VII

Ночь, наступившая вслед за расправою толпы с городовыми на Тверском бульваре, была ночью насилий и погромов.

Толпа увидала кровь, почувствовала свою силу и разгулялась на свободе.

Никто не спал эту ночь в Москве. Люди, казавшиеся изнеможенными от ужасов чумы, неспособными пугаться или удивляться, нашли силу, чтобы дрожать перед анархией.

Город бодрствовал при свете пожаров.

Могильная тишина, навеянная эпидемией, сменилась хаосом разгульных криков, стонов, воплей, звона бьющегося стекла и треском пламени, пожирающего сухое дерево.

Кто предводительствовал толпою? Кто вел ее в то или другое место, указывал тот или иной исход ее разрушительным страстям?

Это навсегда останется тайною. Движение стихий не поддается анализу, а инстинкты, проявившиеся в эту ночь, были чисто стихийного характера.

Они слагались из великого гнева обездоленных, веками в молчании наблюдавших, как счастливо и сыто живут немногие избранные, из отчаяния обреченных на смерть, из раздражения голодных, из животной страсти к насилию, к разрушению, живущей в детях и варварах.

Поэтому схватка на Тверском бульваре была лишь прологом к наступившим вслед за нею событиям.

Дом, в котором заживо сгорели спасавшиеся от толпы городовые, еще догорал, лежа в развалинах, а с разных сторон, в разных концах Москвы уже разгорались новые пожары, освещая своим заревом нежное вечернее небо, усеянное звездами.

Многие из поклонников Ризова хватились его сейчас же после расправы с городовыми.

Искали повсюду и, нигде не найдя, крикнули толпе, что он арестован.

Едва эта весть успела распространиться, как несколько сот человек направились к зданию ближайшего полицейского участка, рассчитывая найти его там и освободить.

Их поиски оказались напрасными, но тем не менее, участок был разгромлен. Переломали мебель в канцелярии, вытащили все бумаги на улицу и сложили из них костры.

Но этого показалось мало и здание участка было тоже подожжено.

Между тем, толпа на Тверском бульваре все росла. Со всех концов прибывали сюда группы людей привлеченных быстро разнесшеюся молвой о погроме.

Вид развалин пробуждал в них жажду нового разрушения. Немедленно образовалось несколько партий, которые отправились грабить магазины в ближайших улицах. Затрещали выламываемые двери и окна, посыпались на улицу бесполезные или не нравящиеся толпе товары. Хозяева магазинов прибегали с криком и протестовали, но над ними только издевались. Некоторых, впрочем, поколотили и помяли, потому что они пытались защищать свое добро, не соображая с перепугу, как это бесполезно.

Там, где в ряду разбиваемых магазинов попадались съестные припасы, толпа скучивалась и в молчании поглощала все съедобное. Коробки с консервами вскрывали, разбивая о камни мостовой.

Забавно было видеть, как какой-нибудь чернорабочий, украшенный только что приобретенными золотыми часами, запускал грязные пальцы в жестянку с омарами, пробовал содержимое, потом отплевывался и с ругательством отбрасывал жестянку.

Несколько городовых выглядывали издалека, прячась за углы улиц, но были совершенно беспомощны остановить грабеж.

Так как на улицах потемнело, погромщики начали зажигать костры, материал для которых брали из соседних домов. Горели книги, мебель, картины. Никому не приходило в голову поискать дров.

При блеске пламени, картина приняла фантастический и странный характер. Настроение толпы делалось все более буйным. Если ей случайно попадался в руки прилично одетый человек, его подвергали насмешкам, побоям, разрывали и пачкали на нем платье.

В глубине квартир близлежащих домов происходили еще более мрачные сцены, потому что нервное напряжение обострило чувственные инстинкты толпы.

То здесь, то там, можно было видеть молодых парней, которые выходили из домов с разгоревшимися лицами, перешептываясь и пересмеиваясь между собою, как сообщники.

Район погрома все расширялся, отмечаемый заревом костров, гулом, криком, песнями толпы, а подчас и выстрелами.

Пощадивши целый ряд кварталов, он перекинулся от центра города в Соболев переулок и на Драчевку. Туда явилась толпа, состоящая из мужчин и женщин, чтобы разгромить публичные дома.

