Декабрь 1993 года
Саратов, улица Азина, 55
Оля осталась во дворе одна. Варежки заиндевели и почти превратились в пару ледышек. Оля подумала, что, если снимет их в прихожей и поставит на тумбочку, они простоят еще полчаса и только потом начнут размякать и свалятся на пол. Именно тогда в гости заглянет бабушка Лида, увидит варежки на полу. Начнет ворчать, как тяжело было достать на варежки шерстяную пряжу, как ездил за пряжей отец к дальней родственнице-немке, у которой «на всё струмент есть», и как бабушка вязала варежки – не для того, чтоб их на пол кидали. Оля похлопала в ладоши, стряхивая с варежек снег, который свалялся на шерсти комьями. Снег только еще сильнее слипся, варежки похолодели и с изнанки – Оля поняла наконец, как она замерзла. Всех уже позвали домой ужинать, и только Олина мама задержалась на работе. Оля хотела бы возвращаться домой с мамой – топтать снег след в след за ней, смотреть на мамину ровную спину, которую не уродовала даже угловатая плечистая шуба. Разговаривать. Оля несколько раз пыталась дождаться маму в школе, но тут же получила от нее выговор, что «тратит время на ерунду вместо уроков». Больше Оля никого в школе не дожидалась. В семье их было трое – она и два брата, и оба ее не любили. Ждать братьев, Артёмку – из садика, Влада – с уроков, Оле не хотелось вовсе.
Оля оглянулась, как будто Влад, ее брат-двойняшка, мог выпрыгнуть из сугроба. В детстве он часто ее пугал. «Опять сбежал гулять с дружками», – решила Оля. Дружки Влада Олю обходили стороной. А самый, по мнению Влада, лучший и верный – Азат – получил от нее оплеуху, когда пытался задирать Олиного единственного друга Жорика из тридцатой квартиры.
Оля заковыляла к подъезду, волоча по снегу уродливые сапоги-дутики. Такие в классе носили только она и Жорик. Жорика никто не замечал. Олины дутики вызывали бурные перешептывания. Дима Дубко даже кинул один раз в нее мелочью (прямо под ноги!), чтобы посмеяться, и смотрел потом, как Оля собирает с пола копейки, а Жорик тянет ее за куртку прочь от монет.
– Купи себе нормальные боты, Куркина! – пищал Дима вслед.
– Нельзя же так, – приговаривал потом запыхавшийся Жорик, оттащив Олю в соседние дворы за гаражи.
– Можно, если денег на обед не дают, – огрызнулась Оля, пересчитывая монеты.
Оля остановилась возле подъезда. Старую треснутую скамейку засыпало снегом, и Оля, вытащив из варежки указательный и большой пальцы, стала чертить на снегу функцию, которую учительница вчера дала решать «чересчур талантливым».
– Опять ключи забыла?
Мысль убежала и не вернулась. Оля махнула полунадетой варежкой, и снег ссыпался со скамейки, а вместо ее каракулей остался широкий след, как от кисточки.
По дворовым дорожкам, переваливаясь через сугробы и застревая в них, карабкался папа. Он поскользнулся на дорожке у подъезда, попытался что-то неразборчиво Оле сказать, но замерзшая челюсть его не слушалась.
– Отморозишь пальцы, – выговорил он наконец, кивая на ее покрасневшую руку.
Оля только отмахнулась от отца варежкой.
– Ишь, – пробормотал он и закашлялся от холодного воздуха.
Папа, кашляя, заковылял к подъезду, несколько раз дернул примерзшую дверь и, когда она открылась, не оборачиваясь скользнул в черноту. Оля смотрела на серую дверь с облупленной краской, прищуривалась, пыталась прочесть нацарапанные ключами надписи.
На третьем этаже загорелся свет: отец сразу пошел на кухню. Голодный, наверное.
– Сам-то варежки не носишь, дурак! – закричала Оля в закрытое окно третьего этажа.
Окно промолчало.
Дома оказалось, что холодильник пустой. Оля принялась готовить сама. В шкафу нашла яблоко с потемневшим боком и грызла его прямо над кастрюлькой. Яблочное семечко упало в кипящую кашу, и вода зашипела.
Сквозь запахи кухни, дым и чад, который, как уличная пурга, окутал Олю, она услышала, как папа открывает дверь маме и Артёму. Мама вбежала на кухню и бросилась к плите. За ними в квартиру никем в общей суете не замеченный проскользнул из подъезда Влад.
– Что ж ты делаешь, а?!
Мама схватилась за кастрюльку, вытряхнула из нее гречку в глубокую миску, выдернула из рук дочери ложку и стала скрести металлическое дно. Запах сделался прогорклым, будто почерневшим, дым в кухне загустел, сбился в грозовое облако, и мама забулькала что-то, зашептала, прямо как вода в кастрюльке. Мама сгребла остатки черной слипшейся кашицы в мусорное ведро и вышла из кухни, попыталась закрыть дверь, но дверь цеплялась за неровный ободранный линолеум.
Только сейчас Оля заметила, что мама принесла с работы: на столе лежала полураскрытая авоська с большими зелеными яблоками! А рядом – две мятые неприглядные бумажки.
– Билеты… – прошептала Оля.
В глазах ярко-красным зарябила надпись: «Шоу в Саратовском государственном цирке имени братьев Никитиных». Оля вспомнила, что видела, как ходит по площади у Крытого рынка высокий мужчина в аляпистом, но уже местами потертом шмотье, напяленном поверх шубы, и кричит в громкоговоритель: «Спешите! Спешите! Только два дня в Саратове, уникальное представление с участием зарубежных артистов!»
У Жорика, который часто ходил в цирк с отцом, Оля тоже кое-что выяснила. Цирк в Саратове обещал уникальное представление каждые выходные, а на самом деле программу давали одну и ту же, да и зарубежных артистов там уже года два не было. Только вот Оля все равно очень хотела попасть в цирк! Жорик однажды показал, как папа научил его жонглировать тремя яблоками. Оля попробовала, и Жорик с какой-то злобой и отчаянием заметил, что ей учиться не надо, всё и так умеет. И это он-то, который графические уравнения и с задней парты понимает, всё на свете проспав. Оля действительно тогда сразу подкинула три яблока и все три поймала – поочередно, ни одного не потеряв. Потом, в спальне, она долго смотрела на свои руки и пальцы – по ним бегали тени, мимо ее окна проезжали машины и автобусы, светили фарами. И как эти пальцы, которые в то же время «руки-крюки», как дразнил ее Влад, смогли поймать три яблока одновременно?
Оля взяла яблоки из маминой авоськи и повторила свой любимый трюк. Первое яблоко ударилось в ладонь, за ним уже летело второе, но из коридора высунулась мама:
– Оля! Не играй с едой!
И яблоки посыпались Оле под ноги. Мама цыкнула: так же она цыкала на папу, когда он приносил домой водку вместо зарплаты. Водку никто в их семье не пил. Они меняли ее на крупу. «Хоть алкоголиком становись», – смеялась мама, выменивая очередной килограмм манки у соседки. Манную кашу Оля и мама не любили одинаково сильно.
– Долго еще циркачить будешь? Иди лучше заново воду ставь, сейчас щи сварю!
Мама снова пропала в комнате. Наверное, ей надо было проверять тетради. Тетрадей всегда было много, и они никогда не заканчивались. Иногда Оле казалось, что математику она знает хорошо только потому, что мама – учительница и много с ней занималась в детстве.
В кухню вбежал Влад, толкнул Олю, схватил с пола яблоко и с хрустом откусил, смел со стола билеты и понес в их с Артёмкой комнату.
– Тёмыч, слыхал? Мы в цирк идем!
Оля бросилась за братом и прыгнула ему на спину. Влад пошатнулся, но устоял. Это были ее билеты. Оля тянула брата за тонкие кудряшки в попытке намотать их на кулак. Это были ее билеты. Выбежала из комнаты мама. Все равно. Это. Ее. Билеты. Оля очнулась только тогда, когда отец, оторвав ее от Влада, втащил в спальню. За дверью верещал Влад, плакал испуганный Артём.
– И что ты устроила?
Папа все еще не мог отдышаться, и Оле захотелось снова оказаться на морозе, отмотать назад, побежать за ним в подъезд, может, спросить, не замерз ли он и почему так кашляет? Но вместо этого она пожала плечами и сказала совсем другое:
– Цирк! Я устроила цирк!
– Хорошо, – ответил отец, кашлянул и вышел.
Оля слышала, как за дверью родители ссорились. Папа огласил решение: Оля в цирк не пойдет, она будет наказана за свое поведение. Мама пыталась возразить. Влад хныкал и жаловался на сестру, говорил, что в цирк хотят они с Артёмкой и что если они туда попадут, то он, Влад, обязательно будет учить уроки и ложиться спать вовремя. Вот тогда мама и сдалась. Разрешила братьям пойти без сестры.
Оля вспомнила, как недавно она подслушала маму с бабушкой Лидой. Бабушка Лида приезжала к ним часто. Чаще, чем мамина мама, которую и Оле, и Владу, и даже Артёму приходилось называть по имени-отчеству. Бабушка Лида и мама лепили вареники на кухне за закрытой дверью, и бабушка маму успокаивала:
– Пройдет, Лена, у нее это пройдет, понимаешь?
– Она бьет их, Лидия Ивановна… Постоянно бьет!
– Пройдет… – шептала бабушка, закрывая края очередного вареника. – Вырастет еще, маленькая пока.
«Это пройдет», – звучал в голове Оли бабушкин голос и сейчас. И действительно – проходило. Влад все еще поскуливал за дверью. Оля разжала кулак, и золотой завиток волос брата спикировал на персидский узор засаленного ковра.
Оля заглянула за книжный шкаф – за ним пряталась импровизированная ее «собственная» комната. Шкаф отделял взрослую спальню от детской. Когда подрос Артём, все изменилось: Влад стал играть с младшим братом чаще, чем с Олей, а потом и вовсе потребовал от родителей переселить их в одну комнату. Так Оля переехала из их с Владом комнаты и оказалась в закутке за шкафом, где раньше обитал Артёмка. Она злилась за это на обоих братьев.
Оля сидела на кровати и листала «Денискины рассказы» Драгунского: она замерла, когда дошла до своей любимой страницы с рассказом «Девочка на шаре». Вскоре ей надоело терзать себя мыслями о потерянных билетах, она захлопнула книгу, отвернулась, но еще долго рассматривала узоры на ободранных обоях с ржавыми потеками. Интересно, кто дал маме билеты? Наверное, бабушка, а ей – немка, у которой «на всё струмент есть». Оля перевернулась на другой бок. В воскресенье я тоже попаду в цирк, решила она, разглядывая обложку «Денискиных рассказов». Сама, зайцем, без них всех и без билета. Одной даже лучше.
Ночью Оля долго ворочалась: несколько раз прокручивала в голове, как бежит по пустынным и почему-то ночным улицам, как прячется за углом, пропуская отца и братьев вперед (она успевала спрятаться в последний момент, а они проходили мимо, ее не заметив), как пробирается в цирк и обязательно встречает у служебного входа слона. Потом ей вовсе начала видеться какая-то чепуха из фильмов про шпионов. Она проснулась в середине очередного такого сна, где кто-то куда-то бежал, а кто-то стрелял и прятался. Оля пробралась на кухню и нашла яблоки. Снова стала жонглировать – как днем. Ночью никто не кричал и не жаловался, только папа храпел в спальне в конце коридора за углом. Под его храп Оля подкинула три яблока десять раз, они как будто улыбались ей, переливаясь в свете уличного фонаря, сверкая зелено-серебристыми боками. Одно яблоко бликануло, подмигнуло ей в самой верхней точке, прежде чем упасть в руку. Оля простояла на кухне не меньше получаса и, когда часы на ее руке запищали, предупреждая, что скоро полночь, поняла: за все это время она не уронила ни одного яблока.
Декабрь 1993 года
Саратов, Крытый рынок и окрестности
Крытый рынок душил прокуренным воздухом, соленым и тухлым запахом, чем-то сырым, рыбно-мясным, сальным, табачным. Огарев потер нос рукавом куртки и чихнул. От чиха заложило уши, и гомон стал гулким, громким, рынок превратился в сцену, заговорил разными голосами в невидимый громкоговоритель.
– Молодой человек, не задерживаем очередь! – вякнул кто-то гнусавым голосом и постучал Огарева по плечу.
Он обернулся. Женщина поправляла на голове плешивую ондатровую шапку-формовку – башнеобразная тяжелая шапка была ей велика.
– Я говорю, – протрубила женщина в нос и махнула в сторону увеличившейся очереди, – выбирайте и отходите.
Огарев посмотрел на прилавок. Мойва. Мойва. Мойва. Рыбные головы. Чешуйки на дощечках, какие-то странные засохшие чешуйки.
– Головы, пожалуйста… – крикнул Огарев, чтобы перекрыть голоса рынка своим. – Сколько?
– Тысяча восемьдесят восемь.
– У сына… – начал было Огарев.
– День рождения? – Продавщица зевнула и плюхнула головы на весы. – С вас тысяча восемьдесят восемь рублей.
– Не задерживайте очередь! – прогундела женщина в шапке.
– Только у меня пакеты кончились, – заявила продавщица следующей покупательнице, протягивая Огареву пакет.
Огарев выхватил из рук продавщицы товар, попятился, повернулся и пошел к выходу. Вспомнил, что утром жена хотела дать ему пакет, но он отмахнулся: опаздывал на репетицию. Только штрафов не хватало, Таня! Тогда она попыталась запихать полиэтилен в карман его куртки, но нашла в кармане дырку и забыла про пакет – побежала зашивать карман…
– Мама, мама! – На выходе из рынка плакала девочка. – Мама!
«Чей ребенок?» – хотел спросить Огарев, оглянулся и почему-то не спросил. Из толпы выскочила женщина в ондатровой шапке, дернула девочку за руку и потащила за собой – обратно в толпу.
– Сколько раз… – услышал Огарев начало фразы.
Сколько раз в жизни он покупал сыну конфеты? Когда в последний раз? Огарев остановился и зашагал обратно – мимо рыбного отдела, мимо мясного, овощного, консервного, мимо, мимо… К пустому маленькому прилавку в самом углу рынка. Продавец в колпаке и фартуке стоял у картонной таблички «Торты и конфеты», жевал ириску, мял в руке обертку.
