.

– Спасибо, что согласились на операцию.

«Так вы же мне не оставили выбора», – хотел я пошутить с серьёзным видом, но не решился.

– Вы не представляете, на что могут пойти грабители, – задумчиво сказал Виктор. – Приходится защищаться самыми радикальными способами. Кстати, если к вам будут вдруг приставать со странными разговорами…. А впрочем, наверное, служба безопасности вас уже предупредила. Значит, вы знаете, что делать и кому звонить.

Я кивнул. Виктор довольно улыбнулся:

– Вот и славно. Живыми людьми вас не запугать, а в призраков вы не верите.

Я набрал воздуха, чтобы ответить, но тут Виктор встал из-за стола и пожелал мне всего доброго.

Я тоже машинально улыбнулся.

– Вы что-то хотели сказать? – спросил Виктор.

– Нет-нет, – ответил я, – всего доброго.


Я отправился в гостиницу отдыхать и готовиться к новому рабочему дню. Точнее – меня отправили, наказав хорошо отдохнуть и переварить впечатления. Легко сказать. Титанических размеров высокотехнологичное хранилище картин ошеломляло, но и огромный дорогой отель производил впечатление. Конечно, стальных дверей с кодовыми замками в отеле нет, но если ты провинциал, то тебя легко поразить, например, пылесосом. Особенно если он роботизированный, блестящий, а горничная, которая им помыкает, одета в униформу, достойную космических войск.

Я закатил в номер чемодан, открыл его и убедился, что моя коллекция, моя «карта проявлений», в целости и сохранности. Бумажные карточки и моток ниток были аккуратно обложены одеждой. Я планировал в первый же день развесить карточки на стене, но почувствовал, что слишком устал для этого. Спать было рано. Я посидел на кровати, вдыхая запах гостиницы: этот вроде бы не очень приятный, но романтический запах… чего? Чистящих средств, наверное. Отдушки для белья. Приятный, но чуточку стерильный. Тебе вроде бы пытаются угодить, но в то же время намекают, что ты здесь не надолго.

И хорошо. Ты не дома, ты где-то ещё. Твоя жизнь не стоит на месте. Уйдёшь – за тобой приберут. А ты отправишься дальше. Дух захватывает, когда думаешь об этом. Это чертовски ценно – осознавать, что ты выбрался из маленького города. Я вообще второй раз в жизни в гостинице. Ездил в отпуск с родителями, когда мне было лет семь. А сегодня мне всего двадцать четыре, и я выбрался сам. Точнее, меня выбрали.

Меня! Не верится. Невероятно. Хотя, если подумать, ну кто-то же должен был оказаться на этом месте: «Мексиканку» изучает множество искусствоведов по всему миру. У кого-то рано или поздно звонит телефон – приглашают в столицу работать с оригиналами.

Мой брат сказал, что это подозрительно: я не настолько хороший специалист, чтобы приглашать меня персонально. Моя девушка сказала, что он просто завидует: старшие братья часто завидуют младшим, потому что тех больше любят. Я не знал, что сказать. В один из последних дней перед отъездом я пошёл в торговый центр купить новый костюм и, проходя мимо зоны развлечений, увидел, как железная сверкающая клешня хватает мягкую игрушку и тянет её вверх, отделяя от плюшевой массы подобных.

Облепившие автомат дети визжали так, что у меня заложило уши. Я улыбнулся игрушке. У неё тоже был счастливый вид.

Я улыбнулся себе в зеркало и решил, что заслуживаю небольшого угощения.

В баре гостиницы убивают вечера уставшие командировочные. Я не умею заводить знакомства, но как-то само собой получилось, что меня распирало от впечатлений, а барные стойки вроде как предназначены для ненавязчивых бесед. По крайней мере, так показывают в фильмах.


– Вы знаете, я тоже в последние годы занималась картинами.

– Так вы тоже искусствовед?

– Я биолог. Меня привлекли к одному проекту. Видите ли, на некоторых старых картинах у персонажей странные пальцы. Люди бог знает что выдумывают, чтобы это объяснить. Мы считаем, что у них попросту ревматоидный артрит. Или подагра.

Я, конечно, помнил скрюченные пальцы у одной из граций Рубенса. Сам Рубенс страдал артритом. Как, возможно, и его жена, позировавшая для этой картины. Вообще, в те времена мало кто был полностью здоров. Меня рассмешило, что кто-то всерьёз пытается разобраться, чем именно мучались те несчастные. Мою собеседницу, похоже, ничто особенно не смущало. Впрочем, она медик, биолог. У них привычка говорить сухо и обыденно о вещах, которые обычно озвучивают с неловким смешком. Мне даже на секунду показалось, что на ней белый халат. Я окинул её взглядом и убедился, что она одета в обычное сине-серое платье. Бывает, за годы профессия накладывает отпечаток на манеры.

