На четвертый день пути мы добрались до края болота. Увидев нормальные березы и осинки, я так обрадовался, что даже не вспомнил, до чего же я ненавижу лес. В конце концов, плохо все, что не пустыня, но лес все-таки менее плох, чем болото.
Мы побрели по тому, что лет пять назад было дорогой. Сейчас это была еле различимая среди буйной растительности просека, заплетенная ветвями. Удивительное дело, ведь не лианы же и не тропические «я-не-знаю-что», а сорная ольха и чахлые березки, но как им удалось так разрастись и создать столь плотную непроходимость? Резервы природы неисчерпаемы, я всегда это говорил.
Под ногами заскользила глина. Она, видимо, была когда-то выбита здесь колесами телег, потому что в высокой траве тянулись две параллельные лысинки.
Мы вышли в путь рано, еще по росе, и через три часа я понял, что напрасно обрадовался солнышку. Оно начало припекать, и от травы пошел пар. Мне стало казаться, что кому-то взбрело в голову сварить нас в собственном соку. Снять плащ не было никакой возможности из-за разнообразных насекомых, которые очень обрадовались приятному сюрпризу в виде трех сытных обедов. Не знаю, как выглядел я, но Исангард напоминал ходячий оводовый смерч.
Я поскользнулся и растянулся на дорожке. Возле самых глаз в крошечной и очень уютной лужице я увидел головастиков. Этакие маленькие нежные создания, черненькие и веселенькие. Лужица была вполне ими обжита, и я видел, как хорошо им у себя дома. Мне показалось, что я заглянул в чье-то окно, за занавеску, и увидел то, что видел всегда в таких случаях: мир, покой, горящую лампу, гудящий камин — словом, все, о чем ностальгически мечтают бродяги, пока они бродят и всего этого не имеют. Что случается с бродягами после обретения вышеназванных благ — другой разговор. Мы с Исангардом пока что этих благ не обретали.
Исангард остановился и обернулся ко мне. Он увидел, что я лежу и с самой завистливой мордой глазею на головастиков.
— Устал, Кода? — спросил он.
— Смотри, Исангард, — ответил я, увиливая от прямого ответа. — Головастики. Может быть, они поющие?
Имлах за моей спиной подумала, что я ужасно хитрая бестия. Я в ответ подумал, что не ее это дело.
— Знаешь что, — сказал Исангард. — Давай мне руку. Дорога пошла вверх, может быть, найдем деревню или луг и переждем там жару.
Я с благодарностью взял его за руку, и он потащил меня за собой. Мы шли теперь по рассохшейся корявой дороге, бежавшей среди холмов. Вокруг был такой одухотворенный простор, что, будь я пророком Фари, мой взор увлажнился бы слезой. Но поскольку я был всего лишь Пустынным Кодой, я просто вертел головой и с любопытством глазел по сторонам.
Так продолжалось часа два, и я уже совсем было примирился с этими малоприятными северными землями, как вдруг мы вышли на очень странную поляну.
Полузаросшие травой, по обширному лугу вокруг одинокого дуба были разбросаны большие могильные камни. На всех надгробиях лежал отпечаток руки одного мастера — след несомненного родства. Камни, как и лежавшие под ними люди, были близки друг другу. Тщательно, немного неумело выбивал неведомый художник имена и заклинания, иногда добавляя что-нибудь доброе, ласковое, чтобы покойнику было не так одиноко. Имена были сплошь старинные, культовые, а из надписей, обозначавших возраст, явствовало, что лежат здесь одни старики. Молодых не было потому, что молодые ушли умирать в другие земли.
В толстую кору дуба было воткнуто большое боевое копье, такое огромное, каких я никогда не видел. Старинное, вероятно. Сейчас и людей-то таких нет, чтобы сражаться подобной дубиной. Его даже поднять трудно, не то что бросить. Копье пригвождало к дубу изображение какого-то ихнего дурацкого божества, сделанное из деревяшек, тряпок и соломы. Божество было одноглазое, довольно свирепое и на вид ужасно несимпатичное. Чем-то оно напоминало Гримнира. На месте бога, которого тут пытались изобразить, я бы обиделся.
Вокруг в раскаленном воздухе плавали запахи трав, буянило лето, росли лопухи, крапива, ромашка — все, что пирует после ухода человека.
— И это твоя родина, Исангард? — спросил я горестно. Не удержался.
Он вздохнул и отвернулся. И впрямь, подумал я. Когда на кладбищах начинают хоронить одних стариков, потому что молодые все заблаговременно ушли, то дело плохо. Не может быть, чтобы здесь все повымирали от климата. У этой страны, скорее всего, есть какой-то ключ. Дурацкая, примитивная магия, которая почему-то всегда безотказно действует — как, впрочем, все примитивное. Неизвестно, как этот ключ выглядит и где находится, но я чуял, что угадал правильно. Во всяком случае, лично мне неизвестна другая возможность довести страну до полного истощения.
