НФ: Алманах научной фантастики. День гнева

НАУКА

ОБ АВТОРАХ РАЗДЕЛА “НАУКА”


Гансовский Север Феликсович (1918–1990). Писатель, член ССП СССР. По образованию филолог. Жил в Москве. Автор романов, повестей, рассказов, пьес. Дебютировал в фантастике в 1960 г. С тех пор вышли книги “Шаги в неизвестное” (1963), “Шесть гениев” (1965), “Три шага к опасности” (1969), “Идет человек” (1971), “Человек, который сделал Балтийское море” (1981) и др.

Днепров (Мицкевич) Анатолий Петрович (1919–1975). Математик, кандидат физико-математических наук. Жил в Москве, работал в системе АН СССР. Дебютировал в фантастике в 1958 г. Автор научно-фантастических книг “Уравнение Максвелла” (1960), “Мир в котором я исчез” (1962), “Формула бессмертия” (1963, 1972), “Пурпурная мумия” (1965), “Пророки” (1971).

Емцев Михаил Тихонович (1930), Парнов Еремей Иудович (1935). М.Емцев по образованию химик. Писатель, член ССП. Живет в Москве. Е.Парнов по образованию физикохимик, кандидат химических наук. Писатель, член ССП. Член Исполкома Всемирной организации писателей-фантастов. Живет в Москве. М.Емцевым и Е.Парновым в соавторстве написаны научно-фантастические книги “Падение сверхновой” (1964), “Уравнение с Бледного Нептуна” (1964), “Последнее путешествие полковника Фосетта” (1965), “Зеленая креветка” (1966), “Море Дирака” (1967), “Ярмарка теней” (1968), “Три кварка” (1969), “Клочья тьмы на игле времени” (1970). Е.Парнов автор книг о научной фантастике (“Фантастика в век НТР” (1974), “Зеркало Урании” (1982).

Росоховатский Игорь Маркович (1929). Журналист, автор многих книг и статей. По образованию педагог. Живет в Киеве. Дебютировал в фантастике в 1958 г. Автор научно-фантастических книг “Загадка Акулы” (1962), “Встречи во времени” (1963), “Виток истории” (1966), “Справа командора” (1967, на укр. яз.), “Каким ты вернешься?” (1971), “Гость” (1979) и др.

Войскунский Евгений Львович (1922), Лукодьянов Исай Борисович (1913–1984). Писали в соавторстве. Е.Войскунский — писатель, член ССП. Служил на флоте, заочно окончил Литературный институт им. А.М.Горького. Живет в Москве. Автор книг о военных моряках, 6 морских путешествиях. И.Лукодьянов был инженером-механиком. Жил в Баку. Е.Войскунский и И.Лукодьянов дебютировали в фантастике в 1961 г. Авторы повестей и рассказов, опубликованных в периодике, а также научно-фантастических книг “Экипаж “Меконга” (1962), “На перекрестках времени” (1964), “Очень далекий Тартесс” (1968), “Плеск звездных морей” (1970), “Ур, сын Шама” (1975), “Незаконная планета” (1980), “Черный столб” (1981).

Альтов Генрих Саулович (1926). Инженер-изобретатель, автор полутора десятков изобретений. Живет в Баку. Преподает основы теории изобретательства. В фантастике дебютировал в 1957 г. Некоторые произведения написаны в соавторстве с В.Журавлевой. Автор научно-фантастических книг “Легенды о звездных капитанах” (1961), “Опаляющий разум” (1968), “Создан для бури” (1971) и нескольких десятков рассказов в антологиях и периодике.

С.Гансовский ДЕНЬ ГНЕВА[1]

Председатель комиссии. Вы читаете на нескольких языках, знакомы с высшей математикой и можете выполнять кое-какие работы. Считаете ли вы, что это делает вас Человеком?

Отарк. Да, конечно. А разве люди знают что-нибудь еще?

Из допроса отарка.

Материалы Государственной комиссии

Двое всадников выехали из поросшей густой травой долины и начали подниматься в гору. Впереди на горбоносом чалом жеребце лесничий, а Дональд Бетли на рыжей кобыле за ним. На каменистой тропе кобыла споткнулась и упала на колени. Задумавшийся Бетли чуть не свалился, потому что седло — английское скаковое седло с одной подпругой — съехало лошади на шею.

Лесничий подождал его наверху.

— Не позволяйте ей опускать голову, она спотыкается.

Бетли, закусив губу, бросил на него досадливый взгляд. Черт возьми, об этом можно было предупредить и раньше! Он злился также и на себя, потому что кобыла обманула его. Когда Бетли ее седлал, она надула брюхо, чтобы потом подпруга была совсем свободной.

Он так натянул повод, что лошадь заплясала и отдала назад.

Тропа опять стала ровной. Они ехали по плоскогорью, и впереди поднимались одетые хвойными лесами вершины холмов.

Лошади шли длинным шагом, иногда сами переходя на рысь и стараясь перегнать друг друга. Когда кобылка выдвигалась вперед, Бетли делались видны загорелые, чисто выбритые худые щеки лесничего и его угрюмые глаза, устремленные на дорогу. Он как будто вообще не замечал своего спутника.

“Я слишком непосредствен, — думал Бетли. — И это мне мешает. Я с ним заговаривал уже раз пять, а он либо отвечает мне односложно, либо вообще молчит. Не ставит меня ни во что. Ему кажется, что если человек разговорчив, значит он болтун и его не следует уважать. Просто они тут в глуши не знают меры вещей. Думают, что это ничего не значит — быть журналистом. Даже таким журналистом, как… Ладно, тогда я тоже не буду к нему обращаться. Плевать!..”

Но постепенно настроение его улучшалось. Бетли был человек удачливый и считал, что всем другим должно так же нравиться жить, как и ему. Замкнутость лесничего его удивляла, но вражды к нему он не чувствовал.

Погода, с утра дурная, теперь прояснилась. Туман рассеялся. Мутная пелена в небе разошлась на отдельные облака. Огромные тени быстро бежали по темным лесам и ущельям, и это подчеркивало суровый, дикий и какой-то свободный характер местности.

Бетли похлопал кобылку по влажной, пахнущей потом шее.

— Тебе, видно, спутывали передние ноги, когда отпускали на пастбище, и от этого ты спотыкаешься. Ладно, мы еще столкуемся.

Он дал лошади повода и нагнал лесничего.

— Послушайте, мистер Меллер, а вы и родились в этих краях?

— Нет, — сказал лесничий, не оборачиваясь.

— А где?

— Далеко.

— А здесь давно?

— Давно, — Меллер повернулся к журналисту. — Вы бы лучше потише разговаривали. А то они могут услышать.

— Кто они?

— Отарки, конечно. Один услышит и передаст другим. А то и просто может подстеречь, прыгнуть сзади и разорвать… Да и вообще лучше, если они не будут знать, зачем мы сюда едем.

— Разве они часто нападают? В газетах писали, таких случаев почти не бывает.

Лесничий промолчал.

— А они нападают сами? — Бетли невольно оглянулся. — Или стреляют тоже? Вообще оружие у них есть? Винтовки или автоматы?

— Они стреляют очень редко. У них же руки не так устроены… Тьфу, не руки, а лапы! Им неудобно пользоваться оружием.

— Лапы, — повторил Бетли. — Значит, вы их здесь за людей не считаете?

— Кто? Мы?

— Да, вы. Местные жители.

Лесничий сплюнул.

— Конечно, не считаем. Их здесь ни один человек за людей не считает.

Он говорил отрывисто. Но Бетли уже забыл о своем решении держаться замкнуто.

— Скажите, а вы с ними разговаривали? Правда, что они хорошо говорят?

— Старые хорошо. Те, которые были еще при лаборатории… А молодые хуже. Но все равно, молодые еще опаснее. Умнее, у них и головы в два раза больше. — Лесничий вдруг остановил коня. В голосе его была горечь. — Послушайте, зря мы все это обсуждаем. Все напрасно. Я уже десять раз отвечал на такие вопросы.

— Что напрасно?

— Да вся эта наша поездка. Ничего из нее не получится. Все останется, как прежде.

— Но почему останется? Я приехал от влиятельной газеты. У нас большие полномочия. Материал готовится для сенатской комиссии. Если выяснится, что отарки действительно представляют такую опасность, будут приняты меры. Вы же знаете, что на этот раз собираются послать войска против них.

— Все равно ничего не выйдет, — вздохнул лесничий. — Вы же не первый сюда приезжаете. Тут каждый год кто-нибудь бывает, и все интересуются только отарками. Но не людьми, которым приходится с отарками жить. Каждый спрашивает: “А правда, что они могут изучить геометрию?.. А верно, что есть отарки, которые понимают теорию относительности?” Как будто это имеет какое-нибудь значение! Как будто из-за этого их не нужно уничтожать!

— Но я для того и приехал, — начал Бетли, — чтобы подготовить материал для комиссии. И тогда вся страна узнает, что…

— А другие, вы думаете, не готовили материалов? — перебил его Меллер. — Да, и кроме того… Кроме того, как вы поймете здешнюю обстановку? Тут жить нужно, чтобы понять. Одно дело проехаться, и другое — жить все время. Эх!.. Да что говорить! Поедем. — Он тронул коня. — Вот отсюда уже начинаются места, куда они заходят. От этой долины.

Журналист и лесничий были теперь на крутизне. Тропинка, змеясь, уходила из-под копыт коней все вниз и вниз.

Далеко под ними лежала заросшая кустарником долина, перерезанная вдоль каменистой узкой речкой. Сразу от нее вверх поднималась стена леса, а за ней в необозримой дали — забеленные снегами откосы Главного хребта.

Местность просматривалась отсюда на десятки километров, но нигде Бетли не мог заметить и признака жизни — ни дымка из трубы, ни стога сена. Казалось, край вымер.

Солнце скрылось за облаком, сразу стало холодно, и журналист вдруг почувствовал, что ему не хочется спускаться вниз за лесничим. Он зябко передернул плечами. Ему вспомнился теплый, нагретый воздух его городской квартиры, светлые и тоже теплые комнаты редакции. Но потом он взял себя в руки. “Ерунда! Я бывал и не в таких переделках. Чего меня бояться? Я прекрасный стрелок, у меня великолепная реакция. Кого еще они могли бы послать, кроме меня?” Он увидел, как Меллер взял из-за спины ружье, и сделал то же самое со своим.

Кобыла осторожно переставляла ноги на узкой тропе.

Когда они спустились, Меллер сказал:

— Будем стараться ехать рядом. Лучше не разговаривать. Часам к восьми нужно добраться до фермы Стеглика. Там переночуем.

Они тронулись и ехали около двух часов молча. Поднялись вверх и обогнули Маунт-Беар, так что справа у них все время была стена леса, а слева обрыв, поросший кустарником, но таким мелким и редким, что там никто не мог прятаться. Спустились к реке и по каменистому дну выбрались на асфальтированную, заброшенную дорогу, где асфальт потрескался и в трещинах пророс травой.

Когда они были на этом асфальте, Меллер вдруг остановил коня и прислушался. Затем он спешился, стал на колени и приложил ухо к дороге.

— Что-то неладно, — сказал он, поднимаясь. — Кто-то за нами скачет. Уйдем с дороги.

Бетли тоже спешился, и они отвели лошадей за канаву в заросли ольхи.

Минуты через две журналист услышал цокот копыт. Он приближался. Чувствовалось, что всадник гонит вовсю.

Потом через жухлые листья они увидели серую лошадь, скачущую торопливым галопом. На ней неумело сидел мужчина в желтых верховых брюках и дождевике. Он проехал так близко, что Бетли хорошо рассмотрел его лицо и понял, что видел уже этого мужчину. Он даже вспомнил где. Впрочем в городке возле бара стояла компания. Человек пять или шесть, плечистых, крикливо одетых. И у всех были одинаковые глаза. Ленивые, полузакрытые, наглые. Журналист знал эти глаза — глаза гангстеров.

Едва всадник проехал, Меллер выскочил на дорогу.

— Эй!

Мужчина стал сдерживать лошадь и остановился.

— Эй, подожди!

Всадник огляделся, узнал, очевидно, лесничего. Несколько мгновений они смотрели друг на друга. Потом мужчина махнул рукой, повернул лошадь и поскакал дальше.

Лесничий смотрел ему вслед, пока звук копыт не затих вдали. Потом он вдруг со стоном ударил себя кулаком по голове.

— Вот теперь-то уже ничего не выйдет! Теперь наверняка.

— А что такое? — спросил Бетли. Он тоже вышел из кустов.

— Ничего… Просто теперь конец нашей затее.

— Но почему? — Журналист посмотрел на лесничего и с удивлением увидел в его глазах слезы.

— Теперь все кончено, — сказал Меллер, отвернулся и тыльной стороной кисти вытер глаза. — Ах, гады! Ах, гады!

— Послушайте! — Бетли тоже начал терять терпение. — Если вы так будете нервничать, пожалуй, нам действительно не стоит ехать.

— Нервничать! — воскликнул лесничий. — По-вашему, я нервничаю? Вот посмотрите!

Взмахом руки он показал на еловую ветку с красными шишками, свесившуюся над дорогой шагах в тридцати от них.

Бетли еще не понял, зачем он должен на нее смотреть, как грянул выстрел, в лицо ему пахнул пороховой дымок, и самая крайняя, отдельно висевшая шишка свалилась на асфальт.

— Вот как я нервничаю. — Меллер пошел в ольшаник за конем.

Они подъехали к ферме как раз, когда начало темнеть.

Из бревенчатого недостроенного дома вышел высокий чернобородый мужчина со всклокоченными волосами и стал молча смотреть, как лесничий и Бетли расседлывают лошадей. Потом на крыльце появилась женщина, рыжая, с плоским, невыразительным лицом и тоже непричесанная. А за ней трое детей. Двое мальчишек восьми или девяти лет и девочка лет тринадцати, тоненькая, как будто нарисованная ломкой линией.

Все эти пятеро не удивились приезду Меллера и журналиста, не обрадовались и не огорчились. Просто стояли и молча смотрели. Бетли это молчание не понравилось.

За ужином он попытался завести разговор.

— Послушайте, как вы тут управляетесь с отарками? Очень они вам досаждают?

— Что? — чернобровый фермер приложил ладонь к уху и перегнулся через стол. — Что? — крикнул он. — Говорите громче. Я плохо слышу.

Так продолжалось несколько минут, и фермер упорно не желал понимать, чего от него хотят. В конце концов он развел руками. Да, отарки здесь бывают. Мешают ли они ему? Нет, лично ему не мешают. А про других он не знает. Не может ничего сказать.

В середине этого разговора тонкая девочка встала, запахнулась в платок и, не сказав никому ни слова, вышла.

Как только все тарелки опустели, жена фермера принесла из другой комнаты два матраца и принялась стелить для приезжих.

Но Меллер ее остановил:

— Пожалуй, мы лучше переночуем в сарае.

Женщина, не отвечая, выпрямилась. Фермер поспешно встал из-за стола.

— Почему? Переночуйте здесь.

Но лесничий уже брал матрацы.

В сарай высокий фермер проводил их с фонарем. С минуту смотрел, как они устраиваются, и один момент на лице у него было такое выражение, будто он собирается что-то сказать. Но он только поднял руку и почесал голову. Потом ушел.

— Зачем все это? — спросил Бетли. — Неужели отарки и в дома забираются?

Меллер поднял с земли толстую доску и припер ею тяжелую крепкую дверь, проверив, чтобы доска не соскользнула.

— Давайте ложиться, — сказал он. — Всякое бывает. В дома они тоже забираются.

Журналист сел на матрац и принялся расшнуровывать ботинки.

— А скажите, настоящие медведи тут остались? Не отарки, а настоящие дикие медведи. Тут ведь вообще-то много медведей водилось, в этих лесах?

— Ни одного, — ответил Меллер. — Первое, что отарки сделали, когда они из лаборатории вырвались, с острова, — это они настоящих медведей уничтожили. Волков тоже. Еноты тут были, лисицы — всех в общем. Яду взяли в разбитой лаборатории, мелкоту ядом травили. Здесь по всей округе дохлые волки валялись — волков они почему-то не ели. А медведей собрали всех. Они ведь и сами своих даже иногда едят.

— Своих?

— Конечно, они ведь не люди. От них не знаешь, чего ждать.

— Значит, вы их считаете просто зверями?

— Нет. — Лесничий покачал головой. — Зверями мы их не считаем. Это только в городах спорят, люди они или звери. Мы-то здесь знаем, что они и ни то и ни другое. Понимаете, раньше было так: были люди, и были звери. И все. А теперь есть что-то третье — отарки. Это в первый раз такое появилось, за все время, пока мир стоит. Отарки не звери — хорошо, если б они были только зверями. Но и не люди, конечно.

— Скажите, — Бетли чувствовал, что ему все-таки не удержаться от вопроса, банальность которого он понимал, — а верно, что они запросто овладевают высшей математикой?

Лесничий вдруг резко повернулся к нему.

— Слушайте, заткнитесь насчет математики наконец! Заткнитесь! Я лично гроша ломаного не дам за того, кто знает высшую математику. Да, математика для отарков хоть бы хны! Ну и что?.. Человеком нужно быть — вот в чем дело.

Он отвернулся и закусил губу.

“У него невроз, — подумал Бетли. — Да еще очень сильный. Он больной человек”.

Но лесничий уже успокаивался. Ему было неудобно за свою вспышку. Помолчав, он спросил:

— Извините, а вы его видели?

— Кого?

— Ну, этого гения, Фидлера.

— Фидлера?.. Видел. Я с ним разговаривал перед самым выездом сюда. По поручению газеты.

— Его там, наверное, держат в целлофановой обертке? Чтобы на него капелька дождя не упала.

— Да, его охраняют. — Бетли вспомнил, как у него проверили пропуск и обыскали его в первый раз возле стены, окружающей Научный центр. Потом еще проверка, и снова обыск — перед въездом в институт. И третий обыск — перед тем как впустить его в сад, где к нему и вышел сам Фидлер. — Его охраняют. Но он действительно гениальный математик. Ему тринадцать лет было, когда он сделал свои “Поправки к общей теории относительности”. Конечно, он необыкновенный человек, верно ведь?

— А как он выглядит?

— Как выглядит?

Журналист замялся. Он вспомнил Фидлера, когда тот в белом просторном костюме вышел в сад. Что-то неловкое было в его фигуре. Широкий таз, узкие плечи. Короткая шея… Это было странное интервью, потому что Бетли чувствовал, что проинтервьюировали скорее его самого. То есть Фидлер отвечал на его вопросы. Но как-то несерьезно. Как будто он посмеивался над журналистом и вообще над всем миром обыкновенных людей там, за стенами Научного центра. И спрашивал сам. Но какие-то дурацкие вопросы. Разную ерунду, вроде того, например, любит ли Бетли морковный сок. Как если бы этот разговор был экспериментальным — он, Фидлер, изучает обыкновенного человека.

— Он среднего роста, — сказал Бетли. — Глаза маленькие… А вы разве его не видели? Он же тут бывал, на озере и в лаборатории.

— Он приезжал два раза, — ответил Меллер. — Но с ним была такая охрана, что простых смертных и на километр не подпускали. Тогда еще отарков держали за загородкой, и с ним работали Рихард и Клейн. Клейна они потом съели. А когда отарки разбежались, Фидлер здесь уже не показывался… Что же он теперь говорит насчет отарков?

— Насчет отарков?.. Сказал, что то был очень интересный научный эксперимент. Очень перспективный. Но теперь он этим не занимается. У него что-то связанное с космическими лучами… Говорил еще, что сожалеет о жертвах, которые были.

— А зачем это все было сделано? Для чего?

— Ну, как вам сказать?.. — Бетли задумался. — Понимаете, в науке ведь так бывает: “А что, если?..” Из этого родилось много открытий.

— В каком смысле “А что, если?”?

— Ну, например: “А что, если в магнитное поле поместить проводник под током?” И получился электродвигатель… Короче говоря, действительно эксперимент.

— Эксперимент, — Меллер скрипнул зубами. — Сделали эксперимент — выпустили людоедов на людей. А теперь про нас никто и не думает. Управляйтесь сами, как знаете. Фидлер уже плюнул на отарков и на нас тоже. А их тут расплодились сотни, и никто не знает, что они против людей замышляют. — Он помолчал и вздохнул. — Эх, подумать только, что пришло в голову! Сделать зверей, чтобы они были умнее, чем люди. Совсем уж обалдели там, в городах. Атомные бомбы, а теперь вот это. Наверное, хотят, чтобы род человеческий совсем кончился.

Он встал, взял заряженное ружье и положил рядом с собой на землю.

— Слушайте, мистер Бетли. Если будет какая-нибудь тревога, кто-нибудь станет стучаться к нам или ломиться, вы лежите, как лежали. А то мы друг друга в темноте перестреляем. Вы лежите, а я уж знаю, что делать. Я так натренировался, что, как собака, просыпаюсь от одного предчувствия.

Утром, когда Бетли вышел из сарая, солнце светило так ярко и вымытая дождиком зелень была такая свежая, что все ночные разговоры показались ему всего лишь страшными сказками.

Чернобородый фермер был уже на своем поле — его рубаха пятнышком белела на той стороне речки. На миг журналисту подумалось, что, может быть, это и есть счастье — вот так вставать вместе с солнцем, не зная тревог и забот сложной городской жизни, иметь дело только с рукояткой лопаты, с комьями бурой земли.

Но лесничий быстро вернул его к действительности. Он появился из-за сарая с ружьем в руке.

— Идемте, покажу вам одну штуку.

Они обошли сарай и вышли в огород с задней стороны дома. Тут Меллер повел себя странно. Согнувшись, перебежал кусты и присел в канаве возле картофельных гряд. Потом знаком показал журналисту сделать то же самое.

Они стали обходить огород по канаве. Один раз из дому донесся голос женщины, но что она говорила, было не разобрать.

Меллер остановился.

— Вот посмотрите.

— Что?

— Вы же говорили, что вы охотник. Смотрите!

На лысенке между космами травы лежал четкий пятилапый след.

— Медведь? — с надеждой спросил Бетли.

— Какой медведь? Медведей уже давно нет.

— Значит, отарк?

Лесничий кивнул.

— Совсем свежие, — прошептал журналист.

— Ночные следы, — сказал Меллер. — Видите, засырели. Это он еще до дождя был в доме.

— В доме? — Бетли почувствовал холодок в спине, как прикосновение чего-то металлического. — Прямо в доме?

Лесничий не ответил, кивком показал журналисту в сторону канавы, и они молча проделали обратный путь.

У сарая Меллер подождал, пока Бетли отдышится.

— Я так и подумал вчера. Еще когда мы вечером приехали и Стеглик стал притворяться, что плохо слышит. Просто он старался, чтобы мы громче говорили и чтобы отарку все было слышно. А отарк сидел в соседней комнате.

Журналист почувствовал, что голос у него хрипнет.

— Что вы говорите? Выходит, здесь люди объединяются с отарками? Против людей же!

— Вы тише, — сказал лесничий. — Что значит “объединяются”? Стеглик ничего и не мог поделать. Отарк пришел и остался. Это часто бывает. Отарк приходит и ложится, например, на заправленную постель в спальне. А то и просто выгонит людей из дому и занимает его на сутки или на двое.

— Ну, а люди-то? Так и терпят? Почему они в них не стреляют?

— Как же стрелять, если в лесу другие отарки? А у фермера дети, и скотина, которая на лугу пасется, и дом, который можно поджечь… Но главное — дети. Они же ребенка могут взять. Разве уследишь за малышами? И кроме того, они тут у всех ружья взяли. Еще в самом начале. В первый год.

— И люди отдали?

— А что сделаешь? Кто не отдавал, потом раскаялся…

Он не договорил и вдруг уставился на заросль ивняка шагах в пятнадцати от них.

Все дальнейшее произошло в течение двух-трех секунд.

Меллер вскинул ружье и взвел курок. Одновременно над кустарником поднялась бурая масса, сверкнули большие глаза, злые и испуганные, раздался голос:

— Эй, не стреляйте! Не стреляйте!

Инстинктивно журналист схватил Меллера за плечо. Грянул выстрел, но нуля только сбила ветку. Бурая масса сложилась вдвое, шаром прокатилась по лесу и исчезла между деревьями. Несколько мгновений слышался треск кустарника, потом все смолкло.

— Какого черта! — Лесничий в бешенстве обернулся. — Почему вы это сделали?

Журналист, побледневший, прошептал:

— Он говорил, как человек… Он просил не стрелять.

Секунду лесничий смотрел на него, потом гнев его сменился усталым равнодушием. Он опустил ружье.

— Да, пожалуй… В первый раз это производит впечатление.

Позади них раздался шорох. Они обернулись.

Жена фермера сказала:

— Пойдемте в дом. Я уже накрыла на стол.

Во время еды все делали вид, будто ничего не произошло.

После завтрака фермер помог оседлать лошадей. Попрощались молча.

Когда они поехали, Меллер спросил:

— А какой у вас, собственно, план? Я толком и не понял. Мне сказали, что я должен проводить тут вас по горам, и все.

— Какой план?.. Да вот и проехать по горам. Повидать людей — чем больше, тем лучше. Познакомиться с отарками, если удастся. Одним словом, почувствовать атмосферу.

— На этой ферме вы уже почувствовали?

Бетли пожал плечами.

Лесничий вдруг придержал коня.

— Тише…

Он прислушивался.

— За нами бегут… На ферме что-то случилось.

Бетли еще не успел поразиться слуху лесничего, как сзади раздался крик:

— Эй, Меллер, эй!

Они повернули лошадей, к ним, задыхаясь, бежал фермер. Он почти упал, взявшись за луку седла Меллера.

— Отарк взял Тину. Потащил к Лосиному оврагу.

Он хватал ртом воздух, со лба падали капли пота.

Одним махом лесничий подхватил фермера на седло. Его жеребец рванулся вперед, грязь высоко брызнула из-под копыт.

Никогда прежде Бетли не подумал бы, что он может с такой быстротой мчаться на коне. Ямы, стволы поваленных деревьев, кустарников, канавы неслись под ним, сливаясь в какие-то мозаичные полосы. Где-то веткой с него сбило фуражку, он даже не заметил.

Впрочем, это и не зависело от него. Его лошадь в яростном соревновании старалась не отстать от жеребца. Бетли обхватил ее за шею. Каждую секунду ему казалось, что он сейчас будет убит.

Они проскакали лесом, большой поляной, косогором, обогнали жену фермера и спустились в большой овраг.

Тут лесничий спрыгнул с коня и, сопровождаемый фермером, побежал узкой тропкой в чащу редкого молодого просвечивающего сосняка.

Журналист тоже оставил кобылу, бросив повод ей на шею, и кинулся за Меллером. Он бежал за лесником, и в уме у него автоматически отмечалось, как удивительно переменился тот. От прежней нерешительности и апатии Меллера не осталось ничего. Движения его были легкими и собранными, ни секунды не задумываясь, он менял направление, перескакивал ямы, подлезал под низкие ветви. Он двигался, как будто след отарка был проведен перед ним жирной меловой чертой.

Некоторое время Бетли выдерживал темп бега, потом стал отставать. Сердце у него прыгало в груди, он чувствовал удушье и жжение в горле. Он перешел на шаг, несколько минут брел в чаще один, потом услышал впереди голоса.

В самом узком месте оврага лесничий стоял с ружьем наготове перед густой зарослью орешника. Тут же был отец девушки.

Лесничий сказал раздельно:

— Отпусти ее. Иначе я тебя убью.

Он обращался туда, в заросль.

В ответ раздалось рычание, перемежаемое детским плачем.

Лесничий повторил:

— Иначе я тебя убью. Я жизнь положу, чтобы тебя выследить и убить. Ты меня знаешь.

Снова раздалось рычанье, потом голос, но не человеческий, а какой-то граммофонный, вяжущий все слова в одно, спросил:

— А так ты меня не убьешь?

— Нет, — сказал Меллер. — Так ты уйдешь живой.

В чаще помолчали. Раздавались только всхлипывания.

Потом послышался треск ветвей, белое мелькнуло в кустарнике. Из заросли вышла тоненькая девушка. Одна рука была у нее окровавлена, она придерживала ее другой.

Всхлипывая, она прошла мимо трех мужчин, не поворачивая к ним головы, и побрела, пошатываясь, к дому.

Все трое проводили ее взглядом.

Чернобородый фермер посмотрел на Меллера и Бетли. В его широко раскрытых глазах было что-то такое режущее, что журналист не выдержал и опустил голову.

— Вот, — сказал фермер.

Они остановились переночевать в маленькой пустой сторожке в лесу. До озера с островом, на котором когда-то была лаборатория, оставалось всего несколько часов пути, но Меллер отказался ехать в темноте.

Это был уже четвертый день их путешествия, и журналист чувствовал, что его испытанный оптимизм начинает давать трещины. Раньше на всякую случившуюся с ним неприятность у него наготове была фраза: “А все-таки жизнь чертовски хорошая штука!” Но теперь он понимал, что это дежурное изречение, вполне годившееся, когда в комфортабельном вагоне едешь из одного города в другой или входишь через стеклянную дверь в вестибюль отеля, чтобы встретиться с какой-нибудь знаменитостью, — что это изречение решительно неприменимо для случая со Стегликом, например.

Весь край казался пораженным болезнью. Люди были апатичны, неразговорчивы. Даже дети не смеялись.

Однажды он спросил у Меллера, почему фермеры не уезжают отсюда. Тот объяснил, что все, чем местные жители владеют, — это земля. Но теперь ее невозможно было продать. Она обесценилась из-за отарков.

Бетли спросил:

— А почему вы не уезжаете?

Лесничий подумал. Он закусил губу, помолчал, потом ответил:

— Все же я приношу какую-то пользу. Отарки меня боятся. У меня ничего здесь нет. Ни семьи, ни дома. На меня никак нельзя повлиять. Со мной можно только драться. Но это рискованно.

— Значит, отарки вас уважают?

Меллер недоуменно поднял голову.

— Отарки?.. Нет, что вы! Уважать они тоже не могут. Они же не люди. Только боятся. И это правильно. Я же их убиваю.

Однако на известный риск отарки все-таки шли. Лесничий и журналист оба чувствовали это. Было такое впечатление, что вокруг них постепенно замыкается кольцо. Три раза в них стреляли. Один выстрел был сделан из окна заброшенного дома, а два — прямо из леса. Все три раза после неудачного выстрела они находили свежие следы. И вообще следы отарков попадались им все чаще и чаще с каждым днем…

В сторожке, в сложенном из камней маленьком очаге, они разожгли огонь и приготовили себе ужин. Лесничий закурил трубку, печально глядя перед собой.

Лошадей они поставили напротив раскрытой двери сторожки.

Журналист смотрел на лесничего. За то время, пока они были вместе, с каждым днем все возрастало его уважение к этому человеку. Меллер был необразован, вся его жизнь прошла в лесах, он почти ничего не читал, с ним и двух минут нельзя было поддерживать разговора об искусстве. И тем не менее журналист чувствовал, что он не хотел бы себе лучшего друга. Суждения лесничего всегда были здравы и самостоятельны; если ему нечего было говорить, он молчал. Сначала он показался журналисту каким-то издерганным и раздражительно слабым, по теперь Бетли понимал, что это была давняя горечь за жителей большого заброшенного края, который по милости ученых постигла беда.

Последние два дня Меллер чувствовал себя больным. Его мучила болотная лихорадка. От высокой температуры лицо его покрылось красными пятнами.

Огонь прогорел в очаге, и лесничий неожиданно спросил:

— Скажите, а он молодой?

— Кто?

— Этот ученый. Фидлер.

— Молодой, — ответил журналист. — Ему лет тридцать. Не больше. А что?

— То-то и плохо, что он молодой, — сказал лесничий.

— Почему?

Меллер помолчал.

— Вот они, способные, их сразу берут и помещают в закрытую среду. И нянчатся с ними. А они жизни совсем не знают. И поэтому не сочувствуют людям. — Он вздохнул. — Человеком сначала надо быть. А потом уже ученым.

Он встал.

— Пора ложиться. По очереди придется спать. А то отарки у нас лошадей зарежут.

Журналисту вышло бодрствовать первому.

Лошади похрупывали сеном возле небольшого прошлогоднего стожка.

Он уселся у порога хижины, положив ружье на колени.

Темнота спустилась быстро, как накрыла. Потом глаза его постепенно привыкли к мраку. Взошла луна. Небо было чистое, звездное. Перекликаясь, где-то наверху пролетела стайка маленьких птичек, которые в отличие от крупных птиц, боясь хищников, совершают свои осенние кочевья по ночам.

Бетли встал и прошелся вокруг сторожки. Лес плотно окружал поляну, где стоял домик, и в этом была опасность. Журналист проверил, взведены ли курки у ружья.

Он стал перебирать в памяти события последних дней, разговоры, лица и подумал о том, как будет рассказывать об отарках, вернувшись в редакцию. Потом ему пришло в голову, что, собственно, эта мысль о возвращении постоянно присутствовала в его сознании и окрашивала в совсем особый цвет все, с чем ему приходилось встречаться. Даже когда они гнались за отарком, схватившим девочку, он, Бетли, не забывал, что как ни жутко здесь, но он сможет вернуться и уйти от этого.

“Я-то вернусь, — сказал он себе. — А Меллер? А другие?..”

Но эта мысль была слишком сурова, чтобы он решился сейчас додумывать ее до конца.

Он сел в тень от сторожки и стал размышлять об отарках. Ему вспомнилось название статьи в какой-то газете: “Разум без доброты”. Это было похоже на то, что говорил лесничий. Для него отарки не были людьми, потому что не имели “сочувствия”. Разум без доброты. Но возможно ли это? Может ли вообще существовать разум без доброты? Что начальное? Не есть ли эта самая доброта следствие разума? Или наоборот?.. Действительно, уже установлено, что отарки способнее людей к логическому мышлению, что они лучше понимают абстракцию и отвлеченность и лучше запоминают. Уже ходили слухи, что несколько отарков из первой партии содержатся в военном министерстве для решения каких-то особых задач. Но ведь и “думающие машины” тоже используются для решения всяких особых задач. И какая тут разница?

Он вспомнил, как один из фермеров сказал им с Меллером, что недавно видел почти совсем голого отарка, и лесничий ответил на это, что отарки в последнее время все больше делаются похожими на людей. Неужели они в самом деле завоюют мир? Неужели разум без доброты сильнее человеческого разума?

“Но это будет не скоро, — сказал он себе. — Даже если и будет. Во всяком случае, я — то успею прожить и умереть”.

Но затем его тотчас ударило: дети! В каком мире они будут жить — в мире отарков или в мире кибернетических роботов, которые тоже не гуманны и тоже, как утверждают некоторые, умнее человека?

Его сынишка внезапно появился перед ним и заговорил:

“Папа, слушай. Вот мы — это мы, да? А они — это они. Но ведь они тоже думают про себя, что они — мы?”

“Что-то вы слишком рано созреваете, — подумал Бетли. — В семь лет я не задавал таких вопросов”.

Где-то сзади хрустнула ветка. Мальчик исчез.

Журналист тревожно огляделся и прислушался. Нет, все в порядке.

Летучая мышь косым трепещущим полетом пересекла поляну.

Бетли выпрямился. Ему пришло в голову, что лесничий что-то скрывает от него. Например, он еще не сказал, что это был за всадник, который в первый день обогнал их на заброшенной дороге.

Он опять оперся спиной о стену домика. Еще раз сын появился перед ним и снова с вопросом:

“Папа, а откуда все? Деревья, дома, воздух, люди? Откуда все это взялось?”

Он стал рассказывать мальчику об эволюции мирозданья, потом что-то остро кольнуло его в сердце, и Бетли проснулся.

Луна зашла. Но небо уже немного посветлело.

Лошадей на поляне не было. Вернее, одной не было, а вторая лежала на траве, и над ней копошились три серые тени. Одна выпрямилась, и журналист увидел огромного отарка с крупной тяжелой головой, оскаленной пастью и большими, блещущими в полумраке глазами.

Потом где-то близко раздался шепот:

— Он спит.

— Нет, он уже проснулся.

— Подойди к нему.

— Он выстрелит.

— Он выстрелил бы раньше, если бы мог. Он либо спит, либо оцепенел от страха. Подойди к нему.

— Подойди сам.

А журналист действительно оцепенел. Это было как во сне. Он понимал, что случилось непоправимое, надвинулась беда, но не мог шевельнуть ни рукой, ни ногой.

Шепот продолжался:

— Но тот, другой? Он выстрелит.

— Он болен. Он не проснется… Ну иди, слышишь!

С огромным трудом Бетли скосил глаза. Из-за угла сторожки показался отарк. Но этот был маленький, похожий на свинью.

Преодолевая оцепенение, журналист нажал на курки ружья. Два выстрела прогремели один за другим, две картечины унеслись в небо.

Бетли вскочил, ружье выпало у него из рук. Он бросился в сторожку, дрожа, захлопнул за собой дверь и накинул щеколду.

Лесничий стоял с ружьем наготове. Его губы пошевелились, журналист скорее почувствовал, чем услышал вопрос:

— Лошади?

Он кивнул.