Я высмеял заказчиков исследования.

– Что ж такого, – возразила биолог. – Людям свойственно искать объяснения. Можно сказать, что люди выживают только потому, что умеют их искать и находить. В каком-то смысле, хм, это делает нас людьми.

– Но многое остаётся необъяснимым. В людях. То же искусство. Разве можно объяснить искусство? Что заставляет людей рисовать картины?

– Отсутствие фотоаппаратов? – она говорила серьёзно.

– Это раньше. А сейчас?

Женщина задумалась. Очень странно говорить с человеком, который не ощущает простого прикосновения красоты, – я таких чаще жалел, чем презирал. Пока биолог собиралась с мыслями, я отпил из бокала. Это был джин с тоником, и я пил его в первый раз в жизни. Не синтетическую подделку, а настоящий джин. Настоящий джин производил впечатление мудрёного джаза: сперва какофония вкуса, резкий удар по рецепторам, который спустя несколько секунд смягчается и разворачивается в сложную, богатую гармонию. В ней всё было на месте, и даже гомон бара не досаждал, потому что мне казалось, что это шум публики, пришедшей послушать джаз.

– Вы знаете, есть такая птица – австралийский шалашник, – наконец ответила моя собеседница. – Её самцы строят для самок такие беседочки, арочки. Чрезвычайно затейливые. Жить в них нельзя, яйцо в них не отложить. В общем, никакой пользы. Птицы украшают их цветами, всякими перьями, ворованными пуговицами. Доходит до того, что они могут раздавить ягоду и красить шалашик её соком, окуная в сок листик как кисточку. Всё для того, чтобы обворожить невесту. Мой бывший муж, кстати, тоже за мной красиво ухаживал. И на ухаживании его роль в продолжении рода закончилась. Искусство появилось как реклама качеств, необходимых для продолжения рода. Индикатор приспособленности.

Я сделал ещё глоток. Надо признать, что моя собеседница-биолог так же отличалась от моей учительницы биологии, как настоящий джин от синтетического «джин-тоника». Вот настоящая специалистка, а не погонщик школьников по дистиллированной программе.

– Погодите, но это инстинкты, – сказал я. – Настоящее искусство необъяснимо.

– Ну, если бы мы могли поговорить с птицей, она бы тоже не смогла объяснить, почему у неё такая страсть к украшению арочек. Она ощущает, эм-м-м, творческий импульс. Не связанный явно с поиском партнёра.

– Но это не творчество!

Наверное, я слишком громко это выпалил. В баре на пару секунд притихли, и я услышал короткий женский смешок, как будто Мексиканка сама спустилась сюда и развеселилась, наблюдая за подвыпившим молодым человеком. Биолог, впрочем, оставалась невозмутимой как метроном.

– Почему не творчество? Если дать ей жёлтые и красные пуговицы, то жёлтые она уверенно отбросит, а за красные ещё станет драться.

– Но Рубенс – это не пуговицы!

Мы спорили два часа, пока бар не опустел. Женщина методично объясняла, как гены, отвечающие за вкус к прекрасному, передаются по популяции. Мол, самкам должны нравиться те качества самцов, которые были поддержаны отбором у её родителей. Кто сильный – у того шалашик красивее. У кого шалашик красивее, тот и папа. Кто любит красивые шалашики – тот и мама. А дети все в папу и маму. Логично? Логично!

Я ничего не мог возразить, но твердил, что всю жизнь занимаюсь искусством и точно понимаю, что в нём полно необъяснимого. Мы разошлись за полночь, и каждый остался при своём.


Я поднялся на свой этаж, поднёс смартфон к замку номера. Замок полсекунды подумал, сомневаясь, пропускать меня или нет, пикнул, и дверь отворилась. Мой взгляд упал на открытый чемодан: я оставил его посреди номера. В чемодане виднелось моё неаккуратно сложенное, застиранное бельё, рукав пижамы свешивался через край. Я поморщился: на фоне идеально заправленной, накрахмаленной постели и прочей строгой элегантности номера бельё выглядело хамской убогой деталью. Если бы я задумал картину «Провинциал в столице», то изобразил бы именно это – присутствие человека даже бы не понадобилось. Написал бы чемодан с барахлишком в этом выверенном, приятно-сером, пропитанном строгим «Баухаусом» интерьере – и готово.

Впрочем, плевать. Я здесь нужен, и я здесь не случайно.

Ведь так?

Я достал из чемодана карточки, снял ботинки, забрался на кровать и стал развешивать карточки на стене, приклеивая кусочками скотча. Закончив, я взял моток красных толстых ниток и стал соединять карточки цветными линиями. Это было похоже на то, как составляют схемы запутанных преступлений детективы в американских фильмах.

