Говорят, что пятнадцать веков назад на удлиненной вершине Яникульского холма стояла дача насмешника Марциала. Поэт выбрал поистине благодатное место. С отлогого склона видны семь державных гор, на которых покоится вечный Рим с его соборами, дворцами и лачугами. Высокая стена императора Аврелиана обегает город и замирает у подножия холма, остановленная воротами святого Панкратия. Немного дальше — Мульвиев мост, под которым по Тибру скользят купеческие и рыбацкие суда. Городской шум не доносится до вершины Яникульского холма. Под вечнозелеными кронами пиний и каменных дубов благоденствует тишина. Едва заметный ветерок разносит запах цветущего миндаля и вишен. Над садом плавно возносится к ясному небу изысканная кровля дачи, освещенная вечерним солнцем. Хозяин поместья, молодой маркиз Федерико Чези, прохаживается по внутреннему залу, самолично проверяя сервировку стола. Он горд и взволнован. На даче гостит Галилео Галилей, первый математик Пизанского университета и философ великого герцога Тосканского. В эту ночь Федерико надеется стать свидетелем торжества идей великого ученого. Он пригласил в поместье виднейших математиков, философов и богословов. Конечно, будут члены Академии Линчеев,[2] президентом которой он является восемь лет.
Время от времени Федерико выходит на террасу и смотрит в сад, где в плетеном кресле отдыхает ученый. Маркиз не перестает удивляться странному смешению возрастов в одном человеке. У Галилея младенческая голова с огромным лбом и неразвитым подбородком. Торчащие во все стороны вихры и дерзкая улыбка придают скуластому лицу драчливо-мальчишеское выражение. Зоркие юношеские глаза (надо бы и Галилея привлечь в Академию Линчеев!) прячутся под изогнутыми, изобличающими крутой мужской нрав бровями. Ухоженная прямоугольная бородка и густые усы, подстриженные над верхней губой, напоминают о днях, когда Галилео пользовался успехом у дам. Однако теперь в рыжих волосах бороды много серебряных струек. Долгие раздумья заложили вертикальные морщины над переносицей. Такие же глубокие складки сбегают от крыльев грузного носа и прячутся под свисающими кончиками усов. Давняя изнурительная болезнь взрыхлила щеки и лоб, окрасила их в желтоватый цвет, подвесила под асимметричными глазами свинцовые мешки. Крупное тело ученого обтянуто темно-синим хубоном, наглухо застегнутым тесным рядом пуговиц. Широкий белый воротник скрывает шею — кажется, что Галилей втянул голову в плечи. Несмотря на майское тепло, он кутается в бордовую ропилью, отороченную лисьим мехом. Ученый мерзнет. Острое воспаление периодически грызет суставы, превращая ночные бдения у зрительной трубы в пытку.
Зрительная труба Галилея поистине рукотворное чудо. Отдаленные предметы приближает до расстояния вытянутой руки. И все четко, ясно как на ладони. Куда как далеко до нее грубым поделкам, которыми торгуют в Гааге, Париже и Венеции. Однако наречен инструмент неудачно — «новые очки», «очковая трубка», «оккиале».[3] Хорошо бы придумать что-то поблагозвучнее…
За аркой дачи послышался стук копыт, приглушенный плодородной почвой холма. Вот и гости собираются! Маркиз поспешно сбежал по пологим ступеням, негромко окликнул:
— Ваша милость! Соблаговолите подняться на террасу — с минуты на минуту прибудет кардинал.
Галилей открыл глаза и кивнул. Поскреб ногтем большую коричневую родинку у левого глаза. Медленно поднялся и, перемогая боль в суставах, пошел за молодым хозяином. Лежа в кресле, он решил, что не утаит ни единой тонкости в устройстве оккиале. Пусть гости все потрогают, заглянут в линзы. Пусть убедятся, что в инструменте нет ничего бесовского. А уж потом он покажет ночное небо, лишь бы ненароком не набежали облака.
