Famous Fantastic Mysteries, October 1946, p. 98-110
Перевод Т. Алёховой по изданию: Генри Каттнер. Мокрая магия. М.: Эксмо, СПб.: Домино, 2007. с. 624-653
Слова даются мне с трудом, падре. Уже давно мне не приходилось говорить по-португальски — больше года. Мои здешние собеседники не привыкли к людским наречиям. К тому же, падре, знайте, что в Рио, где я родился, меня прозвали Луис О’Бобо, что значит Луис Простодушный. С головой у меня было что-то не в порядке, поэтому руки мне все время мешали, а ноги то и дело заплетались. Память у меня была никудышная, зато я многое видел. Да, падре, я видел то, о чем другие люди и не догадываются.
Я и сейчас вижу. Знаете ли вы, падре, кто стоит рядом с вами и слушает меня? Впрочем, неважно. Я ведь по-прежнему Луис О’Бобо, хотя этот остров издавна славится исцеляющими свойствами. Теперь-то я помню, что случилось со мной несколько лет назад. Помню даже лучше, чем то, что было на прошлой или позапрошлой неделе. Год пролетел, как один день, потому что время на этом острове течет по-иному. Стоит человеку поселиться с ними, как время исчезает. Я говорю о нинфа и им подобных.
Я не лгу. К чему мне это? Я ведь умираю — скоро умру, и в этом вы были правы, падре. Но я и так знал. Давно знал. У вас красивое распятие, падре. Вон как сияет на солнце. Увы, не для меня. Верите ли, я всегда знал про людей, что кого ожидает. А про себя нет. Может, потому, что у них есть душа, а у меня нет, оттого я и простодушный. А может, дело в одаренности, которая дается только умным. Или то и другое вместе, не знаю. Знаю только, что умираю. Нинфа уйдут, и тогда жить станет незачем.
Вы спрашивали, как я попал сюда, и я расскажу, если хватит времени. Вы не поверите. Пожалуй, это единственное место на всей земле, где до сих пор встречается такое, во что вы не верите.
Но прежде чем я расскажу о них, я должен обратиться к прошлому, когда был еще юнцом и жил на берегу синей бухты Рио, у подножия Сахарной Головы[1]. Помню доки в Рио и мальчишек, дразнивших меня. С виду я был большой и сильный, но умом все равно О’Бобо, не отличающий «вчера» от «завтра».
Minha avó, моя бабушка, была добра ко мне. Она была родом из Сеары[2] — области неумолимых ежегодных засух — и, полуслепая, страдала от вечных болей в спине. Она работала, чтобы нас прокормить, и не слишком журила меня. Я знаю, она была доброй. Это-то я понимал, на это у меня хватало способностей.
Однажды утром бабушка не проснулась. Я дотронулся до ее руки — она была холодная. Я не испугался, потому что добро не сразу ушло от нее. Я прикрыл ей глаза, поцеловал ее и ушел. Мне хотелось есть, а поскольку я был Бобо, то надеялся, что кто-нибудь накормит меня по доброте душевной.
Кончил я тем, что стал рыться в мусорных кучах. Нет, я не голодал, но был предоставлен самому себе. Вам приходилось испытывать подобное, падре? Похоже на резкий ветер с гор, от которого не спасает никакая овчина. Однажды я забрел в портовый кабачок и запомнил, как сверкали глаза у темных теней, во множестве сновавших среди пьянствовавших там матросов. У моряков были красные обветренные лица и просмоленные ладони. Они поили меня до тех пор, пока все не завертелось у меня перед глазами и не провалилось во мрак.
Я проснулся на грязной койке. Доски пола скрипели, а сам он качался подо мной. Да, падре, меня увезли обманом. Я пробрался на палубу, где чуть не ослеп от яркого солнечного света, и встретил там человека необычного и сияющего даэмона. Человек тот был капитаном судна, хотя тогда я этого еще не знал. Я его едва видел. Я смотрел на его даэмона.
Почти за каждым человеком следует даэмон, падре. Наверное, вы сами знаете. Какие-то из них темные, вроде тех, что я видел в таверне. А некоторые — сияющие, как у моей бабушки. Бывают цветные, такого бледного оттенка, словно пепел или радуга. А у того человека даэмон был ярко-алый. Настолько яркий, что по сравнению с ним кровь покажется золой. Этот цвет ослепил меня. Но в то же время он и притягивал. Я и взора не мог отвести, и долго смотреть на него не мог: болели глаза. Никогда прежде я не видел цвета столь прекрасного, но и столь пугающего. Сердце у меня в груди сжалось и затряслось, словно собачонка при виде хлыста. Если у меня все же есть душа, наверное, это она и трепетала. Я испугался красоты этого цвета ничуть не меньше, чем ужаса, который он пробудил во мне. Негоже видеть красоту в том, что злонамеренно.
У других людей на палубе тоже были свои даэмоны. Помимо видимых теней за ними следовали и невидимые — у кого светлее, у кого темнее. Но я заметил, что все они шарахаются от того прекрасного алого существа, что нависало над капитаном судна. У других даэмонов глаза светились, а у алого даэмона очей не было. Его прекрасное слепое лицо было все время обращено к капитану, словно он не мог смотреть иначе, как его глазами. Я видел очертания его закрытых век. И мой страх перед его красотой и порочностью не шел ни в какое сравнение с ужасом от того, что красный даэмон вот-вот приподнимет веки и взглянет на мир.
Капитана звали Иона Страйкер. Это был жестокий человек, от которого следовало держаться подальше. Матросы его ненавидели. Выходя в море, они оказывались в его власти не меньше, чем он сам во власти собственного даэмона. Вот почему я не испытывал к нему той же ненависти, что и другие. Я даже по-своему жалел Иону Страйкера. Вы разбираетесь в людях лучше, чем я, поэтому поймете, что из-за этой жалости капитан ополчился на меня даже больше, чем команда — против него самого.
Однажды утром я вышел на палубу и из-за того, что был ослеплен солнцем и сиянием алого даэмона, а также потому, что был сбит с толку и растерян, нарушил корабельный устав. Не знаю, какое именно правило — их было так много, а память в те дни часто подводила меня. Может быть, приблизившись к капитану, я загородил ему ветер. Наверное, так не делается на клиперах, падре? Мне так и не удалось узнать.
Капитан закричал на меня на языке янки — злые слова, значение которых было мне неясно, а его даэмон запунцовел еще ярче, пока Страйкер обращался ко мне. Потом он ударил меня кулаком, и я упал. Слепое алое лицо, реющее над капитаном, преисполнилось тайного наслаждения, вослед гневу Страйкера. Мне подумалось, что закрытые глаза даэмона смотрят на меня посредством капитанского зрения.
