Глава 1 Люди в сером

Сквозь толщу воды едва проникает свет, и я, чувствуя нехватку воздуха, плыву наверх, навстречу, желая вздохнуть полной грудью, и дышать, дышать! А свет, уже, казалось бы, приблизившийся, снова отдаляется. Не в силах уже терпеть, задыхаясь, я судорожно втягиваю затхлую воду…

… и в последний момент выставляю руку, удерживаясь от падения на пол. В памяти ещё живы те судорожные, едва ли не предсмертные движения, а простыни и одеяло, сбившиеся к ногам во влажный, неопрятный комок, падают на пол.

Опустив босые ноги на щелястый дощатый пол, окончательно просыпаюсь, чувствуя, как уходит из памяти сон.

Под тощей задницей комковатый, сырой, пахнущий плесенью ватный матрас, чуть свисающий с низкого и очень узкого топчана. Спёртый воздух пахнет плесенью, пылью и древесной трухой, а ещё — чем-то неуловимым, но присущим помещению, которое долго было нежилым.

Продрав глаза и время от времени широко, едва ли не до вывиха челюсти, зевая, некоторое время тупо наблюдаю за пауком, поднимающимся по паутинке наверх, к потрескавшейся побелке низкого потолка. Тоненько звенит комариный хор, и время от времени кто-то из них пытается солировать, кружа возле моей головы. Аплодирую им вяло и в общем-то безрезультатно, потягиваясь и почёсываясь.

Комары здесь мелкие, но многочисленные, и хотя на ночь, перед тем, как закрыть двери и окна, мы окуривали помещение, а потом долго охотились за ними со свёрнутыми газетами, их осталось достаточно, чтобы я проснулся расчёсанным. Судя по щелям в двери, сквозь которые во мрак комнатушки просачивается дневной свет, наша охота, в общем-то, изначально была предприятием почти бессмысленным.

Ещё раз вздохнув полной грудью, и не в силах надышаться спертым воздухом, я встал наконец-то с топчана, и приоткрыл скрипнувшую дверь.

— Проснулся? — улыбнулась мне мама, повернувшаяся от своих кастрюль, — С добрым утром, засоня!

— С добрым, — зевая, ответил я, и, не удержавшись, подошёл к ней и обнял, уткнувшись лицом в плечо. Замерев на миг, она обняла меня в ответ, и некоторое время мы так стояли, а потом, поцеловав меня в макушку, она со смешком оттолкнула меня, вернувшись к готовке.

— Погуляй пока, — сказала она, — минут через двадцать завтрак готов будет.

— Угум… — отозвался я, — окна открыть?

— Окна? — не сразу отозвалась мама, возящаяся с примусом, — Да, конечно! Я что-то с утра замоталась, не вспомнила даже.

Маленькие окошки с рассохшимися рамами отчаянно скрипят, сопротивляясь моим усилиям. Одно, особо упрямое, я, попытавшись было, не стал открывать, опасаясь, что выверну упрямую раму к чёртовой матери.

Привалившись поясницей к низенькому подоконнику, потихонечку разминаю затёкшую от неудобного сна шею и собственно поясницу, рассеянно глазея по сторонам.

Комнатушка небольшая, от силы метров четырнадцати, с низким, нависающим, чуть вогнутым потолком, растрескавшаяся побелка которого, со следами многажды засохших потёков, напоминает причудливую географическую карту. В щелях пошире, мне хорошо это видно, проглядывает иногда какая-то жизнь. Где-то виднеется не то плесень, не то грязь, а в щели покрупнее шустро проскакивают какие-то насекомыши.

Три окошка, низких и подслеповатых, собранных из дрянного стекла, чиненого буро-жёлтой замазкой, приваривающей один осколок к другому. Рамы и подоконник давно требуют покраски, и, проведя по ним пальцем с лёгким нажимом, можно отшелушить мелкие грязно-белые чешуйки.

Поскрипывающие полы, на которых ещё держится сползшая кое-где коричневая суриковая краска. Местами, где деревянные клинышки прогнили, щели меж досок, да и сами доски, сучковатые и изначально некондиционные, не мешало бы заменить. Снизу тянет сквозняком, пахнет сыростью и мышами.

Под самым потолком единственная лампочка, засиженная мухами. Длинный провод скручен узлом, от чего лампочка торчит несколько набекрень.

Напротив сколоченной из досок двери — огромный, некогда кожаный диван, занимающий, наверное, добрую треть комнаты. Сейчас он носит следы починки, но вообще, его легко представить где-нибудь в присутственном месте, времён этак Александра Второго, и восседающие на нём сановные, орденоносные задницы, ведущие важные, сановные разговоры о том, что мужики, они ж как дети, и рано… рано их освободили от благодетельного присмотра помещиков!