Всякий, знающий Москву, представляет себе хоть понаслышке эту местность, где улица, круто поднимающаяся на гору, сплошь застроена домами терпимости.

Днем здесь все тихо и мертво. Извозчиков нет, прохожие встречаются очень редко, все окна закрыты ставнями, как будто стыдятся глядеть на дневной свет.

Зато вечером картина меняется, превращаясь в сплошную, безобразную оргию.

Изо всех домов льется свет, пролетки извозчиков неистово гремят по мостовой, со всех сторон несутся звуки грубой, фальшивой музыки, пьяные крики, смех и восклицания.

Животное в человеке торжествует здесь каждую ночь свою победу среди ярких огней, отраженных зеркалами, среди накрашенного тела, отравленного развратом, среди густой атмосферы косметиков, вина и человеческого пота.

Но в этот вечер, обычная вакханалия уступила место новой.

Вместо оргии разврата и грязи, здесь совершилась оргия разрушения, самовластия, грубой силы, не знающей удержу.

Вместо мелкой нравственной нечистоплотности, эта ночь была посвящена буйной страсти. Вместо сотен отдельных животных, сегодня явился один гигантский зверь — толпа.

Когда волны народа заколыхались в Соболевом переулке и гул голосов охватил дома со всех сторон, как шум морского прибоя, обычная жизнь в заведениях еще не просыпалась.

Окна и двери были повсюду заперты, но это, конечно, не составило препятствия для толпы.

Едва она поравнялась с первым заведением, кучка парней вбежала на крыльцо и одним мощным натиском, не стучась, не звоня, выломала двери.

За ними побежало еще несколько человек. Другие направились к следующим домам, часть же толпы, главным образом женщины, остались на улице, выжидая, что будет дальше.

План разгромов, начавшихся сейчас же по всей линии переулка, был везде одинаков.

Ворвавшиеся начинали с того, что били и ломали обстановку. Кто-то придумал открыть окна и начать выбрасывать через них разные вещи на потеху толпе.

Это изобретение имело успех и его начали повторять во всех домах. Погром принял не трагический, а шутовской характера.

На мостовую летели перины, из которых тотчас же выпускали пух. С глубоким стоном падали и разбивались о камни рояли. Стулья, столы и кресла часто оставались почти целыми после падения, но толпа немедленно их доламывала.

Смешно было видеть людей, которые, вооружившись топором или просто поленом, серьезно и усердно разбивали разные вещи, будто делали дело.

Участники погрома забавлялись от души.

Падение рояля приветствовалось восторженным ревом. Шутки и хохот не умолкали.

Особенно весело встречались вылетавшие из окон принадлежности туалета. Привязная коса, которая повисла, зацепившись за раму, жалкая и растрепанная, вызвала взрыв смеха, который, наверное, был слышен за несколько кварталов.

Когда находили в спальнях коробки с пудрой, ее попросту высыпали на головы толпы.

Женщины, проявлявшие гораздо более злобы, чем мужчины, набрасывались, как тигрицы, на пестрые платья, вышитые блестками, обшитые позументами, и рвали их в клочки.

Эта дешевая роскошь казалась им воплощением того мамона, которому продается женское тело.

Обитательницы домов начали выбегать из них при первых звуках погрома.

Они выскакивали полуодетые, растрепанные, со следами животного страха на лицах, заплывших от дневного сна и еще не покрытых румянами.

Они метались без толку, как звери, внезапно выгнанные из логовища. Хотя никто их не обижал, они визжали и плакали.

Были такие, которые, придя в себя и убедившись в собственной безопасности, начинали тешиться погромом и помогали разбивать вещи с такою злобною радостью, будто мстили за обиды всей своей жизни, но большинство вели себя иначе.

Собравшись в кучу, прижавшись друг к другу, они тупо, испуганно смотрели на все происходящее кругом.

Их никто не трогал. Толпа только подшучивала над их растерзанным видом, над голым телом, которое они беззастенчиво выставляли на показ.

Общее отношение к ним было отчасти насмешливое, отчасти сострадательное, но, во всяком случае, не злобное.

Несколько женщин из толпы начали было кидать в них грязью, осыпать их руганью, но мужчины сейчас же это прекратили.