Я зарыдал. Тогда-то я впервые понял, что человек вроде меня воистину одинок. У меня ведь нет даэмона. Не просто тоска по бабушке или любому дружескому участию нагнала слезы — ее я еще мог бы пережить, но только не блаженство на слепом лице даэмона. Он радовался дурному поступку капитана, и я тут же вспомнил, как радуются и переливаются порой яркие даэмоны, сопутствующие добрым натурам. Однако ни один из моих поступков не вызовет ни радости, ни огорчения у того, что движет человеком, обладающим душой.
Я лег на залитую солнцем, нагретую палубу и плакал — не из-за взбучки, а потому, что неожиданно понял, насколько я одинок. Нет такого даэмона, который толкал бы меня на добро или зло. Наверное, потому, что и души у меня нет. Даже вам, святой отец, не под силу постичь, что значит подобное одиночество.
Капитан схватил меня за руку и грубо поставил на ноги. Я все еще не понимал, что он говорит мне на языке янки, хотя потом я навострился схватывать смысл разговоров, которые вели матросы. Наверное, вы удивляетесь, как это О’Бобо мог выучить чужестранный язык. А это нетрудно. Пожалуй, даже проще, чем разумному человеку. Многое я читал по лицам даэмонов и, хотя большинство слов звучали для меня по-прежнему непривычно, догадывался об их значении по обрывкам мыслей в головах людей.
Капитан окриком подозвал Бартона, и старший помощник в страхе кинулся к нему. Одновременно Страйкер оттолкнул меня к лееру, так что я едва удержался на ногах, видя и его, и палубу, и даэмонов сквозь радужную пелену слез, застилавших мне глаза.
Завязалась перебранка — судя по их жестам, относительно меня и еще двух мужчин, вывезенных из порта Рио. Старший помощник, указывая на меня, лупил себя по голове, капитан клял его на чужеземном языке, а даэмон, стоящий у него за плечом, сладко улыбался.
Наверное, в тот раз Страйкер впервые заметил жалость на моем лице, когда встретился со мной взглядом. Этого он, конечно, не мог стерпеть — выдернул из поручня кофель-нагель[3] и засветил мне по лицу так, что зубы во рту раскрошились. Но кровь, что я сплюнул на палубу, была бесцветнее воды по сравнению с багрянцем капитанского даэмона. Там были и другие даэмоны, наблюдавшие, как льется у меня кровь, но только алый слегка склонился, вдыхая, вбирая ее в себя, словно благовоние. Капитан снова ударил меня — за то, что я изгадил палубу. Первым моим поручением на борту «Танцующей Марты» было отскрести собственную кровь с опалубки.
Затем меня препроводили на камбуз и толкнули в узкий проход, прямо под ноги коку. Я обжег ладони о плиту. Капитан осклабился, видя, как я отпрянул. Нестерпимо было слышать этот смех снова и снова, много раз за день, и не находить в нем подлинного веселья. Зато был доволен даэмон капитана.
Боль от побоев и ожогов надолго сделалась моей постоянной спутницей, чему я был даже рад: она отвлекала меня от мыслей о собственном одиночестве, внезапно постигнутом мною. Это было нелегкое время, падре. Худшее в моей жизни. Позже, когда я уже избавился от одиночества, я оглядывался на те дни, подобно душе в раю, порой вспоминающей чистилище.
И все-таки я по-прежнему одинок. Никто не идет за мной следом, как за всеми прочими людьми. Здесь, на острове, я столкнулся с нинфа и удовольствовался их обществом.
Я обнаружил их благодаря Шонесси. Теперь я понимаю его лучше, чем в те дни, потому что он был мудрецом, а я до сих пор всего лишь О’Бобо. Но мне кажется, что кое-какие его мысли сейчас мне доступны, ведь и я в свою очередь знаю, что вот-вот умру.
Шонесси долго носил в себе смерть. Как долго, мне неведомо. Она вошла в него не за одну неделю или даже месяц и поселилась в легких и сердце, подобно ребенку во чреве матери, ожидающему срока своего рождения. Шонесси был пассажиром на судне. Он был богат, поэтому мог потратить оставшееся время своей жизни, как ему вздумается. К тому же он принадлежал к прославленному семейству в чужедальней стране, именуемой Ирландией. У капитана были свои причины, чтобы недолюбливать Шонесси. Страйкер насмехался над его недомоганием и побаивался его болезни. Возможно, он в чем-то и завидовал ему, потому что род того считался королевским, отчего Шонесси презрительно относился к смерти. А капитан, несомненно, страшился ее. Она ужасала его, и недаром. Хотя Страйкер понятия не имел, что над его плечом нависает невидимый даэмон с елейной улыбкой, внутреннее чутье, видимо, предупреждало его о близящемся сроке, неотвратимом, словно смерть в легких Шонесси. Я видел, как умер капитан. Не зря он боялся часа, предсказанного его даэмоном.
Жизнь на корабле была несладкой. Хуже всего то, что нас окружала несказанная красота. Раньше мне не приходилось бывать в море, поэтому мне в диковинку были и бег судна по волнам, и взметнувшиеся ввысь облака тугих парусов, и сам морской простор, изборожденный цветными течениями и слепящий солнечными бликами, дорожкой протянувшимися по воде. Белые чайки неустанно кружили над палубой, поджимая желтые лапки, а дельфины, не отстающие от корабля, совершали у борта дугообразные прыжки, роняя капли, сверкающие подобно алмазам.
Я трудился не покладая рук, получая в награду лишь избавление от побоев, если справлялся с поручением, и объедки со стола после того, как кок хорошенько насытится. Кок был подобрее капитана, но все же дурным человеком. Ему было плевать на все, и даэмон у него был мутный, вечно сонный, равнодушный и к коку, и ко всему миру.
Шонесси вернул мне желание жить. Если бы не он, я мог бы предаться отчаянию и однажды ночью, пока никто не смотрит, кинулся бы во вздымавшиеся вокруг волны. Для меня, человека без души, это вовсе не грех, как для всех остальных.
Но я удержался из-за Шонесси. Даэмон у него был изумительный — на свету перламутровый, а в сумерках мерцающий более темными оттенками. Возможно, он прожил не слишком праведную жизнь, я ничего об этом не знаю. Может быть, дыхание смерти заставило его прозреть. Скажу только, что ко мне он был необыкновенно добр. Даэмон его светлел вместе с нараставшей в Шонесси слабостью и приближением смерти.
Он много рассказывал. Мне никогда не доводилось бывать в далекой стране Ирландии, но в своих грезах я часто бродил там, следуя за его повествованием. Познакомился я и с ранее неведомыми мне греческими островами, которые Шонесси успел полюбить, пока жил в тех краях.
Он предупредил меня, что его рассказы — вымысел, но, думаю, он и сам им отчасти верил, настолько красочными были его описания. Великий Одиссей был для меня живым человеком из плоти и крови, с сияющим даэмоном у плеча, и я будто сам помнил волшебное путешествие, длившееся долгие годы, словно был одним из матросов его судна.