Техника этого дела проста до безобразия, и для того, кто хоть немного соображает в элементарной магии, не составляет никакого труда. Первобытнейший примитив. Берется этот самый ключ — рисунок, скульптура, просто клочок одежды — и в зависимости от того, каких результатов хочешь добиться, начинаешь над ним измываться. Можно окунуть в расплавленный воск, или утопить, или плюнуть на него от души. До сих пор не понимаю, как действует этот механизм, но срабатывает он стабильно.
А хорошо, что Исангард не умеет читать мыслей. Потому что если он хоть каким-то боком узнает про ключ, он из шкуры вон вылезет, но добудет его. Любит он всякие безнадежные предприятия.
Я заметил, что он смотрит на меня, и с решительным видом отвернулся поглазеть на пришпиленного бога.
— Скоро деревня, — сказала Имлах.
Исангард повернулся к ней.
— Ты уверена?
— Да. Когда я ходила на болото за клюквой, я встречала теток из той деревни.
— Как она называется?
— Врагово.
— Разбойничье название, — заметил Исангард. — А твоя деревня, Имлах?
Девица прищурилась, будто ей польстили.
— Варнаково, — ответила она. — Ты правильно угадал, Исангард. Тут исстари жили потомки разбойников. Ты сам-то откуда родом?
— Я алан, — буркнул он. — У моих родителей не было дома.
— Так ты с самой Окраины?
— Ну вот какое тебе дело! — встрял я. — Пойдем лучше. Быстрее придем.
Действительно, через сотню метров дорога (вернее, то, что от нее осталось) вывела нас на заливной луг. Некошеная трава закрывала меня с головой, а Исангарду была почти по локоть. Она сплеталась и путалась в ногах, и мы с трудом продирались сквозь нее. От травы шел влажный пар, и мошка, поднятая нашими шагами, летала просто тучей.
Я пытался найти хоть какой-нибудь ветер, чтобы пригнать его сюда и разогнать полчища кровососущих, но тщетно: приличного ветра не было нигде, а тот, что я все-таки разыскал, был так далеко, что сюда бы просто не долетел. Я завял ужасно. Имлах тоже выглядела не лучшим образом, губы у нее пересохли, а вода, которую они с Исангардом хлебнули из грязной лужи, никак не могла утолить их жажду. Не так надо пить, чтобы напиться, по бедуинскому опыту знаю. Они тоже знали это и все же не удержались. Трудно удержаться, когда видишь воду, я это понимаю.
Мне-то что, я Пустынный Кода, у меня уши подолгу сохраняют запасы влаги, и этим я похож на многие пустынные растения, которые отращивают мясистые листья. Каждый приспосабливается, как умеет. Только люди вообще не умеют приспосабливаться, и для меня до сих пор загадка — как это они ухитряются выжить.
Мы начали спускаться с холма и сразу увидели впереди деревню.
Она была пуста. Это мы сразу поняли. Но все равно подошли ближе — куда еще было идти? На просторном лугу стояли семь домов, черных, хмурых, с высаженными окнами. Над ними полыхало солнце, и я впервые за много дней, что мы провели здесь, шкурой почувствовал название этих Окраин — Южные.
— Смотри, — шепнул вдруг Исангард и тронул меня за плечо.
Я обернулся. Крыша одного из домов слегка дымилась. И вот, в одно мгновение, огонь вырвался наружу и закричал, развеваясь в небе. Откуда-то взялся ветер, и огонь прыгнул на соседнюю крышу. Остальные дома стояли в стороне и потому не занялись.
Мы сбились в кучу, глазея на пожар. Дома горели, и никто не плакал, никто не причитал и не мчался с водой, никто, кроме нас, даже не узнал о несчастье. И никто, кроме нас, чужих, не видел, как гордо и безмолвно они умирают, выпрямившись, словно перед казнью. Пять соседних домов, избавленные от гибели направлением ветра, сурово чернели окнами. И такая безысходность была в этом пожаре, вспыхнувшем в брошенной, забытой, никому не нужной деревне.
Я прижался к Имлах и потихоньку высморкался в подол ее полосатой юбки.
Мы спустились в ложбинку и обнаружили там мелкую речушку, бежавшую по разноцветным камешкам. Довольно долгое время мы провели в воде, но и сюда долетали белые клочья пепла. Наконец, Исангард забрался на крутой бережок и крикнул, что дома догорели. Тогда мы вернулись в деревню.
Пять уцелевших домов стояли перед нами. Мы могли занять любой из них и жить, сколько вздумается, нас никто бы не прогнал. Но было в них что-то жуткое, что делало невозможной даже мысль о том, чтобы поселиться здесь надолго. Потом я понял: отсюда ушли домовые. А это еще хуже, чем если бы отсюда просто выехали люди. Когда домовые уходят, это, считай, конец. Если даже нечисть решила, что место дурное, то человеку делать тут совершенно нечего.