Вообще, если не считать одного хозяина заведения, которого убили за то, что он с револьвером в руках хотел защищать свое добро, да нескольких профессиональных воров, которых поймали в притоне и повесили, жестокостей здесь не совершалось.

Там, где много смеются, — редко льется кровь.

Несколько позже погромов в Соболевой переулке, приблизительно около полуночи, по всей Москве начался разгром тюрем и арестных домов с целью выпустить арестантов.

Хотя русский народ испокон веков смотрит на всяких узников как на «несчастненьких», хотя он привык видеть преступников разгуливающими на свободе, а невинных идущими в каторгу, почему его симпатии всегда на стороне арестантов и против полиции, все-таки разгром московских тюрем не был непосредственным проявлением темперамента толпы, а явился последствием агитации.

Дело в том, что несколько горячих голов из революционной молодежи сделали этою ночью попытку использовать настроение толпы для своих целей.

Попытка не удалась, потому что люди, забывшие среди чумы и погромов о завтрашнем дне, не могут заботиться о перемене правительства, но одна часть плана революционеров — освобождение заключенных, — пришлась по душе народу и была им выполнена.

Если разгром публичных домов носил шутовской характер, то с тюрьмами дело обстояло иначе. Сцены, происходившие здесь, отличались мрачной беспощадностью, кровь лилась в изобилии, были моменты, когда в людях, казалось, исчезало все человеческое.

Караульные солдаты повсюду оказывали стойкое сопротивление. Толпа устилала мостовую своими трупами, но сознание опасности было так же мало ей доступно, как стае бешеных волков.

Вид крови и смерти уничтожил последние остатки сознания.

Все, кто сопротивлялся, нещадно избивались. Вырвавшиеся арестанты придавали действиям толпы особенную жестокость, потому что хотели мстить своим тюремщикам.

Были случаи варварской расправы с жандармами, с тюремными надзирателями, даже с их семьями.

Были случаи глумления над трупами убитых.

Старики-фабричные, помнившие времена восстания на Пресне, устраивали пародии военно-полевого суда и расстреливали всякого человека, одетого в казенную форму.

Но этого мало. В то время как побоище бывало окончено и толпа с торжеством поджигала здание, от нее отделялись одиночные люди, даже целые группы людей, чтобы, рассеявшись по ближайшим улицам, искать, на кого бы напасть, кого бы убить или изнасиловать.

Они находились в состоянии полнейшего зверства, зверского помешательства, если можно так выразиться. Единственным оставшимся у них побуждением была жажда насилия, потребность мучить, терзать, слышать вопли, стоны, предсмертный хрип.

Путь этих людей, во тьме замерших от ужаса улиц, обозначался разгромленными квартирами, истерзанными трупами, тысячью знаков утонченного человеческого зверства, перед которым бледнеют даже ужасы чумы.

Незадолго до рассвета, когда со всех сторон на небе сияли зарева пожаров, отмечая путь погромов от одного конца города до другого, бесчинства толпы стали затихать.

Произошло это оттого, что она разбилась на множество маленьких толп, занявшихся, одна за другою, разбиванием винных лавок.

Конечно, лавки никто не защищал и великая отрава земли русской полилась рекою. Утомленная вакханалией ужасов толпа пила с жадностью, забывая всякую меру.

Пили все: мужчины, женщины и дети. Пили, чтобы заглушить голод, чтобы заглушить упреки совести, чтобы прогнать призрак чумы, выраставший за спиною, как только проходила погромная горячка.

Пили мрачно, молчаливо и, напившись до потери сознания, падали на мостовую, переходя от кошмара действительности к глубокому сну.

Кое-где против винных лавок, напившиеся парни начинали петь и плясать, словно дело происходило на приходском празднике. Их скачущие, колеблющиеся силуэты, их неестественные резкие голоса довершали ужас картины.

В других местах между пьяными начинались кровавые драки. Немало людей было при этом искалечено и убито.

Но понемногу дурман брал свое и наконец в городе воцарилась тишина.

Это была самая страшная тишина, какую только себе можно представить, тишина организма, истерзанного пыткой, который, благодаря обмороку, на минуту перестает страдать.

На месте погромов дымились развалины, лежали в лужах крови искалеченные трупы, на тех улицах, где разбивали магазины, мостовые были усыпаны всевозможными товарами, тысячью дорогих блестящих вещей, которые еще недавно украшали жизнь человека, давали ей прелесть и содержание, а теперь, изорванные, растоптанные, валялись в грязи.

Вокруг каждый винной лавки, сколько их ни было в городе, огромными грудами спали пьяные люди, покрытые потом, грязью и кровью.

Одни спали спокойно, открывши рты, тяжело храпя, раскинувши по мостовой руки и ноги.

Другие даже во сне не могли успокоиться: метались, бормотали, кому то, бессвязно грозили.

Некоторые стонали во сне. Лица их пылали пурпуром, страшный озноб потрясал тело.

На этих уже наложила свою цепкую руку чума.

Рядом с живыми спали вечным сном мертвые, потому что, засыпая вчера вечером, никто не обращал внимания на такое соседство.

Густые испарения, пропитанные запахом водки, крови, гарью и зловонием трупов, поднимались от города к утреннему небу, которое несмотря на это, казалось бесконечно чистым и нежным.

Генерал-губернатор города Москвы провел эту ночь без сна, бегая по комнате, сходя с ума от сознания своего бессилия.

Сначала он пробовал распоряжаться, но скоро убедился, что все его подчиненные разбежались, что исполнять приказания некому, так как даже полиция в панике ищет спасения где попало.

Правда, можно было бы набрать горсть солдат, по разным причинам не пошедших за город для карантинной службы и с ними выступить на усмирение, но известия об исходе отдельных случаев сопротивления толпе, принесенные немногими оставшимися на службе чиновниками, были таковы, что генерал отказался от этого проекта.

И вот, ему ничего не оставалось, кроме отчаянной, бессильной злобы.

Через окна его роскошного кабинета было видно зарево пожаров, доносились заглушенные расстоянием звуки выстрелов, слышался то стихающий, то возрастающий рев толпы.

Он бросался на диван, лицом вниз, чтобы не видеть зарева, зажимал уши ладонями, чтобы ничего не слышать, но не мог долго выдержать неподвижности и через минуту снова бежал к окну.

А между тем, каждые полчаса в комнату входил чиновник, докладывавший о ходе беспорядков.

По растерянным, вдруг лишившимся лоска и почтительности жестам этого человека, губернатор яснее всего видел безнадежность положения.

Впрочем, и вести были одна ужаснее другой.

Погромы вспыхивали повсюду.

Народ все преодолевал, все мял, все уничтожал на своем пути.

Едва-едва удалось организовать охрану для Кремлевского дворца и важнейших из общественных учреждений, но телефонное сообщение было прервано, так что нельзя было получить от этой охраны никаких известий.

Ужаснее всего была неизвестность — на что способна разъяренная толпа.

Обратит ли она в пепел весь город или ограничится отдельными погромами?

По временам генерал порывался выйти из дворца и в одиночку пойти против погромщиков, чтобы по крайней мере погибнуть с честью.

Он был родом из прибалтийских баронов и в душе у него, как наследие предков-рыцарей, была струнка чести и отваги, которой очень улыбался этот проект.

Но апатия, унаследованная от длинного ряда предков-чиновников и придворных, спасла генерала.

Порывы его быстро сменились полным упадком сил. Он уселся в кресло против письменного стола, опустил голову на грудь и так просидел несколько часов, отвечая лишь пожатием плеч на новые доклады.

Было далеко за полночь, когда дежурный чиновник вошел в комнату еще более бледный, чем раньше.

Едва произнося слова своими трясущимися губами, он сообщил, что генерал-губернаторский дом в опасности, так как огромная толпа народа только что кончила разбивать Охотный ряд и двинулась вверх по Тверской.

— Какие-то агитаторы, — добавил чиновник, — побуждают толпу найти и освободить Ризова. Хотя Ризов, по-видимому, бежал, я боюсь как бы они не пришли искать его здесь.

Генерал опять пожал плечами, ничего не отвечая. Он не проявил признаков беспокойства, но позволил себя увести в безопасное убежище.

Переступая через порог своего дворца, он первый раз в течение нескольких часов нарушил молчание, обратившись к двум солдатам, стоявшим на часах около подъезда.

— Видите, братцы, до чего дошло дело! Наши же, русские, святую Москву разоряют!

На глазах генерала блестели слезы. Солдаты глядели на него, выпучив глаза, и ни одним движением не проявили, что понимают о чем идет речь. Они уже третью ночь были в карауле и головы у них мутились от усталости.

Остаток ночи генерал провел в одном частном доме на Большой Никитской. Там же, наутро, собрался совет высших представителей администрации. Нужно, впрочем, заметить, что состав этого совета был далеко не полон. Одних не хватало, потому что уже в начале эпидемии они уехали под разными предлогами из города, других не было, потому что, напуганные событиями ночи, они боялись выйти на улицу.

Несколько человек умерло от чумы, а двое высших чинов полиции погибли накануне при попытке образумить толпу.

Но и немногие собравшиеся больше молчали да охали, чем говорили.

Впрочем, о чем было говорить? Положение не требовало комментариев.

В распоряжении властей находилось известное количество войск, но они несли карантинную службу и оторвать их не представлялось возможным.

— Наш первый долг перед родиною, — сказал один из присутствующих, — заключается в том, чтобы не дать эпидемии распространиться.

Лучше стереть город с лица земли, нежели выпустить из него хоть одного зачумленного и подвергнуть опасности всю империю.

Это энергично высказанное мнение разделялось большинством членов совещания. Меньшинство, во главе с генерал-губернатором, протестовало в принципе против возможности терпеть анархию, но и они не могли указать средств восстановить порядок.

Поэтому окончательное решение было такое: со всею строгостью сохранять карантин, отделить, сколько окажется возможным, войск для охраны правительственных учреждений, а остальное предоставить воле Божией.

Каждый раз, когда я думаю об этом совещании, мне приходит в голову его поразительная аналогичность с историческим военным советом в Филях.

Как тогда, так и теперь решено было отступить, предоставляя Москву врагам.

Только тогда наступал Наполеон с французами, а теперь Хребтов с чумою.

Таким образом, город оказался во власти двух ужасных чудовищ — заразы и анархии.

Какое же из них оказалось ужаснее?

О, конечно, чума.

Анархия, проявившаяся в первую ночь таким страшным образом, на другой же день приобрела иную форму.

При дневном свете, избавившись от кровавого гипноза, толпа снова обрела свои человеческие черты.

Одним погромы припоминались, как тяжелый сон и они чувствовали себя подавленными, разбитыми, как с похмелья.

Другие испытывали муки раскаяния, недоумевали, как они могли совершить что-нибудь подобное и, стыдясь глядеть на людей, прятались в темные углы.

Третьи, хотя были далеки от раскаяния, но боялись возмездия, поэтому спешили скрыться сами и скрыть награбленное добро.

Толпа поредела, рассыпалась, перестала представлять собою ту страшную, стихийную силу, которая до этих пор висела над городом.

Прежде людей гнало одних к другим стадное чувство, боязнь умереть в одиночестве.

Теперь явилось нечто отталкивающее одних от других — память о совершенных преступлениях.

Массовые погромы больше не повторялись. Они сменились отдельными случаями убийств, насилий и грабежей, в которых освобожденные из тюрем каторжники, несомненно, играли крупную роль.

А чума, между тем, пировала на свободе.

Никогда еще ярость эпидемии не достигала таких страшных размеров. Говорят, что в Средние века чума уносила до 1/4 части всех обитателей той местности, где появлялась; для Москвы такая цифра показалась бы очень скромной.

Толпы народа, с тех пор как собрались, в полном смысле слова устилали мостовую своими трупами.

Мы знаем, например, что излюбленные ими места вроде Никитской, Тверского и Зубовского бульваров были потом совершенно покинуты, потому что воздух сделался невыносимым от смрада гниющих тел.

Да и в других улицах всюду можно было встретить трупы. Никто их не убирал. Покойники лежали там, где корчились перед этим в предсмертной агонии.

В отдельных домах и квартирах было то же самое. Как люди ни запирались, ни прятались, чума проникала в запертые дома, заглядывала в темные углы, всюду оставляя груды трупов, как знак своего господства.

Многие семейные люди оставались без погребения в своих постелях, между тем как все домашние бежали от них, боясь заразы.

Чума и ужас, каким от нее веяло, были сильнее любви, дружбы, родственной привязанности.

Конечно, были случаи, что здоровые ухаживали до конца за близкими больными, что нарочно старались от них заразиться, желая вместе умереть, но лишь как исключение.

В большинстве же случаев, заболевший бывал обречен на полное одиночество.

Отцы, среди агонии, понапрасну звали детей. Прекрасные, обожаемые женщины задаром в последний час призывали возлюбленных.

В этом отношении все были равны перед лицом чумы; богатые и бедные, знаменитые и неизвестные, красавцы и уроды, графы и чернорабочие.

Чума была настоящею демократкой. Ее уродливый призрак так же часто появлялся на грязном фоне ночлежного дома, как и среди роскошной, созданной для счастья обстановки земных богов.

Только в последнем случае картина была особенно трагичною, контраст между жизнью и смертью сильнее резал глаза.

Мне вспоминается рассказ одного из очевидцев эпидемии, счастливо ее переживших.

Когда чума уже кончалась, но город еще не наполнился жителями, он часто ходил осматривать опустевшие, вымершие дома, где можно было видеть поистине потрясающие картины.

«Однажды, — говорил он, — я попал в роскошно обставленную квартиру. Вероятно, здесь жила очень богатая и изящная женщина, потому что убранство комнат говорило об изысканном вкусе и безумных тратах.

Вероятно также, она была красива; иначе ее гнездышко не имело бы такого блестящего, жизнерадостного вида.

Я долго ходил по комнатам, рассматривая все вещи, словно в музее. Посидел на креслах будуара, форма которых имела в себе скрытое сладострастие, потрогал изящные фарфоровые статуэтки на камине и полюбовался прелестными картинами, изображавшими красивое белое тело и цветы.

Потом прошел через уютную столовую, через комнату вроде кабинета, где на столике, маленьком, как игрушка, красовалась чернильница, такая крошечная, что ее содержимого хватило бы разве на одну любовную записочку.

Наконец попал в уборную и здесь сильнее, чем где-либо, почувствовал атмосферу утонченной плотской жизни, атмосферу доведенной до идеала животности, чувственности, какою дышала вся квартира.

Мраморная ванна, стены, выложенные фарфоровыми плитками, зеркала, тысяча баночек на огромном туалетном столе со стеклянной доскою, запах духов, до сих пор пропитывающих воздух, все говорило про ту бьющую через край роскошь, про которую приходится читать в великосветских романах.

На стене висела огромная фотография, изображавшая прелестную обнаженную женщину.

Вероятно, это была хозяйка квартиры, то существо, которое царило здесь среди утонченной, благоухающей атмосферы, чье розовое тело, погружаясь в эту ванну, выплескивало на пол прозрачные блестящие струи воды, та, которую умащивала всеми этими косметиками раболепная горничная перед зеркалом этого туалета.

Спокойно и гордо смотрело на меня с портрета прекрасное лицо. Ни одна тень не выдавала, что она стыдится своей наготы. Наоборот, в линии губ было что-то насмешливое, вызывающее, надменное.

И, оглянувшись кругом, я понял причину этого выражения.

Да, среди этой роскоши, среди тысячи забот о своем теле, среди рабского поклонения, вызываемого такою красотой, эта женщина могла считать себя больше, чем человеком.

А ведь только людям свойственно стыдиться.

Невольно отдавшись думам об этой обаятельной красавице, образ которой так и стоял у меня перед глазами, я толкнул дверь и прошел в следующую комнату, оказавшуюся спальней.

Здесь все было обито белым атласом и носило еще более жилой вид, чем в предыдущих комнатах.

Через ручку кресла перекинулся кружевной пеньюар, на ковер были брошены маленькие, изящные ботинки, еще сохранявшие формы ноги.

Шторы закрывали окна, будто для того, чтобы свет не резал нежных глаз.

Поддаваясь иллюзии, я обернулся к постели, словно надеесь увидать хозяйку, и не мог удержать крика ужаса и отвращения.

Белое атласное одеяло, затканное розовыми цветами, еще не потеряло форм грациозной фигуры, лежавшей, согнувши ноги; посреди кружевной подушки, окруженная волнами роскошных каштановых волос, красовалась отвратительная, полусгнившая голова трупа.

Провалившиеся глаза были огромны, пристальны и вдумчивы. Зубы оскалились под отгнившими губами, а на лбу, несмотря на потемневшую кожу, можно было заметить кровяные пятна — печать чумы.

Получереп-полулицо было повернуто ко мне. Из-под одеяла выставлялась рука, такая же отвратительная, полуразвалившаяся, как и все остальное.

Вы знаете, — закончил он свой рассказ, — я выдержал в Москве всю эпидемию, но никогда не был так близок к сумашествию, как в этот момент.

Никогда еще предо мною не вставала с такою яркостью картина победы смерти над жизнью, уродства над красотой, ужаса над радостью».

Он замолчал и поник головою. Я тоже ничего не говорил; перед моими глазами носилось лицо Хребтова, отвратительное, злобное, хохочущее.

Да, этот демон сдержал свое обещание. Он надругался над счастьем, растоптал ногами веселье, убил любовь, запятнал красоту.

Но, сколько я ни говорю, картина чумы все еще не полна. Чтобы изобразить ее, приходится без конца нагромождать ужасы на ужасы. Наш язык, приспособленный для выражения обыденных вещей, кажется слишком бледным для описания картины эпидемии. Тут были бы уместны страшные, грозные слова Апокалипсиса — действующие на душу помимо сознания.

Болезнью, голодом и анархией еще не исчерпывались бедствия многострадального города.

К эпидемии чумы, как ее логическое последствие, присоединилась эпидемия умопомешательства.

Если в предыдущий период над городом царствовал ужас, то теперь начало царствовать безумие.

Человеческие нервы достигли предела страдания и не выдержали его.

Страх перед смертью, горе о погибших близких, ужас, возбуждаемый насилиями, все это меняло человеческую психику, заставляло людей думать, чувствовать и поступать иначе, чем всегда.

Все вековые мерки возможного, невозможного, хорошего и дурного полетели к черту в эту страшную пору. Весь мир представился в новом свете. Тайны жизни приблизились, сделались более роковыми и более понятными.

Только люди с железными нервами могли выдержать безнаказанно подобную ломку. А много ли таких людей найдется среди толпы современной интеллигенции?

Все неврастеники, истерики, маниаки всякого рода, алкоголики, дегенераты, словом, все скрытые сумасшедшие, которых мы в повседневной жизни считаем здоровыми, не выдержали и заболели психически; одни раньше, другие позже, одни в одной форме, другие в другой.

Были люди, считавшие себя зачумленными, хотя на самом деле находились в добром здоровье.

По Тверской долгое время ходил какой-то человек, упрашивавший всех встречных похоронить его, потому что он умер от чумы. Это обстоятельство породило легенду о мертвецах, разносящих по городу заразу, легенду, стоившую жизни нескольким несчастным, по ошибке принятым толпою за ходячих мертвецов.

Были сумасшедшие, которые повсюду разыскивали своих умерших, давно похороненных детей.

Их вид, их жалобы могли бы вызвать у встречных страшное потрясение, но в эту пору чувствительность у всех так притупилась, что сумасшедших или спокойно обходили, или даже издевались над ними.

Были меланхолики, были буйные.

Были такие, которые безвыходно пребывали в церквях, молясь, кладя поклоны, всплескивая руками и богохульствуя.

Были такие, которые в припадках панического страха забегали на чердаки или в подвалы и там умирали с голода, потому что боялись выйти.

Весь город обратился в сплошной сумасшедший дом.

Кроме отдельных случаев помешательства, были помешательства коллективные.

Мы знаем, например, что толпа людей, которая в конце эпидемии ходила из церкви в церковь, занимаясь возмутительными надругательствами над святынями, состояла сплошь из сумасшедших.

Некоторые из них до сих пор еще живут в больнице для душевнобольных. Чума пощадила их, но из когтей безумия они не вырвутся до конца жизни.

Чтобы дополнить эту картину, я закончу короткими, но многозначительными словами одного очевидца.

«Москва находилась в состоянии агонии. Она напоминала город опустевший, покинутый жителями, в который выпустили толпу безумцев.

Идя среди мертвых домов с закрытыми окнами, запертыми дверями, вы на каждом шагу встречали труп или слышали бормотанье, стон и дикие крики сумасшедшего».

Загрузка...