Он поведал мне об ослепительной Сафо, и я понял, почему поэт так ее назвал, и Шонесси, наверное, тоже, хотя и не признался в этом. Я представил, сколь сияющим было существо, следовавшее за ней по светлым дорогам Лесбоса и склонявшееся к ее плечу, пока она пела.
Он говорил о нереидах и океанидах, и однажды мне показалось, будто вдали, среди солнечной морской глади, слепящей глаза, высунулась из воды огромная голова, и я услышал звук рога, которым мокрый Тритон сзывал девушек с рыбьими хвостами.
«Танцующая Марта» бросила якорь у берегов Ямайки, чтобы взять груз сахара и рома. Затем мы направились к стране, именуемой Англией, стремительно бороздя голубой океан. Но нам не везло. Все на корабле шло наперекосяк. Бочонки для воды не были вычищены как следует, и наше питье протухло. Личинки из соленой свинины еще можно кое-как выбрать, но негодную воду пить не будешь. Поэтому капитан распорядился взять курс на островок, находившийся где-то в этих широтах, — слишком крошечный, чтобы там мог кто-нибудь жить. Это был просто утес, поднимающийся из неведомых морских глубин, а на нем, в окружении поросших лесом скал, возносилась высоко вверх струя живительного источника.
Я заметил утес на рассвете и сначала принял его за зеленоватое облако на горизонте. Когда мы приблизились, он стал похож на зеленый драгоценный камень, покоящийся на синеве волн. Сердце едва не выпрыгнуло у меня из груди и стало легче воздуха, засияв всеми цветами радуги. Мне на миг показалось, что этот островок похож на те, что находятся в бухте Рио, будто я вернулся домой и на берегу меня ждет бабушка. Я многое тогда забывал. Не помнил, что она уже умерла. Я был уверен, что сейчас мы обогнем утес, и с другой стороны откроется праздничная бухта у подножия Руа д’Опорто, с прекрасным городом на холмах, подступающих к морю.
Я был так в этом уверен, что побежал обрадовать Шонесси о прибытии домой. А поскольку очень спешил и не видел перед глазами ничего, кроме Рио, то налетел на капитана, стоявшего на палубе. Он покачнулся и схватил меня за руку, чтобы сохранить равновесие, и на миг мы оказались совсем близко друг к другу, так что алый даэмон распростерся и у меня над головой, обратив ко мне свое безглазое лицо.
Я засмотрелся на его прекрасный улыбчивый лик, которого, казалось, можно было коснуться рукой, и все же более недосягаемый, чем самая далекая из звезд. Я взглянул на него и вскрикнул от ужаса. Никогда раньше мне не приходилось настолько приближаться к даэмону — я чувствовал его дыхание на своем лице, сладкое, леденящее кожу жгучим холодом.
Страйкер побелел от гнева и... от зависти? Возможно, он и вправду завидовал мне — О’Бобо, потому что человеку с даэмоном, подобным капитанскому, вполне пристало завидовать кому бы то ни было, пусть даже напрочь лишенному даэмона. Он яростно ненавидел меня, потому что знал о моем сочувствии к нему, а сочувствие такого, как О’Бобо, наверное, очень унизительно. К тому же он видел, что я всегда отвожу глаза, не перенося ослепительного цвета его даэмона. Скорее всего, он не догадывался, почему я моргаю и прячу взгляд, внутренне содрогаясь всякий раз, когда сталкиваюсь с ним. Зато он догадывался, что причиной такого избегания был не злобный страх, как у других матросов. Думаю, он чувствовал, что проклят и именно поэтому я не могу удержать на нем взгляд. Страйкер поневоле ненавидел и боялся презреннейшего члена команды и в то же время завидовал ему.
Капитан окинул меня взглядом, и лицо его мертвенно побледнело, а даэмон над ним заалел еще живее и ярче. Дрожащей рукой Страйкер потянулся за кофель-нагелем. Его глазами глядел на меня не человек, а даэмон, трепещущий от удовольствия точно так же, как я трепетал от страха.
Штырь опустился мне на голову, и я почувствовал, как хрустнул под ударом череп. Перед глазами мелькнула ослепительная вспышка, тут же заполнив всю голову. Больше ничего о том злодеянии я не помню. Меня вдруг окутала тьма, сквозь которую я различал только яркие молнии капитанских ударов. Даэмон его смеялся.
Когда я пришел в себя, то понял, что лежу на палубе, а рядом на коленях расположился Шонесси, обмывающий мне лицо какой-то жгучей жидкостью. Даэмон, переливающийся перламутром, участливо смотрел на меня из-за его плеча. Но я не ответил на этот взгляд. Мое одиночество жалило сильнее, чем ссадины от побоев, потому что у меня не было своего даэмона, который склонился бы над моими болячками, и не будет никогда.
Шонесси заговорил со мной на мягком, убаюкивающем лиссабонском наречии, к которому я никак не мог привыкнуть.
«Не двигайся, Луис, — шептал он, — не плачь. Я позабочусь, чтобы он больше не прикасался к тебе».
А я и не знал, что рыдаю. Но я плакал не от боли, а от печали на лице его даэмона и от одиночества.
«Когда он вернется с острова, — продолжил Шонесси, — я поговорю с ним начистоту».
Он говорил и говорил, но я не слушал. Я боролся с мыслью, нет, многими мыслями, продиравшимися сквозь сонный туман, в который был вечно погружен мой разум. Шонесси хотел мне добра, но капитан был хозяином судна. К тому же мне по-прежнему казалось, что мы стоим в порту Рио и бабушка ждет меня на берегу.
Я сел. За леерами сверкал зеленью высокий утес, солнечные блики плясали на воде и на листве, скрывавшей его склоны. И я понял, что надо делать. Шонесси ушел за водой, а я тем временем поднялся на ноги. Голова у меня раскалывалась, все тело ныло от капитанских ударов, а палуба ходила ходуном, хотя больших волн на море не было. Я подошел к поручню, без усилий перевалился через него и тихо погрузился в пучину. После этого я помню только вспышки, жгуче-соленую воду, вздымающиеся и опадающие волны, жар в легких, с которым не могла соперничать даже боль от попавшей в них жидкости. Затем я ощутил под коленями песок и выполз на узкую прибрежную полосу, а потом, думается мне, заснул в тени пальм.
Мне приснилось, что уже стемнело, над головой сияют звезды — такие близкие, что рукой подать, и такие яркие, что больно глазам. Мне снилось, что какие-то люди за пальмами зовут меня, а я все молчу. Мне слышались звуки ссоры, громкий и недовольный капитанский голос против решительного и высокого тона Шонесси. Затем скрипели уключины, и весла с плеском погружались в воду, а потом, наконец, все это отступило перед теплом и темнотой.
Я поднял руку, чтобы потрогать созвездие, висевшее у меня над головой, — оно казалось светлым и трепетало под пальцами. Это было лицо Шонесси.