За дверью послышался шорох. Отарки чем-то подпирали ее снаружи.

Раздался голос:

— Эй, Меллер! Эй!

Лесничий метнулся к окошку, высунул было ружье. Тотчас черная лапа мелькнула на фоне светлеющего неба; он едва успел убрать двустволку.

Снаружи удовлетворенно засмеялись.

Граммофонный, растягивающий звуки голос сказал:

— Вот ты и кончился, Меллер.

И, перебивая его, заговорили другие голоса:

— Меллер, Меллер, поговори с нами…

— Эй, лесник, скажи что-нибудь содержательное. Ты же человек, должен быть умным…

— Меллер, выскажись, и я тебя опровергну…

— Поговори со мной, Меллер. Называй меня по имени. Я Филипп…

Лесничий молчал.

Журналист неверными шагами подошел к окошку. Голоса были совсем рядом, за бревенчатой стеной. Несло звериным запахом — кровью, пометом, еще чем-то.

Тот отарк, который назвал себя Филиппом, сказал под самым окошком:

— Ты журналист, да? Ты, кто подошел?..

Журналист откашлялся. В горле у него было сухо. Тот же голос спросил:

— Зачем ты приехал сюда?

Стало тихо.

— Ты приехал, чтобы нас уничтожили?

Миг опять была тишина, затем возбужденные голоса заговорили:

— Конечно, конечно, они хотят истребить нас… Сначала они сделали нас, а теперь хотят уничтожить…

Раздалось рычание, потом шум. У журналиста было такое впечатление, что отарки подрались.

Перебивая всех, заговорил тот, который называл себя Филиппом:

— Эй, лесник, что же ты не стреляешь? Ты же всегда стреляешь. Поговори со мной теперь.

Где-то сверху вдруг неожиданно ударил выстрел.

Бетли обернулся.

Лесничий взобрался на очаг, раздвинул жерди, из которых была сложена крыша, крытая сверху соломой, и стрелял.

Он выстрелил дважды, моментально перезарядил и снова выстрелил.

Отарки разбежались.

Меллер спрыгнул с очага.

— Теперь нужно достать лошадей. А то нам туго придется.

Они осмотрели трех убитых отарков.

Один, молодой, действительно был почти голый, шерсть росла у него только на загривке.

Бетли чуть не стошнило, когда Меллер перевернул отарка на траве. Он сдержался, схватившись за рот.

Лесничий сказал:

— Вы помните, что они не люди. Хоть они и разговаривают. Они людей едят. И своих тоже.

Журналист осмотрелся. Уже рассвело. Поляна, лес, убитые отарки — все на миг показалось ему нереальным.

Может ли это быть?.. Он ли это, Дональд Бетли, стоит здесь?..

— Вот здесь отарк съел Клейна, — сказал Меллер. — Это один из наших рассказывал, из местных. Его тут наняли уборщиком, когда была лаборатория. И в тот вечер он случайно оказался в соседней комнате. И все слышал…

Журналист и лесничий были теперь на острове, в главном корпусе Научного центра. Утром они сняли седла с зарезанных лошадей и по дамбе перебрались на остров. У них осталось теперь только одно ружье, потому что двустволку Бетли отарки, убегая, унесли с собой. План Меллера состоял в том, чтобы засветло дойти до ближайшей фермы, взять там лошадей. Но журналист выговорил у него полчаса на осмотр заброшенной лаборатории.

— Он все слышал, — рассказывал лесничий. — Это было вечером, часов в десять. У Клейна была какая-то установка, которую он разбирал, возясь с электрическими проводами, а отарк сидел на полу, и они разговаривали. Обсуждали что-то из физики. Это был один из первых отарков, которых тут вывели, и он считался самым умным. Он мог говорить даже на иностранных языках… Наш парень мыл пол рядом и слышал их разговор. Потом наступило молчание, что-то грохнуло. И вдруг уборщик услышал: “О господи!..” Это говорил Клейн, и у него в голосе был такой ужас, что у парня ноги подкосились. Затем раздался истошный крик: “Помогите!” Уборщик заглянул в эту комнату и увидел, что Клейн лежит, извиваясь, на полу, а отарк гложет его. Парень от испуга ничего не мог делать и просто стоял. И только когда отарк пошел на него, он захлопнул дверь.

— А потом?

— Потом они убили еще двоих лаборантов и разбежались. А пять или шесть остались как ни в чем не бывало. И когда приехала комиссия из столицы, они с ней разговаривали. Этих увезли. Но позже выяснилось, что они в поезде съели еще одного человека.

В большой комнате лаборатории все оставалось как было. На длинных столах стояла посуда, покрытая слоем пыли, в проводах рентгеновской установки пауки сплели свои сети. Только стекла в окнах были выбиты, и в проломы лезли ветви разросшейся, одичавшей акации.

Меллер и журналист вышли из главного корпуса.

Бетли очень хотелось посмотреть установку для облучения, и он попросил у лесничего еще пять минут.

Асфальт на главной улочке брошенного поселка пророс травой и молодым, сильным уже кустарником. По-осеннему было далеко видно и ясно. Пахло прелыми листьями и мокрым деревом.

На площади Меллер внезапно остановился.

— Вы ничего не слышали?

— Нет, — ответил Бетли.

— Я все думаю, как они все вместе стали осаждать нас в сторожке, — сказал лесничий. — Раньше такого никогда не было. Они всегда поодиночке действовали.

Он опять прислушался.

— Как бы они нам не устроили сюрприза. Лучше убираться отсюда поскорее.

Они дошли до приземистого круглого здания с узкими, забранными решеткой окнами. Массивная дверь была приоткрыта, бетонный пол у порога задернулся тонким ковриком лесного мусора — рыжими елочными иголками, пылью, крылышками мошкары.

Осторожно они вошли в первое помещение с нависающим потолком. Еще одна массивная дверь вела в низкий зал.

Они заглянули туда. Белка с пушистым хвостом, как огонек, мелькнула по деревянному столу и выпрыгнула в окно сквозь прутья решетки.

Миг лесничий смотрел ей вслед. Он прислушался, напряженно сжимая ружье, потом сказал:

— Нет, так не пойдет.

И поспешно двинулся обратно.

Но было поздно.

Снаружи донесся шорох, входная дверь, чавкнув, затворилась. Раздался шум, как если бы ее завалили чем-нибудь тяжелым.

Секунду Меллер и журналист смотрели друг на друга, потом кинулись к окну.

Бетли выглянул наружу и отшатнулся.

Площадь и широкий высохший бассейн, неизвестно зачем когда-то построенный тут, заполнялись отарками. Их были десятки и десятки, и новые вырастали как из-под земли. Гомон уже стоял над этой толпой не людей и не зверей, раздавались крики, рычание.

Ошеломленные, лесничий и Бетли молчали.

Молодой отарк недалеко от них стал на задние лапы. В передних у него было что-то круглое.

— Камень, — прошептал журналист, все еще не веря случившемуся. — Он хочет бросить камень…

Но это был не камень.

Круглый предмет пролетел, возле решетки ослепительно блеснуло, горький дым пахнул в стороны.

Лесничий шагнул от окна. На лице его было недоумение. Ружье выпало из рук, он схватился за грудь.

— Ух ты, черт! — сказал он и поднял руку, глядя на окровавленные пальцы. — Ух ты, дьявол! Они меня прикончили.

Бледнея, он сделал два неверных шага, опустился на корточки, потом сел к стене.

— Они меня прикончили.

— Нет! — закричал Бетли. — Нет! — Он дрожал как в лихорадке.

Меллер, закусив губы, поднял к нему белое лицо.

— Дверь!

Журналист побежал к выходу. Там, снаружи, уже опять передвигали что-то тяжелое.

Бетли задвинул один засов, потом второй. К счастью, тут все было устроено так, чтобы накрепко запираться изнутри.

Он вернулся к лесничему.

Меллер уже лежал у стены, прижав руки к груди. По рубахе у него расползалось мокрое пятно. Он не позволил перевязать себя.

— Все равно, — сказал он. — Я же чувствую, что конец. Неохота мучиться. Не трогайте.

— Но ведь к нам придут на помощь! — воскликнул Бетли.

— Кто?

Вопрос прозвучал так горько, так открыто и безнадежно, что журналист похолодел.

Они молчали некоторое время, потом лесничий спросил:

— Помните, мы всадника видели еще в первый день?

— Да.

— Скорее всего это он торопился предупредить отарков, что вы приехали. Тут у них связь есть: бандиты в городе и отарки. Поэтому отарки объединились. Вы этому не удивляйтесь. Я-то знаю, что если бы с Марса к нам прилетели какие-нибудь осьминоги, и то нашлись бы люди, которые с ними стали бы договариваться.

— Да, — прошептал журналист.

Время до вечера протянулось для них без изменений. Меллер быстро слабел. Кровотечение у него остановилось. Он так и не позволил трогать себя. Журналист сидел с ним рядом на каменном полу.

Отарки оставили их. Не было попыток ни ворваться через дверь, ни кинуть еще гранату. Гомон голосов за окнами то стихал, то возникал вновь.

Когда спустилось солнце и стало прохладнее, лесничий попросил напиться. Журналист напоил его из фляжки и вытер ему лицо водой.

Лесничий сказал:

— Может быть, это и хорошо, что появились отарки. Теперь станет яснее, что же такое Человек. Теперь-то мы будем знать, что человек — это не такое существо, которое может считать и выучить геометрию. А что-то другое. Уж очень ученые загордились своей наукой. А она еще не все.

Меллер умер ночью, а журналист жил еще три дня.

Первый день он думал только о спасении, переходил от отчаяния к надежде, несколько раз стрелял через окна, рассчитывая, что кто-нибудь услышит выстрелы и придет к нему на помощь.

К ночи он понял, что эти надежды иллюзорны. Его жизнь показалась ему разделенной на две никак не связанные между собой части. Больше всего его и терзало именно то, что они не были связаны никакой логикой и преемственностью. Одна жизнь была благополучной, разумной жизнью преуспевающего журналиста, и она кончилась, когда он вместе с Меллером выехал из города к покрытым лесами горам Главного хребта. Эта первая жизнь никак не предопределяла, что ему придется погибнуть здесь на острове, в здании заброшенной лаборатории.

Во второй жизни все могло и быть и не быть. Она вся составилась из случайностей. И вообще ее целиком могло не быть. Он волен был и не поехать сюда, отказавшись от этого задания редактора и выбрав другое. Вместо того чтобы заниматься отарками, ему можно было вылететь в Нубию на работы по спасению древних памятников египетского искусства.

Нелепый случай привел его сюда. И это было самое жуткое. Несколько раз он как бы переставал верить и то, что с ним произошло, принимался ходить по залу, трогать стены, освещенные солнцем, и покрытые пылью столы.

Отарки почему-то совсем потеряли интерес к нему. Их осталось мало на площади и в бассейне. Иногда они затевали драки между собой, а один раз Бетли с замиранием сердца увидел, как они набросились на одного из своих, разорвали и принялись поедать.

Ночью он вдруг решил, что в его гибели будет виноват Меллер. Он почувствовал отвращение к мертвому лесничему и вытащил его тело в первое помещение к самой двери.

Час или два он просидел на полу, безнадежно повторяя:

— Господи, но почему же я?.. Почему именно я?..

На второй день у него кончилась вода, его стала мучить жажда. Но он уже окончательно понял, что спастись не может, успокоился, снова стал думать о своей жизни — теперь уже иначе. Ему вспомнилось, как еще в самом начале этого путешествия у него был спор с лесничим. Меллер сказал ему, что фермеры не станут с ним разговаривать. “Почему?” — спросил Бетли. “Потому, что вы живете в тепле, в уюте, — ответил Меллер. — Потому, что вы из верхних. Из тех, которые предали их”. — “Но почему я из верхних? — не согласился Бетли. — Денег я зарабатываю ненамного больше, чем они”. — “Ну и что? — возразил лесничий. — У вас легкая, всегда праздничная работа. Все эти годы они тут гибли, а вы писали свои статейки, ходили по ресторанам, вели остроумные разговоры…”

Он понял, что все это была правда. Его оптимизм, которым он так гордился, был в конце концов оптимизмом страуса. Он просто прятал голову от плохого. Читал в газетах о казнях в Парагвае, о голоде в Индии, а сам думал, как собрать денег и обновить мебель в своей большой пятикомнатной квартире, каким способом еще на одно деление повысить хорошее мнение о себе у того или другого влиятельного лица. Отарки — отарки-люди — расстреливали протестующие толпы, спекулировали хлебом, втайне готовили войны, а он отворачивался, притворялся, будто ничего такого нет.

С этой точки зрения вся его прошлая жизнь вдруг оказалась, наоборот, накрепко связанной с тем, что случилось теперь. Никогда не выступал он против зла, и вот настало возмездие…

На второй день отарки под окном несколько раз заговаривали с ним. Он не отвечал.

Один отарк сказал:

— Эй, выходи, журналист! Мы тебе ничего не сделаем.

А другой, рядом, засмеялся.

Бетли снова думал о лесничем. Но теперь это были уже другие мысли. Ему пришло в голову, что лесничий был герой. И собственно говоря, единственный настоящий герой, с которым ему, Бетли, пришлось встретиться. Один, без всякой поддержки, он выступил против отарков, боролся с ними и умер непобежденный.

На третий день у журналиста начался бред. Ему представилось, что он вернулся в редакцию своей газеты и диктует стенографистке статью.

Статья называлась “Что же такое человек?”.

Он громко диктовал.

— В наш век удивительного развития науки может показаться, что она в самом деле всесильна. Но попробуем представить себе, что создан искусственный мозг, вдвое превосходящий человеческий и работоспособный. Будет ли существо, наделенное таким мозгом, с полным правом считаться Человеком? Что действительно делает нас тем, что мы есть? Способность считать, анализировать, делать логические выкладки или нечто такое, что воспитано обществом, имеет связь с отношением одного лица к другому и с отношением индивидуума к коллективу? Если взять пример отарков…

Но мысли его путались…

На третий день утром раздался взрыв. Бетли проснулся. Ему показалось, что он вскочил и держит ружье наготове. Но в действительности он лежал, обессиленный, у стены.

Морда зверя возникла перед ним. Мучительно напрягаясь, он вспомнил, на кого был похож Фидлер. На отарка!

Потом эта мысль сразу же смялась. Уже не чувствуя, как его терзают, в течение десятых долей секунды Бетли успел подумать, что отарки, в сущности, не так уж страшны, что их всего сотня или две в этом заброшенном краю. Что с ними справятся. Но люди!.. Люди!..

Он не знал, что весть о том, что пропал Меллер, уже разнеслась по всей округе и доведенные до отчаяния фермеры выкапывали спрятанные ружья.

А.Днепров ФЕРМА “СТАНЛЮ”[2]

По-видимому, можно вырастить законченный индивидуум из одной-единственной клетки, взятой, например, из кожи человека. Сделать эта было бы подвигом биологической техники, заслуживающим самой высокой похвалы.

А.Тьюринг, Может ли машина мыслить?

Он сидел на краю парковой скамейки, и его поношенные ботинки нервно топтали сырую землю. В руках у него была толстая суковатая палка. Когда я сел рядом, он нехотя повернул лицо в мою сторону. Глаза у него были красные, будто заплаканные, или, скорее, плачущие, а тонкие губы изображали месяц, перевернутый рогами книзу.

Взглянув на меня, он надвинул шляпу на глаза, а каблуки ботинок чаще застучали о землю.

Я встал и хотел было пересесть на другую скамейку, но он вдруг сказал:

— Нет, почему же, сидите…

Я остался.

— У вас есть часы? — спросил старикашка.

— Есть.

— Который час?

— Без пятнадцати четыре…

Он глубоко вздохнул и посмотрел туда, где за скелетами осенних деревьев возвышалось бесцветное здание клуба “Сперри-дансинг”.

Помолчав, еще несколько раз вздохнул и затем поднял шляпу над бровями.

— А сейчас сколько времени?

— Без одной минуты четыре… Вы кого-нибудь ждете? Он повернул свое плачущее лицо ко мне и кивнул головой.

Видимо, предстоящая встреча не предвещала для него ничего хорошего.

Старик подвинулся ко мне поближе и откашлялся…

— Все точно… Точно так же, как пятьдесят лет назад…

Я сообразил, что старика терзают воспоминания.

— Да-а, — неопределенно протянул я, — все проходит… Ничего с этим не поделаешь.

Он придвинулся ближе. Плачущий рот изобразил подобие иронической улыбки.

— Говорите, все проходит? Как бы не так…

— Ну, конечно, воспоминания остаются, — спохватился я. — Так сказать, память о прошлом. Память, наша постоянная и надоедливая спутница.

— Если бы это было только так…

После некоторой паузы старик снова спросил у меня, который час, а затем сказал:

— Еще час…

— ?

Он неопределенно махнул рукой.

— Логика мысли и логика жизни не имеют ничего общего, — вдруг произнес он.

Я как будто проснулся, потому что логика была по моей части. Стоит кому-нибудь произнести слово “логика”, как я сразу оживаю.

— В этом вы не правы! Логика мысли есть отражение логики жизни.

— Вы так думаете?

— Уверен.

— Сколько вам лет?

Сейчас начнется урок старческой мудрости, подумал я и ответил:

— Двадцать девять.

Вместо “урока” старик сказал:

— Им тоже примерно столько же…

— Кому — им?

Он кашлянул.

— Кому? — переспросил я. — Моим… э… отпрыскам.

— Вы ждете своих родственников?

— Вроде… Впрочем, если хотите, я расскажу одну небольшую историю… Все равно ждать еще целый час… Я попытаюсь разубедить вас кое в чем…

Я засмеялся.

— При помощи частных примеров можно доказать все, что угодно.

— А я не только докажу, но и покажу… — Странный старикашка, — подумал я. — Вам, конечно, покажется, что моя история — бред. Но вы убедитесь! Вы что-нибудь в науке понимаете?

Теперь наступила моя очередь иронически улыбнуться.

— Я бакалавр наук…

— Значит, есть надежда, что вы поймете.

— Ну, хорошо, давайте вашу историю, — сказал я, не скрывая насмешки. Конечно же, сейчас я услышу какую-нибудь лишенную смысла чепуху. А старик просто болтлив, как многие в его возрасте.

Он громко высморкался.

— Вы когда-нибудь задумывались над тем, почему в нашем обществе царит такая неразбериха и неурядица? — спросил мой собеседник и продолжал, не дожидаясь ответа:

— Так вот, беспорядки, неустроенность и хаос нашего общества объясняются тем, что в нем живут разные люди. Да, да, именно поэтому. Люди чудовищно разные, во всем — по своему полу, виду, росту, возрасту, образу мыслей… Они живут в разных домах и питаются разной пищей, они любят разные вещи и читают разные книги. Нет двух людей на свете, которые бы хоть в чем-нибудь были совершенно одинаковыми. И даже когда два человека говорят, что они любят одно и то же, то и тогда они абсолютно разные, потому что, например, слово “дерево” каждый понимает по-своему. Это относится к любым словам, произносимым людьми на одном и том же языке. Даже простейшие слова, вроде “да” или “нет”, понимаются людьми по-разному…

— Что-то не понятно, — попробовал возразить я.

— Не понятно? Ну, вот простой пример. Я вас спрашиваю: сейчас осень? И вы, конечно, ответите мне “да”. И я отвечу “да”. И любой человек ответит “да”. Но все миллионы “да” будут разными. Ведь сказав “да”, вы с этим коротким словечком связываете целый мир переживаний, образов, воспоминаний… Для вас осень — одно, для меня — другое, для третьего — третье и так далее.

— Простите, но вы очень усложняете вопрос… Мы говорим, что в формально-логическом смысле…

— Ах, в формально-логическом! — он сделал попытку засмеяться. — А существует ли для человека формально-логический смысл? Вам, конечно, известны из истории примеры, когда государства нарушали скрепленные торжественными печатями и подписями договоры… И когда выяснялись причины нарушений, оказывалось, что один и тот же текст договора обе высокие договаривающиеся стороны понимали по-разному! Вот вам и формально-логический смысл! Люди не могут, понимаете, принципиально не могут мыслить формальнологическими категориями. Это могут делать только машины, да и то не всегда…

— Но ведь есть же наука — формальная логика! — возразил я.

— Ну и пусть себе будет. Мало ли какие науки есть… Я сейчас говорю не о науках, которые являются вынужденным упрощением действительности, а о самом сложном, о человеке… Для него не существует формально-логического мышления. И в этом вся трагедия. Представляете: общество, в котором сотни миллионов человек говорят на одном языке, и, тем не менее, понимают друг друга не более, чем скопище иностранцев… И даже когда они делают вид, что понимают друг друга, то и это ложь…

Я решил не спорить со своим собеседником, хотя мог бы привести тысячу примеров, опровергающих его аргументы. Я чувствовал, что не это самое главное в его рассказе.

— Допустим, — согласился я. — Допустим, что вы правы, и социальная неустроенность нашего мира объясняется по-вашему. Что из этого следует?

— А из этого следует, что никакие социальные реформы и преобразования не имеют никакого смысла.

— Не слишком ли пессимистично?

— Вы задумывались над тем, почему кусок железа — устойчивое образование? Или кусок золота? Или кусок натрия? — вместо ответа спросил меня старик.

“Шизофреник”, — решил я про себя.

— Нет, не задумывался, — нарочно ответил я, изобразив в голосе удивление.

— Вот видите. Мы не в состоянии пристально и с аналитической глубиной смотреть на обычные вещи. Мы просто принимаем их, как они есть, и считаем это в порядке вещей. А я утверждаю, что и железо, и золото, и любой другой плотный, устойчивый материал таковы потому, что состоят из абсолютно тождественных частей, из одних и тех же атомов… или хотя бы из одних и тех же молекул.

Ого! Вот это обобщение!

— Да, да, именно поэтому. Во всей Вселенной атомы углерода, и атомы золота, и атомы железа — одно и то же, тождественное самому себе. И когда эти одинаковые во всем бесконечном мире атомы собираются вместе, они образуют монолитную структуру. Однородную и устойчивую во всей своей массе… Стоит в эту массу внедриться чужеродным элементам, и монолитность и однородность разрушаются…

— Железо ржавеет, — неожиданно для себя подсказал я пример.

— Совершенно верно. И таких примеров множество.

— Да, но…

— Нет, не “но”! — воскликнул старик. — Человек — атом общества. Но слово “человек” — собирательное. Как и слово — атом. Разница в том, что люди принципиально разные, а атомы одного и того же элемента принципиально тождественны!

— Послушайте, нельзя же переносить законы физики и химии на жизнь общества! Это доказано как дважды два.

— А по-моему, можно, — упрямо возразил старик.

Я не стал возражать, хотя он говорил очевидную чепуху.

— Если мы хотим построить идеальное общество, мы, прежде всего, должны подумать об идеальной тождественности его атомов…

От неожиданности я отодвинулся в сторону и с опаской, посмотрел на старика. В сгустившихся сумерках его лицо показалось мне еще более плаксивым.

— По-вашему…

— Да, да, молодой человек. Нужно начинать со стандартизации атомов общества, со стандартизации людей.

Я не выдержал:

— Но это же чушь, бессмыслица, глупость!

— О, да! В мое время тоже были чудаки, которые повторяли то же самое! Но, во-первых, в ходе развития самой цивилизации заложены силы, которые в некотором смысле приводят к стандартизации людей, правда, частичной…

— Этого никогда не было и не будет!

— Вы просто не наблюдательны! Кстати, который час?

— Мы разговариваем уже пятнадцать минут.

— Хорошо. Вы говорите, никогда этого не будет? А тысяча людей, работающих на одинаковых машинах и выполняющих одни и те же операции, разве это не элемент стандартизации? А люди, которым изо дня в день внушают определенные инструкции, — разве в некотором смысле они не стандартны?

Куда гнул старикашка?

— Общество, как и всякая физическая система, должно совершенно автоматически стремиться к устойчивому состоянию, и оно автоматически должно привести к стандартизации людей… Но сколько лет еще пройдет, прежде чем наступит полная тождественность людей! Тысячи, может быть, сотни тысяч… Много!

— Вы сказали “во-первых”… А что “во-вторых”?

— Сейчас я перехожу к этому. Во-вторых, люди не могут ждать золотого века полной стандартизации. Я даже иногда думаю, что это никогда полностью, то есть в идеале, и не произойдет. Поэтому нужно позаботиться об этом сейчас.

— Вы хотите сказать: стандартное воспитание…

— О, этого абсолютно мало! Совершенно недостаточно! Вы не можете избежать того, что даже при стандартном воспитании вы получите одинаковых людей… Они от рождения разные, по своим склонностям, способностям, талантам…

— Так что же делать? — спросил я, не скрывая насмешки, но старик будто не заметил ее и самодовольно потер ладони. Мне показалось, что он даже улыбнулся. Взглянув еще раз на темные контуры “Сперри-дансинга”, он вкрадчиво спросил:

— Вы когда-нибудь слышали такую фамилию — Форкман?

— Да, это в свое время известный биохимик…

— Именно. А что вы еще о нем знаете?

— Пожалуй, больше ничего.

— Я — его ученик.

— Вот как…

— Вы не знаете, какие открытие сделал профессор Форкман?

— Нет, не знаю…

— Он научился выращивать взрослых человеческих индивидов из одной-единственной клетки, взятой из кожи человека.

“Снова начинает бредить, — решил я. — У шизофреников всегда так. За периодом логического мышления следуют совершенно лишенные логики скачки…”

— Ну и что?

— В этом дело. Здесь ключ к решению проблемы стандартизации!

— Не понимаю…

— Представьте себе, что у вас из кожи изъяли сто клеток, и вы по методу профессора Форкмана вырастили сто одинаковых особей! Они, имея в основе одну и ту же генетическую информацию, будут совершенно тождественны между собой и тождественны вам…

Я вздрогнул. Вот это ход!

— Любопытно. И кто-нибудь такой эксперимент произвел?

— Да.

— Кто?

— Я.

Было бы очень любопытно разглядеть лицо старика в этот момент. Наверное, на нем была написана воинствующая и злая гордость. Я не представлял, как это могло совместиться с его плаксивым выражением.

— И что получилось?

— Я должен рассказать все по порядку.

— Хорошо. Это очень интересно…

— Секрет своего открытия Форкман передал только мне. Я почти о нем забыл, пока, с возрастом, не стал задумываться над бедами нашего существования. И после я пришел к выводу о стандартизации…

— Кого же вы выбрали за стандарт?

— О, я и моя жена перебрали многих своих знакомых, обсудили их со всех сторон, и все они оказались с изъянами. Знаете, они все имели какие-либо врожденные физические или умственные, или моральные изъяны. Одним словом, это был очень мучительный перебор… Тогда мы остановили наш выбор на себе.

Я снова не мог сдержать саркастической улыбки. На этот раз старик заметил:

— Не смейтесь… Я и моя Арчи в молодости были незаурядными личностями, с интеллектом выше среднего и совсем не плохи на вид… Кроме того, достигнув зрелого возраста, мы обнаружили у себя достаточно мудрости для стандартного человека монолитного однородного общества…

— Я не сомневаюсь в ваших качествах, — прервал я своего собеседника. — Должен заметить, однако, что эту мудрость вы приобрели, она следствие вашего жизненного опыта и опыта многих других людей, который вы усвоили. Впрочем, продолжайте.

— Мы вырастили по методу Форкмана двух мальчиков и двух девочек… Они были точными копиями нас в соответствующем возрасте. Я и Арчи проделали опыт по вегетативному взращиванию наших юных копий на ферме Гринбол…

— Не слишком ли мало стандартных людей для монолитности нашего будущего общества?

— Не иронизируйте, молодой человек! Вам следовало бы спросить, почему дети были выращены на ферме Гринбол.

— Разве это существенно?

— Абсолютно. Дело в том, что именно на этой ферме протекали младенческие, детские и юношеские годы мои и Арчи.

— Ну и что же?

— А то, что для тождественности этих существ было абсолютно необходимо тождественное воспитание… Я и Арчи очень хорошо помнили наши годы, прошедшие на этой ферме… Мы решили воссоздать их со всей скрупулезностью на наших… э… детях.

— Для чего?

— Для этого существовали две причины. Во-первых, мы могли легко воспроизвести весь цикл воспитания, а во-вторых, таким образом, мы обеспечивали повторение нашего эксперимента в будущем.

Я начал смутно представлять всю дикость замысла.

— Вы хотите сказать, что, повторив свой жизненный путь в созданных вами существах, вы добьетесь того, что в определенный момент и они придут к тем же самым выводам, что и вы, и тоже повторят опыт по выращиванию своих копий, а их потомки сделают то же. самое, и так далее?

— Вы сообразительны.

— Но этого не может быть! — воскликнул я на этот раз уже достаточно серьезно.

— Это так и случилось…

— Боже мой!

— Я вам докажу. А сейчас имейте терпение выслушать все до конца. Так вот, я занялся мальчиками, а Арчи — девочками… Я должен признаться, что наша работа доставляла нам истинное наслаждение. Знаете, я как-то читал одного ученого, который исследовал жизненный путь многих пар близнецов. Он обнаружил, что однояйцовые близнецы не только похожи друг на друга внешне, но их жизненный путь и их судьба во многом совпадают. Помню, он приводил пример двух братьей близнецов, которые расстались в раннем детстве, а по прошествии многих лет выяснилось, что они были женаты на поразительно похожих женщинах, занимались одной и той же профессией, оба имели собак, и обе собаки носили одно и то же имя! Тогда я не поверил в это. Во время работы в Гринболе я воочию убедился, что генетическое тождество детей позволяет без особого труда добиться и их духовного тождества. Но самым поразительным было другое: в наших отпрысках я и Арчи видели свои копии, свое детство, затем юность и молодость. Мы смотрели на детей и восклицали: “Смотри, Арчи! Они полезли на тополь! Помнишь, я в семь лет сделал то же самое, а ты, как и наши девочки, бросала в меня мячом!” И действительно, мальчики, как по команде, полезли на один и ют же старый тополь, а девочки начали бросать в них мячи!

“Дик! Девочки склонились над колодцем! Бьюсь об заклад, что они уронили ведро! Сейчас мальчишки за ним полезут!”

И действительно, мальчишки лезли за ведром…

— Оба за одним ведром? — спросил я.

— Да. Я и Арчи смотрели на них, на их жизнь, как на фантастическое, повторенное дважды свое собственное бытие, перенесенное на тридцать лет назад! Если и есть у человека шанс когда-нибудь вернуть свою молодость, то только таким путем.

— А как вы их отличали друг от друга?

— Мальчики имели одно и то же имя — Дик, а девочки — Арчи. Но у каждого был свой номер. Его мы нашивали им сзади, как это делают спортсменам. Вскоре мальчики начали ухаживать за девочками.

— Точно так же, как вы за своей будущей женой?

— Да-да! Возникла сложность с местом свидания, потому что они назначали одно и то же место… Но после они к этому привыкли…

— А они не путали друг друга?

— Представьте себе, нет…

— Любопытно, что же произошло дальше…

— Арчи прожила на ферме до четырнадцатилетнего возраста, а я — до восемнадцати лет… После Арчи уехала с родителями в Нью-Йорк… Поэтому, достигнув четырнадцати лет, девочки уехали вместе с Арчи в Нью-Йорк, чтобы там повторить курс жизни, который в свое время прошла Арчи. Это они сделали без труда, с большим успехом, и стали еще больше походить на Арчи в молодости. Они вернулись на ферму через два года, когда юноши достигли двадцатилетнего возраста. Они еще прожили на ферме по три года…

И тут-то произошло несчастье…

— Какое?

— Моя жена, Арчи, повесилась…

— Какой ужас!

— Да! Но ужас был не только в самом факте самоубийства. Скорее, в причине трагедии.

— Может быть, вам не стоит об этом вспоминать?

— Стоит! Очень даже стоит… Дело в том, что пока обе Арчи жили в Нью-Йорке, Дики немного к ним поохладели и стали наведываться на соседнюю ферму, к дочерям мистера Сольпа… У Сольпов всегда были большие семьи. В мое время у них было три дочери… И теперь их было три… И вот Дики к ним повадились в гости…

— Так почему ваша жена…

— Однажды, вскоре после ее приезда из Нью-Йорка, мы ужинали у Сольпов и задержались до позднего вечера.

Я болтал со стариками Сольпами, а моя Арчи куда-то вышла. Вдруг она вбежала в комнату вся в слезах, с безумными глазами. В ответ на вопрос, что случилось, она только еще сильнее заплакала. По дороге на нашу ферму она не разрешила мне взять ее за руку, даже прикоснуться… За какие-нибудь полчаса мы стали совершенно чужими.

Только после ее самоубийства я догадался, вернее, понял, что случилось. Она, узнав, что в семье Сольпов гостят наши Дики, поднялась наверх и совершенно случайно подслушала разговор юношей с дочерьми нашего приятеля.

Мои сыновья клялись в верности и любви дочерям Сольпов и заверяли, что если те не станут их женами, то неизбежный брак с Арчи будет для Диков проклятием всей жизни. Они говорили, что не любят этих холодных дурочек и только из уважения к старикам, то есть к нам, согласились на них жениться. Они предлагали дочкам Сольпов немедленно бежать…

— Это произвело впечатление на вашу жену?

— Еще бы! Она сразу поняла, что до нашего брака я ей изменял.

— То есть, — пробормотал я тупо.

— Мои парни повторили то же самое, что когда-то сделал я… Это было ужасно…

Арчи поняла, что обманулась, веря в мою любовь добродетельность. Она повесилась на одном из дубов, что растут у нас над ручьем. После этого я покинул ферму вместе со своим семейством и переехал сюда…

— Скажите, а юные Арчи знали о происшедшем?

— Конечно, нет, они спали, как и моя Арчи в те далекие времена… Так вот я переехал со всем семейством в Нью-Йорк… Мальчики поступили на биологический факультет колледжа, как когда-то и я, а девочки устроились телефонистками на центральной почте… Так они жили порознь, уже фактически без моего вмешательства, до тех пор, пока однажды не встретились в кино… Это была радостная встреча. Их нежная дружба возобновилась… Будьте добры, который час?

— Сейчас ровно шесть.

— Хорошо, в нашем распоряжении еще пятнадцать минут… Кстати, они встретились в том же самом кинотеатре, в котором когда-то я встретился с Арчи…

— Удивительно!

— Я уже ничему не удивлялся. Я знал всю игру от начала до конца. Я точно знаю день и час, когда они переженятся… Если вы никуда не спешите, пройдемтесь в “Сперри-дансинг”…

— Зачем?

— Вы их там увидите… Они сегодня придут сюда на танцы… Я и Арчи тоже сюда ходили.

— Господи, — воскликнул я. — А что же будет дальше?

— Это мы сейчас узнаем. Я просто дрожу от ожидания… Все, все до мельчайших подробностей должно повториться!

Мы пошли по совершенно темной аллее, старик ощупывал дорогу палкой, а я слегка поддерживал его под руку. Теперь окна клуба “Сперри-дансинг” сияли, и оттуда доносилась музыка.

Это был второразрядный клуб с дешевыми входными билетами. После темноты осеннего вечера глаза не могли привыкнуть к яркому свету. Джаз ревел во всю свою латунную глотку. Затем музыка прекратилась, и вдруг две одинаковые черно-белые пары бросились в нашу сторону.

— Папа! Папа Дик! Как ты узнал, что мы здесь?

Парни и девушки кричали одновременно, и, как мне показалось, в унисон.

Старик Дик вытащил носовой платок и вытер глаза. Я никак не мог понять, плачет ли он или у него жестокий насморк.

— Я догадался, что вы здесь.

— Удивительно! Ведь мы тебе об этом не говорили!

— Отцовское сердце. Знаете, оно всегда чувствует… Думаю, дай зайду.

— Мы очень рады тебя видеть. Ты у нас мудрый и можешь решить один спор, который у нас возник.

Мой собеседник как-то странно съежился, как будто бы его собирались бить.

— Я вас слушаю.

— Мы спорили о том, что нельзя создать гармоническое общество из принципиально разных людей. Что ты на это скажешь?

Старик сморщился еще больше.

— Об этом как-нибудь в другой раз.

— Нет, ты скажи свое мнение. А то мы будем так спорить без конца.

— Месяца через полтора вы придете к выводу самостоятельно. Тогда приходите ко мне.

— Мы пришли к выводу, что если из разных людей нельзя создать монолитное общество, то нужно попытаться…

В этот момент снова заиграл оркестр, и Дики со своими Арчи бросились танцевать. У меня в глазах зарябило. Почти насильно я вытащил старика из зала:

— Послушайте, я не могу допустить, что эти прекрасные девушки, которые вскоре станут женами своих Диков, будут рано или поздно болтаться на ветках дуба, который растет у вас на ферме Гринбол.

— А что поделаешь, — упавшим голосом сказал Дик.

— Нужно немедленно рассказать им о происшествии в семействе Сольпов!

— А вы думаете, мою Арчи не предупреждали? Она не верила ни одному слову… А когда я узнал имя одного ябеды, то…

— То что?

— В молодости я очень метко стрелял… Я имею в виду, мои Дики очень метко стреляют.

— Вы хотите сказать…

— Это еще будет. Не скоро.