Слева, в углу, массивный, непростого происхождения письменный стол, испещрённый шрамированием, ожогами и чернильными татуировками. Напротив окна — кухонный, он же обеденный, самодельный, за которым сейчас готовит мама. А между диваном и письменным столом небольшая, плохо сложенная печь с обвалившейся штукатуркой, из-под которой проглядывают разносортные, и, кажется, откровенно самопальные кирпичи.

Справа от входа, почти в самом углу, низкая дверь, собранная из досок, щелястая и скрипучая. За дверью не то вторая комнатка времянки, не то кладовка, но вернее всего — по ситуации. Сейчас эта комнатушка служит мне спальней.

Окон там нет, зато есть вторая дверца, ведущая на улицу, и заставленная сейчас снаружи невообразимым старушечьим хламом, теснящимся между дверью и поленницей. Некогда вверху двери было крохотное окошко, но потом треснувшее стекло обильно закрасили зелёной краской, а чуть погодя заколотили снаружи расплющенной консервной банкой, на которой и сейчас можно разглядеть английские буквы.


Зевнув ещё раз, мотанул головой, прогоняя остатки сонливости, и, подхватив зубную щётку, порошок и полотенце, выскочил во двор.

— Дверь приоткрой! — донеслось мне вслед, и, угукнув, я развернулся на пятках, выполняя мамину просьбу.

Времянка, которую мы снимаем, стиснута между собственно хозяйским домом, сараями и соседским забором, глухим в этом месте. Узкий пятачок, выложенный камнем и битым кирпичом, заставлен, вдобавок, всяческим хламом, так что пройти с чем-то габаритным здесь не так-то просто, а солнце, кажется, и вовсе не заглядывает сюда, порукой чему жирный мох, выросший в щелях и кое-где на стенах.


В огороде, задрав к небу сухую старушечью задницу, обтянутую линялым, сильно вытертым платьем, возится хозяйка дома, перемещаясь на полусогнутых ревматичных ногах, обутых в старые калоши.

— Доброе утро, баб Нюр! — проскакивая мимо, громко здороваюсь с ней.

— Да чтоб тебя! — взрывается та вместо ответного приветствия, — Оглашенный! Кто ж так к людя́м с заду подкрадывается! Как же тебя родители, ирода, воспитывают…

Сморщенное черносливное лицо, с торчащими кое-где волосатыми родинками и бородавками, полно праведного гнева. Впрочем, она всегда такая… и нет, собственно, никакой разницы — как именно я буду здороваться, и буду ли вообще. Смолоду склочный характер, наложенный на возраст, это, знаете ли, не мёд…

Делаю покаянный вид, киваю… и разумеется, не пытаюсь остановиться, чтобы бабка выплеснула на меня словесные помои с полным для себя удовольствием и комфортом. Опять-таки — никакой разницы. Проверено, да и соседи поделились…

Собственно, это одна из причин, почему мы вообще смогли снять жильё в такой близости от Москвы. Желающих жить с такой склочницей мало, да и те, как правило, быстро съезжают, зарекаясь когда-нибудь ещё… И вот что-то подсказывает мне, что скоро съедем и мы, причём — в любом случае!

Чищу зубы под рукомойником, краем уха выслушивая плохо связанные фразы, полные яда и неудавшейся жизни.

— … воды сколько на себя тратят! Ишь…

… и плевать ей, что воду эту я сам вчера и натаскал, и что стекает она в ведро, которое потом буду выплёскивать либо я сам, либо, что менее вероятно, кто-нибудь из моих родителей.

Потом, растеревшись полотенцем и оставив его на рукомойнике, посещаю кабинет задумчивости, старясь дышать через раз, чтобы не проглотить одну из жирных зелёных мух. Но хотя бы чисто… насколько это вообще возможно для подобного заведения.

… уж по сравнению с общественным — так уж точно!

— Да что ж это такое! — взрывается бабка праведным гневом, видя, как я после туалета мою руки, — Ишь…

Вслед мне несётся поток разнообразной брани, пожеланий и проклятий.

— Калоша старая… — говорю в сердцах, заходя во времянку и борясь с желанием хлопнуть дверью, — Как ни сделай, а всё ей не так!

— Не надо так говорить, — хмурится мать, — Старый человек…

Подавив желание закатить глаза, слушаю нотацию, но впрочем, мама не перебарщивает с нравоучениями, и, сказав обязательное о «старом человеке» и о том, что надо быть более терпимым к людям, заканчивает тем, что с жильём вообще плохо, а нам, да тем более почти в Москве, совсем сложно! Вздыхаю покаянно, и на этом всё заканчивается.

— Минут десять ещё, — говорит мама, услышав бурчание в моём животе, — Чуть-чуть потерпи, ладно?

— Угум… — удалюсь к себе в комнатушку, и, раз уж есть время, делаю разминку, что в такой тесноте совсем непросто.