Я прошептал: «О сеньор!», потому что помнил, что капитан где-то поблизости. Шонесси, озаренный светом звезд, улыбнулся: «Можешь не шептать, Луис. Мы теперь одни».
На острове мне было хорошо. Шонесси обходился со мной по-дружески, дни текли долго и безмятежно, и сам остров благоволил к нам. Это всегда чувствуется. В те дни я было решил, что уже никогда не увижу ни Страйкера, ни его нестерпимо-алого даэмона, источающего за плечом капитана слепую затаенную улыбку. Капитан оставил нас на погибель на этом острове, и одного из нас она все же настигла.
Шонесси уверял, что другой бы непременно скончался от ударов, которые пришлись на мою долю. Но, видимо, мой разум так незатейлив, что его легко залатать; к тому же через пролом в черепе в мою голову могло проникнуть еще немного ума. Или, может быть, тут заслуга счастливого стечения обстоятельств, обилия пищи и сказок Шонесси о том, во что вы не верите, святой отец.
Шонесси слабел по мере того, как я набирался сил. Целые дни он проводил в тени раскидистого дерева на берегу, и вместе с покидающими его силами даэмон его все светлел и отдалялся, словно уже готов был переступить черту иного мира.
Когда я окончательно поправился, Шонесси показал мне, как устроить пальмовую хижину для защиты от ливней.
«Здесь бывают тайфуны, Луис, — сказал он. — Эта баррака не устоит перед непогодой. Запомнишь ли ты, как построить такую же?»
«Sim, — ответил я, — запомню. Вы мне покажете».
«Нет, Луис, меня здесь не будет. Ты должен будешь сам все сделать».
Он снова и снова повторял свои объяснения с неизменным терпением: как искать моллюсков на отмелях во время отлива, как ловить рыбу в ручье, какие плоды можно есть, а какие — ни в коем случае. Мне это давалось с трудом: стоило перенапрячь память, как начинала болеть голова.
Я бродил по острову, потом возвращался и рассказывал, что мне удалось обнаружить. Вначале я не сомневался, что стоит взобраться на холмы, как с вершин мне откроются склоны Рио, сияющие по ту сторону пролива. Сердце мое замерло, когда я впервые оказался наверху: впереди расстилался все тот же бескрайний океан, вздымающий валы между мной и горизонтом. Впрочем, вскоре я опять все позабыл, и Рио вместе с остальным прошлым померк в моей памяти.
Я отыскал чашевидное озерцо с вкусной прозрачной водой, заполнившее пустоту меж утесами, со дна которого, пузырясь, бил ключ. Оттуда, с высоких скал, в древесной тени бежал ручеек, прыгая по уступам, выдолбив в каждом небольшой водоем. Я набрел на рощи, где бледные пряди листвы, напоминавшие распущенные волосы, шелестели, вторя шуму водопада. Людей я не обнаружил, хотя не мог отделаться от ощущения, что за мной наблюдают сквозь лиственную завесу, а иногда за моей спиной будто кто-то смеялся, но тотчас смолкал, стоило мне обернуться. Я рассказал об этом Шонесси, и тот улыбнулся.
«Я перестарался со сказками, — сказал он. — Впрочем, если кому-то и дано их увидеть, то как раз тебе, Луис».
«Sim, сеньор, — подхватил я. — Расскажите мне еще о лесных женщинах. Вы думаете, сеньор, это они?»
Он пропустил меж пальцев струйку песка, глядя на нее так, будто в самом падении песчинок заключался некий недоступный мне смысл.
«Ах да, — ответил Шонесси, — может, и они. Им больше по душе оливковые рощи Греции и древесные великаны на Олимпе. Но у каждой горы своя ореада. И здесь, наверное, они есть. Маленький народец давно уже бежал из Ирландии, и, насколько мне известно, ореады тоже чураются цивилизации. Места, подобные этому, заменили им дом. Одна из них когда-то давно обернулась источником. Я видел его в Греции и пил из него. Наверное, его воды были волшебными, потому что с тех пор я все время возвращался в Грецию. Я уезжал, но не мог надолго ее покинуть. — Он улыбнулся. — Может быть, поскольку сам я не могу добраться туда, ореады и навестили меня здесь».
Я внимательно всматривался в его лицо, пытаясь разгадать, шутит он или нет, но Шонесси только покачал головой и снова улыбнулся.
«Думаю, они навестили не меня — скорее, тебя, Луис. Они уповают на веру. Если ты в них веришь, может, они тебе и покажутся. Кому, как не мне, знать такие вещи. Тебе впоследствии потребуется общество, дружок, — пусть это будут хотя бы они».
Он снова стал пересыпать песок в ладонях, и выражение его лица при этом было такое, что я озадачился.
Ночь на острове спускалась быстро. Там было очень красиво. Шонесси говорил, что острова исполнены особого очарования, потому что на них суша встречается с морем. Мы частенько лежали на берегу и глядели, как полыхают гребни волн, накатывающих на песок, а потом устало отползающих назад. Шонесси все рассказывал. Голос его заметно ослабел, и он уже не терзал меня повторением затверженных мною истин. Он повествовал о древнем волшебстве, и в свои последние дни все чаще вспоминал о чудесах страны, именуемой Ирландией.
Он поведал мне о зеленых человечках, прячущих свои фонарики среди зарослей папоротника. Рассказал о единороге, обгоняющем в беге любую птицу, — волшебном олене с единственным рогом на лбу, длинным, словно древко копья, и острее острого. Он говорил также о Пане с козлиными ногами, бегающем по лесам, приносящем веселье и сеющем после себя панику — вроде той, что навевает его имя и в нашем языке, и в языке Шонесси. Мы, бразильцы, называем ееpanico.
Однажды вечером Шонесси обратился ко мне, воздев передо мной деревянный крест.
«Посмотри-ка, Луис, — сказал он, и я заметил, что на перекладинах ножом вырезаны какие-то значки. — Это мое имя, — пояснил Шонесси. — Если кто-нибудь приедет сюда искать меня, покажи им этот крест».
Я внимательно рассмотрел зарубки. Я понял, что он имел в виду, говоря об имени: это тоже своего рода волшебство, когда закорючки могут говорить, только голосок у них такой тихий, что ушами его не услышишь. Я — О’Бобо, и читать не умею, потому что не понимаю, как это возможно.
«Когда-нибудь, — продолжил Шонесси, — думаю, кто-нибудь сюда доберется. Моя родня не поверит россказням капитана Страйкера, что бы он там ни выдумал. Или подвыпившие матросы могут проболтаться. На тот случай, если они отыщут этот остров, Луис, поставь этот крест над моей могилой, чтобы люди знали, кто там похоронен. И не только поэтому, — задумчиво произнес он, — не только. Впрочем, неважно, meu amigo».
Он подсказал мне, где вырыть для него ложе. Он не велел класть в могилу листья или цветы — я сам додумался, когда через три дня пришел срок. Раз уж он того пожелал, я положил его в землю, хотя мне и не очень хотелось. Но мне было немного страшно ослушаться его распоряжений, потому что даэмон Шонесси все еще витал над ним — очень, очень яркий, настолько, что я не мог смотреть ему в лицо. Казалось, от него исходит музыка, но мне могло и почудиться.
Я осыпал цветами сначала Шонесси, а потом землю над ним. Не вся она поместилась обратно в яму, поэтому я устроил сверху вытянутый холмик — по росту Шонесси, а в головах, как он учил, воткнул подножие креста. Затем я попробовал приложить ухо к значкам на перекладине, надеясь услышать их беседу: мне казалось, что шепот зарубок, сделанных его руками и означающих его имя, ненадолго прогонит мое одиночество. Но все было тихо.
Затем я возвел глаза к его даэмону — тот сиял, словно полуденное солнце, и свет от него был нестерпимым. Я закрыл себе веки ладонями, а когда отнял их, даэмон уже исчез. Вы не поверите моим словам, падре, но в тот самый момент что-то вокруг переменилось. Все листья на острове будто повернулись другой стороной, слаженно прошелестев некое слово, — всего один раз, а потом все стихло. Мне кажется, я догадываюсь, что это было за слово, и могу потом поделиться с вами — если захотите.
Остров тоже вздохнул — похоже на человека, который долго задерживал дыхание, боясь боли, и облегченно выдохнул, когда боязнь прошла. Тогда я понятия не имел, что все это означает. Но мне захотелось вскарабкаться на скалы, к источнику, потому что он напоминал мне о Шонесси. Я полез вверх, пробираясь меж плакучих деревьев. Ветер свистел среди ветвей, а мне чудился смех. Я вроде бы даже заприметил одну нинфа, буро-зеленую на фоне зарослей, но она засмущалась. Когда я обернулся, бурое стало древесной корой, а зеленое — просто листвой.
Я подошел к источнику — из него пил единорог. Он был прекрасен, белее пены, а его грива спускалась по обеим сторонам могучей шеи, словно накипь на гребнях волн. Острие его длинного витого рога чуть касалось воды, пока он утолял жажду, и далеко по воде расходились круги. Учуяв меня, он вздернул голову: на его бархатистой морде сверкали капли, похожие на бриллианты. Глаза у единорога были такими же зелеными, как и отражение листвы в ручье, а в их серединках горели золотые точки. Медленно, с плавной величавостью он повернулся и удалился в лес. Там, куда он ушел, раздавалось пение.
Я все еще оставался О’Бобо. Я попил на том же самом месте, где только что был единорог, и мне подумалось, что вода стала куда слаще. Затем я вернулся в барраку на берегу, потому что уже все забыл и рассчитывал найти там Шонесси.
Настала ночь, и я уснул. Рассвело, и я проснулся как ни в чем не бывало. Я выкупался в море. Потом собирал моллюсков и плоды, пил из ручейка, вытекающего из горного озерца. Но едва я наклонился к воде, из нее высунулись две белые руки, схватили меня за шею, и на губах я ощутил поцелуй чьих-то мокрых холодных губ. Меня приняли в братство. С тех пор островные нинфа больше не скрывали своих лиц.
Волосы и борода у меня понемногу отросли, а одежда изорвалась о кустарник и превратилась в лохмотья, которые вы видите на мне. Но я не обращал на это внимания. Это не имело для меня значения, ведь они видели не мою внешность, а мою простоту. Я был такой же, как нинфа и все прочие.
Часто меня навещала ореада той горы, куда приходил пить единорог. Бессмертие сделало ее мудрой и загадочной. Внешние уголки ее раскосых глаз были обращены вверх, а волосы — зеленый лиственный поток — реяли сзади, поскольку ее всегда овевал ветерок, даже при полном затишье. В жаркий день она любила сидеть у водоема, запуская темные пальцы в гриву единорога, примостившегося рядом. Во время наших бесед они не сводили с меня глаз: она — мудрых и раскосых, цвета древесной тени, а он — круглых и зеленых, напоминавших отражения в озерце, с золотыми искорками внутри.
Ореада многое мне поведала. Большую часть я не могу пересказать вам, падре. Но Шонесси оказался прав: я верил в них, и они тянулись ко мне. Пока был жив Шонесси, они не могли являться воочию, им оставалось лишь наблюдать со стороны: они боялись. Но потом их страх прошел.
Уже много лет они лишены пристанища и бродят по свету в поисках уголка, где нет места недоверию, где они могли бы обосноваться. С любовью рассказывали они о греческих островах, тоскуя по их языкам, и сквозь их речь я будто снова слышал Шонесси.
Они говорили о Нем — о том, кого я еще не видел, вернее, заметил лишь украдкой. Это случилось, когда в сумерках я проходил мимо захоронения Шонесси: оказалось, что крест на его могиле рухнул. Я выпрямил его и снова приложил ухо к зарубкам, надеясь услышать их тихий шепот. Но это волшебство было мне по-прежнему недоступно.
Зато я увидел, как кто-то — Он — бродит неподалеку. Однако, пока я поднимал крест, Он неторопливо удалился, медленно скрывшись в сумраке леса, и оттуда вскоре донесся до меня высокий звук свирели.
Наверное, Ему не было до меня дела, тогда как все другие были мне рады. Они утверждали, что теперь редко встретишь человека, который чувствовал бы себя своим в их обществе. С того самого времени, когда началось их изгнание, со слезами говорили они мне, почти не осталось людей, кто близко знал бы их. Я расспрашивал об изгнании, и они сказали, что оно длится много-много лет. Большая звезда застыла в небе над яслями в городе, чье название я запамятовал, хотя когда-то знал. Помню только, что оно было красивым. Небеса разверзлись, в вышине разнеслась песнь, после чего греческие боги вынуждены были спасаться бегством. С тех пор они и кочуют.
Они были рады, что я составил им компанию, а уж как я-то был рад: впервые после бабушкиной смерти я осознал, что не одинок. Даже Шонесси не смог так сблизиться со мной, как нинфа, — потому что у него был даэмон. Нинфа же бессмертны, но души у них нет. Именно поэтому, думается мне, они так обрадовались моему обществу. Мы, простодушные, рады всякому, кто похож на нас. Для нас единственное спасение от одиночества состоит в том, чтобы держаться вместе. Нинфа давно это поняли, на то они и вечные, и я делился с ними всем. Мне было очень жаль их, ведь их смертный час грозил вот-вот наступить.
Да, жить на острове было прекрасно. Дни и месяцы проходили в неге, исполненные цветистых оттенков и запахов моря. Ночь освещали звезды, яркие, словно эти факелы у нас над головой. И я уже не был прежним О’Бобо, потому что нинфа учили меня мудрости, которой я не слыхивал от людей. Это было счастливое время.
А потом на остров возвратился Иона Страйкер.
Вы прекрасно знаете, падре, почему он вернулся. Мудрый Шонесси верно предсказал, что его ирландская родня не успокоится, пока не выяснит все у капитана, а тому нечего было ответить. Но Шонесси не смог предугадать, что Страйкер быстро вернется, пока родственники Шонесси не дознались правды, со злобным умыслом уничтожить на острове все следы пребывания тех двух, кого он обрек на гибель.
В тот день я сидел на берегу, слушая песни двух нереид, разлегшихся в полосе прибоя; морская вода окатывала их и отбегала назад по покатой песчаной отмели. Нинфа выгибали прекрасные рыбьи тела, отливающие всеми цветами радуги, и напевали. Голоса их смешивались с шепотом волн, вторя музыке морских глубин.
Вдруг пение оборвалось, и я увидел, как на лицо одной, а потом и другой набежал ужас. Зеленая кровь их жил отхлынула, и обе нереиды уставились на меня, от страха белые, почти прозрачные, словно уже распростились с жизнью. Затем они дружно повернули головы, всматриваясь в морскую даль.
Я тоже вгляделся. Как мне помнится, первым, что я заметил, была полыхнувшая алым вспышка далеко впереди, над гребнями волн. И сердце у меня в груди затряслось, словно собачонка при виде хлыста. Я сразу узнал этот прекрасный и ужасный отсвет.
Следом я увидел «Танцующую Марту», встающую на якорь у гряды скал. Между берегом и судном показалась шлюпка, ныряющая с волны на волну; человек в ней сгибался и выпрямлялся, и снова сгибался над веслами, лопасти которых то и дело вспыхивали на солнце. Над гребцом нависало алое облако, отсвечивающее устрашающим багрянцем.
Я обернулся — нинфа исчезли. Нырнули ли они в пучину или просто растворились, пропали с глаз — я так и не понял. Больше они мне не являлись.
Я отошел в заросли и стал наблюдать из-за деревьев. Дриады молчали, но я слышал рядом их прерывистое дыхание и трепет листвы. Я не мог смотреть на алого даэмона, скользящего ко мне по голубым волнам, но и не смотреть не мог, настолько он был прекрасен и опасен одновременно.
Капитан сидел в лодке один. Я уже почти перестал быть О’Бобо и понимал, почему он один. Страйкер вытащил лодку на песок и стал взбираться вверх по откосу, а даэмон его реял над ним багровой тенью. Я видел, что прекрасный, безмятежный слепой лик даэмона исполнен блаженства от намерений капитана. В руке Страйкера поблескивал пистолет с длинным дулом. Капитан ступал осторожно, оглядываясь по сторонам. Он был явно чем-то озабочен, и рот его стал еще жестче с тех пор, как я видел его в последний раз.
Мне было жаль его, но в то же время я боялся. Я понял, что он намерен убить всякого, кто повстречается ему на острове, чтобы ни одна живая душа не смогла поведать семье Шонесси о злодеяниях капитана.
На берегу капитан наткнулся на мою барраку, крытую пальмовыми листьями, и разнес ее в клочья ударами жестких башмаков. Затем он набрел на холмик над могилой Шонесси, над которым возвышался крест, поставленный в головах. Страйкер склонился к перекладине, и значки на ней рассказали ему то, что не хотели поведать мне. Я ничего не уловил, а он все расслышал и понял. Тогда он ухватился за крест и выдернул его из могилы.
Затем капитан вернулся к развалинам барраки, где тлел костерок, который я обычно поддерживал. Страйкер сломал крест о колено и бросил обломки на горячие угли. Сухая древесина мигом вспыхнула и сгорела у меня на глазах. Я заметил также, что пламя вызвало легкий ветерок, а по листве окрест пронесся неприметный вздох. Теперь ничто не могло указать тем, кто пришел бы впоследствии на остров, что Шонесси покоится в здешней земле. Ничто и никто — кроме меня.
Страйкер заметил мои следы вокруг разрушенной барраки и нагнулся, желая получше их рассмотреть. Когда же капитан распрямился и внимательно обследовал взглядом побережье и заросли, я заметил в его глазах блеск. Не человек смотрел этими глазами, а его даэмон.
Капитан двинулся по моим следам к лесу, где я укрылся. Я сильно испугался, вскочил и побежал сквозь заросли, а вокруг всхлипывали дриады. Они отводили ветви с моей дороги, а потом снова распрямляли их, чтобы преградить преследователю путь. Я все бежал, карабкался на скалы, пока не оказался у озерца, облюбованного единорогом. Горная ореада уже ждала меня, положив руку на шею животному.
На острове поднялся ветер. Деревья шелестели, переговариваясь меж собой, а лиственная шевелюра ореады развевалась, открывая ее мудрое лицо с раскосыми глазами. Ветер трепал серебристую гриву единорога, рябил воду озерца.
«Беда пришла, Луис», — сказала мне ореада.
«Даэмон. Я знаю», — кивнул я и поморгал, потому что мне почудилось, будто они с единорогом, как и морские нинфа, настолько побледнели, что просвечивают на фоне леса. Или, может, просто даэмон капитана обжег мне глаза?
«На остров пришел человек, обладающий душой, — продолжила она. — Он не верит в нас. Хотя, может быть, ему придется поверить, Луис».
«У Шонесси тоже был даэмон, — возразил я, — но вы жили здесь и до того, как его даэмон покинул его. Почему же сейчас вы хотите уйти?»
«Его даэмон был добрым. Но, пока он был здесь, мы могли жить лишь наполовину. Ты же помнишь, Луис, что я говорила о часе, когда звезда застыла над яслями, в которых лежал младенец. Тогда силы покинули нас. Мы не можем оставаться там, где живут людские души. У пришельца душа очень недобрая, она путает нас. Впрочем, теперь он сжег крест, и Хозяин еще может побороться...»
«Хозяин?» — удивился я.
«Тот, кому мы служим. Тот, кому и ты служишь, Луис. Пожалуй, и твой Шонесси служил Ему, хоть и не догадывался об этом. Он — Повелитель открытых глаз и дальних мест. Он не может явиться, пока существует Знамение. Однажды ты уже видел Его — когда Знамение случайно рухнуло на могиле, но ты, наверное, успел забыть».
«Я не забыл. Я уже не такой О’Бобо, как прежде».
Она улыбнулась мне, и сквозь ее приветливое лицо я увидел деревья позади нее.
«В таком случае ты в силах помочь Хозяину, когда наступит срок. Мы не можем этого сделать — мы слишком ослаблены присутствием не верящего в нас человека, сопровождаемого даэмоном. Видишь?»
Она дотронулась до моей руки, но вместо прикосновения ее мягких пальцев я ощутил только холодок, пробежавший по коже подобно сквозняку.