В моей голове все начало путаться.

— Что вы сейчас намерены делать? — спросил я старика.

— Ничего. Я теперь уже не в состоянии что-нибудь сделать.

— Значит, все повторится?

— Да. Все. Они придут к тому же выводу, что и я, и Арчи. Потом они ограбят аптеку…

— Ограбят аптеку?! Для чего?

— Чтобы добыть химические реактивы, которые необходимы для выращивания людей по методу профессора Форкмана.

— Разве вы доставали реактивы таким путем?

— Да… Я был вынужден… После того как взорвал танкер с нефтью…

— Вы взорвали танкер с нефтью? Да вы с ума сошли!

— Я был вынужден. Для проведения опыта мне нужны были деньги. Мне их пообещал один делец за то, что я подложу адскую машину в танкер с нефтью… Ему это было нужно для какой-то аферы…

— Послушайте, но сейчас такого дельца может не оказаться!

Старик горько хихикнул.

— Окажется. Они есть во все времена… Это — стандартизовавшийся тип афериста…

— Но ведь теперь Диков два. Меня волнует вопрос, потопят ли они один танкер общими усилиями или два танкера?

— Не знаю. Если следовать логике событий, то два.

— Какой ужас! Нет, это просто невероятно! Это нужно немедленно прекратить!

— Увы…

— Вы себе представляете нашествие ваших внуков на семью Сольпов после того, как их будет четыре! Это будет кошмар!

— Будет кошмар…

— Бедные Сольпы!

— Очень бедные, что поделаешь…

— А после четыре Арчи! Да у вас на ферме скоро дубов не хватит, чтобы…

— К тому времени подрастут другие.

— Они разнесут все аптеки в стране! Потопят весь танкерный флот!..

— Наверное…

Я вдруг остолбенел, уставившись в темноту парка.

— Почему вы замолчали? — прохрипел старик.

— Я себе представил, как в этом парке будет сидеть сто старых Диков, чтобы посмотреть на тысячу своих стандартных отпрысков. Я представил себе вашу ферму Гринбол, превращенную и фабрику стандартных людей. Ее так и назовут: ферма “Станлю”. И там постоянно будут стандартно воспитываться тысячи, а после согни тысяч вегетативных отпрысков. И нужно будет посадить целый лес дубов… А семейство. Сольпов, боже, что в конце с ними будет?!

— Не знаю, не знаю…

До выхода из парка мы дошли молча. Идя рядом с этим страшным стариком, мне вдруг показалось, что я иду с самой неумолимой судьбой, с материализованным в форме уродливого старца кошмаром, который с неотвратимой неизбежностью должен повториться во все увеличивающемся масштабе. Нет, этого нельзя допустить! Нельзя!

Я схватил старика за руку.

— Послушайте! Неужели вы действительно верите в эту чушь о стабилизации общества через стандартизацию людей?

— А если и нет — какая разница? Сейчас делу не поможешь…

— Можно! Нужно! Через полицию, тайных агентов. Нужно предупредить ваших детей!

— Вы хотите, чтобы я за свое собственное преступление отомстил своим собственным детям? Ведь во всем виноват я, понимаете, я один! И пусть их сейчас четверо, а после будет шестнадцать, и так далее. Они повторят только то, что сделал я! Если и есть смысл говорить о первородном грехе, то он здесь, налицо! Я во всем виноват…

Сейчас он по-настоящему заплакал, хрипло, неумело, по-старчески, даже не закрывая лица руками…

— Стойте! У меня есть один к вам вопрос! Очень важный вопрос.

— Я знаю, ваш вопрос, — прохрипел старик, не переставая всхлипывать.

— Но вы не знаете, о чем я хочу вас спросить…

— Знаю… Прощайте… Прощайте…

Он быстро засеменил вдоль решетки парка, громко стуча своей тяжелой палкой по асфальту. Я застыл в нерешительности, глядя на сгорбленную удаляющуюся фигуру страшного старца, пока он не скрылся в темноте…

Я так и не спросил старика, передал ли он своим отпрыскам тайну профессора Форкмана. Если нет, тогда все будет в порядке и стандартных людей не будет. А если — да?

Хотя все равно. Прав все-таки я. Как бы то ни было, нельзя переносить законы физики и химии на жизнь общества.

С момента этой странной встречи прошло несколько десятков лет. И вдруг я стал замечать, что на моем пути стали часто попадаться очень похожие друг на друга люди, что они одинаково одеты и говорят об одном и том же. Очень похожие молодые мамаши нянчат одинаковых младенцев. С экранов кино на меня смотрят одинаковые актеры и актрисы. Почти тождественные лица и фигуры мелькают на обложках журналов и книг.

Как-то мимо меня промаршировала рота солдат, и я чуть было не вскрикнул — до того все солдаты были на одно лицо! “Рота Диков…”, — прошептал я в ужасе. Целая толпа одинаковых девушек, Арчи, выступала в одном мюзик-холле…

Вот поэтому и еще по многим другим причинам я иногда думаю, что ферма “Станлю” существует и развивается, и, может быть, мое правительство даже оказывает ей всяческую поддержку.

М.Емцев, Е.Парнов ОРУЖИЕ ТВОИХ ГЛАЗ[3]

Неповторимый запах железной дороги. Властный запах. Он уводит назад, назад. Заставляет припомнить давно пережитое, отшумевшее. С каждым днем оно уходило все дальше, И всегда возвращалось. Еще вчера он стоял у вагонного окна. Убегали столбы, и параллели проводов то подымались, то опускались. Уносились деревья, стога сена и белые хатки. Только горизонт оставался неподвижен. Будто он не подвластен ни времени, ни движению, этот далекий и чистый горизонт.

Сергей Александрович Мохов еще раз прошелся вдоль путей, взглянул на часы и не очень уверенно направился к вокзалу. Поравнявшись с причудливым кирпичным строением, на котором было написано “Кипяток”, он остановился, опять посмотрел на черный циферблат своих часов и долго глядел на смутное свое отражение. Он никуда не спешил. И если бы его спросили, зачем он пришел сюда, не смог бы дать ясного ответа.

Когда-то он жил в этом городе. Помнил разрушенные его дома и пыльную листву высоких южных тополей. Здесь закончил школу, и воспоминание о выпускном вечере все еще грустно и ласково сжимало сердце. Они пришли на вокзал тогда прямо из школы. Разгоряченные, чуточку хмельные. Куда-то звали уходящие в ночь рельсы, чуть мерцали фиолетово-синие огоньки на путях.

Родился он в Херсоне, эвакуирован был в Свердловск. Может быть, поэтому и покинул без сожаления тихий украинский городок, в котором прожил три года. Уехал учиться в Москву.

Переписка с друзьями по школе быстро оборвалась — мальчишкам не до писем. Увлекли, закружили новые привязанности. Растерял, позабыл адреса. Шутка ли! Почти два десятилетия… Целая жизнь.

Он никого не нашел здесь из тех, с кем хотел повидаться. Исчезли руины. Появились кварталы новых домов. Сгинула толкучка, на пустыре построили стадион (товарищеская встреча между футбольными командами “Шинник”—“СКА” сегодня в 18.30). Карлов замок превратился в краеведческий музей.

А Юрка? Юрка уехал неизвестно куда. Что поделаешь?..

Пора домой. К трудам и заботам.

Но как тревожит душу этот догорающий день! Все ли он сделал для того, чтобы отыскать стертые временем следы?

Сладковато пахнет разогретый на солнце битум, ослепительный блик чуть дрожит на горячем рельсе и ревет маневровый паровоз на запасном пути.

Нужно взять билет, съездить в гостиницу за чемоданом, а не ходить тут неведомо зачем. Поезд отправляется в 19.03. Можно успеть перекусить на дорогу… Взять в вагон бутылку минералочки, купить керамическую свистульку сынишке…

В воздухе уже летает прилипчатый тополиный пух, Пыльный закат пламенеет в стеклах. Время почти не движется. Только в черном циферблате часов появляется и исчезает слегка искаженное отражение немолодого уже человека.

Сергей Александрович чуть наклонил голову и решительно зашагал к вокзалу. Но у буфета остановился, помедлил немного и толкнул обшарпанную дверь.

Он взял кружку пива и два бутерброда — с колбасой и сыром. Присел за круглый мраморный столик. На холодной кружке туманный налет. Медленно тает пена. Сергей Александрович немного отпил и отодвинул кружку.

На холодной кружке туманный налет. Медленно тает пена. Сергей немного отпил и отодвинул кружку.

— Твой Шкелетик снова загудел в больницу, — сказал Юрка.

Они сидели в привокзальном буфете. Для Сережи это была первая в жизни кружка пива. Горьковатый, терпко пахнущий хмелем напиток не нравился ему, но он не подавал виду. Пил и попыхивал сигаретой совсем как взрослый.

— Что с ним?

— Все то же. Голова, приступы.

Они помолчали и приложились к кружкам.

— И охота тебе с ним возиться, — лениво сказал Юрка.

Охота? При чем тут охота? Но как объяснить это Юрке! Как объяснить…

— Месяц проваляется, придет к концу четверти. Отстанет по всем предметам, — глядя в окно, сказал Сережа. Там медленно двигался тяжелый состав. На открытых платформах матово поблескивали груды угля.

— Он не отстанет, — криво улыбнулся Юрка. — Вундеркинд.

Да, вундеркинд. Ну и что? Это ему не даром дается.

— Каждый из нас по-своему вундеркинд, — философски сказал Сережа. — Просто другой он. Понимаешь? Другой. — Сережа с трудом находил нужные слова. Почему ты его не любишь?

Почему вы все его не любите? За что? С самого начала настроились против парня. Почему, спрашивается?

— А чем он, по-твоему, хорош? — вспылил Юрка. — Почему ты один из всего класса с ним дружишь? Больше никто, только ты.

Сейчас у Юрки противные нахальные глаза. Они и вообще-то не очень скромны, эти голубые бусинки, но сейчас особенно. Неохота откровенничать с человеком, когда у него такой взгляд. Все же пиво крепкое. Забирает. У Сережи слегка шумело в ушах. Он улыбнулся. Не очень-то весело улыбнулся.

— Пойдем отсюда, здорово паровозами воняет.

Они поднялись. Вокзальный буфет помещался в вагончике, вкопанном в землю. Там же были касса и диспетчерская. Разрушенный прямым попаданием фугаски вокзал представлял собой аккуратно прибранные развалины. По ту сторону железнодорожного полотна работала камнедробилка. Водопад мелких камней грохотал по металлическому желобу.

Сошли с перрона и зашагали по мощеной дороге, обсаженной с двух сторон липами. Апрельское солнце и мартовское пиво размеривали. Юра сломал ветку и, ободрав с нее листья, получил длинную и тонкую хворостину. Он щелкал ею себя по ногам и рассматривал небо.

Не в настроении. Он всегда молчит, когда ему что-то не нравится. И чего он злится?

— Слушай, Юрко, — нерешительно начал Сережа.

— Ну? — Юрка встрепенулся.

Не злится, а ревнует. Ведь он тоже мой друг. Он хороший парень и… умеет держать язык за зубами.

— Я тебе кое-что расскажу, Юрко, только… Это история сложная… Одним словом, надо молчать, понимаешь?

Юрка кивнул. У него даже вспыхнули уши от любопытства.

Сережа некоторое время шел молча. Обдумал, что он мог рассказать Юрке. Пожалуй,… Только об одном придется молчать.

— Ты помнишь, как его к нам в класс привели? — спросил он.

Юра улыбнулся. Как не помнить?

— У нас над ним любят подшучивать, — сказал Сережа, — наши мужички не очень-то народ соображающий. А зря. Сашка интересный человек. — И опять замолк.

Они шли сначала по булыжнику, затем по асфальту. Аллея лип кончилась, потянулись городские развалины. По обеим сторонам дороги торчали холмы щебня и голые стены, сквозь которые был виден горизонт, скрученная проволока, смятые, как вареные макаронины, рельсы. Время вершило свой однообразный уравнивающий суд. Лес наступал на развалины — и побеждал. Первая зелень распустилась именно здесь, на щербатых холмах войны.

Весна только еще начиналась, но все деревья уже были усеяны крохотными листочками. А через месяц городок утонет в пыльной листве. В степных краях, где родился Сережа, такого не было, листва там редкая, с восковым налетом, будто искусственная.

— Так что ты хотел сказать о Сашке? — нетерпеливо спросил Юра.

— Несправедливы мы к нему. Когда Алексей Иванович его привел, он сразу не понравился нашим. И с тех пор пошло…

Когда Алексей Иванович ввел в класс нового ученика, тот поразил всех своей худобой и бледностью. Мальчишки настороженно молчали, и Алексей Иванович сказал:

— Вот ваш новый товарищ, его зовут Саша.

Зашумели, загалдели, и вдруг кто-то сказал:

— Шкелетик прибыл.

Алексей Иванович, очевидно, не расслышал, на лице Саши тоже ничего не отразилось. Было непонятно, видит ли он то, что находится перед ним. Было непонятно, слышит ли он то, что произносится рядом с ним. Это был непонятный мальчик. Отсутствующее выражение его лица беспокоило учителей и вызывало насмешки учеников. “Шкелетик” — это не самое худшее прозвище, придуманное изобретательными ребятами.

— А ты знаешь, что Саша с отцом был в концлагере у фашистов? Отец погиб, а он выжил. Чудом выжил.

— Вот как? — сказал Юрка. — Ну и что?

— Ну, знаешь!

“Для него это ничего не значит. Тек, пустячок. Был или не был, неважно. Посмотрел бы я на тебя, каким бы ты стал после Освенцима”.

— Поэтому он и стал такой, — заключил Сережа.

— Какой такой? — ухмыльнулся Юра.

— Ну, больной и странный немножко. А наши этого не понимают. Даже учителя некоторые. Не любят его. А за что?

— Слишком умничает. Много из себя воображает. Генчик прямо ему сказал, что он выскочка. Разве неправда?

— Неправда. Сашка и впрямь умный. Он хочет до всего сам докопаться, он не такой, как все остальные, он… — Сережа подумал и заключил: — А Генчик сволочь. Фашист.

— Нет. Генчик самый умный. Он еще при панской Польше в университете преподавал. Его работы и за границей известны.

— Что же он сейчас школьным учителем стал? — насмешливо спросил Сережа. — Не признают его талантов? Или с немцами путался?

— Он сам не хочет. Он дома работает.

Сережа недоверчиво покачал головой. Юрка загорячился.

— Не веришь? Я сам видел. Мы прошлый год в Карловом замке яблоки воровали, и я заглянул в окно на втором этаже…

— Генчик живет в Карловом замке?

— Ну да. И в комнате у него я видел приборы какие-то, колбы, ну чисто наш физический кабинет.

— Все равно он сволочь, — твердо заключил Сережа. — И, наверное, с бандеровцами связан. В таком месте живет, не может быть, чтобы лесные гости к нему не захаживали.

— Ну, об этом оперативники лучше знают, чем мы с тобой. Во всяком случае до сих пор его не забрали.

— Потому что не накрыли. Может, он нужен им как приманка. Посмотришь, еще накроют. Генчик фашист, помяни мое слово. Я фашиста за сто шагов чую. Недаром мой отец четыре года в плену провел. А Сашку Генчик ненавидит за то, что еврей. Знаешь, как фашиста на чистую воду вывести? Столкни его с умным евреем. Одолеть он его в честном споре не сможет и сразу начинает за пистолет хвататься. А стрелять сейчас нельзя. Вот почему Генчик не любит Сашку.

— Нет, — сухо сказал Юрка. — Генчик настоящий ученый. Он показухи и хвастовства не любит. А Сашка, неважно, еврей он или нет, всегда на первое место лезет. Поэтому Генчик его осаживает. Не понимаю, почему ты со своим Сашкой, как с писаной торбой, носишься?

Сережа насупился.

— Он мой товарищ, да и твой тоже. С ним интересно. А Генчик… С девяти до трех он учитель физики средней школы, а хотел бы я знать, чем он занимается с пяти вечера и до девяти.

— Что ты хочешь сказать?

— Ничего. Я уверен, что этот фашист связан с бандеровцами, И места лучше, чем Карлов замок, для этого вряд ли найдешь.

Юра нахмурился. Он отвернулся и сплюнул.

— Ерунда! Но если хочешь, мы можем проверить. Подсмотрим, что делает Генчик по вечерам и даже ночью. Не сробеешь? Я Карлов замок знаю.

У Сережи перехватило дыхание.

Вот оно что! Это интересно. Скучноватый субботний день наполнился гремящими звуками. Ревели сирены, взрывались гранаты, рассыпались пулеметные очереди.

— Что ж, давай. Можно попробовать.

Юра испытующе посмотрел на него.

— Ты не бойся, мы не с пустыми руками пойдем. У меня есть “вальтер”.

У него есть “вальтер”! Да, конечно, Сережа сам сколько раз держал в руках эту замечательную штуку. Темная вороненая сталь с голубыми дымящимися разводами, рифленая рукоятка — именное оружие какого-то фрица. Юрка откопал его возле сгоревшего “Тигра”.

— А патроны есть? У тебя же не было патронов?

— Достанем.

Они помолчали.

— Зачем нем это нужно? Ведь никто спасибо не скажет, а если узнают про оружие, здорово погореть можно, — Сережа задумчиво чертил на земле замысловатые узоры.

— Как знаешь, — Юрка встал со скамейки. — Я пойду, мне отец велел быть дома, дрова рубить надо. А ты куда сейчас?

— Зайду Сашку проведаю. Как он и что. Может, ему чего надо.

— Ладно. Бывай. — Юра ушел, насвистывая песенку.

Сережа долго смотрел ему вслед. “И пока за туманами видеть мог паренек, — подпевал он про себя уходящей мелодии, — на окошке на девичьем все горел огонек…”

В больнице Саши не было. Сестра сказала, что он провел у них всю ночь, утром ему сделали укол и он ушел домой.

Сережа пошел на Здолунивскую, где в маленьком полуразвалившемся от старости домике жил Саша со своей теткой Зосей. Впрочем, какая она ему тетка? Так, старая знакомая отца, которая из жалости приютила сироту. Приют этот был для Саши тяжелым испытанием. Тетка Зося пила, В свободное от работы время она заливала неудавшуюся жизнь самогоном.

Саша спал, накрыв лицо “Занимательной арифметикой” Перельмана.

Сережа присел на краешек колченогого венского стула и огляделся. Ну и конура! Маленькое окошко выходит в огород, сквозь пыльные стекла видны скучные небрежно вскопанные грядки.

В комнате всего и мебели, что никелированная кровать с отвинченными шариками, стол, кухонный шкаф да два стула. Рисованые обои давно стерлись, и на Сережу глядели угрожающие лиловые пятна. Воздух затхлый, нежилой.

Сережа прошелся по комнате. На столе аккуратной стопкой лежат учебники. В открытой тетрадке размашистым Сашиным почерком написано: “Упражнение №…”

Ящик стола выдвинут, и в нем Сережа увидел темную старинную шкатулку. Интересно! Сашка никогда не показывал ее. Сережа знал все Сашкино барахло: коллекцию карманных фонарей, набор радиоламп к немецкому приемнику, оккупационные марки, цветные фотографии прибалтийского курорта, серую монету в 10 пфеннигов и несколько автоматных гильз. Но шкатулки раньше не было. Никогда Сережа не видел у него шкатулки. Или он до сих пор ее прятал, или недавно достал. Вряд ли он мог ее купить: на тети Зосины гроши не развернешься. Скорей всего кто-то подарил ему эту красивую штуковину.

Сережа приподнял крышку. Изнутри на ней была наклеена фотография немолодого мужчины с печальными глазами, на дне лежало… Что это может быть? Два черных полированных диска, скрепленных дужкой посредине и с проволочками по бокам.

Сережа извлек странную штуковину. Похоже на очки. Очки для слепых.

Сережа повертел их в руках, посмотрел на свет и поднес к глазам. Самые обычные темные очки! Он отвернулся от окна и уставился в темный угол. И тогда ему показалось, что он смотрит сквозь темное стекло не ярко освещенный киноэкран, где только что демонстрировался интересный фильм и внезапно оборвалась лента.

Яркие точки и полосы прыгали, образуя причудливые узоры и разгорались все сильнее, сильнее… Грязные обои едва проглядывали сквозь это неожиданное сияние.

— Ты что, обалдел!

Разъяренный Саша сорвал диски с Сережиного носа и спрятал их в шкатулку. Руки у него тряслись.

Сережа смущенно потер переносицу.

— Что это за штука, Саша?

— Что! Что! Не твоего ума дело. Как ты вошел?

Он постепенно успокоился и аккуратно уложил очки в шкатулку. Сережа недоуменно глядел на его худую спину с острыми лопатками и тонкие голые ноги.

Чего он так разволновался? Что-то здесь неладно…

— Дверь не заперта, вот я и вошел.

— У этой пьяной дурехи все нараспашку. И душа, и двери, — сердито сказал Саша. Он забрался под одеяло и сурово посмотрел на Сережу. Потом улыбнулся.

— Садись. Не обижайся, что я так… Ты меня напугал. Эта штука опасная… Что делал?

— С Юркой ходил на вокзал пиво пить… Как здоровье?

— Да ничего. Как обычно. Думал, будет хуже, но сразу после укола очухался и отпросился Домой, Не люблю больницу, Что нового в школе?

— Ничего особенного. Алексей Иванович велел узнать, что с тобой…

Они перекинулись еще несколькими фразами, но разговор явно не клеился. Сережа через силу выдавливал из себя слова. Саша внимательно посмотрел на него. Сережа хорошо знал этот взгляд. Еще тогда, в первый раз, он поразил Сережу своей неподвижной безучастностью к внешнему миру. Только позже Сережа понял, что поверхностное равнодушие скрывало крайнюю уязвимость.

— Слишком много хочешь знать, дружище, — сказал Саша.

И Сережа вспомнил, что в первый же день Саша подошел к нему и сказал что-то очень похожее. Он сказал: “Хочешь поговорить со мной, дружище?” И Сережа ответил тогда так же, как и сейчас.

— Да, хочу.

Саша улыбнулся и, заложив руки под голову, сказал:

— Притащи-ка из кухни чайник и чашку для себя.

Сережа прихлебывал холодный чай из кружки с обломанным краем, Саша пил из помутневшего от времени граненого стакана.

Сереже показалось, что он не хочет рассказывать.

Но когда они покончили с чаем, Саша подобрал колени, уставился на лиловое пятно обоев и вдруг рассмеялся.

— Ты знаешь, с этой штукой, которую ты только что держал в руках, у меня связано очень многое… Если все рассказать…

Он снова замолк.

— Я об этом ни с кем не говорил. Почти ни с кем. Один раз пытался, но мне не поверили, и я с тех пор — ни-ко-му. Ни слова. А хочется… Только смотри — молчание. Даже Юрке. Понимаешь?

— Ну?! — сказал Сережа.

— Да, молчать ты умеешь. Я знаю, что ты умеешь молчать, А я вот не умею. Мне бы и сейчас помолчать… ну да все равно, расскажу-ка я тебе одну сказочку…

— Сказку я тебе сам расскажу, — сердито сказал Сережа.

— Это будет очень страшная сказка, — улыбнулся Саша.

— Мы сегодня с Юркой повешенного бандеровца видели.

— Э-э, — махнул рукой Саша, — я видел сотни повешенных.

— Юрка в первый раз увидел.

— Юрка хороший парень, — сказал Саша, — но ему еще до многого придется доходить. Ну ладно. Так хочешь слушать сказку-быль?

— Сам знаешь, что хочу. Чего спрашивать?

Саша опять улыбнулся, совсем как мудрый старик.

— Время. Что есть время? По метрике я старше тебя на три года. А по-настоящему — на тридцать три. Ну так вот…

Лицо его стало серьезным и печальным. Сереже вдруг вспомнилась фотография внутри шкатулки.

— Дело было так. В одной каменоломне, где работали заключенные концлагеря, упал человек.

— Разве в Освенциме были каменоломни? — удивился Сережа. — Я читал, что…

— Кто тебе сказал, что это было в Освенциме? В великой Германии было много разных хороших мест, куда могли упрятать неарийцев. Итак, человек упал. Упал и скатился по склону. Так бывает, когда человек слаб, как ребенок, когда его часто бьют и он живет в напряженном ожидании смерти. Когда он уже почти потерял все человеческое, он фактически труп, который едва способен переставлять ноги, а его принуждают делать работу большого крепкого здорового мужчины. Кстати, большинство входящих в газовые камеры были именно такие, потерявшие человеческий облик полутрупы-полулюди. Для многих смерть стала избавлением от страданий. Ну ладно… Человек упал, и капо не забил его до смерти, и начальник команды не заметил, и часовой не выстрелил. Человек получил возможность пролежать несколько минут на куче щебня, в углублении скалы, скрытый от лучей палящего солнца. Потом он мне рассказывал, что, открыв глаза, сразу увидел это.

— Что это?..

Саша посмотрел на него.

— Не перебивай. Я рассказываю сказку-быль. Догадывайся сам. Сходи-ка на кухню. Еще чайку хочется.

Сережа быстро поставил чайник и вернулся. Саша продолжал свой рассказ.

— Оно ослепило его. Ему показалось, что он смотрит на солнце. В действительности он лежал, уткнувшись носом в черный блестящий кусок породы. Человек ощупал его и отодвинул от себя, перевернулся на бок и снова посмотрел. Теперь оно не ослепляло его. Порода эта выглядела, как антрацит, Холодный металлический блеск, тонкая радужная пленка, сложная паутина поверхностных трещин. И в то же время она походила на друзу плотно сросшихся кристаллов, на их гранях сверкало солнце, далекое безжалостное солнце сорок четвертого года… Человек рассматривал неведомый минерал и ждал, когда прозвучит выстрел. Впрочем, он знал, что не услышит, как прозвучит смертный выстрел.

Но выстрела не было, и человек встал. Он подтянул ноги, опираясь на локти, приподнялся. А потом и выпрямился во весь рост, как и подобает человеку. И, пошатываясь, пополз вверх, туда, где его ждала смерть.

А вечером, когда рабочая команда вернулась в свои бараки и после проверки разошлась по блокам, человек обнаружил, что нашел удивительный минерал. Он сразу понял это. Человек этот был геолог, и не существовало для него немых камней. Каждый камень сверкал и звучал для него по-своему. Он умел различать немую музыку камня. Но мелодия черных кристаллов была ему незнакома. Он услышал сильные красивые звуки, он услышал большую, как мир, музыку, но инструментовка ее была ему непонятна. Голод, страх смерти, болезни и надругательства не убили в нем желания знать. Желание знать в нем было всегда не меньше желания жить. Он и жил для того, чтобы знать.

Человек нашел себе игрушку, и она согревала его душу, как греет душу мальчишки выигранный в расшибалочку пятак. В долгие безрадостные вечера и ночи, лежа на голых неструганых нарах, человек ощупывал минерал руками и вспоминал… Он вспоминал те сотни и тысячи образцов, которые когда-то ощупывали его пальцы. Тупая тоска и безысходное отчаяние отступали под натиском воспоминаний, разгорался тусклый огонек надежды и веры… Минерал расслоился на несколько пластинок, и однажды человек заметил странное явление. Минерал начинал светиться, если его приближали к глазам! Накрыв глаза пластинками, человек лежал в темноте, где ворочались, кашляли, хрипели и умирали люди, а перед его глазами сверкал ослепительный солнечный свет. Просто свет в его чистом виде, свет и больше ничего, но и это было чудо!

Еще одно удивительное свойство черного минерала обнаружил человек. Он светился только в темноте или в тени, на ярком солнце свечение меркло, и человек видел окружавший его печальный мир, как в темном стекле.

Человек не разгадал тайны черных пластинок. Он решил их использовать. От яркого летнего солнца, от страшной известковой пыли каменоломен у заключенных гноились глаза, они слепли и попадали в газовую камеру. Человек сделал себе очки и надел их, К нему подошел капо и остановился напротив него, закрыв собой солнце. У этого убийцы была увесистая дубинка, которой он заколотил насмерть не одного заключенного. Человек стоял и ждал удара. Возможно, последнего удара. И тогда к нему в сердце хлынула лютая ненависть. Ненависть к палачам, истязателям детей и старцев. Ненависть ко всему, что обозначалось словом фашист. Ненависть ко всем тем, о ком знал, читал и чьи портреты видел в газетах и журналах. Человека душила ненависть. Она была стопроцентная, чистая, освобожденная от нерешительности или колебаний.

Но человек стоял неподвижно и ждал удара. Он не мог даже пошевелиться и уж, конечно, не мог нанести смертельного удара своему истязателю. Ярость бушевала только в его голове и сердце.

Сквозь черные пластины, как через толщу океанской воды, он видел темную фигуру капо. Рука с палкой взлетела вверх… сейчас! смерть! Но неожиданно удар получился слабый, нерешительный. Очки слетели с носа, упали на камень, от них откололся кусочек, это и теперь заметно… а человек остался стоять. Зато капо схватился за грудь, задохнулся и выронил палку. Несколько секунд этот зверь, эта горилла, тряс головой, словно избавляясь от навязчивого кошмара, потом повернулся и, пошатываясь, поплелся прочь.

А на другой день человек узнал, что капо умер. Конечно, этот капо был маловажной фигурой в блоке, он мог умереть от чего угодно и как угодно, но, когда за несколько часов скончался и штурмфюрер войск СС Отто Шромм, человек задумался. Дело в том, что человек и на Отто Шромма посмотрел сквозь черные очки. Штурмфюрер выходил из блока, и человек увидел его жирный затылок в нескольких шагах от себя. Секунды ненависти было достаточно, чтобы, охнув, эсэсовец схватился за затылок и застыл как вкопанный. Сопровождавший Шромма холуй отволок эсэсовца в штаб. К вечеру штурмфюрер испустил дух. Сдох.

Тогда человек понял, что у него есть оружие. Он мог убивать ненавистью. Ненавистью, которая стала целью и смыслом его существования…

Саша откинулся на подушку и вяло улыбнулся:

— Ну, как сказочка?

— Жаль, что это только сказочка, — тихо сказал Сережа. Что же дальше?

— Да, жаль. Человек, то есть… впрочем, пусть будет человек. Человек начал мстить. Не было для эсэсовцев страшнее лагеря, чем тот, где находился этот человек. Фашисты умирали от мгновенного кровоизлияния в мозг, паралича, менингита. К сожалению, это не могло долго продолжаться. Очки действовали на близком расстоянии, и для каждого “выстрела” человеку приходилось неимоверно напрягаться. Его силы были на исходе, он чувствовал, что малейшая неосторожность выдаст его и погубит чудесную находку. На выручку пришел случай, и человеку удалось связаться с подпольной группой сопротивления, действовавшей в лагере. Одним словом, с помощью черных очков семь человек бежали и скрылись в предгорьях Карпат. Среди них был и этот человек.

— А как очки оказались у тебя?

— Очень просто. Мой отец был один из семерых беглецов.

— И что же дальше? — нетерпеливо спросил Сережа.

Саша молчал, на бледное лицо легли голубые тени. Оно казалось прозрачным и чистым, как фарфоровое.

— Я очень устал, Сережа, доскажу в другой раз, — он закрыл глаза.

Сережа осторожно встал. Что ж, надо уходить. Больняга этот Сашка… Какой у него жалкий, несчастный вид. Сережа покачал головой и выскользнул из комнаты.

На улице он вдохнул чистого весеннего воздуха. А что если у Сашки и впрямь те очки, которые убивали фашистов? Было бы здорово…

Этот Карлов замок так похож на замок, как я на средневекового рыцаря.

Сережа стоял на валу и смотрел вниз. Перед ним лежало болотистое поле, поросшее молодой травой. По ту сторону луга тянулась развалившаяся каменная ограда. За оградой — сад и двухэтажный старый домик. “Замком” его прозвали за островерхую черепичную крышу, увенчанную тонким высоким шпилем.

Сережа видел стеклянную веранду, выходящую в сад. Окна заколочены фанерой. Между деревьями бродили куры с выводками цыплят.

Над оградой появилась Юркина голова. Он замахал рукой: давай, дескать, живее сюда. Сережа неохотно спустился с вала и направился к замку. Под ногами жадно чавкала мокрая трава.

Глупости все это. Просто игра в сыщиков. Юрка любит такую чепуху. Ничего не получится. Попадемся… И пистолета нет. Юркин отец нашел его в тайнике и забрал, Юрке влетело.

— Давай, — зашептал Юрка. Он был возбужден, глаза горели. — Хозяев нет, на рынок уехали. Сегодня воскресенье. А Генчик на конференции учителей, раньше вечера не придет.

Сережа перелез через забор и спрыгнул в сад. Земля липкая, как тесто. Сделав несколько шагов, он остановился.

— Слушай, Юр, может не стоит, а?

— Брось ты! Мы ж только посмотрим и сразу уйдем.

— Так ведь двери заперты.

— Э! На веранде все доски болтаются, я уже одну оторвал. А с веранды дверь ведет в комнаты нашего Ярослава. Мы только посмотрим, что у него там, и сразу уйдем, ей-ей, ты не волнуйся.

Они с трудом протиснулись в щель и оказались на веранде, заставленной грудой пустых банок и битыми горшками. Садовая земля была насыпана прямо на дощатый пол.

— Хе, не очень-то хозяйновитый наш преподобный пан профессор, — насмешливо сказал Юрка, озираясь по сторонам.

— А что ему? Это дело хозяев уборкой заниматься. Смотри, какой смешной цветок!

Сережа показал на ярко-красный, очевидно, недавно распустившийся цветок с одним непомерно большим лепестком. Остальные три почему-то не успели развиться. Вырванный с корнем цветок валялся в углу, его выдавал только яркий цвет.

— А вон какая уродина! — Юра показал на толстый ствол без листьев, торчавший из старого горшка. Голубые и розовые прожилки напоминали рисунок кровеносной системы из атласа анатомии.

— А вот какой!

— И здесь тоже…

Мальчики осмотрелись и поняли, что это не простая свалка.

— Больные растения. Наверное, хозяева… — предположил Юрка.

Выходившая из комнат дверь вдруг скрипнула и стала отворяться. Мальчики застыли. От страха Сережа даже вспотел.

Влипли! В дырку двоим не пролезть, дверь в сад на замке.

Юрка, с серым лицом, независимо заложил руки за спину. Сережа шмыгнул носом. Стояла глубокая тишина, только поскрипывала медленно открывающаяся дверь.

Из нее вышел кот. Мальчики дружно вздохнули. Кот был страшен на вид. С чудовищно раздутой головой, облезлой шерстью, затекшими глазами. Он поднял голову и жалобно мяукнул.

Юрка оттолкнул его ногой и просунул голову в щель. Затем, осмелев, вошел. Сережа послушно двинулся следом.

Комната чем-то походила на веранду. Заставленная невообразимой рухлядью, она напоминала мебельный склад, где хранят вещи, обреченные на сожжение. Лестница в углу прихожей вела на второй этаж. Под лестницей стоял массивный кованый сундук.

Из прихожей раскрытые стеклянные двери вели в гостиную. Виднелся лишь край стола, покрытого темно-красной бархатной скатертью, и старенький диван с бугристым сиденьем.

Мальчики переглянулись. Затаив дыхание, Сережа сделал шаг вперед. Он так и не понял, что произошло. Очевидно, он за что-то зацепился и предмет с грохотом покатился на пол.

В гостиной раздались шаркающие шаги..

— Кто здесь?

Как гром оглушил оцепеневших мальчиков. Шаги приближались. Сережа бросился к лестнице. Сзади раздавалось прерывистое Юркино дыхание. Они вознеслись на второй этаж, как духи, гонимые петушиным криком.

Внизу голос сказал несколько слов по-польски. Послышалось мяуканье, затем грубая брань по-русски. Дверь на веранду хлопнула, щелкнул засов. Человек внизу прошаркал, что-то бормоча, и все стихло.

Мальчики огляделись. Комната на втором этаже походила и на лабораторию и на кабинет. Здесь было много книг, некоторые валялись прямо на полу. Большой письменный стол загроможден приборами. Перед письменным столом огромное венецианское окно, за ним сад, зеленый луг и вал, приведший их к Карлову замку.

— Что делать? — прошептал Сережа.

— Тсс, — Юра прижал палец к губам. Они стояли, боясь пошевелиться, взволнованные, сознавая, что попали в скверную историю. Они забрались в чужой дом, как воришки, и каждую минуту их могли поймать.

На цыпочках они подошли к письменному столу. Меньше всего он напоминал стол школьного учителя. Скорее это было рабочее место радиолюбителя. Электрический паяльник, канифоль, олово, раствор кислоты в бюксе, старые радиолампы и батареи. Несколько мудреных радиосхем с надписями на немецком языке. Изорванные, закапанные иностранные журналы, чертежи, расчеты.

Ох, и упрямый этот Юрка. Ведь могли же просто прийти к своему учителю. Задача трудная, никак решить не можем, объясните, пожалуйста. Сережа зябко поежился.

— Юрко, давай тикать.

Юрка сердито посмотрел на него.

— Накроют нас. Тикать надо, пока Генчик не вернулся.

