Воздухолет Лондон-Ханбалык, 22-й день первого месяца, первица, день.
Богдан любил летать воздухолетами. Любил их скорость, дающую возможность в тот же день, коль это оказалось надобно, оказаться в любой точке империи; любил уютное и одновременно чуть нервное, сулящее дальнюю дорогу и новые края перекурлыкивание напевных сигналов вызова бортпроводниц, всегда почему-то наполняющее салоны поначалу, перед валетом; любил сам взлет, когда земля, только что такая близкая и надежная, вдруг отваливается от колес ревущего летуна и быстро падает вниз, превращаясь из тверди в одну лишь далекую дымчатую видимость… Всегда ему хотелось смотреть вниз, особенно когда земля еще близка после старта или перед посадкою, с отчетливо различимыми дорогами и повозками на них, коробочками строений, рощами да перелесками; и Фирузе, когда они летали вместе, всегда, ровно ребенка, пускала его сидеть у самого окна, сама смиренно отодвигаясь. Впрочем, когда они еще только познакомились, будущая жена однажды призналась Богдану, что боится высоты — и, хотя с той поры разговор сей более не возникал, Богдан подозревал, что нежная супруга так и не изжила эту забавную, тоже довольно-таки детскую черту, — и в том, как она заботливо и безоговорочно дает мужу любоваться панорамами, нет для нее особой жертвы. И слава Богу. Будь иначе — Богдану было бы перед женою совестно.
Нынче, однако ж, перелет предстоял и впрямь нешуточный, да с частыми посадками и взлетами — которые, конечно, сулили куда больше времени для любования пролетающими недалече под крылом красотами, но сильно удлиняли время пути, — да к тому же еще в тесноватом, по-западному неуютном «боинге», расчлененном вдобавок, как это при демократиях принято, на вип-класс, бизнес-класс и Бог знает какие еще узости. Хорошо хоть команда была смешанная: пилоты европейские, а обслуживание с момента первой посадки на ордусской земле — свое, ордусское. Видно, устроители полета хотели, чтобы гокэ еще в воздухе начинали ощущать себя в экзотичной для них обстановке империи.
Оказалось, Богдану с Фирузе как раз в так называемый вип-класс и продали билеты. Богдан вопросительно глянул на жену — и она, чуть улыбнувшись и не тратя слов, по своему обыкновению пропустила его к окошку, сама усевшись ближе к проходу. Дочурку, которая, вполне оправдывая свое имя, ангельски спала и в повозке такси, и теперь, она держала на руках; безупречно приветливая бортпроводница помогла молодой матери снять верхнюю одежду и разложить вещи, предупредила, что завтрак будет подан сразу после того, как лайнер наберет потребную высоту, и пошла дальше по проходу — помогать, ежели то понадобится, другим. Со всех сторон слышалась то приглушенная, то возбужденная чужая речь, большей частью аглицкая да французская; и у Богдана, стоило ему заслышать эти «ле» да «парле», чаще билось сердце — так и казалось, что где-то тут должны быть то ли Жанна, то ли Кова-Леви…
— Красивый все-таки язык, — осторожно сказала Фирузе.
— Пожалуй… — ответил Богдан, усаживаясь поудобнее и озираясь.
— Понимаешь что-нибудь?
— Нет. Отдельные слова только… Забывать уже начинаю.
Это так прозвучало, что было не понять, о чем он: то ли о наречии, то ли о той, что на нем говорила.
Нет, не было тут знакомых.
Несколько мест в переднем конце салона вовсе пустовали, как ни странно. Назади чинно размещались шестеро великобританцев: три неопределенного возраста сухопарые дамы и их утомленные пожилые спутники — очевидные туристы-гокэ, увешанные фотоаппаратами и видеокамерами; Александрию осмотрели, теперь летят восточнее, может, до самого Ханбалыка, может, нет, просто по Ордуси путешествуют. Чуть впереди через проход прочно сидели два сильно упитанных смуглых араба в дорогих, украшенных узорочьем чалмах и халатах с теплой набивкою; пальцы их при малейшем движении множественно перемигивались и пересверкивались мимолетными цветными вспышками перстней. «Новые французские, — подумал Богдан. — Там сейчас много таких…» Дальше — стайка молоденьких бледненьких девчат с нарисованными на щеках цветочками, с бусинками какими-то, вколотыми в носы…
Похоже, минфа с женой и дочкой были единственными ордусянами, которых занесло в этот салон и на этот рейс.
Богдан отвернулся к окну. Придется терпеть.