– Что будете брать? – промычал он.
– Это. – Огарев указал на единственный торт.
Продавец не шелохнулся. Он посмотрел на протертые локти куртки Огарева, на заплатки на его карманах, на морщины на огаревском усталом, будто бы пыльном лице.
– И конфет, – невозмутимо заключил Огарев. – Килограмм.
Он протянул продавцу ладонь, на ней лежали смятые веселые голубые купюры.
Продавец забрал у Огарева купюры и взвесил килограмм «ирис-кис-кисов». Огарев развернул одну конфетку, подбросил, поймал ртом и съел.
Остальные начал подкидывать и ловить: руки Огарева мелькали, ириски разукрашивали воздух вокруг него черно-бело-красными обертками. Пакет с рыбой у него на предплечье смешно раскачивался, и Огарев делал вид, что балансирует, падая под тяжестью пакета. Продавец засмеялся, а вокруг уже собирались дети, родители, бабушки и дедушки. Огарев подбрасывал и ловил, боком передвигался по импровизированной арене. Толпа стояла вокруг кондитерского прилавка полукругом, и дети показывали пальцами то на Огарева, то на ириски, парящие в воздухе, то на редкие конфеты и сладости на полках. Взрослые охали, вздыхали, замирали, когда ириски взлетали все и сразу, а Огарев поворачивался вокруг своей оси (не урони! – кто-то крикнул в толпе). Дети были готовы последние деньги родителей отдать за «ирис-кис-кис». Некоторые из них с радостью отдали бы и самих родителей.
«Мам, купи!» – слышалось со всех сторон.
Спустя час Огарев нес домой тот самый торт. Помятый кривоватый за́мок из крема с шоколадкой посередине, торт затмевал все запахи рынка, всё его невежество и толкучку. «А свечи? – сетовал Огарев на себя. – Как же Сима – и без свечей в торт?»
Дома оказалось, что Таня тушит капусту. Огарев капусту ненавидел, но молчал. Пока он прятал торт в холодильник, Таня гремела тарелками, стучала лопаткой по краю сковородки – с лопатки в кипящую водянистую массу капало тягучее прогорклое масло.
– Ребенка не будет, – вдруг сказала она, как будто говорила не с ним, а с посудой.
На столе валялись какие-то бумажки и медицинская карточка. «Из поликлиники», – догадался Огарев. Он даже не посмотрел на Таню, все еще следил, как капли масла сбрасываются с лопатки в сковороду. Он бы тоже куда-нибудь сбросился.
– Я уже приняла Симу, Паша, я приняла Симу, – Таня заговорила снова, но Огарев не хотел ее слышать.
Огарев вообще ничего не хотел, он оттолкнулся руками от дверного косяка в кухне и оказался в прихожей, насилу вытащил себя на лестничную клетку, оперся о перила и посмотрел вниз: лестничные пролеты образовывали дыру специально для него – специально для человека, которому надо было выговориться. И Огарев закричал, закричал тем, кто мог его услышать внизу, Аиду и всем чертям: он устал платить по чужим счетам, он устал. Он кричал нечленораздельное, что-то о Боге и что-то о себе, но что – после он не мог вспомнить. Огарев вернулся в квартиру и заперся в спальне. Текла в ванной вода, шипело и щелкало на кухне и тошнотворно пахло капустой. Конечно, он уснул и не слышал, как Таня звенела ложками и тарелками о раковину, оттирая их от жирной подливы, и как все еще тихо всхлипывала – тоже не слышал. Но он ведь и не хотел.
Сима часто подслушивал родительские шепотки и ссоры. «Вот такая у меня мачеха, – думал он. – И что? И вот такой отец». Оба непутевые, оба не могут договориться. Папа понятно почему, но Таня… Сима был уверен, что просто так не случается ничего. В жизни как в манеже: как замотаешься, так и полетишь. Ничего нельзя изменить в полете. У любого падения есть причина. Так же говорил его наставник, которого отец выписал из Москвы, когда Симе было пять. Так же говорили книжки (чтением Сима увлекся годам к десяти). Так говорил и сам отец. В цирке вообще все знали цену причине и следствию. Даже на «зеленке» каждый артист следил за тем, чтобы не перегнуть палку. Сорвать трюк всегда очень просто. Откатить обратно не под силу ни одному артисту. Даже его отцу. Таню тоже нельзя было переписать, как кассету. Но главное – нельзя было прочесть, что на этой кассете записано. Мачеха была готова разобраться с любым за неродного сына и разбиралась: Симу часто обижали во дворе другие мальчишки («клоун!», «циркач!», «девчонка!»). Года полтора назад, когда Таня только начала жить с ними, его прямо в шпагате «в минус» привязали на турниках и оставили так – до вечера. Сима терпел, а когда терпеть стало невмоготу, стал звать на помощь. Таня возвращалась с рынка и услышала, как в соседнем дворе надрывается ее мальчик. «Мои мальчики» – вот так просто она называла их с Огаревым с самого первого момента, с первой встречи. Все у нее было просто, кроме нее самой. Таня потом долго ходила по родителям «хулиганов и малолетних преступников», ругалась даже с хозяйкой квартиры: зачинщиком оказался хозяйский племянник. Хозяйка только кивала и выселением почему-то не угрожала.
Сима отошел от двери. Слушать дальше не было смысла: отец ушел в спальню и захрапел. Таня осталась на кухне – звенеть блестящими от соды тарелками в полутьме.
Огарев думал, что утро начнется с торта, который в обычной жизни Симе было, конечно же, нельзя. Но началось оно с того, что Тани не оказалось дома. Вещи были на месте, одеяло лежало нетронутым пластом (они спали под разными), сковорода стояла на плите – в натопленной, душной кухне капуста прокисла за ночь. Пришлось вылить в унитаз. Огарев распахнул холодильник, взглянул на коробку с тортом и захлопнул дверцу. Не до торта теперь. Он выгнал Симу на репетицию, торопил его и обещал приехать попозже. С собой выдал Симе «ирис-кис-кис».
– С днем рождения! – запоздало крикнул, когда затылок сына уже плыл над перилами, а съехавшая набок шапка рябила в густом свете лампы.
Сима не ответил, только слышно было, как он спрыгивает с последних двух ступенек и бежит вниз. Так же, наверное, убегала утром Таня. Только Огарев не понял: за своим храпом, мыслями, за своей обидой он не слышал Таню, не слышал, что Сима тоже не спал ночью.
На репетицию Огарев опоздал. Задержали звонки Таниным подругам, сестре, маме – Огарев уже не считал, сколько раз щелкал телефонный диск под его пальцами. Каждый раз он слышал в трубке тревожное: «Она не у нас. А что-то случилось?» – и вынужден был объяснять, рассказывать, заикаться, наматывая на палец пружинку шнура. Когда до вопроса «А что случилось?» дошла мать Тани, Огарев зашипел, приложив к аппарату сложенную в рупор ладонь, прокричал: «Извините, плохо слышно!» – и бросил трубку. Звонить было больше некому.
На репетиции Огарев и Сима не говорили о случившемся, пока Огарев наконец не понял: Сима не спал. Огарев махнул техникам:
– Спускай!
Сима приземлился на ковер.
– Всё на сегодня!
Они ни разу не прогнали номер целиком.
– Висишь как говно, – проворчал Огарев, когда Сима подошел ближе. – Замотался плохо, флажок смял. Давай переодевайся и домой!
Сима пожал плечами и пошел снимать карабин с троса. Замотался он и правда плохо, но флажок-то додержал, и шпагат был нормальный. Лебедка подвела, вышел с обрыва тяжело, но тут же не он виноват! Отец никогда так к нему не цеплялся раньше.
– Я сказал, переодевайся и домой! Ты не спал! Ты плюешь на работу, плюешь! Нельзя не спать и думать, что будешь работать чисто!
Рев Огарева толкнул Симу в спину, карабин, зазвенев, полетел на ковер и заглох. Отец ни разу в жизни на него не кричал. Ругался с техниками, с директором цирка даже, но с ним, своим сыном, всегда разговаривал тихим голосом. Мог ляпнуть грубость. Потом извинялся. Всё бывает в работе. Сима медленно поднял карабин с ковра, оглянулся, но Огарева уже не было у манежа.
Сима нашел отца в гримерке. Вопреки запретам (прямо над зеркалом висело изображение перечеркнутой сигареты), Огарев курил, не вставая с кресла.
– Сима. – В этот раз отец услышал сына, хотя дверь тот закрывал тихо и реквизит заталкивал в гримерку, стараясь не потревожить нервы Огарева. – Прости. Ты видел, как она уходила?
Отец шмыгнул носом, и Сима понял, что в руках у того не совсем обычная сигарета. Пахло в гримерке тоже иначе, Сима вдохнул и закашлялся. И где только успел достать? Последний раз Огарев срывался лишь раз – после смерти мамы. Сима подошел, вырвал из рук отца самокрутку, бросил на пол, втоптал ее в линолеум, прыгнул – эхо разнеслось по цирку, и Сима прыгнул еще раз, голые пятки щекотало и жгло. Самокрутка, расплющиваясь, запахла сильнее: сладковатый противный душок заполнил всю гримерку. Сима сжал зубы. Жаль, нельзя было не дышать совсем. Огарев смотрел на сына и ничего не говорил. Глаза его были непривычно красными и опухшими.
– Прощаю, – прошептал Сима и, чтобы не заплакать (он взрослый, он не может!), выбежал из гримерки.
Бежал он до дома в куртке поверх репетиционной одежды. Хотелось есть, и Сима прямо из прихожей, не снимая куртки, сразу двинулся к холодильнику. Там со вчерашнего дня стояла большая закрытая коробка без этикетки. Он достал коробку, раскрыл и замер. Одна розочка на торте помялась, и Сима решил, что теперь может доломать ее. Он обмакнул палец в крем. Облизнул. И только тогда заплакал.
Декабрь 1993 года
Саратов, Цирк имени братьев Никитиных
«Ябеда-корябеда-турецкий-барабан», – бормотала Оля всю дорогу до цирка, раскачиваясь в трамвае. Трамвай отвечал Оле на своем трамвайном – постукиваниями, позвякиваниями. Вторую часть дразнилки про «Влада-таракана» Оля не решилась озвучивать. Мальчики из ее класса добавили в дразнилку плохих слов, и Оля побоялась говорить такое в трамвае даже шепотом.
Утром Влад рассказал отцу, что она не помогла ему с домашним заданием. Отец посмотрел на нее так, что Оле захотелось сбежать в цирк навсегда и больше никогда домой не возвращаться.
Трамвай что-то пропыхтел и замер, сломался, не поехал дальше. Устал, разгневался, хлопнул всеми своими дверьми. Даже ему стало тошно – то ли от мороза, то ли от Олиной горечи. Выпустил Олю, толпу, горячо натопленный душный воздух, и вся эта податливая, будто творожная, завороженная метелью за окном и разморенная теплом людская масса неохотно выползла на улицу Чернышевского.
Оля вывалилась из трамвая и побежала. Успеть, успеть… Электронные часы на запястье показали без пятнадцати пять. Свернула на Серова, потом на Чапаева и только тогда перешла на шаг. С Волги город захлестывало ветром. Оле хотелось замотать лицо мохеровым шарфом (оставить одни глаза – так в детстве ее кутал папа), но шарф кололся и уже исколол голую шею под нелепой шарообразной курткой. А еще он был ее нелюбимого цвета – зеленого. Оля дернула шарф из-под куртки, вытянула его целиком, сбросила, втоптала в снег. Пусть померзнет. Пусть колют друг друга – мороз и шарф, а Оля попадет в цирк. Никто ее теперь не остановит: ни снег, ни шарф, ни папа, ни Влад, ни тем более Артёмка. Этот пусть вообще помолчит. Вечно ему все достается. «Младшим надо уступать», – передразнила Оля маму, замычала и показала воображаемому Артёмке язык. Показала она его и мемориальной табличке Героя Советского Союза со сложным именем.
– Вот же бесенок, а!
Оля обернулась. На другой стороне улицы маленькая бабушка в платочке и в валенках размахивала батоном хлеба.
– А ну кыш! Стыдоба! Распоясались!
Оля усмехнулась – зло, как умеют только подростки, сама знала, что злорадствует, – и, оставив в сугробе шарф (ну и что, что мамин, у нее их полно), поскакала дальше. Слез уже не было, а до здания цирка оставалось бежать всего ничего.
Огарев курил у служебного входа. Фасад цирка был обманчив и молчалив, ламбрекены и прожекторы на арене красочны до рвоты, мрамор в вестибюле чист, гладок, мертв. Задворки – вот что восхищало Огарева. Он выходил сюда и курить, и гулять, и дышать. На задворках цирка протекала совсем другая жизнь. Здесь из соседнего окна звучала такая музыка, о которой музыкальные эксцентрики могли только мечтать. Под музыку – тут же – крысы тащили из мусорки кусок побольше, дрожали усы, шуршали в такт лапки (вот-вот выйдут строем, вынесут на гладких спинках поломанного Щелкунчика!), и никакая дрессура была не нужна. Обшарпанные стены ближайших домов складывались в рисунок, и клоун Петька с мольбертом (на этот сезон у него был поставлен номер «Художества») мог лить бутафорские слезы сколько угодно – такой картины все равно бы не получилось. Тетка из подъезда напротив регулярно устраивала своему сыну-первокласснику такие репризы, что мужчины, проходящие мимо, ускоряли шаг. Огарев затянулся в последний раз и щелчком подбросил окурок. Тот описал идеальный полукруг и, медленно раскачиваясь на ветру, осел точно в центре урны.
– Шалишь, Огарев. – У одной из обшарпанных стен, расчленяя рисунок облупленной краски на сотни разрозненных частиц, стоял мальчик и тоже курил.
Голова мальчика была прострелена навылет – от одного виска и до другого. Мальчик с легкостью повторил жест Огарева, и его окурок тоже вначале повис в воздухе, а потом, медленно раскачиваясь, стал опускаться в урну.
Огарев отвернулся от мальчика и, намеренно не замечая его, как не замечают назойливых родственников, толкнул входную дверь. Та всплакнула расстроенной скрипкой. «Не впустит», – решил Огарев и завертелся в тамбуре служебного входа. Мальчик все еще был за его спиной, там, на улице. Их разделяла дверь.