— Зачем? — горячо зашептал Юра. — Зачем тикать? Мы сейчас спрячемся, а когда придет Генчик, все подслушаем. Даром мы что ли сюда залезли?

— Куда спрячешься?

— Да хоть сюда! — Юрка указал на массивный темный шкаф.

— А Генчик придет да откроет?

— Он только посмеется над нами, — убежденно прошептал Юрка.

Вдруг снова раздались шаркающие шаги.

Мальчики бросились к большому платяному шкафу. К счастью, дверца не заперта. Она скрипнула только один разик и, может, не было слышно, так как лестница уже потрескивала под тяжестью грузного тела. В шкафу одежды оказалось немного, и два друга поместились там между сильно пронафталиненными костюмами. Дверцы остались приоткрыты ровно на Юркин палец. Сережины ноги топтали мягкие податливые узлы с бельем. Юра почти вплотную придвинул лицо к щели. В комнате щелкнула зажигалка и запахло табачным дымом.

Сережа попытался придвинуться ближе, но потерял равновесие и с ужасом подумал, что сейчас упадет. Оперся рукой о заднюю стенку шкафа и… провалился в пустоту. В шкафу не было задней стенки, ее заменяла черная плотная штора. Сережа попал в чуланчик, из которого можно было подняться на чердак. Он просунул руку в шкаф, нащупал Юрку и потянул к себе.

На чердаке они отдышались.

— Ну и ну, — прошептал Сережа.

Юрка ткнул пальцем вниз.

— Бандит, — сказал он, прижавшись к самому уху Сережи.

— Тикать надо, — тоскливо сказал Сережа.

Юрка согласно кивнул головой.

Они направились было к слуховому окну, но их внимание привлек странный предмет возле одного окошка. Накрытый темным покрывалом, он напоминал алтарь. Спутанные провода уходили от него в пол чердака и к шпилю Карлова замка. Юрка не утерпел, подошел и сдернул покрывало.

Ребята ахнули. Блестящая штука на колесиках походила на огромный фотоаппарат. Ее объектив смотрел на городок, который громоздился своими развалинами сразу же за бывшим крепостным валом.

Сережа прищурился и увидел вдали тонкую ленточку Главной улицы, зеленый пух городского парка, готический остов костела.

— Съемки ведет, — прошептал Сережа.

Юрка скептически пожал плечами.

— А чего там фотографировать? — прошептал он в ответ. — Развалины? Аэродром все равно сюда не попадает. Нет, тут что-то другое. Пошли. Накрой, а то заметит.

Они высунули головы в слуховое окно и тотчас отпрянули. К Карлову замку подъезжала машина. В виллисе сидели Генчик и трое военных с малиновыми погонами. Они оживленно переговаривались, пока машина въезжала во двор. Сережа успел хорошо рассмотреть белокурый чуб Генчика, его крепкие белые зубы. Он рассказывал что-то веселое. Военные смеялись. Голосов не было слышно.

Внизу, в кабинете Генчика послышались польские и русские проклятия, упал стул. Человек тяжело затопал вниз.

— Испугался энкаведешников, — сказал Юрка.

— А как же нам?..

— Погодим малость. Посмотрим, что будет. Может, этот бандит сам забрался к Генчику.

Сережа был здорово напуган, но сейчас ухмыльнулся.

— Сам! Держи карман шире. Он Генчика поджидает.

Двое военных вошли в дом. Третий остался за рулем. До ребят доносились глухие голоса и раскаты смеха. Никогда в школе не видели они своего учителя таким веселым. На уроках и на переменах он был ужас какой постный и серьезный.

Сидели долго. Солнце склонилось к закату. Тени на лугу стали острыми и глубокими. Похолодало. У Сережи по спине побежали мурашки, руки заледенели; Юра развлекался, ощупывая и разглядывая “фотоаппарат”.

Солдат в “виллисе” дремал, развалившись на сиденье. Внизу кто-то пытался запеть.

— Выпивают, должно быть, — заметил Юрка. — Им сейчас не до нас. Давай двигать, уже стемнело.

— Только бы на глаза солдату не попасться, — сказал Сережа.

— А мы спустимся с другой стороны, там я видел водосточную трубу.

Путешествие по крутому скату крыши оказалось нелегким делом. Хорошо, что многие черепицы лежали неровно и было куда поставить ногу. Юра первым скользнул вниз. Ржавая труба загромыхала. Сережа несколько мгновений болтал в воздухе ногами, затем нащупал трубу и, обдирая ладони, стал спускаться. Жесть вибрировала и дрожала, издавая ухающие звуки. Сережа спрыгнул и притаился. Рядом на корточках сидел Юрка.

— Тихо!

Несколько секунд, задержав дыхание, они прислушивались. Вокруг них стояла тишина, только из дома доносились приглушенные возгласы гостей. Пригибаясь, чтобы их не могли увидеть из окон, они обогнули дом.

И тут что-то заставило ребят обернуться. Прямо за их спиной из окошка подвала смотрел человек. Стремясь разглядеть их получше, он буквально прилип к грязному стеклу. Ребята увидели широкий белый расплющенный нос и черные усы. И до того был страшен этот безмолвный испытующий взгляд, шедший, казалось, из глубины земли, что Сережа, вскрикнув, бросился в сад. Юрка затопал вслед за ним.

Они перемахнули через ограду и побежали к валу, не разбирая дороги. Уже совсем стемнело, и они порядком забрали в сторону. До вала добежали, вымокнув по пояс, усталые, с дрожащими коленями.

Погони не было. В Карловом замке зажглись огни.

Юрка сел на землю, снял ботинки и вылил из них воду. Сережа проделал то же самое.

— Чтобы я еще раз играл в сыщики-разбойники… — раздраженно сказал он, очищая со штанин комья грязи. — Что я скажу матери?

— А я что скажу батьке и матери? — философски заметил Юра. — Что-нибудь скажу. И ты что-нибудь скажешь. Придумаем. А наведаться в Карлов замок еще придется.

— Ты что?

— А как же? Ничего не доказано.

— Вот те раз! Как так не доказано? Ты видел бандита? Кстати, почему ты решил, что он бандит?

— Ты на меня положись. Если я говорю, это уж точно.

Они шагали по аллейке, ведущей к городу.

— Это тот самый, что смотрел?

— Не знаю, у того, наверху, я видел только спину. А лица не видел. Может, и тот, а может, и другой.

— Ну, хорошо, — рассудительно сказал Сережа, — если это бандит, тогда нужно пойти заявить на Генчика, и все в порядке.

— Ты пойдешь?

— Нет.

— То-то. Надо же проверить, что и как. Видишь, у Генчика и среди военных есть друзья. Может, он для наших работает? А мы тут заявимся, вот выискались какие умные, умнее всех на свете, скрытого фашиста, дескать, обнаружили. Да нам, если что не так, потом на край света придется бежать. Ведь засмеют. В школе пальцами будут показывать. Нет, я за самодеятельность. Давай понаблюдаем. Что страшного? Ну руки поцарапали, ноги промочили. Эка невидаль!

— Ладно, — сказал Сережа, — занимайся самодеятельностью. Только без меня.

— Как так?

— А так! Я тебе не помощник.

— Э, — сказал Юра, — я знаю, ты меня одного не бросишь.

Сережа поморщился. Юрка был прав.

— Как ты думаешь, что у него за аппарат? — спросил вдруг Сережа.

— Не знаю. Но, по-моему, — сказал Юрка, — преступник не станет заниматься наукой. Ему не до радиосхем.

— А может, у него шпионский радиопередатчик?

— Давно бы засекли.

Они вошли в город и, стараясь держаться подальше от света, направились по домам…

Сережа принес для Саши домашние задания, чтобы он не отстал от класса. Тетя Зося, завитая, нарядная, даже красивая, встретила Сережу радостно:

— Наш гарный хлопчик пийшов на шпацир! Йому покращало.

— Где ж он шпацирует? — улыбнулся Сережа. Ему нравилась эта веселая женщина. Как-то не верилось тому, что о ней говорили.

— Так где завжды. На валах.

Сережа нашел Сашу на скамейке под старым вязом.

— Ожил?

Саша сидел, запрокинув лицо к солнцу.

— Греюсь, как видишь. Солнце меня не берет, зато я его беру терпением. Принес задания?

Странное дело, почему с Сашкой всегда так тревожно? Может быть, за это его и не любят ребята. Их раздражает его внутреннее напряжение. Сидит, молчит, а чем-то волнует. Что-то такое в нем происходит, невидимое для глаза, но… Они его не понимают; они не понимают, а человек мучится у них на глазах, и никто не хочет замечать. А я понимаю? Понимаю, поэтому я с ним, хотя и не знаю, как могу ему помочь. Может быть, это только любопытство? Может быть… Ну и что? Это хорошее любопытство. Если пойму, сделаю что нужно. Он молчит, значит, так надо, пусть помолчит.

Сережа вытянул ноги, теплые солнечные лучи навевали лень и покой. Если закрыть глаза, можно услышать, как поют деревья, земля и небо. Особенно небо. Песня неба была далекая и ласковая. Может, там поют птицы? Нет, так поет само небо. Облака и бездонная синяя глубина звучали, как далекие скрипки.

— Как Юрка? — И в вопросе, простом и естественном, все то же скрытое напряжение.

Почему он заинтересовался Юркой? Он никогда ни о ком не расспрашивал.

— Ничего.

— Не знаю, чего ты с ним водишься?

— Он хороший парень. Надежный друг и… в общем, мне с ним нравится.

— Он неплохой, — заметил Саша.

Чего в нем Сережа терпеть не мог, так вот этого снисходительного тона. Тоже мне, бывалый человек.

— Он не неплохой, он просто хороший, — сердито сказал Сережа.

Саша чуть улыбнулся.

И улыбка у него бывает иногда не очень приятная.

— Пусть будет по-твоему. Юрка хороший. Только… он еще очень сырой, ему еще ой-ой сколько головой работать надо, пока он поймет, что это за штука жизнь.

— Ну и пусть, — возразил Сережа, — у него еще есть время. А кто из нас не сырой? Я? Ты?

— Ты не сырой, — засмеялся Саша, — ты мягкий, теплый и сухой. Об тебя можно греться. И я не сырой.

Он помолчал и добавил:

— Я злой, Сережа, я очень злой. Потому, что у меня есть одна заветная мечта и нету сил эту мечту исполнить.

— Наговариваешь на себя, Сашок…

— Брось ты! Не наговариваю, а недоговариваю. Ты меня не знаешь. Ты ребенок, мальчишка, а я старик. Мне с вами на одной парте сидеть смешно. Все эти игры и забавы для меня так, тьфу! Да и сил у меня для них нет. Я свои силы для другого берегу.

— Поэтому на тебя ребята зуб имеют, что ты перед всеми заносишься и самым умным себя считаешь.

— Не заношусь я, просто мне не до них. А на уроках я занимаюсь делом. Мне нужно получить четкие правильные знания. Мне некогда в морской бой играть, я из-за своей головы да нервов месяцами в школу не заглядываю, сам знаешь. У меня все рассчитано, у меня цель в жизни есть. А что у вас? Ну что с вас спрашивать? Вам пятнадцать лет, а мне тридцать, сто тридцать!

Саша замолчал, закрыл сверкающие черные глаза и подставил лицо солнцу. Они молчали, и молчание длилось бесконечно долго, время текло медленной и густой медовой струей. И не было конца вязкому молчанию, льющемуся теплу из синих небес, назойливому жужжанию невидимых мух.

— Саша, — робко попросил Сережа, — ты обещал досказать мне про черные очки. Это те самые? Неужели они могут убивать? Ты пробовал?

— Ишь ты какой… А впрочем, сказавший “а”, да скажет “б:”.

Он нахмурил брови.

— Так получилось, что я был в другом лагере, не там, где отец. И, как ни странно, ближе, чем он, к гибели. Я не изнывал от непосильного груда в каменоломнях, меня везли прямо в газовые камеры. Это был Освенцим, будь он проклят отныне и навсегда! Спасло меня чудо — меня не сожгли сразу, а дали возможность умереть от дизентерии и голода, ну, а если бы я это выдержал, тогда бы, конечно, сожгли. Потом немцы ударились в бегство, на забыв прихватить с собой и уцелевших узников. Начались мои скитания по лагерям. Но до окончательной ликвидации дело не дошло. В одно прекрасное утро немецкая охрана исчезла. А вскоре подошли американцы. Я тогда уже был очень болен. А месяцы, проведенные в Западной зоне, меня окончательно доконали. Нервы стали совсем никудышные. Я не буду рассказывать, что мне пришлось вынести потом, это слишком много, да и вредно слушать детям. Одним словом, я выбрался оттуда и вернулся сюда, подо Львов, в родные места. Я знал, что не найду своей матери, она погибла в газовой камере. Но я не знал, что сталось с отцом. Он скрывался у чужих людей, он был блондин с голубыми глазами, и его не могли схватить на улице. В концлагерь его привело предательство. Вот так…

Саша замолк.

— Дай сигарету, Сережа.

— У меня с собой нет.

— Ладно, черт с ними, с сигаретами. Да, дома меня ожидала огромная радость. Это даже не радость, а счастье. Меня встречал живой и почти здоровый отец. Что тут было! Я узнал, что своим вызволением из Западной зоны обязан в значительной мере усилиям отца. Он разыскал меня… Мы попытались жить заново. Ведь мы были не только родственники, но и товарищи по страданию. Все шло отлично. Отец с головой влез в работу, он хорошо знал людей и наши условия. Выезжая в село, он не клал в коляску мотоцикла автомат, как это делает наш уполномоченный, что живет напротив, но… в кармане его лежали черные очки.

— Как? Они же были у геолога?

— Из семерых, покинувших концлагерь, в живых остался только отец. Остальные погибли. Кто в партизанах, кто умер в дороге от истощения. Геолог передал отцу очки как память о славном побеге.

— Они ими пользовались?

— Отец говорил, что пуля в тех обстоятельствах была вернее, чем стреляющие очки. Тем более, что только у геолога все получалось очень здорово. Наверное, он был какой-то особенный. Так или иначе, отец возил с собой очки, как талисман. Но заклинания бессильны перед коварством. Отец получил письменное приглашение от старого знакомого из одного села. Однажды он как раз проезжал мимо по райкомовским делам и решил навестить своего бывшего приятеля. Он пошел один. Его уже там ждали “лесные братья”. Три часа они мучили…

— Не рассказывай.

— Нет, не думай, я уже прошел через это. Предатель потом рассказывал, что слышал все, сидя в каморке, рядом с горницей, где бандеровцы истязали моего отца. Он слышал, как его били, как накачивали водой, как ломали ребра, раздавливали досками органы, он слышал все. Он поседел, потому что бандиты угрозой вынудили его написать записку и ему было жалко моего отца. Но еще больше ему было жалко своих детей и жену, которым грозила в случае отказа смерть. Итак, однажды домой привезли тело моего отца, которого не смог убить Гитлер и которого убили свои, а в кармане у него лежали черные очки. Я думаю, он просто не успел ими воспользоваться.

Саша отвернулся. Сережа молчал.

— Вот какой грустный конец у этой истории, — сказал Саша. — Ты не горюй, Сержик. Теперь уж ничему не поможешь. А очки я тоже ношу с собой. В нагрудном кармане. Вот здесь.

Он хлопнул себя по груди.

— Они… работают? — тихо спросил Сережа.

— Нет, никогда я не замечал, чтобы они работали. Впрочем, сам понимаешь, я не могу проверить их на людях.

— На плохих можно, — убежденно сказал Сережа.

— И на плохих нельзя. Только когда я встречу тех… я надену очки.

— А что, очки ни разу не стреляли?

— Нет, Сержик, может, они вообще никогда не будут стрелять, может, в них должен смотреть особый человек, как тот геолог, не знаю. Сколько я на кошек и собак ни смотрел, ничего с этой живностью не происходило. У нашего Кабысдоха, по-моему, после выстрела из очков только аппетит прибавился. Жрать стал раза в полтора больше.

— Слушай! — заволновался Сережа. — Нужно показать учителям, ученым, это ж интересная штука!

— Не надо, — жестко сказал Саша, — никому ничего не надо показывать. Сначала я посчитаюсь с отцовыми убийцами, а потом будем показывать.

Они опять замолчали. И было в этом молчании какое-то затаенное кипение.

— Я, Сережа, мечтаю быть прокурором. Большим прокурором. Как, скажем, Руденко. Выступать на международных судах, там, где судят страшных преступников, которых судили, например, на Нюрнбергском процессе. Я мстить хочу, Сережа. Не только за отца, а вообще за всех убитых, замученных. Я вот думаю, поймают тех, кто истязал отца, и что будет? Что? Ну, может, расстрел или там двадцать лет, если найдется какой-то оправдательный повод. Пуля для убийцы? Это что? Мгновенная смерть, почти незаметное избавление от страданий. У нас в лагерях люди мечтали о пуле! На совести у преступников годы, не часы, а годы мучения людей, и мгновенная смерть — в расплату. Годы преступлений — и миг наказания. Тысячи, десятки тысяч часов насилий и зверств — и секунда возмездия. Несправедливо это, Сережа! Наказание должно быть соизмеримо с преступлением! Преступник должен знать, что возмездие — это всего лишь обмен ролями, и чем страшнее мучения жертвы, тем страшнее кара. Подумаешь, приговорили Геринга к виселице!

— Он отравился, — тихо сказал Сережа.

— Да. Это что? Насмешка над всеми павшими по воле этого выродка! Когда я найду отцовых убийц, они у меня пройдут все ступени, которые прошел отец. Три года постоянного страха смерти и три часа нечеловеческих мучений. Они у меня узнают…

Саша говорил отрывисто, взволнованно. Было странно, что белое лицо его даже не порозовело под солнцем.

— Ты не прав, Саша, — тихо сказал Сережа, — мы не фашисты. Мы не можем мучить человека, даже если он большой преступник. А убийцам всегда дорога своя шкура, поэтому смерть для них — самое большое наказание.

— Нет! — Саша отчаянно замотал головой. — Это мы так думаем. И это неправильно. Для того, чтобы скончался Гитлер, пришлось смерти скосить пятьдесят миллионов человек. За одну жизнь сумасшедшего пятьдесят миллионов невинных? Нет, ты это понимаешь, Сережа?

Он повернулся к Сереже, его широко распахнутые, как окна, глаза излучали недоумение и боль.

— Я этого не понимаю, — говорил Саша уже глухо, устало, почти безнадежно, — я думаю, думаю и не понимаю. Но знаю, что если б Гитлер… знаешь, смерть от пули, от цианистого калия для таких убийц все равно что палочка-выручалочка. Нагадил, накровянил, наследил и… на тот свет.

Саша стукнул кулаком по колену. Словно кастаньетами щелкнул, подумал Сережа.

— Теперь понял, почему я хочу выучиться на прокурора?

— Почему? — наивно заметил Сережа.

— Эх ты, детеныш. Я сделаю боль наказания равной боли преступления. Вот тогда убийцы всех мастей и масштабов будут долго чесать затылок, прежде чем решиться на что-либо. Я их…

Внезапно он задохнулся и схватился за виски. Лицо его помертвело.

— Что с тобой?

— Пойдем отсюда, — он медленно приподнялся, — немного перегрелся.

Сережа проводил его домой. Руки у Саши были холодные и липкие, он держался за Сережино плечо, тяжело дышал.

В своей кровати он быстро успокоился и подмигнул Сереже:

— Вот такой я, старик. Не гожусь ни к черту.

— Чего там. Ты еще ничего, — неуверенно отозвался Сережа.

Саша улыбнулся и закрыл глаза. Они молчали.

Вот он, оказывается, какой, Сашка. Что ж, так оно и должно быть. Если человек страдает, он быстро становится взрослым. Вот почему он так зол. И черные очки…

Сережа взглянул на друга. У того по-прежнему веки были опущены, но глаза под ними шевелились, значит, не спит.

— Саша, — тихо сказал Сережа, — дай мне посмотреть в очки.

— Только на меня не смотри, гляди в окно, на солнце, в угол, чтоб блестело, куда хочешь, — улыбнулся он. Это была странная улыбка с закрытыми глазами. Странная и немного жуткая.

Сережа взял очки. Теперь он хорошо рассмотрел их. Диски шлифовались вручную, края их в нескольких местах были отбиты. Сережа приблизил очки к глазам.

— Слушай, а почему они светятся? Это тоже от солнца?

— Нет, они светятся и ночью. И вечером, и утром. Если только не глядеть прямо на солнце. Такое уж у них свойство. Я не знаю, почему они светятся. Свечение остается, даже если закрыть глаза. Попробуй, если хочешь.

— Да, правда! Вот здорово! — воскликнул Сережа, прижимая диски к векам. — Это необыкновенные очки!

— Еще бы! Я часто так… смотрю в них с закрытыми глазами. Похоже, словно смотришь из-под воды на солнце. Правда?

— Да, вроде того, — согласился Сережа, — только ярче. Какие-то маленькие молнии пробегают, и точки, и круги. Вот интересно!

— Ты только не очень увлекайся, — сказал Саша, — а то голова начнет болеть. У меня уже был приступ из-за них.

Повертев еще очки, Сережа спрятал их в шкатулку.

— Когда ты выйдешь?

— Не знаю. Думаю, к майским праздникам. Ты уже пошел? Передавай привет своему Юрке.

— Ладно.

Маленькая трибуна и маленькая площадь перед нею были заполнены народом. Шествие праздничных колонн еще не началось, знамена и транспаранты лениво покачивались, люди громко говорили, пели песни, смеялись. Школьники в ожидании парада бродили по улице, выходящей на площадь.

Сережу кто-то дернул за рукав. Он резко обернулся.

— А, это ты, Юрко? Чего тебе?

У Юрки был загадочный вид.

— Слухай, пошли отсюда, погуляем. Нас пропустят часа через два, не раньше.

— Идет.

Шли молча. Сначала вверх по Главной улице, затем у ресторана “Бристоль” повернули направо и вышли на валы.

— Куда мы идем?

— К Генчику в гости.

— Я не хочу! — Сережа остановился.

— Ну что ты? — горячо заговорил Юрка. — Генчика нет дома, он на демонстрацию пошел. Я видел, он на мотоцикле к школе подъезжал. Хозяева тоже, наверное, пошли посмотреть, так что…

— А тот? Бандит с усами? Ты же сам говорил, что видел у него автомат, когда подглядывал из шкафа. Загудим к нему прямо в лапы. Пристрелит, как щенят.

— Брось ты! Этого бандита там уже давно нет. Я думаю, он не имеет никакого отношения к нашему Генчику. Он, должно быть, приходил к хозяевам.

— Выгораживаешь ты своего Генчика!

— Не похож Генчик на человека, у которого связь с бандеровцами. У него много знакомых среди военных, даже среди оперативников.

— Генчик ведет двойную игру, — сердито сказал Сережа. — И нашим, и вашим. Хитрый он. А военные тоже, наверное, переодетые бандеровцы. — Ему пришла в голову здравая мысль: — Юрка. А что нам делать в Карловом замке, если там никого нет? За кем следить?

— Э! — махнул Юрка. — Нам не надо следить. Мы стащим ту штуку, что на чердаке, и узнаем, передатчик это или нет.

— Да ты в своем уме? Она полтонны весит, ее с места не сдвинуть!

— Ну-ну, не полтонны, от силы центнер. Но мы ее трогать не будем. Мы вывернем кое-какие детали и покажем специалистам.

— Ерунда это, — сказал Сережа, — я тебе без специалистов скажу, что ничего мы не узнаем. П. устая это затея. Ребячество.

— Ты что, боишься?

Сережа помолчал. Потом тряхнул головой. Знала б мама…

— Ладно, пошли.

В Карлов замок они проникли уже опробованным путем: через пролом в каменной ограде. Юрка заметил возле одного дерева небрежно присыпанный землей труп кошки.

— Смотри, Сережа, это тот кот, что был в прошлый раз.

— Да. Ну и страшилище. Кто мог его так замордовать?

На этот раз они не полезли на веранду, а обошли замок со всех сторон. Все двери были закрыты. Юрка присаживался и осторожно заглядывал в окошки подвала.

— Ну, что?

— Ничего не видно. Дрова да уголь.

Сережа взобрался на дерево и заглянул в окно второго этажа.

— Кто-нибудь есть?

— Ничего. Никого.

Они потоптались перед парадной дверью. Постучали. Позвонили. Снова постучали, снова позвонили. Молчание.

— Ну, ладно, пошли на веранду.

На веранде оказалось, что дверь в комнаты заперта. Ребята переглянулись.

— Что делать?

— Пошли домой, — сказал Сережа.

— Я придумал. — Юрка подошел к водосточной трубе. — Полезли?

— Соседи увидят…

— Где те соседи? За километр? Увидят, если будут смотреть в бинокль. Полезли.

Труба скрипела и стонала, но выдержала. Через несколько минут они уже были на крыше и, распластавшись, поползли к слуховому окну.

— Юрко, окно закрыто!

— А, сто чертей ихней маме! Разбей стекло, только осторожно, локтем, не поранься.

Дзень!.. Черная звезда вела в пыльную темноту чердака. Юрка легонько обломал острые края.

После солнечного дня чердак показался им черным подземельем. Некоторое время они приглядывались. Ничего не изменилось, возле одного из окошек темнела массивная установка.

— Ну, давай, — шепнул Юра, — нужно действовать быстро.

Они начали стаскивать чехол. Вдруг сзади раздался голос:

— Осторожно! Поломаете аппарат. Не оборачиваться! Стреляю.

Затем голос скомандовал:

— Поднимите руки вверх и сделайте шаг назад! Еще шаг, еще, так, ложитесь.

На головы ребят упала черная тряпка. Кто-то прошел рядом с ними и сказал:

— Будете так лежать. При попытке двинуться стреляю без предупреждения. Молчать, не переговариваться, отвечать на мои вопросы. Отвечайте: фамилия, имя?

Они сказали.

— Учитесь, работаете?

На это ответил только Юра, Сережа не мог, он задыхался под тяжелой накидкой.

Юра начал врать, Сереже показалось, что он врет довольно складно. Забежала, дескать, любимая мамина кошка, и они отправились ее искать. Им сказали, что ее видели рядом с Карловым Зсмком, и они решили…

— Врешь, — прервал голос, — лежи, молчи и постарайся придумать что-нибудь поинтереснее. А правду я из тебя все равно добуду.

Сережа лежал, уткнувшись носом в пол, и слышал, как рядом посапывает Юра.

— Я задыхаюсь, — сказал Сережа. — Можно лечь удобнее?

— Ложись, — ответил голос, — но не пытайся бежать или подсмотреть, пристрелю.

Сереже казалось, что уши у него заложены ватой. Голос едва проникал сквозь сукно. Бу-бу-бу.

На кого он похож? Говорит по-украински с едва уловимым акцентом, скорее немецким, чем польским. Но это не тот, с усами. У того голос был хриплый и акцент чисто местный, галицийский…

Сережа повертел головой, освобождаясь от тяжести тряпки. Юркино сопение резко усилилось, и Сережа понял, что он находится совсем рядом под одним воздушным колоколом со своим испытанным другом. Страшная слабость, которая владела его телом с той минуты, как они услышали голос, стала уходить, на смену ей пришло напряженное нервное возбуждение.

Он почувствовал удар по ногам.

— Ты что, не слышишь? Я сказал тебе, вытяни руки по швам!

Сережа вытянул, и от этого лежать стало еще неудобнее. Щека упиралась в какой-то колючий предмет, который вонзался в тело, как нож.

“Почему я не услышал, что сказал бандит? Это тряпка… Она мешает, она изолирует голос, вот в чем дело. Недослышишь, а он тебя пристрелит, с него станется. Нужно было сказать ему, что я не слышу, а то всадит пулю. Но раз так, можно говорить тихо, и он тоже не услышит…”

— Юрко… Юрко, ты меня слышишь?

— Да…

— Что нам делать?

— Не знаю.

Они замолчали. Раздался шум, на чердаке появился еще кто-то. Два голоса забубнили по-польски. Сережа услышал, как назвали его и Юркину фамилии. Топот ног. Ругань. Опять шаги. Кто-то бегал по чердаку.

— Это Генчик, — зашептал Юрка, — тот ему сказал, что задержал нас при очень странных обстоятельствах. Генчик ругается. Говорит, не до нас, уже началась демонстрация. Сейчас пойдут летчики. Нужно начинать…

Сережа слышал, как двое мужчин, переговариваясь, суетились где-то совсем рядом. Послышался скрип открываемого окна. Генчик (теперь Сережа узнал его голос) бросал короткие фразы на немецком языке. Второй отвечал на смеси украинского и польского.

— Ну, что они говорят, Юрка?

— Сейчас… плохо слышно, я немецкий хуже знаю, чем польский. Вот… второй хочет нас пристрелить, а Генчик говорит, что сейчас нельзя привлекать внимания и времени нет, пусть лежат, После опыта… Волна пройдет по Главной улице до площади, трибуны тоже захватит… Это все же не луч, а волна… Конечно, жертвы будут и среди населения… Это посильнее атомной бомбы, за нее там руками и ногами ухватятся… Но мы должны навести сначала порядок здесь… Первый опыт на такое расстояние может и не удаться. Он что-то включил.

Ребята услышали гудение высоковольтного трансформатора, Генчик крикнул, и его помощник бросился в дальний угол чердака. Пробегая мимо ребят на обратном пути, он наступил на тряпку, покрывавшую их головы. Завеса сползла с их глаз, и они увидели…

Ярослав Генчик без пиджака, в праздничной рубашке и новых брюках яростно вертел сверкающий штурвал установки. Окно на крыше было открыто, и никелированный ствол аппарата смотрел на город. Помогавший Генчику бандеровец был в форме сержанта войск НКВД. Он присел возле аппарата на корточки и смотрел в бинокль.

Генчик снова сказал что-то непонятное, гудение усилилось. Сережа видел только напряженные спины людей, возившихся у аппарата.

— Они там и не подозревают, что уже умерли, — сказал человек с биноклем.

— Бесшумная и невидимая, — отрывисто бросил Генчик.

Гудение в аппарате усилилось, оно постепенно перешло в вой.

Генчик только пожимал плечами, его слов уже не было слышно. Аппарат визжал, как пила на лесопильном заводе. Визг вздымался выше, выше, чердак наполнялся воем, воздух густел и сотрясался, на головы мальчишек сыпалась пыль и куски черепицы.

Генчик рявкнул и взмахнул рукой. Из аппарата вырвалась короткая белая молния и ударила учителя физики в грудь. Корпус аппарата краснел, краснел, словно наливался кровью, и вдруг лопнул. Вспыхнуло яркое пламя, и Сережа закрыл глаза. А когда открыл, увидел над собой Юрку в клубах дыма.

— Давай, давай. Дом горит…

Мальчишки кубарем скатились с крыши. Они бежали еще быстрее, чем в прошлый раз.

— Проклятый замок, все время из него драпать приходится, прокричал Сережа на бегу. На валах они впервые перевели дух. Тонкие струйки дыма соединялись над домом в большое синеватое облако.

К замку уже мчалась пожарная машина.

Дойдя до дома, Сережа спросил:

— Так кто, по-твоему, Генчик?

— Фашист, — убежденно сказал Юра.

Дома Сережу ждала неприятная новость. Мать сказала ему, что с Сашей случилось несчастье…

— Когда? — удивился Сережа. — Он же все время лежал дома?

— А сегодня взял и вышел на демонстрацию, и с ним там случился приступ, не то еще что-то, какой-то взрыв… Я точно не знаю, но он очень плох сейчас. Ты сходил бы, проведал его, как-никак без отца и матери.

— Меня все же впустили в палату к Саше, — рассказывал потом Сережа Юрке. — Тетя Зося поплакала и ушла. Я долго сидел у него. Голова вся забинтована, он ничего не видел, но говорил довольно внятно, только голос был глухой и слабый.

Говорил он очень медленно. Слова падали, как капли из закрытого крана. Я и сейчас помню каждое слово. Я держал его за руку и чувствовал неровный пульс.

В тот день Саша очень хорошо себя чувствовал и решил пойти на демонстрацию.

Из дому он вышел часов около десяти. Захотелось побродить по праздничному городу, потолкаться среди людей, смотреть, смеяться. Был он еще очень слаб, голова кружилась от крепкого воздуха.

На Главной улице было еще шумнее, еще веселее и теснее, изредка его окликали знакомые. От света и гама у него кружилась голова, заболели глаза. Он достал черные очки и надел. Сразу стало легче.

Парад уже начался, шли летчики. Торжественно играл духовой оркестр. Он повернулся и посмотрел вверх, туда, где Главная улица переходила в разрушенный пригород. Деревья над далекими домами казались похожими на темные облака. Оттуда, из-за города, веяло душистой прохладой весенней земли.

Он стоял, наслаждаясь теплым весенним днем и близкой человеческой радостью.

Внезапно все изменилось. На горизонте, куда он смотрел, возникла ярко-красная точка, от нее побежали концентрические кольца, они становились все больше, больше… Вскоре он очутился внутри огромной трубы из плотных разноцветных колец. Все вокруг — люди, дома, мостовая, небо, деревья, машины — пришло в движение и, сплющиваясь, деформируясь, вытягивалось в виде колец, превращалось в стенки этой трубы.

Он сорвал очки в испуге. Рядом бурлил людской поток. Никому не было дела до его странной галлюцинации.

Он опять надел очки. Видение повторилось. Он встревожился, потом его охватил настоящий страх. Он понимал, что происходит что-то ужасное. Опасное для людей, которые беззаботно смеялись и весело шли, взявшись за руки. Ведь этого раньше не было. А потом оно возникло. И оно менялось.

Он видел, как концентрические круги пришли в движение. Они перемещались с бешеной скоростью. Наслаивались друг на друга, уменьшались, уменьшались, пока не обратились в дьявольскую красную точку. Труба, в которой он стоял, вертелась, ввинчивалась в горизонт. Его затошнило, и он вновь снял очки, а потом вновь их надел и вновь попал в гигантский водоворот, в котором уже ничего нельзя было различить: ни земли, ни неба. Перед ним была суживающаяся воронка, и он стоял внутри нее.

Тогда он решил, что мираж рожден его больным мозгом. Он подумал, что так начинается безумие и он сейчас сойдет с ума.

Стиснув зубы, он заставил себя бороться с миражем. “Тебя нет, тебя нет”, — твердил он, уставившись в точку, откуда ползли кольца.

Он собрал всю волю, он напряг все силы. Он неистово желал исчезновения дьявольского видения. Он заклинал и молил его исчезнуть. Но труба не исчезала. Она становилась плотнее и уже.

Его охватило отчаяние и злость, что он не может справиться е собственной слабостью.

И вдруг из центральной точки вырвался тонкий, как игла, луч и ужалил его. Больше он ничего не помнил. А люди потом говорили, что у него вдруг взорвались черные очки.

Юра слушал, не перебивая. Они только что похоронили Сашу и подавленные, суровые возвращались домой. День угасал. Ржавое небо и багровый осколок солнца только подчеркивали немоту и неподвижность черных станционных столбов…

День угасал. Ржавое небо и багровый осколок солнца только подчеркивали немоту и неподвижность черных станционных столбов. Сергей Александрович невидящим взглядом уставился в окно. Недопитое пиво осело. В нем угасал последний свет дня.

Что же тогда произошло? Какая битва состоялась на глазах ничего не подозревающих зрителей?

После смерти Саши он долго ломал над этим голову, но, увы, наука в те дни еще не занималась подобными вещами. Да и где им с Юркой было разобраться во всем! А потом было недосуг, и все постепенно забылось, сгладилось, быльем поросло.

Но однажды совершенно случайно Сергею Александровичу попалась статья видного советского биолога. В ней шла речь о взаимодействии радиоволн и живого организма. Сначала Сергей Александрович лениво пролистал ее, потом заинтересовался. Даже сделал некоторые выписки:

“…В биологической активности электронных полей главную роль играет не энергетическое взаимодействие (преобразование энергий другие формы), а какое-то иное.

…Мы сталкиваемся здесь со взаимодействием электромагнитных полей и химической информации живых организмов, то есть с влиянием полей на преобразование, передачу, кодирование и хранение биологической информации, ответственной за воспроизводство белковых структур.

…Периодически изменяющиеся электромагнитные поля различных частот могут навязывать биологическим процессам несвойственный им ритм или, иначе говоря, вводить в организм вредную информацию. Она искажает нормальные информационные процессы. Вместе с тем периодически изменяющиеся электромагнитные поля определенных частот могут служить источником полезной для организма информации (такими, наверное, являются природные поля).

…Сантиметровые же волны вызывают колебания частиц в едином ритме, а следовательно, не только увеличивают общее тепловое движение частиц, но и навязывают им несвойственный режим движения. А это может привести к нарушению нормального порядка перемещений ионов и молекул, которыми обусловливаются информационные процессы (например, возникновение и распространение биотоков в нерве).

…дают основание полагать, что периодически изменяющиеся электромагнитные волны в большей степени влияют на информационные процессы в живых организмах, чем поля, хаотически изменяющиеся…”

И события двадцатилетней давности ожили и предстали перед внутренним оком Сергея Александровича, будто все случилось вчера.

