КНИГА ПЕРВАЯ ЛЮБИМИЦЫ БОГИНЬ

ДАЛЛА

Во многих краях нежеланных или уродливых детей убивали, а то и просто выбрасывали. В Маоне не было такого обычая. Но если бы Тахаш вздумал тем или иным способом избавиться от маленького уродца, никто из подданных его бы не осудил. Тахаш был слишком потрясен и недостаточно хитер, чтобы скрыть случившееся, и вскоре весь город узнал о несчастье, постигшем княжескую чету. К чести жителей Маона надо сказать, что злорадствующих среди них не нашлось. И один за другим стали раздаваться голоса, утверждавшие, что ребенка надо уничтожить. Да и не ребенок это вовсе. Не могли Тахаш и Адина совершить столь страшных грехов, чтобы боги их так покарали! Это подлинный злой дух, ночной демон!

Однако Тахашу следовало совершить это сразу же, до того, как Адина узнала, что младенец жив, и успела подержать его на руках. Теперь же, чувствуя, к чему склоняется ее супруг, она прижимала ребенка к груди и умоляла не трогать девочку. Ее мольбы возымели свое действие. Как ни прост был Тахаш, он понимал, что больше детей у них с Адиной не будет. Да и предсказание Харифа странным образом засело у него в памяти. Кстати, сорвав злобу на несчастном прорицателе, Тахаш, вероятно, сберег немало жизней, ибо в противном случае он принялся бы искать других виновников и среди повитух, лекарей, слуг и обычных горожан, безусловно, нашлись бы колдуны и ведьмы, сглазившие плод во чреве матери. Теперь же он не стал предпринимать ничего, и как раньше, решил положиться на судьбу.

Ни к чему хорошему это решение не привело. Сам Тахаш отказывался видеть дочь. Слуги роптали, не явно, конечно, но между собой высказывались,, что подменыша следовало бы сжечь заживо. Кормилица – та прямо заявляла, что от взгляда чудовища у нее пропадает молоко. Адина же была не в тех летах, чтобы кормить грудью. Поэтому пришлось вскармливать младенца козьим молоком из рожка. Кормила обычно сама Адина, но зачастую от сдерживаемых рыданий у нее тряслись руки, и рожок принимала Бероя, преданная служанка, еще до рождения ребенка предназначенная в няньки.

Как-то само собой получилось, что новорожденную никому из богов не посвятили, и даже имя ей медлили дать. Но каждый день Бероя брала девочку из колыбели, тщательно закутывала, и несла в храм Мелиты.

Храм был самым новым в старозаветном Маоне – ему едва ли насчитывалось полвека. И сама богиня была молодой и вдобавок пришлой. Достаточно было взглянуть на статую Мелиты, изваянную чужеземным скульптором из Калидны, в облике обнаженной женщины редкостной красоты и прелести – ведь и сама богиня воплощала любовь и красоту.

У исконной нирской Никкаль в маленьком храме и вовсе идола не было – лишь алтарь был увенчан коровьими рогами, ибо Никкаль, Госпожу Луны, нередко изображали в виде коровы, равно как Хаддада, Хозяина Солнца, – в виде быка. Помимо того, что Никкаль была богиней всех женщин, она покровительствовала множеству ремесел, так что жертвы ей приносили и мужчины. В силу этого почитателей у Никкаль в Маоне было не в пример больше, чем у Мелиты, не говоря уж о почитательницах. Жрец и жрица Мелиты тихо старились, и священный брак превратился в пустой ритуал. Девы богини, призванные услаждать благочестивых паломников, из-за малого количества последних занялись ткачеством, либо перебежали в Зимран. И большую часть времени храм пустовал.

Бероя была старше своей госпожи лет на десять. Происходила она не из Маона, а больше ничего дурного о ней в городе не могли сказать. Откуда она родом, никто не знал, да и не любопытствовал. Ее купил у работорговцев и приставил к своей дочери, когда та была еще маленькой девочкой, еще покойный князь. Она была Адине и нянькой, и служанкой и подругой, а потом готовилась пестовать ее ребенка. Не мудрено, что не имея своей собственной семьи, горе хозяйки она переживала сильнее прочих домочадцев, и никто не мешал ей покидать надолго омраченные женские покои, изливая сетования в гулкой пустоте храма Мелиты.

Если бы дитя Адины и Тахаша выглядело как обычный человеческий ребенок, безусловно, нашлись бы такие, кто осуждал няньку за то, что она каждый день таскает наследницу князя в храм подозрительного божества. Но в этом случае на действия Берои махнули рукой. Понимали – хуже не будет.

Хуже действительно не становилось. Если кто-то надеялся, что проклятое отродье как-нибудь само зачахнет, то упования эти были пусты. Окружающая девочку атмосфера отвращения, казалось, на нее совсем не действовала, и козье молоко шло ей впрок. Она росла и развивалась вполне обычно (если здесь применимо это слово). Из-за того, что при рождении она не плакала, сочли было, что она немая, но затем голос у нее прорезался, и довольно громкий, напоминавший скорее требование, чем плач. Это еще больше раздражало служанок. Но если кто-то из них и затаил мысль потихоньку, без лишнего шума избавить добрых хозяев от обузы, то напрасно. Бероя бдительно следила за ребенком и заботилась о нем, как подобает – купала, пеленала и даже повесила на девочке на шею свой амулет – не простой "куриный бог", а просверленный яспис, слоистый, розовато-коричневый, отшлифованный в виде треугольника вершиной вниз, нанизанный на ожерелье из стеклянных цветных бусин.

Так посещала она святилище со злосчастной своей питомицей, может быть, месяц, а может, и два – в Маоне, как говорилось выше, не имели склонности точно подсчитывать время – пока не случилось событие, навсегда запечатлевшееся в памяти жителей города.

Ближе к вечеру, когда Маон начал отходить от оцепенения, вызванного послеполуденной жарой, Бероя промчалась по улицам с поспешностью, никак не приличествующей ни ее почтенным годам, ни званию няньки при княжеском отпрыске. Покрывало съехало с ее головы, и седеющие волосы непристойно распустившись, метались по широкой спине, глаза горели безумным огнем. К груди она прижимала сверток, откуда доносился заливистый детский плач. На вопросы удивленных прохожих она не отвечала, единая цель владела ей – как можно скорее попасть во дворец. Казалось, прегради княжеские телохранители ей дорогу, она и их сметет на бегу. Но телохранители пропустили ее без задержки, хотя наверняка удивились, как и все остальные.

Изумленные прислужницы сбежались со всех углов женских покоев, и сама госпожа, встав с ложа, не погнушалась пройти и узнать, что является причиной суеты и суматохи.

Запыхавшаяся Бероя не могла вымолвить ни слова, словно некий демон покарал ее немотой, и лишь дрожащими руками откинула край покрывала.

Прислужницы охнули, завизжали и залопотали. На руках у Берои, как и тогда, когда она покидала дворец, лежала маленькая девочка.

Но это была д р у г а я девочка. Совсем другая.

Тельце у нее было вполне соразмерным, а черты лица, пусть искаженного плачем, удивляли правильностью и миловидностью. Волосы отливали золотом. Глаза были, как и прежде, редкостного необычного цвета, но напоминали не о зацветающей трясине, а о весенних фиалках, или о сладком молодом вине из лилового винограда.

– Что это? Кто это? – спросила Адина.

– Это твоя дочь, госпожа, – с трудом вымолвила Бероя.

Из глаз Адины брызнули слезы.

– За что? Боги и так покарали меня, а теперь и ты насмехаешься надо мной, подруга моя и ближняя моя!

Бероя, наконец, совладала с дыханием.

– Выслушай меня, госпожа… Ты не поверишь мне, я бы и сама не поверила, если бы услышала, а не увидела, но то что случилось – истинно, истинно, хотя и невероятно.

История, которую поведала Бероя, была и впрямь удивительна.

Соболезнуя несчастью хозяев, она измыслили следующее средство помочь. Каждый день она приносила ребенка в святилище Мелиты, и, встав перед кумиром богини, молила даровать девочке красоту лица. И вот сегодня, когда Бероя уже готовилась покинуть храм, предстала перед ней неожиданно некая женщина. С головы до ног она была закутана в покрывало. и плотная вуаль прикрывала ее лицо. Но Берое показалось, что женщина эта исполнена редкой красоты и прелести – такой, что сияет даже сквозь покрывало. И эта женщина спросила Берою, что у нее на руках. Бероя отвечала, что носит с собой младенца. Женщина попросила показать ей дитя. Бероя отказалась, ибо не хотела, чтобы девочку видел кто-нибудь, кроме домашних. Женщина же не отступала и настаивала, чтобы ей непременно показали младенца. И Бероя, поняв, насколько важно для этой женщины видеть девочку, исполнила ее просьбу. Тогда женщина сняла с шеи девочки амулет, погладила ее по головке и сказала, что она будет красивейшей женщиной в царстве. И в тот же миг наружность девочки чудесным образом изменилась. Бероя, не помня себя, ринулась вон из храма, страшась, что вот-вот свершится обратное превращение, и прелестная малютка вновь станет прежним безобразным существом, или что неизвестная женщина зачаровала ее глаза, и превращение было мнимым, а наружность девочки ничуть не изменилась. Так пусть же окружающие скажут, видят ли они то же, что Бероя, или она находится под действием чар? Служанки загомонили, что да, они видят, что девочка стала на зависть всем красивой и миловидной. Адина молчала, ухватившись руками за виски, кровь отлила с ее щек. На прелестную девочку она бросала лишь беглые взгляды, боясь поверить тому, что видит, и еще больше – тому, что слышит.

Постепенно на женскую половину стали стягиваться лекаря, которые в предыдущие дни из дворца словно испарились, слуги, которым здесь вовсе нечего делать, советники князя. Наконец, явился и сам Тахаш. Его степенная и в то же время решительная повадка не слишком скрывала смятение, в коем он пребывал.

Адина, всхлипнув, бросилась мужу на грудь. Тахаш вздохнул, ласково погладил ее по голове, и осторожно отстранил. И шагнул вперед.

К этому моменту девочку успели покормить, перепеленать и уложить в колыбель, над которой сейчас гулило с полдюжины служанок. При приближении князя они порскнули в стороны. Тахаш склонился над колыбелью. Девочка, утомленная суетой, царящей вокруг нее, начала было засыпать, но когда над ее постелью склонилось суровое бородатое лицо, она открыла глазки и улыбнулась очаровательной беззубой улыбкой.

– Это она? – тихо спросил князь.

– Да.

Тахаш не сразу понял, чей это голос. Он выпрямился и оглянулся.

Никто не рискнул ему ответить, кроме Берои, стоявшей в отдалении.

– Это ты принесла девочку?

– Да, господин.

Тахаш смерил Берою взглядом, и не отворачивался, пока один из советников нашептывал ему историю, успевшую облететь весь дворец.

– Кто была та женщина, что коснулась ребенка? – осведомился Тахаш у Берои.

– Не знаю, господин. Я уже говорила – ее лицо было закрыто.

– И что она сделала потом?

– Прости меня, милостивый господин, но и этого я не знаю. Я сразу бросилась сюда. Может, она осталась там, в храме?

– А вы что скажете? – Тахаш покосился на советников.

Старший из них в задумчивости прошепелявил:

– Ижвештны шлучаи, когда могущественные колдуны могли отвести людям глаза, и жаштавить видеть не то, што на шамом деле…

– И утверждаешь, будто мы все околдованы?

– Я этого не шкажал, о повелитель. Я шкажал, што такие шлучаи ижвештны…

– Это было чудо! Чудо!– выкрикнул кто-то из служанок. – Богиня ответила на мольбы Берои!

– Возможно ли это? – спросил Тахаш. Ему не хотелось поддаваться настроениям глупых баб, и очень хотелось поверить в чудо. Гораздо больше, чем Адине, которая, наверное, смирилась бы с любым обличием своего детища.

– Боги, безусловно, могут творить чудеса, – сказал советник помоложе.

– Но почему чудо свершилось в святилище Мелиты, богини, пришлой в Маоне?

– Господин, Мелита – женская богиня. Я не сведущ в ее таинствах. Да и кто сможет их понять?

– Может быть, богиня захотела, чтобы в Маоне ее больше любили, – негромко произнесла Бероя.

Вновь вмешался старший советник.

– Нужно пожвать жреца иж храма Хаддада, провешти очиштительные ритуалы, окурить дитя швятыми вошкурениями…

Тахаш, взмахнув рукой, прервал его.

– Это мы всегда успеем сделать. Но провести тщательное расследование, конечно, нужно, Кто нибудь еще видел, как это случилось? – спросил он у Берои,

Она на миг растерялась.

– Может быть, господин. Я не смотрела по сторонам, только молилась, и не заметила, был ли кто еще в храме. Та женщина остановила меня у самого выхода, но она не вошла с улицы. Она окликнула меня сзади, стало быть, появилась откуда-то из глубины святилища. Может, она из тамошних прислужниц?

Собравшиеся загалдели, смущенные и напуганные такой перспективой. Одна из прислужниц этой чужеземной Мелиты столь могущественна, что может творить настоящие чудеса? Хорошо ли это для Маона?

Но Тахаш вновь заставил их умолкнуть.

– Нужно немедля отправить людей в храм Мелиты… нет, я сам отправлюсь. Может быть, эта женщина и впрямь еще там. И мы на месте узнаем, чудо ли свершилось, или нас постигло демонское наваждение! Не будем откладывать дела!

Адина смотрела на мужа, впервые за много дней – с надеждой.

Пока во дворце вершились все названные события, на улицы Маона упали сумерки, темные и густые. Добрые жители Маона обычно проводили это время на плоских крышах домов, наслаждаясь прохладой. И теперь они с изумлением смотрели на процессию, вывалившую из дворцовых ворот. А те, кому удалось в свете факелов разглядеть, что впереди идет не кто иной, как князь Тахаш, вовсе охали и хватались за щеки. Нечасто горожанам удавалось взглянуть на своего повелителя сверху вниз! Торопясь поскорее узнать, Тахаш не стал приказывать выкатить колесницу или даже седлать своего коня, да, по правде, вне главных улиц Маона пользы от них было мало. Вместе с ним, едва попадая в шаг, поспешали бородатые советники, волокущие по пыли свои пестроцветные плащи, а следом стройно шагали могучие телохранители, бряцая оружием, словно им предстояло схватиться с неведомым врагом. Слуги несли факелы, а их выкаченные глаза, отражавшие пламя, напоминали масляные плошки. Из женщин здесь была одна Бероя. Адина тоже жаждала пойти, однако она понимала, что княгине Маона не подобает показываться в толпе. А шествие постепенно превращалось в толпу, несмотря на тесноту улиц. К процессии пристраивались те, кто каким-то образом прослышали о чуде, или те, кто еще вообще ничего не услышал, но хотел услышать, а еще лучше увидеть. Прогнать любопытствующих не было никакой возможности. Никто и не гнал.

Тахаш ступил на лестницу, ведущую в святилище. Площадь позади него была так плотно забита народом, что желавшим приблизиться к храму с любой выходящей на площадь улицы, пришлось бы идти по головам.

Тахаш поднялся по пологим ступеням (ибо путь к богине легок и приятен, и с радостью ждет она гостей), и , оказавшись в полутемном пространстве святилища, остановился, озираясь. Светильники, развешанные между колоннами, грозили погаснуть, курильницы перед алтарем чадили. Очевидно, в этом храме нещадно экономили как на розовом масле, так и на обычном.

Навстречу Тахашу семенила седенькая старушка в лиловом платье, расшитом пальмовыми ветками. Очевидно, она выбралась откуда-то из внутренних помещений – они располагались за алтарем со статуей Мелиты, чьи стройные мраморные ноги находились сейчас в поле зрения Тахаша. Это и была жрица богини, судя по всему, заступившая на это место при освящении храма, и не дождавшаяся себе смены. Ее сотоварищ по служению в последнее время редко показывался в храме, страдая болями в пояснице. Сама жрица на посту пребывала, не отлынивая, но большую часть времени мирно дремала, прикорнув за алтарем.

Тахаш потребовал, чтобы она созналась, какая из ее служительниц творит здесь чудеса и чародейства, однако старушка от звуков его громового голоса сжалась и затряслась мелкой дрожью. Она была в совершенной панике. Ей представилось, будто правитель города явился сюда для совершения обряда священного брака, чего за все десятилетия существования храма в Маоне ни разу не случалось. Из ее бормотания можно было разобрать, что, дабы не прогневать милостивого господина князя, она сама готова исполнить обряд, угодный Мелите. К счастью для нее Тахаш не понял, о каком обряде идет речь, а то не миновать было бы святотатства. Отчаявшись услышать что-либо путное от глупой старухи, Тахаш оставил ее в покое и подозвал телохранителей, приказав им обыскать святилище, а буде понадобится – и внутренние помещения. Старушка жрица впала в оцепенение, решив, что ревнители местных культов возревновали ко славе Мелиты и призвали народ, а также и правителя разрушить ее храм. Случалось в благословенном Нире и такое…

Народу постепенно в храм набивалось все больше. Подтягивались любопытствующие с площади, но в первую очередь пробивались княжеские слуги с факелами. Стало светлее, но свет не приносил успокоения, как это обычно бывает. Рыжие сполохи и плоские черные тени, мечущиеся по стенам лишь усиливали тревогу. Телохранители, заглядывая за колонну, нарочно громко топали и гремели амуницией, точно стремились прогнать это чувство. Потом из гула голосов, заполнившего пространство, выделился одинокий ломкий голос:

– Смотрите! Смотрите!

Поскольку неясно было, кто кричит и на что нужно смотреть, все завертели головами, пытаясь это определить. И не сразу, но все дружнее и дружнее взгляды стали устремляться и шеи вытягиваться в одну сторону. Туда, куда следовало бы поглядеть в первую очередь. К алтарю со статуей богини.

Каменный алтарь был укутан двумя покрывалами – очевидно, дарами каких-то богатых прихожан – плотной узорчатой тканью и прозрачной вуалью из виссона – так, словно покровы только что упали с плеч богини, и она обнаженной явилась своим почитателям. В приморских государствах, таких, как Калидна, откуда родом был мастер, изваявший Мелиту, принято было раскрашивать статуи в цвет живого тела. Маонский кумир не был исключением, но за десятилетия, минувшие со дня освящения храма, краска полностью облупилась, и белый мрамор в полумраке, отражая отблеск факелов, казалось, сам источает свет.

В левой руке богиня держала какой-то плод – не то яблоко, не то гранат. Правая же была протянута вперед, однако ладонь повернута внутрь – словно благословляя вошедших в святилище, одновременно манила их к себе. И было отчетливо видно, что с беломраморных пальцев свисает нитка цветных стеклянных бус с розовато-коричневыи треугольным камешком.

– Что это? – хмурясь, спросил Тахаш.

– Это амулет, который я повесила девочке на шею. – Бероя отвечала с трудом, зубы у нее стучали, как от сильного холода или лихорадки. – Та женщина забрала его… коснулась лица девочки и забрала амулет… и в тот же миг лицо девочки преобразилось.

Все кругом потрясенно молчали. Смысл сказанного не сразу, но все же начал доходить до них.

– Та женщина сказала, что дитя будет первой красавицей царства? – голос Тахаша упал до шепота.

– Да, господин.

– И после этого женщина исчезла?

Бероя не ответила. Вместо нее заговорил младший советник, рискнувший сделать вывод из того, что услышал и увидел.

– Она никуда не исчезла, милостивый господин! Она осталась здесь. Она и сейчас здесь! Вот она! – и дрожащей рукой указал на изваяние.

Дрожал и голос Берои, когда она произнесла:

– Богиня услышала мои молитвы и явилась исполнить их…

Советник радостно сообщил:

– Но непосвященные могут ослепнуть, увидев божество воочию! Поэтому богиня окутала себя покрывалом, а когда вновь стала истуканом, сбросила его!

Никто уже и не слушал объяснений. Те, кто раньше боялись дать имя своим догадкам, восторженно вопили:

– Чудо! Чудо! Богиня свершила чудо!

Жрица раскачивала головой из стороны в сторону, вроде тех глиняных игрушек, что продают на рынке на забаву детям. Она силилась уразуметь, грозит ли что-либо ей самой и храму, но не могла.

Тахаш стоял, как оглушенный. Каждому приходилось слышать, как боги и богини нисходили к смертным, говорили с ними, ели, пили, состязались в борьбе и разделяли ложе! Но одно дело – слышать, и совсем другое – когда это касается тебя и твоих близких. Наконец он воздел руки горе и громко расхохотался. А потом воскликнул:

– Все – во дворец! Я открываю закрома, опустошаю погреба! Будем пировать в честь моей красавицы!

И был пир в княжеском дворце, и праздник во всем Маоне. Во множестве было заклано скота, мелкого и крупного, и птицы – без счета. И вволю съедено хлебов, как грубого, так и тонкого помола, и сладких каш, и плодов разнообразных. И еще больше выпито пива, и вина, и сикеры.

А девочке дали имя. Пусть и с опозданием. Особо не мудрили – назвали ее Далла, что значит "прелестная" либо "красавица".

За общей радостью об ослепленном провидце никто и не вспомнил.

Когда Далле исполнилось двенадцать лет, ей стали прикрывать лицо. И такой обычай бытовал во многих городах, но не в Маоне. Даже замужние женщины не прятали здесь лица, тем паче девы, еще не узнавшие брачного ярма. Однако она становилась так хороша, что поневоле хотелось укрыть эту красоту от дурного глаза. А заодно от жарких лучей солнца, которое пусть и не было в Маоне таким безжалостным, как в прочих областях Нира, все же палило преизрядно. Поэтому жители Маона в большинстве своем смуглы, темноволосы и темноглазы. Не были исключением и родители Даллы. Но прикосновение богини наложило неизгладимую печать на облик юной княжны. Ее кожа была гладкой и белой, как тот мрамор, из которого была изваяна статуя Мелиты, но конечно же, никакой мрамор не бывает столь нежным. Такие светлые волосы редко можно было увидеть в Маоне, и ни у кого не было таких глаз – цвета фиалок или молодого вина, а более всего напоминавших вечернее небо после того, как оно рассталось с солнцем, но еще не потемнело. И чем старше становилась Далла, тем больше сходства обретал ее стан с кумиром Мелиты. Во всяком случае, так рассказывали и в Маоне, и за его пределами.

К тринадцати годам Далла уже не знала отбоя от женихов. Не любившие точность жители Маона утверждали, что таковых было великое множество. Но даже, если они, по обыкновению несколько преувеличивали, вряд ли какая-нибудь иная девушка в Нире могла с ней сравниться. Сватались к ней князья, градоправители и просто сыновья знатных людей, привлеченные как слухами о красоте Даллы, так и именем единственной наследницы княжеского рода . Тахашу предстояло сделать трудный выбор, и сделать его в одиночку, ибо жена его уже более двух лет покоилась в родовой усыпальнице. Князь дряхлел, и ему следовало позаботиться о преемнике. Однако излишняя поспешность в выборе была опасна. Тахаш хотел обеспечить не только счастье любимого чада, но мир и процветание Маона. Первые годы после рождения Даллы он с тревогой ждал, что предпримет Ксуф Зимранский. Но все было спокойно. Очевидно, Ксуф решил, что девочка не представляет для него угрозы, а потом и вовсе забыл о ней, и связанном с ее рождением предсказании. Но многие о нем помнили, и будущий муж Даллы вполне мог возмечтать, что со временем овладеет троном в Зимране, тем более, что ни первая, ни вторая, здравствующая жена Ксуфа не родили ему наследника. И в душе Тахаша ожили прежние страхи, вынуждавшие его проявлять осмотрительность.

Устраивать состязания женихов, как поступил его покойный тесть, он не хотел. Не те сейчас были времена, да и в будущем зяте он хотел видеть иные качества, помимо силы мускулов (хотя последняя тоже бы не мешала). Тех, кто сватался к Далле, он приглашал в гости, и они задерживались во дворце на недели, а то и на месяцы. Женихам Тахаш объяснял, что дочь у него одна, и он не может выдать ее замуж, не присмотревшись к претенденту. Вот он и присматривался. Задавал пиры, охоты, устраивал и праздники, благо состояние казны это позволяло. Все не уставали хвалить радушие и щедрость князя Маонского. А он смотрел и слушал их, пьяных и трезвых. И отмечал: вот тот невоздержан в речах, в болтовне своей не жалея ни десницы отца, ни ложа матери. Этот неумеренно хлещет вино и сикеру, так что слуги после пира вытаскивают его из-под стола, где он храпит в луже собственной блевотины. Третий при звуках флейты и барабана готов пуститься в пляс и выделывает непристойные коленца, позабыв о достоинстве своего рода. Четвертый ради травли оленя или кабана готов пропустить важную встречу. Пятый – частый гость в процветающем храме Мелиты с его безотказными девами…

Постепенно сердце Тахаша стало склоняться к одному из претендентов – молодому Регему, сыну Иорама. Тот происходил из знатного зимранского рода, и одновременно приходился Тахашу свойственником. Хотя, живя в Зимране, Регем служил Ксуфу, и участвовал в его военных походах, шумных и бесплодных, как все предприятия верховного царя, по характеру юноша был вовсе не воинственен. Он предпочитал жизнь в тиши и занятие хозяйством.

Во времена оны Тахаш высмеял бы такие наклонности в мужчине, но теперь его понимал. А может, Регем просто напоминал ему о милой Адине – тихим нравом, незлобивостью, и даже в какой-то мере внешне – ведь его матушка приходилась Адине двоюродной сестрой. Правда, сходство это было весьма поверхностным. Адина была женщиной красивой, статной, с пышными бронзовыми волосами. Регем был скорее невзрачен, невысокого роста, и, при том, что, как заметил Тахаш, отличался недюжинной силой, мог показаться щуплым. Его темно-русые волосы свидетельствовали о примеси иноплеменной крови – как почти у всех зимранских аристократов. Лицо отнюдь не блистало красотой. Так что же? Для мужчины смазливость, полагал Тахаш, это, пожалуй, порок. В Регеме он видел другое, более важное для него качество. Если других женихов влекло сюда желание стать хозяином богатого Маона, или предсказание о том, что наследнице Тахаша суждено стать царицей, для Регема была важна сама Далла.

Видел он ее редко, впрочем, как и все остальные женихи. Как подобает дочери знатного семейства, Далла проводила время на женской половине, в окружении служанок. На пирах она не бывала, не говоря уж об охотах, и покидала свои покои лишь для прогулок в саду, либо в дни празднеств, когда она во главе процессии сверстниц направлялась в храм Мелиты, дабы возложить к подножию статуи, сыгравшей столь чудесную роль в ее судьбе, гирлянду из роз. Порой, прикрыв лицо тонкой вуалью, она выходила поприветствовать гостей, если Тахаш считал это необходимым. Но не задерживалась больше, чем на несколько мгновений. И, конечно, никогда не оставалась с гостями наедине. Об этом заботилась Бероя – постаревшая, но все еще крепкая и бодрая. Адина, умирая, взяла с нее клятву, что та не оставит Даллу. Клятва – не клятва, но к обязанностям своим Бероя относилась истово. При том вся прислуга перед ней трепетала, да и не только прислуга. Мудрено ли – к голосу этой женщины прислушалась сама богиня. И Бероя свирепо стерегла свою воспитанницу, принимая все должные меры, чтобы жадные соискатели не смели к ней приближаться, и меры эти неукоснительно выполнялись. Так что Регему приходилось очень стараться, чтобы увидеть предмет обожания, да и то в случае удачи – лишь мимолетно. Но ему и этого было достаточно. Молодой человек был влюблен по уши, и с трепетом ждал решения своей судьбы. Тахаш это видел – и одобрял. Муж должен любить жену, полагал он, а не только ее приданое. Он сам тому примером. И благодаря этому прожил в супружестве долгую и счастливую жизнь. Под старость лет былое представлялось Тахашу прекрасным и лучезарным, если случались некогда беды и несчастья, то были они недолгими и всегда оборачивались к лучшему. К добру. А от добра добра не ищут.

Когда Далле исполнилось четырнадцать лет, отпраздновали пышную свадьбу. И снова весь Маон пил, ел и веселился за счет княжеских житниц и погребов. И всем было весело, и даже отвернутые женихи, вовсю попользовавшись гостеприимством Тахаша, не затаили зла.

А еще через год Тахаш умер, успев еще увидеть и подержать на руках новорожденного внука – на редкость крепкого и здорового мальчика, с такими же, как у матери глазами цвета вечернего неба.

И умер он, совершенно успокоенный относительно будущего рода своего, и княжества, и даже счастливый.

Он так и не узнал, как счастлив был тем, что умер.

ДАРДА

Звали ее Дарда. Так называется кустарник, растущий на сухой каменистой почве, с искривленным от безжалостных ветров стволом, ветками, почти лишенными листьев и долгими шипами. Но даже такое имя казалось для нее слишком красивым. Поэтому ее называли уродиной, чудовищем, а с возрастом все чаще – Паучихой, из-за непомерно длинных в сравнении с туловищем рук и ног. Лицо у нее было под стать фигуре. Костлявый нос напоминал формой разбойничий клинок, подбородок выпячен. Узкие губы выглядели совершенно бесцветными, при том, что кожа была сожжена загаром. Такими же бесцветными стали выгоревшие от солнца брови и ресницы. Тускло-рыжие (при другой наружности их назвали бы бронзовыми) жесткие курчавые волосы ей приходилось укорачивать ножом, иначе с ними было бы невозможно справиться. Она заплетала их в короткие и торчащие, словно рога, косицы, а чаще оставляла, как есть. Голос ее был монотонным и почти лишен выражения,

Люди считают уродов злыми. Дарда была, безусловно, злой девочкой, и чем старше, тем злее она становилась. Но где причина и где следствие? С какой стати быть доброй, если никто не добр к тебе, включая родителей?

Ее родителей звали Офи и Самла, и были они по здешним меркам, людьми не бедными – держали стадо овец, пару коров – ради масла и молока, мула, имелся у них участок пахотной земли. Но ни рабов, ни наемных рабочих при усадьбе не было. Впрочем, таковых здесь не было почти ни у кого, независимо от достатка.

Селение располагалось на Илайской возвышенности, там, где горные ручьи вливаются в поток Зифы.

Но усадьба Офи находилась в стороне, на другом берегу реки, у самого подножья Илайского отрога. По правую руку тянулась горная цепь, венчаемая вершинами Сефара, по левую начиналась пустыня. Место было мрачное, оттого-то, наверное, прежний владелец и продал усадьбу приезжим откуда-то из внутренних областей Нира. За годы, что Офи и Самла прожили здесь, никто не узнал о них больше, чем в первые дни, то есть почти ничего. Впрочем, кто хоть раз видел дочь Офи, тот понимал его стремление держаться подальше от людей.

Никакого сходства с родителями в ней не было. Те были с виду вполне обычные, хотя рано постаревшие мужчина и женщина. Было с чего постареть – они работали с утра до ночи. И Дарду, едва она научилась ходить. приставили к работе. Она таскала воду, полола, копала землю, потом стала помогать при стрижке овец и окоте, а едва она стала старше, отправили пасти стадо. К работе по дому ее не допускали, единственное, что Офи доверял ей – это чесать шерсть. Все остальное делала Самла – пряла, ткала, шила, готовила, сбивала масло. Из овечьего молока она делала сыр – для семьи, а иногда и на продажу. Шерсть Офи тоже большей частью продавал торговцам, приезжавшим в селение по весне и после сбора урожая. После этого он обычно возобновлял запасы сикеры и пива. А напившись, брал палку и начинал бить Дарду.

Никогда в жизни ей не приходило в голову ответить ударом на удар или хотя бы вырвать палку – а после десяти лет у нее хватило бы на это сил. Родителей надо почитать – из отрывочных знаний о мире эту истину она усвоила твердо. Офи и Самла – те хотя бы терпели ее, а другие бы терпеть не стали. Да вообще достаточно того, что они – родители. Но от ударов она старалась уклоняться. Со временем это стало получаться. Может быть, из-за того, что пьяный Офи не видел, куда бьет.

Мать – та была мягче. Ни разу не ударила ее, чинила порванную или разъехавшуюся от ветхости одежду, и даже добавляла за обедом лишний кусок или ложку похлебки, если Офи не было дома. Но всегда отводила при этом глаза.

Как ни скромно они жили, голодать не приходилось. При начале сева Офи приносил жертвы сельским божкам – Зу-Кабдиму, хозяину посевов, и Зу-Зибану, хозяину потоков, чем, надо думать, заслужил их милость.

В селении был еще храм Никкаль. Солнечного Хаддада здесь почитали несколько умозрительно, как далекого и недоступного владыку, а о Кемош-Ларане, боге воинов благородного происхождения, даже не слыхивали. Никкаль в этих краях поклонялись как богине плодородия, и опять же по весне, и после сбора урожая (как раз тогда, когда появлялись торговцы) девушки и женщины уходили в поля – радеть богине. Но Дарда никогда не видела обрядов Никкаль, даже тех, что дозволено лицезреть малым детям и мужчинам, и не участвовала в общих молитвах. Ее и не впускали в храм, считая, что богиня оскорбится ее видом, и значит, поля перестанут родить, а домашний скот – приносить потомство. Поэтому Дарда не знала много того, что было известно любой деревенской девчонке ее возраста, пусть самой темной и глупой. Она и не искала знания такого рода. Ее занимало другое.

Она училась драться.

Вовсе не желание доказать, что она лучше других, двигало ей. И не стремление отомстить тем, кто оскорблял и унижал ее. Просто ей надо было защищать себя.

Когда Офи отправлялся в селение продавать шерсть, она обычно сопровождала его. И это бывали худшие дни в ее жизни. Офи ехал на муле, а она шла пешком, но не это удручало ее. Она могла идти целый день без устали. Однако, когда Офи торговался с перекупщиками, этого мула надо было стеречь. И тут начинался кошмар, который для деревенских детей был праздником. В нее швыряли комьями грязи и навоза, а иногда и камнями. Это были те, кто поменьше, а кто постарше, похрабрее и посильнее, норовили приблизиться к ней и ударить кулаком или палкой. И даже отбившись, она возвращалась домой в синяках и ссадинах. Жаловаться Офи было бесполезно, это она быстро усвоила. Так, постепенно она пришла к тому, что стало главным правилом ее жизни.

Жаловаться вообще не надо. Надо сделать так, чтобы никто не захотел тебя бить.

Ни за что. Никогда.

Но где она могла обучиться тому, как следует драться? Кто стал бы ее учить? Только не Офи. При всей мрачности характера, вряд ли он был склонен к дракам. Он и дочь бил лишь будучи сильно пьян, или если сильно провинится. Другие мужчины в округе – да, те дрались между собой. И даже боролись. На праздниках было принято чтить богиню таким образом – считалось, что борьба мужчин, так же, как пляски женщин, радуют Никкаль – подательницу урожая. Это делалось отнюдь не в тайне, а на всеобщем обозрении, иногда посреди деревни, иногда, если борцов выходило много – на берегу Зифы. Проточная вода считалась священной (может быть, потому что дожди в предгорьях шли редко, и Зифа с притоками была единственным источником орошения полей), загрязнять ее было нельзя, и свалившийся в реку обязан был платить штраф. Правда, падения такие случались редко, тот берег был пологий. Зато с противоположного, высокого берега происходящее было отлично видно, и Дарда внимательно наблюдала за поединками.

Схватки всерьез также случались на берегах Зифы – пастухи дрались за лучшее место у водопоя (скот был угоден Никкаль и мог мутить воду сколько угодно – это загрязнением не считалось). Тут шли в ход дубинки и посохи, и кнуты. Дарда наблюдала и за этим, иногда открыто, иногда тайно, скрываясь между камней – на высоком берегу, или в зарослях тростника – на пологом.

Странное дело – чем дольше она смотрела на эти схватки, и потешные, и всамделишные, тем скучнее ей становилось. Казалось, даже из драк малолеток, еще не вошедших в возраст, можно извлечь больше пользы. Там, по крайней мере, старались сбить противника с ног ударом кулака, или ловко подставить подножку. У взрослых же все строилось на один манер. Облапить друг друга и топтаться на месте до умопомрачения, меся противнику ребра. А ударить головой в нос или подбородок? А ноги для чего даны человеку, разве только для топтания? Нет, подножки применялись, однако столь неуклюже, что смотреть на это было тошно. Возможно, все приемы, казавшиеся Дарде уместными, были запрещены правилами борьбы, но когда эти люди схватывались без правил, дело обстояло ничуть не лучше. Посохами своими они молотили будучи трезвыми с такой же точностью, как Офи пьяный. Да, многие из этих людей обладали силой, настоящим же умением – никто. Звери и птицы были более ловкими, их повадки могли служить лучшим примером.

И Дарда, уходя со стадом в горы, следила за повадками зверей и птиц. Другие девочки ее возраста тоже пасли овец и коз, но они старались держаться равнины, и, конечно, никто не поднимался в горы так высоко, как она. Не всякий мужчина пошел бы туда, куда ходила Дарда. Единственной ее спутницей была большая серая собака по кличке Джуха. Она не была такой лохматой, как другие пастушьи собаки, и редко лаяла. Зато всякому чужому, на двух или на четырех ногах, норовила вцепиться в горло. Говорили, что в ней течет волчья кровь, впрочем, что бы ни болтали, овец она не трогала. У Офи был еще один пес, белый и брехливый – но он оставался при усадьбе. И если считать, что собака может быть другом – единственной подругой Дарды была Джуха.

Как все пастухи, Дарда носила с собой большой посох. Поначалу он был выше ее, и она с трудом тащила его за собой. Но ни разу не бросила, чтобы поменять на более легкий. Теперь она почти не ощущала его веса.

И вдали от людских глаз Дарда упражнялась в том, что усвоила из увиденного, подражая движениям людей и животных. Она прыгала и бегала, вертела, подбрасывала и перехватывала посох, и тот, кто увидел бы ее, мог бы счесть за умалишенную, но на нее смотрела только собака, да и то изредка, а овцы не смотрели вовсе. Продолжалось это часами. Боги, лишившие Дарду красоты, даровали ей взамен силу и ловкость. Она прыгала с камня на камень, как дикая коза, и лазала по скалам, как кошка. А умаявшись, сбрасывала одежду и окуналась в ледяную воду горных рек, не думая, что совершает при этом грех.

Так что, если редкие дни, когда Дарда попадала в общество людей были худшими для нее, то долгие недели на горных пастбищах – лучшими.

Днем палило жаркое солнце, и приходилось кутаться в старую овчину, которую Дарда набрасывала поверх платья. Зелено-карие глаза девочки смотрели на мир пристально и недобро. Хотя звери и птицы представлялись ей умнее и красивее людей, они покушались на овец, а оборонять овец было ее работой.

Жители Илайского нагорья не были охотниками. Не то, чтобы законы или религиозные верования запрещали им охоту. Она была для здешних крестьян чем-то несерьезным, господскими штучками, которыми могут тешиться князья и вожди, скачущие на колесницах, а не основательные люди, живущие плодами рук своих. Но защита достояния от хищников считалась делом вполне почтенным. Если волки особенно наглели, пастухи объединялись, брали собак и вооружившись самодельными копьями, устраивали облаву. Приходилось Дарде слышать, как кто-то из особенно сильных и могучих мужчин заломал медведя, но про себя она почитала эти рассказы враками, потому что ни разу не встречала на предгорьях ни медведей, ни их следов. Должно быть, их перебили прадеды нынешних хвастунов. А может, они водились ближе к северу.

В остальное время те, кто пасли стада в одиночку, сберегали скот, как могли. Больше всего надеялись на собак и на тяжелые посохи. У Дарды и собака и посох имелись. Но собака старела, и Дарда не обладала достаточной силой – пока, по крайней мере – чтобы убить волка ударом посоха. Пришлось искать другие способы.

Как и прежде, она ни у кого ничего не выспрашивала. Прокрадывалась к стоянкам пастухов, подсматривала, подслушивала. Если бы ее поймали за этим занятием, наверное убили бы, решив, что девочка привержена злому колдовству, либо и вовсе приняв за оборотня, порождение ночи. Но ее ни разу не заметили. Она научилась осторожности, двигалась беззвучно и быстро. Ничто не выдавало ее присутствия. Те, кто привык, что деревенские девушки все время болтают и трещат, не поверил бы, что их сверстница способна так долго молчать. Дарда вообще говорила очень мало, и люди, редко ее видевшие (а часто ее не видели даже родители), могли счесть ее немой. Пожалуй, если бы она не прислушивалась к чужим разговорам, а из людской речи довольствовалась лишь руганью Офи, она бы таковой и стала. Однако Дарда умела слушать очень хорошо, а из услышанного выбирать то, что ей было нужно.

Так она услышала о других видах оружия, кроме пастушьих посохов, дубинок и ножей. И первейшем из них, и самое доступное ей по росту и силе, была праща. При первом удобном случае Дарда нарезала на усадьбе ремней из какой-то, пришедшей в негодность шкуры, и, вернувшись на горные пастбища, принялась упражняться, благо камней любого веса и величины кругом было сколько пожелаешь. Ей приходилось также слышать, что некоторые пастухи вместо ремня или веревки используют палку с расщепленным концом, но Дарде такой способ не представлялся удобным.

Она отмахала руку, попадая куда угодно, но не туда, куда целилась, однако не прекращала занятий, и постепенно выработала определенную точность. Теперь, когда Дарда направлялась с отцом в деревню, на поясе у нее висела сумка, где лежал свернутый ремень с петлей на конце и горсть круглых гладких камней, собранных с речной отмели. Она брала с собой те, что поменьше, чтобы никого не убить и не изувечить, это ей пока было лишнее.

Но она понимала, что одной пращей ей не обойтись. Вряд ли стоило выискивать в характере Дарды какую-то особую кровожадность, а если образ ее мыслей принял неестественные формы, то не природная извращенность была тому виной. Борьба и оружие заменили ей все, о чем мечтают девочки, входящие в возраст – куклы, наряды, рукоделие, браслеты и бусы, домашнее хозяйство, сласти, наконец, женихов. Она имела самые смутные понятия о религии – но если бы кого-нибудь из местных жителей, кроме служительниц храма Никкаль или бродячих жрецов, иногда появлявшихся в деревне, попросил бы выразить эти понятия словами, вряд ли кто оказался бы красноречивее Дарды. Она не умела ни читать, ни писать – а кто здесь умел? И какой бы темной она ни была, она не была глупой. И если мысли ее текли по одному руслу, то не без причины.

Она знала, что обречена на одиночество. Из-за безобразного лица ее не возьмут даже в наложницы. И она не настолько бедна, чтобы ее оставили в покое. Это значит: когда Офи умрет – да хранят его боги подольше! – все достояние семьи – и овец, и коров, и землю, и дом – захотят отобрать. Непременно захотят. Неважно, от кого из жителей селения следует этого ожидать. Так всегда поступают с женщинами, у которых нет ни отца, ни брата, ни сына, ни мужа. Может и сами бы не хотели отнимать, а надо. Потому как если мы не отнимем, так это непременно сделают соседи. Лучше уж мы…

Сколь ни обрывочны были знания Дарды об окружающем мире, это она понимала. И, не чая от будущего ничего хорошего, обстоятельно готовилась к тому, чтобы встретить беду заранее. Чтобы защитить себя и Самлу, которая, пока Дарда растет и набирается сил, наоборот, стареет и слабеет. (Она почему-то не сомневалась, что мать переживет отца.) А для этого уметь кидать камушки, хотя бы и метко, недостаточно.

Жители Илайского края не были охотниками, не были они также и воинами. Но царство редко покоилось в совершенном мире. Цари Зимрана воевали с соседями и непокорными градоправителями, князья тягались силой между собой, и вести об этом долетали до Илайских гор. О кровопролитных сражениях говорилось мало, больше – о вытоптанных конницей и боевыми колесницами полях, о сожженных деревнях и угнанных стадах. Изредка в предгорьях появлялись гонцы, поспешавшие с тем или иным поручением, минуя главные дороги, чаще – дезертиры, поодиночке или целыми шайками. В зависимости от состояния сил их либо травили, как волков, либо покорялись принуждению. Разбойники не обязательно были беглецами из рядов какого-либо войска. Это были люди, за какой-либо проступок или преступление изгнанные из родов, либо лишившиеся своего имущества из-за войны, того же разбойничьего набега или просто дурного хозяйствования. На селения нападать решались они нечасто ( на памяти Дарды – никогда). Их больше привлекали стада как источник пропитания. Это заставляло пастухов быть настороже, и Дарда ловила все слухи о разбойниках и воинах, надеясь извлечь из них новые полезные сведения.

Из вьючных животных здесь держали только ослов да мулов, на них же и ездили, если была нужда. Дарда лишь несколько раз видела лошадей, а боевые колесницы и вовсе никогда. Это ее не волновало, подобный род оружия она с собой никак не соотносила. Она была еще недостаточно взрослой, чтобы удержать в руках топор или меч. А хоть бы и могла. Мечи она видела только издали, у охранников заезжих купцов и могла подумать о них то же самое, что о лошадях – красиво, дорого, ко мне не относится. Вот хороший нож – другое дело. И лук также. (У охранников имелись луки, разбойники, говорят, тоже были ими вооружены, но в деревне ими не пользовались.) Еще привлекательнее, по слухам, было оружие, взятое в употребление армией царя Шамгари – гастрафет, в просторечии называемое не слишком красивым словом "пузобой". Состояло оно из лука, полностью металлического, с деревянной ложей и лотком для стрелы. Сгибая лук, воин упирал ложу в живот – отсюда и название. Заполучить в Илае шамгарийский самострел было невозможно, а знаний о том, как он устроен – недостаточно для сельских кузнецов, чтобы изготовить его самолично, да у них и желания такого не возникало. А у Дарды возникало, но у нее не было ни опыта, ни подходящего материала. Хотя руки у нее были хорошие, а пальцы, еще не успевшие огрубеть, как у матери – гибкие. И лук она вполне могла попробовать сделать. Не роговой, как у охранников – для этого требовались специальные навыки, а попроще – деревянный. Тетивы для лука плела, растрепав на волокна старые веревки, а затем пришлось пострадать хвосту и гриве отцовского мула. Стрелы поначалу были оперенными палками, конец которых заострен ножом. Потом, уже несколько набив руку, Дарда научилась делать каменные наконечники.

Вряд ли она добилась особой меткости со своими самоделками и при отсутствии наставника. Но все же она, как правило, попадала туда, куда целилась – может, потому, что за лук со стрелами взялась после пращи. Ей даже удалось застрелить горного кота, на свою беду решившего поживиться ягненком из стада. Дарда убила его одним выстрелом, за что впоследствии удостоилась одобрения Офи. До этого, если он и замечал лук за спиной Дарды, то никак не высказывался. Но когда Дарда приволокла домой убитого кота – она просто не знала, что с ним делать – Офи похвалил ее. Главным образом его порадовала неповрежденная шкура. Вдвоем с Дардой они сняли ее, и Офи собственноручно ее задубил, чтобы продать в деревне. Тушу кота разрубили и скормили собакам, а это тоже, хоть и небольшая, польза для хозяйства.

Дарда хорошо запомнила тот день. Офи никогда раньше не хвалил ее. Он и после ее не хвалил – правда, до события, из-за которого не слишком счастливая, но вполне сносная ее жизнь пошла наперекос, оставалось совсем немного.

В то лето Ксуф, сын Лабдака, опять воевал с наместником Гидарна из Шамгари – даже не с самим царем, который находился где-то в дальнем походе. Из-за чего началась война и как она шла, в Илае не было известно. Гонцы сообщали о великих и славных победах Ксуфа, но следом за гонцами являлись царские воины и угоняли коров, и овец, и коз, и были это воины вовсе не чужеземного Гидарна, а все того же Ксуфа. Походило на то, что царю Зимрана приходится платить контрибуцию.

Для царей и людей знатных война – это развлечение, игра. Но в игре случаются проигрыши. И за них нужно платить.

Все князья Нира принесли своему верховному правителю, царю Зимрана, клятву верности. Однако, если бы Ксуф посягнул на их достояние, эта верность ощутимо заколебалась бы. И как ни горд был Ксуф, он понимал, что продолжать свои игры в таком случае будет трудно. Следовательно, платить придется самому. При этом собственных средств тратить он никак не желал. Нашелся выход и здесь.

Над Илайской возвышенностью не было ни вождя, ни князя. И жители ее, ( а также других подобных краев) были объявлены царскими людьми. И в качестве таковых им было предоставлено право платить царские долги.

Беда в том, что здешним крестьянам платить их хотелось ничуть не больше, чем самому Ксуфу. Даже меньше. Нет, они, конечно, уважали царскую власть – да и вообще всякую, и почитали священную особу царя. Но до той степени, пока эта власть и эта особа не покушалась на их имущество.

В Илае не стали вспоминать – как это сделали бы в любом большом городе Нира, что род Ксуфа – пришлый, и на троне Зимрана сидят захватчики и узурпаторы, а Нир – страна с древними обычаями и освященными богами законами, каковые никому не дозволено нарушать, царям в том числе. Никто в Илае и слов таких не знал, а если б знал, не выговорил. Просто стада, бродившие прежде по правому берегу Зифы стали перегонять на левый берег, а те, что раньше пасли в предгорьях, уводили выше, в самые горы, куда никогда не пробрались бы тяжеловооруженные всадники Ксуфа. Но там подстерегала другая опасность – бродяги, изгои, разбойники, а уж им-то горные тропы были нипочем.

Этого человека звали Закир, чего Дарда так и не узнала. Впрочем, он мог носить какое угодно имя. Настоящим разбойником его вряд ли можно было счесть, он принадлежал к разряду изгоев. Родом он был из Илая, но не из ближнего селения, а из другого, дальше к северу. Чего он там натворил, в точности известно не было. Может, изувечил кого-то в пьяной драке, может, опозорил девушку и отказался платить выкуп. Или, например, ради молодечества, помочился на межевой камень с изображением богов – такое редко, но случалось. Короче, совершил он нечто такое, за что его головой супротивнику не выдали, но и терпеть в деревне не стали. Закир из-за этого не сильно огорчился, он был явно не из тех, кто изнуряет себя трудом на пашне, либо на стрижке овец. На горных пастбищах всегда можно было скрасть ягненка или козленка. Зимой, конечно, ему так вольготно не жилось бы, однако зимы в горах Закир перенести еще не успел, на что это похоже – не представлял, да и не умел он заглядывать дальше завтрашнего дня. Ему везло, и он полагал, что так будет всегда. Постепенно он совсем обнаглел и открыто уносил добычу из стада, иногда впридачу отобрав у хозяина прихваченные из дома лепешки и тыкву с хмельным.

Ни разу он не встретил сопротивления. Закир был детина здоровенный, зверовидной наружности, и с луженой глоткой. Когда он выкрикивал угрозы и проклятья, казалось, со склонов гор камни готовы запрыгать дождем. В иное время пастухи потерпели-потерпели бы такое, потом объединились бы, и каков бы ни был Закир силач, пришлось бы ему плохо. Но в то лето люди были подавлены и напуганы событиями более важными, чем выходки какого-то изгоя. Следует добавить, что и Закир не во всем полагался на чистую удачу. На пастухов, которые судя по внешнему виду и повадкам, могли его отдубасить, или держали при себе крупных и злых собак, он никогда не нападал. Он выбирал тех, кто несомненно был слабее его, выглядел робким – и оставался безнаказанным. Пока не совершил единственной ошибки.

Дарда, безусловно, была слабее его. А вот насчет робости он заблуждался.

Левый берег Зифы был высок и каменист, но всякий, кому приходилось пасти стада в предгорьях, знал, где можно найти пологий спуск, чтобы благополучно напоить овец. Дарда, которая здесь жила, знала такие места лучше других. В тот день она оказалась у воды первой, и прочим, желавшим пройти тот же спуск, приходилось ждать. Они и ждали, не предпринимая попыток прогнать ее – так было принято. И она спокойно стояла, глядя, как пьют овцы. Домашний скот, как уже говорилось, был угоден Никкаль, и мог мутить воду сколько угодно.

Закир спустился не с той стороны, с которой проследовал бы кто-нибудь из притомившихся ожиданием пастухов. На присыпанный галькой речной мыс, где находилась Дарда с овцами, вела и другая тропа, но по ней не прошли бы ни овцы, ни козы. Наверное, ее проложили между скал такие же, как Закир, бродяги, которым непременно надо показать свою лихость, а тут девчонка со старой собакой, кто же их будет в расчет принимать, подходи и бери, а ежели кто наверху торчит, так пусть посмотрит, полюбуется, глаза поплющит! Он, кстати, успел уже выцедить полтыквы сикеры, и хотя нельзя сказать, чтоб Закир был пьян, желание покуражиться это обстоятельство существенно увеличило.

Джуха, помещавшаяся у ног хозяйки, насторожилась, когда чужой человек спустился по тропе. Зарычала, когда он приблизился к овцам. И бросилась, когда он схватил ягненка. Пастушей собаке не нужен приказ, она обучена охранять стадо от всякого, кто на него покусится. Офи недаром отправлял Дарду вместе с Джухой в горы. Он успел натаскать собаку. И случись эта история года на два раньше, вряд ли бы Закир решился на открытый грабеж. Но Джуха состарилась, отяжелела, половина зубов у нее выпала или стерлась. А Закир был очень силен. Джуха не смогла в прыжке добраться до его глотки и не сбила его на землю своей тяжестью – он пошатнулся, но устоял, и, напротив, сам перехватил собаку, поймав ее за шею. Джуха извивалась, силясь вцепиться ему в руки. Вгрызться до кости она уже не была способна, однако и задушить ее, как намеревался Закир, оказалось не так легко. Он все же извернулся, притиснув левой рукой голову собаки к груди, а другой извлек из-за пояса тяжелый кривой нож и трижды ударил.

Джуха так и не залаяла, но после второго удара тонко и слабо вскрикнула. Этот звук напоминал не визг старой собаки, а плач младенца. Но он сразу же стих. Седеющая шкура окрасилась кровью и труп собаки шмякнулся на прибрежные камни. Закир вытащил нож, отер его о шерсть Джухи и снова заткнул за пояс. Потом подхватил оставленного было ягненка, а следом за ним и второго.

Все это время Дарда стояла недвижно. Она растерялась, что бывало с ней крайне редко. Не то, чтоб она ожидала, будто кто-нибудь из наблюдавших за происходящим пастухов ей поможет. Никто никогда ей помогать не будет – это она усвоила очень хорошо. Но на нее никогда не нападали взрослые. Дети, подростки, ее ровесники – сколько угодно, а взрослые нет. Очевидно, они полагали это ниже своего достоинства. Офи не в счет, он имел право бить и ругать ее.

О разбойниках Дарда, разумеется, знала, но прежде никогда с ними не сталкивалась. И хотя она несколько лет посвятила тому, чтобы быть готовой к подобной встрече, на нее нашло некоторое оцепенение.

Правда, бродяга на нее лично не нападал и не угрожал ей. Он попросту не принимал ее во внимание. Но он убил Джуху! Джуху, единственную подругу Дарды. И ягнята, которых он уносил, были ее имуществом. Значит, он бил и грабил ее, Дарду.

Ярость заполнила ее. Такая ярость, какой она не испытывала прежде. По ее телу выступила испарина, лицо, и без того уродливое, исказила судорожная гримаса. Дарде хотелось кричать и бить, бить, пока противник не изойдет кровавыми лохмотьями…

И, однако, она не потеряла власти над рассудком. Этот человек, сознавала Дарда, в несколько раз сильнее ее. И если она просто так на него бросится, он поступит с ней, как с Джухой. И Дарда постаралась сдержаться. Она не знала, что подавляемая ярость становится только крепче.

– Пусти ягнят, – произнесла она.

Закир обернулся – не оттого, что он собирался как-то отвечать на этот призыв, а от неожиданности. Он и позабыл о присутствии девчонки-пастушки. Вид ее бродягу изрядно позабавил. Эта уродина, корчащая рожи, с косицами, торчащими как рога, могла бы превзойти шутов, развлекающих народ на сельских ярмарках. А голос, скрипящий, как несмазанное колесо! Он расхохотался, затем взвалил одного ягненка на плечи, второго засунул под мышку, и стал подниматься по тропе.

Овцы мекали, толпясь у воды. Наверху, над обрывом брехали собаки. Хозяева псов помалкивали. Спина Закира мелькала между скал, маня Дарду сдернуть с плеча лук и выстрелить.

Но она не сделала этого. Теперь она позволила ярости подчинить себя, и делала то, что ярость приказывала. А ярость приказывала не стрелять.

Промедлив всего лишь миг, Дарда, оттолкнувшись длинным посохом, взлетела на вершину ближайшей скалы. Чтобы перепрыгнуть на соседний валун, посох ей уже не понадобился. Подъем она одолела прежде, чем Закир успел добраться до середины тропы. Он остановился, удивленно моргая. Безобразная девчонка, оставленная им далеко позади, вдруг оказалась впереди него. Она стояла над обрывом, преграждая ему дорогу, сжимая в руке ремень с петлей. И повторила так же глухо:

– Пусти ягнят.

Решительно, смотреть на это чучело было невозможно. Особенно, когда она стала раскручивать над головой свой ремешок. Точно так же шуты размахивали на праздниках трещотками. Сейчас треска слышно не было, но все равно, ужасно смешной представлялась Дарда Закиру..

Галька из сумки Дарды годилась только на то, чтобы сбить человека с ног, для убийства она не была предназначена. Но Дарда не взяла в расчет того, что сбивает противника с ног на крутой тропинке, над рекой с каменистым руслом. Зато это взяла в расчет ее ярость.

Закир все еще смеялся, когда камень попал ему в лоб. Возможно, смеялся и когда летел вниз. Но когда упал, уж точно не смеялся.

Он лежал, сложившись пополам, растеряв в полете не только ягнят, но и силу свою, и грозный вид. Череп его при ударе о прибрежные камни раскололся, и кровь, смешанная с мозгами, расползалась в чистой воде священной Зифы.

Вечером на усадьбу к Офи пришел старейшина селения. Был он, вопреки званию, отнюдь не стар. Старейшинами избирались главы из наиболее почитаемых и состоятельных семейств, и были это, как правило, люди средних лет. так что посетитель был ровесником Офи, если не моложе. Шел он, однако, не торопясь, как степенный старец, не только потому, что так прилично было его званию, но и ради цели визита, не слишком приятной для хозяина. Старейшина явился сообщить о приговоре, вынесенном дочери Офи за совершенное ею преступление.

Не за убийство. Обычай дозволял защищать свое добро, и даже за убийство полноправного члена рода при определенных обстоятельствах не стали бы карать по всей строгости. Убийство изгоя, тем паче – грабителя, и вовсе не считалось преступлением. Однако труп Закира упал в реку, осквернив ее. Дарда совершила святотатство.

Если бы случившемуся не было свидетелей, дело можно было бы как-то замять. Сказать, что Закир упал не в воду, а на прибрежные камни. Но люди видели – труп лежал в воде, и умолчать об этом было невозможно… то есть возможно, убей Закира кто-нибудь другой. Кто угодно, кроме Дарды. Эти пастухи, взрослые сильные мужчины, покорно терпели выходки обнаглевшего грабителя, потому что боялись его. А сопливая девка не испугалась. И теперь им было стыдно. Впрочем, способ избавиться от этого тягостного чувства придуман давно, и действует одинаково что в больших городах, что в глухих селениях. Нужно найти виноватого. Он (или она) всегда находятся, особенно если это создание безобразное, злое и никем не любимое.

Дарда осквернила реку. Если не провести ритуал очищения, поля, на которые попадает вода из реки, не дадут урожая, а скот эту воду из реки пьющий, вымрет. А очищение требует затрат. Пусть платит та, кто виновна.

Никто, разумеется, не требовал от Дарды, чтобы она возмещала ущерб сама. За женщину отвечает муж, за девушку – отец, в крайнем случае мать. А Дарда к тому же еще не вошла в совершенные лета. Так что платить должен был Офи.

Это старейшину и смущало. Офи он знал хорошо, и был уверен, что тот не примет покорно решение совета. Может, даже собаку спустит…

Но брехливый пес сидел на привязи, и только для порядка вякнул, когда в ворота вошел чужой человек. Волновало же его совсем другое, и стоило лишь носом потянуть, дабы угадать, что. Для этого и собачье чутье не требовалось.

Во дворе располагалась большая открытая печь, сложенная из камней, обмазанных глиной. Усадьба Офи не составляла исключения – в большинстве селений хозяйки пекли хлебы, варили и жарили вне дома. И сегодня огонь в печи пылал особенно жарко, и на огне булькал котел с душистой похлебкой, и Самла следила за ним. Офи рубил мясо на плоском камне. Супруги не обменивались шутками относительно предстоящего пиршества, как делали бы многие другие. Виноват был не только мрачный нрав Офи. Пиршество было вынужденным. Несчастные ягнята, покраденные и утерянные грабителем, переломали себе ноги. Ничего не оставалось, кроме как их забить.

Завидев пришельца, Самла отложила ложку с длинной ручкой, которой мешала похлебку, и скромно отошла к дому. У входа на шесте висел лук – оружие, не подобающее честным пастухам. Старейшина огляделся не без опаски. Уродки нигде не было видно. Ее собаки – тоже. (Ему не сказали, что Джуху убили.)

– Зачем пришел? – грубо спросил Офи.

– Мир этому дому, – с нарочитой вежливостью ответил старейшина. А затем достаточно учтиво, многословно, с выражением глубочайшего почтения хозяину дома, сообщил, что старейшины селения, совместно со служительницей богини решили, что в возмещение убытков, причиненных как общине, так и ее божеству, Офи обязан выплатить штраф в размере пяти серебряных нирских маликов.

Офи принялся орать даже громче, чем старейшина от него ожидал. И его можно было понять – сумма была огромная, старейшина не припоминал, чтоб такое возмещение назначали за деяние подобного рода, да еще сотворенное несовершеннолетней. Офи рычал, шипел и плевался, заявляя, что не намерен отдавать то, что нажито таким трудом за много лет, ради прихоти бездельников, которые только и умеют, что сидеть на своих жирных задах и пережевывать сельские сплетни, точно глупые бабы, да еще эта старая дура туда же лезет со своими бреднями! Пять серебряных! Да у него отродясь столько не было, свихнулись вы там, в деревне, что ли! Он вообще никогда в руках серебра не держал!

Старейшина проглотил все оскорбления, и отвечал, что Офи неправильно его понял. Это так принято говорить, вынося приговор – столько-то серебряных маликов, столько-то золотых. Конечно же, деньги ходят в городах, а в деревнях их видят разве что в руках торговцев и купцов. И он, старейшина охотно верит, что почтеннейший Офи не только не владеет таким количеством серебра, но и не держал его не в кошеле или в руках. Однако совет имел в виду лишь, что стоимость выплаченного штрафа в переводе на денежное исчисление должна равняться пяти серебряным маликам. А уж в то, что стоимость имущества почтеннейшего Офи не дотягивает до названного, старейшина не поверит никогда. Оно стоит гораздо больше, в пять, а то и в десять раз (тут старейшина соврал). И уважаемый Офи ничуть не пострадает, если передаст общине четырех курдючных овец, два мешка шерсти, дюжину голов сыра, и две дюжины мер зерна. Недостачу можно восполнить за счет мелкой птицы и вязок сладкого лука.

Офи разразился еще более злобной бранью. Но сколько бы он ни ярился, платить придется, он это понимал, и старейшина тоже. В случае отказа он становился изгоем, таким же, как Закир, а для человека на возрасте, обремененного имуществом и семьей, это было никак не подобно.

Офи кричал, старейшина стоял на своем, похлебка в котле бурлила, и Самла, молчаливо проходя мимо мужчин, доливала туда воды, и снова скрывалась в доме. К тому времени, когда спорящие пришли к соглашению, мясо уже сварилось, и всякий хозяин обязан был пригласить гостя откушать, тем более, что гость – не босоногий мальчишка, а человек почтенный и обличенный определенной властью. Но только не Офи. И уяснив, что приглашения он в этом доме он не дождется, обиженный старейшина на прощанье сказал:

– А девку твою учить надо. Крепко учить! Сегодня она бродягу до смерти пришибла, завтра – кого-нибудь из нас, а после и до родителей доберется. Я бы на твоем месте ее продал, да только кто страшилище такое купит?

Когда старейшина ушел, Офи первым делом кинулся к висевшему на шесте луку и сорвал его оттуда. Самла тихо охнула. Но Офи вовсе не собирался целиться в спину обидчику, да и не умел он стрелять. Вместо этого он сломал лук об колено, зачем-то сосредоточенно растоптал обломки, а затем швырнул их в печь. После чего метнулся к загону для скота, и выволок оттуда Дарду, которая во время разговора там пряталась. Швырнул ее на землю посреди двора.

Дарда с самого возвращения ожидала, что отец будет ее бить, и успела к этому приготовится. Однако взамен ударов на нее обрушились слова:

– Убирайся! В пустыню, в горы, только вон отсюда!

Против обыкновения, Офи не орал, а почти сипел, голос его прерывался. Злоба душила его, как неопытный убийца.

Развернувшись сидя, и машинально цепляя рукой валявшийся рядом с ней посох (она все время таскала его за собой, и выпустила лишь, когда упала), Дарда таращилась на него во все глаза.

– Убирайся! – повторил Офи. – И не проси, чтоб я тебя простил, нечего мне тебя прощать, уродина, я тебе не отец!

Самла в дверном проеме слабо охнула. Офи мгновенно повернулся к ней, словно она завопила во весь голос.

– Что заныла! Надо было сразу выбросить эту тварь. Она во всем виновата! И ты тоже, дура! Говорили же, что это подменыш! Из-за нее у нас не было больше детей! А теперь она нас грабит и разоряет! Хочешь дождаться, пока она нас убьет? Вон, сказали тебе! – он снова обернулся к Дарде. Та все еще медлила, переводя взгляд на мать.

Салма обычно избегала глядеть в лицо дочери. Но теперь она не отвернулась. С заметным усилием, негромко, но отчетливо, произнесла:

– Уходи. Ты не наша дочь.

И только после этого опустила на лицо покрывало.

Дарда поднялась с земли. Она ушибла ногу, когда упала, и ей пришлось опереться на посох. Она не ждала от жизни ничего хорошего, и заранее готовилась ко всем возможным ударам судьбы. Но беда пришла оттуда, откуда Дарда ее не чаяла. Она могла представить что угодно, кроме того, что родители от нее отрекутся. И она была оглушена, потрясена, убита.

Неуклюже припадая на ногу, она побрела к распахнутым воротам. Брехливый пес лаял ей вслед и рвался с цепи.

ДАЛЛА

Все эти годы она жила как во сне, хотя не сознавала этого, полагая, что так и должно быть. И лишь потом ей стало ясно, что сон этот был прекрасен. Все обожали ее, все заботились о ней – отец, мать, муж, слуги, подданные. Было одно существо, о котором должна заботиться она – сын, но такая забота не была тяжкой.

Нельзя сказать, что вся жизнь Даллы состояла из одних радостей и удовольствий. Она испытывала горе, когда умерли Адина и Тахаш, испытала боль при родах. Но всеобщая любовь, волнами накатывающая на нее, исцеляла, затягивая раны, прежде чем они начинали кровоточить. Может быть, окружающие втайне заботились и о себе. Они привыкли любоваться Даллой, а красота ее была столь совершенна, что сама мысль, что ее могут исказить рыдания, была неприятна. Впрочем, буйное веселье такой красоте тоже не подобало. Совершенству приличествует спокойствие.

Она и была спокойна. Спокойна и благожелательна. Об этом позаботились ее воспитатели. Давно минули времена, когда царицы и княгини Нира самолично вершили судьбами своих городов, доверяя мужьям и соправителям лишь дела войны. Теперь они ведали только заботами женской половины дворца. И многие восприняли такие перемены без сопротивления. Отдавая мужчинам власть, они одновременно избавлялись и от связанной с ней ответственности. А дочери этих княгинь и цариц уже не догадывались, что может быть как-то по иному.

В Маоне, где в прошлое правление старые традиции были еще сильны, княгиня Адина хотя бы присутствовала на совете, в суде, или на приемах послов. Далла была избавлена от этого бремени. Конечно, в нравы маонской знати проникли новые веяния, требовавшие, чтобы женщина вела более затворническую жизнь. Свобода допускалась лишь для жриц Мелиты. И, пусть Тахаш не был в восторге от чужеземных культов, против этого он ничего не мог возразить. Богиня недвусмысленно указала, что покровительствует дочери князя. Чудесное преображение Даллы привлекло в храм Маонской Мелиты множество паломников, как из Нира, так и из других стран. А где паломники, там и купцы и ремесленники. За полтора десятилетия Маон во многом изменил свой облик, утратил былую старозаветность и благолепие, стал более шумным и суетливым, но зато и заметно обогатился. Так что Тахаш, нравилось ему это или нет, вынужден был покровительствовать храму Мелиты. Да он ничего против и не имел. Он лишь озаботился тем, чтоб Далла не знала о некоторых крайностях культа – тех, о которых не стоит знать невинной девушке и дочери знатных родителей.

Верная Бероя, хоть и была ревностной прихожанкой Мелиты, так же делала все возможное, чтоб ничего не смущало покой ее любимицы. За это время она совершенно поседела, морщин на лице ее прибавилось, но оставалась по-прежнему бодра и сильна, легка на ногу, и никто не назвал бы ее дряхлой старухой. Она всегда была рядом с Даллой и могла гордиться тем, что пестует в княжеской семье уже третье поколение.

Она была рядом с Даллой, когда та играла в дворцовом саду с подругами, утешала ее после смерти Адины, наряжала и наставляла перед свадьбой, и она же вместе с повитухой приняла при рождении сына Даллы – Катана. Теперь она, разумеется, большую часть своего времени уделяла мальчику. Как ни любила она Даллу, а все же маленькие дети требуют большей заботы. Даже если они такие сильные и здоровые, как Катан.

Его Бероя никогда не носила в храм Мелиты. Культ перестал считаться чужеземным, но мальчику, тем паче наследнику княжества, это не подобало. Его следовало посвятить Кемош-Ларану, богу войны. Правда, этого бога в Маоне пока что не очень почитали, но, вероятно, это был вопрос времени. Ведь на трон воссел новый князь, Регем, сын Иорама. А Регем был родом из Зимрана.

Завоеватели явились в Нир примерно пять поколений назад. Утверждали, что будто бы из-за моря. Возможно. А возможно, что это были сородичи племен побережья – у них было немало общего и в языке и в обычаях. Во всяком случае, даже теперь новая знать предпочитала держаться подальше от гор и пустынь, привычных коренным народам.

И тем не менее "коренные" войну проиграли, несмотря на то, что для многих это было занятие обычное. Для многих. Но не для всех. Большинство жителей Нира было – и предпочитало быть землепашцами, пастухами, ремесленниками, торговцами. Со стороны моря пришли только воины. И хотя их было меньше, сражаться они умели лучше, их доспехи были прочнее, и они воевали на боевых колесницах, которых не знали в Нире.

Как водится, вместе с людьми сражались их боги. И Хозяин Небес отступил перед шлемоблещущим Кемош-Лараном. Утвердившись в Зимране, пришельцы воздвигли своим богам великолепные храмы, а старых богов если не изгнали, то изрядно потеснили. Хаддад одряхлел, говорили они, да он и не был никогда настоящим воином, а всего лишь пастухом облаков и погонщиком ветра. Кроме того, он давал слишком много воли своей Никкаль, и та отхватила под свою власть слишком много ремесел. Мелита знает только одно ремесло, но знает его хорошо.

А зимранские певцы, на все царство прославленные, примиряя новую и старую веры, пели о том, как однажды Мелита тайком взяла прялку и веретено Никкаль. И Никкаль, застав ее за прялкой, рассердилась на младшую богиню – нет, не за кражу, а за то, что занялась Мелита не своим делом. И пригрозила, что если еще раз застанет Мелиту за работой, то все ремесла свои передаст ей. И будет Мелита целыми днями прясть и ткать, и чесать шерсть, и сбивать масло. Испугалась Мелита, что даже ее бессмертная красота не выдержит столь тяжких трудов, огрубеют ее руки, обвиснут груди, растрескается кожа, и станет она согбенной, черной от солнца старухой. И поклялась она отныне не знать никакой работы, и занята лишь тем, что пробуждает любовь в людях, богах и животных. Эту песню знали даже в тех областях, где новых богов совсем не чтили, хотя там, конечно, вкладывали в нее совсем другой смысл, чем зимранцы, прославлявшие Мелиту Прекрасную.

Мало кто из пришлых привел с собой жен и наложниц. И обычные воины, особенно те, кто поселились вдали от Зимрана, довольно скоро смешались с местным населением. В Зимране – там блюли и происхождение и обычаи. Но – единокровных царевен и княжен на всех не хватит, а простолюдинок в законные жены брать не пристало. Приходилось жениться на девицах из нирской знати. Так что через два-три поколения мало кто из зимранских аристократов мог похвастаться чистотой происхождения. Из смешанной семьи происходил и Регем, муж Даллы. Он носил уже нирское имя (как и его отец, кстати), лицом и фигурой также мало напоминал своих иноплеменных предков, похвалявшихся ростом и сложением. Но, как ни пришлась ему по вкусу жизнь в провинциальном Маоне, вырос он в Зимране, и впитал тамошние обычаи если не с молоком матери, то с городским воздухом точно. О том, что раньше здесь жили как-то иначе, он имел представление смутное. Хаддад и Никкаль для него были мелкими идолами, принадлежавшими эпохе варварства. Он не стал насильственно прививать Маону почитание Кемош-Ларана. Это казалось ему изменой Зимрану, который был не только столицей, но и городом, где стоял главнейший храм воинственного бога. Иное дело Мелита, ее можно чтить везде. Тем более в городе, где жила любимица богини.

Жена в глазах Регема была во всем подобна своей божественной покровительнице. Ее красота, словно красота Мелиты, была совершенством без порока, и как Мелита, Далла не знала другого занятия, как пробуждать любовь. Он никогда не попрекал жену за то, что она не вникает в домашние дела, не заходит на кухню, не ведет счет припасам, и не сидит за ткацким станком. Разве праздность не есть удел Мелиты? А значит и Далле подобает гулять в саду, купаться, слушать флейтисток, блюсти свою красоту, и встречать мужа в постели всегда свежей и отдохнувшей. Для всего прочего есть слуги.

Таково было его мнение. Но вообще-то официальным воплощением Мелиты в каждом городе считалась верховная жрица храма богини. А верховный правитель воплощал собою Кемош-Ларана. И подобно тому как боги даруют плодородие земле и всему, что на ней обитает, так правитель ради благополучия своих подданных, должен раз в году, во время весеннего праздника Мелиты, всходить на ложе жрицы. Покойный Тахаш ритуалом священного брака пренебрегал, как в силу своих старозаветных воззрений, так и вследствие преклонного возраста. А вот Регем, молодой и воспитанный в почтении к Кемош-Ларану и Мелите, пренебречь им не мог. Он даже бы не помыслил уклониться от обряда, пусть этот священный брак его не сильно привлекал. Конечно, нынешняя жрица Мелиты уже не была той дряхлой старушкой, при которой свершилось чудесное преображение Даллы. Преображение жрицы свершилось более тривиальным образом. Старушка умерла, и на ее место заступила молодая преемница. Сейчас она была уже не так юна, лет на десять старше Регема, но оставалась женщиной цветущей и вполне привлекательной, так что совместный с ней ритуал совсем не вызывал отвращения. Но Регем любил жену, и ему казалось, что деля постель со жрицей, он обижает Даллу. Особенно когда он понял, что из-за религиозной нерадивости отца, Далла о священном браке не имеет никакого понятия. Регем также довольно долго умалчивал о сущности обряда. Но когда он наконец набрался мужества, и с тяжелым сердцем рассказал ей, что вынужден был совершить, она взглянула на него с искренним изумлением, недоумевая, в чем, собственно, он перед ней провинился. И ее великодушие заставило Регема чувствовать свою вину еще сильнее, и он старался быть к жене как можно внимательнее.

Сказать по правде, навязчивая любовь мужа порой раздражала Даллу. Она предпочла бы, чтоб он навещал ее пореже. Но она была далека от того, чтобы высказать это пожелание вслух. Хотя отец не спрашивал ее согласия относительно будущего замужества ( не из жестокости, просто не было случая, чтобы дочь ему противоречила), ничего против Регема она не имела ни до, ни после заключения брака. Он был хорошим, добрым человеком. О лучшем она не мечтала. Зачем мечтать той, которая спит? Сын тоже не доставлял ей хлопот. Он удался в мать не только наружностью, но и крепким здоровьем, и спокойным нравом. Далла играла с ним, наряжала, брала на прогулки, иногда пела ему песенки, которые в детстве слышала от Берои. Обо всем прочем та же Бероя и заботилась. Регем тоже. По обычаю знатной семьи, мальчики до пяти, а то и до семи лет оставались на женской половине, и большинство отцов не шибко уделяло внимания наследникам, покуда они оставались на попечении женщин. Хорошо, если удосуживались изредка на них взглянуть. Регем был не таков. Сына он любил, и занимался его воспитанием даже больше, чем Далла. Пуще того – когда мальчику пошел четвертый год, Регем стал брать его с собой в различные поездки – на охоту, шествия и жертвоприношения. Разумеется – в колеснице, для того, чтобы ездить верхом, Катан был еще мал. Но и так за год он повидал больше того, что творилась за пределами дворца и города, чем его мать – за всю жизнь. А на будущий год отец собирался и в седло его сажать. С этим, правда, была задача. В прежние времена в Нире даже знатные люди не брезговали ездить на ослах, при новой же династии это считалось зазорно. Приходилось искать мула или кобылу посмирней. Для начала. А вслед за верховой ездой Катану предстояло учиться владеть оружием. Ибо будущий правитель обязан быть воином. Воином, при всем своем добродушии и мягкости характера был и Регем. Притом, что за Маон ему не пришлось сражаться ни разу. Но человек, принадлежавший к зимранской знати и служивший Ксуфу, не мог стать никем иным. Регем был отличным наездником, превосходно владел боевым топором, мечом и копьем. В походах под началом Ксуфа ему приходилось сражаться как верхом, так и в колеснице, был изощрен в приемах кулачного боя (это искусство, ранее не известное в Нире, завоеватели принесли с собой, и оно распространялось все шире). Регем собирался обучать своего сына и наследника. И как не убеждали его советники не спешить, он не слушал. Хотя в последние несколько лет в Нире не случалось сколько-нибудь значительных войн – царское войско еще не оправилось от поражения, которое нанес Ксуфу наместник Шамгари – Регем не верил, что такое положение может продлиться долго.

Война с Шамгари приключилась за год до замужества Даллы, и стало быть, больше пяти лет назад. Столько лет в мире – для Ксуфа это невыносимо. Он и не выдерживал время от времени. Правда, вновь напасть на Шамгари Ксуф не решался. Тем более, что на сей раз ему противостоял бы уже не наместник, а сам царь Гидарн, вернувшийся из дальнего похода. А ему лучше было не напоминать о своем существовании. В отличие от Ксуфа, которого певцы именовали "буйный бык", Гидарна скорее следовало сравнить со слоном, отнюдь не злым, но способным походя раздавить того, кто ему подвернется. Однако, кроме Шамгари, имелись и другие соседи, не такие сильные, а предлог для войны… предлог всегда можно найти, если кровь играет. Все же эти войны больше смахивали на набеги, а ради набегов Ксуф не считал нужным созывать своих князей. Достаточно было и тех воинов, что постоянно находились в Зимране. Но временами Ксуф заводил речи о большом походе, не называя точного противника. Недоброжелатели (а у Ксуфа были недоброжелатели, у кого из правителей их нет?) говорили, что Ксуфу следовало бы больше заботиться не о приумножении подвластных земель, а о продолжении царского рода. Разумеется, говорилось это не в Зимране – там за подобную хулу на царя можно было и жизни лишиться. Но что правда, то правда – детей у Ксуфа не было. Даже от наложниц. И ни у одной из законных жен. Первой была княжна из Калидны. Ксуф женился на ней вскоре после того, как вступил на престол в Зимране. Через восемь лет она была возвращена отцу, как неплодная. Возмущенный родитель напал на Зимран, последовала жестокая война, которая, впрочем, скоро заглохла сама собой. Очевидно, князь Калидны счел, что смыл оскорбление, нанесенное его дому, кровью нирцев, и не настаивал на возвращение дочери на зимранский престол.

Незадолго до злосчастного похода на Шамгари Ксуф женился во второй раз. Теперь его избранницей стала девушка из благородной зимранской семьи, также из потомков завоевателей. Имя ее было Гипероха, и оказалась она не более плодовитой, чем ее предшественница. Итак, Ксуфу было почти сорок лет, и он все еще не обзавелся наследником. Поскольку многие женщины – как во дворце, так и за его пределами, могли подтвердить, что "буйным быком" царя именуют не зря, и от священного брака он никогда не уклонялся – и в Зимране, и в других городах, если бывал в походе – Ксуф был мужчина из мужчин. И оставалось лишь посочувствовать царю, что ему так не везет с женами.

До Даллы доходили слухи об этом – пусть в том искаженном, перелицованном виде, в каком любое известие попадает в женские покои. Но хотя она выслушивала болтовню служанок и ближних женщин, несчастья правящего дома Зимрана ее не слишком волновали. Сказать по правде, ее не волновало ничего, происходящее за порогом собственного дома. А то, что происходило в доме, давало мало поводов для беспокойства.

Но вечно такая благодать продолжаться не могла. Печальная весть достигла княжеской семьи, и пришла она именно из Зимрана. Заболел почтенный Иорам, отец Регема. Он был уже весьма в летах, и это известие никому не показалось неожиданным. Далла видела свекра лишь однажды – он приезжал в Маон не свадьбу сына. Ее не удивило, что Иорам так стар – ведь ее собственный отец был ему почти ровесником. В отличие от Даллы Регем был в семье не единственным, а младшим. Однако его старшие братья погибли в войнах или умерли в детстве. В живых оставались только сестры, но они были замужем и жили при своих семьях.

Возраст Иорама оставлял мало надежды, что болезнь его завершиться выздоровлением. Посему сыновний долг и почтительность призывали Регема в Зимран. Приличие и достоинство рода требовали также, чтобы свекра посетила Далла. О предстоящих погребальных церемониях, но которых ей предстояло присутствовать, вслух не говорилось. Регем с тяжелым сердцем просил жену сопровождать его – и оттого, что был расстроен надвигавшимися событиями, и оттого, что беспокоился, как Далла перенесет тяготы пути. Но она спокойно согласилась.

А вот Катану, решил Регем, в столице делать нечего. Причем здесь его возможные дорожные трудности не пугали. Мальчикам, считал он, нужно привыкать к испытаниям как можно раньше. В данном случае пусть узнает, что есть неизбежная разлука с родными. Для этого он уже достаточно большой. Кроме того, полагал Регем, сыну все равно предстоит, войдя в возраст, служить царю – успеет еще наглядеться на столицу.

Катан поплакал, конечно, хотя ему и внушали, что княжескому сыну и будущему воину это никак не пристало. Но суета приготовлений к отъезду, самый вид стражи, сопровождавшей Регема и Даллу, тяжелых мечей и тугих луков, лошадей в новой сбруе, вопящих вьючных ослов – все это заставило его отвлечься и утешиться. Гораздо глубже была печаль Берои. С рождения Даллы – а тому было почти двадцать лет – она не расставалась с воспитанницей ни на один день. И внимательный наблюдатель мог бы заметить, что, хотя Бероя добросовестно заботилась обо всех своих подопечных из княжеского дома, привязанность ее к Далле была сильнее прочих. Удивляться тут было нечему. Далла и Бероя были связаны иными узами, помимо тех, что роднят няньку и питомицу – узами чуда, Однако, как ни огорчала ее будущая разлука, верная прислужница понимала, что никому иному, кроме нее, Далла доверить сына не может. И Бероя осталась в Маоне блюсти княжеский дом.

Регем не зря беспокоился насчет тягот пути. Тревожась об отце, он хотел ехать как можно быстрее. Сам он, верхом или в колеснице, преодолел бы расстояние от Маона до Зимрана в считанные дни. Но присутствие женщин – а Далле никак не подобало ехать без сопровождения служанок – не могло не замедлить продвижения. Кроме того, Далла никогда не ездила верхом, а в колеснице пристало путешествовать лишь воинам, так предписывалось традициями Зимрана. Да и не будь этих традиций, на тряской дороге под палящим солнцем было бы просто мучительно.

Поэтому для Даллы были устроены конные носилки. Это так говорилось "конные", а на самом деле влекли их мулы. Носилки были крытые, со вех сторон занавешенные плотной тканью, что позволяло спастись от солнца, палившего в степях вокруг Зимрана нещадно. Правда, было душно, но тут уж ничего поделать было нельзя. В носилках размещалась только Далла, ее служанки ехали верхом на ослах, вслед за мулами, везущими госпожу. Может быть, они предпочли бы пойти пешком, но Регем слишком торопился, чтобы обращать внимание, каково трястись на ослах рабыням его жены.

Женщина с иным характером огорчилась бы, поняв, что из носилок ничего не видно. Далле это было безразлично. После первого дня в дороге, довольно тяжелого, она приноровилась к носилкам, и на протяжении всего дальнейшего пути целыми днями дремала, свернувшись клубочком. Регем ехал верхом, но в виду Зимрана перебрался в колесницу, ибо в столице, согласно здешним обычаям, знати приличествовал именно такой способ передвижения. Далла не стала откидывать завесу носилок, и до нее в полумраке доносились восклицания и оханья тех людей свиты, кто впервые зрел воспетый Зимран.

Было отчего охать. Зимран был выстроен из белого камня, а умелые зодчие украсили дворцы и храмы сколами горного хрусталя. И казалось, будто город на равнине, под лазурным небом, воздвигнут из снега и льда, слепящих глаза, и обретших чудесное свойство не таять под жарким солнцем. Но Далла, никогда не видевшая ни льда, ни снега, не поняла бы этого сравнения.

Немного задержались у главных ворот. Ибо, пусть Регем обладал правом беспошлинно въезжать в Зимрана, городская стража все равно не пропустила бы беспрепятственно так много людей. И отправились к большому, обнесенному высокой стеной родовому имению Иорама.

Регем поспешал напрасно – в живых он отца не застал. Почтенный Иорам тихо отошел во сне два дня назад. За порядком в доме следила старшая сестра Регема Фарида, переехавшая сюда, когда Иорам перестал вставать с постели. Она-то и послала гонца к брату, и намеревалась, сколь возможно, задержать погребение до его прибытия, хотя и вела соответственные приготовления. Так что тело Иорама, сына Ксенократа, все еще оставалось на этой земле.

Регем, конечно, был от всей души удручен, что не успел выказать отцу долг уважения. Но убивался не слишком – он успел подготовиться к неизбежному. Сейчас ему надлежало позаботиться о достойных Иорама похоронах, а также погребальных играх в честь покойного. Это также не оставляло времени для переживаний. Забот о наследовании имущества у него не было. Затруднения могли возникнуть лишь при наличии нескольких наследников мужского пола, так как закон определял право определять наследника за отцом. Право первородства не оговаривалось, и наследовать не могли лишь сыновья, рожденные наложницами и рабынями. Дочери получали свою долю полностью в качестве приданого, и в дальнейшем ни на что претендовать не могли. Таким образом, Регем оставался единственным законным наследником.

Как и Регем, Далла не плакала, хотя и понимала, какое горе постигло ее мужа – ведь ей тоже пришлось потерять отца. Но и тогда и теперь она встречалась со смертью в достойном, даже благородном облике. Это было горе, но не беда.

Регем отдал ее в эти дни на попечение Фариды. Они сидели в женских покоях вместе. Далла благожелательно слушала рассказы золовки об ее семье, о детях. Сама лишь изредка вставляла отдельные фразы. Ей было грустно и томно, она скучала по сыну, по Берое, по родному дому. Фарида догадывалась об этом и сочувствовала ей. Но он не могла понять, почему Далла ничего не делает, чтобы развеять эту тоску. Сама Фарида не так давно овдовела, у нее было трое детей, старший из которых – Бихри, скоро должен был достичь совершеннолетия и вступить во владения отцовским достоянием. Но он собирался, принеся присягу царю, служить ему вооруженной рукой, и следовательно, все бремя хозяйствования по-прежнему оставалось на плечах Фариды. Но она и до замужества приучена была не сидеть без дела, и коротала дни за прялкой, ткацким станком либо вышиванием. Вряд ли ее можно было принять за живой образ Мелиты, не утруждавшей себя никакой работой. А от Даллы можно было ожидать, что она в крайнем случае сделает несколько стежков, а потом выронит рукоделие или вовсе забудет о нем.

И все же Фарида была далека от того, чтобы осуждать ее. Не то, чтоб она, подобно жителям Маона склонна была видеть в Далле избранницу богини. Но Фарида была очень привязана к младшему брату, а тот любил жену, и похоже, жил с ней счастливо. За это Фарида простила бы ей и худшие недостатки, чем лень. Вдобавок Далла принесла за собой в приданое Маон, и родила Регему прекрасного здорового сына. Так что если ей нравится бездельничать, пусть бездельничает в полное свое удовольствие. В глубине души она была даже рада тому, что Далла не посягает на то, чтобы вести себя хозяйкой в их родовом доме, хотя ни за что бы не призналась в этом.

Меж тем близился день похорон. По исконному обычаю Нира умерших погребали в земле, а для людей состоятельных и знатных строили гробницы. В знак траура обрезали волосы, а бывало, что наносили себе порезы по телу, правда, до таких крайностей, что происходили в Шамгари, никогда не доходили. Там в знак особой скорби и траура исключительного, например, по царю, бывало отрезали себе уши. Приход завоевателей многое изменил. У них было принято сжигать умерших, а земляное погребение считалось низменным и рабским. Так отныне и повелось в столице, хотя за пределами Зимрана обычай этот плохо прививался. Были отменены также и проявления чрезвычайной скорби. Не рыданиями, посыпаниями главы пеплом и стрижкой волос подобало воздавать честь усопшему, но воинскими играми. Так заповедал Кемош-Ларан.

В прежние времена бои проводились у курганов, насыпанных над прахом героев. Так повелось еще с достославных веков, когда предки нынешних жителей городов-крепостей кочевали по бескрайним, оставшимся за морем равнинам. Теперь никаких курганов не было, пришельцы переняли обычай строить гробницы и склепы, где хранились погребальные урны. Семьи победнее хоронили урны в земле и обходились без воинских игр. Но для знати это было обязательно. И сожжение и бои проводились за стенами Зимрана, на так называемом Погребальном поле, отделенном тополиной рощей от Города Мертвых – кладбища, где располагались и могилы бедняков, и склепы аристократов. Только царских гробниц там не было – даже в месте последнего успокоения царям не подобало тесниться среди подданных. Гробницы царей строились к западу от города, на дороге в Калидну.

В баснословные времена курганов, да и много позже в поминальных играх принимали участие свободные воины и пленные, захваченные ими в боях. Последним оказывалась честь – им предоставлялось право погибнуть с оружием в руках, окропив кровью могилу героя, а не влачить тягостное существование в позорном рабстве. Поединки продолжались до тех пор, пока не погибал последний пленник. И отнюдь не редкостью было, что обреченные на смерть прихватывали с собой противников. Тем больше чести герою! Павших сжигали на том же месте, дабы они догоняли ушедшего ранее. В настоящее время бои до смерти практиковались только на царских похоронах. Если в распоряжении не было достаточно военнопленных, их заменяли преступники, приговоренные к смерти. Что касается похорон зимранских аристократов, то здесь смертные поединки превратились скорее в состязания, в которых участвовали как наемные бойцы, так и люди благородного происхождения, обычно из друзей покойного ( но не близких родственников). Возлияние кровью было заменено возлиянием вином.

Вряд ли стоит объяснять, почему все вышеуказанные обычаи относились лишь к похоронам мужчин.

Рано утром из дома Регема вышла похоронная процессия. Впереди шли флейтисты, за ними плакальщицы числом сорок. Они не рвали на себе волос и не царапали лиц, что считалось дурным тоном, но мерно и слаженно выводили скорбную песнь. Следом несли носилки с телом Иорама. Оно было полностью укутано драгоценной багряной тканью, расшитой золотом и пропитанной благовониями. За носилками неспешно катили две колесницы. Похороны относились к тем редким случаям, когда женщинам дозволялось в колеснице ездить, хоть и не править. В первой находились Регем и Далла, во второй Фарида с сыном Бихри. Мужчины (а Бихри, которому шел пятнадцатый год, уже считался мужчиной) были, как предписано – в белом, женщины – в желтом. Замыкали процессию воины Регема и домашние слуги. Они несли оливковые и тополиные ветви, венки, а также кувшины с вином и маслом.

Те, кто хотел почтить память усопшего – а их было немало, собирались прибыть прямо на Погребальное поле. там же ожидали бойцы, которых нанял Регем. Друзья усопшего, те, что здравствовали, из-за преклонного возраста не могли принять участия в погребальных играх. Регем тоже не мог этого сделать, хотя и по другой причине. Существовал особый закон, запрещавший сыновьям сражаться на погребении усопших, а при отсутствии сыновей – младшим братьям и племянникам. Запрет возник в давние времена смертельных поединков, чтобы излишняя родственная почтительность не оставляла род вовсе без мужского потомства.

Далла сидела, одной рукой держась за боковой борт колесницы, другой – подхватив край покрывала. Хотя на скамейку положили набитую шерстью подушку, сидеть было жестко, тряско и неудобно. Перед ней маячила спина мужа. Регем правил, как и подобает, стоя. Далла не хотела отвлекать его жалобами, и молчала. Ее угнетали высота и белизна построек, обступавших улицу, ей было душно, несмотря на то, что настоящая жара еще не наступила.

Когда выехали за городские стены, стало немного получше. Далла вздохнула, откинув покрывало. Нужно немного потерпеть, говорила она себе, и все кончится. Как хорошо, что женщинам не надо смотреть на эти глупые игры и участвовать в тризне…

Погребальное поле было сегодня оцеплено царской стражей – мрачными могучими парнями в кожаных латах и круглых шлемах с наушниками и надзатыльниками. Похожие шлемы носили стражники и в Маоне, но у этих знаком отличия служили бычьи рога. Далле это показалось несколько смешно, и она с трудом сдержала улыбку, вдвойне неуместную – из-за похорон, а также потому, что бык был животным божественным – посвященным и Хаддаду и Кемош-Ларану. Смеяться тут было нечему. Вооружение их составляли копья, за спиной висели луки и колчаны. Обилие стражи объяснялось тем, что почтить усопшего своим прибытием нынче собирался сам царь, и посему погребальное поле надлежало очистить от зевак. Люди Регема влились в ряды оцепления.

Колесница остановилась прямо напротив костра, сложенного еще накануне вечером – Регем лично за этим проследил. Костер был достоин знатного воина. Он был десяти локтей высотой и сложен из стволов кедра, сосны и можжевельника. Украшали его гирлянды из веток этих же деревьев.

Рабы подняли на вершину костра носилки с телом. Регем, передав поводья слуге, спрыгнул на землю. Пора было начинать церемонию, но в отсутствие царя этого нельзя было сделать. Он сделал знак, и флейтисты с плакальщицами выступили вперед. Пусть музыка и пение восполнят вынужденную задержку.

Флейтисты вновь вступили тонко и пронзительно. Кони фыркали и прядали ушами. Ведь это были боевые кони, а флейты нередко подавали воинские сигналы.

Мощный герой, возлюбленный Кемош-Лараном Нас покидая, уходит в жилища блаженных. Как нам теперь обездоленным жить и убогим? Мир без тебя – как развалины после пожара – пели женщины.

И под скорбный напев на похоронное поле выехала вереница колесниц. Первая из них, запряженная двумя белыми жеребцами, была окрашена в ярко-красный цвет, терявшийся, впрочем, из-за чеканных накладок. Сбруя коней и спицы колес были вызолочены. За возницей возвышалась мощная фигура в пурпурном плаще.

Ксуф, сын Лабдака, прибыл.

Все мужчины, собравшиеся на поле, приветствовали его. Точнее – все свободные. Слугам этого не было дозволено. Далла, откинув покрывало, которое ветер бросал ей в лицо, без особого любопытства взглянула на царя Зимрана. Он не показался ей ни уродливым, ни особенно привлекательным. Пожалуй, только рост и крупное сложение выделяли его из остальных. Он был тяжеловесен, даже грузен – в сорок лет более, чем Тахаш в шестьдесят, а тот был мужчина не из мелких. Однако толстым его тоже нельзя было назвать. У него была пышная русая борода и такие же волосы. Лица его Далла не смогла рассмотреть из-за дальности расстояния и солнца, бившего в глаза.

Когда смолкли приветствия, Ксуф в ответ слегка наклонил голову – то ли отвечал, то ли повелевал продолжать церемонию. Вслед за тем гости печального собрания стали подходить к костру и поднимались по одному (для этого в поленьях были устроены особые ступеньки), чтобы положить на носилки какой либо памятный подарок. В настоящее время это было чисто символическое действо, не то, что раньше, в эпоху кочевий, когда вместе с усопшим на костер отправляли все и вся, что могло понадобиться знатному воину в будущей жизни – оружие, колесницу, коней, собак, жен, рабов. Коней, правда, в жертву еще приносили, но только на царских похоронах.

Последним к телу отца поднялся Регем. В руках он держал большой золотой кубок, украшенный чеканкой и до краев наполненный густым красным вином из Калидны. Вином Регем плеснул на четыре стороны света, а кубок поставил в головах у отца. Затем медленно спустился и взял факел.

Дрова были пропитаны маслом и смолой. Пламя вспыхнуло быстро и в считанные мгновения добежало до вершины костра, скрыв носилки, и без того почти не видные из-за груды венков и погребальных даров. Лишь золотой кубок успел сверкнуть – ярко, яростно, до рези в глазах. Ветер был сильный, и дым костра протянулся пышным белым султаном. Это был хороший знак. Кемош-Ларан принимал благородного Иорама, чья душа возносилась к нему. Но хотя душа Иорама, может быть, уже вошла в царство блаженных, огню предстояло пылать еще долго. Пока костер не прогорит полностью, вместе со всем, что на нем находится. Тогда прах Иорама соберут в урну, и наследник перевезет его в семейную гробницу в Городе Мертвых – именно туда уже потянулась вереница плакальщиц и музыкантов. Но еще прежде, пока пламя бьется с рычанием, пожирая то, что надлежит пожрать, на погребальном поле состоится действо, ради которого, большей частью, и собрался здесь цвет зимранской знати.

Регем тихо подозвал племянника. Погребальные игры не разрешалось видеть женщинам и детям (рабы не в счет, они не люди, их присутствие не может никого оскорбить). И теперь Регем распорядился, чтобы Бихри отвез домой мать и Даллу. Вряд ли Бихри – серьезный долговязый юноша, светловолосый и голубоглазый, был этим доволен – пусть он и не достиг формального совершеннолетия, но в пятнадцать лет мало радости , когда тебя причисляют к детям. Однако возразить новому главе рода он не решился.

Далла, напротив, в глубине души была очень довольна тем, что возвращается, хотя приличия не позволяли ей этого выказать. Достаточно было и того, что когда она выходила из колесницы, чтобы пересесть к Фариде, ей пришлось подобрать длинное платье, чтобы не споткнуться. При этом покрывало от очередного порыва ветра соскользнуло с ее головы и оставило простоволосой. По частью, оно не успело улететь – Бихри перехватил его и подал свойственнице, и во избежание новых неприятностей подсадил в свою колесницу. Затем поднялся сам, принял поводья и тронул с места.

Теперь можно было начинать.

Регем выставлял на игры четыре пары бойцов. Две пары на мечах, две – на боевых топорах. Все бойцы были свободными людьми, учителями фехтования при царской гвардии. Погребальные игры были священным ритуалом, рабы могли на него смотреть, но никоим образом не участвовать (разве что военнопленные, но это уж статья особая).

Дрались одетыми – в легких льняных туниках, перехваченных широкими кожаными поясами, и сапогах военного образца. Нагота приличествовала лишь борьбе и кулачному бою, которые в Зимране чтили и много занимались, но на погребальных играх полагалось сражаться только с оружием в руках. И обязательно с боевым. Причем последнее правило относилось не к одним похоронным обрядам. Фехтовать на палках и деревянных мечах дозволялось только маленьким мальчикам, которые едва начинали изучать искусство боя. А дальше – никаких учебных мечей, никаких затупленных топоров и копий без наконечников. Разумеется, при таком обучении случались и ранения, и смертные случаи. Но для благородного человека лучше погибнуть от случайной раны, чем уронить свою честь, сражаясь неподобающим оружием, даже на состязании. Подумать только! До прихода завоевателей местные были столь дики, что воины у них – сказать противно – ездили на ослах! Сейчас их немного удалось научить уму разуму, но истинное понятие о воинском искусстве черни все равно недоступно. Так полагали в Зимране, и тщательно лелеяли свои традиции, презирая обычаи какого-нибудь Каафа, города торгашей и воров, где сражались затупленным мечом или вовсе на дубинках, не соблюдали правила "подобное против подобного" и в падении нравов дошли до того, что допускали женщин не только смотреть на состязания, но и участвовать в них.

Когда в погребальном поединке сходились представители знати, всегда можно было ожидать, что прольется кровь. Не из-за недостатка умения, упаси Кемош-Ларан. Но воспоминание о каких-нибудь давних счетах, или просто азарт могли привести ритуал в настоящий бой. Поэтому знать и любила съезжаться на погребальные игры. Правда, в таких случаях распорядитель должен был прекратить поединок до того, как произойдет смертоубийство. Но иногда – очень редко – не успевал. Так что такое зрелище изрядно увлекало и веселило сердца.

Сегодня собравшимся не выпало увидеть подобного. Сражались наемники, а они сделают все возможное, чтобы уберечь друг друга. Для них – это ремесло. Благородное, но ремесло. Тот, кто пытался подкупить наемного бойца, чтобы тот убил, покалечил или ранил противника, рисковал подвергнуться публичному поношению. Но и просто посмотреть на мастерство было приятно, а Регем не поскупился – нанял лучших из лучших.

Первая пара меченосцев уже выходила на середину поля. Они были вооружены фалькатами – широкими мечами с изогнутыми лезвиями, равно отличными и от старых нирских прямых мечей, и от клинков кочевников южного пограничья, у которых изгиб был круче, а лезвия к острию расширялись.

Обе фалькаты взметнулись одновременно, и солнце ослепительно заиграло на отполированных до зеркального блеска клинках. Совсем недавно так же огонь ослеплял сиянием золотого кубка, который сейчас плавился на костре. Все шло, как надо. Душа Иорама могла быть довольна. Она получала в дар самое драгоценное: чистое золото, чистое искусство бойцов. Даже если это, в конечном счете, всего лишь танец.

Был доволен и Ксуф, отметил Регем, а это случалось не часто. Но на тризну, которая состоялась после похорон, он не пошел. В тот вечер царь должен был принимать послов. Однако он обещал, что в ближайшие дни навестит своего верного подданного.

Далла тоже не была на тризне. Так велел обычай. И вновь ей оставалось порадоваться тому, что она не причастна к делам мужчин. Воистину, обычай мудр, а жизнь женщины гораздо легче. Вероятно, Фарида, которой по возвращении с погребального поля пришлось надзирать и за приготовлением кушаний, и за тем, чтоб их во время подавали в большую трапезную, думала по-иному. Но Далла не догадалась спросить ее мнения. Она была слишком утомлена ездой в тряской колеснице, ветром, жарой, и вернувшись, сразу легла спать.

Последующая неделя была траурной. Хотя, как сказано было выше, зимранские траурные обычаи были менее строги, чем изначальные, все же Регем должен был воздерживаться от развлечений – как-то: пиров, охот, посещения общественных бань по меньшей мере в течение семи дней. А жена его и вовсе не могла выйти из дому, даже в сопровождении родственников и слуг.

Даллу это нисколько не огорчало. Одной поездки по улицам Зимрана хватило, чтобы насытить ее этим городом по горло. Она надеялась, что по окончании траура Регем не станет задерживаться в столице и они отбудут в милый Маон.

Ксуф появился спустя два дня после похорон, и не один, а в сопровождении супруги своей Гиперохи. Это была большая честь. Царица крайне редко показывалась на люди, рассказывала Фарида, она даже родственников почти не навещала. Ради подобной милости пришлось пренебречь крайностями траура, и Далла вместе с мужем, как подобает хозяйке встретила царственных гостей в большом зале.

Ксуф, облаченный в присвоенное только ему двуцветное, пурпурно-красное одеяние, появился с громогласными приветствиями, заключил Регема в объятия. Рядом с ним Регем еще больше, чем обычно, напоминал заморенного мальчишку, и они с Ксуфом являли презабавное зрелище. Но, соблюдая правила приличия, никто не рискнул засмеяться или хотя бы улыбнуться. Гипероха поздоровалась с хозяевами тихо, почти шепотом, и вручила Далле подарок – янтарное ожерелье, оправленное в золото. Ксуф также одарил Регема дорогой перевязью для меча из тисненой кожи. После чего женщины удалились на свою половину, оставив Регема принимать Ксуфа и сопровождавших его близких придворных.

Фарида распорядилась, чтобы царице и Далле принесли фруктов, свежих и засахаренных, печений и сладкого вина. Затем ушла, чтобы заняться угощениями для большого зала.

И Далле впервые пришлось пожалеть об ее отсутствии. Как ни старалась она быть хорошей хозяйкой и занять царицу разговорами, ничего не получалось. Далла никогда не отличалась особой общительностью, и была сдержана в проявлении чувств, но по сравнению с Гиперохой могла показаться буйной и болтливой.

Далла не знала, сколько лет царице, хотя понимала, что та старше ее. Может быть, тридцать? Она была высокой, очень бледной (а синее платье и покрывало делали ее еще бледнее), как требовали каноны красоты – белокурой и голубоглазой. Но в кругах, залегавших вокруг глаз было больше синевы, чем в самих глазах, напоминавших тусклые лужицы дождевой воды, а волосы полностью утратили блеск и пышность. Оно и понятно – тридцать лет для женщины уже старость. Но у Адины и в пятьдесят лет руки так дрожали лишь на смертном одре, а у Берои, которая была еще старше, не дрожали до сих пор. У Гиперохи руки ходили ходуном, и Далла порадовалась, что на столе нет ножей, иначе царица непременно бы порезалась. Может быть, она была чем-то больна? Вряд ли, решила Далла, иначе Гипероха не отправилась бы в гости. Но что заставило ее это сделать? Ведь ей в доме Регема было совсем неинтересно. Она жалась куда-то подальше от света, и если нельзя было отмалчиваться, говорила тихо и по возможности кратко. Всякий шум, даже если это был стук переставляемого на столе блюда, заставлял ее вздрагивать. Далле приходилось встречать рабынь, державшихся с большей уверенностью, чем царица Зимрана. Казалось, она вот вот заплачет – за это говорили набрякшие влагой глаза, опущенные углы губ, весь ее жалкий вид. Но Гипероха не плакала.

Просто она несчастна, догадалась Далла. Несчастна, потому что у нее нет детей.

По большому счету догадка ее была верной. Более верной, чем Далла в состоянии была понять.

Общение мужчин тем временем проходило не в пример приятнее. Было изрядно выпито, и съедено тоже немало. Недавняя тризна крепко ударила по припасам дома Регема, но не уничтожила их, а скупиться перед царем было бы позорно. Траур не позволял призвать ни танцовщиц, ни музыкантов, ни шутов, однако изобилие вина с успехом заменяло их всех.

Насколько царица была тиха и бессловесна, настолько Ксуф шумлив и многоглаголен. У людей, не привыкших к обществу царя, в его присутствии закладывало уши. Здесь непривычных не было, а бдительная Фарида, не показываясь в зале, внимательно следила, чтобы кубки гостей не пустовали дольше того мгновения, когда их опорожнив в глотку, поставят на стол.

Так что обстановка в зале создалась самая непринужденная. Ксуф, сидевший рядом с хозяином, разгорячившись от вина, привычно бранил Шамгари и дурацкие обычаи этой страны. Там цари могут брать себе сколько хочешь жен. Не наложниц, как все порядочные люди, а жен! И хотя царицей из них называется только одна, все остальные тоже считаются законными. И дети от них, стало быть, тоже законные. И каждая, стало быть, науськивает своего сына, что именно он – наследник престола. И не успеет царь-папаша дух испустить, тут такая грызня начинается, что только клочья летят. Правда, нынешнему, Гидарну, этому сукину сыну, крупно повезло: он как-то сумел договориться со своими ублюдочными братцами – кому наместничество подсунул, кому еще что. Но дважды такая удача не выпадает, Гидарн – тьфу на него! – и сам это понимает свинячей своей башкой. Недаром же он, как подпаленный, бросается на все окрестные государства. Не иначе, хочет по царству на каждого своего выводка завоевать. Только не выйдет у него ничего. Раньше думать надо было, чем по изнеженности безобразной этакий гарем заводить.

Кое в чем Ксуф был прав. Редкое начало царствования в Шамгари обходилось без резни между кровными братьями, и зачастую подстрекательницами в этом становились многочисленные царские вдовы.

Роскошь, которой окружали себя шамгарийские правители, как в столичной Шошане, так и в многочисленных резиденциях, воистину стала легендарной, и удовольствия, коим они предавались со страстью, вызывала справедливое порицание.

Но и доводы против сказанного также имелись в избытке. Гидарн действительно присоединил к своей державе три царства и часть Дальних Степей. Но на Нир он вовсе не "бросался", это Ксуф напал на Шамгари – как раз тогда, когда Гидарн был в тех самых степях. Гидарн также сумел сплотить свою склочную родню (наместник, от которого потерпел поражение Ксуф приходился царю двоюродным братом, даже не родным и не сводным). И несмотря на репутацию женолюбца, армию Гидарн увеличивал куда старательнее, чем гарем.

Все это было известно и Регему, и придворным Ксуфа, сидевшими за столом. Но, сколько бы они не выпили, никто из них не высказал эти доводы вслух. Все кляли на чем свет стоит подлых шамгарийцев, причем совершенно искренне, поскольку участвовали в той войне, получали раны, пережили горечь поражения, а кое-кто и потерю друзей, которые до сих пор не были отомщены. Но Регему показалось, что, как ни бранил его повелитель Гидарна, о шамгарийских обычаях он говорил с некоей завистью.

Так или иначе Ксуф взял с него обещание по окончании траурной недели нанести ответный визит. После чего царь со свитой удалились.

Далла этим обстоятельством была чрезвычайно довольна, так как избавилась от тяготившего ее общества Гиперохи. Узнав же, что Регем должен навестить царя, несколько огорчилась. Стало быть, придется еще задержаться в постылом Зимране. Но сильно расстраиваться не стала. Зимран – не Шошана, где царские пиршества, говорят, растягиваются дней на двадцать без перерыва. Даже если Ксуф затеет какое-то празднество, в котором Регему придется участвовать, долго это не продлится.

Регем думал так же, и был благодарен жене, за то, что она не укоряла его за новое промедление. Он и сам был не рад внезапному царскому гостеприимству. За минувшие годы Регем успел отвыкнуть от зимранских порядков. Но царь есть царь. Если он приглашает, надо идти.

Если бы ожидалась охота или воинские состязания, Ксуф не преминул бы этим похвастаться. Но он ни о чем таком не сказал. И Регем не сомневался, что его ожидает пиршество – дело во дворце обыкновенное.

Он не ошибся.

Роскошь убранства царского дворца в Зимране могла бы поразить многих, но не Регема. Он с юных лет привык бывать за двойными стенами, и его не могли поразить ни мраморные фигуры быков и львов на лестницах и по фасаду, ни стены, то блещущие серебром и лазуритом отделки, то увлекающие яркой росписью по алебастру – всадники на колесницах сражались друг с другом либо поражали копьями разнообразную дичь, то кичащиеся богатым трофейным оружием, ни пестрыми коврами, ни чеканными светильниками. Что его действительно поразило и удивило – на парадной лестнице он увидел царицу Гипероху. Она выходила приветствовать гостей не чаще, чем сама выезжала в гости.

Ксуф, казалось, тоже был удивлен, но совсем по другой причине. Точнее, прямо противоположной.

– Где твоя жена? – спросил он. – Она что, заболела?

Регем ничего не понял. Дела женщин – это дела женщин. Хозяйка даже может выйти к гостям, если муж или отец повелит – вначале, когда они еще не захмелели и ведут себя благопристойно. Но она непременно удалится еще до того, как в зале появятся музыканты, певцы, танцовщицы и другие особы, к добродетельным женщинам не причисляемые. Добродетельные женщины не бывают на пирах, тем более в чужих домах. Конечно же, они могут посещать подруг, равно как и принимать, но он-то, Регем, здесь при чем?

Ксуф не стал дожидаться ответа. Он быстро обернулся к жене.

– Ты что, не пригласила ее?

– Я… я… – пролепетала Гипероха, не в силах больше вымолвить ни слова,

– Думала, я не узнаю? Ума нет, а туда же?

Гипероха задрожала так, что золотые бляшки, в изобилии нашитые на ее платье забрякали. Она прикусила губу, но это не помогло – слезы уже ползли по ее щекам. и тонкие ручейки грозили превратиться в потоки.

Регем взирал на это с недоумением. В его семейной жизни таких сцен не наблюдалось.

Перехватив его взгляд, Ксуф произнес:

– Прости, друг мой, ты же знаешь этих баб – ни мозгов, ни памяти, ничего поручить нельзя. Я ей велел отдать долг гостеприимства твоей жене, пригласить, стало быть, к себе. а она и позабыла.

– Я ничуть не в обиде.

– Ладно, что теперь делать… – Царь махнул жене рукой. – Ступай отсюда, нечего на гостя таращиться.

Гипероха понурившись, стала подниматься по лестнице – женские покои дворца располагались на верхнем ярусе. Плечи ее под покрывалом вздрагивали.

Ксуф и Регем проследовали, как и ожидалось, в пиршественный зал. И вскоре мужские разговоры и частые возлияния заставили Регема позабыть об этом неприятном эпизоде.

Пиршество было не столько многолюдным, сколько обильным. Большинство гостей составляли придворные, с которыми Регем был знаком и раньше, а также офицеры царской гвардии. Из князей – правителей городов, Регем сегодня был один. Что же касается купцов, то как бы ни были они богаты, за стол Ксуфа не допускались.

Что до кушаний, то здесь ничего похожего на то, чем угощались на женской половине, не наблюдалось. Мужчина должен есть мясо. И его было больше всего. На стол подали цельного кабана, жареного на вертеле. Свинину в столице любили, в отличие от Маона и южных городов, где предпочитали баранину. Впрочем, баранина и ягнятина тоже присутствовали, а также потроха, тушеные в остром соусе, говяжий рубец, гуси и утки, и пироги с фазанами, подстреленными на последней охоте. Рыбных блюд было меньше. Зимран стоял в отдалении и от моря, и от больших рек. рыбу разводили в садках, и это, само собой. ограничивало выбор. Но никто от этого особо не страдал. Ведь был еще разнообразный сыр, и нежный, и острый, и лук, сырой и печеный, и оливки, и перец, и чеснок – все то, что возбуждает жажду. И разумеется, было, чем эту жажду заливать.

Коренные жители Нира не имели привычки разбавлять вино водой, однако же, пили его в небольших количествах. Завоеватели потребляли вино во множестве, но пили его разбавленным.

При дворе Ксуфа совместили две древние традиции, и пили много неразбавленного вина. И обязательно привозного. В Нире имелись собственные виноградники, но производившееся там вино было не лучшего качества.

В странах, с которыми Нир поддерживал хорошие торговые отношения, также не везде было развито виноделие, например, даже в таком богатом государстве, как Дельта, предпочитали пиво. так что вино для царского стола привозилось из Калидны, а то и из-за моря, и стоило дорого. Но разве царь что-нибудь жалеет для гостей, говорил Ксуф. особенно для гостя, которого видит так редко?

Кресло со спинкой и подлокотниками за столом было поставлено только для Ксуфа. Оно было оббито слоновой костью – также привозной и очень редкой даже в Зимране. Гости помещались на резных скамьях, застланных ткаными покрывалами.

Ксуф велел Регему сесть по правую руку от себя. Они выпили, как и в прошлый раз, поминальную чашу в честь Иорама, затем почтили Кемош-Ларана, а дальше пошло одно возлияние за другим. Ксуф приглашал своего верного друга и подданного задержаться в Зимране подольше. Впереди ждет такое замечательное, развлечение как медвежья травля. Правда. ради этого придется ехать в горы. Какая жалость, что и медведей, и волков вокруг Зимрана уже перебили! Радость охоты лишь в опасности, а не в том, чтобы гоняться за глупыми ланями и оленями. Это и поставщики дичи, что трудятся за плату, сделать сумеют. Одно удовольствие, когда удается поднять кабана, но и оно выпадает все реже.

Регем согласно кивал, хотя и не мог припомнить, чтоб слышал от отца или еще кого-нибудь, будто возле Зимрана когда-либо водились медведи. Может быть, южнее, где-нибудь в Илае? В голове у него шумело от вина и от музыки. Он не заметил, когда появились девицы, призванные услаждать слух и зрелище пирующих, но свистение флейт, аккорды арф и звуки цитр сливались для него в общий гул.

Ксуф подливал ему и себе, плеская красным вином на узорчатое одеяние, расшитое пальмами и птицами.

– А еще лучше – оставался бы ты здесь, в Зимране, – говорил он. – Мне верные люди нужны не только в походах. А ты засел, как сыч, в своем Маоне, среди дикарей этих, которые и на людей-то не похожи. Брось ты его, поставь наместника и перебирайся всей семьей в отцов дом, благо он теперь пуст…

– Нет, – государь, – твердо отвечал Регем. – Если стал я князем в Маоне, стало быть, судьба моя этот город защищать, и о жителях его заботиться. Бросить их я не могу.

– Тебе, значит, маонские ткачи и красильщики дороже царя!

– Вовсе нет. Но за тебя, повелитель, есть кому постоять. Один Криос чего стоит. – Регем указал на военачальника, сидевшего слева от царя. – Да ты и сам никому себя в обиду не дашь. А моих, как ты говоришь, ткачей, кроме меня защитить некому. – Обнаружив, что его чаша вновь полна, Регем отпил и продолжал. – И не думай, что наш род долгом своим перед царем пренебрегает. Скоро придет черед сына моего приносить тебе клятву верности. Лет десять всего… Это быстро, оглянуться не успеешь, а он уже взрослый, и мы – старики…

Выпили и за это. Затем в памяти Регема наступил некоторый провал, а потом он обнаружил, что на пару с царем, бия себя в грудь, и призывая отческих богов в свидетели, они клянутся, что не пожалеют друг для друга самого дорого и заветного.

– Все слышали? – кричал Ксуф. – Вот он, мерзавец, не любит своего государя, не хочет ради него бросить этот свинячий Маон, а я все равно его люблю, как брата родного! И сейчас всем докажу. Икеш! – казначей, обретавшийся где-то в конце стола, мгновенно предстал пред царские очи. – Принеси, негодяй, из сокровищницы тот камень, что мой отец добыл в битве с князем Хатраля!

Кругом восхищенно загудели. Эта история уже стала легендой. Более тридцати лет назад южные соседи, решили, что способны на большее, чем обычные пограничные набеги. Несколько племен объединились под предводительством правителя княжества Хатраль, и пренебрегши обычным путем – через Кааф, сумели удачно обойти Илай и вторгнуться в центральные области Нира. Но здесь им дорогу преградил царь Лабдак со своим войском и нанес такое поражение, что ни в Хатраль, ни в Дебен не вернулся, как говорили, ни один человек. И с тех пор южане не осмеливались предпринимать ничего подобного. Правда, храбрые всадники пустынь не были приучены к долгим походам, и ко времени встречи с Лабдаком были измотаны, а их кони и верблюды во множестве пали в горных ущельях. Но это, разумеется, нисколько не умаляло значения одержанной Лабдаком победы. Хороший полководец знает свой час.

Среди добычи, взятой Лабдаком после того сражения, был рубин величиной с голубиное яйцо. Князь Хатраля носил его на шлеме, ибо был такой обычай в тех краях: мужчина не носит ни серег, ни колец, ни ожерелий, ни браслетов, предоставляя все это женщинам, однако покрывает драгоценностями оружие и доспехи. Теперь камень хранился в сокровищнице Зимранского дворца, но иногда на празднествах царь приказывал его принести, дабы полюбоваться.

Пока пирующие вспоминали эту историю, вернулся Икеш, человек со впалой грудью и выпуклым животом, остроконечной черной бородой и почти совсем лысый, торжественно неся на вытянутых руках маленький резной ларец, каковой он и протянул царю.

– Вот! – Ксуф распахнул крышку ларца, вынул рубин и поднял над головой. Свет факелов отразился в гранях, бросил на пальцы царя кровавый отблеск. Пирующие восхищенно загомонили, некоторые демонстративно прикрывали руками глаза, точно ослепленные сверканием камня. – Это самое дорогое и ценное из всего, чем я владею. Но клянусь, что для друга моего Регема не пожалею и самого дорогого. Прими от меня, Регем, этот камень в дар!

– Но, государь, я не достоин…

– Достоин, достоин. Бери, говорю тебе!

Регем изумленно смотрел на красный камень, который Ксуф чуть ли не силой вкладывал в его руку.

– Я не могу принять такой подарок…

– Хочешь оскорбить своего царя? Или, если ты такой гордый, можешь также дать клятву, что отдашь мне самое дорогое из своего имущества, по моему выбору.

– Хорошо. Я клянусь. – Регем вздохнул и взял камень. Ксуф выглядел необычайно довольным.

– Вы свидетели, друзья и подданные! Он поклялся и взял рубин. А теперь я хочу получить из имущества Регема то, что мне больше всего по нраву – его жену!

Хмель мгновенно покинул голову Регема. Он вскочил, бросив рубин на стол.

– Этого я не сделаю!

– Все слышали, что ты поклялся.

Пирующие смолкли. Регем озирался по сторонам, ища поддержки, но не находил. Ксуф поймал его в ловушку – это было очевидно.

– Что угодно, кроме жены!

– Я назвал свое условие и не отступлю! Я царь, а не торгаш!

Регем не мог возразить, что жена не имущество. Такая мысль никогда бы не посетила его. Но и уступить Ксуфу он не мог.

– Я тоже не торгаш, – раздельно сказал он. – Я воин, а воин по доброй воле не отдаст жену на позор, пусть даже и царю. Я клялся тебе, но большая клятва убивает меньшую. Клянусь всеми богами, что никогда не причиню матери моего сына такого зла! – И, оскалившись в ярости, добавил: – Потому что моя жена, в отличие от иных, не бесплодна!

Ксуф также вскочил, едва не опрокинув кресло. Они стояли друг против друга – огромный, мощный, широкоплечий царь и невысокий худой Регем, и на сей раз это было совсем не смешно.

На пир являлись без мечей, но вот ножи, чтобы резать мясо, были необходимы. Как бы ни был взбешен Ксуф, его налитые кровью глаза отлично видели, что Регем сжимает рукоять кинжала. Он видел Регема на войне и знал – лезвие вонзится в царское горло до того, как прозвучит приказ схватить преступника. Однако Ксуф был слишком упрям и слишком горд, чтобы признать свою неправоту.

Тем временем до притихших было гостей дошло, наконец, что именно сказал Регем. И Криос, начальник гвардии, поднялся, прижав руку к сердцу.

– Прости, государь, но сын Иорама сказал верно. Ты сам часто повторяешь, что здесь не Шамгари. Не стоит ссориться с верными тебе князьями из-за такой безделицы. На свете полно красивых женщин и девиц для твоего удовольствия, забудь же о матери чужих детей!

Ксуф грузно опустился в кресло. Отдышался.

– Хорошо, друг. Верно, я сегодня много выпил и забылся. Но и видеть за своим столом клятвопреступника не желаю! – заорал он.

– Я бы и сам здесь не остался – бросил Регем. Ему хотелось перевернуть стол и перешагнуть через него, но он сдержался. Молча направился к выходу. Царский рубин остался лежать среди объедков и винных луж – никто не решался прикоснуться к нему.

Регем вернулся в отцовский дом на рассвете и тут же поднял на ноги охрану, слуг и семью. Сестре и племяннику он велел немедленно возвращаться в собственные владения.

Сам он желал покинуть город как только откроются ворота. Ксуф мог к утру позабыть о ночной ссоре – такое бывало, а мог распалиться еще большей яростью. Регем не собирался этого дожидаться. Следовало как можно скорее укрыться в Маоне. Даже в открытой степи встреча с опасностью будет предпочтительней, чем на столичных улицах.

Далле он сказал, что поссорился с царем, но не открыл, по какой причине, а она не стала спрашивать. Мужчины на пирах пьют, а выпив – сварятся, она всю жизнь про это слышала, это обычное дело.

Но на сей раз не было никаких носилок. Регем велел ей закутаться в плотный плащ с ног до головы, чтоб на нее не глазели, и усадил в колесницу. Ради безопасности пришлось пренебречь обычаями. Регем отдал последние распоряжения по дому – Далла не знала, какие, и они тронулись в путь.

Город, против всяких опасений, они покинули беспрепятственно. А затем началась сумасшедшая скачка, для Даллы почти невыносимая. Весь опыт езды в колесницах для нее ограничивался церемониальными шествиями, а сейчас она чувствовала себя измученной, избитой до полусмерти, а скорость внушала ей ужас, Но она не жаловалась. Чем быстрее они ехали, тем ближе становился Маон, а с ним Катан и Бероя. Вдобавок она привыкла полагаться на мужа, на его опыт и знания. Степи сменились лугами, и в предчувствии встречи с домом видение льдисто-белого Зимрана начало исчезать из памяти. А увидев башни и стены Маона – такие грубые, приземистые, некрасивые, Далла впервые за время путешествия расплакалась – от радости.

Дома все было в порядке, и подросший за время ее отсутствия Катан радостно выбежал навстречу родителям. Бероя, все такая же надежная, сердечно обняла свою воспитанницу, и тут же увела ее мыться и отдыхать. Это было как нельзя более кстати – Далла совсем изнемогла в пути.

Регему было не до отдыха. Хотя погони за ними не было, он еще опасался мести Ксуфа, и готовился отразить удар. Стражи города были приведены в боевую готовность, а лазутчики, отправленные за городские стены, должны были в кратчайшее время предупредить о наступлении вражеских войск.

Но проходили недели, за ними месяцы, а тревожных сообщений не поступало. Фарида также не присылала гонцов к брату, а она не преминула бы это сделать, если б услышала нечто достойное его внимания. И постепенно Регем стал успокаиваться. У царей бывают дурные прихоти, так на то они и цари. В одном Регем мог бы поклясться с чистой совестью – он не появиться перед Ксуфом по доброй воле, разве что всему царству будет угрожать смертельная опасность. Но пока что об угрозе для Нира ни со стороны Шамгари, ни со стороны Дельты слуха не было.

Он так и не рассказал Далле о том, что произошло на пиру в Зимранском дворце. Слава богам, угроза миновала. Далла же словно забыла о случившемся, и за это Регем был ей благодарен.

Далла и в самом деле забыла. Жизнь в Маоне текла своим чередом, и ничто не тревожило установленного порядка. Правда, месяца через два, а может, через четыре после возвращения до нее дошел слух о смерти царицы Гиперохи. Но он не слишком потревожил Даллу. Гипероха производила впечатление женщины болезненной, что же удивляться ее ранней смерти? Нужно благодарить богов, что мы сами живы и здоровы.

Сходным образом мыслил и Регем. И решил, что он слишком долго медлил с закладкой храма Кемош-Ларана в Маоне. Как раз в то время объявился в городе жрец Кемоша, именем Булис, не какой-нибудь полоумный уличный прорицатель, а недавний служитель оракула Кемоша, что в Западных горах, на границе с Калидной. Лучшего служителя для Маонского святилища нельзя было пожелать. И при великом стечении народа был заложен новый храм. Весь Маон шумел и веселился. Но не прошло и двух недель, как фундамент храма обрушился. И так повторялось трижды. После чего вещий Булис предрек – не стоять храму, покуда князь вместе с наследником не отправятся в Западные горы и не встретятся с тамошним верховным жрецом. Из его рук получат они краеугольный камень, на котором воздвигнется храм. А что это за камень – ведомо одному жрецу, и более никому.

Случись это предсказание на полгода раньше, Регем бы поостерегся ехать. Но все было спокойно в Маоне и в Нире. И Катан, предвкушая поездку, просто прыгал от радости.

Далла сделала робкую попытку напроситься в паломничество вместе с мужем. Но Регем был неумолим – один единственный раз выехала Далла из города, и это навлекло несчастье на всю семью. Далла не очень поняла, что он имеет в виду, но не стала настаивать. Муж лучше знает, как поступить.

Так прекрасным весенним утром Далла простилась с мужем и сыном, и стала поджидать их возвращения. Городом правил наместник Регема, домом управляла Бероя, и кроме ожидания Далле ничего не оставалось. Иногда она вышивала, плела венки, а большей частью гуляла по саду, слушая птиц и журчанье воды, сбегавшей в пруд из каменной чаши фонтана. И это длилось до того дня, когда рабыня прибежала за ней в сад, и сообщила, что наместник просит разрешения увидеться с ней. Далла удивилась, но не стала напрасно медлить, и накинув покрывало, прошла через женскую половину в зал.

Наместник имел вид совершенно потерянный. Словно со вчерашнего дня, когда Далла встречала его, он состарился, или был сокрушен тяжелой болезнью. Руки его дрожали, и он был вынужден сжимать кулаки.

– Госпожа… я не знаю, как сказать тебе… случилось несчастье.

Что-то кольнуло в сердце Даллы. Она пошатнулась и ухватилась за Берою.

– Несчастье? С моим сыном?

– И с ним тоже, – произнес наместник.

Бероя подвела Даллу к креслу и усадила.

– Регем…

– Госпожа, никто не понимает, как это случилось. Князь всегда был прекрасным колесничим, а когда ездил с сыном, бывал так осторожен, все проверял…

– Что случилось? Что?

– Колесо соскочило с оси, и лошади понесли… это было возле храма, в горах… – наместник осекся.

– Они живы? – голос, прервавший тишину, принадлежал не княгине, а Берое.

И в ответ прозвучало краткое: – Нет.

– Я не верю, – тихо и убежденно проговорила Далла. И поскольку никто не возражал ей, она закричала звонко, во весь голос, как ни кричала никогда в жизни: – Я не верю!

Когда служанки уводили ее, она продолжала выкрикивать эти слова. И кричала, пока не охрипла.

Несколько дней спустя доставили тела Регема и Катана. Они были изувечены, но опознать их было можно. Охрана и слуги ждали распоряжений, может быть, убийственных для себя. Не дождались. Единственное, что приказал наместник – это готовить похороны.

Даллы не было на похоронах. После возвращения свиты со скорбным грузом она впала в оцепенение и не выходила из своих покоев. Бероя с трудом заставляла ее есть и пить, умывала, как младенца, одевала, причесывала. Далла не могла уже кричать, будто не верит в случившееся, но она отказывалась в это верить. Все происходящее казалось ей сном, и она жаждала только одного – проснуться. Тогда и Катан и Регем окажутся живы…

Она не знала и не хотела знать, что происходило за пределами женской половины. Ей было все равно. А там… Бывает, из ткани вытянут единственную нить, и ткань, казалось бы такая плотная, мигом начинает расползаться. Последние годы всей властью в Маоне ведал Регем. Даже когда он надолго отлучался из города, отдавал подробные и точные распоряжения. Чиновникам и воинам оставалось лишь исполнять их. Теперь стройный порядок рушился на глазах, слуги разбегались, стражники денно и нощно пьянствовали в кабаках, и уличные проповедники пророчили беду. А Далла сидела на постели или на полу, застланном коврами, смотрела в одну точку, и ждала, когда проснется.

И однажды кто-то вошел в комнату, и, поскольку она не поворачивалась в его сторону, тронул ее за плечо. Далла вздрогнула и подняла голову. Она не знала этого человека. Впрочем, она видела его на похоронах Иорама.

– Госпожа, – сухо сказал он. – Меня зовут Криос. Ради блага царства и сохранения порядка я, по приказу государя, занял город Маон. Тебя же велено доставить в столицу.

Сон кончился. Начинался кошмар…

ДАРДА

Для оседлых жителей Нира выражение "изгнать в пустыню" означало почти то же самое, что "убить". А "уйти в пустыню" – "умереть". Этого, наверное, и пожелал Офи своей виновной дочери. И Дарда ушла без возражений. Но, как ни было ей плохо и тошно от того, что родители ее выгнали, она не думала о том, чтобы загубить себя. Наверное, Дарда не способна была дойти до такой степени отчаяния. И она успела узнать – пусть тот, кто ушел в пустыню, считается вычеркнутым из жизни, это вовсе не значит, что он действительно умер.

Да и не в пустыню она ушла. Тот край пустыни, что подступал к Илаю, был действительно гиблым – ни дорог, ни колодцев, только песок и камни. Но кто сказал, что обязательно нужно идти в ту сторону? Дарда имела очень смутное представление об окружающем мире, но все же понимала, что за пастбищем и соседним селением он не заканчивается. Она могла бы перейти Зифу и направиться на север. Вряд ли местные жители станут ей препятствовать – ведь ее изгнали родители, а не община. Но в той стороне лежал Зимран – первопричина всех бедствий, обрушившихся на Илай. Оттуда приходили царские слуги, грабившие земледельцев, и воины, убивавшие тех, кто не желал добровольно расставаться со своим добром. И хотя к Дарде эти напасти имели лишь косвенное отношение, душа ее к тому, чтобы идти в северном или западном направлении, не стремилась. Она предпочитала, не пересекая пустыню напрямик, обойти ее по Илайскому отрогу гряды Сефара. Этот путь тоже был труден и опасен, но в горах Дарда чувствовала себя уверенней, чем на равнине. И так она могла рассчитывать добраться до южной области Нира, страны караванных дорог, на пересечении которых стоял город Кааф. Что она сбирается делать в тех краях, Дарда не могла сказать. Но оставаться на месте не было ни причины, ни возможности, и она направилась в горы.

У нее не было с собой никаких припасов. Офи сжег ее лук и растоптал стрелы. Что ж, приходилось обходиться тем, что осталось – пращой и посохом. Она надеялась, что этого хватит.

Нога, ушибленная при падении, вскоре перестала болеть. Идти стало легче, но нелегок был сам путь. Дарда и раньше забиралась высоко в горы, но никогда не оказывалась так близко к белому Сефару. Сюда никто не ходил. В недавние зимние месяцы в предгорьях порой бывало довольно холодно, дули пронизывающие ветра, но снег никогда не выпадал. А здесь он лежал даже летом. В некоторых областях Нира гору Сефар считали священной. В Илае не разделяли этого мнения. Здешние божества были божествами плодородной земли, воды и сочных пастбищ. При чем же тут каменная гора со снежной вершиной? Там – ничего хорошего, там пустота и смерть. То же, что и пустыня, только в пустыне убивают жажда и жара, а здесь – голод и холод.

Дарда не боялась. К холоду она привыкла на дальних пастбищах, и разве не снег поил горные ручьи, наполнявшие реку, столь почитаемую там, внизу? А еду она собиралась себе добыть. Не зря же она столько времени упражняла и руки, и зрение.

Однако дни тянулись за днями, и временами казалось, что Дарда переоценила свои силы.

Она забралась слишком высоко, туда, где были только снег и камни. Ветер изводил ее, он пробирал до костей, и она не могла согреться, кутаясь в овчину, служившую ей плащом. Но голод был хуже. Здесь, наверху она видела только орлов, парящих в небе, и не с ее пращой было охотиться за ними. Иногда на снегу она замечала следы козерогов, но сами звери были слишком сильны и быстры, чтобы Дарда сумела догнать их и убить. Она скользила по обледенелым склонам, проваливалась в рыхлый снег, падала. Иногда ей хотелось не вставать, а так и остаться в снегу. Может, тогда она наконец согрелась бы. Но Дарда поднималась и шла дальше. Однажды ей удалось подбить камнем козленка, однако не на чем было развести огонь, чтобы зажарить мясо. Это ее не остановило. Дарда разделала тушу, выпив предварительно кровь, пока не остыла, и ела мясо сырым, сначала свежим, а потом замороженным. А потом у нее схватило желудок, ее корчило и выворачивало наизнанку. И все-таки она сумела и это выдержать.

Вершина Сефара была у нее по правую руку, затем осталась позади. Теперь Дарда смутно знала, что пора спускаться. Ей предстоит пересечь еще один отрезок пустыни, после чего она попадет в край караванных путей.

Дорога вниз была несколько лучше подъема. Стало теплее, хотя ветра были все так же сильны, а когда начались деревья и кустарники, с едой все почти поправилось. Дарда убивала птиц и готовила их на костре, выкапывала из земли съедобные корни. Зато, когда она вышла из полосы снегов, возникла необходимость искать воду.

Она спустилась с гор – и обнаружила, что не понимает, где находится, и не представляет, куда идти. То есть она знала, что следует идти так, чтобы солнце оставалось по правую руку. Но обширные пространства, простиравшиеся перед ее взором, полностью сбивали с толку. Что значит – "страна караванных путей"? Дарда не видела никаких путей, ни караванных, ни других. Вместо холода ее теперь мучила жара, леденящий ветер уступил место обжигающему.

Она опасалась уходить в пустыню настолько, чтобы терять горы из виду. Но попытка сохранить единственный ориентир привела к тому, что Дарда заблудилась окончательно. Временами она была близка к тому, чтобы вернуться в горы. Опираясь на посох, она брела по песку, прожигавшему сандалии и обмотки на ногах. Среди барханов вырастали каменные столбы, лежали валуны, словно с гор некогда сошла титанической мощи лавина, да так и рассеялась по пустыне. Или это обратились в камни те, кто умерли здесь от усталости?

Как она не свалилась с обрыва – непонятно. Ни в горах, ни в пустыне она не молила богов о помощи. Она не знала молитв. Так что можно предположить, что это произошло случайно.

Или она почувствовала дуновение ветра, отличного от того, что свистел над ее головой, влажного и прохладного, и услышала шелест листвы?

Как бы то ни было, отупение, охватившее ее, отступило, и Дарда удвоила внимание. И обнаружила, что стоит на краю обрыва. Глубокий распадок вдавался в пустыню со стороны гор, обнажая слоистые почвы, многообразие которых восхитило бы глаз художника – если в этих краях когда-нибудь попадались художники. Были в этих слоях и гранит, и известняк, и окаменелый ракушечник. По форме распадок напоминал лист акации или наконечник стрелы – Дарда находилась как раз возле острия. Раньше, может быть, тысячи лет назад он был заполнен водой. Вода и сейчас там была. На дне Дарда разглядела озеро и впадающие в него ручьи.

Она не так долго скиталась по пустыне, чтобы принять увиденное за мираж, колдовской морок, вызванный демоном жажды. Но жажда была настоящей. Спуститься по обрыву было почти невозможно, но Дарду, привыкшую ползать по отвесным скалам, это мало волновало. Она не стала искать удобный спуск. И скорее всего, она бы его не нашла.

Наверное, она больше, чем когда-либо в жизни напоминала паука, когда спускалась по стене оврага. Она использовала любую трещину, любой выступ в камне или щербину, чтобы зацепиться и найти опору. Для этого ей пришлось отбросить посох, но спустившись, она вновь подобрала его.

Вода в ручье была чистой, холодной, и прекрасной на вкус. Но Дарда сейчас была в состоянии выпить и мутной воды из грязной лужи. Никто никогда не говорил ей, что пить ледяную воду в жаркий день опасно. А если бы сказал, это бы ничего не изменило.

Утолив жажду, Дарда стала осматриваться. Пройдя немного дальше, она увидела диковинное зрелище – реку, вытекающую из под камня. Конечно, она не могла сравниться со священной Зифой, но все же это была река.

Перекатившись через большой черный валун, река распадалась на несколько ручьев, и все они стекали по гладкой, блестящей от солнца и воды каменной поверхности в круглый водоем. Кругом росла высокая трава – выше и сочнее, чем дома. И не только трава. Над зарослями орешника возвышались кроны деревьев.

Здесь было удивительно красиво. Если б Дарда знала немного больше, то представила бы, что скитания привели ее прямиком в рай. Но Дарда не ведала этих понятий. Впервые за долгое время ее не томили ни холод, ни жар. Она слышала, как птицы перекликаются в листве, как шуршат в траве ящерицы. В озере, должно быть, водилась рыба, на диких яблонях созревали плоды. "Еда, – думала Дарда. – Много еды". И это сейчас было главное.

Чтобы убить, разделать и зажарить птицу, ящерицу или что тут еще бегало и летало, требовалось слишком много времени и сил. Рыбу она, пожалуй, съела бы и сырой. Но ее тоже нужно было ловить. Орех – другое дело. С помощью посоха Дарда насбивала несколько горстей, и усевшись на берегу ручья, принялась колоть орехи на плоском камне, решив, что останется здесь. Останется надолго. Может быть, навсегда. А если кто захочет выгнать ее отсюда, пусть попробует!

И как сглазила.

– Ты.. что есть? – услышала она.

– Орехи, – машинально ответила Дарда.

– О! – последовал негромкий смешок. – Неправильно сказал, Ты кто?

Человек подошел так тихо, что она не заметила. Это было как оскорбление. До сих пор это было ее привилегией – тайно подкрадываться, высматривать, подглядывать. Никто другой не мог с ней сравниться.

Но человек ли это был? Ей приходилось слышать, что в пустынных местах обитают духи, мороки, мелкие боженята. До сих пор Дарде не приходилось их встречать, но тот, кого она видела перед собой, настолько отличался от всех известных ей людей, что заставляло заподозрить наличие правды в пастушеских россказнях. Он был невысок, вряд ли выше Дарды, худощав. Одежда – длинная рубаха и широкие штаны, делала его еще более тощим. Но это был не мальчик, а старик – во всяком случае морщинистое лицо, белые волосы, усы и борода убеждали в этом. Однако усы и борода были совсем редкими, точно повылезли. И само лицо было диковинным – плоское, с выступающими скулами и узкими глазами. Загар его имел странный желтоватый оттенок. Если бы Дарда выросла в Каафе или каком-нибудь другом большом городе, где навидались купцов со всех стран света, она и не подумала бы удивляться. Но Дарде известны были лишь жители Илая. И теперь ей казалось, что незнакомец на свой лад так же безобразен, как она сама. Может, его изуродовала болезнь? На краткий миг она ощутила укол сочувствия. Тем более, что по какому-то совпадению чужак сжимал в руке посох. Но это чувство быстро испарилось. Лучше бы ему оказаться духом.

Возможно, чужака одолевали те же мысли. Дарда мало походила на человеческое дитя, особенно сейчас, после перехода через горы и пустыню. А может, он просто не мог понять, какого пола это создание. Дарда не стала углубляться в различные предположения и огрызнулась.

– Я – Дарда. – О том, что нельзя называть свое имя незнакомым людям, ей тоже никто не говорил.

– Колючий куст? – Он поднял брови. – Шутка, да?

Ей показалось, что он нарочито коверкает ее речь. Поскольку ей никогда не приходилось слышать, чтобы люди говорили с акцентом. Но тут неизвестный протянул руку к ее посоху, и ее раздражение обернулось злостью. Забыв об усталости, она перехватила посох так, чтобы можно было ударить.

– Не трогай! И не подходи!

Конечно, он и не думал отступать. Внимательно смотрел, склонив голову к плечу. И это взбесило ее еще больше.

– Не подходи! Я уже убивала, убью и снова!

Наверное, это прозвучало глупо. Но он не засмеялся. Спросил:

– Этим… убила? – он указывал на посох.

Ей почудилось… да нет, определенно в его словах было искреннее любопытство. Пусть даже оно служило развлечению.

– Нет. – При всех своих пороках лживой она не была. Подумавши, добавила: – Но могу и этим.

Гнев утихал в ней. Напрасно она стращала старика, он не таков, как тот изгой, он слабее ее… И словно в ответ на ее мысли. он сказал

– Ударь меня.

Наверное, этот человек сумасшедший, подумала Дарда, потому его и прогнали в пустыню. Разве тот, кто в здравом уме, попросит, чтоб его ударили?

– Нет, – сказала она.

– Почему?

– Ты старый. – С безумными надо, наверное, как с детьми, все им разъяснять.

– Уважаешь… старый. Хорошо, – сказал он. – А если я буду тебя прогонять?

Конечно же, он угадал. После скитаний это было для нее худшей из угроз. Дарда осталась стоять на месте, но посох в ее руке крутанулся словно сам собой. И увидела, как взлетел посох в руке старика.

В несколько следующих мгновений она узнала, как чувствует себя зерно на молотильне. Удары сыпались на нее со всех сторон и одновременно. Офи, даже когда он был на десять лет моложе, не удавалось бить ее так больно и так сильно. А главное – так точно. Этот человек был не Офи, не ее отец, она имела право отбиваться. Но ее удары все время попадали мимо цели, как она не вертелась, и наконец – верх позора – посох действительно сам собой вывернулся и скакнул в сторону.

– Хорошо, – сказал старик.

У нее чуть слезы не брызнули от унижения. Мало того, что старик, казавшийся таким слабым, побил ее, он еще издевался!

– Хорошо, – повторил он. – Никто не сумел здесь… так не сумел. Вам нужен меч… или много силы, да?

Дарда ничего не поняла, кроме того что ее, вроде бы хвалят. А за что – тоже не поняла. Она отступила и подняла посох.

– Это не оружие здесь, – продолжал он, – ни у кого, кроме тебя. Храбрые люди, умения нет. И не хотят… Тебя кто учил?

– Никто, – буркнула Дарда.

– Неправда.

– Правда!

– Не то, не то. Не обязательно человек учил. Не обязательно тебя. Смотрела, училась, так? Птицы, звери, да?

– Ну, так, – Дарда, убедившаяся было, что перед ней человек, вновь засомневалась. Иначе как он угадывал не только ее намерения, но и ее прошлое?

Он словно отмахнулся.

– Не ты первая… другие были, придумали… не здесь, давно. Здесь не придумали.

– А ты откуда знаешь? – хмуро спросила она.

– Знаю. До тебя знал.

И внезапно, словно его окликнули, повернулся и пошел прочь. И хотя шел он очень быстро и легко, Дарда все же пришла к выводу, что это не дух.

Останавливать его она не стала. От побоев все тело ее разламывалось, и усталость, о которой Дарда было позабыла, разом навалилась и сбивала с ног. И еще ее утомил этот непонятный разговор. Она знала, что люди могут говорить долго, пастухи в предгорьях болтали и рассказывали истории чуть не ночи напролет, но даже родители Дарды избегали вступать с ней в долгие беседы.

Она, однако, была уверена, что одними разговорами и одной дракой дело не кончится. Не было причины чужаку покидать распадок, а значит – не миновать новой встречи. Что ж, она будет настороже.

Незнакомец вернулся вечером, когда Дарда все же наловила рыбы и жарила ее на костре (удивительно, но кремень и кресало она умудрилась не потерять). Когда к твоему костру подходит человек, а ты собираешься есть, нужно его пригласить. Пастухи всегда так делали. Старик не отказался принять от Дарды еду ( и был бы дураком, по ее мнению, если б отказался), и они отужинали молча. Когда Дарда, облизывая пальцы, думала, как бы попристойнее спровадить гостя, он неожиданно спросил:

– Где твои родители, Дарда-с-посохом?

– Там, – она мотнула головой. Потом решила уточнить. – Они живут в Илае.

– О! – казалось, он был удивлен. – Не умерли, нет?

Она не ответила, не считая необходимым повторяться.

– Значит, ты сбежала от них?

– Нет. Они меня прогнали. – Эти слова она произнесла не без вызова.

– Плохо почитала их?

– Хорошо. Меня не за это прогнали.

Он хотел было спросить, но сам себе ответил: – Ах, да, убила, да… И куда ты идешь?

– Не знаю. – Раньше она бы ответила: в Кааф, но теперь не была в этом уверена.

– Я думал, в Кааф, на состязание. Удивился – не весна, не осень…

– Какое еще состязание?

– Не знаешь? Ваш обычай, ваша богиня. Девушки дерутся на палках, на мечах. Плохо дерутся, Хуже, чем ты.

– А ты сам разве не из Каафа?

– Я был в Каафе. Но я не из здесь. Далеко, не эта страна.

– Из Дельты? Или из Шамгари? – На этом ее познания о дальних странах заканчивались.

– Нет, совсем далеко. Идти, плыть на корабле, снова идти. Здесь никто не знает…

– Как ты сюда попал?

– Как ты примерно, можно так сказать.

В том, что ее собеседник запросто мог убить кого-то, Дарда не сомневалась. Но неужели из-за убийства так далеко убегают? Или он шутит так?

– А как тебя зовут?

Дарда не очень ждала, что он ответит, но он ответил. И пользы от этого не было никакой. То, что он произнес, напоминало помесь птичьего чириканья с рычанием. Первую половину имени она не могла воспроизвести даже приблизительно, со второй с разбега справилась.

– Фар-ран?

– Хваран, – поправил он. – Ильгок-хваран.

Она несколько раз повторила второе имя, не рискуя браться за "Ильгока", и наконец выговорила "хваран" довольно сносно.

– Так, – согласился он. – Только это не имя. Ильгок – имя. Хваран – это кто я есть…был.

– Как это?

– По вашему трудно сказать. Наставник – да? Учитель – тоже… но не все.

Дарда некоторое время молчала, усваивая услышанное. Ее ничему не учили, и тем паче не наставляли, но некий образ наставника в ее представлении имелся. Это был почтенный седой старец, который сидит где-нибудь в тени и вещает нечто мудрое внимающим ученикам. Перед ней был и впрямь человек преклонных лет, но то, как он поступал, как двигался, как разговаривал, никак не соответствовало образу учителя…

За единственным исключением.

– Ты учил драться?

– Не драться, нет. – Она не ожидала такого ответа. – Я учил искусству боя.

Искусство боя. Это звучало гораздо лучше, чем "драка" и даже "борьба".

– А меня ты бы мог научить? – вопрос был неожиданным для нее самой, и она почти не надеялась на согласие.

– Зачем тебе? Ты и так хорошо дерешься… если смотреть, как здесь…

– А если не как здесь? Если сражаться, как ты учил?

– Тогда плохо. Нужно много лет. Не выйдет хорошего…

Она не поняла последней фразы, возможно, он не слишком точно подбирал слова. Уточнила.

– Не выйдет – потому что я не мужчина?

– Не то… Были женщины, знали искусство. Я не учил, другие учили. Давно, не сейчас… Сколько тебе лет, девочка-колючий-куст?

– Не знаю. – Она и в самом деле не знала. Там, где она жила, такой мелочью, как подсчет возраста, себя не утруждали. – Может, двенадцать…

– Это много, – серьезно сказал Ильгок-хваран.

Дарда была озадачена. В селении говорили, что на воинскую службу принимают только взрослых… А для искусства боя, что же, нужны дети?

– Нужно рано, рано начинать. И много лет учиться, я сказал. Иначе нельзя. Поэтому девочек в ученье не отдают. Плохо для них. Семья – нет.

– У меня и так семьи нет. И мне все равно, сколько лет учиться! – сдавленно выкрикнула она.

– Мне не все равно. Много лет учиться, много лет мне. Плохо.

Он был прав. Наверное, он был прав. Дарда подбросила хворосту в огонь, золотые искры взлетели во тьму.

– И что ты будешь делать, Дарда? – спросил Ильгок-хваран.

– Жить. – А что она могла еще ответить?

– Не просишь дважды… Гордая, да? Это хорошо для мастера. Для ученика – нехорошо.

И снова она ничего не поняла. Прежде всего потому, что не знала слова "гордость". И какой смысл в том, чтобы просить дважды? Если тебе чего-то не дают, проси хоть дважды, хоть трижды – не дадут все равно.

– У нас говорят: "Трудно найти хорошего наставника. Хорошего ученика найти почти невозможно". – Ильгок вздохнул. – За что ты убила человека?

– Он грабил стадо… Он был разбойник.

– Чье стадо было?

– Отца.

– И он за то тебя прогнал?

– Он был в своем праве! – ощерилась Дарда.

– В ученики, девочка-колючий-куст, не берут тех, кто не почитает старших, и не служит родителям, пусть они не правы, нет? Не берут тех, у кого слабое тело и кости хрупкие. Не берут тех, кто говорит неправду. А еще тех, кто плохо поступал, убил, да? Кто вспыльчивый и грубый. А хуже всего – кто гордый! Ты к старшим почтительна. Ты сильная – иначе не прошла бы через горы одна. Ты правду сказала. А другое – нет. Много неправильно. Вот скажи мне – ты ученик хороший, плохой?

Из-за акцента и непонятных слов Дарда не всегда могла следить за ходом его мысли. Но основное она поняла.

– Плохой, – глухо произнесла она.

Ильгок повернулся и пристально посмотрел ей в лицо. Это было странно. Никто не смотрел ей в лицо, если только не хотел посмеяться. Ильгок не смеялся. Похожее выражение Дарда видела в глазах матери, когда та совала ей лишний кусок хлеба или зачиненное платье. Однако Самла при этом старалась отвернуться. Ильгок не отворачивался

– Хорошего ученика найти почти невозможно, – сказал он.

Дарде показалось, что голос его дрогнул. От жалости? Но кого он жалел – ее, вынужденную посохом и кулаками платить за уродство? Или себя – до старости лет не нашедшего хорошего ученика? У Дарды не доставало жизненного опыта, чтобы это определить.

– Ты признала, что плохая, ты смирилась – это хорошо. Я передам, что смогу из моего умения. Если ты сумеешь перенять. И помни – учителя почитают больше, чем родных! Если не смиришь себя совсем – не узнаешь, не получишь ничего!

Так началась для Дарды новая жизнь, и период ученичества. И первое время она сводилась к тому, что Ильгок ее нещадно бил. За месяц она приняла от него побоев больше, чем от отца за год. При том он вовсе не был на нее зол или разгневан. Постепенно до нее стало доходить, что таким образом хваран ее проверяет – не только ее выносливость, но и терпение: не выйдет ли она из себя, не попытается наброситься на него или, наоборот, убежать, Тут он мог быть спокоен – сдерживать свои чувства под градом ударов Дарда научилась давно. Но и хваран никак не выказывал собственных чувств, и Дарда так и не узнала, был ли он доволен или удивлен.

Начинался этот урок-экзекуция на рассвете, и длился не так долго, как можно было ожидать. Когда Дарда, подозревая, что Ильгок ее жалеет, сказала, что может выдержать и дольше, он отрезал: "Слишком долго – плохо". Для кого плохо – не пояснил. Так что все остальное время Дарда была предоставлена самой себе. И тратила она это время в основном на добывание пищи.

В распадке попадались деревья и кусты, каких Дарда никогда прежде не видела. Опытным путем – следя за птицами, она определила, какие плоды и ягоды съедобны. Кроме них, а также орехов и желудей можно было употреблять в пищу некоторые корни. Но этого было недостаточно. Дарда росла, и голод напоминал о себе довольно часто. При том обжорой она вовсе не была, и ела, пожалуй, даже меньше большинства своих ровесниц.

Она возобновила свои занятия с пращой. Хищники сюда не забредали. хотя наверху. как сказал ей Ильгок, бродили волки и шакалы. Но и дичь покрупнее, за которой хищники охотились, также оставалась наверху. Поэтому Дарда не стала заново делать лук со стрелами. Зато она смастерила силки – в дело шли лианы, древесные волокна. Таким образом Дарда могла бы сделать и сети. Но рыбу она предпочитала ловить руками – может потому, что ей просто нравилось купаться, не ожидая обвинений, будто она оскверняет святыню. А что вода холодна, так в горах было холоднее.

Добычу она чистила, разделывала и жарила на камнях, нанизав ее на прутья, или просто на костре, предварительно обмазав глиной. Дома всегда готовила мать, но на пастбищах Дарде приходилось самой о себе заботиться, а кое-чему она научилась, наблюдая за Самлой. Потом они с Ильгоком принимались за еду. Он никогда не спрашивал, как и что ей приходится делать, чтобы они были сыты, и не благодарил ее за предложенное, точно так и полагалось. Правда, отец тоже не благодарил мать, но он иногда молился богам и приносил им жертвы, за то, что они даровали пищу. Дарда не знала, молится ли хваран, и какие у него боги. Она не знала также, как он добывал еду до ее прихода из пустыни. Впрочем, ел он очень мало, еще меньше, чем Дарда, и в основном, растительную пищу. Иногда рыбу. Дарда, которая больше всего любила мясо, никак не могла понять, как можно предпочесть горсть желудей жареному кролику. Ей он по этому поводу ничего не говорил и не давал объяснений. Но смотреть, как он ест, вообще было любопытно. Делал он это деликатно, не перемазывался, не чавкал. Дарду это очень удивляло. Она никогда не видела, чтобы мужчина так ел. Вообще он никогда не выказывал, что голоден. Неужто он и впрямь приучил себя обходиться самой малостью? Вряд ли он здесь охотился. Правда, посох оказался не единственным его оружием. У него был с собой кинжал, которого при первой встрече Дарда не заметила – короткий, с гардой, с каждой стороны загнутой в сторону клинка. Он был очень острый – и, в отличие от бронзового ножа Дарды, выкован из настоящего железа. Но при всех своих достоинствах для охотничьего промысла этот кинжал явно не годился.

Заботы о пропитании не занимали все время Дарды, и она использовала его, чтобы обследовать место жительства, изучить здесь каждый излом стены, каждый камень, каждое дерево. Она нашла более удобный спуск, по которому, вероятно. до нее попал сюда Ильгок, но ей доставляло удовольствие для испытания сил взбираться и спускаться, где придется. Она лазила и по деревьям – это было новое ощущение, в Илае Дарда не могла этого себе позволить. И еще купалась в озере.

По каким-то, ведомым ему причинам, Ильгок решил, что время побоев прошло, и начался новый этап. Теперь он учил ее стоять – просто стоять. Но из-за этой простоты она натерпелась больше, чем раньше.

– Плохо! – кричал на нее Ильгок. – Нельзя скованность, нельзя напряженность. Плечи опусти! Спина прямая! Локти не выворачивать! – И снова следовали удары – по плечам, по локтям, по спине.

А после месяцев "стояния" он стал учить ее двигаться. Но до обучения собственно бою было еще далеко.

Дарде это было все равно. Она никуда не спешила. За это время она кое-что узнала об Ильгоке. Мало, конечно. Так, например, она никак не могла угадать, сколько ему лет. С первого взгляда она сочла его стариком, и действительно, лицо у него было старческое, и такими же морщинистыми были шея и кисти рук. Но когда во время занятий он снимал рубаху, становилось видно, что у него крепкое, несмотря на худобу, и мускулистое тело человека в расцвете сил, а легкости его движений мог позавидовать и юноша. Все это сызнова заставляло усомниться в его смертной природе. Но он был смертен и опасался за свою жизнь. Об этом он сам рассказал Дарде. Она ошиблась, предположив, что он был вынужден бежать из-за убийства, слишком уж склоняясь к тому, чтобы увидеть отражение собственной судьбы. Там, в его родной стране, названия которой Дарда ни за что бы не сумела произнести, какие-то люди пытались свергнуть царя. Это им не удалось, и они были казнены. Казнь угрожала и тем, кто был каким-либо образом связан с неудачливыми заговорщиками. Причем, под словом "казнь" Ильгок, кажется, подразумевал нечто худшее, чем просто смерть. Ему ли не знать – среди заговорщиков были его ученики, и вина их пала на учителя. Не потому ли он говорил об учениках с такой горечью? Однако, ему удалось бежать и переправиться на корабле за море. Но, как сказал Ильгок "сначала бежишь, а потом просто идешь". Он не остался там, где сошел с корабля, а отправился странствовать. Чего он искал, Дарда не знала. Может, ничего. Пешком, с посохом в руке, он прошел огромное расстояние. Путь его не был направлен к определенной цели, и не лежал по прямой. Он петлял, возвращался, иногда снова плыл на корабле вдоль морских побережий, по течениям рек. Порой он задерживался где-то, жил некоторое время, и снова уходил. Он побывал в Калидне, добирался до Дельты, был – и довольно долго – в Каафе.(Кстати, дорога на Кааф, представлявшийся Дарде невозможно далеким, находилась в двух днях пути отсюда). Двинулся в горы, но случайно набрел на спуск и решил пока остаться здесь. Давно ли? Он не сказал. Дарда не спрашивала. Этого не полагалось. В тот первый день Ильгок отвечал на вопросы, потому что еще не принял ее в учебу. Теперь ей полагалось только слушать. Он скажет, что сочтет нужным. Поскольку дома был точно такой же порядок, соблюдать это правило было нетрудно. Она слушала. Из высказываний хварана угадала, что здешние края не пришлись ему по нраву, хотя то, что он говорил о них, бранью тоже нельзя было назвать.

– Не трусы, не глупцы, нет. Но жадные, ко всему жадные. Еда, сила, даже к богам жадные. И все спешат, все хотят что-то делать. Таких везде много, у нас много. Больше, чем других. У вас – все. Так нельзя. Остановиться! Не делать! Когда смотришь – видеть! Ты не видишь. Ты видишь плоды на дереве, а само дерево не видишь. Смотришь, как гору перейти, горы не видишь. Никогда не бываешь в покое, так же, как вы все. Даже думают жадно. Никого я не учил здесь. Все хотят знать – как, никто не хочет знать – зачем. Потому что гордость! Нужно сломать гордость, тогда будет настоящая сила.

Она, кажется, уяснила, что такое гордость. Но смысла речей Ильгока все равно не понимала. Раз он так говорит – ему виднее.

Ильгок был не совсем прав, утверждая, что она не видит ни деревьев, ни гор. Пусть она не так тонко чувствовала красоту окружающего, как ему, вероятно, хотелось бы, но эта красота доставляла ей физическое удовольствие, как тепло солнца, или запах цветов. И она все больше дичала. Ее единственное платье совсем обветшало, Дарда старалась одевать его пореже, и плела себе какие-то юбки и накидки из лыка и сухой травы. Если бы не Ильгок, она вообще бы ходила нагишом. Она всегда была загорелой, а теперь и вовсе почернела. Волосы расчесывать было нечем, поневоле приходилось их обрезать, чтоб не сбивались в колтуны. Поправить ее было некому, и ее шевелюра выглядела лохматой бесформенной шапкой. И ее наружность давала гораздо больше основания усомниться, человеческое ли это существо, чем наружность Ильгока.

Она не знала, наблюдает ли за ней Ильгок. Только однажды он выразил удивление, что она умеет плавать – в краю пустынь это было редкостью. Дарда сказала, что выросла на берегу реки, н на том вопрос был исчерпан. Наблюдает, не наблюдает – неважно. Впереди ожидало самое интересное – уроки боя.

Поначалу – голыми руками. Потом с посохом.

– Посох – лучше всего, – говорил Ильгок. – Кто знает посох, может освоить меч. Кто учил сразу меч, посох не освоит. Но тебе меч не надо. Кто с мечом, тот сильный. Ты на силу не надейся. Кто против тебя стоит – ты тоже стой. Первая не двигайся. Но если двинулся – двигайся быстрее. Веди за собой. Не ты его победишь, он себя победит. Посох хорошо ведет за собой, защищает. Меч не ведет, меч нападает. Это хуже.

И Дарда узнавала, когда следует держать шест за конец двумя руками, и как перехватывать за середину одной, и чтоб он при этом скользил в руках, но не выскальзывал. Она училась, как наносить рубящие, хлещущие и круговые удары, как пресекать и отбивать удары противника. Ильгок показывал ей, куда следует бить, если желаешь обездвижить противника, или переломать ему кости, или убить. А чтоб не убили тебя, внушал он ей, нужно не полагаться во всем на оружие, нужно помогать оружию всем телом. И Дарда проделывала это с энтузиазмом, отнюдь не вызывавшим у Ильгока восторга.

– Плохо! – кричал он. – Все прыгаешь! Нельзя обе ноги в воздухе! Сила от земли, нельзя отрываться, нет!

Однажды в огорчении он сказал ей:

– Ты как все в этой стране. Хочешь знать как, не хочешь зачем. И не поймешь. Будешь сражаться хорошо, будешь здесь из лучших. Мастером не будешь. А мастерство ученика и есть плата учителю. И учение мое останется неоплаченным…

Лучше бы ему не произносить этих слов. Но Дарда никогда не возражала ему, и покорно подчинялась, и возможно, Ильгок-хваран искренне полагал, что если кто-то молчит и слушается, значит гордость удалось искоренить. А, возможно, он, при умудренности годами и опытом, ничего не понимал в женщинах. А женщина – всегда женщина, независимо от возраста и обличия.

Но пока что Дарда была покорна воле Ильгока. Она не любила его. Жизнь не научила ее любить, однако научила почитанию. И Дарда почитала Ильгока – не так, как отца, между Офи и хвараном не было ничего общего, но так, как крестьяне почитают деревья на высотах, или клятвенные камни, в которых обитает божество. Ильгок, очевидно, полагал, что подобное отношение является единственно правильным,

Так проходило время – сколько времени, Дарда не смогла бы сказать. Наверху палило солнце, бушевали песчаные бури, и редкие дождевые тучи, пришедшие из-за Сефара, изливались над каменными стенами городов. Здесь все это было незаметно, и не волновало сердца. Дни текли как вода, и только смена дня и ночи имела значение. Дарда отчетливо и ярко помнила все, что было в прежней жизни, но о том, что куда-то шла, к чему-то стремилась – забыла. Пожалуй, она была счастлива, хотя в отличие от слова "гордость", слово "счастье" оставалось для нее неизвестным.

Но если время, как полагают иные мудрецы, на деле стоит и никуда не движется, люди меняются, и это – истина, с которой не поспоришь.

Дарда никогда не болела. Точнее, если такое прежде и случалось, то никто этого не замечал. А если другие не замечали, то почему сама Дарда должна была обращать на это внимание? Болит – терпи, само пройдет. И всегда проходило.

Но в один из дней, ничем не отличавшийся от предыдущих, Дарде стало как-то не по себе. У нее ныли пальцы, бросало то в жар, то в холод, и болел живот, словно она наелась какой-то пакости. И ей казалось, что Ильгок кричит на нее больше обычного. А может, и не казалось. Новоприобретенная ловкость куда-то подевалась, и посох Ильгока то и дело обрушивался на ее плечи и ноги.

Когда они разошлись, Дарда решила смыть с себя пот, и выкупаться не в озере, а в ручье над перекатом. Там на дне лежал большой валун. Течение, отполировавшее его, невольно замедлялось, и вода над камнем, прогретая солнцем, была не такой ледяной, как в самом ручье. Дарде нравилось лежать на этом валуне, когда на нее нападала лень, среди слепящих солнечных бликов.

Дальше, в тени, вода, не теряя прозрачности, отливала сумрачной синевой. Это сочетание нежащего тепла и леденящего холода, сумрака и сияния завораживало и веселило сердце… Но сегодня Дарда никак не могла успокоиться. Ее мучало какое-то неудобство. Она вертелась на камне, пытаясь получше улечься. Потом уселась. И только тогда заметила, что в прозрачной воде вниз по течению плывут, расползаясь, красные струйки.

Как бы ни была Дарда невежественна, она знала, что это значит. И это объясняло ее нынешние боли, неловкость и сердцебиение. К ней пришли месячные, и следовательно, она перестала быть ребенком. Если б она не была такой уродливой, если б осталась жить дома, то знала бы, что ее вскоре отдадут замуж. Так было принято в деревне.

Но этого не случилось, и ничего тут не изменилось. А о том, что не изменишь, нечего и задумываться. Но как бы там ни было, она теперь – взрослая женщина. И способна на все, к чему способны женщины, если они не старухи и не калеки. А Дарда, какая ни есть, ни то, ни другое. Она молодая, сильная и здоровая.

Дарда сидела в воде, не чувствуя ни холода, ни солнца, захваченная в плен какой-то смутной мыслью. И мысль подталкивала ее к принятию решения. А если Дарда на что-то решалась, к исполнению она приступала немедленно.

Выйдя из воды, она первым делом отыскала свое платье, хранившееся свернутым под камнями. Ветхое, истрепанное, все же это было платье, человеческая, женская одежда, а не лыковая плетенка. А Дарда сейчас хотела походить на женщину, а не на лесное чудовище. Потом отправилась искать Ильгока.

Она не знала, следит ли он когда-нибудь за ней, и сама за ним не следила. Сознательно, хотя бы. Но распадок был не столь велик, чтоб они не сталкивались днем. И карабкаясь по стенам, зависшим по краям обрыва, уцепившись за корень или каменный карниз, она нередко видела Ильгока. Чаще всего он бывал на небольшой поляне, ниже озера. Поляну эту отличало две особенности. Посреди ее росло дерево с удивительно красивыми цветами – ярко-красными, похожими на многократно увеличенные степные колокольчики, и темно-зелеными, блестящими, и притом точно покрытыми воском листьями. А неподалеку, ближе к озеру, из земли выпирал большой камень. Такое бывало не в редкость здесь, и в водоемах, и на суше. Но этот камень был на редкость уродлив. Он напоминал ком глины, который долго мяли гигантские руки – и бросили, не удосужившись придать ему какую-то форму. И злым чудом глина не рассохлась, а окаменела, и стала гранитом.

Ильгок обычно сидел так, чтоб и дерево, и камень были в поле его зрения. Зачем это ему было нужно, неясно. Со стороны было похоже, будто он спит сидя.

Так он сидел и сейчас. Посох лежал на траве у его ног. Дарда заявилась на поляну без посоха. И это удивило Ильгока не меньше, чем ее неурочный приход. Но он не выдал своего удивления, собираясь выдержать приличествующую случаю паузу, дабы затем отчитать Дарду.

Этого ему сделать не удалось. Дарда первая нарушила молчание.

– Хваран, – сказала она. – Я хочу поговорить с тобой.

За исключением первого дня, когда они встретились, Дарда никогда не начинала разговор первой. Подразумевалось само собой, что она не должна этого делать. То, что она нарушила правило, могло, по мысли Ильгока, иметь только одно объяснение.

– Я знаю, – недовольно произнес он, – что ты сказать имеешь мне. Тебе все надоело, ты хочешь бросить учение, да?

– Нет.

Ильгок недоуменно нахмурился.

– Ты говорил, – продолжала она монотонным, глуховатым голосом, – что я у тебя в долгу. Что я ничем не плачу за учебу.

Это было не совсем то, о чем говорил Ильгок. Но он недостаточно разбирался в тонкостях языка, чтобы уловить различие. Так же, как Дарда не разбиралась в тонкостях душевных.

– Я знаю, как заплатить тебе.

– Глупая, да? Что есть у тебя, что бы я не имел?

Она засмеялась. Ильгок ни разу не слышал, чтоб она смеялась. Странно было, что она вообще умеет это делать.

– Есть! Ты такой умный, что о самом простом забыл. Ты мужчина, а я женщина.

– Женщина? Ты дитя без разума.

– Была. Еще вчера. Теперь я взрослая. И я могу быть твоей женщиной.

– Ты… как это? – спятила? Или нет… если нет ума, так не потеряешь.

– Пусть нет ума, – Дарда не обиделась. – А больше мне заплатить нечем.

– Мастерство есть плата, вот что я тебе учил! Другой нет! И жена мне не нужна.

– Я не в жены набиваюсь. В жены берут красивых. Я не красивая, даже хуже. Зато я девушка. Я не спала с мужчинами. Ты можешь быть первым. Разве плохая плата, нет?

Непроизвольно она воспроизвела интонации Ильгока, и его передернуло.

– Если хочешь приставать к мужчинам – иди в город.

– К другим я приставать не буду, – перебила его Дарда, – другим я не обязана.

– Уходи, я сказал! Совсем.

– Не уйду я никуда.

В голосе Дарды не было вызова. Он был таким же как обычно. Теперь Ильгок смотрел на нее с некоторым беспокойством. Может быть, он и впрямь верил в ее безумие?

– Если ты не уйдешь, я сам уйду.

– А я тебя догоню. И буду ходить за тобой. И добьюсь своего.

Дарда не делала попыток применить какие-то женские уловки, предназначенные для того, чтобы привлечь мужчину. Во-первых, она их не знала. Во-вторых, при ее внешности они привели бы к обратному результату. Она даже не упоминала о любви, потому что ее не было. А то, что было, Дарда выразить словами не умела.

Ильгок отвернулся. Что он увидел в ней? Воплощение всего, что отталкивало его в этой стране – надменности, практицизма, невероятного упорства? Крушение главного принципа, на котором строилось его учение – незыблемости отношений мастера и ученика, при которой не то, что о бунте – о споре помыслить невозможно? Он был убежден, что уничтожил гордость Дарды, а на деле эта гордость ничуть не уменьшилась. Он только не замечал ее. Ильгок привык читать души своих учеников, как раскрытую книгу, и вдруг оказалось, что книга написана на незнакомом ему языке.

Или ему неприятно было смотреть на несчастную уродину, посягающую на то, что ей не положено?

Что бы он сейчас ни испытывал, это сталось невысказанным. Высказалась Дарда.

– Если тебе сейчас не до меня, я подожду. Я буду ждать, сколько нужно. Но не отступлю.

С этими словами она свернула за камень и скрылась из виду. Ильгок не окликнул ее, и она не оглядывалась.

Ей не было стыдно, потому что ее не учили стыдиться. Очевидно, люди полагали, будто из-за своей внешности она и так беспрерывно терзалась стыдом. Они ошибались. И сомнения ее не мучали. Когда Дарда принимала решение, сомнения исчезали.

И выбрав себе цель, она упорно шла к ней, всегда добиваясь своего. Даже, если ей этого не хотелось.

Должно быть, Ильгок тоже это понял.

Дарда спала спокойно и без сновидений. А когда поутру вернулась на ту самую поляну, нашла Ильгока мертвым. Он воткнул себе в сердце кинжал. