Наверное, это был староста, бурмистр или какой-то другой деревенский начальник. В городе, даже небольшом, такие не встречаются. Городской начальник может наорать и выгнать, в крайнем случае, сдать в полицию. Ха-ха, нашёл, чем напугать! Зато бить городской начальник не будет, а тем более — убивать; ему это запрещено.
Деревенскому голове запрещается ещё и не такое, но ему на запреты плевать. Скажет подручным живодёрам: пообдерите ему шкуру от спины и до пяток, они и обдерут, только клочья полетят. Голову отрубить, конечно, не посмеют, а взлохматить спину, и потом любоваться, как истязуемый концы отдаёт, это деревенщина всегда с удовольствием устроит.
— Имя? — потребовал начальник.
— …
Попробуй только ответь хоть полслова, начальник мигом подверстает тебя то ли в крепость, то ли в рабы, то ли ещё куда, откуда по гроб жизни не выберешься. Стой и молчи, изображай полного дурачка, какого ни к какому делу не приспособишь.
— Отвечай, когда тебя спрашивают. Зовут тебя как?
— Ы?..
— Ну ка, Митяй, подай розог, а лучше плёточку. Без этого с молчуном толком не поговоришь.
На угрозы старосты Даньке было глубочайшим образом наплевать, а вот плётка в его руке решительно не понравилась. Но сдаваться он не собирался. Если уж притворился безумцем, надо отыгрывать образ как следует.
— Будешь говорить?
Плётка свистнула ожегши спину.
— О-уы!
— Второй раз спрашиваю, как тебя зовут?
— Ваша степенство, — вмешался Митяй, — вона у него на портах дёгтем имя намазано. Никак, Данила.
— Жирно ему будет, Данилой зваться. Данька-дурачок, ещё куда ни шло, а Данилами такие не бывают.
Данька из-под прикрытых глаз оглядел старосту. Может, надоело ему душегубствовать, дурью маяться, плёткой помахивать. Как же, надоест ему… Он и податных крестьян за малейшую провинность порет, а тут человек безответный, такого драть одно удовольствие. И попробуй только скажи что-то членораздельное, тут уж живым не отпустит. Вот и остаётся притворяться бессловесным дурачком.
— Звать тебя как, негодяй?
— Ы…
— Что делать умеешь, ремеслу какому обучен?
— Ы… О-уы!
— Что, горячо? А вот ещё!
— Ав!.. ав!
— Митяй, что за дела? Убери собаку!
Данька осторожно скосил глаза. Не было возле конюшни, где проходила экзекуция, никакой собаки, все псы понимали, что под горячую руку и им может достаться арапником, и разбежались куда подальше.
— Ав! — ав!
— Собаку убери!
Митяй не торопился исполнять приказание, поскольку старосту облаивала вовсе не псина, а деревенская дура Алёна-уродка.
Девицы этой Данька допрежь не видывал, но была у него тайная особенность, помогавшая понимать людей. Достаточно одного взгляда, чтобы понять, что за человек перед ним. Как зовут незнакомца или незнакомку, о чём его мечты и желания, и, вообще, что можно ждать от такой встречи.
Разумеется, не все люди были так прозрачны. В иного смотришь, как в тёмную прорубь — что там на душе творится, да и есть ли та душа? Но в данном случае, всё было ясней ясного. Гавкавшая уродка была отлично известна всему селу, кроме, может быть, Данилы, который только что появился здесь и был тут же схвачен. Она бегала по улицам, на всякий спрос отвечая неизменным «Ы», так что можно было подумать, что свой отклик Данька нечувствительно позаимствовал у незнакомой уродки. Алёна подолгу сидела на паперти, и, хотя она ничего не просила, прихожанки приносили ей хлебца, а в двунадесятые праздники и корочку пирога. Копеечек Алёне не подавали, денег уродка не понимала, и монетки, буде они доставались ей, оставляла на церковных ступенях.
Изредка Алёна заходила к обеду в какой-нибудь дом. Богатые избы обходила стороной, совсем бедные — тоже, что их объедать, нищих. Выбирала дома со средним достатком.
В добрых семьях люди едят из общей миски, но для уродинки держали особую, поганую миску, как для собаки. Ничего поганого в этой миске не было, но так уж считалось: миска для Алёнки-уродки, и никто больше из неё не ест.
Хотя миска называлась поганой, но кормили юродивую щедро: щей зачёрпывали со дна, и каши накладывали вволю. Считалось, что если накормишь уродинку досыта, то прибудет тебе удачи.
Собой Алёна была страшна, как смертный грех. Насмешница Фроська о такой говаривала: «Смертный грех не так и страшен, если по уму подходить. Сначала нагрешишь в своё удовольствие, потом лишний пяток земных поклонов отобьёшь, так на так и выйдет».
Видок у Алёны был только лошадей пугать. Маленькие глазки под нависшими бровями, низкий лоб, толстые выпяченные губы. Короче, краса неописуемая.
Это существо, привлечённое свистом плётки, заскочило на конюшенный двор и принялось облаивать старосту.
— Убери суку! — ревел заплечных дел мастер, в очередной раз замахиваясь плетью.
Митяй не торопился исполнять приказание. Уж он-то знал, что юродивую девку обижать не следует.
— Й-эх! — Семихвостка свистнула, впиваясь в тело.
— О-уы!
В этот миг уродка прыгнула, вцепившись зубами в руку с зажатой плетью. Зубы у Алёны оказались белые, ничуть не испорченные, ни один не выщерблен. Такими хоть орехи колоть, хоть хрящи раскусывать. Должно же и у уродки быть что-то на зависть чёрному люду. Вот этими безупречными зубами уродочка вцепилась в жирную руку старосты.
— Да чтоб тебя!.. — вскричал голова и, отпустив петлю, удерживавшую Даньку, саданул кулачищем под глаз Алёне.
Тут уже пришлось действовать освободившемуся Даньке. Какой он ни будь дурачок, но спускать начальнику, когда он лупит по сусалам девчонку, никак нельзя.
Данька прыгнул и, клацнув зубами, повис у старосты на второй руке.
Старшой, разом лишившийся возможности карать подвластных, орал, топотал сапожищами, тряс руками, отчего становилось только хуже. Старосте мог бы пособить подручный Митяй, но хитрый мужик догадывался, что с двумя юродивыми сцепляться не стоит, и предпочёл завизжать не по-мужски, и спрятаться куда подальше, чтобы потом сказать, что нигде он не был и ничего не видел.
Неизвестно, сколько бы времени продолжалось такое покусание, если бы острые Алёнины зубки не прокусили кожу на начальственной деснице, и рот Алёны не наполнился кровью. Уродка начала плеваться, разжала зубы, упав на землю, и кинулась наутёк. Данька, которого ничто больше не держало, помчался следом.
На улице никого не было, люди знали, что на конюшне происходит небывалая экзекуция и старались не попасть под случайную плеть. В этом плане, что люди, что собаки оказывались схожи.
Поравнявшись с полуразваленной сараюшкой, Алёна юркнула внутрь и растянулась на земле, негромко постанывая. Багровая опухоль заливала один глаз, превращая и без того уродливую личину в полное страхолюдство.
Данька присел рядом, провёл ладонью над битой физиономией и зашептал, разом доказывая всем, кто мог бы слышать, что, когда надо, умеет говорить.
— У киски болит, у собачки болит, а у Алёнушки заживёт, жирком заплывёт…
Лучше нет лекарства, хотя откуда взяться жирку у тощей побирушки?
Староста долго болел. Обе руки распухли и не слушались, никакие мази и примочки не помогали. Пришлось посылать в соседнее село за знахаркой. Целительница оглядела укусы, задрала подол и поссала на больные места. Прикрыла ветхой рединкой и сказала, что через день вернётся и довершит лечение.
По поводу случившегося объявила, что нечего было убогих обижать. В следующий раз может статься хуже. А пока ходи опасно — и будешь цел.
Это же было сказано Митяю, а через него и всем жителям села.
Селение, приютившее Даньку, было достаточно большим и могло бы без труда прокормить десяток безумных чудаков, но Даньке решительно не повезло. При взгляде на Алёну-уродку, всякому становилось ясно, что девка ненормальная, а такую просто жалеть. Вот Данька был росту высокого, фигуру имел соразмерную, черты лица правильные. Таким не подают, а запрягают в работу до полного изнеможения. А заработаешь ли что, это люди подумают.
Дело клонилось к осени, ночи стали прохладными, а тёплой одежды у Даньки не было, и дурачок не знал, где её взять. Не лучше обстояло дела и с провиантом. Если бы не уродка Алёна, делившаяся поданными корками, Данька начал бы голодать.
Покуда он сидел на какой-то приступочке и старался привести в порядок мысли, которым не давал воли. Стайка детей, мальчишек и девчонок, собралась вокруг Даньки. Вот уж кому было без разницы, как он выглядит, главное, можно прыгать и дразниться в своё удовольствие:
— Дурачок Данечка, дай нам пряничка!
Данька не обращал внимания на дразнилку. Он уже и сам привык называть себя Данькой-дурачком. Но тут в распевку прокралась небывалая нота: «Дай нам пряничка!» Брат и сестра погодки, такие, что не сразу скажешь, кто из них старше, прыгают, взявшись за руки и тянут: «Дай нам пряничка!» И такое нестерпимое желание этой сласти попробовать, что с ног сбивает и не даёт дышать.
Другие дети, пусть редко, раз в год, на Рождество, получают от родителей расписной пряник, а эти — никогда.
Страшное слово «никогда»; страшней одиночества, беспощадней смерти.
Данька сунул руку за спину, достал пряник. Тульский, печатный, испечённый с имбирём и патокой, сладкий-пресладкий. Разломил пополам, поперёк крылатого коня, протянул детям. Те первым делом сложили чести пряника, чтобы разглядеть выдавленную по верху фигуру.
Собравшиеся детишки мгновенно сообразили, что происходит и брызнули в разные стороны. Оставаться рядом, когда творится волшба, опасно. Лишь один, высокий и толстый, никуда не делся. Он быстро шагнул к двойняшкам, вырвал оба куска.
— А ну, давай сюда!
— Пряничка захотелось? — пропел Данька. — Сейчас тебе будет пряничек!
Пел Данька молча, но самый вид дурачка, оскаленные зубы говорили яснее ясного.
— Ы!.. — пробормотал толстяк. Пряник он отдал безропотно и бежать пустился быстрее всех. Остались только двое ограбленных.
Данька вручил им по половинке пряника и прошептал негромко, но отчётливо:
— Пряник ешьте поскорей, пока он свежий. Засохнет — будет не пряник, а сухарь. Да и отнять могут.
Убежали и близняшки. Данька остался на приступочке. Натужно размышлял, что он наделал. Ведь уже сегодня всё село будет знать, что дурачок не так прост, а есть в нём колдовская сила, которую, если по уму подойти, можно использовать. Колдовская сила важней всего. Сиротам — пряник, а что тогда почтенным людям?
Первой всё сообразила Домна — тучная громогласная тётка, которая, кажется, поспевала всюду и отзывалась обо всём. Она ухватила Даньку за рукав драной кацавейки и потащила за собой.
— Идём, идём!
— Ы?..
— Ты мне не ыкай! Меня не обдуришь, я тебя насквозь вижу. Жрать, небось, хочешь, вот и иди.
Дом у тётки был пуст и холоден. Если она собиралась что-то делать по хозяйству, то вечером, когда другие ко сну готовятся.
— Ну, что, дурачина, наворожи мне печку истопленную, да смотри, дров не трать, они у меня не дешёвые. А в печке — полный чугун скоромных щей. Опять же, озаботься, чтобы в щах не солонинка была, а свежатина. Дома у меня свежего мяса нет, а ты наколдуй, как следует. И пирог со свежими рыжичками в сметане испеки. Колдуну такое придумать не трудно. Ты бы колдовал, а я у окна сидела, соблюдала, кто куда и зачем отправился. Думаешь это просто — полный день у окна сидеть? Поди умаешься, руки сложивши. А ты, как с обедом управишься, можешь щец похлебать. Только смотри, на мясо не налегай. Убоина должна мне доставаться, на то и наколдована.
Последнее не могло не восхитить Даньку. Значит, он должен придумать для Домны чугун мясных щей, а потом, так и быть, похлебать оттуда малость.
Тут возникают две неодолимых трудности. Прежде всего, чародей не может есть то, что сам наколдовал. Попробовал бы Данька куснуть пряник, что подарил детям, вместо пряника ему досталась бы горсть пыли. И второе: сироты были голодными. Сытого заклятьями не накормишь. Спрашивается, о каком пироге с грибами возмечналось Домне, если у неё ещё вчерашний ужин бурчит в брюхе невысраный?
Данька поднялся и пошёл к выходу.
— Стой! Куда намылился?..
Озверевшую Домну простым «Ы» не остановишь. Данька обернулся, оскалил зубы.
— Р-р!.. Гав!
Домна поняла, что рыжичков не будет. Оставалось ругаться.
— Пёс! Пёс поганый! А ещё блаженным представляется. Всем расскажу, как ты меня объел, а потом снасильничать пытался!
Данька резко шагнул и, глядя в жирную харю тётке, отчётливо произнёс:
— Если ты вякнешь хоть полслова, я перегрызу тебе горло.
Не полагается так-то произносить слова, тем более, такие, ну да теперь что — коготок увяз, всей птичке пропасть.
Село вытянулось вдоль тракта и чуть не с первого дня стало знакомо Даньке. Но сегодня над крышами изб и над дворовыми постройками сгущалось смутное ожидание, словно что-то должно прорваться с минуты на минуту. Говорливый шепоток угадывался среди обывателей, привыкших обмениваться новостями. Данька прислушался и понял: ведь это судачат о нём!
Все разом поняли, что нет безответного дурачка Даньки, а есть Данька, который умеет делать что-то волшебное. Неясно, как повернуть чудодея на нужные дела, но каждый хочет заполучить себе Данькино колдовство. Хоть ржаной пряник, но к свой карман.
Бежать надо отсюда, пока не зацепили своими хотениями, что кованным багром.
Женский крик ударил вдоль домов, отчаянный, истошный:
— Батюшки, убился! Феденька до смерти убился!
Убился — слово самое обыденное. Значит — стукнулся как следует, шишку набил. Это горе невеликое. А вот убился до смерти… Такой крик никого не может оставить равнодушным.
Данька кинулся на крик. Никого расспрашивать, ничего узнавать не пришлось, всё стало известно с самого начала, как может знать лишь человек, владеющий навыками чудодейства.
Семилетний неслух Федька влез на крышу и сверзился оттуда спиной на кучу брёвен, сложенных у стены.
Когда Данька добежал, Федьку уже занесли в избу и уложили на лавку. Малец был без памяти, на губах выступила пена. Тут уже не помогут привычные заговоры, хоть всех кисок и собачек, что отыщутся в деревне, отправить на заклание.
— Смерть иди дорОгой, Федечку не трогай.
А смертынька уже здесь, Федька лежит пластом, дыхания не вдруг и заметить. Федина мать сейчас нахлёстывает лошадь, торопится в Субботино за знахаркой, не подозревая, что это Данька её туда направил, чтобы не мешалась под руками.
Пьяный отец сидит на свободной лавке и неразборчиво бормочет. Данька не вслушивался.
Что-то в лечении Даньке не нравилось. Криво оно шло. Вроде и смерть отвернулась, а что-то не так. Данька подсунул ладонь под спину ушибленного и ощутил хруст кости. Спина была не просто проломлена, но и два позвонка раздроблены в мелкий дрызг. Заставишь эти обломки срастись, мальчишка навсегда останется горбатым.
Неприметными движениями пальцев сквозь вспухшую кожу Данька принялся ставить на место, прикладывать мелкие обломки один к другому.
— Как по снегу дорожка белая, так у Феденьки спинка целая…
Еле слышный стон протиснулся сквозь неподвижные Федькины губы.
— Божья матерь, дай Феде встати…
А рядом пьяный мужлан бормочет своё бестолковое:
— Сидит, колдует. А чего ради? Помрёт мальчишка, значит, судьба. Беда невелика, всегда можно новых настрогать. А ну как калекой останется, корми его потом. Вот кабы дурачок дровец на зиму наворожил или сенокос управил, это было бы дело. Он бы колдовал, а я бы отдыхал толком.
Тошно было слышать такое, и ведь не заткнёшь невежу и из дома не выгонишь. Он тут хозяин и говорит хоть и скверную, но правду.
Появилась привезённая матерью знахарка. Бабка оказалась толковой, нечувствительно усвоила, что можно и что нельзя делать, уселась у постели, отёрла смертный пот и пену с посиневших губ, забормотала свои безвредные заклинания.
От этой вреда не будет, больного можно на неё оставить. Пусть мальчишечка выправляется, сколько силы осталось в поломанном теле.
Кости уже сами срастаются, а Данька уже как бы и не нужен. Данька вышел из избы. Как всегда, после трудной работы невыносимо болела голова. К тому же из-за хозяйских причитаний отчаянно хотелось наворожить поленницу дров, сухих, мелко наколотых.
Пошатываясь, добрёл к чурбачку, на котором сидел несколько часов назад. Сжал ладонями трещащую голову. Больно, а самого себя не полечишь, не полагается ворожею.
Мужики мимо идут с лопатами. У этих сразу видать, работа.
— Данька, чево расселся, бездельник? Видишь же, у нас дел невпроворот. Начальство приехало, велит дорогу править, а мы подрядились Пахому погреб копать. Всё разом управить, сила не берёт. К тому же, самое главное, в кабаке слышишь, как гармошка заливается? Нам туда нужно, а ты уж будь добр погреб наколдуй, да и дорогой тебе подзаняться не грех.
Погреб глубокий, на сухом месте, где бугорок. И не хотел, но через силу начал ладить яму. Кто подскажет как эти проклятые погреба копают? Такое незнакомое чародейство самое что ни на есть трудное. А на больную голову так и вовсе неподъёмное.
Произнёс «Ы», но вышло неубедительно.
Посреди раскопа попался валунок весом пудов двадцать. Вытащить Данька его вытащил, а дальше его куда?
Данька напрягся и, превозмогая головную боль, раздробил камень в мелкий щебень.
Село стояло при тракте. Где-то тракт начинался, куда-то уводил. Данька этого не знал, да и не хотелось ему этого знать. Местами дорога была вполне пристойной, сухой, присыпанной песком и пылью, но в деревнях, где бесчисленные телеги разболтали море липкой грязи, было не пройти ни конному, ни пешему. Свои проезжали позадь огородов, где постепенно образовалась такая же каша. А казённые проезжающие тонули средь уличных хлябей, и их медленно вытягивали, подпрягая крестьянских лошадок.
С месяц тому назад ровно посреди села завяз экипаж губернатора. Тогда и обрушились на общество начальственные громы. Приказано было немедленно дорогу исправить, чтобы на пол копыта нигде грязи не было.
Данька, когда пробирался вдоль плетней, видел труды сельских обывателей. Тоска брала при взгляде на результаты крестьянских деяний. Самые глубокие колдобины были загачены вырубленными кустами, поверх которых нашлёпана неизменная глина.
Никакой колёсный экипаж не смог бы прорваться через подобное препятствие. Не хотелось представлять, что скажет губернатор, увидав такую работу.
Раз за разом Данька что есть сил собирался и выдёргивал ветки из густой грязи. Отшвыривал их на обочину, старался как мог подсушить лужи. Сверху всыпал набитый щебень, который очень быстро тонул. После третьего камня среди лужи появился каменистый островок.
Окрестные поля были каменисты, валуны, которые плуг выворачивал во время пахоты, свозились на опушку или на край дороги, где укладывались в высоченные грудницы. Камни оттуда вынимались редко, только когда приходилось подновлять фундаменты. И вот теперь Данька одну за другой разгребал грудницы, выкатывал граниты, известняки, столбец и дресвяник. Дробил валуны силой воли и сыпал осколки в дорожную грязь.
Замостить всю дорогу Данька не смог, это превышало как человеческие, так и магические силы, но сажен семьсот непроходимого пути оделись серым каменным покрытием.
В изнеможении Данька опрокинулся на траву. Измученные глаза закрывались сами собой. Больше его никто не заставит работать вместо себя.
Громкий скрежещущий звук коснулся ушей. Данька повернул голову, раздвинул веки. Незнакомый мужик, один из тех, что непрозрачны, набирал колотый камень в жестяное ведро. Поднял ношу, высыпал в ожидающую тележку. Данька глядел, ещё не понимая, что происходит.
— Чего встал? — выкрикнул мужик. — Давай помогай, а то у меня пуп с натуги разошьётся!
— Какая тебе помощь нужна? — размеренно произнёс Данька. Выговаривать каждое слово было неудобно, но Данька справлялся, и фразы ложились пригодные. — Хочешь, чтобы я помог воровать чужую работу? С этим делом ты сам как-нибудь справишься.
Как было жаль, что Данька мог только помогать и дарить. А ему бы сейчас размахнуться и съездить вору вдоль ушей.
— Куркуль паршивый! — орал вслед оскорблённый в лучших чувствах ворюга.
Данька уходил, не глядя и не слушая. Единственное, что интересовало его, да и то, чисто умозрительно: как быстро вороватые мужички растащат всю созданную им дорогу.
— Ого, кого я вижу! Да это же наш дурачок! Ты, братец, говорить не научился?
Была бы у Даньки хоть капля силы, он бы загавкал. А так остаётся потихоньку шагать, поглядывая, не летит ли со спины удар плётки.
— Ты смотри, — разливался староста, — я тебя пожалел, не стал драть, как мог бы. Теперь твоя очередь мне добром платить. Где дом мой, небось, знаешь. И нечего смотреть на меня бельмами, что у варёного барана. Всё ты слышишь, всё понимаешь. Следы твоих зубов у меня до сих пор не сошли. Но я зла не держу, хотя должок за тобой остался, и отдавать его надо. Слушай сюда, дурачок и зарубай на носу. Мне вокруг усадьбы забор нужен. Не тот плетень, что сейчас стоит, а настоящий забор из кондового леса. Брёвнышек наколдуешь, сколько там надо, зашкуришь, как толковый плотник делает. Концы затешешь, просмолишь, чтобы никакая гниль их не тронула. Вкопаешь по периметру, а поверх…
Данька не слушал, да и не мог слышать. В ушах набатом звучал злой голос начальника:
— Имя? Плётки хочешь? А вот ещё! Ы-их!
Данька, спотыкаясь сделал шаг. Он не видел, что это шаг навстречу старосте и его шелепам. И сам староста не мог ничего разглядеть в глазах, состоящих, кажется из одного беспросветного зрачка. Кто видел такие глаза и остался в разуме, рассказывает потом, что это очень страшно.
Мучитель попятился и оступился, брязнувшись всей многопудовой тушей в подведомственную канаву. Плеск грязной воды, стоны, проклятия, крики больше не касались Данькиных чувств. Хотелось только уйти от всего, что не даёт дышать. Он шёл уже через сосновый бор, окружавший село, и не понимал куда и зачем бредёт.
За один день сожрала его деревня. Выпила силу, бросила пустое тело, словно паук высосанную муху. Данька не чуял, как споткнулся, ударившись виском о твёрдый сосновый корень, упал, потеряв сознание.
Народная мудрость учит: «Знай смётку, помирай скорчась». Самое время было помирать, но Данька дышал, не чувствуя, что рядом сидит уродка Алёна. Она гладит слипшиеся от крови волосы, усмиряя боль. Немилостивая судьба запрещает юродивой произносить хоть единое слово, но Алёна упрямо шепчет:
— У киски — боли, у собачки — боли, а у Данечки-умнички — заживи.
И лицо уродки сияет ярче утренней зари.