– Пап, опять за свое?
Огарев стоял в коридоре цирка. Перед ним появился другой мальчик, постарше.
– Ты кто?
– Пап… – прошептал мальчик и щелкнул пальцами.
Огарев снова оказался на улице. В мусорке дымился окурок, возле обшарпанной стены не было никакого парня. Мимо проскочила девчонка в расстегнутой куртке и без шарфа. Наскоком она открыла дверь, и та закачалась туда-сюда, беспомощно скрипя. Огарев не побежал за девчонкой, хотя должен был. Он не стал ее догонять, вызывать охрану, искать ее родителей… Вместо этого он подошел к мусорке. Окурок самокрутки лежал точно по центру – среди пачек сигарет, банановых шкурок и фантиков. Поверх него лежал второй. Выкуренный ровно настолько же. Когда он успел достать второй? Пахло сладковато, пряно, и Огарев засунул руку в мусорку.
– Перед выходом не грех, – проворчал он, кряхтя. – Перед выходом еще немного можно…
В коридорах цирка Оля заблудилась. Подергала ручку двери с надписью «Грим», но та оказалась заперта. Представление началось, громыхнули трубы и барабаны, раздался голос шпрехшталмейстера. Оля поспешила дальше и нашла выход на арену. Коридор вывел ее к занавесу. Оля заглянула за него и замерла. По арене дефилировали женщины на каблуках, в шароварах, с перьями в волосах, красными точками над переносицей. За каждой бежала маленькая собачка. Женщины причудливо поворачивали головы – из стороны в сторону. Одна артистка прошла так близко, что задела пером занавес. Собачка зарычала, учуяв Олю, но женщина дернула поводок и продолжила идти вместе со всеми. Перья раскачивались, женщин в одинаковых костюмах было так много, что Оля не смогла бы их различить. Они едва не задевали друг друга плечами…
Кто-то положил Оле руку на плечо.
– Эй, ты кто? Не загораживай выход…
Оля сбросила руку и чуть не повалилась в складки занавеса. Перед ней стоял парень в белых брюках. Она не дала бы ему больше пятнадцати. Оля точно никогда не видела таких людей. Этот мальчик состоял из четко очерченных линий – из одних мускулов. Похожих, но только нарисованных мальчиков носила в блокноте ее двоюродная сестра и жаловалась маме, что они много пишут с натуры в этом дурацком училище, а еще – что она почему-то не спит ночами…
– Я Оля. А ты?
– Сима. Дай пройти. – И Сима осторожно отодвинул ее от занавеса, а потом вынырнул из-за кулисы на арену.
Пробежав сквозь толпу женщин с черными перьями, Сима зацепился рукой за канат в самом центре манежа и взлетел под купол. Женщины и перья стали покидать манеж, и Оля услышала, как лают друг на друга собаки в коридорах и как шипят на них хозяйки. Обычные люди без каблуков и без перьев шипели бы так же.
Сима летал под куполом, лениво, но в то же время четко и, казалось, как-то правильно и методично переворачиваясь. Он карабкался по канату, раскачивал его по кругу и бежал над ареной по воздуху. Оля решила, что он не человек. Люди не летают. Не надевают белых брюк без белых рубашек. Люди не носят блестки и перья. Зато люди шипят на собак, отбирают у сестер билеты, запирают в комнате, запрещают гулять во дворе и заставляют ходить в школу… Дым вокруг Симы рассеялся, и Оля увидела, что верхний конец каната не закреплен, висит в воздухе, теряется в темноте. Оля зажала рот руками, но Сима и не собирался падать, он заматывался в незакрепленный канат, как в кокон, все выше поднимаясь над ареной. Оля только сейчас поняла, что все это время играла скрипка. На последней ноте скрипка надорвалась. Сима полетел вниз в тишине. Его голова остановилась в метре от красного циркового ковра. Канат же не сдвинулся ни на сантиметр. Только вскрикнул и всколыхнулся зал, захлопали люди, кто-то закричал: «Браво!» Оля тоже закричала и тут же замолчала: ее могли заметить, уже, наверное, заметили…
Она хотела уйти – хватит на сегодня. Но не смогла. Потому что Сима исчез. Потому что на арене появился мужчина, мимо которого Оля пробежала. Тот самый, что курил у служебного входа (теперь на нем была чалма). Потому что мужчина стал кидать вверх мандарины (прямо как она яблоки, только больше и быстрее!) и ловить их – под ту же неугомонную скрипку, изредка отправляя высоко под купол один мандарин. Мандарины тоже исчезали – вслед за Симой и канатом, а сверху на мужчину сыпались мандариновые корки… Откуда у них настоящие мандарины? Мама не приносила мандаринов домой, кажется, с тех пор как Оля пошла в школу. Даже на Новый год.
Огарев досчитал до трех и замер. В руку мягко пришел заключительный на сегодня мандарин. Осыпался вслед за буйно пахнущей мандариновой кожурой на ковер канат. Прожектор мигнул и ослепил Огарева. Сима не появлялся. Огарев зажмурился, открыл глаза и снова досчитал до трех. Зал бушевал, а Сима стоял у занавеса. У другого выхода. Слева, а не справа! Репетировали они не так.
Огарев поймал Симу на входе в гримерку. Сегодня темнота его не забрала.
– Там девчонка была, я там бы не вышел быстро, – отдышавшись, доложил Сима. – Олей зовут, – добавил он.
Огареву было все равно, как ее зовут. Еще немного, и они сорвали бы номер. Еще немного, и он бы потерял мальчика. Он стар и больше не может делать трюк, если трюк начинает работать иначе – сам по себе. Иногда, наверное, может… Но не сегодня. Сегодня он слишком много себе позволил. И Сима тоже. Огарев сгреб из-за кулис корзину с оставшимися мандаринами и двинулся в свою гримерку.
– Пап, а девчонка?
– Какая девчонка?
Сима прищурился. Огарев все еще видел сына через призму слепящего на арене прожектора. Сима расплывался.
– Чужая девчонка у нас за кулисами. Оля же!
Оля оказалась в гримерке раньше, чем успела крикнуть «Браво!»
– Бра… – начала она прямо в лицо мужчине с мандаринами, но через несколько минут уже сидела на стуле за дверью с очередной табличкой «Грим». Только на этой табличке внизу синей ручкой кто-то нацарапал: «Огаревы». Огаревы, видимо, стояли перед ней. Сима мялся у двери, хрустя суставами, и будто бы хотел уйти.
– Кто пустил тебя в цирк? – начал мужчина, перебирая мандарины в корзине и откладывая на пол помятые.
Он не смотрел на нее, но Оля почему-то знала, что должна ответить. Он же видел, как она прошла через служебный вход.
– Дайте мандаринку, дядя. – Оля вздохнула. – И я уйду.
Мужчина вскочил и, не разворачиваясь, кинул мандарин из-за головы. Оле нужно было вытянуть руку вверх в нужный момент. Оле нужно было поймать мандарин, не встав со стула. И она поймала. Холодная мягкая корка цвета заходящего солнца послушно легла в руку, и Оля почувствовала себя так, как будто действительно смогла удержать целое Солнце в ладони. Она поймала. Мандарин оказался ненастоящим, игрушкой, муляжом, обманкой для детей. Но она же видела, как падали на ковер манежа шкурки, и запах, запах нельзя подменить! Или можно?
Огарев не обернулся. Стука не было. Он знал, что, если не было стука, предмет пойман. Оля набралась смелости и задала вопрос:
– А тайну каната расскажете?
– Зови меня дядя Паша, – Огарев улыбнулся. – Это называется «Индийский канат». Но мы включили в номер еще и корд де парель. Пойдем.
Он открыл дверь гримерки и крикнул во мрак цирка:
– Саныч! Проведи экскурсию!
Огарев забрал у Оли мандарин, подбросил его и обратился уже к ней:
– Но своим глазам доверять не советую.
Оля следовала за человеком, которого Огарев назвал Сан Санычем. Тот вел ее по узким коридорам и лестницам, и Оля шла, не задавая вопросов. Он оставил ее под куполом, на самом верху, откуда зрительный зал казался кукольным, миниатюрным, и пошел проверять моргающий пыльный прожектор.
Под куполом болтался трос, выкрашенный в иссиня-черный. Такого же цвета был мазут на гаражах, по которым Оля с Жориком лазили в детстве. На тросе был закреплен металлический цилиндр, за цилиндр цеплялся карабин. Подобная конструкция могла выдержать не только Симу и его папу, но и всех индийских женщин с их собаками. Трос оставался незаметным для зрителя, прятался в черноте купола, и Огаревы умело это использовали в номере. Темноты не существовало. И Оле вдруг стало страшно, невероятно страшно для тринадцатилетки, которая безнадежно застряла в наивном шестилетнем возрасте. Чудес не бывает, и мама правду сказала мелкому Тёме (когда тот на прошлой неделе подглядел, как папа затаскивает в квартиру подарки): Дед Мороз ненастоящий.
– Ну что, посмотрела?
Сан Саныч возвращался к Оле, спрятав руки в карманах. Оле показалось смешным, как грациозно ходит коренастый и полный мужичок по узкой балке, она хихикнула, качнулась и чуть не оступилась. Сан Саныч не смотрел под ноги и что-то насвистывал. Он остановился у троса и стал снимать с него цилиндр. Зазвенели карабины.
– А как же темнота? – шепнула Оля.
– Э, девочка! Игра света, переодевания, был белый – стал черный. Ты хоть видела, в каком он костюме в манеж выходил и в каком возвращался? Мало ли они в жизни надурили людей… Спускайся тем же путем! – проворчал Сан Саныч, не оборачиваясь. – А то Огарев все ждет, черт знает, какой конь его укусил. У фонтана ждет.
Оля, стуча ботинками о металлические балки и лестницы, спотыкаясь и хватаясь руками за поручни, спустилась в фойе. Гардероб, дверь, скользкая дорожка у цирка – она миновала все, переходя с шага на бег и опять на шаг, но, завидев дядю Пашу, сидящего на краю фонтана, притормозила. Он больше ее не удивит.
– А волшебство ваше ненастоящее! – закричала ему Оля издалека.
Огарев только постучал ладонью по чаше фонтана, приглашая сесть рядом. Оля подбежала и, подбирая под себя коротенькую курточку, уселась. Шевельнула бровью, как ей казалось, по-взрослому (так делала ее мама) и спросила:
– Ну?
– Ты ходила смотреть на канат?
Оля кивнула.
– Сима сказал: ты останешься.
Оля, сама не зная почему, снова кивнула. Тогда Огарев потянул Олю за рукав куртки, встряхнул его, и что-то закололо локоть.
– Ай! – вскрикнула Оля.
Огарев схватил край мохерового шарфа и вытянул его из Олиного рукава. Тот самый мамин противно-зеленый шарф, который она еще днем втоптала в снег. Шершавый, жесткий и неприятный на ощупь шарф куснул Олю за руку. Огарев намотал его на ладонь, слез с фонтана, сделал пять шагов назад и кинул ей. Оля поймала. Поймала и не моргнула. Огарев медленно захлопал в ладоши. Оля держала колючий шарф и думала, что ей не гулять во дворе еще неделю, если Влад и Артём выйдут с представления и встретят ее у фонтана. Они снова всё расскажут отцу. С последним хлопком Огарева шарф перестал колоться, и мыслей о доме, о папе, маме и братьях больше не было.
Декабрь 1993 года
Саратов, Заводской район
Письмо 1. Лена – матери
Мама, я помню, что ты не любишь телефонные звонки и просила писать. Но ты и на письма мне отвечать не хочешь. От Камышина до Саратова не так далеко – ты могла бы приехать и помочь. Дети одни, мама Толи приезжает из Энгельса, но жить у нас она не может: у нее тоже работа!
Ты просила рассказать, как Оля. Оля учится на пятерки только по математике, по остальным предметам у нее неуд. Грозятся оставить в седьмом классе на второй год. Все чаще дерется, а теперь еще этот ее цирк. Распотрошила старые коробки на антресолях, вытащила оттуда игрушки, нашла лоскутные мячи и жонглирует. По всему дому соль – сыплется из этих мячей. Я ее ругаю, а она мне: «Ну надо же утяжелить!»
Влад тоже хорош. На днях вызывали меня к директору. Ты скажешь, что это Толины гены. Нет, это мы недосмотрели, потому что некому было с ними нянчиться.
На работе у Толи обещают сокращения, зарплату задерживают по полгода. С другой стороны, чего мы ждали, давно пора, завод еще долго держался. У меня все та же зарплата и все столько же работы. Детей в классе много, а я одна. Классы забиты, тетради таскаю каждый день домой, надорвусь скоро.
Ответ пришел через неделю. Лена распечатывала письмо прямо в прихожей, не снимая куртки. В письме было всего одно предложение, но Лене его хватило.
Письмо 2. Мать – Лене
Дорогая моя, а я тебе говорила, что замуж тебе рано и в школе работать ты не выдержишь.
Толик нашел письмо от тещи на тумбочке в прихожей. Лена бросила его среди шапок и шарфов, а Толик случайно смахнул, когда вернулся домой. Конечно, он его поднял, отряхнул от грязной воды (письмо упало в лужу от его же ботинка) и прочитал. Так письмо, растерзанное на кусочки, смятое, оказалось в мусорке. Толик сел писать свое. Наутро отнес на почту. Может, в Камышине его даже из почтового ящика не заберут, но он хотя бы пытался.
– Что ты ей написала? – спрашивал Толя Лену, но она только качала головой и улыбалась.
– Это наши дела, – отвечала.
И снова отворачивалась к бесчисленным тетрадям.
– Да брось ты это, Ленк! Не пиши ей вообще, – говорил Толик и пытался вытянуть жену из-за стола со стопками тетрадей. – Помнишь, как пели тогда? Помнишь? Разве она могла помешать? И сейчас не помешает, сами справимся! – И Толик вытаскивал Лену в центр комнаты, кружил ее и напевал: – Вьется за кормою чайка, кружит пена, что со мною делаешь ты, Лена, Лена…
Лена смеялась, отбивалась от мужа, но по ее лицу было видно: думать о письмах она не переставала.
– Между нами быстро катит волны Волга-а-а-а! – продолжал надрываться и фальшивить Толик. – Ну же! В лагере пели и танцевали, чем мы сейчас-то хуже!