К завтраку подошёл отец, успевший ещё затемно сбегать на станцию, чтобы встретиться там со старым товарищем. Судя по озабоченному виду и горизонтальной морщине над переносицей, всё не так-то просто…

Ел он медленно, постоянно о чём-то задумываясь и хмурясь ещё сильней, хмыкая и прикусывая губу. Если бы не мама, постоянно тормошащая его со всякими пустяками, он бы, наверное, вовсе завис.

Потихонечку отец отживел и начал нормально есть, разговорившись с супругой. Как это бывает у людей, давно живущих вместе и понимающих друг друга даже не с полуслова, а с полувзгляда, речь их полна многозначительного хмыканья, вздёрнутых бровей, междометий и оборванных в самом начале фраз.

Они друг друга понимают прекрасно, а мне, кроме слов «лимиты» и «прописка», мало что понятно. Спрашивать, впрочем, не ко времени, да и не факт, что ответят. Ситуация с еврейством, старательно скрываемым от собственного сына, много говорит об их характере…

Впрочем, скоро мне стало ясно, что речь идёт если не о прямой реабилитации отца, то как минимум, о возможности устроиться на работу в ближнем Подмосковье, пока идёт рассмотрение дела. Москва, да и Подмосковье в целом, режимная зона, но вроде как, есть возможность обойти сложности, обратившись в какую-то Комиссию, или (здесь я не разобрал толком) к кому-то в Комиссии.

Суеверно постучав по столу, мама добавила несколько слов на идише, и почти тут же, легко подхватившись из-за стола, выскочила во двор на какой-то шум.

— К обеду участковый подойдёт, — вернувшись, сообщила она, — по поводу временной прописки, и вообще…

— Да чтоб его… — беспомощно сказал отец, из которого будто вынули стержень, и я понял, что ситуация более серьёзная, чем мне представлялось. Не знаю, какие неприятности могут быть от участкового, но родителям, многоопытным ссыльным, видней…


— Пойду пройдусь, — сообщаю родителям, которым, очевидно, нужно обсудить непростую тему, и, закрывая дверь, успеваю заметить, как мама, благодарно кивнув мне, успокаивающе гладит супруга по плечу.

— Ой вэй… — выдыхаю одними губами и сутулюсь, борясь с желанием до крови оббить кулаки о стенку сарая. Оглянувшись, не видит ли кто, вытаскиваю из тайника в поленнице початую пачку папирос и спички, и иду прочь со двора.

Быстро, быстро… ещё быстрее! Вскоре я срываюсь на бег и бегу, задыхаясь, через деревню, сопровождаемый лаем собак, перепрыгивая через канавы, невесть зачем прокопанные строителями и уже начавшие заполняться водой, огибая кучи строительного мусора и оскальзываясь на пластах земли, вывернутых строительной гусеничной техникой.

Добежав до шоссе, я, забыв о папиросах, долго стоял, задыхаясь не то от нехватки воздуха, а не то от избытка ярости. Почему?!

Почему нас всегда — сложно?! Почему наше государство устроено так, что всегда, как бы оно ни называлось, его ̶г̶р̶а̶ж̶д̶а̶н̶а̶м̶ подданным нужно всегда с чем-то бороться, преодолевать и доказывать?!

Не гореть ради высоких, но чужих целей… Не быть винтиком, не быть щепкой или смазкой для механизма Истории, а просто — жить!

— А потом, блять, удивляются… — криво усмехнулся я, вспоминая наконец о папиросах и закуривая, — почему Зворыкин и Сикорский — в Америке? Почему Хавкин и Мечников — во Франции и Англии, но, сука, не в России, как бы она не называлась!

— Да блять… — затянувшись, усмехаюсь, провожая взглядом бедно одетую женщину, ведущую по обочине шоссе деревенское стадо с прутиком в руках, — любой патриотизм сломается о такую действительность! С хрустом! Через колено!


Стоя у обочины шоссе, я курил одну папиросу за другой, и опомнился, только почувствовав тягостное ощущение в лёгких и горечь на языке. Мимо, с рокотом пронзая летний воздух, проносятся грузовики, редкие автобусы и совсем уж редкие легковые автомобили.

— Да чтоб тебя… — бормочу с досадой, глядя на оставшиеся в пачке папиросы, и, хмыкнув, решительно сжимаю кулак, сминая их в труху.

— Всё равно бросить хотел, — выдыхаю, чувствуя какое-то облегчение, и, чуть помедлив, выкидываю пачку в кусты, заваленные строительным мусором и припудренные старательно измятыми клочками газет. Игривый ветерок подхватил несколько таких обрывков, и они закружились причудливыми бабочками, так что я поспешил отойти подальше.

Пройдясь вдоль обочины, отыскал полынь поближе к дороге — там, где строители коммунизма не превратили ещё окрестности в один большой, размазанный в пространстве, общественный туалет. Сорвав молодые листочки, тщательно растёр их в ладонях, а потом, заранее морщась, пожевал их.

— Ф-фу… — выплюнув, долго соскребаю языком и пальцами остатки полыни из онемевшего рта, — так себе маскировочка, конечно, но за неимением лучшего сойдёт.

Вспомнив деревенских собак, норовящих исподтишка схватить за пятки, выломал подходящий батожок и пошёл вдоль дороги, задумчиво срезая с него веточки складным ножом. В голове крутится всякая бестолковщина авантюрного толка, а возраст, увы, вполне ощутимо давит на мозг, и ви́денья того, как я нахожу клад, пишу хит для советской эстрады или граблю сберкассу, не желают уходить.

— Да, знал бы… — вздыхаю сожалеючи, и несколько минут проходит в пустых фантазиях, как бы я, зная о своём грядущем попаданстве, мог подготовиться. Клады, советские и англоязычные хиты, колебания биржи, громкие спекулятивные акции…

Список выходит длинным, но увы! Если в профессиональной области и в ряде соседних я более чем компетентен, то вот музыкой, к примеру, никогда не интересовался всерьёз, а если что-то и слушал, то всё больше англоязычный металл и тяжёлый рок, где важны не слова текста, а музыка и драйв. Русскоязычное слушал много реже, но сомневаюсь, что местная цензура пропустит рэп, да и не ко времени этот музыкальный жанр, даже в Америке — не ко времени…

С кладами и колебаниями биржи — аналогично. Бывало, попадалось что-то этакое в интернете, но мусолить чужие успехи или неудачи всерьёз?! Увольте! Так… глазами зацепиться на несколько секунд, пока делаешь глоток кофе, а потом — дальше, дальше по новостной ленте…

С катастрофами, будь то природными или техногенными, в голове столь же скучно и пусто. О Чернобыльской Катастрофе, к примеру, я помню только последствия, а когда она была… Середина восьмидесятых, кажется? Весной… или нет.

Политика? В современной мне разбирался всяко лучше среднего обывателя, но ковыряться, кто именно развалил СССР, как и кого предал Горбачёв, и уж тем более, в политических раскладах Брежневского ЦК, я не испытывал никакого желания!

— Неправильный я какой-то попаданец, — невесело констатирую несколько минут спустя, опуская глаза на батожок, где руки, без малейшего участия головы, вырезали причудливые узоры, — Однако…

Поковырявшись в памяти, не нашёл за собой особых художественных талантов ни в той, ни в этой жизни, да и сейчас, собственно, несмотря на всю причудливость, вырезанные на батожке узоры даже с большой натяжкой сложно назвать искусством. Но…

— Мелкая моторика, — задумчиво сообщил я невесть кому, с изумлением шевеля пальцами, будто никогда их не видел, и чувствуя, как от живота поднимается к груди волна горячего восторга, чтобы взорваться в голове фейерверком эмоций.

— Рано ещё судить… — я замолк на полувздохе, не желая впустую обнадеживать сам себя. Но кажется (пока нет твёрдой уверенности!), организм потихонечку восстанавливается…

Ощущение тела, как необмятого костюма с чужого плеча, нет-нет, да и возвращается, но эти узоры, чёрт подери, очень хороший знак! Вот так вот, не глядя… Нет, функции мозга точно восстанавливаются! Работы ещё много, да и вообще… Подавив индейский вопль восторга, рвущийся из груди, я вздохнул полной грудью, и лёгкие, кажется, стали литра на два больше!

Неприятности в настоящем не то чтобы померкли, но посерели, поблекли, отодвинулись на задний план и потихонечку прислонились к декорациям, покрываясь пылью. Что, в конце концов, может сделать нам здешний участковый? Отказать во временной прописке?

Плюнуть и растереть! Ну, сменим место дислокации и попробуем заново… а потом, если надо будет, ещё и ещё! Да даже если не выйдет зацепиться за Москву, то и чёрт с ней!

Жаль, конечно, но есть ведь и другие крупные города. Ну, возможности чуть похуже… для чего бы то ни было. Прорвёмся!


Глянув на часы и прикинув примерно, когда может придти участковый, я задумался было, но, поразмыслив немного, решил дать родителям возможность побыть вдвоём. А как уж там они… сами разберутся.

Покручивая батожок в руках, и то насвистывая, то напевая из обрывков песен, пролезших в мою голову после размышления о возможной музыкальной карьере в СССР, я потащился вдоль шоссе, а потом, опомнившись, свернул в сторону деревни. А то в таком состоянии я да-алеко убрести могу…

Забравшись на холм, с сохранившейся пока, но уже изрядно прореженной берёзовой рощицей, я пытался сопоставить в голове все эти колхозные поля, старые домишки, покосившиеся от времени заборы и сараи, и — Москву! Урбанистичскую, задыхающуюся от смога, задавленную пробками!