Прошлое выросло вдруг и вытеснило и привычные заботы, и тот несколько ленивый скептицизм, который приходит вместе с жизненным опытом.

Строй его мыслей был прост. Он подумал тогда, что аппарат Генчика мог быть именно таким электромагнитным излучателем, обладающим вредным, смертельно опасным для человека действием. Может, Генчик и не сам его придумал, ведь он во время войны, как потом выяснилось, работал в Яновском концлагере, а там нацисты ставили опыты на людях. Какие опыты, это и до сих пор не известно, но Генчик имел к ним отношение. После разгрома фашизма он притаился и решил совершенствовать новый вид оружия.

Очевидно, он продолжил эти опыты на растениях, животных, на том самом несчастном коте, который сначала напугал их, а потом, уже мертвый и полузасыпанный землей, вызвал смутное чувство страха и отвращения. Конечно, Генчик мог бы работать и на Западе. Но он был ярый националист, ему нужна была победа дома.

Черные очки тоже могли быть своего рода излучателями, созданными самой природой. Они усиливали радиоизлучение мозга и превращали его в пучок направленных радиоволн.

Если это действительно так, то становились понятны все чудеса, которые геолог проделывал с нацистами в лагере. У него был своеобразный гиперболоид инженера Гарина, только работающий не в световом, а в радиодиапазоне.

Что же произошло тогда, 1 Мая, в тихом закарпатском городке?

Странное, почти невероятное совпадение. Но сколько в жизни бывает еще более странных и невероятных совпадений? Итак, поединок между двумя излучателями. Генчик направил искусственно на первомайскую демонстрацию генерируемый пучок радиоволн, который встретился с волной, идущей от черных очков. Саша победил ценой колоссального нервного напряжения, ценой жизни…

Конечно, рассуждения Сергея Александровича могли быть ошибочными. Он не ученый. И все же на чердаке Карлова замка не мог взорваться просто какой-нибудь миномет неизвестной конструкции или сверхдальний огнемет, по тем или иным причинам оказавшийся у бандеровцев. Конечно, насчет “невидимой или бесшумной смерти” они с Юркой могли ослышаться. Слишком перепугались. Но вот все остальное… И эти больные растения, и несчастный покалеченный кот…

Сергей Александрович взял отпуск на несколько дней, простился с женой и семилетним сынишкой и сел в поезд Москва — Ужгород, отходящий с Киевского вокзала в 17.36.

Вот и сидит он теперь за кружкой пива, смотрит в окно, за которым садится солнце, и думает, как быть дальше. По лицу его пробежал оранжевый отсвет, потом опять тень и снова свет. Все быстрее, быстрее… Это отошел поезд 19.03 на Москву.

Буфетчик отворил дверь и придержал ее, чтобы дать пройти помощнику, согнувшемуся под тяжестью металлических сеток с бутылками. С последними прямыми лучами солнца в дверь ворвался запах железной дороги.

И, как живой, встал перед ним Сашка! Худой нервный “шкелетик” с черными очками — последним оружием обреченных.

Вспомнил он Зосю, ее соседей, Юркиных родителей… Не может быть, чтобы не осталось никаких следов! Не может быть. Надо задержаться хотя бы еще на один день. Может, кто и отыщется…

Последнее оружие обреченных, последнее оружие твоих глаз, Саша.

И.Росоховатский КАКИМ ТЫ ВЕРНЕШЬСЯ?[4]

1

Нет, ее поразили не слова — слов девочка не могла точно вспомнить: кажется, спросил, почему она плачет. Но голос… Он звучал совсем не так, как другие… И такой ласковый, что она заплакала сильнее. Словно сквозь мокрое стекло заметила его озабоченную улыбку. Девочке показалось, что она ее уже видела очень давно. Вот только вспомнить не могла…

— Тебя кто-то обидел?

Девочка отрицательно покачала головой. Он поспешно добавил:

— Я не собираюсь вмешиваться в твои дела. Просто мне скучно гулять одному. А тут вижу: ты идешь да еще плачешь…

Девочка недоверчиво улыбнулась. Мокрое стекло перед ее глазами начало проясняться.

Она вспомнила, как учитель сказал: “Вита Лещук, ты виновата и должна извиниться перед Колей”. Она тогда упрямо закусила губу и молчала. “Ну что ж, ты не поедешь на экскурсию. Побудешь дома, подумаешь”. Не могла ведь она рассказать, как было на самом деле. Вита Лещук не доносчица.

Пусть уж лучше ее наказывают…

— Послушай, девочка, я — то знаю, что виновата не ты, а Коля.

“Знает? Но откуда?”

— Послезавтра я лечу на день в Прагу. Хочешь со мной?

Девочка вздрогнула, остановилась. Тоненькая и легкая, с пушистыми волосами, она сейчас до того была похожа на одуванчик, что хотелось прикрыть ее от ветра.

“Послезавтра наш класс летит в Прагу, а меня не берут…”

Вита подняла голову и внимательно посмотрела на незнакомца. Он был высокий, с несуразно широкими плечами, нависающими как две каменные глыбы. Может быть, поэтому он немного горбился. На треугольном лице с мощным выпуклым лбом все угловатое, резкое. Даже брови напоминают коньки “ножи”. А глаза добрые и тревожные.

— Проводить тебя немного?

Быстро добавил:

— А то мне одному скучно.

Вита молчала, и он снова заговорил:

— Я расскажу тебе свою историю — может быть, ты захочешь мне помочь…

Против этого девочка устоять не могла:

— Хорошо, рассказывайте.

Медленно пошла дальше, покровительственно поглядывая на него. И он шел рядом, пытаясь приспособиться к ее шагам.

— Видишь ли, в Праге у меня очень много дел. Все их за день одному ни за что не переделать. А если ты согласишься полететь со мной и хотя бы выполнишь мое поручение на фабрике детской игрушки, я справлюсь с остальным. Ну как, согласна?

— Надо еще спросить разрешения у мамы и бабушки, — сказала Вита.

И незнакомец почему-то обрадовался:

— Конечно. И поскорей.

— Мой дом уже близко.

Она настолько прониклась доверием к спутнику, что перед эскалатором подала ему руку. Здесь было очень оживленно. Незнакомец так стиснул ее руку, что девочка вскрикнула.

— Извини, Вита.

“Откуда он знает мое имя? Почему ничего не говорит о себе? Как его зовут?”

— Пора и мне представиться, — тотчас произнес он. — Меня зовут Валерий Павлович. По профессии я — биофизик. Сейчас в отпуске. Но он кончается.

Некоторое время они ехали молча, И каждый раз, переходя с эскалатора на эскалатор, Валерий Павлович брал Виту за руку. Его пальцы были сухими и горячими, как будто он болен и у него высокая температура.

Когда подошли к Витиному дому и дверь автоматически открылась, Валерий Павлович на миг задержался у порога, словно не решаясь войти…

2

Их встретила мать Виты — маленькая круглолицая женщина с такими же, как у дочери, пушистыми рыжими волосами. Она изумленно уставилась на незнакомца:

— О, у нас гости!

Женщина присмотрелась к Валерию Павловичу, и ей начало казаться, что она его не раз видела. Но когда? Где?

— Ксана Вадимовна, — представилась женщина.

— Валерий Павлович, — и сразу же отвел глаза.

“Где я его видела?” — пыталась вспомнить женщина. Сначала ей показалось, что это кто-то из сослуживцев мужа. Но тогда бы она его помнила, как помнит всех, кто имел отношение к Антону, к ее Анту. За эти несколько минут она изрядно потормошила память, но ничего не добилась. А когда успокоилась, память сама легко, как вода, соломинку, вытолкнула наверх воспоминание. Фойе театра. Выставка картин молодых художников. Она тянет мужа за руку: “Ант, да пошли же! Третий сигнал!” А он смотрит на картину, написанную звучащими красками. На ней из тьмы выплывает лицо с заостренными чертами, яростно устремленное вперед. Ант сказал ей тогда: “Вот каким мне бы хотелось быть”. Жена искоса взглянула на его полное доброе лицо с чуть оттопыренной губой и улыбнулась про себя: “Мальчишка!” А теперь она видит перед собой тот же портрет, но оживший, “Может быть, художник писал его именно с этого человека? Невероятно…”

— Мама, а меня Валерий Павлович приглашает с собой в Прагу! — не замедлила сообщить девочка. — Он летит туда в тот же день, что и наш класс.

— Вот вы там и увидитесь, — сказала Ксана Вадимовна, не вдумываясь в слова дочери. Она смотрела на гостя и думала: “Как будто сошел с того портрета. Это лицо… Его мне уже не забыть. Только теперь я, кажется, понимаю, что нашел в нем Ант. Но оно слишком подвижно: так быстро меняет выражения, что их невозможно уловить…”

— Мама! — нетерпеливо напомнила о себе девочка. — На экскурсию меня не берут, если не извинюсь перед Колей.

— Что случилось?

— Я ударила его.

— И не хочешь извиниться?

— Ни за что! Он сказал, что герои — дураки, а трусы — умные. И что их называют по-другому потому, что это выгодно другим.

— Надо было объяснить, — попыталась успокоить дочь Ксана Вадимовна.

— Кому? Кольке? — Девочка сказала это так выразительно, что мать невольно улыбнулась, а потом ей пришлось хмурить брови, чтобы показать, что она осуждает дочь.

— Несчастный человек ваш Коля. Жизнь у него будет неинтересная, если он не изменится, — проговорила, входя, пожилая, но еще крепкая женщина с цыганскими глазами. Ее короткие черные волосы были так причесаны, что казались растрепанными. — Я — Витина бабушка, — сказала она гостю и опять обратилась к Вите: — Наверное, над ним следовало просто посмеяться.

Она многозначительно кивнула гостю, показывая, что за всем этим скрывается еще кое-что невысказанное. Но Ксана Вадимовна нетактично спросила:

— Это ты из-за отца?

Девочка напряглась, как струна.

— Мама права. В таких случаях лучше не примешивать личного, — поспешил Валерий Павлович то ли объяснить что-то девочке, то ли выручить Ксану Вадимовну.

Вита подчеркнуто отвернулась от гостя.

“Этого она еще не поймет, — с сожалением подумал он. — До этого еще слишком много синяков впереди”.

— Вот видишь, доченька… — попыталась начать повое наступление Ксана Вадимовна, но Вита решительно тряхнула головой:

— Я не извинюсь перед ним. Ни за что!

— И не надо, — неожиданно поддержала ее бабушка. — То, что мы тебе сказали, — это на будущее.

Ксана Вадимовна пожала плечами и вышла из комнаты.

Вита украдкой посмотрела на гостя: как он реагирует? Все-таки ей очень хотелось поехать в Прагу. Гость сидел в кресле сгорбившись, опустив голову. Но Вита видела, что его глаза улыбаются.

— Прошу всех к столу! — послышался голос Ксаны Вадимовны.

Они прошли в столовую, где на пультах перед каждым креслом горели лампочки синтезаторов.

— Я уже ввела программу. Оцените мое новое меню, — сказала Ксана Вадимовна гостю.

— Спасибо, но я не хочу есть, — отчего-то смутился он.

— Ну немножко, немножко, только попробуйте. Прежде чем Валерий Павлович успел опомниться, перед ним оказалась тарелка с салатом. Люк синтезатора был еще открыт, значит, сейчас появится еще одно блюдо. Но тут длинный палец гостя нажал на стоп-кнопку. Индикатор погас. Ксана Вадимовна удивленно повернулась к Валерию Павловичу. А он как-то уж очень беспомощно развел руками и проговорил:

— Но я совсем не хочу есть.

Бабушка, не отрывая от него своих быстрых антрацитовых глаз, нахмурила брови. По ее лицу было видно, что она о чем-то напряженно думает.

Валерий Павлович скользнул по ней взглядом. “Надо ей помочь. Пожалуй, это неплохой выход для всех нас”. И он подсказал ей мысленно; “Да, ты не ошибаешься. Именно поэтому я кажусь вам странным, именно поэтому мне не нужно есть”.

— Извините, — обратилась бабушка к гостю и повернулась к Ксане. — Можно тебя на минутку? Поможешь мне… (Последняя фраза была сказана специально для гостя.)

Женщины вышли в другую комнату, и здесь бабушка, с упреком произнесла:

— Не приставай к нему. Разве ты еще не поняла?

— Что я должна понять?

— Ты не заметила в нем ничего необычного?

— Какой-то он странный…

— “Странный”… — протянула бабушка. — Это нам он кажется странным. А мы ему?

Ксана Вадимовна непонимающе пожала плечами. Ее жест означал; всегда ты что-нибудь придумаешь…

Бабушка посмотрела на нее долгим раздумчивым взглядом, покачала головой: “И как вы только уживались с Антоном такие разные?” В ее памяти тотчас появился сын. Стоило тихонько позвать — и он всегда приходил, и она могла с ним беседовать. Но сейчас она не звала, а он все равно пришел. Удивительно. Возможно, никто другой не нашел бы здесь ничего удивительного, но мать знала: что-то случилось. А что могло случиться, когда Антон погиб три года назад? Значит, что-то еще должно случиться…

Она с тревогой подумала о Вите. Можно ли ее отпускать вдвоем с этим?.. В ее голосе сквозило раздражение, когда она сказала невестке:

— Неужели ты не догадалась, что это синтегомо, сигом. Так, кажется, их назвали. Ты ведь видела таких существ недавно по телевизору. Говорили: “Первый шаг в будущее человечества, великий эксперимент” и еще разное…

Ксана Вадимовна вспомнила, выругала себя: как же сразу не признала? Этот мощный лоб, глыбы плеч, в которых, наверное, спрятаны какие-то дополнительные органы. Человек, синтезированный в лаборатории. Сверхчеловек по своим возможностям. И все-таки и тогда и теперь она воспринимала сигома скорее как машину, чем как человека. Читала, что эти предрассудки сродни расовым, глупое человеческое высокомерие, умом понимала, а сердцем не могла принять. Возмущалась, когда услышала, что уже многие из первых сигомов станут врачами. Думала: “Какой же это человек согласится, чтобы его исследовал сигом? А если тот решит, что слабое создание недостойно жизни? Бедняги сигомы — им не так-то просто будет заполучить первых пациентов…”

И вдруг сигом у нее в гостях! Ну конечно же, ему не нужна еда — он ведь заряжается через солнечные батареи и еще какие-то устройства, энергию копит и хранит в органах-аккумуляторах. Но что ему здесь понадобилось?

Ей стало не по себе, когда вспомнила: он хочет, чтобы Вита ехала с ним в Прагу. Может быть, он замышляет ее исследовать, как подопытное животное?

— Никуда Вита с ним не поедет! — решительно сказала Ксана Вадимовна свекрови.

— Но какие у нас основания не доверять ему? И девочку обидим, — ответила свекровь. И в то же время она думала: “Может быть, так лучше. Ведь не зря у меня появилось предчувствие…”

— Ты всегда любишь возражать, мама, — с упреком проговорила Ксана Вадимовна.

Свекровь ничего не ответила. “Так, конечно, вам спокойнее. Но как об этом сказать Вите?”

Они вернулись в столовую, делая вид, что ничего не произошло.

Гость бросил на них быстрый взгляд.

“Неужели он что-то заметил?” — подумала старшая из женщин и вспомнила: у сигома ведь есть телепатоусилители. Он воспринимает и свободно читает психическое состояние мозга. Сигомы могут переговариваться между собой на огромных расстояниях с помощью телепатии. Значит, Валерий Павлович знает и то, о чем они говорили и о чем думают. Но почему же в таком случае он не внушил им мыслей, нужных для свершения его замыслов?

Ее уверенность в правильности решения поколебалась. Свекровь испугалась: а если это сомнение внушает он? Посмотрела на гостя, ожидая встретить тяжелый, недобрый взгляд. И была готова броситься в бой со всей страстностью и ожесточением. Но Валерий Павлович смотрел не на нее, а на Виту. Острые черты его лица, похожего в профиль на выщербленную пилу, смягчились и сгладились. И хоть около улыбающихся глаз не собирались морщинки, сейчас его лицо уже не казалось таким странным. Он смотрел на девочку-одуванчик и улыбался ей. И девочка отвечала ему тем же.

3

— Ты уже большая, должна сама понимать, — начала Ксана Вадимовна почти сразу же после ухода гостя.

И Вита все поняла.

Она умоляюще взглянула на бабушку. Но та повернула голову к окну, делая вид, что внимательно что-то рассматривает.

— Мама! — с упреком воскликнула Вита. — Почему ты не разрешаешь? Чем он тебе не понравился?

Ксана Вадимовна несколько растерялась:

— Он не человек, девочка. Он — сигом. Помнишь, их показывали по телевизору?

— Ну и что же? — спросила девочка с таким видом, будто знала об этом раньше и не придавала значения.

— Неизвестно, с какой целью он тебя приглашает, — попыталась объяснить свой запрет Ксана Вадимовна, но Вита даже руками возмущенно всплеснула:

— Мама, помнишь? Я рассказывала, что некоторые наши девочки говорят, будто сигомы опасны. Ты тогда объясняла, что они повторяют слова глупых и отсталых людей. А теперь говоришь другое…

“Она покраснела, кажется, от стыда за меня”, — подумала Ксана Вадимовна и взглядом попросила свекровь о поддержке.

А та не замедлила прийти на помощь:

— И все-таки он не человек, Вита. И мы не можем проникнуть в его замыслы.

— Он хороший, — убежденно сказала девочка. — И чего вы на него напускаетесь? Если бы жив был папа…

Ее губы уже кривились и подбородок дрожал. А глаза смотрели с вызовом.

И невольно Ксана Вадимовна снова вспомнила о портрете, который так понравился покойному мужу. А теперь существо, будто сошедшее с портрета, пришлось по душе дочери. Случайно ли это?

4

— Мы полетим на гравилете? — спросила Вита и поспешила добавить: — А то я уже летала на всех атмосфероаппаратах, кроме гравилета.

— А тебя на руках носили? — спросил Валерий Павлович.

Ее ресницы настороженно приподнялись, как крылья птицы, готовой взлететь при малейшем шорохе.

— Когда был жив папа…

Но еще раньше, чем услышал ответ, сигом понял, что ошибся, причинил боль.

— Я понесу тебя до Праги, — сказал он.

— Ладно, — согласилась Вита. Сначала она подумала, что это игра, а потом вспомнила, что рассказывал учитель о сигомах. Она никогда не думала, что у кого-нибудь еще, кроме отца, может быть такая ласковая и сильная рука.

Валерий Павлович бережно поднял девочку, как поднимают одуванчик. Откуда-то из плеч сигома забили две струи, окутывая и его и Виту прозрачной упругой оболочкой.

Девочка увидела, как отдаляется зеленая земля, как навстречу, похожие на журавлиные ключи, несутся цепочки перистых облаков. Она представила, как обычно сигом летает здесь один, врезаясь в облака, и они накрывают его вот такой же холодной белой мглой. Ей стало жалко сигома: “Такой могучий и такой одинокий”. И она сказала:

— Большое, большое вам спасибо. Без вас я бы никогда не смогла так летать.

Она почувствовала приятную теплоту на голове, как будто кто-то опустил руку и ворошит ее волосы.

— Посмотри вниз, Вита!

Под ними проплывали цепи холмов. Их покрывал туман, и только меловые вершины, как маски, выглядывали из него.

— Будто в сказке, — сказала девочка, и по ее голосу угадывалось, что она всегда готова к встрече с чудесами.

— А в космос вы тоже могли бы вот так полететь? — спросила она.

— Могу, — ответил сигом.

— А что вы еще можете необычного? Он улыбнулся и задумался.

“Почему взрослым так трудно иногда отвечать на наши вопросы? Наверное, потому, что они думают, будто все знают”, — подумала Вита и, чтобы помочь Валерию Павловичу, спросила:

— А на дно моря тоже можете пронырнуть?

— Да.

Он думал одновременно о девочке, о ее маме и бабушке, о себе, о том, что ему предстоит:


Я несу ее на своих руках, но она мне нужна больше, чем я ей Даже мои создатели не подозревали, как она мне будет нужна.

Труднее всего пришлось бы им А сейчас? Как они волнуются, подозревая меня в преступных замыслах! А ведь им еще предстоит узнать правду… Смогут ли они понять?

Разгона не нужно. Скорость возникает сразу, как вспышка света. Только так можно перескочить барьер.


“Люди всегда движутся через барьеры. И то, что они живут, — уже преодоление барьера. И особенно то, что они сумели создать нас. Пожалуй, это самый большой барьер, который они одолели. А у нас впереди свои барьеры. Но нам легче, чем им, хоть мы и пытаемся помочь, подставить плечо под их ношу. Они нам дали то, чего сами были лишены: всемогущество и бессмертие, а мы им — только надежду. И сейчас эта девочка отдает мне свою ласку и восторг, а что я дам взамен? И нужно ли это ей?”

Вопросы, на которые он не находил ответа… Ответ должна была дать девочка, раз ее мать и бабушка не смогли сделать этого.

— А вы можете пронырнуть сквозь время? Нам говорил учитель… Знаете, я бы тоже могла, если бы только у меня были такие органы. И я бы сначала пронырнула в прошлое, года на четыре назад…

Он понял: она открывает ему самый сокровенный свой секрет. Она говорит неопределенно “года на четыре”, но думает точно: “На четыре года”. Тогда был жив ее отец.

Сигом почувствовал, что его волнение все растет и мешает думать. Он мог расшифровать свое состояние, разобрать все нюансы, слившиеся в один поток, мощный, недоступный обычному человеку, у которого в сотни раз меньше линий связи и чувства беднее в сотни раз. Такой порыв сломил бы его, как буря сухое дерево. Но сигом не расшифровывал потока. Он включил стимулятор воли, и ему показалось, что он слышит затихающий грозный клекот в своем мозгу…

— Угадайте, что это такое.

Рука девочки показывала вниз, на зеленую щетину леса.

Он хотел сказать “лес”, но вовремя уловил загадочный блеск ее глаз и произнес полушепотом:

— Зеленый зверь-страшилка.

Она с восторженным удивлением посмотрела на него, как бы говоря: вы такой догадливый, словно и не взрослый вовсе. С вами интересно разговаривать. И спросила:

— А он злой?

— Нет, он только притворяется. В самом деле он очень добрый.

— Верно, — подтвердила она и впервые посмотрела на него не покровительственно и не восхищенно, а так, как смотрят на равного, на друга.

— Гляди, вон и Прага на горизонте.

Там, куда он показывал, лежала алмазная подкова. Это сверкали новые районы лабораторий. Когда подлетели поближе, стало видно, что подкова состоит из двух частей — наземной и воздушной. Многие здания-лаборатории парили в небе, поднятые на триста — пятьсот метров. Здесь были все геометрические фигуры: здания-ромбы и шары, кубы и треугольники. Они встретили нескольких людей. перелетавших от лаборатории к лаборатории. Кто-то помахал им рукой и долго смотрел вслед.

А внизу уже распростерлась старая Прага-музей с иглой старомястской ратуши и резными шпилями собора в Градчанах. Сигом с Витой приземлились на площади как раз перед ратушей.

— Сейчас будут бить старинные часы, и ты увидишь апостолов, — сказал сигом.

— А что такое апостолы?

— Игрушечные человечки. Они покажутся вон в том окне.

Апостолов по требованию Виты смотрели два раза. А потом прошли по Карлову мосту через сонную Влтаву. У каждой статуи девочка останавливалась и наконец заключила:

— Когда-то больше любили кукол.

— Да, — серьезно проговорил сигом. — Тогда взрослые тоже играли в кукол.

Они остановились перед знаменитой фабрикой игрушек, и сигом сказал:

— Ты пока посмотришь фабрику, а я ненадолго отлучусь и вернусь за тобой.

5

Сигом вернулся раньше, чем предполагал, хотя орган-часы в его мозгу показывал, что он нерационально тратит время. Сигом не пытался оправдаться перед собой, зная, что не может поступать иначе. Он думал о Вите, вспоминал, как она спрашивала: “А можете?” На фабрике ей предложат выбрать себе игрушку. И сигом догадывался, какую она выберет.

Робот-швейцар проводил его к Главному конструктору игрушек — веселому стройному человеку, одетому в спортивный костюм. Он сидел на маленьком стульчике для посетителей, а около его глубокого старинного кресла стояла Вита.

Сигом видел ее сейчас в профиль: разгоревшаяся щека, облако пушистых волос, любопытный глаз.

— А вот и за мной пришли, — сказала она Главному конструктору, увидев сигома.

Одну руку подала ему, а второй прижимала к груди пластмассовую коробку.

— Угадайте, какой подарок я выбрала, — предложила Валерию Павловичу и заговорщицки подмигнула Главному конструктору.

— Трудно, — сказал сигом и попытался нахмурить лоб, но это у него не получалось — кожа из пластбелка не собиралась морщинами. — Может быть, ты мне поможешь? — И, не ожидая ответа Виты, спросил: — Из старых или из новых?

— Из новых. — Ее глаза говорили: “Ты хитрый”.

— Машина или существо?

— Существо.

“Я не ошибся”, — думал Валерий Павлович, вспоминая куклу-сигома, новинку пражской фабрики. Кукла умела сама ходить, выговаривала несколько слов, пела. В ее лоб был вделан маленький прожектор, прикрытый заслонкой.

“Глядя на куклу, она будет вспоминать меня”.

Он спросил:

— Это существо похоже на меня?

— Немножко, — лукаво сказала девочка.

— Может быть, это кукла-сигом? — сказал он медленно, будто раздумывая.

— Вот и не догадались!

Вита раскрыла коробку. Там лежали две чешские куклы — папа Шпейбл и Гурвинек.

— Но ты же сказала, что игрушка — из новых моделей.

— Я правду сказала: папа Шпейбл играет, а Гурвинек танцует. Раньше таких не было.

Сигом и Вита попрощались с Главным конструктором. Они вышли из его кабинета, прошли через выставочный зал. Уже у самого выхода сигом задержался, спросил у Виты:

— А ты не хочешь еще и ту куклу, которую я называл?

Девочка отрицательно покачала головой.

— Ты не будешь вспоминать обо мне?

— А при чем же та кукла?

— Она похожа на меня.

— Нет, — сказала девочка. — Кукла — это кукла. А вы — это вы.

Она вприпрыжку побежала к двери.

— Не так быстро, Винтик, упадешь!

Девочка замерла, прижалась к двери. Не решалась обернуться, взглянуть на сигома. Он сказал “Винтик”. Но так называл ее только один человек — папа. Что же это такое?

Сигом подошел к ней, опустил руку на плечо, притянул к себе. Так в обнимку они вышли — гигант с массивными плечами и девочка-одуванчик. Вопросы бились в голове Виты, как птицы, но она ни о чем не спрашивала.

Они прошли по старинной набережной над Влтавой, и Вита старалась не наступать на большую тень сигома. Листья шуршали под ногами, как пожелтевшая бумага, как обрывки чьих-то писем, которые не дошли по адресу.

Вот и Вацлавская площадь. Сигом что-то объяснял девочке, рассказывал о короле Вацлаве, но она не слушала, занятая своими мыслями. Внезапно подняла голову, глядя ему в глаза, спросила:

— Когда у вас кончится отпуск?

— Через два дня. — Он понял, к чему она клонит, и сказал, стараясь, чтобы голос звучал как можно тверже: — Я и потом буду прилетать к тебе.

— Честное мужское слово, да?

Она испытующе смотрела на него — серьезная маленькая женщина, которая не прощает лжи. И она доверила ему то, о чем не говорила никогда никому:

— Мой папа всегда выполнял то, что говорил. Но однажды… Когда он уходил на Опыт, то обещал вернуться… — Она отвернулась. — Я не хочу, чтобы вы подумали, будто я плакса. Но у других есть папы…

Он боялся посмотреть в ее глаза, знал, какие они сейчас. А девочка изо всех сил прижалась к нему и бормотала:

— Он обещал вернуться.

Сигом почувствовал, что больше никакими переключениями стимулятора воли не удастся сдержать ком, подступивший к горлу. Словно что-то сломалось в нем, какая-то незаменимая деталь — и третья и четвертая сигнальные системы, и даже система Высшего контроля были бессильны перед этим. Он опять на мгновение стал тем, кем был когда-то давно, до смерти, — обычным слабым человеком. Из его губ вырвалось:

— Я сдержал слово, Винтик.

— Папа…

— Я тебе потом объясню…

— Папа!!!

Сильный порыв ветра взъерошил волосы девочки, вздул пузырем ее платьице. Пушистые волосы щекотали губы сигома. Он хотел что-то объяснить девочке, но подумал: “Она не поймет. Да я и сам не мог бы определить, сколько во мне от Анта и сколько нового. Сказал ли я ей правду?”

6

— Ант, — шепнула женщина.

Он повернул к ней лицо, и она увидела, что в его глазах нет и следа сна.

— Ты не спал всю ночь?

— Мне не нужен сон. Я ведь не устаю. “Что в нем осталось от того, которого я любила?” — думала женщина. Сказала совсем другое:

— Ты мне кажешься высшим существом, каким-то древним богом.

Сигом улыбнулся, и она убедилась, что Вита не ошиблась: это была улыбка прежнего Анта.

— Если тебе приятно, то все в порядке.

“И слова прежнего Анта…” Он добавил:

— Я ведь и мечтал стать таким. “Что же в нем осталось от того, которого я любила?” Погладила его горячее плечо — плечо того Анта никогда не было таким горячим, — сказала:

— Мне кажется, будто это ты и не ты…

И наконец решилась:

— Что же в тебе осталось от прежнего?

— Ты ведь только что сама ответила на этот вопрос. Он знал, что ей тяжело: в его возвращении она видит что-то кощунственное. И она и мать мучаются, пытаясь ответить на вопросы, которые не нужно задавать. И только Вита сразу радостно приняла все таким, как есть: для нее главное, что он вернулся.

Сигом сделал то, что неоднократно запрещал себе, — включил телепатоусилитель и тут же его выключил. Затем проговорил, отвечая на невысказанный вопрос Ксаны:

— Я мог бы вернуться и прежним — точно таким, каким был до смерти. Ведь опыт предстоял очень опасный, и мой организм записали на фиоленты. Им проще было бы восстановить его по матрице.

— Тогда почему же…

— Когда я очнулся, показалось: сплю. Потом услышал знакомый голос. Профессор Ив Кун позвал меня по имени. Я хотел повернуть голову, но не мог, хотел взглянуть на Ива — тоже не мог. Ив спросил: “Ант, ты меня слышишь, отвечай!” Я ответил, что слышу, но не вижу. И он сказал: “Сейчас объясню. Ты погиб. И Олег тоже. Вспомни”. Я снова увидел, как Ол передвинул рычаг — и сверкнула молния… “Вспомнил?” — “Да”, — ответил я. Ив рассказал, что они начали восстанавливать нас. Первый этап. Оказалось, что я пока — только модель мозга Анта, созданная в вычислительной машине. Ив говорит: “У тебя есть органы речи и слуха, но еще нет зрения. И, перед тем как приступать ко второму этапу, хочу спросить…” Я уже знал, о чем он спросит. Ведь еще когда был создан первый сигом, я высказался достаточно определенно. И потом мы не раз говорили об этом, и он знал, каким бы я хотел быть. Он просто уточнял, все ли остается неизменным…

Ксана приподнялась, опершись на локоть, внимательно наблюдала за его лицом, которое теперь уже не казалось ей чужим.

“Чему я удивляюсь? Он всегда был таким, — думала она. — Мы всегда плохо понимали друг друга. То, что мне и другим казалось кощунственным, для него было обычным и ясным. Пойму ли я его когда-нибудь?” Она спросила, хотя и знала заранее, что опять не поймет его:

— Но почему ты хотел быть таким, а не прежним? “Я не могу ей сказать всего, — подумал он. — Это бы оскорбило и опечалило ее и любого такого же человека, как она”.

— Мне нужно было поставить Опыт, а в прежнем облике я не мог этого сделать. Не хватало ни объема памяти, ни быстроты мышления, реакций, ни органов защиты и контроля. У меня было только две сигнальные системы, а теперь их у меня пять. И еще система Высшего контроля.

Сигом вспомнил, как когда-то давно — тогда он был человеком — на спутнике погибал его друг, прижатый обломком радиотелескопа, а он не мог прийти на помощь, не мог поднять руки. У него шла носом кровь, в голове как будто скрежетали жернова, размалывая память. Он проклинал свою слабость и это дьявольское вихревое вращение, возникшее по неизвестной причине. Сквозь скрежет жерновов пробивался вопль: “Помоги!” Потом затих…

Сигом провел рукой по волосам Ксаны, по ее щеке, по шее. Пальцы наткнулись на морщины. Он вспомнил, как она всегда панически боялась старости. Боль проникла в его сознание, он взял руку Ксаны и осторожно сжал.

— О чем ты думаешь? — спросила она.

— О тебе.

Он думал:

Он думал:


И она спрашивает, почему я решил стать другим. Вся беда в том, что ей нельзя объяснить — надо, чтобы она почувствовала. А это почти невозможно. Конечно, я мог бы включить усилители и внушить ей. Но я ведь запретил себе в отношениях с людьми использовать преимущества перед ними. И правильно сделал. С ними я должен быть человеком — ни больше и ни меньше. В этом все дело…

Мать, наверное, уже встала. Поймет ли она? Когда-то я рассказывал ей, что лимиты человеческого организма исчерпываются раньше, чем мы предполагали; что если человек хочет двигаться вперед, ему придется создать для себя новый организм — с другим временем жизни и возможностями Она соглашалась со мной. Но тогда я был прежним Антом.

За три минуты до начала Опыта придется переключить систему Высшего контроля только на энергетическую оболочку. Важно еще все время контролировать температуру в участке “Дельта-7”…

— Поедем сегодня к морю? — спросила женщина, с замиранием сердца ожидая, что он ответит. Прежний Ант очень любил море.

— Замечательно придумала, — ответил сигом. — Я понесу тебя. Помнишь, на Капри ты просила, чтобы я понес тебя в воду, а то ты боишься замочить ноги?

Впервые за эти два дня, с тех пор как она узнала правду, ей стало по-настоящему легко, будто все страшное уже позади. И она пошутила:

— Ты понесешь всех троих, всех твоих женщин? До самого синего моря?

— Конечно, — сказал он, — Я домчу вас по воздуху быстрее гравилета.

— А знаешь, сколько мы весим втроем? — продолжала Ксана, думая, что он тоже шутит.

— Во всяком случае меньше тысячи тонн…

— А ты можешь переносить тысячу тонн?

— Да. И больше, — ответил сигом, и она поняла, что он не шутит. Он опять стал для нее чужим, Ксана замолчала, невольно отодвинулась.

Прозвучал мелодичный звонок, “Вита”, — подумал сигом и радостно улыбнулся.

— Войдите, если не Бармалей! — воскликнул он, закрыв лицо руками и растопырив пальцы.

— Папка! Папка! Ты опять за старые шутки! Но мне ведь уже не три года, — запрыгала Вита и погрозила ему, Сигом услышал голос матери:

— Доброе утро, дети!

Она вошла своей быстрой молодой походкой, и Ксана пытливо смотрела на нее: “Неужели она ни разу не задумалась над тем, что же в этом существе осталось от ее сына? Неужели ей легче, чем мне?”

— Мама, — сказал сигом, — мы с Ксаной договорились: сегодня все вчетвером летим к морю.

— Ура! — закричала Вита и обеими руками обняла шею сигома. Ее глаза блестели от восторга. — И ты понесешь нас, как тогда меня? Идет?

— А ты будешь послушной? — спросил сигом.

— Не буду!

— За правдивость наперед снимаю половину вины, — торжественно проговорил сигом и почувствовал руку Ксаны на своем плече.

— Хватит баловаться, Ант. Как маленький…

7

Прошло два дня…

— Мне пора.

“Что еще сказать им? — думал сигом, не глядя на мать. — Только бы она не заплакала…” По небу тащились гривастые тучи.

— Ты скоро вернешься? — спросила Вита.

— Да. — Добавил: — Честное мужское слово.

Никто не улыбнулся.

“Что сказать матери? Ей тяжелей всего…” Ничего не мог придумать.

Тучи тащились по небу бесконечным старинным обозом…

— До свидания, сын. Желаю тебе успеха во всех делах, Ее голос был спокойным, и слово “сын” звучало естественно. Он понял, что мать приняла его таким, как есть, и не терзалась вопросом: что осталось в нем от того, кого она родила? Мать не смогла бы постигнуть его превращения логикой, не помогла бы ей эрудиция. Что же ей помогло?

“Пожалуй, это можно назвать материнской мудростью, — подумал он. — Оказывается, я не знал своей матери”.

— До свидания, — сказал сигом, обнимая всех троих и уже представляя, как сейчас круто взмоет вверх, пробьет тучи и полетит сквозь синеву.

— Будь осторожным, Ант, — робко попросила Ксана. — Ты отчаянный. Ты опять…

Не договорила. И это невысказанное слово повисло между ними, как падающий камень, которыи вот-вот больно ударит кого-то…


Ксана боится за меня, как и тогда. Она даже забыла, что я стал неуязвимым. Значит, я для нее — прежний Ант…

Смерть… Когда-то мы так свыклись с этим несчастьем, что оно казалось неотделимым от людей. Но и тогда мы боролись против нее. Мы сумели обессмертить голоса на пластинках и магнитных лентах, облик — в скульптуре, портретах. Мы создали бессмертную память человечества в книгах и кинофильмах… Так мы научились понимать, что же в нас главное и что нужно уберечь от смерти…

Ант улыбнулся, будто поймал слово-камень и отбросил его прочь. Он сказал:

— Если я опять погибну, то опять вернусь…

Е.Войскунский, И.Лукодьянов ПРОЩАНИЕ НА БЕРЕГУ[5]

…Встречаются существования, как бы поставившие задачей заставить других оглядываться на шорохи и загадочный шепот неисследованного.

Александр Грин

Белый дизель-электроход медленно приближался к скалистому берегу.

На палубе топтались пассажиры — веселые, хорошо одетые. Они переговаривались, смеялись, предвкушая купание и отдых, и любовались дельфинами, которые то и дело выпрыгивали из сине-зеленой воды.

Платонов ничем не отличался от курортников. Он подумал об этом и усмехнулся своим невеселым мыслям.

Берега раздвинулись, “Федор Шаляпин”, миновав клинок мыса, вошел в широкую бухту. Сразу открылся город.

С любопытством глядел Платонов на живописно раскиданные по скалам желтоватые дома и буйную тропическую зелень. Белый конус маяка на краю дамбы был прочно впечатан в голубее небо. Над гаванью, над стеклянным кубом морского вокзала, над черепичными кровлями домов дрожало марево знойного дня.

“Ну, здравствуй, старина Кара-Бурун”, — мысленно сказал наплывавшему городу Платонов. Скажи он это вслух, приветствие могло бы прозвучать излишне фамильярно, так как он прежде никогда не бывал в этом городе. Но мысль тем и хороша, что никто ее не слышит.

Кара-Бурун был построен на месте древнего греческого поселения. Он знавал времена расцвета, бурно наживаясь на заморской торговле, знал и упадок, когда торговля хирела и фрахт перекочевывал в более удачливые портовые города. Немыми свидетелями далеких времен высились над городом, на скалистых холмах, полуразрушенные сторожевые башни — из их бойниц, нацеленных в море, теперь выглядывали не мушкеты, а веселые ветки дикого орешника.

Кара-Бурун был неприступен с суши и трудно достижим с моря — обстоятельство, сыгравшее немаловажную роль в дни героической обороны от фашистского десанта во время Великой Отечественной войны.

Но уже давно не дымили крейсеры на рейде Кара-Буруна. Теперь его морской порт посещали только пассажирские суда в курортный сезон, длившийся, впрочем, добрых десять месяцев в году. Волны курортников скатывались в город и, наскоро пощелкав фотоаппаратами и пожужжав кинокамерами, заполняли электропоезда, которые уносили их в Халцедоновую бухту с ее прекрасными пляжами, многоэтажными пансионатами, стекло-бетонными соляриями и аэрариями, с десятками кафе и автоматов-закусочных.

В Кара-Буруне жили служащие районных учреждений, врачи, работники курортного управления и фабрики сувениров. Значительную часть населения города составляли отставные военные моряки, посвятившие свой досуг разведению клубники и рыболовному спорту.

Кроме того, здесь жил Михаил Левицкий — племянник Платонова.

Своего племянника Платонов видел в последний раз лет тридцать назад. Михаил был тогда еще совсем малышом. От покойной сестры Платонов знал, что племянник сделался врачом и обосновался в Кара-Буруне. Больше он не знал решительно ничего о своем единственном родственнике. Что он за человек? Когда-то Янина, покойная сестра, говорила Платонову, что Михаил умный мальчик. Но достаточно ли у него ума и такта, чтобы воздержаться от назойливых расспросов? Ведь бывает ум головы и ум сердца. Платонов при нынешних обстоятельствах предпочел бы второе.

“Федор Шаляпин” медленно подходил к стенке гавани, и Платонов видел пеструю толпу встречающих. Где-то в толпе был и Михаил Левицкий — курортный врач, сын Янины, умный мальчик.

Шумная компания парней и девушек с рюкзаками за плечами проталкивалась к трапу сквозь плотную стену пассажиров. Один из них, светловолосый крепыш, сосед Платонова по каюте, хлопнул его по плечу и сказал:

— Ну что, встретимся в Халцедоновой?

— Обязательно встретимся, — ответил Платонов и добавил мысленно: “Никогда мы с тобой не встретимся, дружок”.

И еще он подумал: “Если племянничек мне не понравится, го и дьявол с ним — здесь, должно быть, полгорода промышляет сдачей квартир”.

В гостиничное одиночество Платонову не хотелось.

У Михаила Левицкого выдался хлопотливый день. С утра — обычная трехминутна, затянувшаяся на тридцать пять минут, затем обход отделения, которым он заведовал в гериатрическом санатории “Долголетие”, потом прием больных.

Михаил был гериатром — специалистом по лечению старости. Он хорошо знал стариков — их особые болезни, возрастные изменения состава их крови и состава кожного сала, их нелегкие характеры. Больше часа он провозился с новой пациенткой: Михаил считал, что в первую очередь надо заняться ее сердечно-сосудистой системой, а пациентка настаивала, чтобы немедленно занялись ее морщинами.

К двум часам, бросив дела, он побежал на пристань встречать дядю.

Он, конечно, знал, что у него есть дядя по имени Георгий Платонов, родной брат его матери. Но никогда, ни единого раза Платонов не напоминал о своем существовании. И вдруг эта телеграмма: “Встречай”…

Михаил стоял у трапа и хмуро оглядывал сходящих на пристань пассажиров “Шаляпина”, Как выглядит Платонов, он не знал, но справедливо полагал, что мифическому дядюшке за семьдесят, никак не меньше. Если бы этот вздорный старик догадался прислать фототелеграмму to своим портретом…, Да куда там— разве догадается? Он-то хорошо знает стариков — их упрямство и скупость.

Пассажиры спускались по трапу сплошным потоком, затем потекли тоненьким ручейком, и, наконец, трап опустел. Ни одного старика или достаточно пожилого человека не прошло мимо Михаила,

Он задрал голову и крикнул человеку в белой форменной фуражке, который попыхивал трубкой, облокотясь на фальшборт “Шаляпина”:

— Все сошли? Может, кто-нибудь спит в каюте?

— Мы всех разбудили, — с достоинством ответила фуражка.

Михаил повернулся, чтобы пойти прочь, и увидел стоящего рядом человека. Это был высокий мужчина лет сорока, его серые глаза смотрели на Михаила из-под козырька кепи спокойно и чуточку насмешливо.

— И вы никого не дождались? — спросил Михаил.

— По-видимому, дождался, — ответил незнакомец. — Вас зовут Михаил Левицкий и вы должны были встретить своего дядю, не так ли?

— Верно, — удивленно сказал Михаил. — Только мы разминулись…

— Не разминулись. — Незнакомец усмехнулся. — Здравствуй, племянничек, Я-то сразу увидел, что ты похож на свою мать.

— Позвольте!.. Вы Георгий Платонов? Но ведь вам, по-моему…

— Ты прав, мне действительно много лет. Но, как видишь, я хорошо сохранился. Найдется у тебя в доме комната для меня?

— Комната?.. — Михаил был настолько смущен неожиданной моложавостью дядюшки, что не сразу понял смысл вопроса. Тут же он спохватился: — Да, конечно, комната готова.

— Ну, так пошли.

У Платонова было два чемодана, довольно тяжелых, Михаил схватился за тот, что побольше, но дядюшка мягко отстранил его:

— Возьми второй. Не в обиду будь сказано, я покрепче тебя.

Они прошли в широко распахнутые двери морского вокзала, над которыми висел плакат “Добро пожаловать в Кара-Бурун”, и Михаил, хоть и был несколько ошарашен, не преминул обратить внимание дяди на главную достопримечательность города:

— Как вам нравится наш вокзал?

— Стекло, прохлада и зелень, — одобрительно отозвался тот. Они вышли на привокзальную площадь, и Платонов невольно остановился.

Зеленой стеной стояли пальмы и панданусы. Влево уходила набережная, застроенная нарядными разноцветными домами, могучие платаны сплели над ней потолок, и синяя тень вперемежку с солнечными пятнами лежала на асфальте. Улица плавно закруглялась, повторяя изгиб бухты.

За бульваром и набережной город сразу принимался карабкаться на скалы. Платонов с любопытством разглядывал горбатые мостики и каменные лестницы, игрушечные вагончики фуникулеров, бамбуковую рощицу на склонах одного из оврагов. Зеленые, желтые, синие краски были чистыми и яркими до звона.

Да, он правильно сделал, что приехал сюда. Этот странный город вполне подходил для его цели.

— Пойдемте, дядя Георгий, — сказал Михаил, с некоторой запинкой произнося эти слова “дядя Георгий”.

Он повел благоприобретенного родственника направо — там была старинная арка, а за ней крутая дорога, выложенная плитами. “Трехмильный проезд”, — прочел Платонов на табличке. Из щелей между плитами лезла неистребимая трава. Михаил вошел в роль гида, рассказывал, как сложно строить в Кара-Буруне, прижатом скалами к морю, и каких огромных трудов стоили здесь водопровод и канализация.

Они забирались все выше. Справа, в просветах орешника, синело море, залитое солнцем, а слева тонули в зелени садов желтые домики, Михаил вспотел, у него стало перехватывать дыхание от подъема, от чемодана и оттого, что он много говорил. Искоса он посматривал на Платонова: тот шел ровным шагом, тяжелый чемодан, по-видимому, не очень отягощал его. Семьдесят с лишним лет? Ну, если так, то он, Михаил Левицкий, специалист по Старикам, никогда еще не видывал такого старика.

Им навстречу спускалась процессия. Под пение скрипок и валторн, под рокот барабанов шли загорелые юноши и девушки в венках из белых и красных цветов.

— Что это? — спросил Платонов, отходя к обочине дороги. — Не в честь ли моего приезда?

— Нет, — серьезно сказал Михаил. — Это в честь очередного выпуска бальнеологического техникума. Сегодня будет большое гуляние. Состязания а плавании и стрельбе из лука, ну и так далее, А теперь нам наверх.

Они поднялись по крутой лестнице, вырубленной в скале, и Вышли на улицу Сокровищ Моря.

— Вот наш дом, — сказал Михаил и показал на небольшой коттедж, крытый разноцветной черепицей, с верандой, оплетенной виноградом.

Прежде чем войти в садовую калитку, Платонов оглянулся. Внизу лежало огромное море — синее и прекрасное, на горизонте слитое в вечном объятии с голубизной неба.

И снова он сказал себе, что не ошибся, приехав сюда.

Комната ему понравилась. В открытое окно заглядывали ветки черешни, лился тонкий запах цветов из сада.

— Спасибо, Михаил, — сказал Платонов, поставив чемоданы в угол. — Этот стол слишком хорош и хрупок для меня, нет ли другого, попроще? Мне, видишь ли, придется немного повозиться с химическими реактивами,

— Хорошо, я поставлю другой. — Михаил помолчал, ожидая, что Платонов разовьет свою мысль о занятиях, но дядюшка не выказывал такого намерения, и тогда Михаил предложил: — Пойдемте, освежимся под душем.

В летней душевой, устроенной В углу сада, он с невольным любопытством посматривал на мускулистое тело Платонова — с любопытством гериатра, специалиста по старикам. Нет, больше сорока этому странному дядюшке не дашь никак. Правда, внешность бывает обманчивой. Сделать бы ему анализ крови да просветить сердце…,

Платонов фыркал под прохладной струей, бил себя ладонями по груди и плечам. На груди у него, среди рыжеватой растительности, розовели старые, давно затянувшиеся шрамы. И на спине, поперек лопаток, тянулся широкий шрам с зубчатыми краями. Михаил вдруг смутно припомнил: мать когда-то рассказывала, что дядя Георгий был летчиком во время войны.

— У вас в городе, — сказал Платонов, — наверное, сильно изнашивается обувь, да?

— Обувь? — переспросил Михаил. — Да, изнашивается, конечно, А что?

Платонов не ответил. Он пофыркал еще немного и принялся крепко растираться мохнатым полотенцем.

— Это память о фашистах, — сказал он, похлопав себя по груди. — Пулеметная очередь. Впрочем, ему пришлось хуже. Ох, и давно это было — за добрых двадцать лет до твоего рождения… У тебя есть семья?

— Да. Сын, как всегда, на море. А жена скоро придет с работы и накормит нас обедом. Может, хотите пока перекусить?

— Нет, я не голоден. И давай-ка, Михаил, договоримся сразу; мой приезд ничего не должен изменить в вашем домашнем укладе. Я не хочу стеснять вас.

— Вы нисколько нас не стесните. Наоборот, я очень рад, что…

— Ну-ну, — Платонов поднял руку ладонью кверху. — Эмоции — вещь зыбкая, не будем их касаться.

Они вышли из душевой в сад и направились к дому.

Хлопнула садовая калитка, раздался быстрый топот ног, из-за цветочной клумбы выбежал чернявый мальчик лет тринадцати.

— Папа! — закричал он еще издали. — Я поймал вот такую ставриду! — Он широко развел руками и смущенно умолк, исподлобья поглядывая на незнакомца,

— Игорь, познакомься с дядей Георгием, — сказал Михаил.

— Здравствуй, Игорь, — серьезно, без обычной взрослой снисходительности к ребенку, сказал Платонов и пожал узкую руку мальчика. — Где же ты оставил свою ставриду?

— У Филиппа, он ее выпотрошит и зажарит на углях. Филипп говорит, что он не видывал таких крупных ставрид, А вы долго будете у нас жить?

— Не очень. — Платонов постучал указательным пальцем по выпирающей ключице мальчика. — Хочешь мне немного помочь?

— Да, — сказал Игорь.

Вечером они обедали на веранде.

— Положить вам еще мяса? — спросила Ася, жена Михаила Левицкого. Она избегала обращения “дядя Георгий”, его моложавая внешность почему-то вызывала у нее неприязненное недоверие.

— Нет, спасибо, — сказал Платонов. — И мясо, и овощи превосходны. Вы прекрасная хозяйка, Ася,

Женщина сухо поблагодарила и поставила перед гостем компот из черешни.

— Мама, — сказал Игорь, болтая ногами, — завтра мы пойдем с дядей Георгием к устью Лузы.

— Очень рада. Но почему бы вам просто не съездить в Халцедоновую бухту? Там пляжи лучше оборудованы.

— Э, Халцедонка! Мильон человек под каждым тентом.

— И все же это лучше, чем тащиться тридцать километров по жаре к Лузе.

— Ну, раз так далеко, то мы можем просто немного побродить по окрестностям, — сказал Платонов, уловив недовольство в тоне женщины.

— Нет, нет! — воскликнул Игорь. — Вы же сами говорили, что хотите сделать большой переход в этих ботинках.

— Что еще за ботинки? — спросила Ася.

Платонов посмотрел на круглое лицо женщины, на ее поджатые губы.

— Просто хочу разносить новые ботинки. Ваши каменистые дороги очень располагают к этому.

— А я уж было подумала, не работаете ли вы в обувной промышленности.

— Некоторое отношение к ней я имел, Если можно, налейте еще компоту.

— Пожалуйста! — Ася налила ему компот из кувшина. — А где вы работаете теперь?

— Моя специальность — биохимия. Я должен завершить кое-какие исследования, в потом я собираюсь уйти… выйти на пенсию…

— Вы прекрасно выглядите для пенсионного возраста.

— Да, многие это находят, — спокойно сказал Платонов…

Он молча допил компот, затем поблагодарил хозяйку и, сославшись на усталость, ушел Ж свою комнату, Ася проводила его долгим взглядом.

— Игорь, — сказала она. — Отнеси посуду а кухню. Постой. Зачем дядя Георгий посылал тебя а город?

— Он дал мне список разных деталей, и я сбегал на набережную в радиомагазин. Дядя Георгий научит меня паять,

— Это хорошо, — одобрил Михаил. — Может, он приохотит тебя к технике. А то только и знаешь книжки читать да рыбу удить со своим Филиппом, Ну, ступай. Осторожно, не разбей посуду. — И когда мальчик, схватив поднос с тарелками и стаканами, умчался в кухню, Михаил тихо сказал жене: — Ася, я хочу тебя попросить… Мне кажется, не следует задавать ему никаких вопросов,

— Почему это? — Ася так и вскинулась, плетеное кресло заскрипело под ее полным телом, — Что он за птица такая? Ты говорил, ему за семьдесят, а он выглядит как твой ровесник,

— Ну, Ася, это не резон, чтобы плохо к нему относиться.

— Пускай не резон. Но только не люблю, когда челобек напускает на себя таинственность,

— Ничего он не напускает, Ты слышала, ему нужно завершить какую-то работу.

— Вот что я скажу тебе, Михаил, Пусть он лучше делает свои опыты в другом месте. Мало ли — взорвется у него что-нибудь или, чего доброго, дом подожжет… Я попрошу у нас в курортном управлении путевку для него в один из пансионатов…

— Нет, — сказал Михаил решительно, и она удивленно на него посмотрела. — Нет, Ася, он будет жить у нас сколько захочет. Он родной брат покойной мамы. Кроме нас, у него совсем нет родных.

— Как хочешь. — Ася поднялась и щеточкой смахнула крошки со скатерти на подносик. — Как хочешь, Миша. Но мне это не нравится.

В темное небо с шипением взлетела ракета и высыпала прямо в ковш Большой Медведицы пригоршню зеленых и белых огоньков. И тут же понеслась новая ракета, и еще, и еще. В небе закрутились красные спирали, и пошел разноцветный звездный дождь.

Михаил вспомнил, что не полил сегодня фруктовые деревья. Он спустился а сад и направился в хозяйственную пристройку за поливным шлангом. Свернув за угол дома, Михаил остановился в тени черешни.

Платонов стоял в темной комнате перед открытым окном. Сполохи ракет освещали его лицо, обращенное к небу. На этом словно бы окаменевшем лице резко были прочерчены жесткие складки, идущие от крыльев носа к уголкам твердых губ, и углубление на крутом подбородке. Лицо было спокойно, но Михаилу почудилась в нем какая-то безмерная усталость — такое выражение бывает у людей, которые уже ничего не ждут.

Михаил сделал шаг назад, ракушки скрипнули у него под ногой, и тут Платонов увидел его.

Увидел и улыбнулся.

— Большое гуляние в Кара-Буруне, — сказал он.

— Да, — сказал Михаил. — У нас всегда так отмечают выпуск бальнеологического техникума.

Вот уже две недели, как Платонов жил d доме своего племянника Михаила Левицкого. Он вставал с рассветом и будил Игоря, спавшего в саду на раскладушке. Они выпивали по стакану холодного молока и уходили в горы, Михаил и Ася в это время еще досматривали последние сны.

Платонов надевал для утренних прогулок новые коричневые ботинки на желтой подошве, а мальчику давал такие же ботинки, но изрядно поношенные. Игорю они были несколько велики, и он надевал три пары носков, чтобы ноги не болтались, и стоически терпел неудобства тяжелого снаряжения.

Часа через три они возвращались, тщательно обтирали ботинки от дорожной пыли и столь же тщательно взвешивали их на чувствительных весах. Затем Платонов ставил свои ботинки в особый ящик, на дне которого лежал войлок, пропитанный каким-то раствором, и от которого шли провода к прибору, собранному в первый же день по приезде. Ботинки же Игоря после взвешивания отправлялись в обыкновенную картонку.

Потом друзья — а они действительно стали друзьями, насколько это возможно при подобном различии возрастов, — съедали завтрак, оставленный Асей, и некоторое время работали. Платонов писал, а Игорь решал задачи, заданные дядей, или перематывал катушки, или читал что-нибудь свое. Бывало, Игорь, грызя карандаш над трудной задачей, поглядывал на дядю и замечал, что он не пишет, а сидит, уткнув лицо в ладони, но ни единого раза мальчик не решился потревожить его раздумья.

На пятый день Платонов получил на почте две посылки, присланные из Ленинграда до востребования. Они с Игорем с трудом дотащили их вверх по лестнице: на улицу Сокровищ Моря такси не ходили.

Через день пришла еще одна тяжелая посылка. Платонов забросил ботинки в угол и больше не надевал их во время утренних прогулок, и Игорь тоже вернулся к своим удобным сандалиям. Теперь комната Платонова была заставлена приборами и опутана проводами, и всюду, как муравьи, шевелились стрелки на циферблатах. Платонов все дольше засиживался у себя за работой. Иногда он переставал писать и говорил Игорю:

— Пойди в сад, дружок, разомнись маленько. Мне надо остаться одному.

Игорь забирался с книжкой в гамак и терпеливо ждал. Обычно дядя около трех часов выходил на веранду, щурился от солнца, делал несколько приседаний, и это означало, что рабочий день окончен и можно идти на море. Но однажды дядя что-то уж очень заработался: шел пятый час, а он все не появлялся на веранде. Игорь тихонько подошел к двери, прислушался. Из комнаты не доносилось ни звука. Игорю почему-то стало не по себе, он резко толкнул дверь…

Платонов ничком лежал на полу. Игорь с криком испуга кинулся тормошить его, перевернул на спину. Платонов открыл глаза, затуманенные беспамятством.

— Отстегни, — прохрипел он.

Игорь сорвал с его запястий и щиколоток тугие резиновые манжеты с проводами. Дядя медленно поднялся, повалился в кресло.

— Что вы делаете с собой? — беспокойно спросил Игорь,

— Ничего… Выключи рубильник. — Он помолчал, дыхание стало ровным. — Ну, вот и все. Бери удочки, пойдем на море.

Неподалеку от арки Трехмильного проезда среди нагромождения прибрежных скал был небольшой треугольничек, засыпанный крупной галькой. Игорь давно облюбовал это местечко для купания и рыбной ловли. Сюда он и приводил дядю Георгия. Они купались и сидели в тени скалы, глядя в море, и Игорь закидывал свои лески.

— Почему вы не хотите загорать? — спросил как-то Игорь, поглядев на белую кожу дяди Георгия.

— Мне это не очень-то полезно, — ответил Платонов. — Зато ты загораешь за нас обоих.

Игорь посмотрел на свой коричневый живот.

— У меня загар держится круглый год. Филипп говорит — если как следует прокалишься солнцем, тебя никакая болезнь не возьмет. А вам из-за старых ран нельзя загорать, да?

— Отчасти. Но главным образом потому, что я и сам старый.

— Ничего вы не старый, вы лучше меня плаваете, особенно баттерфляем Дядя Георгий, вы оставайтесь у нас навсегда, ладно?

— Ладно, дружок. Подсекай, у тебя клюет.

По дороге домой они заворачивали к Филиппу. Естественный грот в большой скале Филипп так ловко оборудовал под свою мастерскую, что казалось, именно от этого прочно обжитого места пошел город Кара-Бурун.

Стенки грота были увешаны фотографиями, вырезанными из журналов. Подбор был очень строгий — корабли и красавицы. Сам Филипп прежде был матросом и много плавал по морям — этим и объяснялась его приверженность к корабельной тематике. Что до второго раздела картинной галереи, то им Филипп отдавал дань, как он пышно выражался, “вечному и нетленному идеалу красоты”.

В Кара-Буруне быстро протирались подошвы, и у старого Филиппа было много работы. Он совмещал ее с рыбной ловлей, пристраивая под скалой удочки с колокольчиками. Он хорошо знал людей и обувь — по истертой подошве он умел определить характер ее владельца. Кроме того, он умел говорить, не выпуская гвоздей изо рта.

Бывало, Платонов приносил бутылку красного вина, Филипп зажаривал ставриду на углях, и они пировали. Постукивая молотком, правя нож на закройной доске, Филипп рассказывал о людях, кораблях и подошвах.

— Все отцветает в мире: и деревья и женщины, — провозглашал он. — Одно только море нетленно и вечно, потому что никто не может его выпить, даже всемогущее время.

И он победоносно оглядывал своих собеседников, как бы говоря: “А ну, что вы можете возразить на это?”

Платонов не возражал, а Игорь высказывался в том духе, что если пройдут миллиарды лет, то море в конце концов может очень даже просто испариться.

— Никогда этого не будет, — убежденно говорил Филипп и, вынув изо рта очередной гвоздь, вгонял его в подошву. — Ты хороший мальчик, но ты психологически не подготовлен. — И он одним ударом молотка вбивал следующий гвоздь.

Иногда Платонов и Игорь совершали походы в Халцедоновую бухту по старой лесной дороге. Впрочем, до курорта они не доходили. Платонов глядел издали на белые пансионаты, пестрые тенты и пляжи, кишащие людьми, и поворачивал обратно.

Они предпочитали другую дорогу в бухту — ту, по которой ходили электропоезда. Эта дорога была прорублена в горном кряже. Ущелье, пересеченное ажурными фермами моста, прорезало скалистый мыс и выходило к морю крутым обрывом. Дальше по краю обрыва шел узкий карниз, пройти по нему было нелегкой задачей. Отсюда, сверху, были хорошо видны длинные желтые пляжи Халцедоновой бухты.

Однажды они решились пройти по узкому карнизу. Игорь медленно шел впереди, а Платонов — шаг в шаг — продвигался за ним с вытянутой рукой, готовый а любой момент удержать мальчика, если он оступится.

— Хватит, Игорь, — сказал он наконец. — Дальше совсем непроходимо. Остановись.

Они прислонились спинами к шершавой и теплой от солнца скале и долго смотрели на море, лениво колыхавшееся внизу, под обрывом.

— Здесь хорошо, — тихо, как бы про себя, сказал Платонов.

— Вы бы смогли прыгнуть отсюда вниз головой? — спросил мальчик.

— Не знаю. Пойдем-ка обратно.

Они вышли к Трехмильному проезду в том самом месте, где стоял памятник над братской могипой моряков, оборонявших Кара-Бурун во время войны.

— Дядя Георгий, расскажите мне о войне.

— Я много тебе рассказывал, дружок. Ну, если ты хочешь…

И он — в который уже раз! — принялся рассказывать о воздушных боях, и о танковых сражениях, и о подводных лодках, и о фашистах, которых, если люди хотят жить счастливо, нельзя терпеть на планете.

И так, разговаривая, они неторопливо поднялись по ступенькам, вырубленным в скале, на улицу Сокровищ Моря.

— Какое сегодня число? — спросил вдруг Платонов, открывая садовую калитку.

— Семнадцатое августа. Эх, жаль, скоро уже в школу.

— Уже семнадцатое, — негромко сказал Платонов и вошел в сад.

Ася была любопытной женщиной. Тайна, окружавшая Платонова, не давала ей покоя. А тут еще Шурочка Грекина, сотрудница по курортному управлению, со своими страшными историями. В Ленинграде, рассказывала Шурочка, недавно произошло кошмарное преступление: неизвестный вошел в ресторан “Север” и выстрелил в люстру; пуля перебила трос, и огромная люстра рухнула, задавив насмерть двадцать человек, сидевших за столиками; преступник, пользуясь темнотой и паникой, скрылся.

Вечно эта Шурочка такое преподнесет, что ходишь сама не своя.

Правда, вскоре выяснилось, что ничего подобного в Ленинграде не происходило. Бухгалтер управления, ездивший туда навестить сына-студента, не слыхал о побоище в ресторане “Север”. Более того, он утверждал, что в этом ресторане люстры нет вовсе, а освещение, как он выразился, производится посредством настенных бра.

Но почему-то подозрения Аси только усилились: бывает же так, что мыслям, принявшим определенное направление, трудно свернуть в сторону.

Она, конечно, помнила совет мужа не докучать гостю вопросами, но расспрашивать сына никто запретить ей не мог. Игорь не делал тайны из того, что знал, но знал-то он слишком мало, а вернее, не знал ничего.

Был тихий вечер. В черном небе вовсю распылались звезды, и в просветах между листвой деревьев была видна серебряная дорожка, положенная на море луной.

Михаил сидел на веранде и читал газету, изредка комментируя напечатанное одобрительным или ироническим “хм”. Ася накрыла на стол и кликнула Игоря.

— Чего, мам? — Игорь появился с книгой в руке.

— Что делает дядя Георгий?

— Работает.

— Заработался совсем. И что он без конца пишет, и днем, и ночью, хотела бы я знать?.. Позови его пить чай.

Платонов вышел на веранду. Он был необычно оживлен.

— Чай — это хорошо, — проговорил он, садясь на свое место. — Вечный и нетленный напиток, как сказал бы наш друг Филипп. Что пишут в газете, Михаил?

— Да так, все то же. — Михаил отложил газету. — Бурение сверхглубокой на Новом плато продолжается. Международный симпозиум физиологов. Опять упоминают о загадочной смерти профессора Неймана.

— Дай-ка газету. — Платонов пробежал отчет о симпозиуме. — Ты прав, все то же. О, клубничное варенье, превосходно! Ну, Михаил, как поживают твои старички?

“Что это с ним? — подумал Михаил. — Нервное возбуждение или просто хорошее настроение?”

Он стал рассказывать о новейших методах лечения старости в санатории “Долголетие”, и Платонов слушал и задавал вопросы, свидетельствующие о знании предмета, и Ася все подкладывала ему клубничного варенья.

— Да, — сказал Платонов задумчиво. — От Гиппократа и до наших дней люди бьются над проблемой долголетия… — Он посмотрел на Михаила, прищурив глаз. — Скажи-ка, племянник, в чем заключается, по-твоему, основная причина старения?

— Сложный вопрос, дядя Георгий… В общем, я согласен с мнением, что старость — постепенная утрата способности живого вещества к самообновлению. Ведь общее развитие жизни связано с неизбежностью смерти, а что-то должно ее подготовить… — Михаил откинулся на спинку кресла, в голосе его появилась лекторская нотка. — Вы, наверное, знаете, что интенсивность обмена веществ у девятилетнего ребенка достигает пятидесяти процентов, а у старика в девяносто лет снижается до тридцати. Изменяется прием кислорода, выделение углекислоты, подвижные белки приобретают более устойчивые формы… Ну и все такое. Я хочу сказать, что организм в старости приспособляется к возрастным изменениям, и мы, гериатры, считаем своей главной задачей стабилизировать возможно дольше это приспособление.

— Верно, Михаил. Но не приходило ли тебе в голову, что организм… Впрочем, ладно, — прервал Платонов самого себя. — Все это слишком скучная материя для Аси.

— Да нет, пожалуйста. Я привыкла к таким разговорам. — сказала Ася. — Все хочу вас спросить: вы работаете в Ленинграде?

— Недалеко от него — в Боркеq \o (а;ґ)х. Это научный городок…

— Ну как же, — сказала Ася. — Кто не знает Борков. У нас в прошлом году лечился один крупный физик из Борков. Чудный был дядя, веселый и общительный, мы все прямо влюбились в него.

Платонов внимательно посмотрел на нее и встретил испытующий ответный взгляд.

— Ася, — сказал он, усмехнувшись какой-то своей мысли. — Ася и Михаил. Я сознаю, конечно, что веду себя не слишком вежливо. Свалился с неба дядюшка, живет третью неделю и хоть бы три слова рассказал о себе и о своей работе… Нет, нет, Михаил, помолчи, я знаю, что это именно так, хотя я очень ценю твою деликатность. Ну что ж. Пожалуй, пора мне кое-что рассказать…

Он помолчал немного, потер ладонью лоб и начал:

— Это пришло мне в голову много лет назад, а точнее — на третьем году войны. Вас тогда и в помине не было, а я был молод и здоров, как бык. Все началось с пустяка… Впрочем, в то время это для меня был не пустяк… Помнишь, Михаил, как у Диккенса? Королевский юрисконсульт спросил Сэма Уэллера, не случилось ли с ним в то утро чего-нибудь исключительного. А Сэм говорит, дескать, в то утро, джентльмены присяжные, я получил новый костюм, и это было совсем исключительное и необычное обстоятельство для меня. Так вот, в то утро я получил на складе новое кожаное пальто — “реглан”, как их называли, и это было для меня тоже исключительное событие. Мы, молодые летчики, любили щегольнуть.

Я прицепил к реглану погоны, пришил петлички, и тут меня и вызвали, а через четверть часа я был уже в воздухе. Так и не переоделся в летное. А еще через четверть часа я нос к носу столкнулся с фашистом и пошел в лобовую атаку. Тебе, Игорь, я рассказывал это девятнадцать раз, и ты знаешь: здесь все на нервах. Кто первый не выдержит, отвалит в сторону, тот и получит очередь в незащищенное место. Ну, сближаемся, он у меня ракурсом ноль в кольцах коллиматорного прицела, значит, и я у него тоже. Я из всех пулеметов — он тоже. Тут мне и досталось. Я сгоряча в первый момент не почувствовал, жму вперед, на него. А это, знаете, доли секунды. Он отвалил вверх, показал брюхо, и я ему всадил в маслорадиатор. Он задымил — это я еще видел. Задымил и пошел вниз. А как я посадил машину, не помню. Ребята говорили, полная кабина крови натекла. Вытащили меня — и в госпиталь. Шесть дырок в груди, сквозные. Ну, ладно. Полежал я, все зажило. Выписываюсь. Иду в каптерку. А мой новый реглан — до сих пор злюсь, как вспомню… Впереди-то дырки маленькие, а на спине — все разворотило. Я и думаю: что за чепуха, на мне все дырки зажили, а на реглане — так и зияют… Улавливаешь мысль, племянник?

— Пока нет, — признался Михаил.

— Я тоже не сразу понял. Только задумываться начал. Конечно, война, не до того, а я все же нет-нет, да и подумаю. Начал книжки специальные почитывать. А после войны ушел в запас, поступил на химический факультет, тогда-то и занялся всерьез. Понимаешь, вот, скажем, кожаная обувь. Изнашиваются подошвы. А живой человек ходит босиком, тоже протирает кожу, а она снова нарастает. И я подумал: нельзя ли сделать так, чтобы неживая кожа, подошва, тоже восстанавливалась?

— Напрасный труд, — улыбнулся Михаил. — Кожа для подметок теперь почти не применяется. Синтетики…

— Поди ты с синтетиками! — Платонов даже поморщился, — Экий ты, братец… Я же тебе про философскую проблему толкую. Ну-ка, посмотри на явление износа с высоких позиций. Все случаи можно свести к двум категориям. Первая — постепенный износ, постепенное изменение качества. Пример — ботинки. Хоть из кожи, хоть из синтетики. Как только ступил в новых ботинках на землю — начался износ. Точно определить, когда они придут в негодность, трудно. Индивидуальное суждение. Один считает, что изношены, и выкидывает. Другой подбирает их и думает: фу, черт, почти новые ботинки выбросили, дай-ка поношу…

Михаил коротко рассмеялся.

— Теперь возьми вторую категорию: ступенчатый износ, — продолжал Платонов. — Пример — электрическая лампочка накаливания. Вот я включаю свет. Можешь ли ты сказать, сколько часов горела лампочка? Когда она перегорит?

— Действительно, — сказал Михаил. — Лампочка вроде бы не изнашивается. Она горит, горит — и вдруг перегорает.

— Именно! — Платонов встал и прошелся по веранде, сунув руки в карманы. — Вдруг перегорает. Ступенька, скачкообразный переход в новое качество… Разумеется, подавляющее большинство вещей подвержено первой категории износа — постепенной. И я стал размышлять: можно ли перевести подошвенную кожу в условия износа второй категории — чтобы ее износ имел не постепенный характер, а ступенчатый? Скажем так: носишь ботинки, носишь, а подошва все как новая. Затем истекает некий срок — ив один прекрасный день они мигом разваливаются. Никаких сомнений, можно ли их носить еще. Как электрическая лампочка — хлоп, и нет ее.

Платонов внезапно замолчал. Он облокотился о перила и словно высматривал что-то в темноте сада.

— Мысль интересная, — сказал Михаил. — Вещь все время новая до определенного срока.

— И вы сделали такие ботинки, которые не изнашиваются? — спросила Ася.

— Да.

— Но как вы этого добились? — заинтересованно спросил Михаил.

— Долгая история, дружок. 8 общем, мы после многолетних опытов добились, что кожа органического происхождения сама восстанавливает изношенные клетки. Но… видишь ли, подошва — не такая уж важная проблема. Дело в принципе, а он завел меня… и других… довольно далеко… — Платонов выпрямился. — Ну, об этом как-нибудь в другой раз.

— Хотите еще чаю? — сказала Ася. — Я сразу подумала, что вы изобретатель. Выходит, можно делать и пальто, и другие вещи, и они все время будут как новые?

— Можно делать и пальто… Ну, я пойду.

— Опять будете работать всю ночь?

— Возможно.

Тут у садовой калитки постучали, Игорь побежал открывать.

— Это дом Левицких? — донесся до веранды высокий женский голос.

— Да, — ответил Игорь.

— Скажите, пожалуйста, у вас живет Георгий Платонов?

У Платонова взлетели брови, когда он услышал этот голос. Он медленно спустился с веранды и шагнул навстречу стройной молодой женщине в сером костюме, которая вслед за Игорем шла по садовой дорожке,

— Георгий!

Она кинулась к нему и уткнулась лицом ему в грудь, он взял ее за вздрагивающие плечи, глаза его были полузакрыты.

— Зачем ты приехала? — сказал он. — Как ты меня нашла?

Женщина подняла мокрое от слез лицо.

— Нашла — и все…

— Пойдем ко мне, поговорим.

Он взял ее за руку к повел в свою комнату, на ходу пробормотав извинение.

— Пожалуйста, — откликнулась Ася. Поджав губы, она посмотрела на мужа. — Ну, что ты скажешь?

— Какое у нее лицо, — тихо проговорил Михаил.

— Хоть бы поздоровалась с нами… Однако у твоего старого дядюшки довольно молодые знакомые, ты не находишь?

— Может быть, это его жена…

— Жена? Значит, по-твоему, он сбежал от жены? Какой милый, резвый дядюшка!

— Перестань, Ася. Разве ты не видишь. У них что-то произошло.

— Вижу, вижу. Я все вижу. — Ася принялась споласкивать стаканы.

Михаил спустился в сад, вынес из пристроечки шланг и приладил его к водяной колонке. Он старался не смотреть в окно Платонова, но боковым зрением видел, что там не горит свет.

Тугая струя била из шланга, земля, трава и деревья жадно пили воду, и Михаил не жалел воды, чтобы они напились как следует.

Потом он вернулся на веранду, снова сел за прибранный стол, и Ася сказала:

— Надо идти спать.

Он не ответил.

— Что с тобой, Миша? Ты меня слышишь?

— Да. Мне не хочется спать.

Она подошла к нему сзади и обвила полными руками его шею,

— Я бы хотела, чтобы он поскорее уехал, Миша. Не сердись на меня, но мне кажется… он вносит в нашу жизнь какую-то смуту… Так спокойно было, когда мы его не знали…

Он погладил ее по руке.

Послышались шаги. Ася отошла к перилам веранды и скрестила руки на груди. Что еще преподнесут эти двое?..

Тихо отворилась стеклянная дверь. Платонов и женщина в сером костюме вышли на веранду.

— Я должна извиниться перед вами, — сказала женщина, на милом ее лице появилась смущенная улыбка ребенка, знающего, что его простят. — Меня зовут Галина Куломзина, я некоторое время была ассистенткой Георгия Ильича в Борках.

Михаил поспешно подвинул к ней плетеное кресло.

— Садитесь, пожалуйста.

— Спасибо. Я привыкла заботиться о Георгии и… Словом, я приплыла сюда на “Балаклаве” и обошла весь город. У вас такой чудесный город, только очень устаешь от лестниц…

— Это верно. — Михаил улыбнулся. — К Кара-Буруну нужно привыкнуть.

— Я не знала, где остановился Георгий, и спрашивала буквально у всех встречных, описывала его внешность… Смешное и безнадежное занятие, не правда ли?.. Я даже ездила в Халцедоновую бухту и обошла все пансионаты. Наконец, меня надоумили пойти в курортное управление. К счастью, одна женщина, задержавшаяся там на работе, знала, что к одной из ее сотрудниц…, к вам, — она улыбнулась Асе, — приехал погостить родственник…!

“Это Шурочка”, — подумала Ася и сказала вслух:

— Все хорошо, что хорошо кончается.

— Да… Я безумно устала, но, слава богу, я нашла его. — Галина долгим взглядом посмотрела на Платонова, неподвижно стоявшего у перил.

— Налить вам чаю? — спросила Ася.

— Минуточку, Ася, — вмешался Платонов. — Прежде всего: нельзя ли снять для Галины комнату здесь по соседству?

Ася изумленно посмотрела на него.

— Сейчас уже поздновато, — произнесла она с запинкой. — Но… почему бы вашей… ассистентке не остаться у нас? Игорь спит в саду, его комната свободна.

— Конечно, — сказал Михаил. — Располагайтесь в комнате Игоря.

— Благодарю вас. — Галина вздохнула. — Я так устала, что мне, право, безразлично…

— Кстати, куда это Игорь запропастился? — Ася поглядела в сад. — Игорь!

После того как незнакомая женщина кинулась к дяде Георгию, Игорь тихонько отступил в тень деревьев. Он пробрался в дальний угол сада и сел на выступ скалы. Смутное ощущение предстоящей разлуки охватило его. И Игорь подумал, что никогда и ни за что не женится, потому что там, где появляется женщина, сразу все идет кувырком.

А наутро Платонов исчез.

Первым это обнаружил Игорь. За три недели он привык, что дядя Георгий будил его ни свет ни заря, но в это утро он проснулся сам. По солнцу Игорь определил, что обычный час побудки давно миновал. С неприятным ощущением некоей перемены он, тихонько ступая босыми ногами, вошел в дом и приоткрыл дверь комнаты Платонова.

Дяди не было. Приборы все были свалены в углу в беспорядочной куче.

Ясно. Ушел в горы один.

Горшей обиды Игорю никто и никогда не наносил. Чтобы не заплакать, он поскорее залез на ореховое дерево, самое высокое в саду, и стал смотреть на море, голубое и серебряное в тот ранний час. Из бухты выходил белый теплоход, медленно разворачиваясь вправо.

“Балаклава”, — подумал Игорь. И он представил себе, как в один прекрасный день уплывет на белом теплоходе из Кара-Буруна, а потом приедет в Борки и будет жить у дяди Георгия и помогать ему в работе. И он все время поглядывал на дорогу — не возвращается ли дядя Георгий, и заранее представлял себе, как он сухо ответит на дядино приветствие и немного поломается, перед тем как принять предложение идти на море.

Тут на веранду вышла та, вчерашняя. На ней был легкий сарафан — белый с синим. Она озабоченно поглядела по сторонам и ушла в дом. Потом на веранде появился отец. Он тоже огляделся, поправил виноградную плеть и позвал:

— Игорь!

Игорь неохотно откликнулся.

— Ну-ка, живо слезай, — сказал отец. — Ты видел утром дядю Георгия? Нет? Куда же он ушел?

Голос у отца был необычный, и Игорь понял: что-то произошло.

Потом они все стояли в комнате дяди Георгия. Михаил вертел в руках большой, заклеенный пакет, на котором было четко написано: “Михаилу Левицкому. Вскрыть не ранее чем утром 24 августа”. Это означало — завтра утром…

Вещей Платонова в комнате не было, он унес оба чемодана. Только приборы остались, да пустой ящик из-под ботинок, да две — три книжки.

— Он что же — уехал не попрощавшись? — Ася покачала головой. — Не сказав ни слове…

Галина смотрела на пакет в руках Левицкого. Не мигая, не отрывая взгляда, смотрела на пакет, в ее светло-карих глазах была тревога.

— Уехал? — растерянно сказал Игорь.

И тут он вспомнил про “Балаклаву”, недавно отплывшую из Кара-Буруна.

— Сейчас узнаем, — сказал Михаил и подошел к телефону не выпуская пакета из рук.

Он позвонил диспетчеру морского вокзала, и тот согласился запросить “Балаклаву” по радио,

— Михаил Петрович, — сказала Галина высоким звенящим голосом. — Очень прошу вас, вскройте пакет.

— Нет, Галина, — ответил он, — этого сделать я не могу.

— Странные все-таки манеры, — пробормотала Ася. — В таком преклонном возрасте выкидывать такие номера…

Галина посмотрела на нее.

— Простите за неуместное любопытство… Вы просто не представляете, как это важно… Вы знаете, сколько лет Георгию… Георгию Ильичу?

— Могу вам ответить, — сказал Михаил. — Дядя Георгий на двенадцать лет старше своей сестры, моей покойной матери. Ему семьдесят три — семьдесят четыре.

— Семьдесят… Боже мой… — прошептала Галина и сжала ладонями щеки.

Теперь настал черед Аси удивиться.

— Вы работаете с ним вместе и не знали, сколько ему лет?

— Он никогда не говорил… Я работала с ним недолго, четыре года… Но старожилы говорили, что он выглядел точно так же много лет назад. Я только знала — он старше Неймана…

— Дядя Георгий работал с Нейманом? — изумился Михаил.

— Да.

— Но позвольте… Я хорошо знаком с работами профессора Неймана. Он занимался проблемой долголетия, и это меня весьма интересовало как гериатра. Но ведь дядя Георгий работал совсем в другой области. Он говорил об износе материалов — что-то о переводе постепенного износа в ступенчатую категорию. Что здесь общего?

— Не могу сейчас… Не в состоянии говорить об этом… — На Галине прямо лица не было. — Но именно со ступенчатого износа они начали свое сумасшедшее исследование… — Она отвернулась к окну.

— Что все-таки произошло с Нейманом? — спросила Ася е интересом. — В газетах писали — загадочная скоропостижная смерть, ничем не болел… Милочка, да что с вами? — вскричала она, увидев, что Галина плачет. — Ну, пожалуйста; успокойтесь… Игорь, быстро воды!

— Не надо. — Галина прерывисто вздохнула, — Кажется, самые тяжкие мои опасения… Михаил Петрович, вскройте пакет!

Михаил медленно покачал головой.

Тут зазвонил телефон, и он проворно снял трубку.

— Доктор Левицкий? — услышал он. — Говорит диспетчер морского вокзала. Я связался по УКВ с “Балаклавой”. В списках пассажиров Георгий Платонов не значится.

— Благодарю вас, — сказал Михаил и положил трубку. — На “Балаклаве” его нет.

— Значит, он здесь! — воскликнул Игорь.

— Да, из Кара-Буруна можно уехать только морем, — подтвердила Ася. — Милая, не надо волноваться…

— Я пойду. — Галина направилась к двери. — Пойду его искать.

— Я с вами! — встрепенулся Игорь.

— Минуточку, — Михаил встал у них на пути, его сухое тонкогубое лицо выглядело очень озабоченным, очень серьезным, — Послушайте меня, Галина. Давайте рассуждать логично. Георгий ушел с чемоданами — а они довольно тяжелы, естественно, он не станет бродить с такой поклажей по городу. Скорее всего, он остановился в гостинице или сдал чемоданы в камеру хранения вокзала. Я гораздо быстрее наведу справки по телефону, чем вы — рыская по городу. Прошу вас, наберитесь терпения. В городе всего три гостиницы.

Галина кивнула, отошла к окну.

— Игорь, тебе следовало бы пойти умыться, — негромко сказал Михаил и снял трубку.

Он позвонил в отель “Южный” и в другие две гостиницы, и отовсюду ответили, что — нет, Георгий Платонов у них не останавливался,

Михаил взглянул на часы, позвонил в санаторий “Долголетие” и попросил у главврача разрешения задержаться на час. Затем он вступил в сложные переговоры с администрацией морского вокзала, в результате которых выяснил, что человек по имени Георгий Платонов сегодня утром не сдавал в камеру хранения двух больших чемоданов.

Все это время Галина неподвижно стояла у окна, а Игорь, и не подумавший идти умываться, машинально листал книжки, оставленные дядей Георгием.

— Остается Халцедоновая, — сказал Михаил и вызвал коммутатор курорта.

— Тише! — вдруг крикнула Галина. — В саду кто-то ходит… — Она высунулась в окно.

Да, скрип ракушек под ногами…

Галина побежала на веранду, все последовали за ней.

По садовой дорожке к веранде шел грузный человек в белой сетке и грубых холщовых штанах, в сандалиях на босу ногу. Пот приклеил к его лбу прядь седых волос, крупными каплями стекал по темно-медному лицу.

— Филипп! — Игорь понесся навстречу старому сапожнику.

— Здравствуй, мальчик, — сказал Филипп, пересиливая одышку. — Здравствуйте, все.

Он поднялся на веранду и сел на стул. Четыре пары встревоженных глаз в упор смотрели на старика.

— Было время, когда крутые подъемы вызывали у меня песню, — сказал Филипп, шумно и часто дыша.

— Вы видели дядю Георгия? — нетерпеливо спросил Игорь. — Где он?..

— Я копал под скалой червей для наживки, а солнце еще не встало, — сказал Филипп и почесал мизинцем лохматую седую бровь. — Тут он и пришел. В руках у него было по чемодану, а в зубах травинка, “Филипп, я собираюсь уехать, могу я на время оставить у вас чемоданы?” — “Ну, если в них нет атомной бомбы, — так я ему сказал, — то поставьте их в тот уголок, под красавицей Гоффи”. Мы сели и позавтракали помидорами и сыром. Он ел мало, а говорил еще меньше. — Филипп сделал паузу и долгим одобрительным взглядом посмотрел на Галину. — Сколько вам лет, спросил он меня, и я сказал — человеку не надо знать, сколько ему лет, потому что…

— Где он? — прервала его Галина. — Если вы знаете, то просто скажите: где он?

Филипп покачал головой.

— Слишком просто, красавица, — сказал он, — Но вы узнаете все, что знаю я. Человек, который вас так интересует, вынул из чемодана ботинки и подарил их мне. Они не знают износа, сказал он, и это лучшее, что я могу вам подарить как специалисту. Я взял ботинки и, поскольку я не верю в вечность подошвы…

— Боже мой, неужели нельзя по-человечески сказать: где он?

— По-человечески? Ага, по-человечески… Ну, так он попрощался со мной за руку и пошел по Трехмильному проезду вверх. Прогуляться, — так он сказал. Я начал работать и размышлять: что же такое было у него на лице. Оно мне показалось странным. И я решил пойти сюда и сказать вам то, что вы услышали. По-человечески… Принеси мне воды, сынок.

— Мама вам принесет! — Игорь уже сбегал с веранды. — Я знаю, где его искать! — донесся голос мальчика уже из-за деревьев. — Я найду!

Хлопнула калитка.

Филипп напился воды, посмотрел на Галину, кивнул и направился к калитке, и ракушки захрустели под его грузными шагами. Михаил пошел проводить старика.

— Доктор, я все хочу попросить вас, — сказал Филипп, берясь за щеколду: — Дайте мне что-нибудь, чтобы я меньше потел во сне.

Игорь бежал по шероховатым плитам Трехмильного проезда, жесткая трава, торчащая из щелей, царапала его босые ноги. Он выскочил из дому в одних трусах, даже панамы не успел надеть, и теперь солнце начинало припекать ему голову.

Он очень торопился.

Дорога становилась все круче, Игорь запыхался и перешел с бега на быстрый шаг. Он старался экономно и правильно регулировать дыхание — как учил его дядя Георгий. Четыре шага — вдох, четыре шага — выдох.

Игорь и сам не знал, что заставляло его так торопиться. До сих пор он жил в окружении вещей и явлений ясных и привычных, как свет дня. Но последние события — приезд незнакомой женщины, непонятное бегство дяди Георгия, визит Филиппа — сбили мальчика с толку. Ему хотелось одного: вцепиться в сильную руку дяди Георгия, и тогда снова все будет хорошо и привычно.

Трехмильный проезд кончился. Влево уходила лесная дорога в Халцедоновую бухту, но Игорь знал, что дядя не любил этой дороги: он всегда предпочитал держаться ближе к морю. И Игорь без колебаний пошел направо по узкой тропинке, зигзагами сбегавшей в ущелье. Некоторое время он шел а тени моста электрички, продирался сквозь кусты дикого граната, потом, лавируя между стволами орехов, поднялся по противоположному склону ущелья и вышел к крутому обрыву над морем.

Он чуточку передохнул и потер большой палец ноги, больно ушибленный о корень дерева.

Затем Игорь двинулся по узкому карнизу — однажды они с дядей Георгием проходили здесь. Он старался не смотреть вниз, где под обрывом синело море, он медленно шел, прикасаясь левым плечом к скале и осторожно перешагивая кустики ежевики, тут и там стелющиеся по карнизу. В одном месте он увидел примятый кустик и раздавленные ягоды — это окончательно утвердило его в мысли, что дядя Георгий недавно здесь прошел.

Да, он недалеко. Наверно, за тем выступом, за которым сразу открывается вид на пляжи Халцедоновой. Еще десяток метров…

Дикий грохот и вой возникли так неожиданно, что Игорь вздрогнул. Это электричка, перелетев по стальному мосту через ущелье, мчалась по дороге, прорубленной в скалах, выше карниза, прямо над головой мальчика. Игорь знал, что отсюда электричку не увидит, но невольно задрал голову — ив тот же миг его правая нога встретила пустоту.

Он сорвался…

Его рука отчаянно цеплялась за карниз, но соскользнула с гладкого закругленного камня, и тут Игорь почувствовал, что живот прижат к колючему кусту. Он успел вцепиться руками в куст и повис над обрывом, тщетно пытаясь нащупать ногами опору,

— Дядя Георги-и-и-ий!

— И-и-и… — откликнулось горное эхо.

Незадолго перед этим Георгий Платонов прошел по карнизу к тому месту за выступом скалы, откуда была видна Халцедоновая бухта.

Здесь он остановился, прижался спиной к теплому камню, сдвинул кепи на затылок.

Здесь никто его не видел, и ему не приходилось думать о выражении своего лица.

Он был один — наедине со своими мыслями.

Перед ним лежало огромное море, согретое южным солнцем. Он видел зеленые склоны гор, желтые пляжи и белые здания. В двух часах ходьбы его ждала прекрасная женщина…

Но он был уже бесконечно далек от всего этого.

Он знал, что напрасно тянет время, но никак не мог оторваться от своих мыслей о Галине.

“Пойми, я должен был бежать от тебя. Ты мешала мне. Я нуждался хоть в каком-нибудь душевном равновесии, чтобы закончить работу. Но ты мне мешала, и вот я тайком уехал — бежал от тебя. Так было лучше — лучше длянас обоих. А потом ты бы все поняла из моих записок, которые Михаил перешлет в Борки. И время залечило бы рану.

Но ты разыскала меня.

Ну как объяснить тебе, моя единственная, что я уже не принадлежу жизни? Да, я здоров и силен, несмотря на мои семьдесят четыре. Мои движения точны, мышцы налиты силой и сердце пульсирует ровно. Но через несколько часов… Через десять часов двадцать минут…

Бедняга Нейман, ему было лучше, ведь он не знал.

Открытий мною закон кратности обмена неотвратим и точен. Ничто не спасет меня. Ничто и никто — даже ты. Но все же.“Безумный опыт, который я здесь проделал, дает какую-то воз” можность… Нет, не мне. Другим, кто будет после меня… Может быть, им удастся, следуя моим указаниям, нарушить кратность обмена, И значит, я не зря поработал здесь, в тишине и покое…

В тишине и покое?

Не надо обманывать себя. Покоя не было.

Но я не знал, что встречу здесь этого мальчика.

Если бы я знал…

Довольно тянуть”.

Платонов смотрит на часы. Бежит по кругу секундная стрелка, исправно отсчитывая время.

Надо решаться.

Грохочет над головой электричка. Она везет к бархатным пляжам веселых, нарядных мужчин и женщин.

Ну, Георгий Платонов, может, ты оторвешь, наконец, спину от теплой скалы?

— Дядя Георги-и-ий! Игорь? Как он сюда попал?

Голос мальчика, зовущий на помощь, мгновенно возвращает Платонова к жизни. Торопливо он продвигается по карнизу, боком огибает выступ… Глаза его расширяются при виде мальчика, висящего над обрывом.

— Держись, Игорь! Я иду!

Корни куста давно тянулись. Теперь они не выдержали, поддались… Игорь, не выпуская из рук колючих веток, полетел вниз.

— А-а-а-а… — голос его замер.

В тот же миг Платонов резко оттолкнулся от карниза и бросил свое тело в воздух. Синее море надвигалось на него. Сведя вытянутые руки перед головой, он, как нож, без брызг вошел в Плотную воду, зашумевшую мимо ушей.

— Придется немного потерпеть, — сказал Михаил.

Мальчик кивнул. Пока отец промывал его ободранные грудь и живот, смазывал мазью и перевязывал, Игорь не издал ни звука. Он лежал, стиснув зубы и крепко держась левой рукой За руку дяди Георгия. Не вскрикнул, не застонал. Только в глазах у него были боль и крик.

— Ну, вот и все. — Михаил укрыл сына простыней. — Молодец, Игорь. Теперь постарайся уснуть.

Он приложил ладонь ко лбу мальчика, потом отошел от койки и сделал знак жене: пойдем, ему надо отдохнуть. Ася о вздохом поднялась.

— Легче тебе, сыночек?

— Да, мама, — шепнул Игорь,

Он все еще не отпускал руки дяди Георгия, неподвижно си девшего возле койки. Ася задернула штору и вышла вслед за Михаилом из комнаты.

Платонов поднял голову, взгляд его остановился на Галине. Он устало улыбнулся ей и подумал: “Она смотрит на меня почти враждебно”.

Через некоторое время Игорь уснул. Но как только Плате нов осторожно попробовал высвободить руку, мальчик встрепенулся и сжал его пальцы еще сильнее.

И так было еще несколько раз.

Текло время, в комнате стало сумеречно: там, за окном, солнце клонилось к закату. Платонов украдкой взглянул на часы. Галина сидела напротив, лицом к лицу, и он встретил ее отчаянный взгляд и тихонько покачал головой.

Наконец ему удалось высвободить затекшую руку. Игорь ровно дышал во сне. Платонов обнял Галину за плечи, и они вышли на веранду.

Ася захлопотала, побежала в кухню, вернулась с подносов От запаха еды Платонов ощутил легкое головокружение.

— Не суетись, Ася, — сказал он. — Обед никуда не уйдет. Посиди спокойно… что пишут в газетах, Михаил?

— Не знаю. — Левицкий поднял брови. — Я не читал сегодня.

Вечерний ветерок зашелестел в листве деревьев. Снизу, из города, донеслось пение скрипок, сухой говорок барабана. Платонов выпрямился, скрипнуло плетеное кресло.

— Ну что вы уставились на меня? — сказал он грубовато. — Эка невидаль: старикан, который зажился на свете.

Никто ему не ответил. Только Ася несмело сказала:

— Георгий Ильич, вы, наверно, голодный…

— Если хочешь, налей мне компоту.

Он принялся пить компот.

Галина резко поднялась, ногой отшвырнула стул,

— Георгий…

— Сядь, Галя, — прервал он ее. — Прошу тебя, сядь, — мягко повторил он. — Знаю, что должен сказать вам… Я хотел опередить свой час, но Игорь помешал мне… Послушай, Михаил, ты хорошо знаешь стариков, знаешь эти проклятые возрастные изменения, старческие болезни, слабость. Этот постепенный и неотвратимый износ организма. Дряхлеющий человек — черт возьми, что может быть печальней! — Упрямый огонек, хорошо знакомый Галине, зажегся в его серых глазах. — Возня с кожей и другими материалами навела меня на мысль о переводе износа живого организма в ступенчатую категорию. Человек не должен изнашиваться постепенно, как башмак. Пусть он, достигнув зрелости, сохранит ее в состоянии полного расцвета — до последнего мгновения. До последнего вздоха!

Платонов встал и прошелся по веранде. Затем он снова опустился в кресло и продолжал уже спокойнее:

— Я многие годы бился, изучая мозг. Потом мы стали работать с Нейманом, Мы установили: чтобы стабилизировать организм в фазе зрелости, надо разгрузить некоторые группы клеток мозга. Чтобы они тратили не одну свою биоэлектрическую энергию, а получали бы часть энергии извне, в виде периодической зарядки… Впрочем, в моих записях вы найдете все — и теоретические посылки и описание нашей установки. Мне пришлось повторить первоначальные опыты с ботинками. Конечно, это скорее для душевного равновесия… Потом мне прислали приборы, и тогда… Ну, словом, я торопился закончить работу до двадцать третьего августа и я успел, как видите…, Михаил, передай мой пакет Галине, она увезет его в Борки.

— Значит вы… — начал Михаил глухим голосом.

— Да. Нам не оставалось ничего другого, как испытать на себе. И мы это сделали — Нейман и я. Была очень важна дозировка — мы собрали ее в виде одного заряда… Ты помнишь, Галя, в прошлом году мы повторили…

— Я помню! — вскричала она. — Да если бы я знала, что вы затеяли, я бы разбила магнитный модулятор!

Она зарыдала. Ася молча гладила ее по плечу.

— Ужасно… — прошептал Михаил.

— Ужасно? Нет, дорогой племянник, это прекрасно! — с силой сказал Платонов. — Похож я на твоих стариков? То-то же! Мне за семьдесят, а я здоров и полон сил. Ужасно другое… Мне удалось сформулировать одну задачу для электронно-счетной машины, и она… Совершенно неожиданно для меня она вывела закон кратности обмена. Она безжалостно, с точностью до минуты сообщила продолжительность эффекта… Я ничего не сказал Нейману: его час оказался ближе моего… Да, Нейман был счастлив: он не знал.

Платонов вдруг направился к двери и распахнул ее. За дверью, в коридорчике, стоял Игорь — белели бинты на его коричневом теле. В руке у него была зажата книга.

— Ты подслушивал? — тихо спросил Платонов.

Мальчик смотрел на него тревожными глазами. Словно кто-то подтолкнул его — он бросился к Платонову и судорожно вцепился в него.

— Не уезжайте!.. — кричал он. — Дядя Георгий, не уезжайте! Не уезжайте!!

Платонов гладил его по голове.

— Ну, ну, Игорь, с чего ты взял?.. Ну-ка успокойся. Будь мужчиной. Никуда я не уезжаю…

Он повел его в комнату и велел лечь.

— Ты давно проснулся?

— Нет, — прошептал Игорь. — Недавно… Я зажег свет, хотел почитать, а потом…

— Вот и хорошо. А теперь спи, дружок. Книжку дай сюда. Что это?

— Это ваша. Вы ее оставили… “Портрет Дориана Грея”.

— Вот как! Ну, Игорь, покойной ночи.

— Покойной ночи, дядя Георгий.

Платонов вернулся на веранду. Задумчиво полистал истрепанные страницы, потом вынул авторучку и размашисто написал на титульном листе: “Будущему ученому Игорю Левицкому на память о нарушителе законов природы Георгии Платонове. Не бойся того, что здесь написано”.

Он положил книгу на стол, взглянул на часы.

— Мне пора…

Он пожал трясущуюся руку Михаила. Ася с плачем кинулась ему на шею.

— Мы никогда… никогда… — Михаил пытался что-то сказать, язык его не слушался.

— Все-таки хорошо, что я повидал вас, — сказал Платонов. — Хорошо и плохо… Ну, прощайте. Пойдемте, Галина, проводи меня.

Они сидели на камне, еще хранящем тепло ушедшего дня. Море с шорохом набегало на крохотный пляжик, зажатый скалами. Справа виднелись городские огни, освещенный куб морского вокзала, цепочка огней на набережной.

— Мы часто купались здесь с Игорем.

Галина не ответила. Она, казалось, окаменела.

Платонов притянул ее к себе.

— Будь умницей, Галина… Продолжай работать. Продолжай работать, слышишь? Со старостью надо бороться, но только так, чтобы это не было противоестественно в круговороте природы. Ты слышишь меня?.. Ступенчатый износ — правильная идея. Но человек не должен знать своего часа. Это мешает жить… Ты слышишь? Поезжай в Ленинград к Зыбину, отдай ему запись последнего опыта, Там указан путь… Галя, очнись! Слушай! Я нащупал возможность нарушить кратность обмена. Ты с Зыбиным обязана довести это до конца.

Он встал, снял с руки часы, взглянул на них еще раз — и с силой ударил о камень. И отшвырнул в море.

— Я иду, Галя… Жизнь вышла из океана. Мы носим океан в своей соленой крови. Я хочу, чтобы это произошло в море…

— Не пущу! — крикнула Галина, изо всех сил обхватив его руками. — Не пущу, не пущу! — исступленно повторяла она.

Он гладил ее по голове, по плечам. Лицо его было запрокинуто вверх, к звездному рою, но он не видел звезд: он крепко зажмурил глаза.

Потом он решительно отвел ее руки. Быстро сбросил одежду и вошел в теплую воду. Зашуршала галька.

Женщина, рыдая, бросилась за ним.

— Будь умницей, Галина. У меня мало времени, а я хочу доплыть до выхода из бухты.

Стоя на берегу, она некоторое время видела его голову и руки — мерно появляющиеся и исчезающие. Потом темнота скрыла его, но еще долго слышала женщина в ночной темноте тихий плеск воды под его руками.

Г.АЛЬТОВ КЛИНИКА “САПСАН”[6]

В моем распоряжении три часа, даже меньше. Двадцать минут назад Юрий Петрович Витовский объявил: “Решено, начинаем в десять”. Я спросил, что делать сейчас. Он ответил: “Изложите-ка суть дела на бумаге. Основные факты и мысли. Все, что вы думаете о предстоящем. Впоследствии эта запись поможет вам понять себя”. ВВ, неодобрительно поглядывавший на Витовского, добавил: “По идее лучше бы ничего не писать. Я приду за вами через три часа. Во всяком случае, избегайте лирики и пишите покороче. У нас еще куча дел”.

Беспокойство ВВ понятно — у меня нет дублера. Если я передумаю, эксперимент придется надолго отложить. Но ВВ волнуется напрасно: я не передумаю. Не то чтобы мне все было ясно. Скорее наоборот. Такая уж это каверзная проблема: чем глубже в нее влезаешь, тем больше нерешенных вопросов. Верный признак, что нужен эксперимент.

Что ж, попытаюсь — без лирики и покороче — изложить “основные факты и мысли”.

Самый основной факт состоит в том, что здесь, в клинике “Сапсан”, ставится опыт по практически неограниченному увеличению продолжительности жизни. Первый опыт на человеке. На мне.

В сущности, Витовский, Панарин и их сотрудники давно решили биологическую проблему бессмертия. Наш эксперимент имеет другую, более далекую, цель. Он должен прояснить психологические (по мнению Витовского) и социальные (так думает Панарин) следствия бессмертия.

Нелегко объяснить, каким образом я, человек, далекий от биологии, оказался участником этого эксперимента. Здесь два вопроса: почему выбрали меня и почему я согласился. На первое “почему” могут ответить только Витовский и Панарин. А вот почему я согласился… В самом деле — почему? Я пытаюсь вспомнить, когда это произошло, и не могу. Не помню. Сначала было твердое “нет”. Теперь — твердое “да”.

Еще месяц назад я не знал Витовского и Панарина. То есть знал издалека: с тех пор, как они получили Нобелевскую премию за работы по биохимии зрения, их знают многие.

Витовского я видел раза два — три, не больше. В наше время, когда ученые стараются походить на боксеров или отращивают декоративные бороды, Витовский выделялся совершенно естественной интеллигентностью. Вероятно, таким был бы Чехов, если бы дожил до шестидесяти (Витовскому пятьдесят восемь).

Владимир Владимирович Панарин в ином стиле. Он старается походить на Витовского, но это маскировка. Добродушно улыбаясь, он появляется на совещаниях, скромно усаживается где-нибудь в сторонке и углубляется в книгу. Так он сидит часами, изредка поглядывая на выступающих, а потом вдруг раздается его громовой голос. Это подобно взрыву, и Панарина довольно удачно называют ВВ.[7] В течение нескольких минут на аудиторию обрушивается такое количество мыслительной продукции, которого хватило бы на десяток совещаний и конференций. Именно мыслительной продукции, а не просто мыслей. Весь фокус в том, что ВВ выдает тщательно продуманную систему новых и почти всегда парадоксальных соображений. В сущности, это готовая научная работа — с четким рисунком движения мысли, с вескими и убедительными фактами, с ехидным подтекстом и, главное, с конкретной программой исследований.

Месяц назад я увидел ВВ в Харькове на конференции по машинному переводу. Собственно, с этого все и началось. Я был удивлен, когда в перерыве Панарин, отмахиваясь от обступивших его журналистов, направился ко мне. “Вашего выступления нет в программе, — сказал он. — Давайте поговорим”.

Мы вышли в сад. Панарин отыскал в отдаленной аллее свободную скамейку и внимательно огляделся. Я заметил, что он волнуется, и спросил:

— Что-нибудь случилось?

— Да, — ответил Панарин. — То есть нет. Просто вы теперь один. Без дублера.

— Без… чего? — переспросил я.

ВВ со вкусом рассматривал меня. К нему вернулась обычная уверенность.

Я не сразу понял Панарина, хотя он повторил объяснение по меньшей мере трижды. Вероятно, это особенность проблемы бессмертия. Все очень просто, пока речь идет вообще, и все безмерно усложняется, как только начинаешь “привязывать” эту проблему к себе. Разработан, сказал Панарин, способ неограниченного продления жизни. До сих пор опыты ставились на животных (“Берем престарелого пса и за две недели превращаем его в щенка”). Методика надежно проверена, никакого риска нет. Нужно переходить к опытам на человеке. Получено разрешение на первый такой опыт. Для начала — омоложение на десять лет. Конечно, испытатель (Панарин сказал “испытатель”, а не “подопытный”) должен быть добровольцем. Год назад они — Витовский и Панарин — наметили восемь человек (“Отобрали молодых ученых. В том числе — вас”). Но по разным причинам семь кандидатур отпали.

— Почему? — спросил я.

Панарин усмехнулся:

— Законный вопрос. К испытателю предъявляется комплекс требований. Молодость. Здоровье. Отсутствие семьи. Вам тридцать один?

Я не успел ответить.

— Ну вот, тридцать один, — продолжал Панарин. — А после опыта будет двадцать один. Это могло бы, пожалуй, озадачить вашу жену, если бы таковая имелась. И детишек, если бы таковые были. Нам нужны сироты, Талантливые сироты с определенным положением в науке. Со степенями. Думаете, так просто найти восемь молодых талантливых сирот со степенями? Мы нашли. А потом выяснилось, что у троих сирот только видимость таланта. Мираж. Фу-фу! Вот так. Двое других сирот за это время перестали быть сиротами. Что поделаешь! Зато на остальных мы рассчитывали твердо. Абсолютные сироты. Светлые головы. Доктора наук. Но неделю назад один улетел работать куда-то в Африку. А второй вчера чуть не сломал себе шею на мотогонках и сейчас находится в аккуратной гипсовой упаковке…

Я все еще не понимал Панарина. Почему испытатель обязательно должен быть молодым ученым? Почему, наконец, этим испытателем должен быть я?

— Допустим, — сказал Панарин, — опыт состоялся. Вы стали моложе на десять лет. И при этом сохранили память, знания и способности. Все, как до опыта. Вы бы согласились? Отлично бы согласились! А теперь допустим, что вместе с десятью годами исчезнет и то, что было завоевано. Нет тридцатилетнего доктора наук. Есть двадцатилетний студент, которому снова придется искать свое место в науке. Представляете?..

Он продолжал:

— Ну, давайте сначала. Вот три варианта. Первый: прямое увеличение продолжительности жизни. Практически это означает долгую старость, потому что увеличение пойдет главным образом за счет этого периода. Не растягивать же детство на сотни лет. Естественное долголетие — именно долгая и бодрая старость. Типичное не то! Второй вариант: вечная молодость. Опять плохо. С годами люди не всегда умнеют. Болван, например, чаще всего остается болваном. Представляете — вечно бодрый болван, которому износу нет… Разумеется, не в одних болванах дело. Когда человек сложился, дальше идет главным образом количественное развитие. Самый верный способ резко замедлить прогресс — дать всем вечную молодость. Вы же знаете, какая в науке погоня за молодыми учеными. Молодые — значит новые. Им легче разворошить тщательно отшлифованные теории. Ученому старшего поколения трудно уйти от сложившихся теорий: он их сам складывал, сам шлифовал. Гений не в счет. Если хотите, сущность гения в том, что он может (и не раз!) махнуть рукой на проделанную им работу и начать с нуля. Так вот: третий вариант бессмертия в том, чтобы стать новым человеком и начать с самого начала.

По аллее шли люди, и Панарин замолчал. А я думал, как объяснить мой отказ. Мне хотелось, чтобы Панарин правильно меня понял. Я работаю над совершенствованием эвротронов — логических машин, способных решать изобретательские задачи. Пусть эта работа и не столь значительна, как работа Витовского и Панарина, но она нужна. Если я исчезну (даже мысленно как-то странно произносить эти слова), распадется целый коллектив.

— Целый коллектив? — переспросил Панарин, когда я изложил ему свои соображения. — Ну и что? В вашем коллективе сорок человек. Есть коллектив побольше — три с половиной миллиарда человек. Человечество.

Он искоса посмотрел на меня и вдруг произнес совсем другим, очень спокойным, тоном:

— Ладно. Не хотите — не надо. Но вы, надеюсь, можете поехать к Витовскому и повторить ему свой отказ?

Панарин хитер, он хорошо знает особенность этой проблемы: можно сказать “нет” и еще сто раз “нет” и все равно не перестанешь думать.

Десять лет жизни. “То, что было завоевано”. Я хорошо запомнил эти слова. Да, десять лет моей жизни — непрерывная и напряженная битва. Прежде всего битва за знания. Нельзя продвигаться в новой области, не перемалывая двойную и тройную норму информации. Потом битва за право работать над своей темой — ее считали нереальной, полуеретической. Мне говорили: “Машина, которая будет изобретать? Полноте! В принципе это, может быть, осуществимо, не будем спорить с киберпоклонниками. Но практически — нет, невозможно. Во всяком случае, преждевременно”. И это были не досужие разговоры. От них зависела возможность получить свой угол в лаборатории. А потом — неудачи. Бесконечная вереница неудач, постепенно выявивших истинную глубину проблемы. Такую глубину, что, может быть, и не решился бы начать, если бы знал… Я не жалуюсь. Научный процесс и состоит в том, чтобы преодолевать косность — свою и чужую. Десять лет настоящей битвы. По Гёте: “Кто болеет за дело, тот должен уметь за него бороться, иначе ему вообще незачем браться за какое-либо дело”. Сейчас мне дороги даже былые неудачи и изнурительные споры с теми, кто воспринимал упоминание об эвротронах как личное оскорбление. Десять лет незаметно вместили и те очень долгие годы, в течение которых — сверх всего — пришлось делать кандидатскую диссертацию. Потом чересполосица успехов и неудач, когда сначала почти не было успехов, а потом почти не было неудач. И присуждение — уже без защиты — докторской степени. Наконец, лаборатория, отлично оборудованная лаборатория. Сорок человек, которых я подбирал, учил, в которых поверил и от которых теперь неотделим…

Подъем по лестнице, как бы он ни был утомителен, всегда можно повторить: проделал определенную работу — и поднялся. Десять лет моей жизни — это не просто энное количество работы. Кто поручится, что через год после начала повторного пути я снова смогу в течение двух суток, показавшихся мне тогда одним остановившимся мгновением, найти основные теоремы эвристики?.. Кто поручится, что еще два года спустя, пережидая дождь в неуютном и шумном зале свердловского аэропорта, я нарисую на папиросной коробке схему первого интерференционного эвротрона?..

Если говорить прямо: кто поручится, что, вернувшись на десять лет назад, я снова смогу жить в науке?

Да, не обязательно быть ученым. Не обязательно — если до этого не был ученым. Но скиньте летчику десять лет и скажите: “Не летай!”. Скиньте десять лет моряку и скажите: “Не плавай!”.

В Сыктывкаре нас ждал вертолет. Мы долго летели над тайгой. Панарин, удобно устроившись в кресле, листал пухлые реферативные журналы: Внезапно вертолет развернулся и пошел на снижение. Солнце ударило в иллюминатор, я отодвинул занавеску — и впервые увидел тундру.

Никогда не думал, что краски здесь могут быть такими звеняще яркими. Над далекой лиловой полосой горизонта в синем вечернем небе висело холодное солнце. А земля была огненно-желтой, и по ней шли волны: поток воздуха от лопастей вертолета сгибал упругие кусты сиверсий и еще каких-то красноватых цветов.

Я никогда не был в тундре. Я вообще почти нигде не был. По меньшей мере половину из этих десяти лет я шагал из угла в угол или сидел за столом. У меня не было ни одного настоящего отпуска. Глупое слово “отпуск”. Разве можно “отпустить” себя от своих мыслей?

Тундра поражает необычным ощущением простора. Земля здесь утратила кривизну: где-то очень далеко желтое море сиверсий темнеет и, притушеванное лиловой дымкой, незаметно переходит в серую, потом в синюю и, наконец, в ультрамариновую глубину неба.

Я вдруг по-настоящему почувствовал, что такое десять лет жизни. Доводы против эксперимента на мгновение натянулись, как до предела напряженные стропы.

Издали клиника “Сапсан” похожа на маяк в море. Только маяк этот синий, как осколок неба, а море оранжевое. Восьмиэтажное цилиндрическое здание со всех сторон окружено нетронутой тундрой. Круглый внутренний двор прикрыт прозрачным куполом. С высоты это напоминает колодец, но двор большой, метров триста в диаметре.

Меня удивила тишина. Даже не сама тишина, а то, что стояло за ней: огромное здание было безлюдно. Мне просто не пришло в голову, что это связано с моим появлением.

И еще — черепахи. Десятка два огромных черепах с белыми, нарисованными краской, номерами на панцирях, беззвучно ползали по ситалловым плитам двора.

— Не обращайте внимания, — сказал Панарин. — По воскресеньям бывают гонки на черепахах. Местный национальный обычай.

Я спросил, на какие дистанции устраиваются гонки. ВВ удивленно посмотрел на меня и хмыкнул: “На разные”.

В “Философских тетрадях” Ленина есть тонкое замечание о движении мысли в процессе познания. Человек, говорит Ленин, сначала познает, так сказать, первую сущность проблемы, потом вторую, более глубокую сущность, и так далее. Вероятно, бессмертие — единственная проблема, в которой первая сущность настолько глубока, что до Витовского и Панарина вторая сущность даже не просматривалась.

Человек — при ненасытной жажде все понять и во всем разобраться — почему-то избегает думать о смерти. Я не биолог и не рискну искать причины. Я просто констатирую: мозг человека активно противодействует попыткам думать о смерти — своей, своих близких, всего земного. Человек (в этом его духовное величие), зная, что он смертей и что смертны все остальные люди, живет так, словно он и все вокруг него бессмертны.

До самого последнего времени биология была далека от практических попыток штурмовать проблему бессмертия. Никто всерьез не задумывался над вопросом: “А что будет, если мы найдем эликсир бессмертия?” Панарин сказал об этом так: “Делить шкуру неубитого медведя неприлично только на охоте. Современный ученый должен начинать именно с размышления об этой шкуре”. И тут же закидал меня вопросами:

— Найдено средство, обеспечивающее бессмертие. Допустим, пилюльки. Сначала, как водится, пилюлек считанное количество. Спрашивается, раздавать их избранным или подождать, пока наберется на все человечество?

— Если раздавать избранным, то кому? Может, по рангу? Доктору наук выдать, кандидату — нет… Вообще кто и как будет определять, кому дать и кому не дать?

— Раздавать всем? Прекрасно. Дело, конечно, не в слишком быстром увеличении населения планеты. Это проблема сложная, но вполне разрешимая. Загвоздка в другом. Коль скоро пилюльки раздаются всем, значит, и Франко тоже? И всему капиталистическому миру? Ах, не абсолютно всем. Кто же будет решать? Кто и как? Снова будем обсуждать, например, кто такой Пикассо: великий художник (дать пилюльку!) или формалист, апологет растленного буржуазного искусства (не давать пилюльку!)…

— Раздавать пилюльки только у себя? Изумительная идея. Не дадим бессмертия Гейзенбергу, Эшби, Сент-Дьердьи, Кусто, Чаплину, Сикейросу, Расселу… Вот так. Вы и сами найдете еще десяток подобных вопросов. Думайте! Думайте. Это полезно.

Неожиданно Панарин сказал совсем другим тоном, без обычного ехидства:

— Над проблемой бессмертия надо либо вообще не думать, либо думать честно, не лавируя.

Панарин прав.

Есть лишь один способ думать — глядя в глаза правде. Не бывает обстоятельств, которые оправдывали бы необходимость прищуриться или вообще отвернуться.

Разговор этот произошел еще в Харькове, перед отлетом на Север. В дороге Панарин упорно копался в журналах. У меня было время поразмыслить. “Пилюльки” бессмертия тянули за собой множество сложных и взаимосвязанных проблем, затрагивающих буквально все стороны человеческого существования: социальные отношения, политику, семью…

Я вновь, уже самостоятельно, перебрал возможные варианты бессмертия.

Сохранить у всех тот возраст, который есть? Это не решение, ибо будут новые поколения и для них снова возникнет вопрос: в каком возрасте принимать “пилюльки”? Вечная старость — сомнительный дар. Значит, вечная молодость? Но человек будет молод телом и стар столетней памятью, столетним или трехсотлетним количеством пережитого, притупившейся за сто, триста или пятьсот лет способностью воспринимать новое… Да, единственный приемлемый вариант — нормальная жизнь и омоложение по достижении старости. Омоложение не только физическое, но и в определенной степени умственное.

В какой же степени?

Вот она, первая сущность проблемы бессмертия: нескончаемая вереница вопросов и никаких признаков приближения ко второй сущности.

Полное (или почти полное) умственное омоложение не имеет смысла. Это равносильно смерти и рождению нового человека. Следовательно, речь может идти лишь о возвращении в молодость.

Возвращение в молодость. А знания, научные знания — как быть с ними? Сохранить, чтобы потом пойти дальше? Заманчиво. Тогда надо сохранить и то, что делает художника — художником, а композитора — композитором. Но ведь это значит сохранить (круг замыкается!) память об увиденном, услышанном, пережитом. Да и ученый перестанет быть ученым, если вычеркнуть из памяти пережитое.

Следовательно, не сохранять знания? Или поставить фильтр: пусть уйдут, так сказать, жизненные знания и останутся сведения, почерпнутые из справочников и учебников?..

И вот здесь, задавленный цепной реакцией вопросов, я подумал: хорошо (и закономерно), что для решения проблемы бессмертия потребовалось объединить неисчерпаемую энергию Панарина и гуманизм Витовского.

Панарин и Витовский — ученые примерно одной величины. Но писать о Витовском много труднее, чем о Панарине, я даже не буду пытаться. Впрочем, об одной детали[8] надо сказать непременно.

Витовский носит дымчатые очки. Еще раньше я где-то читал или от кого-то слышал, что Витовский испортил зрение, ставя на себе опыты. Здесь, в клинике “Сапсан”, подолгу беседуя с Витовским, я не раз испытывал желание спросить об этих опытах. Очки — из обычного дымчатого стекла, дело не в дефектах зрения. Случалось, Витовский снимал очки на террасе — при ярком солнечном свете. И никогда не снимал их в слабо освещенной комнате.

Однажды (это было на третий день после приезда в клинику) мы с Панариным прогуливались по внешней террасе. Внезапно я услышал резкий свист, оглянулся, но никого не увидел.

— Это в небе, — сказал Панарин. — Сапсан. Любимая птица Юрия Петровича. Сапсан не нападает на птиц, когда они на земле. Юрий Петрович усматривает в этом проявление благородства. Зато в воздухе сапсан — изумительный охотник. Выискивает с высоты добычу и пикирует, развивая фантастическую скорость: метров сто в секунду, даже больше. Живая пуля. Попадает безошибочно. Разглядеть сапсана в момент пикирования может лишь Юрий Петрович. Остальные слышат свист, и только.

Я спросил, каким образом Витовскому удается видеть пикирующего сапсана. Панарин ответил:

— Старая история. Это было лет двадцать назад… Тут неподалеку речушка, мостик. Так вот, у этого мостика нам как-то крепко досталось. Весьма крепко. Пьяные подонки — они палили по птицам. Развлекались… Здесь, в тундре, птицы — сама жизнь. Без них тундра мертва… В самый разгар пальбы появился сапсан. Все птицы врассыпную, они сапсана боятся больше, чем выстрелов. Юрий Петрович (мы бежали к мостику) крикнул: “Смотрите, принял огонь на себя”. Чушь, черт побери, чушь! А ведь как похоже… Сапсан летел медленно, словно нарочно! Большая красивая птица с длинными узкими крыльями… Впечатление было такое, будто он не хотел замечать стрельбу, и это бесило этих… стрелков. Вот тут Юрий Петрович и произнес речь в защиту сапсана. Такую, знаете, деликатную речь, в обычной своей манере. Дескать, птица редкая, охраняется государством, не нужно стрелять. Ему крикнули, чтобы он заткнулся. Именно так это было сформулировано. Я впервые тогда увидел Юрия Петровича разъяренным. “Балбесы! — закричал он. — Все равно не попадете…” Да. В этот момент мы желали только одного: чтобы сапсана не подбили. И, знаете, казалось, птица поняла нас. Она летала под выстрелами — и как летала! Почти вертикальный взлет, сапсан растворяется в высоте, а потом свист, и птица возникает под носом у стрелков… Не знаю, чем бы все это кончилось. Такая, с позволения сказать, охота взбаламучивает не самые лучшие инстинкты. Этих… стрелков было человек десять… Да. На — выстрелы прибежали люди, пальбу прекратили. Сапсан еще долго кружил над тундрой… Вот так. Юрий Петрович впоследствии долго изучал зрительный аппарат сапсана. У хищных птиц вообще поразительное зрение. Я был в отъезде, когда Витовский ставил опыты на себе. К несчастью, опыты были слишком удачными. Или слишком неудачными. В таких открытиях всегда есть две стороны. Когда-нибудь мы привыкнем к этому, как привыкли после де Бройля к идее одновременного существования у материи свойств волны и частицы. Витовский теперь зорче сапсана или грифа. Но это оказалось необратимым… и не всегда нужным. Скажем, созерцать наши с вами физиономии при такой остроте зрения не стоит. Не тот эстетический эффект. А вот видеть гиперзрением природу… Ну, этого не передашь словами.

Мне удалось уговорить ВВ. Действие препарата длилось минуты три — четыре, но я все-таки увидел мир таким, каким его видит Витовский.

Позже я скажу об этом. Сейчас мне хотелось бы воспользоваться мыслью Панарина относительно двойственной природы открытий. Обычно мы подходим к научным открытиям, так сказать, с доволновых позиций: либо хорошо, либо плохо — и никакой двойственности. А современным крупным открытиям эта двойственность органически присуща. Да и сам процесс появления открытий имеет как бы “волновую” и “квантовую” природу (разумеется, это лишь аналогия, но она проясняет суть дела). Современные открытия не только двойственны. Они и появляются “квантами”. Если бы от обычного химического горючего наука постепенно пришла к энергии атомного порядка, не было бы проблем, обрушившихся после Хиросимы на человечество. Однако скачок произошел внезапно, сразу на качественно новый уровень. И так на всех решающих направлениях. Если бы, например, бессмертия достигли постепенным увеличением продолжительности жизни, не возникла бы цепная реакция вопросов, на которые почти невозможно ответить. Но и этот скачок был внезапным и резким…

Я уверен, здесь нет случайности. Таков вообще характер современного научного процесса. Сила ученого сейчас во многом зависит от его способности ощущать “волновую” и “квантовую” природу новых открытий. Быть может, здесь ключ к пониманию Витовского.

Когда в Харькове Панарин предложил поехать к Витовскому, я охотно согласился. Дело, конечно, не в том, чтобы повторить отказ (для этого есть телефон). Панарину хотелось выиграть время и возобновить атаку. А меня радовала возможность поговорить с Витовским.

Неожиданным был уже первый разговор.

Витовский спросил, помню ли я последнее интервью Винера. Я, конечно, хорошо помнил это интервью, опубликованное в шестьдесят четвертом году, незадолго до смерти Винера: оно имеет прямое отношение к моей работе. Витовский специально выделил в этом интервью два ответа. Вот они:

Вопрос: Согласны ли вы с прогнозом, который мы иногда слышим, что дело идет к созданию машин, которые будут изобретательнее человека?

Ответ: Осмелюсь сказать, что если человек не изобретательнее машины, то это уже слишком плохо. Но здесь нет убийства нас машиной. Здесь будет самоубийство.

Вопрос: Действительно ли существует для машины тенденция становиться сложнее, изобретательнее?

Ответ: Мы делаем сейчас гораздо более сложные машины и собираемся сделать еще гораздо более сложные машины в ближайшие годы. Есть вещи, которые пока совсем не дошли до общественного внимания, вещи, которые заставляют многих из нас думать, что это случится не позже чем через какие-нибудь десять лет.

— Эти десять лет прошли, — сказал Витовский. — Может ли человек теперь соревноваться с машиной в решении интеллектуальных задач?

Витовский, конечно, сам знал ответ. Мне оставалось лишь рассказать о новых универсальных машинах серии “КМ” и о последних конструкциях своих эвротронов. Он выслушал, не перебивая, потом спросил, что я в этой связи думаю о будущем.

Я ответил примерно следующее.

Было бы величайшим легкомыслием закрывать глаза на проблему “человек и машина”. Беда не в бунте машин. Эти шкафы и ящики абсолютно не способны бунтовать. Проблема как раз в обратном: машины слишком хорошо работают на нас. Допустим, машина заменяет труд экономиста. Что должен делать этот экономист? Совершенствоваться, учиться, перейти на более сложную работу? Но не так просто совершенствоваться в тридцать, сорок или пятьдесят лет. К тому же сейчас почти все машины тоже способны совершенствоваться в процессе работы. И они это делают очень быстро, куда быстрее человека!

Когда-то машины вытеснили человека из сферы физического труда в сферу труда умственного. Потом машины начали умнеть. Поставить точку, прекратить совершенствование интеллектуальных машин? В мире, разделенном на многие государства, это не так просто. Да и сама “постановка точки” была бы странной: интеллектуальные машины — не оружие, они должны служить человеку…

Пока мы ограничиваемся полумерами: люди переходят в менее “кибернетические” отрасли, быстро увеличивается число людей, занимающихся искусством.

— А как вы смотрите на возможность соревнования человека с машиной? — спросил Витовский. — Человек тоже развивается, не так ли?

Я возразил: человек развивается слишком медленно. За три тысячи лет мозг человека почти не изменился. Для ощутимых изменений нужны десятки тысяч лет.

— Это так и не так, — сказал Витовский. — Машины действительно развиваются много быстрее человека. Рассматривая проблему “человек и машина”, мы видим неменяющегося человека и быстро меняющуюся машину. Но ведь сама кибернетика, развиваясь, дает средства для форсированного, очень быстрого развития человеческого мозга. Значит, если не отмахнуться от проблемы “человек и машина” (а такая тенденция есть), можно гармонически развивать людей и машины, сохраняя между ними оптимальную дистанцию. Как вы думаете?

Я, кажется, ответил невпопад. Меня ошеломила неожиданная идея о возможности (для всего человечества!) жить в состоянии непрерывного усовершенствования, столь же стремительного, как и развитие машин.

Да, как ни удивительно, в бессчетных спорах вокруг проблемы “человек и машина” всегда молчаливо предполагают, что “человек” — это сегодняшний человек, а “машина” — это будущая машина. Считается само собой разумеющимся, что возможности человеческого мозга через двадцать лет или через столетие останутся почти такими же, как сегодня. Да и через тысячу лет “конструкция” человека не претерпит принципиальных изменений. Так, во всяком случае, думают фантасты.

Я не случайно упомянул о фантастике. Наука пока не занимается вопросом о людях XXI или тем более XXX века. В планах исследовательских работ среди тысяч и тысяч тем нет ни одной, посвященной человеку будущего. Наше представление о будущих людях формируется отчасти интуитивно, отчасти под влиянием фантастической литературы. Поэтому к проблеме “человек и машина” мы подошли с теми представлениями о людях будущего, какие были привиты нам фантастикой.

Что ж, если “конструкция” человека принципиально не меняется, машины неизбежно окажутся умнее нас. Это вопрос времени, и только. Подчеркиваю еще раз: машины нас не съедят. Они только будут всё лучше и лучше выполнять нашу работу, в том числе производственную, исследовательскую, административную.

Многолетние дискуссии постепенно выработали компромиссную (я бы сказал — половинчатую) точку зрения: теоретически машины могут стать сколько угодно умными, но практически создание подобных машин невероятно сложно и произойдет это еще весьма не скоро. Примерно так относились в двадцатых и тридцатых годах к проблеме атомной энергии: вообще, мол, возможно, однако трудности таковы, что потребуются многие столетия… Как известно, все произошло значительно быстрее.

Я записываю то, что думаю сейчас, после долгих бесед с Витовским и Панариным. При первом разговоре мысли были хаотичнее. И все-таки уже тогда я уловил главное. Вторая сущность проблемы “человек и машина” (как и вторая сущность проблемы бессмертия) начиналась с уяснения единственно верного пути: человек будущего должен иметь принципиально новую способность постоянно и быстро совершенствовать свою “конструкцию”.

В ту ночь я считал, что понимаю смысл работы Витовского и Панарина: решить проблему бессмертия — значит решить проблему “человек и машина”. Я не знал тогда, что это лишь один участок ведущихся в клинике работ. Быть может, даже не самый главный участок.

Мне не спалось, я никогда раньше не видел солнечной ночи Заполярья. Время остановилось. Замерло зацепившееся за горизонт солнце. Умолкли птицы. Даже ветер стал беззвучным. Тишина была почти нереальная.

Солнечные ночи тундры специально созданы, чтобы думать, думать, думать. Вряд ли удалось бы найти лучшее место для клиники “Сапсан”.

Кажется, тогда я впервые подумал об участии в эксперименте. Не о доводах “за” и “против”, а о том, как это произойдет.

Впрочем, нет. Мысль об участии в эксперименте впервые возникла на следующий день.

Разбудил меня Панарин.

— Проспите самое интересное, — сказал он. — Быстренько собирайтесь! Убирать не надо. Все сделается святым духом.

Святой дух в клинике был, это я уже заметил. Накануне мы на несколько минут вышли из кабинета Витовского, а когда вернулись, на столе оказался ужин.

Примерно таким же образом появился и завтрак. Я спросил Панарина о святом духе.

— Вы прибыли сюда сиротой, — ответил ВВ, — и должны пока сиротой остаться. Обычно тут, знаете, очень… гм… живое общество. Так вот, это общество временно перебазировалось. В южные края. А здесь остался лишь незримый святой дух.

Святой дух был хоть и незримым, но весьма работоспособным, потому что через полчаса я увидел Витовского в лаборатории, полностью подготовленной к удивительному опыту. Панарин упомянул об этом еще в Ленинграде, когда мы ожидали самолета на Сыктывкар. В изложении ВВ это выглядело так:

— Идея проста, как дважды два. Ну, а с биохимической стороной вы познакомитесь потом. Так вот, идея. По одному проводу, как вы знаете, можно одновременно передавать много сообщений. Хоть сотни. Каждое сообщение передается на своей частоте. Если разница между частотами достаточно велика, сообщения не мешают друг другу. Одна электрическая система одновременно воспринимает сотни разных сообщений. Дальше я полагаюсь на ваше воображение кибернетика. В конце концов, органы чувств, нервная сеть, мозг — тоже электрическая система.

Я сказал, что это второе решение проблемы бессмертия. Одна жизнь человека вместила бы сотни разных жизней. Во всяком случае, сотни интеллектуальных жизней. Но вряд ли эту идею удастся осуществить. Не видно даже подступов к ней.

Объявили посадку, разговор прервался. Мы больше не возвращались к этой теме. Для меня было полнейшей неожиданностью то, что мне показали в клинике.

В просторной лаборатории на возвышении стояло массивное деревянное кресло, похожее на бутафорский трон. Перед креслом был обыкновенный письменный стол с двумя магнитофонами. Чуть поодаль висел большой выносной экран телевизора.

Панарин исчез (я в это время говорил с Витовским) и вернулся минут через десять в пластмассовом шлеме, с которого свисали разноцветные провода. На стене вспыхнуло табло: “Первый готов”. Я хотел сказать что-то насчет святого духа, но зажглись другие табло: о своей готовности докладывали еще три поста. Витовский отошел к блоку осциллоскопов в углу лаборатории. Панарин быстро подсоединил провода, проверил магнитофон, установил на столе кнопочный пульт управления. Потом негромко сказал: “Начали”.

На экране появилась таблица настройки и почти сразу же — журнальный текст. Это была статья по математической логике. Я едва успел дочитать до середины, как страница сменилась. Меня поразила быстрота, с которой читал Панарин. Я не сразу понял, в чем дело, и почему-то решил, что опыт связан с работами Витовского и Панарина по биохимии зрения.

Скорость чтения быстро увеличивалась, Панарин сам ее регулировал, нажимая на кнопки пульта. Из сорока трех строчек я сначала успевал прочитать двадцать, потом пятнадцать и, наконец, всего шесть-семь, да и то не вникая в их смысл. И вот здесь, когда скорость чтения достигла фантастического предела, на экране возникли одновременно два текста. Изображение второго текста (если не ошибаюсь, это была информация о новых методах энцефалографии), более крупное и полупрозрачное, с самого начала менялось с такой скоростью, что я едва успевал заметить отдельные слова…

Через пятнадцать минут после начала опыта Панарин включил магнитофон. Я услышал: “Испанский язык. Урок одиннадцатый”, и вспомнил разговор в Ленинграде. Признаюсь, не будь здесь Витовского, я бы счел это розыгрышем. Я имел возможность видеть эти опыты в течение месяца, почти ежедневно, но до сих пор не могу привыкнуть к ним. А тогда я был просто ошеломлен. Как, каким образом поглощал Панарин этот огромный поток информации? Это невероятно, но я видел — это происходит!

Панарин включил второй магнитофон. Испанские фразы смешались с монотонным речитативом историка, рассказывающего о закате Византийской империи. А по экрану (я не заметил, как это началось) шел уже не двойной, а тройной текст. В нем нельзя было разглядеть ни одного слова, он казался бегущей тенью…

Сосуществование многих различных памятей решительно не вяжется с гипотезой Сцилларда о параконститутивных системах в нейроне. Панарин не захотел говорить о механизме сосуществования (“К чему? Объяснять сложно и долго, а вы потом — после своего эксперимента — прекрасно все это забудете. Вот когда станете моложе, пожалуйста…”). По всей вероятности, Панарин и Витовский исходили из другой теории памяти, по которой поступившие в нервную клетку импульсы меняют структуру РНК. Если РНК может настраиваться на разные частоты, тогда… тогда есть смысл в аналогии с одновременной передачей нескольких сообщений по одному проводу.

Эксперимент продолжался четыре часа.

Нет, слово “эксперимент” здесь определенно не годится. И в тот день, и в следующие дни Панарин уверенно заполнял свою вторую, третью и другие памяти (придется привыкать к такой терминологии!). Их было девять, помимо первой, обычной. Эксперимент, как я сейчас понимаю, по-настоящему должен начаться, когда все девять памятей окажутся на уровне, достаточном для самостоятельной научной работы, и, возможно, вступят во взаимодействие друг с другом.

Да, теперь я вспоминаю совершенно отчетливо: именно тогда я впервые подумал об участии в эксперименте. В своем эксперименте.

Вряд ли мне удастся последовательно и связно изложить, как эта первая, еще очень беглая мысль превратилась в ясное понимание необходимости своего эксперимента. Но какое это имеет значение? Важнее записать мысли, которые я потом могу забыть.

У меня появилась замечательная идея использовать в вычислительных машинах принцип сосуществования памятей. Химотроны, например, наверняка смогут работать одновременно в нескольких режимах. Я должен это обязательно вспомнить — потом, после эксперимента.

Вспомнить потом…

Что я вообще буду помнить после эксперимента?

Витовский сказал так:

— Дистанция омоложения — десять лет. Физическое омоложение должно быть возможно более точным — сразу на заданный срок. А вот память надо лишь расшатать. То, что накопилось за десять лет и стало долговременной памятью, должно вновь перейти в состояние, подобное памяти оперативной. После омоложения человек в течение нескольких месяцев сможет закрепить какую-то часть этой расшатанной памяти. Произойдет, как мы говорим, процесс консолидации. Остальное постепенно забудется. Однако все это — конечная, еще не вполне достигнутая, цель нашей работы. Пока мы не можем обеспечить гармоничное физическое омоложение. Например, никак не поддается омоложению хрусталик глаза. И все-таки здесь благополучно. Хуже с памятью: ваш опыт первый. Весь вопрос в том, какое время будет идти процесс консолидации памяти. Не исключено, что он завершится в течение нескольких часов. За этот срок вы почти ничего не успеете закрепить. Весь объем расшатанной памяти быстро исчезнет (а мы расшатаем все, что вы запомнили за последние девять — десять лет). Иначе говоря, в этом случае вы вернетесь на десять лет назад не только физически, но и умственно. Возможно и обратное: консолидация затянется на годы. Тогда вы станете моложе физически, но сохраните то, что есть в вашей памяти теперь. В оптимальном случае консолидация продлится месяца два — три. И вот тут многое зависит от вас. От дисциплины ума. Именно поэтому испытателем должен быть ученый. Важен исходный объем знаний и умение потом, в процессе консолидации, отобрать и закрепить в памяти то, что нужно. Вам самому придется решать, что нужно “перезапомнить”. И потом вести объективный самоконтроль и самоанализ. При удаче мы получим максимальную информацию, это заменит целую серию экспериментов.

Витовский заметно волновался.

— В спешке легко натворить бог знает что! — продолжал он. — Я хочу, чтобы вы поняли нас до конца. Методика омоложения может быть, в частности, использована и для лечения рака. Да, да, это так, и это удваивает сложность ситуации. Бездействуют готовые и надежные лечебные средства… Это ужасно! Нужно спешить… и нельзя спешить. В биологии как нигде велика опасность оказаться в положении ученика чародея…

Я только что писал о химотронах, боялся забыть появившуюся идею. Чепуха, сущая чепуха! Главное — не забыть того, что я увидел (и, надеюсь, в какой-то мере воспринял) у Витовского и Панарина.

Нужно сохранить в памяти органически присущую Панарину способность думать, не лавируя и не прищуриваясь. И неотделимое от Витовского понимание высокой ответственности ученого. “Хирургу, оперирующему на сердце человека, — сказал как-то Витовский, — следовало бы засчитывать часы операции за месяцы службы. Операционное поле науки еще сложнее. Сердце человечества…”

Вероятно, я много работал этот месяц. Я говорю “вероятно”, ибо интересная работа трудно поддается измерению. И еще — я успевал сделать до обидного мало по сравнению с Панариным. Девять его памятей (может быть, сказать — дополнительных памятей?), не мешая друг другу, “переваривали” информацию, полученную на ежедневных четырехчасовых сеансах. ВВ мог, разговаривая со мной, одновременно думать над девятью разными проблемами. К этому трудно привыкнуть. Я часто проверял Панарина, давал ему задачи, просил что-нибудь вычислить, перевести. Не прерывая обычной своей работы, Панарин почти молниеносно выполнял мои задания.

Объем второй памяти меньше, чем первой, а третьей — меньше, чем второй, и т. д. Зато соответственно возрастает быстродействие, скорость мыслительных операций. Будь у Панарина двенадцатая память (проклятая терминология!), он мог бы состязаться с вычислительной машиной.

Как ни странно, Панарин относится к своим возможностям довольно спокойно и даже с легким оттенком скепсиса. Мне же сосуществование памятей кажется великим достижением науки. Быть может, самым многообещающим за всю ее историю. Фронт знаний быстро расширяется, а специализация заставляет сужать работу и угол видения; теперь это трагическое противоречие удается снять. У человека хватит сил и на самое широкое освоение науки, и на искусство, и на жизнь, куда более многообразную, чем жизнь Леонардо…

Простой расчет.

Человек воспринимает не более 25 битов информации в секунду. За 80 лет напряженной работы (по 8 часов ежедневно) мозг получит 4,21010 битов. Это — в пределе. Практически много меньше. Между тем человеческий мозг теоретически имеет емкость свыше 1015 –1016 битов. Мы используем лишь одну миллионную наших возможностей…

Панарин, которому я изложил эти соображения, сказал без энтузиазма:

— К сожалению, начиная с восьмой памяти резко усиливается излучение. То, что я запоминаю, быстро испаряется. Типичная телепатия! Механика телепатии именно в этом и состоит: мозг начинает работать в высокочастотном режиме. В обычных условиях это происходит редко. Чаще — при дефектах мозга или в критических ситуациях, когда самопроизвольно резонируют высокочастотные режимы мышления. А у меня это постоянно. Вот так. Будь здесь второй такой гражданин, мы бы непрерывно обменивались мыслями. Вне зависимости от желания. И будь тут тысячи таких людей, все бы слышали мысли всех… Быть может, Юрий Петрович прав — перспективнее другой путь.

Позже я узнал, что Витовский с самого начала был против механического увеличения объема памяти. По мнению Витовского, надо использовать недолговечность “высших” памятей: при необходимости человек быстро впитает огромную информацию, использует ее, а потом знания, ставшие ненужными, исчезнут.

Признаться, суть разногласий между Витовским и Панариным не совсем ясна. Ведь можно использовать оба метода.

— Не думайте об этом, не отвлекайтесь, — сказал Панарин. — Ваш эксперимент важнее. Не спорьте. Самые важные открытия в науке относятся к организации самой науки. Сейчас на каждую неустаревшую гипотезу приходятся три-четыре гипотезы, которые вполне можно было бы сдать в архив. Но их авторы отчаянно защищаются. Представьте себе: пятнадцать, двадцать, тридцать лет человек корпел над гипотезой — и постепенно стал замечать, что она… гм… скажем, внушает некоторые сомнения. А у человека к этому времени солидное положение, ученики. У него нет времени сомневаться: уже лежат в редакциях статьи, составлено расписание лекций, запланировано выступление на конгрессе… И даже наедине с самим собой он не решается додумать все до конца. Легче убедить себя, что противодействуешь другим гипотезам по чисто научным соображениям… И вот ведь загвоздка: чем быстрее развитие науки, тем чаще должны сменяться гипотезы. Наука мыслит гипотезами: примерила одну — отбросила, подыскала другую, более близкую к истине, и сразу приступила к новым поискам. Но создатель гипотезы подчас не хочет, не может “отброситься” вместе с гипотезой на исходные позиции. По-человечески это можно понять: нет второй жизни. Долголетие сделает людей умнее. Они не будут усугублять свои ошибки только потому, что нет времени их исправить. Хотя, по правде говоря, никогда не поздно признать ошибку. Я бы учредил специальную премию для ученых, отстаивавших неверные теории и потом нашедших мужество сказать: да, я ошибался, я начну сызнова…

Еще пятнадцать минут. Панарин придет секунда в секунду, он точен.

Учтены, кажется, все мыслимые варианты. При любом сроке консолидации я буду действовать по заранее продуманному плану. Неожиданности маловероятны.

Я написал эту фразу и подумал: нет, все будет неожиданным.

Как я появлюсь у себя в лаборатории? Отсюда, из клиники, я говорил со своими ребятами почти каждый день. Это, в сущности, и решило вопрос о моем участии в эксперименте. Они смогут работать без меня. Открытие одновременно грустное и приятное. Мне казалось, я собрал коллектив и без меня он распадется. Но собранный коллектив — я это увидел — устойчив и способен к самостоятельному развитию.

Без меня в лаборатории повернули исследования. Поворот пока едва ощутим, они думают, что продолжают мою линию. Но это уже первые признаки нового — не моего — исследовательского почерка.

Для них я сейчас командирован академией на восемь месяцев. Судя по всему, они решили, что это связано с космосом. Что ж, пусть думают так. Пройдет полгода, я появлюсь в лаборатории… Быть может, в качестве младшего научного сотрудника. Появлюсь, чтобы начать все заново и за десять лет сделать вдвое, втрое больше, чем раньше.

В этом я вижу свою главную задачу.

Панарин придет через одиннадцать минут. Сейчас он во дворе, возится со своими черепахами. Даже сегодня.

Идея типично панаринская. Как утверждает ВВ, она подсказана ему седьмой памятью. “Правда, — сказал он, — пятая память считает, что это бредок. Но мне лично нравится логика идеи”.

На первый взгляд действительно все просто. Раздражая электрическими импульсами определенные участки мозга, удается оживить забытое, создать полную зрительную и слуховую иллюзию прошлого. Это знали давно. Знали и другое: то, что видит птица или рыба, можно методом биотокового резонанса передать человеку. Изюминка панаринской идеи в том, чтобы “транслировать” человеку зрительную память долгоживущих животных. Панарин отобрал трехсотлетних черепах и пытается заставить их вспомнить то, что они видели за свою долгую жизнь…

Пока из этого ровным счетом ничего не получается. Но ВВ настойчив. Он и сегодня, “подключившись” к очередной черепахе, перебирает бесконечные комбинации импульсов.

А вот что сейчас делает Витовский, я не знаю. Вряд ли он в лаборатории. Там все готово со вчерашнего дня. О чем думает в эти минуты Витовский?

Быть может, он, сняв очки, смотрит на тундру, на небо?

Я видел мир гиперзрением всего лишь несколько минут. Но это врезалось в память навечно. Не верю, что это можно забыть.

Ошеломляет уже сам момент перехода. Такое впечатление было бы у человека, уткнувшегося носом в допотопный телевизор, если бы маленький экран внезапно превратился в огромную стереопанораму современного объемного и цветного кино.

Угол зрения резко увеличился, и все, что я увидел через это распахнутое в мир окно, было ясным до мельчайшего штриха, до тончайших цветовых оттенков. Как будто кто-то протер запылившуюся картину, вынес ее из полутемного подвала, установил в светлом зале — и вспыхнули, заиграли живые краски.

С крыши клиники я видел далекое озерцо: сквозь хрустальной чистоты воду можно было различить каждую трещину каменистого дна. В небе, в солнечном небе, горели ярко-зеленые полосы полярного сияния. За три — четыре минуты я увидел и пестрых турухтанов, полярных петушков, затеявших драку в болотной траве, и аккуратные норки леммингов, и грибы возле карликовых березок. Деталей было безмерно много, я мог бы пересчитать даже лепестки мака на далеком кусте, но мир воспринимался как целое…

Нет, я не успею рассказать об этом.

Через две минуты Панарин будет здесь.

И еще одно:

Я не сирота.

Панарин ошибся. Не знаю, как это ускользнуло от его внимания.

Ей двадцать четыре года. Она геофизик. Сейчас она где-то в тайге.

Что ж, я только первый. Пройдет несколько лет, и само понятие возраста дрогнет, расколется, обратится в прах.

Остались секунды.

С почти физически ощутимой остротой я хочу понять: какие же горы своротят победившие время люди?..

Загрузка...