Он видел, что Лена тяжело переносит ссору с Ариной Петровной и чувствовал в этом свою вину: она ведь вышла за него против воли матери. Лена возвращалась к своим тетрадям, а Толик шел в подъезд – курить и проверять почтовый ящик.
Почта в Камышине работала кое-как, и только под самый Новый год Толе пришел ответ, который в точности повторял слова жены: «Это наши дела». В конверте лежало его же письмо, все расчерканное красной учительской ручкой, а внизу страницы стоял «кол». Потомственная учительская семья. И он никогда в нее не вписывался.
Толик решил не сдаваться. «Когда-то же надо попытаться ее вразумить…» – думал он, разрывая очередной исписанный лист бумаги напополам, а затем на четыре части. Он выглядывал из кухни в коридор, коридор был темным и тесным – на восьмом письме ему уже мерещилась Ленина мама, и он корил себя, что не пошел спать.
– Пап, ты чё? – в коридоре стояла Оля в перекрученной старой пижаме не по размеру и в одном носке.
Толик протер глаза, но Оля проковыляла по коридору, и свет от настольной лампы, которую он притаранил на кухонный стол, вытащил из тени ее лицо, заспанное и помятое.
– Пап? Ты пишешь что-то?
– Спать иди… – пробормотал Толик.
Руки его доставали из-под раковины мусорное ведро и сгребали в кучки обрывки бумаги и чистые листы – все вперемешку. Оля смотрела непонимающе, а потом ловко юркнула ему под руку и вынырнула с крупным обрывком – на нем можно было разобрать слова:
«И потому, Арина Петровна, нечего больше сюды писать гадости… Либо учавствуйте в нашей жизни, либо идите из нее сами знаете куда».
– Участвовать, – Оля нахмурилась, – пишется без «в» в первом случае. Нам Ирина Константиновна говорила: «Не чавкайте в этом слове».
Толик вздохнул, вырвал у Оли обрывок письма, вытолкал ее в коридор и закрыл дверь.
– Спать иди, тебе сказали! Завтра в школу вставать.
Дорога в школу – полоса препятствий. Зимой, когда рассвет наступал только со вторым уроком, выбирать не приходилось, и Оля, прячась в тени зданий, передвигалась перебежками и посматривала на громадные фонари над подъездами. Фонари мертвыми глазами чудовищ безропотно глядели на Олю, как будто умерли они уже давно и теперь никогда не будут светить снова. Оля бежала: подъезд – двор – бельевой столб (почему-то всего один) – гаражи… Следующая остановка – баня: красный кирпич, окна с ярко-синими стеклами, огромные арки на входе. Баня отбрасывала самую длинную, самую увесистую тень – и в этой тени Оля прятаться боялась. Бросок от бани до автомобильной дороги на Энергетиков дался легко, дальше Оля бежала не останавливаясь. Гнал ее не только страх, но и желание увидеть Жорика, успеть рассказать ему про вылазку в цирк до звонка. «Обзавидуется!» – думала Оля, облизывая обветренные потрескавшиеся губы. «Об-за-ви-ду-ет-ся!» – каждый слог приходился ровно на один шаг, и рюкзак подлетал и приземлялся обратно на плечи, мешая дышать. Она влетела в школу, врезалась в щебечущую толпу младшеклассников. Звенел звонок. Не успела рассказать. Не успела даже переобуться.
В классе Оля плюхнулась не на свое место. Крайний левый ряд, предпоследняя парта, где-то между портретом Булгакова и стендом «Что делать при пожаре». Оля не любила стены и стенды – у окна всегда было интереснее: в прошлом году мальчишки из десятого «Д» запускали во дворе школы петарды, а потом убегали от охранника. За взрывным шоу следила вся школа – тем, кто вышел с лыжами на физкультуру, посчастливилось посмотреть и с крыльца. Напрасно учителя стучали указками по партам и доскам, а старая уборщица пыталась загнать «физкультурников» в здание.
«Прямо как в цирке!» – завороженно протянул Жорик, когда в очередной раз хлопнуло за окном. И Оля поняла, что он в цирке был, а она – никогда. Еще тогда ее потянуло обидеть Жорика, задеть: сказать, что говорит он какие-то глупости и в цирке совсем не так: там есть слоны, львы и тигры, а не парочка дураков с испорченными петардами, которые даже стрелять-то нормально не умеют. Ей хотелось сократить разрыв, который образовался между ними уже давно. Жорик был сыном какого-то начальника на папином заводе. Оля была никем.
Оля строчила Жорику записку и даже не пыталась вслушаться в тему урока. Ирина Константиновна что-то говорила о письмах Чехова, Оля же писала свое и пыталась как можно точнее передать увиденное за кулисами цирка. Жорик полулежал на последней парте – правая рука под щекой, левая вытянута вперед. От большого пальца и до локтя левую руку Жорика покрывал гипс. Жорик был левшой – с левой руки он жонглировал в непривычную для Оли сторону. Левой рукой и писал. Оля шипела, шикала, стучала ногтем по парте, подавала Жорику бессловесные знаки, только чтобы он заметил записку, которую она кинула ему под ноги. В ней было всё про цирк, про Симу и его отца в чалме. Жорик бы – единственный – понял. Он был бы рад и после уроков засыпал бы ее вопросами. Мятая бумажка – комок воспоминаний – валялась у Жориного ботинка. «Разорви тебя петарда!» – думала Оля, жалость к Жорику всколыхнулась и пропала, остался только зуд в горле: надо же так несправедливо ее не замечать!
Бумажку заметила учительница. Она прошла от первой парты до последней, повернулась на каблуках, медленно оглядела класс, ногтем ткнула под ребро Жорика:
– Богданов, подними!
Жорик дернулся и вскочил с места. Класс засмеялся. Оля поджала пальцы в ботинках. Сейчас она заставит его читать… Жорик поднял смятую бумажку, повертел в пальцах, недоумевая, как она здесь оказалась, и стал искать прищуренными, заспанными глазами Олю. Ирина Константиновна выхватила записку у Жорика и пробежалась глазами по Олиным каракулям.
– Так и знала. Безнадежное создание… И писать-то ты не умеешь: не жонгляж, а жонглирование, Куркина. Что это за слово-то такое – жонгляж? Сама придумала?
Дима Дубко хихикнул, за ним потянулись его дружки – и вот уже хохотал весь средний ряд, который компания Дубко оккупировала с начала года и куда они никого не пускали, оставив в покое только отличников с первой парты. Дубко выкрикивал дурацкие рифмы к слову «жонгляж». В общем гаме Оле удалось услышать «беляш», «ералаш», а еще что-то матерное, обидное и вовсе не заслуженное.
– Хватит! – Ирина Константиновна крикнула и тут же покраснела. Вена у виска вздувалась, выбившиеся из прически волосы поднимались и опадали, как парус у регаты. – Хватит, я сказала! Вы! – Она ткнула пальцем в Олю, а затем в Жорика. – После урока остаетесь убирать класс, а сейчас – к директору. – Она снова повернулась на каблуках, нагнулась над Дубко и снизила тон до противного шепота: – А ты! Завтра ко мне с родителями. Я тебе устрою «Ералаш».
Ирина Константиновна вернулась к доске и продолжила урок, а Оля так и сидела, поджав пальцы на ногах. В виске громко стучало, будто бы маленькая птичка поселилась под кожей, выросла и теперь все сильнее рвалась на свободу.
На перемене Жорик предпринял попытку слинять и предложил Оле сделать то же самое. Ирина Константиновна поймала обоих на первом этаже: схватила Жорика за рукав здоровой руки.
– Я так и знала! – произнесла она свою любимую фразу (не было, видимо, в мире вещей ей неизвестных). – А полы за тобой и твоей подружкой я мыть буду?
Ирина Константиновна кивнула на ноги Оли. Огромные черные ботинки, которые она донашивала за Владом, мало походили на «сменку». Под партой даже осталась небольшая лужа, которую Оля пыталась размазать по полу теми же ботинками – может, быстрее высохнет? – но лужа не высыхала, а только растекалась все шире.
– Оба – за мной!
За спиной у них хихикали. Это Дима Дубко с дружками подглядывали из гардеробной. У Оли снова зачесалось, заскребло в горле, и она цапнула ногтем едва засохшую корочку от заусенца на большом пальце. Вломить бы им! Оля вспомнила, как плакал Влад после ее оплеухи, как жаловался папе. Вломить бы. Оля остановилась и зажмурилась: вот она виснет на подвижной вешалке школьного гардероба, раскачивается и пинает Дубко ногами в живот; вот он отлетает к стене, а Оля спрыгивает рядом и бьет его сменкой по голове… Хихиканье за спиной не прекращалось, не утихало. Оля открыла глаза. Ирина Константиновна и Жорик подходили к директорской. Оля догнала их и юркнула внутрь под рукой учительницы. Ирина Константиновна цыкнула и закатила глаза.
У директора все прошло как обычно. Пожилой мужчина в костюме, который был ему велик, читал Оле и Жорику нотации об образцовых учениках школы, хотя и Оля и Жорик знали: учились здесь все подряд. Не забыл он упомянуть и музей воинской славы, а в конце добавил: «У нас памятник во дворе школы стоит советской летчице – постеснялись бы, поучились! А вы – записочки!»
В класс они вернулись тем же составом. Оля ползала под партой, оттирала пятно, оставленное ее ботинками, но думала она не о тряпках и полах. Оля намертво решила, что не хотела бы для себя такого будущего и такой работы: одно и то же каждый день. Памятник за окном, бумажки на директорском столе – одно и то же.
Жорик все-таки слинял: ушел домой, хотя занятия еще шли, бормотал что-то про сломанную руку, отца. Под конец буркнул: «Жонглировать больше не буду».
Оле тоже не хотелось возвращаться на уроки. Она выскользнула из школы, пока охранник и уборщица спорили о том, какой класс сломал вешалку в гардеробе. На январской улице царил полумрак: фонари во дворах еще не включили. Кожа на руках размокла, ладони чесались от грязной тряпки, а пальцы коченели на холоде (кажется, она снова потеряла варежки). Оля, спрыгнув со школьного крыльца, бросилась прочь – шла, переходя на бег, благо дом был недалеко от школы. Теперь Оля поняла, почему мама так переживала, что в эту школу ее не возьмут («Везде забиты классы, как она будет одна в другой район ездить – в наше-то время!»). Оле хватало и своего района – обшарпанных трехэтажных домов, садика с пожелтевшей вывеской на заборе, вечной зимней темноты, которая приходила сюда после шести вечера и оставалась до десяти утра. Иногда можно было расслышать звуки стрельбы. Или Оле просто казалось? Этим летом они шли с мамой из магазина, тащили тяжелые пакеты с картошкой, и, когда вдалеке послышались громкие хлопки, мама вздрогнула, перехватила пакеты в одну руку, а другой схватила Олю и потащила в открытые двери овощного магазина. В овощном она бросила пакеты на пол и под недовольным взглядом длинной очереди, решившей, что появился еще один претендент на недавний завоз розовых помидоров, повернулась к Оле:
– Всегда, когда слышишь такое, беги. Беги туда, где есть люди!
Как будто люди могли спасти от пули. Такая же плоть и кровь, как они с мамой.
Оля и так всегда готова была сорваться на бег. Она боялась и закоулков Заводского района, и чудовищ, которые могли из них появиться. Она бежала и думала про свою вылазку в цирк. О цирке ей придется забыть. Никто и не вспомнит ее, если она придет туда снова. Возможно, ее даже не пустят к манежу.
Оля распахнула дверь подъезда и уже хотела перешагнуть порог из одной темени в другую. Портал домой был открыт, подъезд окатил ее знакомыми тошнотворными запахами окурков и мочи. Но дверь вдруг перехватила рука у нее над головой. Оля обернулась и увидела перед собой Диму Дубко, он навис над ней и скалился, его тупое плоское лицо с таким оскалом казалось еще тупее и площе.
– Курица, – сказал Дима. – Ты мне за вызов родаков в школу еще не пояснила.
И Дубко ударил Олю в живот. Она согнулась пополам, но боль быстро отпустила, и Оля простояла так на долю секунды дольше – просчитывала, в какую сторону бежать. Боль усилилась. Перед глазами замелькали мандарины и жонглер в чалме, мальчик в белом, индийские женщины, потом – директорская, учительница литературы, Жорик и Дубко… Оля подняла на Дубко злые глаза – тот хохотал и подавал знаки кому-то за ее спиной. Оля решилась. Она боднула Дубко головой, всем телом навалилась вперед, выдавила его из дверного проема на улицу. Дубко не ожидал или уже успел напиться (только сейчас Оля заметила, что у него из кармана куртки торчит банка пива) и вывалился во двор, тараня воздух спиной, – так в голливудских боевиках, которые крутили по телику после десяти вечера, люди выпадали из окон небоскребов. Дубко сел на снег, неуклюже перекатился набок… Оля убегала к трамвайной остановке и молилась о трех вещах: чтобы Дубко не успел вскочить на ноги, бегал медленнее, чем она, а трамвай, на который она рассчитывала успеть, пришел вовремя. Трамвай Олю не подвел. Возле остановки кто-то рассыпал яблоки и, видимо, уехал без них. Оля подняла парочку и сунула в карман. Есть после удара не хотелось. Как будто Дубко выбил из нее вместе с воздухом и чувство голода, и желание идти домой. Оля вскочила в трамвай, плюхнулась на свободное место у окна, достала из кармана холодное и грязное яблоко. Подбросила. Поймала. Трамвай дернулся, тронулся, застучал. За окном сквозь зимние узоры Оля разглядела морду Дубко и его оскал.
1960-е годы
Саратов, улица Чапаева, 68
Огарев помнил, когда в первый раз почувствовал темноту. Это было во сне. Он лежал лицом к стене, смотрел на чугунную батарею, которая не грела: отопление им отключили рано, вечером холодало и к полуночи дом остывал, а ноги у Огарева коченели. Огарев представлял, как горячая вода – кипяток! – переливается внутри радиатора, плещется и шумит, как срывает заглушку, в стену врезается столб кипятка, валит пар, и его комната превращается в горячий бассейн, и он плавает в кипятке, который не обжигает, а только греет. Как будто сам Паша Огарев – большая амфибия, а не десятилетний парень. И эта амфибия не боится горячей воды. Огарев засыпал, он не слышал, что ночью в ванной прорвало трубу. Батарея в их комнате осталась цела, а наутро Огарев увидел, что коврик в ванной намок и вода поднялась сантиметров на пять, переступила через порог и отвоевала себе коридор. Папины тапки плавали на поверхности, как две большие мертвые рыбины.