Возможно, я тоже распутывал чей-то замысел. Не преступный, но грандиозный. Это было то, о чём я не решился рассказать Виктору. И в разговоре с биологом тем более не стал упоминать. Не сомневаюсь, она подняла бы меня на смех. Конечно, не стала бы буквально смеяться, но, уверен, нашла бы пару метких аргументов, и каждое моё следующее слово только больше выставляло бы меня дураком.

Закончив с карточками, я достал ноутбук из рюкзака и поискал обучающие видео про половой отбор. М-да. Птички, гены, фенотипы. Всё убедительно. Поспорь с ней. Через три минуты я бы оказался похож на шахматиста, которого заманили в «вилку», и мне пришлось бы выбирать, что сохранить: лицо или убеждения.

Впрочем, убеждения – неверное слово.

Мой учитель медитации говорит, что есть несколько разновидностей знания. Есть то, что ты понимаешь умом, а есть то, что ты знаешь, потому что непосредственно чувствуешь. Их важно различать, если хочешь заниматься медитацией, а не сидением в позе лотоса. Скажем, ощущаешь дыхание. Есть разница между прикосновением к опыту вдыхания и концепцией «я дышу прямо сейчас, я делаю вдох».

Я отошёл в дальний угол номера и осмотрел схему.

Знакомая картина немного успокоила меня. Я снова почувствовал своё знание. Оно было таким же реальным, как дыхание, и таким же едва выразимым в словах, как ощущение хода своих мыслей. Как разница между «я думаю мысль» и «я заметил свою мысль».

На левой верхней карточке было написано:


In Xanadu did Kubla Khan

A stately pleasure-dome decree:

Where Alph, the sacred river, ran

Through caverns measureless to man

Down to a sunless sea.


Красная нить от этой карточки вела к портрету автора, Самуэла Кольриджа. Ниже была карточка с изображением собственно дворца Кублай-Хана, о котором писал Кольридж. От дворца нить вела к портрету хана. От Кольриджа и хана нити вели к пустой карточке. Её содержание мне ещё предстояло узнать. Выискать, высмотреть, вынюхать. Пропустить сквозь себя муть времени, выпить море информации и тонкими жабрами поймать песчинку смысла.

Таких незаконченных схем у меня было несколько. Удастся ли мне когда-нибудь их завершить, я не знал. Но я знал, что эти связи реальны. Конечно, биолог бы со мной поспорила. Хотя… хотя что бы она возразила на факты?

Известно, что эти восхитительно звучащие строки – лучшие в английской поэзии, с этим мало кто спорит – пришли Кольриджу во сне. Он был болен и, приняв опиум в качестве обезболивающего и снотворного, в наркотическом сне увидел то, о чём читал у Марко Поло: дворец Кублай-Хана. Кольридж проснулся с убеждением, что сочинил (или воспринял?) две или три сотни строк. Начало – малый фрагмент стихотворения – он записал. Его труд прервал чей-то внезапный визит, и остальное он, к немалой досаде, вспомнить не смог.

Это произошло в 1797 году.

Что менее известно, так это то, что в 1816-м, двадцать лет спустя, в Париже был опубликован первый на Западе перевод с персидского «Джами ат-таварих» (сборника летописей) Рашид-ад-дина. В этой книге было написано: «К востоку от Ксанаду Кублай Хан воздвиг дворец по плану, который был им увиден во сне и сохранён в памяти».

Монгольский император в XIII веке видит во сне дворец и строит его согласно своему видению. В XVIII веке английский поэт, который не мог знать, что это сооружение порождено сном, видит во сне поэму об этом дворце.

Конечно, можно пыжиться и искать рациональные объяснения. Но можно прислушаться к себе, прислушаться к стихам, ощутить то колебание, которое музыка слов оставляет в душе, и признать, что ты чувствуешь замысел. Кто-то воздействует на души спящих людей. Они просыпаются и воплощают в реальность внушённый им образ. Кто-то – в мраморе и металле, а кто-то – в словах (на удивление, более прочных).

Нельзя не почувствовать, говорил Борхес, «сверхчеловеческий характер» исполнителя плана. Между попытками – известными нам – прошло не менее пяти веков.

Я почувствовал, что устал сверх всякой меры. Перелёт вымотал меня. Спор с биологом высосал мою душу. Моё служение – мой поиск великого творца – было и без того тяжёлым, а сегодня я как никогда ощущал себя крохотным и беспомощным. Я был маленьким человеком в огромном городе. В моём номере горел свет, и это был маленький квадратик жёлтого цвета, затерянный среди сотен других жёлтых и серых квадратиков небоскрёба, втиснутого в квартал среди десятка других бетонных игл.

Когда-нибудь, бог знает когда, ещё одному человеку приснится сон, и дворец снова явится в реальности: в виде статуи или музыки. Или, кто знает, компьютерной программы или робота.

Понадобится человек, который узнает дворец. Как? Дворец будет красив. Красоту надо уметь видеть и узнавать. Я стараюсь. Но господи, как я устал.

Я выключил свет и лёг под одеяло. Глаза привыкли к полутьме, и я увидел свою схему в другом ракурсе: странные корявые листочки, неаккуратно прилепленные к стене. На какое-то мгновение мне почему-то стало стыдно за них. Я привык к ним, когда они висели в моей комнате. Вход в неё был запрещён даже маме. В комнате всё имело своё место и свой смысл. В этом номере, в практичной ячейке для деловых людей большого города, бумажки смотрелись как листовки, прилепленные на фонарный столб каким-то сумасшедшим.

Я ворочался. Чёрт, откуда свет? Окна номера должны быть закрыты светонепроницаемыми шторами. Я приподнялся на локте и увидел, что мешало мне спать: мой же ноутбук, на экране которого стоял на паузе ролик про половой отбор. Это компьютер своей холодной, рассудочной синевой светил на мою схему. Я выругался и захлопнул крышку ноутбука.

Той ночью мне приснилась птица-шалашник, которая говорила: «Отказавшись от присущего моим ранним работам локального света, я достигла тончайших градаций повышенных тонов. А мой секрет в том, что заключительные цвета наносятся корпусно, после лессировки».


Утром следующего дня Виктор, оценив мой невыспавшийся вид, со своей аристократической вежливостью немедленно предложил кофе. Я окончательно полюбил Виктора. Надо сказать, о нём ходят слухи не менее фантастические, чем о его великом отце и о его коллекции. Оно и понятно: легко возбудить подозрения, если ты с рождения богат, нелюдим и прячешь от всего света драгоценную коллекцию картин. Я, однако, старался не засорять голову предрассудками. И, видимо, был прав. Два настоящих ценителя искусств всегда найдут общий язык.

За кофе Виктор озвучил хорошие новости: я снова иду в святая святых. В камеру, как выяснилось, людей допускают неохотно, чтобы не разрушать микроклимат; и мне вновь предстоит зайти одному, чтобы вынести в лабораторию «Девочку на пляже». Я, конечно, не возражал.

Но, к моему удивлению, новый визит меня не слишком обрадовал. Оказавшись под взглядом «Мексиканки», я вдруг почувствовал себя виноватым. Как будто вчерашний полуночный спор был важной битвой, и я её проиграл. Не то чтобы я выронил копьё, но коня из-под меня выбили. Как странно: всю жизнь я служил прекрасному, но вот появляется сухой биолог и что-то говорит такое, от чего я вдруг чувствую себя смешным. Искусство тянет нас вверх, не так ли? У нас есть слово «возвышенное». Нас возвышает. Но появляется человек, который объясняет наши души снизу вверх, а не сверху вниз. Ничего у нас не отнимает, вроде бы. Даже ни с чем конкретно не спорит. Но почему же я чувствую, что у меня украли тайну? Почему я тайну не смог отстоять?

Может, я недостоин этого знания? Кто бы ни приходил в наш мир со своими сверхчеловеческими объектами – он словно разворачивался на полпути и рассыпался в прах вместе со своими безмерно красивыми творениями. От дворца Кублай Хана остались только руины – ещё за век до Кольриджа путешественники с разочарованием обнаружили на месте воспетого дворца лишь обломки. Даже чудесный город Шанду (он же Ксанадупур) сегодня пустырь: трава, остатки глинобитных стен и кирпичного фундамента. От поэмы до нас дошла лишь половина сотни строк. Кольридж всю оставшуюся жизнь пытался досочинить то, что когда-то «было даровано ему целиком», но безуспешно.

Бетховен, заснув в карете, сочинил канон, но проснувшись, не мог восстановить его в памяти. На следующий день, оказавшись в той же карете, он вспомнил его и записал. Как видим, не все могут вовремя заснуть. Выключить свою проклятую голову.

Возможно, люди просто недостойны такого подарка. Рассудок, выползающий из уродливых извилин нашего мозга, проедает дыры в том, что должно выситься и сверкать на солнце.

Или даже жить во плоти.

Это была моя теория. Если «Мексиканка» явилась нам в виде картины, может ли она явиться к нам в виде живой девушки? И если да, то что мы, рассудочные твари, сделаем с ней? Будем снимать в сериалах? Заплатим ей за рекламу туши для ресниц? Растиражируем её образ на щитах? А может, она придёт на кастинг, просидит час в очереди и уйдёт ни с чем? А может, её просто никто не заметит, не оценит, и она будет ходить с папкой бумаг по офисному центру – такому, который я полчаса назад видел в окно, пока пил кофе в столовой? В его окнах отражались окна моего здания. Серое стекло в сером стекле.

Загрузка...