За окном натужно светало. Захламленное тучами небо висело грузно, как вывалянная в луже, мокрая насквозь перина; тучи медленно пропитывалось серым мерцанием дня.
Александрийская зима…
Ничего. Скоро вверх, там откроется солнце.
Богдан повернулся к Фирузе:
— Как ты думаешь, это правильно, что Ангелинка так много спит?
Не было лучшего способа развлечь жену, чем затеять разговор о дочери.
Фирузе, оторвав ласковый взгляд от гладкого, точно полированного носика Ангелины-Фереште, торчащего из одеял, обернулась к мужу.
— Спит больше — растет быстрее, — охотно откликнулась она — Всем довольна… Если ребенок плохо спит — стало быть, что-то с нервами. Погоди, пройдет еще несколько месяцев — будет не уложить…
Богдан с удовольствием слушал.
Они так заговорились, что едва не пропустили взлет.
Едва только «боинг», слегка встряхиваясь и помахивая крыльями от порывов неощутимого внутри ветра, продавил своей длинной спиной густую серую хмарь и всплыл над сверкающими облаками, бортпроводница покатила по проходу между креслами тележку с завтраком и напитками.
Так и пошло. Видимо, принимая во внимание утомительность рейса, заботливые хозяева летучей машины, на свой лад развлекая пассажиров, программу свою рассчитали с тем, чтобы легкие трапезы следовали едва ли не одна за другой. Они буквально все время то кормили, то поили тех, кто не пожелал уйти, скажем, в видеобар — а пожелали этого лишь девчонки с бусинами в носах, — надеясь, что за жеванием и глотанием время летит незаметнее. Определенный резон в том был, спору нет, — но налегать на замечательный и крайне дешевый, как это в воздухолетах принято, алкоголь (этим частенько грешат многие достойные путешественники), Богдан никоим образом не хотел, а есть так часто и так много трудяга сановник совершенно не привык (чем, откровенно говоря, порой очень огорчал заботливую Фирузе). Оставалось коротать время неспешными беседами, и Богдан с ужасом думал о том времени, когда Фира с Ангелиной сойдут в Ургенче и он, вконец уже отсидевший себе все от затылка до пяток включительно, останется вдобавок к этому один. А от Ургенча до Ханбалыка еще часа четыре, не меньше… то-то скука смертная пойдет…
Он не знал и не мог знать, что скучать ему не придется.
То взлет, то посадка, то снег, то дожди… В Александрии моросил зимний мелкий дождь, в Перми мела злая даже с виду, с высоты воздухолетного окна, поземка Где-то над Уралом Фирузе покормила проснувшуюся дочку, погулила с нею немножко, и Богдан, подключившись к этому замечательному развлечению, тоже пару раз состроил улыбчивой Ангелине козу. Состав «вип-персон» не менялся. С удовольствием размявшись до туалета и обратно, Богдан попутно выяснил: великобританцы стоически листают журналы, а расслабленные напитками новые французские, лоснясь, сладко дремлют и отчетливо всхрапывают. Девчонки не появлялись — видно, прилипли к экранам. Что-то им там показывают? Верно, то, что считается развлекательным: взрывы, помруны страшенные, отточенный до полной ненатуральности балетный мордобой — словом, скуку смертную. То ли дело «Тринадцатый князь» — поучительная фильма о народном герое тридцатых годов Павло Разумовском-Кэ, пожертвовавшем обеспеченной жизнью в родовом поместье ради служения отечеству на ниве освоения новых сельскохозяйственных угодий и снискавшем славу несгибаемостью духа и верностью принципам. Или «Бурный Днепр» — многосерийная синематографическая поэма о непростой, но славной жизни трех поколений прославленных казачьих фехтовальщиков, мастеров сабли, которую так любит время от времени пересматривать Баг. Или… Да много их, фильм хороших и добрых, что говорить.
После Сверловска Фирузе тоже задремала, а Богдан упорно бодрствовал, потому что даже дремлющая жена — не одиночества, можно то полюбоваться на нее, на ее смягчившееся, помолодевшее во сне лицо, то отвести взгляд и повспоминать первые пылкие времена… «Вот останусь один, — думал Богдан, — тогда посплю. Глядишь, Ханбалык и подоспеет незаметно».
В Ургенче царило стылое безветрие. Синий мороз, низкое ледяное солнце. Фирузе быстро набросила теплое пальто, подхватила на руки Ангелину, поцеловала грустно привставшего с сиденья мужа.
— До завтра, любимый.
— До завтра.
Видно было в окошко, как медленно, неспешно надвигается на воздухолет заиндевелый трап.
Богдан проводил взглядом Фирузе — помимо нее, он насчитал пять человек, которые покинули воздухолет в Ургенче. Он даже позавидовал жене — вот она уж и прилетела, сейчас ее встретят… Бек наверняка сам приедет на воздухолетный вокзал и наверняка не один… Весело!
Богдан понял, что соскучился по тестю и вообще по тейпу жены. Такие славные все эти Кормиконевы, Кормимышевы… Все они тут, рядом — хоть бросайся за Фирою вслед. А сидеть-то уж как устал… Смуглым французам, наверное, хоть бы что, подумал минфа утомленно. Они такие пухлые, им, верно, всегда мягко… А вот если кожа да кости, как у Богдана, — тогда да, тогда тяжело.
Три человека поднялись по трапу в воздухолет — и все замерло снаружи. Пора уж было разбегаться на взлет, пора дальше двигаться — но трап не отъезжал, и ни малейшего признака скорого старта не ощущалось ни внутри, ни снаружи.
В салон меж тем кто-то вошел. Богдан обернулся — мужчина средних лет, по одежде явный ордусянин, пробирался по проходу, близоруко озираясь и вглядываясь в нумерацию кресел. Вот истинно ордусское уважение к ритуалу и вообще к порядку — чуть ли не половина мест пустует, но человек ищет именно и только то, что означено в его билете… Возле опустевшего кресла Фиры новоприбывший остановился и приветливо глянул на Богдана.
— Добрый день…
— Добрый день… — ответствовал Богдан, с удовольствием глядя на нового спутника.
— Здесь свободно? — на всякий случай осведомился тот с исключительной вежливостью.
— Да, вполне. А хотите, — движимый нежданным позывом великодушия, спросил Богдан, — к окошку? Я уж насмотрелся…
Казалось, если сделать доброе дело — остаток полета пройдет быстрее. Глупость, конечно…
— Почту за честь, драгоценный преждерожденный, — отвечал новоприбывший.
Они поменялись местами.
— Люблю смотреть на землю внизу… такая она просторная, такая родная…
— Я тоже — сказал Богдан, пытаясь усесться поудобнее. Вотще. — Но, знаете, от Александрии путь неблизкий.
— Понятно… До упора?
— Угу.
— На праздник?
— Да.
— А я в Улумуци сойду. Новый тракт через пустыню бьют. А ежели тракт в пустыне — так без Усманова не обойтись… Праздновать некогда.
— У меня так тоже случается.
Возникла неловкая пауза. Это всегда бывает, если на минутку вдруг случайно разговорятся незнакомые люди — и, когда первая, вызвавшая беседу тема исчерпывается, начинают прикидывать про себя, продолжать ли разговор нарочно или отвернуться, напоследок порадушнее улыбнувшись негаданному собеседнику.
— А вы, драгоценный преждерожденный, не знаете, часом, — нерешительно спросил Богдан, — отчего мы так долго не взлетаем?
— Часом, знаю, — сказал попутчик. — Какая-то группа паломников в последний момент поспела взять билеты. Как снег на голову свалились. Вылет задержан, не бросать же богомольцев тут сидеть, другого рейса дожидаться… Вон, видите, они поспешают?
Богдан, подавшись вперед, заглянул в только что покинутое им окошко. Действительно, от здания воздухолетного вокзала почти бегом торопились прямо через бетонную равнину четверо мужчин — судя по одеяниям, магометанского закона.
— Я слышал краем уха, они тоже в Улумуци, — сказал словоохотливый Усманов. — Месяц странствовали по здешним мазарам, а теперь хотят поклониться главной мечети Цветущей Средины… Не наши, не ордусяне.
— Ах, даже так, — поднял брови Богдан. — Истовые какие… А откуда, не знаете?
— Нет, не было разговору. — Усманов слегка пожал плечами.
Паломники торопливо взбегали по трапу. Лицо одного из паломников показалось Богдану смутно знакомым.
— Точно не наши? — невольно спросил он. Усманов отвернулся от окна и чуть удивленно уставился в лицо Богдану:
— А почему вас это так…
— Да нет. Вроде как знакомого увидел.
— Это вряд ли.
Сейчас до входящих в отверстый люк воздухолета паломников было не более семи шагов, и ошибиться было очень трудно. Это лицо Богдан видел вчера на фотографии, которую показывала Рива.
Молодой талантливый астрофизик-стажер из алжирской провинции… Как его…
Да нет, чушь. Месяц по мазарам путешествуют, Усманов сказал, — а каникулы в училище при обсерватории только три седмицы назад начались.
Чушь.