— Полвека спустя это будет едва ли не центр, — бормочу я, прикусывая губу, и, прищурясь, вижу, кажется, миражи высоток, торговых центров и дорожных развязок здесь, среди унылых колхозных полей, разбавленных редкими стройками, — а вот к лучшему ли… вопрос на засыпку!

— Полвека, — задумчиво повторил я, и в который уже раз осознал, что даже в США эпоха персональных компьютеров, мобильных телефонов и стартапов придёт ещё ой как не скоро! Да собственно, и со свободой слова, равно как и с привычной мне толерантностью и социальными программами, сейчас, пожалуй, дела обстоят не столь… хм, радужно!

Настроение у меня не то чтобы испортилось, но былой фейерверк эмоций поутих, и с холма я спускался в некотором миноре.


Решив, для разнообразия и новых впечатлений, вернуться другим путём, я дал изрядного крюка, о чём вскоре пожалел. Деревенские дороги, и так-то вечно разбитые, с накатанными колеями и горбами, вспухающими в самых неожиданных местах, с появлением строителей стали чем-то совершенно невообразимым.

— Полигон для испытания тяжёлой гусеничной техники, — ядовито комментирую я, и, примерившись, прыгаю через канаву, на дне которой виднеется толстенный слой жидкой грязи с радужной плёнкой солярки поверх, — и за будущие десятилетия ну ничего…

— Да мать твою! — земля, вывернутая гусеницами тяжёлой строительной техники, поехала под ногами, и я, похолодев, начал падать спиной вниз. Каким-то чудом извернувшись, сломавшись в противно занывшей пояснице самым противоестественным образом, ухитряюсь удержаться на самом краю, припав на одно колено и на руку.

Земля под ногами шумно осыпалась в вонючую канаву, я, переведя дух, осторожно встал, чувствуя рассаженное колено и ушибленное запястье. Помогая себе батожком, по шажочку отошёл от края, и, переведя дух, сплюнул, покачав головой.

— Нормальные герои всегда идут в обход… — бормочу под нос и пытаюсь, хоть навскидку, оценить, а как там дальше?

— Вроде как самая сложная часть квеста уже закончилась, — и, отряхнувшись, решаю-таки идти дальше, рассудив, что худшую часть маршрута, я, кажется, уже прошёл…

— Полоса препятствий, — констатирую злобно, сходя с дороги на обочину и идя вдоль покосившегося забора, через густой, пыльный и, такое впечатление, обоссанный бурьян. Мелкая собачонка за забором, почуяв чужака, заходится в истерике, и её визгливый лай подхватывают деревенские собаки, выскакивая из-под заборов и сопровождая меня косматым роем.

Какая-то баба, толстая и неопрятная, вышла на крыльцо и уставилась на меня, приложив руку козырьком.

— Чево это ты тут? — тупо поинтересовалась она, — А? Чево?

Не отвечая, хотя на язык просится очень много слов, толкаясь во внезапно образовавшейся очереди, иду дальше, стараясь не провоцировать собак, которых стало избыточно много.

— Да чтоб вас! — псины, не оценив моего миролюбивого настроя, решили попробовать меня на вкус, и, откинув парочку пинками, я презрел пацифизм и начал весьма решительно отмахиваться батожком.

— Не нравится? — тычу концом батожка в оскаленную морду, и яростный рык сменяется визгом.

— Н-на! — собака, поддетая в бок носком ботинка, улетела в канаву.

Ещё несколько взмахов палкой, и нападение было отбито, а я выбрался на оперативный простор без потерь. Не считая моральных…


Мимо, натужно взрёвывая, обдав меня густым, чёрным выхлопом дрянной соляры, проехал трактор, припадая на обе стороны. Через полсотни метров он остановился, раскорячившись посреди дороги, и два индивидуума неопределенного возраста, но сильной помятости, слезли с него, решительно направившись к одному из домишек.

Сплюнув на дорогу, пожелал строителям всего хорошего, и особенно — настроения!

— Ур-роды… нарочно ведь подгазовали, когда мимо проезжали!

Между тем, уроды, дойдя до калитки, остановились и замолотили в неё.

— Валька! Валька, открывай! — голос хриплый, пропитый и прокуренный, но хорошо поставленный, способный донести заветное «Майна, блять!» за десятки метров, невзирая на шумы работающей на стройке техники.

— Да ёб твою мать, Валька! — зычно поддержал напарника второй гегемон[1], — Открывай!

Дальше пошло вовсе уж непечатное, и я, поморщившись немного, ускорил шаг, желая проскочить всё это побыстрее. Побыстрее, впрочем, не получилось, и, едва не подвернув ногу, поскользнувшись на лужице солярки поверх россыпи битого бутылочного стекла, я вынужденно пошёл осторожней и потому — медленней.