«Может быть, Хозяин одолеет его, — произнесла ореада едва слышно, будто издалека, хотя стояла совсем рядом, — не могу предсказать. Нам пора, Луис. Кто знает, встретимся ли мы теперь. Прощай, дорогой О’Бобо, — пока я еще в силах попрощаться...»
Последние ее слова смешались с шелестом листвы, и ореада с единорогом обратились в дымок, какой тянется от костра по лесной прогалине. Одиночество охватило меня еще сильнее, чем в тот час, когда я узрел даэмона капитана и понял истинную причину своей печали. Впрочем, горевать не было времени: среди листвы позади меня пронесся испуганный шепот, а затем раздался треск сучьев под ногами, и меж деревьев мелькнул ужасный алый отсвет.
Я побежал. Я толком не знал, куда бегу. Я слышал, как вскрикивали вокруг дриады — значит, меня окружал лес. Наконец я снова оказался на берегу и увидел вытянутый могильный холмик Шонесси, уже без креста. Я резко остановился: страх обуял меня. Над могилой низко склонилось Нечто.
Ранее такой страх был мне неведом — жестокий и смутный, он окутывал Хозяина, словно облако. Я знал, что он не желает мне зла, но ужас давил на меня, вызывая головокружение от паники. Panico...
Хозяин встал, нависая над могилой, дважды топнул ногой с козлиным копытом и поднес флейту к губам, прятавшимся в бороде. До меня донесся странный высокий рыдающий звук, от которого кровь стыла в жилах. Эта музыка вызвала явление, уже однажды замеченное мною на острове: все листья на деревьях повернулись обратной стороной, прошептав одно лишь слово. Это слово и было именем Хозяина. Я побежал оттуда прочь в панике — как и всякий, кто хоть раз слышал это имя.
Я добежал до края прибрежной полосы — дальше пути не было. Тогда я присел за выступом скалы, на мокром песке, и стал ждать, когда мой преследователь покажется из леса. Оттуда вышел капитан, сопровождаемый даэмоном, который реял над ним подобно дымке. Страйкер держал пистолет наготове, а его глаза обшаривали берег, словно подкарауливая дичь на охоте.
Наконец он заметил Хозяина, стоявшего над могилой Шонесси. Я видел, как он разом застыл, оцепенел, словно обратился в камень, так что алый даэмон даже немного опередил его в полете. Капитан глядел во все глаза, и неверие его было столь сильным, что мне даже на миг показалось, будто очертания Хозяина расплылись, как в тумане. Все же сила людей, обладающих душой, невероятна.
Я выпрямился, показавшись из-за скалы, и выкрикнул, стараясь перекрыть шум прибоя: «Хозяин, Великий Пан, я верю!» Он услышал меня, вздернул голову с рожками, и контуры его тела вновь обрели четкость. Хозяин опять поднес флейту к губам.
Капитан Страйкер резко обернулся, услышав мой крик. Он вскинул пистолетное дуло — мелькнула вспышка, и раздался грохот выстрела. Что-то пронеслось мимо со зловещим визгом, но не задело меня.
Полились звуки музыки — ужасной, нестерпимо пронзительной, похожей на беспричинный звон в ушах. Она неощутимо, но сильно захватила капитана и заставила его обернуться, и он снова застыл, оцепенев, не в силах отвести взгляд. Даэмон над его головой беспокойно извивался, похожий на змею.
И вдруг капитан Страйкер пустился наутек. Я видел, как мокрый песок летел из-под его подошв, пока он убегал вдоль берега. Следом за ним летел его даэмон — алая тень с закрытыми глазами, а позади них шел Пан, мелко переступая козлиными копытцами, не отрывая флейту от губ и сверкая на солнце золотыми рожками. И любому страху, что подкарауливает людей в ночи, было, по-моему, далеко до этого полуденного ужаса.
Я все таился за скалой. Море позади меня было пустынно, если не считать «Танцующей Марты», стоявшей на якоре и ожидавшей капитанских распоряжений. Ни одна из нинфа не показывалась из пены, чтобы составить мне компанию, ничья голова, увитая водорослями, не высовывалась из воды. И море, и остров — все было безлюдно, за исключением капитана с его духом и Дудочника, поспевающего за ними по пятам. Себя я в расчет не беру — я же простодушный.
Уже почти стемнело, когда они вернулись. Наверное, Дудочник прогнал их по берегу вокруг острова, неторопливо переступая копытами, неспешно, но и неумолимо, наполняя уши капитана устрашающе назойливой музыкой. В сумерках мне удалось разглядеть лицо Страйкера — старческое, измученное, бледное, изрезанное глубокими морщинами. Глаза его были столь же безумны, сколь и глаза Пана. Одежда капитана изорвалась в клочья, пальцы кровоточили, но он так и не выпустил из рук пистолет, а алый даэмон по-прежнему реял над его головой.
Думаю, Страйкер даже не заметил, что вернулся на то же самое место. Наверное, к тому времени все вокруг слилось для него в одно. Он, пошатываясь, пошел в мою сторону, едва ли видя меня. Я выпрямился во весь рост. Тогда он заметил меня, поднял пистолет и пробормотал несколько слов на языке янки. Капитан Страйкер был по-настоящему выносливым человеком, если за время столь долгой гонки он все еще не забыл, что собирается меня убить. Я счел, что он вряд ли позаботился перезарядить оружие, поэтому не двигался, глядя ему прямо в лицо.
Флейта Пана предостерегающе взвизгнула, но Хозяин не подошел ближе и не встал между нами. Багровый даэмон виднелся из-за капитанской спины, и я понял, почему Пан не поспешил мне на помощь. Те, кто потерял свою мощь после рождения Младенца, не в силах напрямую влиять на людей, обладающих душой. А души, даже такие злодейские, как у Страйкера, неколебимы перед владычеством Пана. Только звук флейты способен достигать людских ушей, но и его бывает достаточно.
Флейта не могла меня спасти. Я слышал, как без передышки хохочет капитан; затем раздался непонятный резкий звук, и из пистолетного дула сверкнула молния. Она вызвала гром, поразивший меня сильным ударом вот сюда, прямо в грудь. Я едва не упал, потому что не сразу заметил толчок, несмотря на всю его мощь. Мне еще многое предстояло сделать.
Капитан хохотал, а я сразу подумал о Шонесси. Я шагнул вперед и ухватился рукой за горячее пистолетное дуло. Я очень сильный, и я вырвал у Страйкера оружие, а он так и остался стоять с разинутым ртом, не веря собственным глазам. Капитан прерывисто и глубоко дышал, и я заметил, что и сам хватаю ртом воздух, хотя пока еще не осознавал почему.
Страйкер встретился со мной взглядом и, думаю, понял, что я по-прежнему не испытываю к нему ненависти, а только жалость. Человек в его глазах куда-то пропал, и его место занял алый даэмон, исходящий яростью от того, что я осмелился сострадать капитану. Я еще раз взглянул на это прекрасное слепое лицо, на глаза, скрытые веками. Вот кого я по-настоящему ненавидел и, в конечном счете, поразил. Я поднял пистолет и разрядил его в лицо капитана.
В тот момент в моей голове уже произошло помутнение. Я рассчитывал убить даэмона, но именно капитан почему-то отступил на три шага и упал. Я очень силен — одного выстрела хватило с избытком. На мгновение на острове воцарилась мертвая тишина. Даже волны не шевелились. Капитан затрясся, потом испустил вздох, словно нехотя возвращаясь к жизни. Он упер ладони в землю и приподнялся на руках, разглядывая меня сквозь свисавшие на лоб волосы. Он рычал словно дикий зверь. Не знаю, на что он рассчитывал. Думаю, стал бы биться со мной, пока лишь один из нас не остался бы в живых.
Но вдруг даэмон над ним заволновался. Впервые я видел его в движении, если не считать реакций на поступки капитана. Всю жизнь даэмон сопровождал Страйкера — незрячий, бессловесный: тень, копирующая походку и жесты своего владельца. Но в этот раз она поступила по-своему.
Даэмон вознесся над головой капитана на небывалую, недосягаемую высоту, и цвет его стал неизмеримо ярче и насыщеннее. Он превратился в ослепительное существо, пылавшее так жарко, что стало больно глазам. Блаженство снизошло на прекрасное слепое лицо, засиявшее от восторга, — радость и порок смешивались в нем, Я понял, что пробил час этого даэмона.
Некая высшая мудрость подсказала мне закрыть глаза. Веки даэмона дрогнули, и я осознал, что мне не стоит смотреть в глаза тому, кто собирается в последний раз окинуть ужасным взглядом мир, который до сих пор ему довелось наблюдать лишь посредством капитанского зрения.
Я упал на колени и закрыл лицо. А капитан, вероятно, наконец понял, кого я всегда видел у него за плечами. Думаю, всякий человек узнает об этом в свой смертный час. Думаю, в свой последний миг он все понимает, оборачивается и впервые за всю жизнь встречается взглядом со своим даэмоном.
Я не видел, что сделал капитан. Я вообще не смотрел. Зато я услышал долгий громкий крик, подобный музыке, оглашающей рай, — вопль, полный восторга, благодарности и радости в конце бесконечного изматывающего пути. В нем были и веселье, и красота, и все зло, которое только может охватить разум. Пламя полыхнуло у меня в щелях между пальцами, прожгло веки и проникло в мозг. Я не мог от него отгородиться. Мне даже не пришлось поднимать голову: сияющее видение достигло самых моих костей.
Я узрел, как даэмон опустился на своего обладателя. Капитан вскочил на ноги, воя будто дикий зверь — жестоко и бессмысленно. Он запрокинул голову и стал отбиваться от налетевшего на него ослепительно алого существа. Но все его усилия были напрасны: пришел час его даэмона. Мне неведомо, когда наступает этот час, но даэмон знал, что делал, и остановить его было невозможно.
Я увидел, как огненный сгусток слетел на капитана подобно метеориту, прорвался сквозь преграду капитанских воздетых рук и проник сквозь плоть и кости в пустоты, населенные душой. Страйкер на миг застыл, как пригвожденный, лишенный чувств, залитый алым сиянием. Я видел, как багрянец постепенно пронизывает его насквозь, так что на коже проступил силуэт скелета. И вдруг полыхнуло пламя, вырвавшись из глаз, рта и носа капитана. Все его тело служило теперь фонарем из плоти, наполненным огнем пылающей души. Только вот пламя выжигало фонарь изнутри...
Когда сияние стало слишком нестерпимым для моего зрения, я хотел отвернуться — но не смог. Боль в груди разрослась до предела. В тот момент я вспомнил Шонесси, который тоже знал, какой бывает боль в груди. Думаю, именно тогда я впервые осознал, что, как и Шонесси, скоро умру.
На моих глазах капитан сгорал в пламени собственного даэмона. Он горел не переставая, и его живые глаза смотрели на меня сквозь багряное великолепие, а мелодичный смех даэмона заглушал гудение пожара. Я же не мог ни смотреть, ни отвести взор.
Наконец пожар стал утихать. Раскатисто прогремел победный смех, и в глазах у меня вспыхнул ослепительный багрянец, с яркостью которого не могла сравниться даже кровь, а потом все заволокла тьма.
Когда ко мне вернулось зрение, капитан безжизненно лежал на песке. Я увидел его и узнал смерть. Он вовсе не обгорел. Он был, как и любой мертвец, неподвижен и безмолвен. Не тело его, а душа недавно сгорела у меня на глазах. Даэмон капитана вернулся туда, откуда пришел, — я узнал об этом по чувству одиночества, вновь охватившему меня.
Остальные тоже ушли. Явление огненного даэмона стало последней каплей, и они не смогли вынести его присутствия на острове. Может быть, недобрая душа была для них опасней, чем благочестивая, хотя они не различали добра и зла — просто опасались неизвестности.
Вы сами знаете, падре, чем все закончилось. На следующее утро матросы с «Танцующей Марты» забрали тело капитана. Остров страшил их. Они пытались установить причину гибели Страйкера, но не посмели углубляться в лес, где я прятался, пока они не ушли. Это я уже плохо помню: в груди у меня все горело, то и дело горлом шла кровь — вот как сейчас. Мне неприятно смотреть на нее. У крови красивый цвет, но я помню, что есть цвета куда красивее, куда краснее...
Потом появились вы, падре. Я не знаю, сколько времени спустя. Вы приплыли сюда вместе с родней Шонесси, разыскивающей его могилу. Теперь вы все знаете. Я рад вам: хорошо побыть рядом с таким человеком в свой последний час. Если бы только у меня был свой даэмон, который после моей смерти вспыхнул бы и исчез без следа! Но О’Бобо не может на это рассчитывать, и я успел привыкнуть к одиночеству. Вы же видите, я не жилец теперь, когда здесь больше нет нинфа. Мне было хорошо с ними, мы спасали друг друга от одиночества, но я должен признаться, падре, — это было весьма жалким утешением. Хоть я и О’Бобо, но все-таки человек, а они — нинфа. Они даже не догадываются о том, что я знаю наверняка, — сколько теплоты и счастья придает человеку душа. Но я не стал бы им об этом рассказывать. Мне было жаль нинфа, падре. Они ведь, как известно, бессмертны. Что до меня, я скоро забуду и об одиночестве, и вообще обо всем. И мне бы не хотелось превратиться в нинфа и жить бесконечно.
За спиной у вас даэмон, падре. Он ослепителен. Он смотрит на меня из-за вашего плеча. В глазах его и мудрость, и печаль. Нет, даэмон, не печалься обо мне — пожалей лучше нинфа и людей, подобных тому, кто сгорел на этом берегу. А меня не жалей — я получил свое. И теперь я могу уйти.