«Боинг» утробно загудел, принявшись прогревать моторы наконец, а трап, дрогнув, поплыл прочь.
Взлет. Снова.
Небо стало фиолетовым, а земля внизу темной и смутной, похожей на вечернюю тучу, — острое солнце неудержимо катилось на запад, а воздухолет рвал разряженный воздух стратосферы, стремясь в противуположном направлении, на восток, навстречу новому, еще не родившемуся дню, который будет уже завтра; то самое завтра, о котором сказала, прощаясь, Фирузе: до завтра, любимый. Завтра… Бодрый Усманов оказался собеседником ненавязчивым; приветлив и разговорчив, но не болтун — таких людей Богдан особенно ценил. Заказав себе степного чаю — с жиром, с ветками какими-то, плавающими в буровато-белесой мутной жиже, — он принялся неторопливо, с удовольствием прихлебывать этот, как по рассказам знал Богдан, чрезвычайно тонизирующий и сытный, да только вот не слишком аппетитный напиток и, не выпуская огромной пиалы из левой руки, листать последний выпуск журнала «Ордусский строитель», извлеченный из небольшой, но пухлой дорожной сумки. Богдан не удержался, заглянул на страницу. «При повышенной же пересеченности пустынной местности проходимость данной модификации экскаваторов „А-377“ и „А-377/2“ начинает уступать моделям, разработанным…» Богдан отвел взгляд. Увлекательное чтение, вероятно, — но не для всех.
Под ровный, приглушенный на крейсерском ходу лайнера гул турбин Богдан наконец и впрямь задремал.
Ему успел привидеться странный сон.
Жанна не снилась Богдану, пожалуй, с Соловков — да и та какие это были сны; а вместе с Фирой он ее вообще никогда не видел, только наяву, в самом начале. А тут они, ровно две подружки-не-разлей-вода, сидели в каком-то незнакомом Богдану маленьком, явно очень ухоженном садике, под грушевым деревом, и оживленно, озабоченно что-то обсуждали. Но стоило появиться Богдану — именно так и он ощутил: минуту назад его не было, и женщины беседовали свои беседы, а тут он как бы вошел и прервал их, — они умолкли и, подняв невеселые взгляды, выжидательно, даже, пожалуй, требовательно, уставились на мужа. Конечно, формально срок брака с Жанной давно истек — но Богдан все равно ощущал ее своей женою, и так, наверное, будет всегда. Ушедшая, да, незнаемая теперь и до скончания дней — но: жена. А тут Фирузе и Жанна сидели рядышком на кошме, расстеленной на травке под цветущей грушею, и смотрели прямо в душу — и Богдан не понимал, чего они от него ждут. Только сердце ныло. Казалось, если уразуметь сейчас, что он должен для них сделать, то все вернется, семья воссоединится сызнова, морок пройдет, как ночь, — и всю оставшуюся жизнь они будут вот так же отдыхать под грушевым деревом втроем, а кругом будут звенеть голоса детей… Их детей. Сыновей и дочек Оуянцевых-Сю.
И вдруг откуда-то появилась третья дева. Богдану, грешным делом, по первости показалось было, что это Рива, — но он сразу понял, что дочь Раби Нилыча тут ни при чем, вошедшая была явной ханеянкой, хотя и не менее юной и грациозной. И потом, Рива была веселой, задорной и раскованной студенткой, Богдану ли не помнить после вчерашнего чаепития, — а появившаяся дева была томной и очень, очень печальной. Она медленно, мелко ступая, подошла к по-прежнему сидевшим рядышком женам Богдана и остановилась, полуобернувшись к нему и умоляюще глядя на него из-под тонких, тщательно выщипанных и насурьмленных по дворцовым обычаям Цветущей Средины бровей.
«Помоги ей», — хором сказали Фирузе и Жанна.
Богдан уж и сам сообразил, чего от него тут хотят. Да только вот…
«Как помочь? — крикнул он. — Как? Я не понимаю, скажите толком!»
И тут он резко, словно его толкнули, проснулся.
Наверное, его и вправду слегка толкнули; во всяком случае, рядом с ним, по проходу между креслами, торопливо шли люди. Один за другим, вплотную, сосредоточенно и мрачно. От их видавших виды халатов ощутимыми волнами раскатывались запахи: дым костров и пыль привалов, тревога и нечистота.
Это были едва не опоздавшие взять билеты паломники.
— Что угодно драгоценным преждерожденным? — издалека, еще от самого перехода в пилотскую кабину заулыбалась им выскочившая навстречу бортпроводница, всполошенная неожиданным появлением явно что-то задумавших людей и пытаясь приветливостью и предупредительностью хоть как-то приглушить, притормозить их непонятную, но почему-то явственно опасную решимость.
Вотще.
Прежде чем кто-либо успел хоть что-то сообразить — и уж подавно, сделать, — двое из вошедших (покоренастее да поматерее с виду) остановились над креслами мирно посапывающих упитанных новых французских, пропустили одного из своих — длинного, тощего, в очках — вперед, а последнего, четвертого оставили позади и отработанным, почти невидимым от стремительности движением накинули на их пухлые короткие шеи четки, тут же их туго стянув. Явственно раздался жуткий двойной хрип. Богдан отчетливо видел, как над спинками кресел судорожно запрыгали руки несчастных: те, ничего не понимая спросонок, несколько мгновений пытались освободиться от внезапного удушья — но пахучие паломники держали крепко, не вырвешься. Руки опали. Очкастый же — он прикрывал душителей с передней стороны прохода от замершей в испуге бортпроводницы и, можно полагать, от внезапного появления кого-либо из пилотов — и еще один, вставший сзади, буквально в шаге от Богдана, столь же слаженными, одновременными движениями выдернули из рукавов маленькие бритвенные лезвия и поднесли себе к голым жилистым шеям.
Профессиональная память не могла подвести минфа. Лицом к нему, цепко и настороженно водя глазами, — не шевельнется ли кто-то из сидящих? — в полутора шагах от него стоял ухажер Ривы Рабинович. Бритва, жутко и хищно отсверкивая в горизонтальных лучах солнца, медленно тонущего в серо-розовой дымной полосе безмерно далекого горизонта, буквально впивалась ему в шею; Богдану показалось, что он видит проступившую на смуглой коже капельку крови.
«Хорошо, что Фира с девочкой уже на земле, — пронеслось в голове у совершенно сбитого с толку Богдана. — Как хорошо…»
Больше никаких мыслей пока не появлялось.
Тот, кто показался Богдану знакомым, подал наконец голос:
— Я настоятельно прошу сохранять полное спокойствие. Воздухолет захвачен, но вам ничто не грозит. — Он говорил почти без акцента; лишь какая-то особая гортанность и певучесть речи выдавали то, что русское наречие ему не родное. — Если кто-то попытается нам помешать, мы все немедленно покончим с собой и эти двое преждерожденных, — не отрывая взгляда от сидящих в салоне, он чуть качнул головой в сторону полузадушенных французов, — тоже могут пострадать.
Усманов, оставив недопитый чай и выронив журнал, уже вставал медленно и грозно из кресла — но, услышав, что речь идет о по меньшей мере четырех жизнях, покорно опустился обратно. Бортпроводница, белая как рисовая бумага, изваянием застыла в переднем конце салона. Сзади зашевелились великобританцы — рука молодого араба дрогнула возле горла, и он, напрягаясь, на всякий случай почти прокричал, сбиваясь, ту же речь по-аглицки.
— Эти двое, — он снова перешел на русский, а глаза его шарили, шарили по салону, ловя каждое движение, — сами не местные. Мы тоже не местные. Они похитили ценную вещь. Мы хотим ее вернуть. Когда мы ее вернем, все закончится.
У бортпроводницы подогнулись колени, и она помертвело опустилась на краешек в первом ряду.
— Ни хрена себе, нравы, — пробормотал Усманов. И громко спросил: — Чай допить можно?
От резкого, неожиданного звука человеконарушитель и впрямь чуть не зарезался.
— Можно, — проговорил он, отерев пот. Усманов снова взялся за свою пиалу и раскрыл журнал.
Богдан коротко обернулся: великобританцы, затаив дыхание, смотрели во все глаза. Они и не думали шевелиться. Вновь перевел взгляд на человеконарушителей. «Как дети, право слово, — подумал минфа. — Что ж… молодая нация, молодая религия… дети и есть. — И сам же засомневался в полной справедливости своих выводов. — Конечно, культурное своеобразие нельзя недооценивать. Вот, скажем, взять такие базовые понятия, как дао и шариат. Что, казалось бы, между ними общего? А на русский могут быть переведены одним и тем же еловою путь…»
«А каков в данном положении мой путь?».
Вмешаться?
Не хватало еще, чтобы на совести повисли и эти самочинные смерти.