Я так и сказал.
— Мы не собираемся здесь жить, — заверил меня Исангард. — Мы переночуем, а завтра на первой заре уйдем.
Мы осторожно поднялись на высокое крыльцо, стараясь ступать как можно тише. Тишина стояла первозданная.
Дом был разгромлен, словно люди, покидая его, торопились. Добротная старинная мебель валялась перевернутая, из комода вытряхнули все ящики. Но печь была еще цела, и на полке стояли глиняные горшки, на стене висели всякие приспособления для кулинарии, которые живо напомнили мне орудия пыток, бывшие в широком употреблении на моем родном Востоке. В слабом свете блеснуло битое стекло старинного черного буфетика с витыми колонками и аккуратными досками-полочками. Смутно белели на полу растоптанные вместе с мусором перья из подушки. На окне Имлах увидела деревянный ларец, обтянутый темным коленкором и выложенный медными пластинами. Она раскрыла его, но ларец был пуст. Под треснувшим зеркалом лежали клочки ткани, ниточки и ржавые наперстки. Потом мы нашли под столом детскую колыбель, сплетенную из бересты и ивовых прутьев. В этом разоренном гнезде, еще теплом, все было сделано добротно, все из дерева и все на века.
Мы поднялись на чердак. Лестница была построена капитально, так что даже мне не пришлось делать над собой усилие, чтобы забраться по ней. Странно, но еще сохранилось сено, а в углу я нашел прялку и кудель. На прялке какой-то умелец вырезал солярные знаки. Я подозрительно покосился на Имлах. Если она все же кикимора, то не выдержит — вцепится в кудель. Для ихней сестры первое дело — пряжа и прочие бабьи радости. Но Имлах осталась к этому равнодушна, и я просто терялся в догадках. Значит, она не кикимора? Но и не человек, это ведь ясно. Тогда кто? «Не угадаешь, дурак»,
— услышал я у себя в голове ее злорадный голос. «Сама ты дура», — подумал я.
И тут я нашел в кудели нечто такое, из-за чего сразу забыл все наши склоки.
Я увидел мертвого домового. Он был совсем крошечный, ссохшийся, седенький, весь заросший волосенками и словно запутавшийся в кудели. Глазки у него были пустые, бесцветные, без зрачков. Он до самой смерти так и не закрыл их, все смотрел куда-то в потолок. И рот у него был полуоткрыт. Во рту поблескивал зуб. Он был легкий, как веретено. Я не хотел, чтобы Исангард или Имлах увидели его, и потому осторожно прикрыл его клочком сена.
— Я хочу есть, — заявил я очень громко. — Имлах, слышишь?
Она не успела ничего заподозрить, потому что Исангард тоже шумно потребовал пищи, и мы втроем спустились с чердака. На душе у меня было прескверно.
Имлах принялась шарить по полкам и довольно скоро обнаружила плетеную корзину, в которой сохранилось немного муки. Она сняла с гвоздя старенькое сито, просеяла муку и погнала нас с Исангардом за водой. Мы безропотно взяли ведро и отправились к речке, разговаривая по дороге.
— Даже не верится, — мечтательно сказал Исангард, скользя по глинистой тропинке под обрыв. — Я как будто попал в сказку… Мне мать рассказывала: печи, ухваты… У нас-то этого никогда не было. У нас были кони, седла, мечи. Мать была у меня деревенская, для нашего племени чужая… Я в детстве думал, что она просто сочиняет.
Исангард никогда не рассказывал мне, почему он ушел из дома. Иногда вспоминал свою мать — вот как сегодня. По его словам, она была красавица, тонкая, темноглазая. Ее звали Атвейг, и это же имя он дал своему мечу. Он называл меч своей подругой и говорил не «меч», а «спада». Возможно, то, что висело у него в ножнах за спиной, и было «спадой». Откуда мне знать, я не разбираюсь в оружии. Я знал только, что ЭТУ Атвейг он обожал и что никто из одушевленных существ, включая меня, никогда не пользовался таким его расположением. Впрочем, если бы он узнал, что я считаю Атвейг неодушевленным предметом, он бы меня прибил. Отчасти она действительно была живой, насколько это возможно для оружия.
Имлах замешивала тесто в старенькой глиняной плошке. Прядка желтых волос все время падала ей на глаза, и она мотала головой, отбрасывая ее. Мы с Исангардом сидели на неудобной горбатой крышке сундука и восхищенно наблюдали за ней. Если ею не восхищаться, она вообще работать не будет, вот мы и старались изо всех сил.
Имлах вдруг подняла глаза:
— А представляете, сколько вкусных вещей готовилось когда-то в этой плошке?..
Сказка, подумал я мрачно. Сказка детства моего Исангарда. Наконец-то он нашел ее. Только в сказке этой уже давно никто не живет.