Потом Огарев помогал папе таскать ведра, мама отжимала ветхие тряпки. Пустили в ход даже старые полотенца, которые мама не решалась выбросить и все хотела «подлатать». Папа, опуская на паркетный скрипучий пол очередное железное ведро, строго смотрел на сына. Огарев боялся признаться родителям, о чем думал перед сном и что ему снилось. Снился Огареву всемирный потоп, ковчег и все, что было связано с водой, в том же сне возникли пираты, моряки и морские волки, человек-амфибия из старой книжки, русалки и большой пароход, который переломился пополам, и каждая часть вертикально пошла ко дну.
Папа Огарева про все, конечно же, знал. Он сам чуть не спалил половину деревни, когда ему исполнилось десять. Только он всегда представлял себя кладоискателем: воображал пещеры, золото и горящие факелы, а его сын с детского сада мечтал о кругосветном плавании. Отец даже книжку ему подарил – про Христофора Колумба. «Неудивительно, что в первый раз вода… – бормотал отец, выплескивая во двор очередное ведро. – Неудивительно». Хотя дар сына и опоздал на полгода, отец Огарева терпеливо ждал, когда дар проявится. Он радовался потопу, как радуются рождению внуков, но скрывал свое восхищение за нахмуренными бровями – про дар Огареву-младшему еще нужно было рассказать. Потом научить им пользоваться. Темная материя, темнота, из-за связи с которой еще его мать продали в цирк, продолжала сопровождать их семью. То ли поглощала их, то ли оберегала. Он и сам жил с этим даром с десяти лет и до сих пор не понял до конца, как с ним обращаться.
Пока в Саратове собирались проводить скоростную трамвайную ветку, Паше Огареву исполнилось двенадцать. Он уже мог ассистировать отцу. Ветку так и не провели, а Паша кидал семь предметов с закрытыми глазами и, конечно же, ловил, а затем заставлял мячи, шляпы и булавы долго левитировать над манежем.
– Никогда не используй свой дар там, где достаточно твоих рук, – говорил Паше отец. И добавлял: – И за пределами цирка тоже не используй.
Паша не слушал. Сначала он тренировался на дворовых кошках. Доставал из мусорного ведра рыбьи головы и кости, приносил во двор. Кошки сбегались на запах из ближайших подвалов, а Паша зажмуривался – и кошки исчезали по одной, а потом снова появлялись. Одна как-то исчезла на земле, а появилась на дереве, и Паша, испугавшись, что его связь с темной материей недостаточно крепка, полез снимать кошку самостоятельно, без всякой магии.
– Засранец, вот засранец! – Отец посмеивался над Пашей и к вечеру отправил во двор свою темноту, чтобы та сняла с дерева и сына, и кошку.
– Ты так тоже научишься, и твоя тень будет ходить по манежу без тебя, – пообещал он Паше. – Это и есть часть черной ямы за спиной, понимаешь?
Паша не понимал. Он кивал и баловался, играл в свой дар, как в машинки, подаренные дядей Валерой на Новый год. Машинки давно поломались и валялись на антресолях среди старой посуды и протухших от сырости тряпок. Дар же казался Паше вечным: не ломается, не умирает. Твоя тень всегда с тобой.
Кошку с дерева взяли домой и назвали Тенью. Отец и сын еще долго прятали ее от противного соседа, который не любил животных, пока отец не пришел домой и не раскрыл свою несуразную сумку (все папы одноклассников Паши давно ходили с портфелями и сыпали вокруг словами «партия», «колхозы», «выполнить план»). Папа Огарева сыпать умел только булавами, шляпами и кольцами. А если предметы падали, он начинал сыпать матом. Но в тот день все было иначе: руки отца нырнули в сумку с привычной ловкостью, и на кухонный стол посыпались документы о вступлении в кооператив. В тот же вечер отец собрал всю семью за праздничным ужином.
– Мы переезжаем, – провозгласил он торжественно и открыл шампанское.
Пробка вылетела, нарисовала дугу под потолком и была поймана кошачьей лапой на подлете к полу. Тень праздновала со всеми вместе.
«Неужели мы все-таки переедем…» – думал Паша. Одна радость: кошку не нужно будет прятать от соседа в темноте. Переезжать он не хотел.
– Заживем, – бормотал отец будто бы назло сыну.
Стоило ему заговорить о переезде, он начинал взволнованно ходить по комнате, размахивать руками и рассказывать, как же они теперь заживут. Он был уверен, что на отшибе, в новом районе на СХИ жизнь будет течь иначе – без назойливых замечаний, ссор на общей кухне, настойчивого стука в уборную и требований «поторопиться». Пусть далеко от цирка, пусть добираться с пересадками, пусть Паше нужно будет менять школу… Зато свое, Паша. Зато отдельная квартира. Не все же в каморке ютиться.
– Папа, ну пожалуйста, давай поживем здесь еще немного, в самом центре же, проспект Кирова под боком! Цирк рядом, папа!
Паша канючил, темнота подсказывала: в новой квартире счастья они не увидят.
Из квартиры на Чапаева Паша мог прибегать в цирк до уроков. Он репетировал каждое утро и каждый вечер, чтобы стать таким, как отец. «Жонглерами становятся», – вот что Паша твердил себе каждую репетицию. Неважно, что он таким уже родился. Талантливым. Наследником цирковой династии. Предметы могут обмануть любого. Они падают так же легко, как и взлетают.
Никакие убеждения не помогали, родители паковали корзины и коробки, мама каждый вечер проверяла, ничего ли они не забыли, папа суетился и перекладывал всё с места на место. Тогда Паша стал прятать вещи: он вытаскивал их из еще не закрытых коробок и засовывал обратно в шкафы. С некоторыми поступал так же, как с кошками. Фокусничал. Поначалу на мелкие пропажи никто не обращал внимания, в общем хаосе переезда Пашины выкрутасы терялись. Мама «фокусы» сына заметила, когда из ее шкатулки пропали украшения. Не одобрила, заставила все положить на место, и Паша еще несколько вечеров распутывал узлы на золотых цепочках (иногда вещи из темноты возвращались потрепанные, в беспорядке). После этого случая Паша отчаялся убедить родителей.
– Заживем! – тянул свое отец, красный от напряжения, затаскивая коробки с вещами на лестничную клетку их нового дома.
Мама Паши ко всему относилась скептически, выбиралась из объятий мужа с брезгливым выражением на лице, даже не выпила с отцом шампанского за переезд в тот самый вечер. Он пил один, подмигивал ей, но она только качала головой. По этому ее выражению, по ее жестам сразу становилось понятно: ничего никогда не изменится. Новой квартирой остались довольны только папа и кошка Тень.
Мама ушла, когда Паша вырос. Как будто выполнила свой долг. «Она не виновата», – твердил Паша себе в первые месяцы после ухода матери. Это отец продался кому-то, отдал свою темноту, использовал ее за пределами цирка. Вот почему у них появилась квартира. Вот почему это все с ними произошло: Паша Огарев вырос, отдалился, отца навещал редко, кошка Тень попала под машину, отец спился от одиночества и умер в юбилейные пятьдесят.
«Не продавай никому темноту своей души», – так хотел написать Паша Огарев на могиле отца, но тетка в похоронном бюро покрутила пальцем у виска, а дядя Валера заказал на камень стихи у знакомого графомана. Тогда Паша написал это на листе ватмана и повесил его над кроватью.
Павел Огарев в тысяча девятьсот девяносто первом пошел по стопам Огарева-старшего. Стал таким, каким мечтал стать: звездой местного цирка при деньгах. Он тоже продал свою темноту и все-таки вернулся в бывшую коммуналку на Чапаева, где когда-то жил с отцом и матерью. Но того Паши, которому завещали дар, уже не было. Ватман с надписью Огарев спрятал в чемодан и запихнул на антресоль, чтобы никогда больше не видеть. В тысяча девятьсот девяносто втором, после гибели жены и младшего сына, он стянул чемодан с антресоли, вытащил ватман, разлил на него черную краску и сжег за городом. Теперь он знал, что темнота никого не простила, да и не собиралась прощать.
Январь 1994 года
Саратов, школа № 26
На деньги, которые мать дала на обед, Влад купил в аптеке четыре ртутных градусника. Мама не зря попросила директора определить Олю и Влада в параллельные классы, как только двойняшки перешли в пятый.
– Хлопот не оберетесь, – пообещала она директору, и тот от греха подальше согласился.
Хлопот все равно было не обобраться: Оля и Влад теперь устраивали дебош в разных классах и оказывались в директорском кабинете поодиночке, сменяя друг друга на посту хулиганства.
– А мы тут все не задохнемся? – На Влада испуганно таращил глаза Тимоха по прозвищу Ржавый, самый мелкий в их компании.
В мужском туалете не горел свет, в школе экономили электричество, сифонило отовсюду: из щелей в рассохшихся деревянных рамах, из-под закрытой двери. Влад даже сквозь подошву кроссовок чувствовал ледяную плитку на полу. В сумерках он едва различал громадные зеленые глаза Ржавого, прищуренные и черные – Азата и безразличный, всегда затуманенный взор Башки.
– Не задохнемся, – отмахнулся Влад и сморщил нос. – Тут и без ртути мочой несет…
– Владос, ты б отошел от нас со своими идеями. – Азат двинулся к двери. – Контрольная-то вводная, чтоб проверить, не отупели ли мы за праздники.
– Ну и вали! Как с контрохи сбегать, так ты первый, а как сделать для этого что-то, так Владос руки марает… – сплюнул Влад.
Башка усмехнулся, Рыжий согласно закивал. Азат остановился, замер. А потом, сверкая протертыми на коленках спортивными штанами, на ходу разминая пальцы, неуклюже кинулся назад – навстречу Владу. Влад не понял, как оказался на той самой ледяной плитке, теперь он чувствовал холод кафеля лопатками и слышал звенящий хруст – это градусник треснул прямо под ним.
– Чё ты сказал, Курица? – Азат не придумал ничего лучше оскорбительного прозвища, которое Дубко дал Оле.
Он крепко держал Влада за рубашку. «Порвется – мать убьет», – проскочила мысль. Влад, стараясь не вдыхать, замахнулся и попал кулаком Азату прямо в его гордый птичий нос.
– Не дыши, урод! Все вы не дышите! – закричал Влад и оттолкнулся от пола, попытался подняться.
Азат закрывал нос ладонью. Он заметил, что под Владом лежат три целых градусника и один разбитый, и попятился.
– Б-б-братка, я не хотел! – Между тонкими пальцами Азата просочилась струйка крови.
Пока Рыжий помогал Владу встать, Башка, как самый умный, уже ретировался из туалета. Поднимаясь с холодного кафеля, Влад сгреб уцелевшие градусники и зажал в кулаке.
– Вот крыса, – пробормотал Рыжий и последовал примеру Башки.
Влад усмехнулся вслед трусливым друзьям и с мальчишечьей дурной силой швырнул градусники об пол – раз! Стекло разлетелось по кафелю вместе с шариками ртути. Влад завороженно смотрел, как мелкие серебристые капли катятся по полу и если сталкиваются, то собираются в одну большую каплю.
– Не дыши, только не дыши, – прохрипел Влад. Он оперся на друга и захромал к двери. – Это чтоб наверняка сработало.
Влад наступал на ногу, а отдавало в поясницу. «Приложился нормально», – оценивающе думал он. Азат придерживал друга под локоть. Влад позволил себе привалиться к стене только тогда, когда они плотно захлопнули дверь в туалет. Дверь не поддавалась, скрипела, ее повело еще лет десять назад, и теперь она упиралась в наличник острым краем. Азат навалился на нее всем своим хилым телом, последовал громкий треск, щелкнул язычок замка.
– Теперь туда вообще никто не зайдет, – проворчал Азат, повел плечом, которым опирался на дверь, хрустнул суставом.
Азат вообще весь хрустел, особенно на уроках физкультуры, – пальцами, коленями, локтями, – звук был такой, будто кололи орехи. Некоторые учителя ненавидели этот звук, а заодно и самого Азата. Влад заметил, что кровь у Азата остановилась, только оставила засохшие дорожки под носом и между пальцами. И не скажешь, что настоящая, скорее бутафорская, нарисованная красным, плохо пишущим маркером.
Уборщица подняла вой в середине седьмого урока. Нашла в мужском туалете осколки разбитых градусников, побежала прямиком к директору.
– А ты говорил, никто не зайдет, никто не зайдет… – прошептал Влад другу, когда новость докатилась до кабинета, где у них шел урок истории. Самуилович как раз раздавал классу двойные листочки.
Уроки были сорваны. Школу эвакуировали. Ржавый и Башка только отнекивались, лебезили перед учителями, рвались домой и быстро сдали и Влада, и Азата. Последствия перепалки скрыть было почти невозможно. Нос у Азата припух и чуть съехал влево.
– Не было нас там, Измаил Самуилович, не было! – бормотали Ржавый и Башка.
Измаил Самуилович промолчал. В директорский кабинет он повел двоих, а остальным пригрозил кулаком.
– С вами тоже будет отдельный разговор! А теперь кыш из класса на улицу, живо!
На улицу хотели все. Толпа толклась в гардеробе, вываливалась из школы, как перловка из большой кастрюли поварихи в школьной столовой. Мельтешили младшеклассники, смеялись и выкрикивали ругательства старшие. Учителя шикали, шипели, хватали за руки, возвращали в строй. На улице толпа превратилась в две длинные шеренги, между которыми ходили учитель физкультуры и учитель ОБЖ – раздавали указания.
Влад слышал отголоски всеобщего переполоха из окна директорского кабинета.
– Опять Куркины… – вздохнул директор, даже не повернувшись к Владу и Азату.
Он смотрел в окно, как будто надеялся увидеть там ответ на свой тяжелый вздох. Современные дети ему не нравились. «Всё развалили, – говорил он неоднократно. – И даже до детей наших добрались».
– Куркин один, без сестры, – уточнил учитель истории, просочившись в кабинет следом за мальчишками. – Еще Юлдашев.
– Сестра недавно была. – Директор снова вздохнул, но от окна не отвернулся. – Что с ними делать? Тоже на улицу гони… Карантин у нас теперь.
Январь 1994 года
Саратов, Цирк имени братьев Никитиных
Пересадка с трамвая на трамвай, ожидание в объятиях промерзшей остановки, бег по улице Чапаева, отражение фонарей в глазах, ледяной ветер, задувающий под мешковатую куртку, – Оле стоило всё это преодолеть, чтобы цирк снова стоял перед ней: панорамные окна, четкие линии – каменные, угловатые и будто поломанные, как сомнения в ее голове. Теперь она не сомневалась. Она вошла с центрального входа, двери были открыты. Кассирша дремала за помутневшим от времени стеклом, сопела неслышно, как рыба в аквариуме. Пост охраны почему-то был брошен, оставлен, гардеробщики тоже куда-то подевались, горела лишь старая настольная лампа в окошке гардероба.
– Есть кто?
Тихо было в пустынном вестибюле, как в ночной церкви, и только эхо вернулось к Оле с ответом.
– Дядя Паша! – закричала она, осмелев, охмелев от этой вездесущей мраморной тишины.
Крикнула Оля, зажмурившись так сильно, что, когда открыла глаза, лампа ослепила ее, и она на миг перестала дышать. Где-то в глубине манежа, этого бесконечного круга, чью форму повторяло, огибая и словно приобнимая, длинное фойе, послышался дверной скрип. И Оля шагнула навстречу этому скрипу – единственному звуку во всем цирке, который ей ответил.
У двери с надписью «Посторонним вход запрещен» за поворотом, в самом конце коридора, стоял Павел Огарев. Он шарил по карманам в поисках ключей от квартиры, тихо чертыхался и выругался, когда услышал шаги. Он не хотел, чтобы кто-то из цирковых знал, что он все еще не ушел домой. Они уедут на гастроли, он и Сима, Таня останется дома или у мамы. Он попросит ее, да, он попросит вернуться, но это потом, а пока… где эти ключи, почему он стал постоянно всё терять? Не бывает старых цирковых артистов и рассеянных жонглеров.
– Не бывает… – бормотал Огарев все неразборчивее и ощупывал карманы. Он уже приоткрыл дверь, чтобы вернуться назад в гримерку, размышляя, продолжать искать ключи или заночевать прямо в цирке, когда раздался крик со стороны гардероба:
– Есть кто?
Огарев замер. Перед глазами промелькнул зеленый мохеровый шарф в катышках, несуразная дутая куртка – девочка, смеясь, забежала в цирк со служебного входа.
«Дайте мандаринку, дядя!»
«А тайну каната расскажете?»
Тот же голос, который он слышал в тот самый день – день девочки, проникшей за кулисы. День, когда темнота в первый раз дала слабину, дрогнула, не послушалась. Именно с появлением за кулисами Оли темнота чуть не испортила иллюзию, которую Огаревы репетировали не первый год.
– Дядя Паша!
Ошибки быть не могло. Темнота подсказывала ему, направляла. Может, даже простила? Нет, вряд ли. Эта девочка не его дочь. Его семье никогда больше не владеть даром. У него был последний шанс, и он не справился. Он продал темноту, как и его отец. Не смог передать дар старшему сыну. Не уберег младшего. Темнота забрала младенца еще в утробе, погубила вместе с матерью. Она дразнила Огарева видениями, галлюцинациями. Рисовала для него образы умершего мальчика – то подростка, то грудного ребенка, которого, кроме Огарева, никто видеть не мог. Он заплатил достаточную цену.
«Теперь время других», – говорила ему темнота, раз за разом приводя к девочке с зеленым мохеровым шарфом. Определенно это она – кто же еще? И Огарев решился.
– Ау! – Его ответ утроился, учетверился, эхо растянуло его голос, усилило.
И Огарев понял, что прав. Быть может, впервые в жизни он поступал правильно. Он прикрыл дверь – та несуразно скрипнула – и пошел навстречу голосу.
– Дядя Паша! – пискнула Оля снова, заметив фигуру в конце коридора.
– И какой черт тебя сюда занес? – Огарев шагнул из сумрака фойе под свет настольной лампы. «Наверное, гардеробщица читала и забыла отключить», – решил Огарев.
Так случилось, что под светом этой лампы они и встретились. Так случилось, что, когда он повел Олю, замерзшую, испуганную, отпаивать чаем в гримерку, лампа замигала и погасла.
– Кто обидел? – спрашивал ее Огарев.
И Оля рассказывала про Диму Дубко и насмешки, про учительницу и директора, про родителей и братьев. Оля рассказывала, пока пила чай из потемневшей от заварки кружки, пока они шли к манежу, пока Огарев доставал из-за спины мячик и подкидывал его.
Когда они вышли к арене, Оля села на край барьера. Она завороженно смотрела, как Огарев перелезает через него, не прекращая подкидывать и ловить мяч.
– Не сиди спиной к манежу, – засмеялся он.
Оля послушно повернулась лицом к этому волшебному ритуальному кругу, поставила ноги на писту и оперлась локтями о коленки, подперев подбородок кулачками.
– Почему? – спросила она, наблюдая, как из тени возникают другие мячи и Огарев ловит их на лету и мячи начинают взлетать друг за другом, очерчивают круг в воздухе и возвращаются назад.
– Потому что, – отвечал Огарев, чеканя слова (один бросок – одно слово). – Так. В цирке. Говорят.
– А почему так в цирке говорят?
Огарев поймал мячи в одну руку. «Все пять! Как они уместились в его ладони?» – успела подумать Оля.
– Потому что прилетит по голове что-нибудь или кто-нибудь, – и Огарев постучал кулаком по черепу. – В жизни ведь так же. Нужно повернуться к трудностям лицом, чтобы с ними совладать.
Оля нахмурилась, кивнула и запрокинула голову: под куполом было еще темнее, чем в прошлый раз. На представлении софиты и прожекторы выхватывали в световой круг хотя бы часть зала. Сейчас же освещение было символическим, и Оля не понимала, как Огарев видит в полумраке мячи и умудряется их ловить.
– Дядя Паша, давайте договоримся. – Оля выдержала паузу, пока Огарев не посмотрел на нее удивленно, непонимающе.
– Ну?
– Вы будете учить меня жонглировать, а не жизни.
Огарев рассмеялся, а отсмеявшись, протянул ей свою широкую мозолистую ладонь.
– Идет!
И Оля пожала протянутую руку.
После репетиции они не вернулись в гримерку. Огарев привел ее в помещение с высокими потолками. «Тут животные!» – поняла Оля по запахам сена, навоза, сырого мяса. В стенах были углубления, где стояли ряды вольеров. Ряды рычали, попискивали, какие-то храпели или шуршали. Из одного вольера между прутьями высунулся хобот и медленно втянулся обратно. Оля замерла. Протяни она руку долю секунды назад – и коснулась бы морщинистой шершавой слоновьей кожи. Они шли все дальше, мимо слона, мимо обезьян и попугайчиков.
– Зоопарк, – прошептала Оля. В зоопарке она была всего раз, совсем маленькой.
– Лучше! – заявил Огарев и толкнул плечом следующую дверь.
За ней были другие вольеры, в каждой клетке – дикая кошка. Дверь разделяла два мира – хищников и их добычу. Огарев подвел ее к одной из клеток. Черные полоски на боках у тигра замелькали между прутьями, в глазах у Оли зарябило, она зажмурилась, и, хотя тигр нервно ходил взад-вперед и даже рыкнул, ей было совсем не страшно. Рябь прошла, и Оля заметила, что танец тигриных полосок и прутьев клетки какой-то неровный. Один счет все время западает, как будто кто-то задерживает палец на одной клавише пианино чуть дольше, чем нужно. Тигр хромал. Оля посмотрела на Огарева. Тот понял вопрос без слов.
– Не допрыгнула, лапа соскочила, подлечат – снова пойдет в манеж, – объяснил Огарев. – Но я хотел показать тебе не только ее.
– Это она? – переспросил Оля.
Огарев не стал отвечать. Оля заметила, что на глупые вопросы он вообще никогда не отвечает. Не любит повторять несколько раз одно и то же. Тигрица все еще ходила по клетке, теперь Оля смотрела на нее прищурившись – так игра цвета не могла ее запутать, заставить закрыть глаза.
Огарев выкатил в центр помещения тумбу и махнул Оле рукой (отойди подальше!). Оля не стала возражать и попятилась к дверям. У Огарева в одной руке уже была длинная палка («Это стек», – пояснил Огарев), а в другой – куриная тушка. Палкой он подцепил щеколду, и тигрица, завершая очередной круг, вышла к нему. Голова ее медленно, как у сломанной игрушки, повернулась к Оле, но Огарев был наготове. На тумбу шлепнулась тушка курицы. Оля поморщилась. Запах сырого мяса усилился. Так же пахло на рынке в мясном отделе. Тигрица оценивающе посмотрела на Огарева. Оля готова была поклясться, что она кивнула. И медленно, играя боками, прошла к тумбе. Как только она приступила к еде, Огарев кинулся к телефону, который висел на стене:
– Саныч, Дельта готова, вставай!
«Уже утро!» – с ужасом поняла Оля. Нужно было возвращаться домой, но она не могла оторваться от зрелища. Тигрица Дельта ела осторожно, не уронив ни кусочка, придерживала лапой добычу и, пережевывая, наклоняла голову, как домашняя кошка. Дельта доедала свой завтрак, когда в дверь за спиной у Оли протиснулся деловитый мужичок. Тот самый, который сматывал трос под куполом в первый «цирковой» Олин день.
– Эхе! – прокряхтел Саныч, заметив, что тигрица сидит чуть на боку, чтобы не тревожить больную лапу.
– Саныч у нас еще и ветеринар! – с гордостью представил друга Огарев. Он выхватил у Саныча вторую куриную тушку и подкинул ее на тумбу к остаткам первой.
Саныч прошествовал к Дельте ее же шагом, переваливаясь (разве только не хромая), раскрыл чемодан, вытащил шприц и ловко сделал укол. Тигрица, увлеченная курицей, даже не вздрогнула.
Огарев закрыл глаза и хлопнул в ладоши. Эхо разнеслось по цирку. На месте тигрицы остался черный силуэт – дыра, висящая в воздухе. Огарев хлопнул второй раз. Тигрица появилась в вольере вместе с тумбой. Она так же невозмутимо пережевывала курицу, накрыв тумбу мощной лапищей. Дыра в форме тигра начала растворяться и вскоре совсем исчезла.
– Отпад!.. – только и смогла сказать Оля.
Сан Саныч захлопал в ладоши. Огарев театрально раскланялся.
Январь 1994 года Саратов, улица Азина, 55
Пока мама Оли обзванивала родителей ее одноклассников, звонила классной руководительнице и несколько раз – маме Жорика, который последним видел Олю, папа ходил по комнате, изредка чесал бороду и шептал, что надо звонить в милицию, а не балаболить и сплетничать впустую. Лена отвечала, что милиции и дела до их дочери не будет. Толик продолжал чесать бороду, и борода под пальцами издавала странный звук: шершавый скрип, от которого Лене вскоре стало дурно.
– Перестань мельтешить! – не выдержала она. – Надо идти искать самим.
Толик усмехнулся, но не стал задавать лишних вопросов, хотя вопросы в его голове толпились и выталкивали друг друга наружу.
«Где искать? В Заводском? На их улице, на другой? Может, ближе к стадиону “Торпедо”? А может, она вообще убежать из города попыталась – куда-нибудь на дачи?»
И все же Толик молчал.
«Может, она на Увек полезла? Может, с парнями какими увязалась?»
Лена застегивала на сапогах извечно заедающий замок. Щелк! – пальцы соскочили – сломала ноготь.
– Ай!
Звуки доходили до Толика с опозданием, пробивались через решето тревоги, сам он все ходил по комнате и чесал бороду, ходил и чесал, ходил…
Крякнул ключ в замке. Лена ушла. Толик кинулся к окну, отодрал белый пластырь от рамы (задуло из щелей), долго дергал хилую металлическую ручку, похожую на карманный штопор, – окно открылось, дребезжа и подрагивая. Город за окном мутнел, прятался сам в себе, кутался в ночной зимний тулуп. Толик свесился вниз по пояс, вгляделся в сумрак двора. Из подъезда выбежала Лена.
– Я с тобой! – прокричал Толик вслед жене и, не дожидаясь ответа, захлопнул окно.
«Может, Оля вообще не хочет возвращаться?» – эхом отдавалось в голове Толика «не хочет возвращаться», «не хочет возвращаться», пока он тащился за Леной по засыпающему Заводскому. Милиционер на углу посмотрел в их сторону и отвернулся. Лена шла вперед – мимо перекрестка. Свернула на трамвайные пути и поплелась по ним. С каждым шагом жена старела на глазах у Толика: он догнал ее, пошел рядом и увидел, как тяжело обвисли ее щеки, как посерели голубые глаза, отекли веки.
У стадиона «Волга» Лена механически повернулась и пошла обратно – бесцельно и почти бестелесно плыла она над трамвайными путями, а Толик переставлял замерзающие ноги ровно с той скоростью, чтобы успевать за ней и в то же время оставаться чуть поодаль. На ее лицо ему не хотелось смотреть в сумерках: ему казалось, что при свете, дома за завтраком, он увидит свою Леночку, а не эту старую измученную женщину, добитую исчезновением дочери. Эту женщину он не знал.
Мимо них в обратную сторону промчался трамвай. «Это первый за сегодня», – понял Толик. Наступало утро.
Оля ждала их у подъезда. В руках у нее болтался пакет, от которого несло рыбой. Лена сморщилась – заранее, даже не прикоснувшись к дочери, она учуяла запах рыбы, а затем – запахи опилок и диких животных.
– О чем ты думала? – устало протянул Толик, шмыгнув носом.
– Я на трамвае приехала. – Оля махнула пакетом в сторону остановки. – Из центра.
Лена все с тем же будто приклеенным выражением лица вырвала пакет из рук Оли, из пакета на серый снег выкатились веселые мячи – в полоску, в горошек, красные, желтые, синие. Оля отшатнулась от матери, бросилась поднимать их. Мячи сделались мокрыми и холодными от снега, и теперь Оля голыми ладошками собирала их в надорванный (когда-то рыбный) огаревский пакет.
«Мячи!» – понял Толик, остановил один ботинком и чуть не поскользнулся на замерзшей луже.
– Да она же в цирке была, у этих, ненормальных, – пискнула Лена, поддерживая мужа за локоть. – Из-за брата школу эвакуируют, а эта…
– Из-за Влада? – Оля подняла голову, взглянув на родителей, но те скорбно промолчали. Про огрехи брата говорить не любили, вечно сглаживали углы.
– Идемте домой. – Толик вздохнул и, пряча уши в воротник куртки, поплелся к подъезду.
– Я не пойду, – шептала Оля, пока мать тащила ее по лестнице. – Не пойду. Не пойду.
Руку она вырвать больше не пыталась. Мамина учительская хватка была явно цепче папиной. Мама смотрела не на нее, а куда-то вперед. Может, стремилась разглядеть в черных лестничных пролетах светлое будущее, где ее дети будут нормальными людьми, с квартирами, работами и собственными семьями.
– Нормальную, Оля, нужно искать нормальную профессию, а этот свой цирк забудь! – шептала мама, заваривая пустырник в граненом стакане.
– Нормальную – это как ты? – спросила Оля и улыбнулась вымученно и зло.
Лена подняла на Олю лицо: обвислая бульдожья кожа, синяки под глазами, морщины на лбу, как две крепкие веревки, натянутые над домами, – мечта канатоходца.
– Это не как я, но и не как… – Лена осеклась. Не договорила. Канаты на лбу расправились, кожа разгладилась.
– Ну кто? Как кто? – Оля пыталась докричаться до матери, но та уже шла в свою комнату, унося с собой и терпко пахнущий пустырник, и звенящие на рукавах халата хлипкие монеты (бабушкин подарок, дарила и говорила: «К деньгам!»).
– Я вырасту, выучусь, заработаю! – скрипела зубами Оля вслед матери.
– Обязательно, – донеслось из комнаты (мама всегда все слышала). – Но для начала съездишь к бабушке в Камышин. Давно пора.
Оля зарычала – тигром в клетке. Представила, как вышибает оконную раму и выпрыгивает на асфальт. На все четыре лапы. Огненное кольцо загорается вокруг ее тела. Огонь перекидывается на дома. Горят трехэтажки на Азина, горит ненавистная школа с русичкой и директором. Горит Заводской район и весь Саратов. А тигр убегает и прячется на крыше цирка, и огонь не достает до купола. Тигр танцует вальс посреди пожарища – на самой верхушке. Под лапами у него серебристая рыбья чешуя. На шее у тигра зеленый мамин шарф, он тоже падает в огонь, и тигр ревет, и огонь колышется от его рева, а из-под когтей летят чешуйки.
– Оль, ты чё, совсем? – вдруг сказал тигр.
И Оля открыла глаза. Перед ней стоял Влад в трусах и майке, он только что проснулся. Она лежала щекой на своей же руке. Веки отекли то ли от слез, то ли от позы, в которой она заснула. От жесткой табуретки болела спина, ломило где-то под лопаткой, и такая же тянущая ломота разливалась от спины по всему телу. Оля сжала затекшую руку в кулак и разжала, потянулась, посмотрела на брата. Влад предпочитал ее не замечать, но не уходил, копошился в полупустом холодильнике. Он ничего не нашел и выволок на пол банку соленых огурцов, придвинул табурет вплотную к шкафу, встал на него – полез за открывашкой. Ростом брат не вышел – полторашка, метр с кепкой, – мама считала, это оттого, что они двойняшки и Оля забрала себе половину братовых сил. Влад вытягивался вверх, как жираф за листьями акации, словно пытался вырасти, и под его весом (туловище наклонено вперед, встать на полупальцы, и еще раз!) табурет опасно качнулся с ножки на ножку.
– Мама проснется и приготовит завтрак. – Оля зевнула и проглотила в зевке букву «к».
Получилось «приготовит завтра». Неутешительное обещание.
– А я хочу сейчас! – прокряхтел Влад, снова поднялся на полупальцы и попытался подпрыгнуть.
Табурет перевалился еще раз. «Ту-дук!» – ножки отбили о пол один такт и пропустили следующий. Табурет начал заваливаться, Влад замахал руками, но ухватиться ему было не за что.
Тигр шевельнулся. Поднял могучую шелковистую голову. Пока Оля путалась в скатерти, спотыкалась о ножку стола, пинала ногой банку с огурцами (прочь с дороги!), и та откатывалась, чтобы в последнем звоне выплеснуть наружу содержимое собственного нутра, тигр прыгнул. Влада ловили Олины руки (тигриные лапы). Царапина от Олиного ногтя (когтя) останется ему на память. Маленький шрам над локтем лучше, чем рассеченная об угол голова.
Оля подпирала коленкой табурет и придерживала Влада под руки. Скатерть съехала со стола, на полу расползалась лужа рассола. Пахло укропом и чем-то прокисшим.
– Мама нас убьет, – прошептал Влад, карабкаясь на свободу из рук Оли. – Сначала градусники, теперь это.
Тигр рыкнул. Оля хотела бы тигра прогнать: от мамы он все равно не спасет. Но вместо этого спросила мурлыкающим шепотом:
– Градусники? Так это и правда из-за тебя школу эвакуировали?
Влад кивнул.
– Директор сказал, в школу теперь еще несколько дней ходить не будем. – Влад безрадостно пнул ногой осколок банки. Тот лодочкой проплыл по луже рассола и замер под столом. – Карантин. Боятся, что ртутью надышимся.
Оля отодвинула табурет, вытащила на свет старую половую тряпку (тряпка совсем зачахла – она все время лежала в шкафах, в сырости и полумраке). Протянула ее, серую и порванную, всю в катышках, брату. Влад сморщился и попятился.
– Э не, – сказал он, не сводя взгляда с тряпки. – Давай сама.
Влад поскользнулся на рассоле и вышел из кухни. Оля осталась стоять с тряпкой в руках. Швырнуть тряпку ему в спину. Швырнуть ему в спину. Нет. Не смогла. Ползая по полу, то и дело натыкаясь на стекло, Оля сжала зубы, чтобы из горла не полез рык. Тигр был на месте. Он бы швырнул не тряпку, а стекло. Швырнул бы ее руками.
«В школу еще несколько дней ходить не будем», – прозвучал в голове голос брата. Она упустила самое важное. Тигр наклонил голову, тряхнул ею и улегся спать в самом дальнем углу ее сознания. Завтра она пойдет в цирк снова. Карантин же!
Январь 1994 года
Саратов, Цирк имени братьев Никитиных
Огарев смотрел, как три мяча мельтешат у Оли в руках, переливаются в желтом свете софита, падают в ее ладони, взлетают снова.
– Это называется каскад, – сказал он, когда Оля неудачно подбросила очередной мяч, извернулась и все-таки поймала все – один за другим. – Кто тебя научил?
– Друг. – Оля отвечала, продолжая жонглировать.
Сосредоточенный взгляд. Капли пота на лбу. Огарев усмехнулся.
– Меня учил отец, а его – мой дед. А в итоге – всё одно. У тебя вон получается не хуже.
Пока Огарев говорил, его руки доставали из-за спины еще два мяча.
– Когда я учился, мой отец делал так!
И Огарев выкинул мячи наверх, они зависли над головой Оли и упали по очереди, рассекая воздух, как два снаряда. Оля заметила, что мячи летят к ней в руки в нужный момент. «Еще два!» – еле успела подумать. Она поймала все и жонглировала уже пятью.
– Неважно сколько их, – продолжил наставлять Огарев (он был доволен: Оля справилась). – Важно – четное или нечетное количество.
Когда руки у Оли затекли, плечи и спина заныли, а голова начала кружиться, Огарев забрал мячи. Оля опустилась на ковер, легла на спину и сделала «ангелочка». Ворс ковра шуршал, приятно тер кожу, ей не хотелось вставать. Под куполом цирка в свете рампы виднелась низенькая фигура Сан Саныча. Он копался в тросах и проводах и не обращал внимания на то, что происходит на арене. Оля закрыла глаза. Она бы ночевала здесь, если бы Огарев разрешил. Однажды она так и сделает.
Оля шла в гримерку так, будто кто-то мог придержать ее за локоть, остановить, позвать обратно в манеж, шла медленным мелким шагом. Так же медленно она переодевалась и собирала в гримерке вещи. Нарочно суетилась: два раза перепутала, какую футболку заберет домой постирать. Выбор пал на белую с черепашкой-ниндзя на груди. Донателло был скомкан и утрамбован в рюкзак кулаком.
Чистая футболка под рюкзаком неприятно пропотела. Оля вышла в манеж, чтобы попрощаться с Огаревым, но того нигде не было. «Курит», – решила она и уселась на барьер. Она взглянула на бархат форганга, и ей почудилось, что за кулисами кто-то есть. Занавес слегка шевелился от сквозняка. Солнце прожектора осветило бархат, черный, выступив из сумрака, стал алым. В свете прожектора мелькнула огромная ладонь. Она показала всего один жест, «козу» с оттопыренным вбок большим пальцем, и снова скрылась. Оля подкралась к форгангу и заглянула в щелку между пластами материи. За кулисами были двое – Сима и какая-то девчонка. Сима очень быстро показывал разные знаки руками. За его широкой спиной не было видно, с кем он разговаривает. Он еще долго жестикулировал, а потом качнулся вбок, как от удара, отвернулся и поплелся в сторону гримерок. За ним мимо Олиного укрытия промчалась девчонка. Она тоже чудно́ размахивала руками, сгибала и разгибала пальцы, но не издавала ни звука. Оля, сама не зная почему, сделала шаг вперед и крикнула в спину Симе.
– Стой!
Сима остолбенел и обернулся. По его испуганному взгляду и приподнятым бровям Оля поняла: девчонка за ее спиной не смогла бы крикнуть. Просто она не умела кричать.
– Выйдешь через неделю в номере Симы, – приговаривал Огарев, копаясь в реквизите. – Будешь ассистировать. Всего-то три яблока нужно кинуть наверх, изо всех сил, прямо под купол.
– А костюм? – Оля выпалила вопрос от испуга. Костюма у нее действительно не было.
– Найдем. Не о том думаешь.
Костюм предстояло найти на рынке или в «Детском мире». Огарев отказался ходить с Олей. Он был занят подготовкой к шоу, носился по цирку, всем помогал, строил Сан Саныча и надоедал советами Симе.
– Не маленькая же. Выбери… что-нибудь. Только чтоб не сильно мешал. Потом постоянный сошьем. – Огарев отвлекся от возни с реквизитом и все-таки посмотрел на Олю. – Ты и сама должна научиться работать с тем, что выберешь. Присмотрись, какие костюмы у других.
Это был очередной экзамен. Оля кивнула. До вечера она бродила по цирку, заглядывала в гримерки и заговаривала с артистами о чем-то отвлеченном, а сама осматривала висевшие тут и там цветные тряпки. Тряпки рябили, блестели и электризовались, и Оле стало казаться, что костюмы-то ничем друг от друга не отличаются. Заглянув в гримерку девочки, которую она видела с Симой (дверной щели как раз хватило, чтобы подглядеть, как вокруг нее бегает костюмерша), Оля наконец нашла, что искала. Девчонка примеряла костюм Коломбины, махала руками, тянула и надрывала рукав точно так, как должна была делать это в номере. Рукав отрывался четко по шву, а потом швея ловкими пальцами снова поднимала его до линии плеча и закрепляла на почти невидимые кнопки. Дверь заскрипела и закрылась, Коломбина и костюмерша остались в гримерке, а Оля – по другую сторону двери. По цирку гулял сквозняк – он-то и не дал Оле досмотреть. Другие тонкости костюмерного дела пока остались для нее тайной.
– Мам, ну мам! Я выступать начну, и мы все заживем, обещаю! – Оля клянчила как могла.
И Лена сдалась – повела дочь по магазинам, хотя, конечно же, ей не поверила.
– Ни единому слову не верю, доча, какое там заживем!
Первым был вещевой рынок у них в Заводском, там ничего не нашлось, совсем ничего… Зря Оля полдня топталась на отсыревшей картонке – только замерзла. Она мечтала, что вторым после рынка в мамином списке станет заветный «Детский мир» на Кирова, где почти все есть, но только очень дорого. Толком и некуда было больше идти, поэтому в «Детский мир» они все-таки поехали – под мамины охи-вздохи. Оля посматривала в окна магазина, вертела головой – оглядывалась на здание цирка, пока мама о чем-то спорила с консультантом. «Я буду выступать» – мысль дышала ей в затылок теплым бризом, укутывала, заставляла шагать бодрее. Оля кружилась меж вешалок с детской одеждой и полок с игрушками. «Вы-сту-пать!» – скандировала она про себя на каждый шаг, и невидимый зрительный зал вокруг нее взрывался аплодисментами.
Консультанта Оля чуть не сбила с ног. Тот тащил тяжелую вешалку, укрытую чехлом.
– Это самый большой размер. Будет мало́, наверное. – Он всучил вешалку Оле и ушел.
В тесной примерочной оказалось, что карнавальный костюм сидит как влитой. Оля поднимала руки, махала ногами в разные стороны, подражая Коломбине, присела на корточки и подпрыгнула. Со стороны могло показаться, что в примерочной дерется толпа мальчишек. Оля улыбнулась: «Будет мало!» Как же! Вот она им все ширмы поотрывает в примерочных, будут знать…
Оля разгладила сари с дешевыми «монетками». Монетки звенели, пайетки переливались на сетке, а шаровары поблескивали и шуршали полупрозрачным шифоном. Оля отдернула шторку и выпалила:
– Берем!
Мама перевернула этикетку на спине у дочери и вздохнула.
– Будем считать, что на день рождения.
До Олиного дня рождения оставалось два месяца, но она смолчала. Покупка костюма уже была невиданной родительской щедростью. Больше они ей такой не купят. Оля кивнула и снова задернула шторку. Снимать костюм не хотелось. Монетки на нем звенели так же, как на мамином халате, – будто бы обещали Оле несметные гонорары и успех.
– Не то, – проворчал Огарев, наблюдая за Олей, которая надела костюм на репетицию и теперь звенела монетами на весь манеж. – Разлетятся эти монеты к чертовой бабуле. Где покупали?
– В «Детском мире». – Оля прекратила жонглировать, но звон все еще стоял у Огарева в ушах.
– Придется все-таки шить, – вздохнул Огарев, сунул руки в карманы и ушел в гримерку, напоследок бросив: – Я оплачу.
Оля еще долго стояла в манеже и перебирала монеты в пальцах. Вчера она весь вечер носилась по квартире в обновке, хвасталась папе и братьям, жонглировала самодельными репетиционными мячами, смеялась. Мама улыбалась и, кажется, тоже была довольна костюмом. Что она скажет маме? Оля замерла. Скажет, что швея была в отпуске, а теперь вернулась. Или ничего не скажет. Просто выйдет в том, что сошьют.
Февраль 1994 года
Волгоградская область, Камышин
Телеграмма 1. Лена – матери
Оля приедет тчк автобус 12 ч тчк
Телеграмма 2. Мать – Лене
Дойдет остановки сама тчк
Точки и черточки за окном расплывались вдалеке, терялись на белом снежном полотне. Когда дорога в очередной раз заворачивала и вела старый пазик все ближе к Камышину, оказывалось, что это маленькие деревенские домики, иногда – со светом внутри, иногда – ничейные и пустые. Оля видела далеко не все, она долго дышала на окно, чтобы растопить лед, но прореха получилась слишком маленькой. С книжкой в руках она смотрела в окно исподлобья – взгляд на страницу, два предложения, взгляд в окно. Постоянно отвлекалась. Книжка – сборник рассказов Куприна, подарок Огарева.
– Возьми в дорогу. Представляешь, он писал про Ольгу Сур, а она у нас в Саратове работала номер!
Оля вспомнила, как Огарев ходил по гримерке и размахивал руками, рассказывая ей истории. Он обожал историю цирка.
В Камышине Олю никто не ждал.
– Мам, а бабушка встретит?
Мама дернула плечами – вверх-вниз – и раздраженно что-то пробурчала. Не было смысла переспрашивать.
– Только там бабушкой ее не назови, – напомнила мама. – Она у нас Арина Петровна.
– Почему мы так редко ездим к другой бабушке? У нее можно не по имени-отчеству!
Мама молчала, застегивала пуговицы на пальто, вертелась перед зеркалом, завязывала пояс.
– Много будешь знать… – не договорила, узел не получился, и она снова развязала пояс. – Черт!
Квартиру закрывали впопыхах, мама что-то доделывала на ходу. Неловкие сапоги с широким каблуком стучали по лестнице (такие же были у наездницы в цирке, а может, и у самой Ольги Сур – Оля о таких мечтала, но мама запрещала любой каблук). Запнулись каблуки всего один раз, и Оля вздрогнула, обернулась: вдруг мама упала.
– Давай, давай, не оборачивайся! Цигель, цигель! – кричала мама, застегивая сумку.
Молния на сумке не слушалась, и мама дергала язычок, а замок отзывался противным визгом – эхо подъезда усиливало его до невыносимых частот.
Потом они бежали до остановки. Потом ехали в переполненном трамвае, и Оля обводила пальцем зимние узоры на стекле. Окно потело, лед таял, узоры расплывались. Мама смотрела в одну точку – точно перед собой, узоры ее не интересовали. Потом снова бежали – до автобуса. Рассветать начало тогда, когда водитель пазика перевернул табличку «Камышин – Саратов» другой стороной, и города на ней поменялись местами.
Теперь Оля считала домики, которые удавалось увидеть, и читала одно предложение по нескольку раз.
«Вы, конечно, знали, синьор Алессандро, цирк папаши Сура?»
Цирковых знали все. (Не «циркачей»! Никогда не говори «циркачей»! – поправил ее как-то Огарев.) Олю не знал никто. Ее знали в семье, в классе, во дворе. Знали, конечно. Но это было не то. Этого было недостаточно. Оля закрывала глаза и видела манеж. Она. Софиты, прожекторы. Оркестр. Наверх летят тарелки – одна за другой, и она ловит их, не теряя ни одной, ровно десять штук! И зал встает. И кричит: «Браво!» И она понимает, что зал встал, только по крикам, реву и скрипу кресел, потому что из центра манежа люди в зале совсем не видны, а она, наоборот, видна им так хорошо, как никогда и никому в жизни. Оля открыла глаза – на коленках все так же лежала книжка, а пазик все тянулся по нескончаемому дорожному полотну. Она уезжала все дальше от Саратова и от цирка и больше всего боялась, что, когда вернется, не встретит ни Огарева, ни Симу.
Автобус затормозил возле очередной полузаброшенной остановки. Люди не входили и не выходили. Оля взглянула на часы. Зимой время идет медленнее – она была уверена. Дорога и вовсе превращала секунды в часы. Глаза закрывались – спала она всего часа четыре (читала до ночи). Оля не стала сопротивляться, боднула лбом впереди стоящее кресло – один раз, второй, на третий уснула совсем. Ее растолкали – водитель или сосед, – когда автобус доехал до конечной. Оля вышла в Камышине и сразу двинулась в сторону деревни.
Арина Петровна жила в опустевшей с годами деревеньке. Деревенька наполовину вымерла сама, другую половину расселили под не пойми какую застройку многоэтажного комплекса, которая обязательно случится («Когда-то, не знаем когда, но обещаем!» – так Арина Петровна цитировала местные власти). В детстве Оля проводила здесь летние и зимние каникулы и теперь пройтись до дома бабушки хотела в одиночестве. Она без назойливых комментариев вечно недовольной Арины Петровны знала, за каким сугробом самый короткий, но тайный путь, по каким дням дед из дома напротив выезжает на зимнюю рыбалку (за десять лет поменялось все, кроме его расписания) и где находится обшарпанный, грязно-желтого цвета ларек с мороженым (зимой увенчанный печальной табличкой: «Закрыто до мая»).
Пока шла, считала деревья, которые встречались на пути. Какие-то все же срубили (наверное, пришлые или дачники), и без того редкий перелесок поредел еще сильнее. На пятнадцатом дереве Оля запнулась о камень и дальше пошла не считая. Показался ларек (с той самой табличкой). За ним – дом рыбака, а следом – бабушкин. Дом Арины Петровны был таким же, как она, – слишком ярким. Бирюза стен сменялась ставнями, окрашенными в розовый, резные наличники Арина Петровна пожалела и оставила белыми. Только в одном месте пестрел ярко-зеленый завиток резьбы – попытка покрасить их все же была, но, видимо, дедушка, прежде чем покинуть жену, мужественно отстоял белизну наличников. Калитка была отперта. Дверь в дом тоже.
Оля прошла светлую часть дома (прихожая, гостиная, кухня) и заглянула в темную, окна которой выходили во двор. Там располагалась вторая спальня. На кровати лежали два полотенца (бирюза и розовый – как подбирали!), было застлано чистое белье, и на тумбочке стоял стакан воды. Оля скинула куртку и залпом осушила стакан. На тумбочке рядом нашлась короткая записка: «Обедаю у соседки». Бабушка неизменно следовала режиму дня и никогда не меняла свои планы из-за детей и внуков. Оля упала на спину – заскрипела и сгорбилась под ней кровать. Ночная бабочка уснула прямо на потолке: лапками зацепилась за потрескавшуюся побелку. Того и гляди упадет. Оля пододвинула к себе рюкзак и крепко сжала ткань в кулаке. Под тканью перекатывались мячи для жонглирования. Оля разжала пальцы. Бабочка дернула крылом и свалилась с потолка.
Бабушка вернулась от соседки ровно в два и отдернула занавеску в дверном проеме. Свет хлынул в комнату, Оля дернулась, просыпаясь, дрыгнула ногой, рукой, перевернулась на другой бок и захлестнула себя волной одеяла. Белая простыня изнутри этого укрытия виделась серовато-черной, дорожка дневного света окрашивала самый край простыни в золотой цвет. От этого золота хотелось сбежать в глубину кровати, сделать подкоп в простыне, укрыться и проспать до вечера, ведь школы нет, совсем никакой школы! Но бабушка не даст. Поднимет сейчас, за ужином и после будет: «Принеси то и подай это», а потом заставит держать нескончаемые нитки, пока она сматывает их в клубки. Оля приподняла край одеяла так, чтобы увидеть окно. Там сквозь полупрозрачный тюль светило зимнее солнце – яркий прожектор сверкал на выбеленном холодом небе, высился над голубыми сугробами, которые подобрались вплотную к окнам.
Оля перевернулась на другой бок. Арина Петровна начала ходить по комнате и отдергивать тюлевые занавески с окон. В лучах солнца серебрились пылинки, и Арина Петровна посматривала на них сквозь очки как на самых главных своих врагов. Второй по строгости взгляд предназначался Оле.
Открыв все окна, Арина Петровна сдернула одеяло с Оли:
– Приехать, разлечься тут и даже не поздороваться!
Оля дернула одеяло обратно.
– Негодница, – добавила бабушка.
Оля промолчала, бабушка вышла из комнаты – резким шагом, так же, как и вошла.
Дни в Камышине были все на одно лицо. Оля решила, что каждый новый день – это клоун с грустными глазами, который заставляет детей вроде нее играть в монотонную и скучную игру. Оля играла. Утром ела пережаренную яичницу с колбасками (фирменный семейный рецепт, от которого у всей семьи было несварение), днем протирала с полок пыль. Пыль мерещилась Арине Петровне даже на тех поверхностях, по которым только-только прошли мокрой тряпкой (следы еще не успевали высохнуть, а Арина Петровна уже просила протереть еще раз), вечером распутывала нитки, держала клубки, смотрела с Ариной Петровной «ящичек» – так ласково называла бабушка телевизор. Дома у Оли телевизор включался редко: смотрели его в основном на Новый год и перед сном. В девять вечера шли «Спокойной ночи, малыши!», без которых Артёмка отказывался засыпать. Оля помнила, как осенью папа включил новости по «ящичку» один раз и выключил через пять минут. Показывали Белый дом, окутанный черным дымом. Тогда Оля поняла, что взрослые тоже умеют бояться.
Арина Петровна дожила до того возраста, когда люди не боятся ничего. Через дорогу она ходила принципиально не по пешеходному переходу, когда показывали по «ящичку» путч, тянула многозначительное «М-да!» и качала головой.
«М-да!» у Арины Петровны вообще обозначало все и сразу. Длинное носовое «м-м-да» – осуждение, короткое «м-да» с причмокиванием слышалось во время поедания особо изысканных блюд (единственная похвала, которой удостаивались ее же немецкие колбаски), шепотом и со вздохом «м-да» произносилось нечасто – и это было хорошо, потому что шепот и вздох всегда обозначали скорбь: смерть соседа, болезнь подруги. Скорбящее «м-да!» никогда не предназначалось людям в телевизоре – это Оля поняла давно. Смотря телевизор, Арина Петровна либо растягивала междометие так, что оно превращалось из осуждающего в язвительное, либо просто хмыкала – так она выражала и одобрение, и насмешку, если слышала громкие политические высказывания.
– Все уже было, – говорила она, задерживая взгляд на гусеницах танка на экране.
И рассказывала историю своего рода, начиная от первых переселенцев из Германии. Все, что в Арине Петровне можно было найти теплого, домашнего, было собрано в ее историях. Как будто на них тепло заканчивалось, и бабушка начинала отдергивать занавески и придираться к несчастной пыли. Оля слушала истории Арины Петровны, и ей казалось, что она причастна к чему-то более важному, к другому времени и эпохе хотя бы тем, что она потомок людей, о которых Арина Петровна рассказывает. Молчала Арина Петровна только о своем муже. Единственная фраза, которой она его награждала, была та самая – про фамилию: «Вот то была фамилия! А это – тьфу!»
Оля распутывала нитки. Вытаскивала моток из черного пакета в широкую серую полоску, поверх которой был изображен силуэт женщины в шляпке. Нитки нужно было смотать в клубки. Клубки сложить в корзину. Корзину убрать на антресоли. Арина Петровна не вязала. Арина Петровна хранила вещи и вещами жила. Зато вязала бабушка Лида: варежки, шарфы, шапки, платки. Недавно приехала к ним и все-таки надела на упрямую лысую голову Олиного папы шапку из грязно-серых ниток. Папа с тоской посмотрел на Олины очередные варежки – яркие, красные, как щеки на морозе.
– Получше нитки не могла найти?
– Все лучшее – детям. – И бабушка ловким движением сдвинула шапку папе на глаза.
– Дык а я-то тебе кто? – возмутился папа, но больше возражать не стал.
В мыслях о бабушке Лиде Оля не заметила, как последний моток стал клубком. Она заткнула нитку внутрь, подкинула клубок, тот был мягким, не очень тяжелым, но в руку ложился непослушно. Оля хмыкнула на бабушкин манер, вытащила из корзинки второй, подкинула и его. Второй оказался меньшего размера, Оля попробовала взять в руки третий клубок и подбросить каскадом. Первый раз получилось, хотя клубки приходили в ладонь неравномерно, начинали разматываться, нитки выскакивали, и вся каскадная конструкция посыпалась на пол. Из-за кисеи на Олю смотрела Арина Петровна. Прищурившись, она проскользнула в комнату (затрещали подвески на кисее) и аккуратно взяла у Оли из рук клубок:
– Пойдем.
– Куда?
Арина Петровна улыбнулась. Но в сумерках деревенской избы эту улыбку было не разглядеть. Может, подумала Оля, это мне просто хочется, чтобы она улыбалась, как бабушка Лида?
– Пойдем, говорю.
Оля устала от взрослых, которые ничего не объясняли. Она вышла за Ариной Петровной из избы, и деревенская ночь, пахнущая морозом и навозом одновременно (запах напоминал Оле о вольерах в цирке), приняла их и повела за собой. Бабушка остановилась перед крайним забором на их улице, калитка которого на памяти Оли никогда не открывалась. Этот дом стоял ближе всего к лесу, покосился. Летом был покрыт мхом, а зимой еле возвышался над сугробами. Арина Петровна «поплыла» – по пояс в снегу, почти брассом разгребала сугробы, пробиралась к окну. Постучалась в стекло, утвердительно кивнула кому-то и начала «грести» к двери. Оля поспешила следом. Лес дышал на них морозом и сыростью, оставаться на улице Оля хотела меньше всего.