Один из тех, что четками обездвижил сидящих французов, наклонился и что-то быстро и нервно заговорил по-арабски. Замелькали непонятные «аль» и «эль» — и еще, чуть ли не через два слова на третье, какая-то «кирха». Отчетливо, различимо — говоривший упирал на это слово, произносил его настойчиво и громко. «Вот новый сюрприз, — подумал Богдан, так и не понимая еще, что ему делать. — Чтобы мусульмане о какой-то кирхе так беспокоились…» И тут прозвучала знакомая фраза, Богдан слышал ее от бека и по-русски, и по-арабски не раз: «Ва инна хезболлах хум аль-галибун!»
«Это прямо из Корана, — сообразил Богдан. — „Воистину те, кто привержен Аллаху, станут семьей, которая победит!“ Хезболлах… приверженцы Аллаха или как-то так, да… Бек Кормибарсов, помнится, говорил, что по Корану так называются люди, связанные друг с другом и с Аллахом обязательством взаимопомощи. Что же это творится, святые угодники? И при чем тут кирха?»
Полупридушенные французы отчаянно замотали головами на оплетенных тугими четками шеях и залопотали перепуганно и недоуменно. Не надо было и язык знать, чтобы понять, о чем они лопочут; мало ли бесед с заблужденцами имел на своем веку Богдан (без применения подобных мер воздействия, разумеется), мало ли он слышал, как человеконарушители все отрицают. Не знаю, не видел, не слышал, ни при чем я тут, вы что-то путаете, преждерожденный начальник…
Усманов досадливо отбросил журнал.
— Не могу читать, — сказал он шепотом. — Кулаки чешутся.
— Не надо, — так же тихо ответил Богдан.
— Понимаю, что не надо. А чешутся, шайтан… Сколько раз я летал — а первый раз такое.
«И не только с Усмановым», — подумал Богдан с академичной отрешенностью. Последний — зато совсем уж запредельный — случай подобного рода случился третьего июля шестьдесят второго года[34], почти сорок лет назад. Буквально через четыре часа после того, как было объявлено о предоставлении бывшей алжирской колонии широкой автономии и прав, равных правам метрополии, — некоторым, как всегда бывает, и этого оказалось мало, — девятнадцатилетний алжирец, крайне недовольный какими-то пунктами манифеста (он оставил письмо, но Богдан, конечно, не помнил деталей, все это было слишком далеким от его служебных обязанностей), на угнанном в руанском аэропорту одноместном спортивном воздухолетике протаранил, пожертвовав собой, Эйфелеву башню… Весь мир тогда был просто в шоке.
«А между прочим, — похолодев от мрачных предчувствий, вспомнил Богдан, — Рива ведь сказала, что этот парень — тоже алжирец…»
Пресвятая Богородица! Что ж это творится на Божьем свете!
Разговор «не местных» между тем, похоже, зашел в тупик. Задававший новым французским свои яростные вопросы коренастый яростно, хрипло дышал, то стягивая четки потуже, то слегка распуская. Сидящие сипели и не даже пытались рыпаться. Их обыскали. И ничего не нашли, как Богдану отчего-то и ожидалось.
Дело было плохо.
— Эль багаж! — вдруг гаркнул тот, что в очках. — Эль багаж, Аллах акбар!
«Как по-русски прозвучала последняя часть фразы, — мельком подумал Богдан. — Вроде в Бога душу… Все ж таки все люди — братья, как ни крути».
Душитель просветленно распрямился и что-то шепнул предполагаемому Ривиному знакомцу на ухо. Тот кивнул.
— Всем оставаться на местах, — сказал он и тут же перевел сказанное на английский. Потом продолжил: — Нам необходимо осмотреть вещевое отделение салона.
«Вот о вреде разобщенности, — подумал Богдан. — У нас вещник один на весь воздухолет. Там этот номер не прошел бы…»
Ближайшего к проходу нового французского коренастый дернул вверх за его узду — тот, взмахнув руками, вослед четкам шатко вскочил. Ривин знакомец, не отнимая бритвы от горла, посторонился. Так, держа за узду сзади, безропотного упитанного — теперь, присмотревшись, Богдан ясно видел, что он не упитанный, а просто-таки жирный, особенно в сравнении с ведшим его жилистым человеконарушителем, — и повели через весь, салон назад, в вещник. И Богдан, и Усманов как по команде обернулись на великобританцев — не кинется ли кто, не дай Бог, на помощь. Нет, только смотрели.
Через десять минут ушедшие вернулись. В ответ на вопросительные взгляды сообщников душитель лишь отрицательно качнул головой.
Ситуация стала совсем глухой.
Ничего не ведающий воздухолет стремительно приближался к Улумуци. До посадки оставалось чуть более получаса.