— Да ёб… — натужно выдавил из себя кто-то из мужиков, и, встав на плечи присевшего напарника, полез через забор, цепляясь пузом и отчаянно матерясь под аккомпанемент надрывного собачьего лая.

Полминуты спустя, открыв калитку и загнав скулящего барбоса в конуру пинками и поленьями, славные представители пролетариата уже барабанят кулаками по входной двери, причём в их стуке угадывался какой ритм, и даже, не побоюсь этого слова — мелодия!

«Не иначе как „Варшавянку“ или „Интернационал“», — ёрнически подумал я, невольно косясь на жанровую сценку, хорошо видимую через настежь распахнутую калитку, противно скрипящую на ветру.

— Валька, бля! — хрипит один из них, не переставая молотить кулаками, — Открывай давай, бля! Непонятно, что ли?! Трубы, сука, горят!

— Да, открывай! — вторит другой, добавляя в чёткий, слаженный ритм, удары ногами, — Кому сказано, ёб твою мать!

— … прочь, ироды! — послышался в ответ приглушённый старушечий голос, — Вы мне денег так и не отдали! Вот когда…

— Открывай! — медведем взревел один из гегемонов, перекрывая возражения, — Дверь, на хуй, вынесем! Там коллектив помирает, а ты, бля, помочь не хочешь?! Фашистка!

«Чёрт…» — невольно замедляю шаги, примериваясь, как, если что, гасить этих…

… но почти тут же, скривившись, решительно ускоряю шаг. К чёрту!

Самое страшное, что может грозить бабке, это конфискованный и в последующем распитый самогон, ну и совсем уж в тяжёлом случае — затрофеенные остатки прошлогодней капусты из кадки в подполе, если гегемоны посчитают себя оскорблёнными, и решат взять своё за моральный, так сказать, урон!

— А потом она придёт на стройку, и всё ей вернут… — уговариваю себя, проходя мимо, — деньгами, или там по хозяйству чего…

Липкое, противное ощущения соучастия в преступлении обволакивает меня. С одной стороны, сделать что-то я не могу… да и глупо всё это!

А ещё — опасно. Несколько сот мужиков, не обременённых моралью и интеллектом, зато живо откликающихся на крик «Наших бьют», не задаваясь вопросами — а за что, собственно, огрёб один из «Ваших», шакалами рыскающих по окрестности, это…

Сталкивался уже, и повторения не хочу! Как там… интеллект толпы равен интеллекту самого глупого его представителя, поделённый на количество членов[2].

— … без денег не дам! — бабка, как опытная подпольщица, ведёт свою борьбу, не открывая двери, — А ишшо мастер ваш, который Саныч, обещал мне, старой, сапог в жопу вставить, если я…

— Бесславные ублюдки против Старой Самогонщицы, — несколько истерично хихикаю я, и, проходя мимо трактора, невольно замедляю шаг, прикидывая, что с ним можно…

— Да к чёрту… — опомнившись вовремя, шепчу одними губами, — вот же возраст какой поганый! Давит гормон на мозг! Так давит, что до полной отключки!


Трактор уже не виден из-за поворота, и я несколько расслабился. Оглянувшись зачем-то ещё пару раз, пошёл спокойней.

Деревенская улица здесь пошире и не такая угандошенная. Обычная, можно даже сказать — каноническая, со слегка горбатой, виляющей в разные стороны дорогой, обочины которой прочерчены глубокими колеями с зеленоватой от тины водой, где выведено не одно поколение головастиков, считающих эти лужи своей Родиной.

Кое-где около домов высокие деревья, под ними грубо сколоченные скамейки или чаще — обычные брёвна, наспех ошкуренные там, где должно располагаться седалище. Всё очень неприхотливо и своеобразно, с шелухой от семечек и стеблями бурьяна разной степени чахлости, как неизменной частью местного дизайна. Культурной особенностью.

Народу ни на улицах, ни во дворах, почти нет по летнему времени, и…

— Да чёрт! — я шарахнулся от мужика, неожиданно спрыгнувшего с пошатнувшегося забора.

Хохотнув, и показав нечастые и нечистые зубы, работяга подмигнул мне, и, вытащив из-за пазухи редиску, небрежно обтёр её о рукав спецовки и с хрустом откусил.

— Не убудет от бабки, — заговорщицки сообщил он мне, снова подмигивая и скаля желтоватые зубы. Совсем ещё не старый, от силы чуть за тридцать, работяга уже основательно потрёпан тяжёлой работой, водкой, бараками и всей этой скотской жизнью, которую он, наверное, считает совершенно нормальной.

Дальше работяга не продолжает, но и так, без лишних слов, ясно, что он считает себя вправе раскулачивать селян, потому как а что они… в самом деле?! А?!

Вытащив из-за пазухи ещё одну редиску, он протёр её о спецовку, поглядел, поплевал и протёр ещё раз, после чего протянул мне, подмигивая и скалясь.

Машинально, на одной брезгливости, делаю пару шаг назад, и лицо у работяги искажается так, что ещё чуть — и без грима в фильм ужасов, на роль второго плана.

— Чистеньким хочешь быть? — делая шаг вперёд и по-гусиному вытягивая загорелую, обветренную шею, шипит он, брызгая слюной, — Смотри, сучёнок…

Куда и почему я должен смотреть, не вполне ясно, но накал ненависти несообразен ситуации, и я понимаю, что это, наверное, что-то психическое… чёрт!

Дальше, впрочем, конфликт не продолжается, и он, сплюнув себе под ноги, остался стоять, глядя на меня с непонятным вызовом. А я, не отрывая взгляда от странного, и кажется, опасного типа, бочком удаляюсь по дороге, готовый, если вдруг что, сорваться в галоп. Ну его на хрен!

Отойдя подальше, я перевёл дух и пошёл спокойней, не забывая, впрочем, поглядывать не только по сторонам, но и назад! От греха…

Вскоре, впрочем, меня отпустило, и я пошёл чуть помедленней, не без удовольствия глазея по сторонам, и чувствуя себя не то туристом в глубинке, не то членом этнографической экспедиции, не обременённым особыми обязанностями. Собаки здесь, не взбудораженные рёвом строительной техники и нашествием нахальных незнакомцев, в большинстве не агрессивны, и, тявкнув вслед пару раз, тут же виляют хвостами (ничего личного, бро, служба!), теряют всякий интерес и продолжают заниматься своими собачьими делами.

Деревенька, в которой мы нашли временный приют, лентой вытянулась вдоль колхозных полей, и если там, ближе к стройке, всё испохаблено и загажено, то здесь, куда строители почти не заезжают, она вполне живописна, и местами — хоть на открытку! Некоторые дома прямо как игрушечные, с резными наличниками и прочими признаками справных хозяев, которые заботятся не только о желудке, но и о душе.

Деревья здесь старые, раскидистые и кучерявые, со скворечниками почти на каждом, с белёными по весне стволами, и до того порой красивы, что время от времени, забывшись, я останавливаюсь, и, хлопая себя по карманам, ищу телефон, чтобы сделать фото.

Вся эта красота, увы, изрядно заброшена, ибо лет через несколько деревня с многосотлетней историей канет в Лету, и на её месте вырастет либо безликий микрорайон, либо, что более вероятно, промзона.

Отсюда, а отчасти и потому, что мужиков, да и собственно молодёжи, из-за близости столицы, почти и не осталось, строители ведут себя так… как ведут. И так-то — не образец хороших манер…

Они уже видят на месте домов котлованы, а огороды почитают за бесхозные. А тут, мать их, какие-то местные, с частнособственническими интересами! Ну не обнаглели, а?!

С психологии строителей в частности и гегемонов вообще, меня перекинуло на квартиры, которые, по идее, должны выделить деревенским жителям. Не знаю, как сейчас обстоят дела в Союзе, и какие здесь законы и нормативные акты, но что-то вот сомневаюсь насчёт отдельных квартир…

Семье с детьми? Да, вероятно… Но вот одинокая бабка, дети и внуки которой прописаны где-то в городах, получит, скорее, комнату в коммуналке, а может быть, и в тёплом, почти благоустроенном бараке! Строго по нормативам, разумеется…

Мельком глянув на ковыляющую по дороге старуху, тащащую на согнутой спине тяжёлый узел, я задумался — а будет ли такая бабка рада комнате в коммуналке — с отоплением, водопроводом и благоустроенным туалетом? Казалось бы, да…

…но трёхрублёвая колхозная пенсия при отсутствующем огороде и проданной корове-кормилице…


Вскоре показались знакомые дома, и мысли о социальной справедливости, пенсиях и нормативных актах вымело из головы, как метлой. На ходу разминая плечи, свернул к турнику, чуть кривовато висящему меж двух старых берёз, и выполнил несколько подходов.

А после, чуть передохнув, с превеликим трудом сделав выход силой, уселся на железяке, поглядывая в сторону дома. Квартирная хозяйка, закончив возиться в огороде, разогнулась и поковыляла в дом, держась за поясницу.

— Это я удачно… — тут же соскочив, поспешил проскочить во двор через заднюю калитку в огороде. Тряхнул за ручку раз, другой, деревянная щеколда повернулась, и калитка, негромко скрипнув, отворилась.

— Так себе преграда, — хмыкнул я, проскальзывая внутрь и снова запирая калитку, — от честного человека! Хотя… скорее от коров и коз, а до появления строителей, судя по всему, проблем с воровством в деревне не возникало.

Дорожка, выложенная из плах, камня и битого кирпича, давно требующая ремонта, огибает стоящий на задах хлев, из которого густо пахнет навозным духом, и сараи, доски которых от времени не только потемнели, но и осклизли.

«Бестолково всё как…» — невольно, и в который уже раз, возникает презрительная мысль. С моим, пусть и невеликим, опытом строителя и дачника, я вижу буквально десятки вещей, которые можно сделать проще, лучше, иначе…

Приходится напоминать себе, что предки не тупые, но у них не было… то есть нет (!) соответствующих знаний, материалов и денег. Это — классическая ловушка нищеты[3]. Когда нет капитала, знаний и прочих ресурсов, чтобы хоть немного улучшить свой уровень жизни, который и без того очень низок, ты не можешь пополнить ресурсы, и ситуация становится по сути безвыходной.

«А ещё, — мелькнула мысль, пока я, задержав дыхание, обходил хлев, — здесь очень распространено „мышление краба[4]“ в его классическом виде».


Сразу во времянку идти не стал, покрутившись предварительно в огороде, куда выходило одно из окошек. Поколыхав кусты красной смородины, и оборвав несколько недозрелых кистей, от которых связало рот, я счёл, что дал им достаточно времени, на… чтобы то ни было.

Суду по виду родителей, они правильно воспользовались им, и я, машинально потянув носом воздух и уловив густой, тяжёлый запах недавнего секса, внезапно смутился и выскочил во двор, полыхая ушами. Родители явно чувствующие себя несколько неловко, вышли чуть позже, стараясь не глядеть на меня и друг друга.

В ожидании участкового сели играть в карты, вытащив во двор кухонный стул и табуретки. Играем без изысков, в дурака, рассеянно, больше для того, чтобы просто скоротать время.

Мама, к слову, очень сильный игрок, который прекрасно просчитывает ходы, блефует, показывая любые эмоции, и, при необходимости, мастерски передёргивает карты. Это не ново для меня, но играет она профессионально, и каждый раз, видя, как она только что неловко тасовала колоду, а потом, подмигнув мне, показывает какой-то трюк, удивляюсь, как в первый раз.

Я постоянно отвлекаюсь на всякие мысли, и, продолжая рассеянно играть, взялся представлять ожидаемого участкового…

«Грузный, тяжёлый, немолодой человек в аккуратном, но несколько вытертом кителе, вошёл, поздоровавшись с нашей хозяйкой, и, обронив о жаре, неспешно уселся на предложенный стул, скрипнувший под весом немалого тела.

— Может, чаю? — нерешительно предложила мама, вставая, — Мы с Севера, вы такое варенье здесь вряд ли найдёте!

— Ну… — участковый, сняв фуражку, протёр плешь, — давайте, чего уж.

Мама захлопотала, а участковый завёл с отцом неторопливый разговор о погоде, о том, что деревня превращается в город, и что бывшему ЗК, понятное дело, нигде не сладко.

— В Москве, да… — отпивая по глоточку, и, аккуратно черпая варенье ложечкой, говорил милиционер, облизывая полные губы, — сложно! Непростой колхоз, сами понимать должны…

— Так как ягода называется, вы говорите? — внезапно сбился он, повернувшись к маме. Она ответила, и разговор, вильнув, перескочил на кулинарные темы, чтобы через несколько минут вернуться в свою колею.

— Сложно, да… — сочувственно качал головой участковый, промокая плешь платком, — но сами понимать должны — Москва! Н-да…

Я уже понял, что участковый и сам не знает, чего от нас хочет…

… но вне всяких сомнений — каких-нибудь благ! Не взятка… упаси Боже, Карл Маркс и Владимир Ильич! А так…

Не то несколько баночек солений, не то купюра покрупней, сложенная конвертиком и засунутая в кармашек кителя. Сейчас ещё год-два, и на пенсию, и надо бы…

А с другой стороны, стоит ли рисковать? Да и вообще… Времена нынче не те, а бывших политических сейчас иногда так реабилитируют, что они, пусть очень нечасто, взлетают достаточно высоко! Как знать…»

В калитку забахали кулаком, и через несколько секунд на крыльце показалась квартирная хозяйка.

— Бегу-бегу! — тоненьким, подхалимским голоском отозвалась она, с кряхтеньем вбивая старческие ноги в дырявые калоши.

Проходя мимо нас, она усмехнулась злобно, и шустро заковыляла к калитке.

— Уже! — послышалось почти тут же. Невнятный разговор…

… и во двор прошли двое в штатском, а меня, кажется, на миг остановилось сердце…

— Савелов Иван Аркадьевич? — осведомился один из них, с лицом колхозного активиста и отпечатком причастности на грубо вылепленном лице. В его руке красным мотыльком мелькнуло удостоверение, раскрывшись и тут же пропав, — Пройдёмте!

Загрузка...