Пешком, верхом и на конных носилках — в зависимости от достатка начали сходиться и съезжаться гости. Маркиз Федерико и Галилей встречали их на террасе, раскланивались, обменивались любезностями. Маркиз вполголоса называл имена, которые так или иначе были известны urbi et orbi.[4]
Вот Юлий Цезарь Лагалла, профессор Римского университета, признанный вождь перипатетиков.[5] Набит цитатами из Аристотеля и Библии, своих суждений не имеет. Вот профессора Мальконтий и Кремонини, тоже перипатетики. Убеждены, что ученый должен наблюдать, но ни в коем случае не делать выводов. Для них первопричиной всего является промысел божий. Вот тосканский посол Никколини, обросший жиром, как боров. Этому надо поклониться ниже и улыбнуться любезнее. Он доносит герцогу о всех поступках и словах Галилея. Еще какие-то философы, богословы, математики, которые под звонкими титулами прячут научное убожество и творческую немощь. Именно эту многоголовую косную тушу надо пронзить длинной трубой оккиале. Только бы не увлечься и не наговорить вещей, которые можно истолковать как богопротивные и еретические. В памяти всплыли слова Томмазо Кампанеллы. В сырой одиночке философ тревожился о судьбе Галилея, восхищался «Звездным вестником». Советовал чаще ссылаться на отцов церкви, уверять, что все небесные открытия опираются на тексты Библии. Истина сохранит чистоту, даже если ее выкатать в церковном елее. Томмазо можно верить. У него двадцатилетний опыт сырой одиночки. Костер Джордано Бруно тоже чему-то учит…
А-а-а, вот и отец Клавий. Потертая сутана и четырехугольная шапочка. Круглое лицо расплылось в улыбке, лоснится от пота. Малоподвижность ученого-монаха компенсируется ястребиной стремительностью мысли. Галилей обменивается с ним письмами, сообщает о всех открытиях. Вместе с монахом пришли два ученика, математики Римской Коллегии. Результаты их наблюдений за Медицейскими звездами[6] совпадают с данными Галилея.
Гости вдруг оживились, осторожно и настойчиво начали продвигаться ближе к центру. На террасу взошел кардинал Маттео Барберини,[7] покровитель Академии Линчеев. Небрежным взмахом руки благословив наклоненные головы, сразу направился к Галилею. Несколько дней назад кардинал довольно тепло принял ученого, поскольку тот был снабжен рекомендательным письмом от великого герцога.
— Наслышаны о вашей оккиале. — Голос кардинала нарочито тих, едва ли не шепот. Он не вяжется с мощной фигурой и резкими чертами лица. — Одни говорят, что труба чудесно приближает предметы, другие утверждают, что в нее видны вещи, коих в действительности нет. Удовлетворите наше любопытство.
Галилей раскрыл футляр, извлек оккиале. Из верхнего и нижнего концов вытянул короткие свинцовые трубки, в которых стеклянно поблескивали линзы. Пустил по рукам.
— Оккиале есть совокупность только этих частей, — сказал он глуховатым баском. — Осторожнее, синьоры, не коснитесь пальцами стекол, на них останутся пятна… Никаких тайных механизмов, как видите, нет.
— Разрешите? — Лагалла поднес длинную картонную трубу к глазам. Действительно… В таком случае чем же ваша оккиале лучше «новых очков» Липперсгея?[8]
— Очковый мастер не знает законов сочетания стекол.
— Интересно проследить за ходом вашей мысли…
— Я рассуждал так. Форма стекла может быть выпуклой, вогнутой, либо ограниченной параллельными плоскостями. Плоское стекло не изменяет видимых предметов, вогнутое уменьшает, а выпуклое увеличивает, но представляет их мутными, искаженными. Следовательно, одного стекла недостаточно. Перейдя к двум стеклам, я сразу отбросил плоское, как не дающее эффекта. Оставалось испытать, что получится из сочетания выпуклого стекла с вогнутым.
— Ваши мысли совпадают с рассуждениями Джамбатисты делла Порты, вставил Лагалла. — В сочинениях неаполитанца…
— Не имел времени читать их, — сухо сказал Галилей. — И трубу Липперсгея не видел. В постройке оккиале мне не принесло пользы знание конечного результата. — Он помолчал и добавил более мягко: — Разве делла Порта или очковый мастер создали совершенный инструмент?
— На сколько приближает предметы ваша оккиале? — спросил маркиз Федерико, вставая между Лагаллой и Галилеем.
— Первый инструмент имел трехкратное увеличение. В конце августа 1609 года на колокольне собора святого Марка я учил знатных венецианцев пользоваться восьмикратной трубой. В январе прошлого года при помощи вот этой оккиале с тридцатикратным увеличением я открыл Медицейские звезды.
— Вы хотите сказать, что видели вещи, которых не существует? — сердито спросил Лагалла.
«Знакомый выпад, — подумал Галилей. — Ничего более остроумного им не придумать. Разыграю-ка шута». Он придал лицу растерянное выражение. Дрожащими руками вставил на место свинцовые трубки с линзами. Смущенно покашлял, боковым зрением уловив встревоженные взгляды Федерико и отца Клавия. Лагалла тонко улыбался, что-то нашептывал кардиналу.
— Синьоры, — неуверенно сказал Галилей. — Вы, конечно, хорошо знаете родной город. Стократно на близком расстоянии любовались храмами и палаццо. — Голос вдруг стал резким и веселым. — Вот вам оккиале, а вот — Рим!
Гости потянулись к трубе, но отступили, остановленные властной рукой с блеснувшим на толстом пальце аметистом. Кардинал прошествовал к перилам, направил оккиале на город. Далекие здания тут же скакнули на него, едва не задавив. Барберини невольно отпрянул. Покривил толстые губы, медленно повел трубой по городским кварталам. Остановился на Ватикане, на ребристом куполе собора святого Петра. Долго рассматривал.
— Весьма четко и достоверно. А что скажет президент Рысьеглазых?
Маркиз порывисто схватил инструмент. Через минуту его восхищенные возгласы разнеслись по саду.
— Поразительно! Непостижимо! Ваша милость, — обернул он к Галилею сияющее лицо, — позвольте выразить свое восхищение. Вы удлинили человеческие глаза. Ваш прибор позволяет смотреть так далеко… — Федерико вдруг застыл, пораженный, словно молнией, яркой мыслью. — Телескоп! Вот как его следует называть — телескоп!
— Телескоп? — Галилей сощурился, будто пробовал новое слово на вкус. Почесал родинку у глаза. — Хорошо! Вполне соответствует назначению прибора.
— Не угодно ли взглянуть в телескоп? — с поклоном обратился маркиз к тосканскому послу.
Инструмент переходил из рук в руки. Синьоры рассматривали Рим, пытались отыскать собственные дома. Громко выражали одобрение. Наконец телескопом завладел профессор Лагалла. Недоверчиво бормоча, он сначала рассмотрел близкий Мульвиев мост, потом поднял трубу выше.
— Взгляните на Колизей, — вежливо посоветовал Галилей. — Может быть, вы увидите две колонны вместо одной. Или заприметите несуществующих химер…
Лагалла неохотно расстался с инструментом. Лицо его было красным.
— Должен признать, — с трудом выдавил он, — что земные объекты не искажаются.
Галилей низко поклонился. «Этот перипатетик умеет проигрывать, подумал он, тая в усах усмешку. — Посмотрим, что он скажет, увидев рога Венеры или спутников Юпитера».
— Синьоры! — весело сказал Федерико. — Скоро зайдет солнце, мы сможем полюбоваться звездами. А пока прошу вас в зал, чтобы поднять бокалы за чудесный телескоп.
Гости во главе с хозяином и кардиналом неторопливо покидали террасу. Галилей торжественно продекламировал:
Вступая в знак Овна, вздымаясь к славе,
о Солнце, ты субстанция живая,
ты оживляешь заспанных, ленивых,
величишь всех и всех зовешь на праздник!
— Стихи ваши? — повернул могучий торс Барберини.
Галилей поймал удивленный взгляд Лагаллы и осекся. Стихи принадлежали Томмазо Кампанелле. Дальше шли рискованные строки:
Тебя я чту всех остальных ревнивей,
так почему дрожу в промозглой яме?
К тебе льнут недруги мои на воле,
к теплу и свету. Им живется краше.
Но я и в этом склепе не угасну,
когда со мной твой светоносный титул![9]
— Стихи мои, — поспешно сказал Галилей.
— Мы наслышаны о вас как о незаурядном поэте и музыканте, — кивнул тяжелой головой кардинал.
Профессор Лагалла промолчал.
Ужин удался. Ели нежное фазанье мясо, пили тонкие вина. Несмотря на весну, стол изобиловал зеленью. Говорили тоже много. Профессора Римского университета склонялись к мысли, что телескоп будет неоценим в военном и морском делах. Возможность детально разглядеть приближающиеся корабли или боевые порядки противника на расстоянии десятков миль даст военное преимущество. Телескоп — незримый лазутчик в стане врага. Кардинал благосклонно кивал.
Галилей был весел и возбужден. Рыжая борода победно топорщилась, с лица не сходила улыбка. Он не чувствовал боли в суставах, но мысль об осторожности сидела в нем, как гвоздь в сапоге. Он соглашался с профессорами, но полагал, что у телескопа значительно большие возможности, чем представляется на первый взгляд. Телескоп поможет сделать много новых открытий. Кстати заговорили о галилеевских анаграммах, в которых он зашифровал небесные наблюдения. Лагалла сказал по этому поводу сомнительный комплимент. Он восхитился латинской фразой «Haec immatura a me iam frustra leguntur О.Y.»,[10] которая при перестановке букв неожиданно превращается в другую фразу — «Cynthiae figuras aemulatur mater amorum».[11] Лагалла сказал, что Галилей подлинно ученый, ибо требуются огромная изобретательность и терпение, чтобы перелить одну фразу в другую. Хотя, конечно, наличие фаз у Венеры весьма и весьма сомнительно…
Федерико несколько раз выбегал на террасу. Наконец сообщил, что самые яркие звезды уже видны. Галилей поднялся, сказал весело:
— Последний бокал я хочу выпить за гостеприимного хозяина. Пятнадцать веков назад славный Марциал написал:
Это щедрое поместье близ Рима
Украшает хозяин. Ты как дома:
Так он искренен, так он хлебосолен,
Так радушно гостей он принимает,
Точно сам Алкиной благочестивый![12]
Все захлопали в ладоши.
На террасе было прохладно и тихо. Запах цветущего миндаля усилился. Белый туман закрыл священный Тибр и, постепенно разрежаясь до сизой дымки, распространился на весь город. Шумные кварталы, соборы и палаццо смазались в одно темное пятно, в котором тускло мерцали редкие огоньки. Зато небо сияло яркими крупными звездами, которые, казалось, чуть слышно звенели, словно маленькие лютни. В звездном хоре громче всех вела свою мелодию мать любви Венера.
Галилей вынес в сад витую подставку, сделанную в его мастерской, прикрепил телескоп. Уверенным движением навел трубу на Венеру, отрегулировал резкость. И мать любви перестала быть круглой, изогнулась тонким серпом выпуклостью влево. Цвет серпа казался слегка красноватым.
— Прошу вас, синьоры, — с поклоном пригласил Галилео.
Один за другим к окуляру приникали кардинал, тосканский посол, профессора и богословы. Отец Клавий сначала зажмурился, потом быстро открыл один глаз и ткнулся в трубу. Когда оглянулся, лицо его сияло не хуже Луны.
— Без сомнения, серп! — воскликнул он. — Воистину, ваша милость, вы заслуживаете великой похвалы, ибо вы первый, кто это наблюдал.
Галилей молча кивнул. Он следил за Лагаллой, который дольше других задержался у телескопа.
— Никакого серпа не вижу, — решительно сказал профессор. — Вижу крест, причем вертикальная балка красноватая, а горизонтальная имеет голубой оттенок. Это лишний раз подтверждает мои слова о том, что линзы значительно искажают далекие светящиеся объекты. Одни видят серп, другие диск. Я вижу крест!
Галилей на секунду растерялся. Судя по голосу, профессор не лгал. В чем дело? Телескоп исправен… Значит, не в порядке глаза Лагаллы!
— Позвольте спросить, ваша милость, вы пользуетесь очками?
— У меня сильная близорукость! — погордился Лагалла.
— Все понятно. Телескоп настроен не по вашим глазам. — Галилей чуть-чуть вдвинул трубку с линзой. — Смотрите.
Лагалла наклонился к телескопу и вскрикнул. Горизонтальная балка креста исчезла, а вертикальная круто изогнулась, напоминая двухдневный месяц.
— Не может быть…
— Это тот же самый телескоп, — терпеливо напомнил Галилей, — который достоверно показывал вам Колизей.
— Нет никаких сомнений, — горячо сказал Федерико, — Венера действительно рогата. Перед философами стоит задача истолковать увиденное.
Галилей промолчал.
— Остерегитесь высказывать подобные суждения, — угрожающе начал Лагалла. — Истинный ученый должен наблюдать. Все выводы сделал великий Аристотель, мы подтверждаем или уточняем их. Да, Венера имеет фазы, но мы не знаем, почему это произошло. Галилей наблюдал другие планеты, однако рогов у них не обнаружил.
— Венера ближе к Солнцу, чем Земля, — осторожно сказал Галилей. — Марс и Юпитер дальше.
— Протестую! — В темноте лицо Лагаллы казалось белым, как у призрака. Система Коперника — хитроумное допущение, не более. Она помогает в кое-каких расчетах. Но истинна только система Аристотеля! Вокруг Земли вращаются три внутренних светила, затем Солнце, за которым идут три внешних светила. Священная семерка! Прискорбно повторять прописные истины…
«Самое время вступить богословам», — подумал Галилей.
— В Библии сказано: «Сделай светильник из золота чистого. Шесть ветвей должно выходить из боков его: три ветви светильника из одного бока его и три ветви светильника из другого бока его. И сделай к нему семь лампад и поставь на него лампады». — Голос кардинала спокоен, что ему научные перебранки философов! — Как видите, воззрения Аристотеля согласованы с Библией.
— Библия также указывает на вращение Солнца вокруг Земли. — Лагалла успокоился, выходя на протоптанную дорожку догматических диспутов. Вспомните Иисуса Навина: «Стой, солнце, над Гаваоном, и луна — над долиной Аиалонскою! И остановилось солнце, и луна стояла». Таким образом, Земля находится в центре мироздания, а вокруг нее обращаются семь светил. Не может быть других планет, кроме Аристотелевой семерки. — Лагалла подумал. — Мы допускаем, что вы открыли Медицейские звезды…
— Вы их сегодня увидите, — пообещал Галилей.
— …Однако это вовсе не планеты!
Таковы перипатетики. Они не доверяют собственным глазам. Никакими опытами их не убедить. Библия и Аристотель — высшая инстанция. Прав Кампанелла, надо ссылаться на отцов церкви, надо самому завыть по-волчьи. Ну-ка попробуем…
— Мне кажется, что отождествление семилампадного светильника с планетами неправомочно. — Голос Галилео Галилея стал тягуч и нуден. — Я думаю, что количество планет задано в «Книге Исхода», глава 28: «Сделай наперсник судный искусною работой и вставь в него оправленные камни в четыре ряда. Сих камней должно быть двенадцать, по числу двенадцати имен сынов Израилевых». Итак, синьоры, камней должно быть двенадцать, и планет должно быть двенадцать. — Галилей голосом трижды подчеркнул слова «должно быть», отметив, что физиономии перипатетиков вытянулись. — Сколько же планет мы имеем, синьоры? Двенадцать! Прошу вас, считайте: Солнце, Меркурий, Венера, Земля, Луна, Марс, Юпитер, Сатурн и четыре Медицейских звездочки. Сверх сего количества, согласно Библии, небесных тел быть не может.
Эффект получился отменный. Лагалла хотел возразить, но издал только сиплый горловой звук. Кардинал сдержанно улыбался, остальные молчали. Отец Клавий понимающе кивал и придерживал за локоть пылкого Федерико.
— Далее. Со дня творения Солнце действительно вращалось вокруг Земли. Однако после просьбы Иисуса Навина оно остановилось навсегда. Далее. Церковь справедливо отождествляет Солнце со светлым ликом спасителя нашего Иисуса Христа. Не приличествует ли в этом случае двенадцати планетам, двенадцати коленам Израилевым, обращаться вокруг Солнца? Не являются ли все прочие домыслы кощунственными?..
…Гости разъехались далеко за полночь. Хозяин уложил Галилея в согретую постель, пожелал доброй ночи. В комнате было покойно и тихо, но Галилею не спалось. Счастливое возбуждение не покидало его. Он вспоминал самые яркие события у телескопа (прекрасное слово придумал Федерико Чези!) и улыбался. Бедные перипатетики! После цитат из Библии они словно прозрели. Они увидели множество мелких звезд, на которые рассыпался Млечный Путь. Они убедились в продолговатой форме Сатурна. Они не смогли отрицать, правда с оговорками, наличие неровностей на Луне. Они увидели все четыре Медицейские звездочки!
Однако Галилей не обольщался. Ядовитая атмосфера догматизма не даст распуститься цветку истины. Богословы и философы зароются в Аристотеля и Библию, разыщут опровергающие цитаты. Отцы-квалификаторы из инквизиции не допустят вращения планет вокруг Солнца… Галилей заворочался в постели, отгоняя тревожные мысли. А ловко он увязал библейские камни с планетами! У перипатетиков рты раскрылись. Одна беда — вдруг он завтра откроет тринадцатое светило? Не зря ведь Кеплер, расшифровывая его анаграммы, предположил наличие у Марса двух спутников… Честный Кеплер! В письме он корил Галилея за то, что в «Звездном вестнике» нет ссылок на предшественников. Создается, мол, впечатление присвоения идей Коперника и Бруно. Наивный Кеплер! Разве появился бы «Звездный вестник», если бы в нем были богопротивные имена? Что же делать?.. Давным-давно Галилей восклицал: «Я бы охотно согласился быть заточенным в темницу и влачил бы там дни на хлебе и воде, если бы это помогло торжеству истины». Легко делать рискованные заявления, находясь на свободе… Легко общаться с такими учеными, как отец Клавий и Кеплер. Господи, как хохотал бы Кеплер, послушав первых философов Римского университета! Они думают, что философия — это что-то вроде «Энеиды» или «Одиссеи». Они ищут истину не в окружающем мире, а в сличении текстов. У них нет ушей, и глаза их закрыты для света истины. Они силятся логическими аргументами, как магическими прельщениями, отозвать и удалить с неба новые планеты…
Что же делать? Постараться вслед за пифагорейцами ограничиться знанием для самого себя, находя единственно в этом удовлетворение? Оставить надежду возвыситься в глазах людей или добиться одобрения философов-книжников? Нет, так он не может. Он любит свои книги. Любит перелистывать страницы, еще пахнущие краской, заново перечитывать строки, написанные прекрасным народным языком. Любит рассылать книги во все крупные города и нетерпеливо ожидать подтверждения своих открытий. Но тогда… Тогда его ждет темница, как Кампанеллу, или костер, как Джордано Бруно. Всего двенадцать лет назад пылал огонь на площади Цветов, в нескольких милях отсюда… Хорошо Джордано! Он был молод, здоров, фанатически упорен. Его не сломили инквизиторы. Но какая польза истине от мертвого Джордано?.. Кампанелла может размышлять и писать книги, темница ему не помеха. А он, Галилей, обременен детьми, измучен болезнью. Он не выдержит пыток, которые инквизиторы лицемерно называют увещеваниями. Что он будет делать в тюрьме без телескопа, без возможности ставить опыты?
Все его теории вытекают из экспериментов…
Значит, придется лгать, изворачиваться. Придется льстить кардиналам и герцогам, искать их благосклонности, целовать им руки в письмах и въяве. Ради истины все можно перетерпеть… Да, но в книгах он не сможет лгать! Книги дойдут до инквизиции, и уж тут отцы-квалификаторы вцепятся в него, как волки. Изломают на допросах, заставят отречься. Отречься! Галилей закрыл глаза и представил, как он стоит на коленях и читает текст отречения. Ему стало страшно, заныли суставы. Что ж, придется пойти на это. Он выиграет несколько лет, а книги будут жить независимо от него и провозглашать: «А все-таки она вертится!»
Все, надо спать. Спать. Истина не перестанет быть истиной, даже если от нее отречься.
Спать…