«Сейчас потребуют изменить курс, чтобы удрать, — подумал Богдан. — А это уже ни в какие ворота… И впрямь кого-нибудь недосчитаемся из них. — Он вздохнул с покорностью судьбе. — Придется разруливать. Только бы в первый момент с перепугу не зарезались… и не придушили тех…»
— Вадих Абдулкарим, — негромко позвал он на пробу. «Если я обознался все-таки, он меня просто не поймет».
Молодой араб понял. Если бы Богдан вдруг ткнул ему в живот стволом ружья — и то, верно, его реакция не могла быть резче. Он дернулся. Глаза его расширились.
— Откуда… откуда вы меня знаете?
— Мы все знаем, — привычно ответил Богдан и, поднявшись, достал из кармана порток золотую пайцзу. Повысил голос, чтобы его было слышно на весь салон. Понуро сидящая, вконец расстроенная бортпроводница слегка воспрянула, и глаза ее загорелись надеждой. — Я срединный помощник Управления этического надзора Богдан Оуянцев-Сю. — Спрятал пайцзу обратно. — Давайте не будем нервничать. Пожалуйста, уберите свои бритвы и отпустите этих французских преждерожденных. По-моему, вы ошиблись и сами это уже поняли, да вот не знаете, как теперь быть.
Бен Белла, справившись с потрясением, торопливо забормотал по-арабски, видимо переводя озадаченным сотоварищам слова Богдана. Те на миг смерили Богдана испытующими взглядами, потом переглянулись.
Сидящий Усманов тоже снизу вверх глянул Богдану в лицо. Кривовато усмехнулся.
— Ну вы, блин, даете, — сказал он одобрительно.
— В Танском уголовном уложении, — по-прежнему громко и словно бы читая лекцию первогодкам, начал Богдан, — под сенью предписаний коего Цветущая Средина живет еще с восьмого века по христианскому летосчислению, а мы, александрийцы, несколько меньше, но тоже давно, в статье сорок восьмой сказано совершенно недвусмысленно: буде один варвар совершит преступление против другого варвара, то, ежели они одного племени, решают дело по законам их собственных обычаев, а ежели они разных племен — наказание всегда определяют согласно законам и установлениям великого Танского государства. Варварами в ту пору именовали всех людей, не принадлежащих к ханьской культуре. Уж не обессудьте, из песни слова не выкинешь… Сейчас мы предположительно имеем человеконарушение, и преступники и жертвы коего предпочитают говорить по-арабски. Кроме того, двое потерпевших, на мой взгляд, относятся к новым французским, а как нам стало известно из неофициальных источников, по крайней мере один из человеконарушителей тоже является подданным Французской республики. Я прав, вы все из Франции?
После долгой паузы кивнул сначала бен Белла, а потом и его подельники. Сидящие полупридушенные лишь что-то угукнули невнятно, но явно утвердительно — кивать им было трудновато.
— Следовательно, и преступники и жертвы принадлежат к одному племени. Так что разбираться тут не нам. С другой стороны, ничего по-настоящему тяжкого пока не случилось и не совершилось. Никто не пострадал, никто не понес материального ущерба. Что же до ущерба морального, то не нам решать, какое возмещение тут потребно, ибо мы совершенно не представляем себе сути дела. Двое мирных французов продолжат свой путь и сойдут с воздухолета там, где и намеревались. Четверо же французских человеконарушителей сойдут после первой же посадки, но французские власти будут оповещены о их непристойном поведении незамедлительно. Причем, поскольку я следую в Ханбалык и могу завтра же увидеть непосредственно французского посла в Цветущей Средине, я беру это на себя. Так будет просто быстрее, чем пытаться это сделать отсюда, из Улумуци. Драгоценную бортпроводницу я попрошу пройти в пилотскую кабину и попросить подготовить к нашей посадке наряд вэйбинов, которые от моего имени выдворили бы этих молодых людей с территории Ордуси через ближайшую границу, отнюдь не чиня им какого-либо вреда или унижения. Всех устраивает такое решение? — Он обвел взглядом присутствовавших.
Стало тихо.
«О, зоус ордушэнс!» — отчетливо пробормотал сзади кто-то из великобританцев.
Бен Белла первым опустил бритву.
Бортпроводница вскочила и резвой газелью унеслась в пилотскую кабину — только ее и видели.
С шей новых французских сняли наконец душные четки, и освобожденные как-то очень одинаково завертели головами, словно бы проверяя, целы ли шеи, и принялись тереть их и массировать пальцами, на которых, как ни в чем не бывало, игриво полыхали перстни. Однако, чуть им полегчало, они начали проявлять признаки недовольства: сначала угрюмо переглянулись, потом побормотали по-французски немного, и, наконец, один — тот, кого водили предъявлять багаж, — высказался на сносном русском:
— Это несправедливое решение! Я имел нанесение телесного ущерба и морального унижения! Тут вытворяется произвол!
Богдан, уже начавший было размышлять над тем, рассказывать ли Риве при встрече о том, какими шалостями занимается на зимних каникулах ее молодой друг и, так сказать, однокашник, снова встал.
— Хорошо. В ваших словах, — он холодно улыбнулся еще дрожащему, но на глазах наполняющемуся самоуверенностью (весь мир мне должен!) толстяку, — есть определенный, говоря по-французски, резон. В таком случае вы оба, как и те, кто на вас напал, покинете воздухолет в Улумуци и вплоть до выяснения всех обстоятельств будете вместе с ними задержаны под стражей в этом замечательном городе посреди одной из самых живописных ордусских пустынь. Обвинение в краже, предъявленное вам вашими французскими соплеменниками, конечно, голословно, но власти вашей прекрасной белль Франс, — он опять улыбнулся, — наверняка захотят досконально во всем разобраться. Должен предупредить, однако, что в связи с праздничной перегрузкой воздушного транспорта ваши власти смогут забрать вас на родину для начала расследования только по окончании торжеств — через седмицу-полторы.
Новым французским все сразу стало окончательно ясно. Как и следовало ожидать, второе предложение Богдана им понравилось куда менее первого — и более возражений с их стороны не поступало.
А человеконарупштели — угрюмые и опустошенные непонятной окружающим, но очевидной неудачей — один за другим прошли в задний конец салона и в полной потерянности расселись там прямо на полу в ожидании посадки. В них словно бы погас какой-то огонь. Какая-то надежда умерла.
Судя по мгновенно проступившей на их аскетичных лицах отрешенности, они принялись беззвучно беседовать с Аллахом.
Бен Белла задержался возле Богдана молчал мгновение, а потом сказал:
— Спасибо.
— Считал бы ты лучше звезды, мальчик, — тихо ответил Богдан.
Бен Белла вздрогнул, а потом опустил взгляд. Неловко постоял у кресла Богдана; казалось, ему хочется сказать что-то еще. Но он не сказал.
— Они правда воры? — спросил Богдан, поняв, что юный араб все же предпочел отмолчаться.
— Получается, что нет, — ответил бен Белла после паузы. Вздохнул. — Похоже, ошибка… А может, и хуже, может, нас подставили…
Богдану показалось, что вот сейчас молодой араб наконец разговорится. Но тот умолк. Постоял еще мгновение, тяжело повернулся и пошел к своим.
— Вадих, — позвал Богдан.
Молодой араб обернулся:
— А?
— Скажи мне, зачем мусульманину кирха?
— Какая кирха? — искренне удивился бен Белла.
— Вот и я думаю, какая… — сказал Богдан.
— Я вас не понял, — сказал человеконарушитель. И тут в глазах у него что-то мигнуло: он понял. У него побледнели губы. Он резко отвернулся от Богдана и, изо всех сил стараясь идти как ни в чем не бывало, удалился назад.
«Он понял, какое из его слов я услышал как знакомое мне „кирха“, — подумал Богдан. — На самом деле говорил-то он, верно, совсем и не про кирху… И он очень недоволен, похоже, даже испуган тем, что я услышал это слово. Но я точно слышал: кирха. Кирха, хоть тресни». А потом он вспомнил: Рива сказала еще одну вещь. Будто Вадих утверждал, что будет жить с нею в одном государстве. «Ну нет, — подумал Богдан. — Таким подданство давать — себе дороже…»
Только сейчас у него начался озноб. Спокойствие и уверенность, с которыми он погасил чреватый Бог знает какими осложнениями конфликт, дорого ему дались.
— Красиво, — шепнул, наклонившись к нему, бравый Усманов. — Но если бы мы так дороги строили, как вы законы толкуете, они бы никогда не дошли туда, куда надо. Только извивались бы то влево, то вправо… куда строителю заблагорассудится.
— Ошибаетесь, еч, — ответил Богдан. И голос у него только теперь начал дрожать. Минфа вдруг осип. Пришлось откашляться, но даже это не помогло. Богдан снял очки и принялся тщательно их протирать. «Как хорошо, что Фира сошла в Ургенче», — в сотый раз подумал он. — Они проходили бы так, чтобы никто не мог случайно попасть под едущие по ним повозки. Только если уж сам очень постарается.
Гул турбин стал глуше, и пол принялся аккуратно проваливаться. Воздухолет пошел на посадку.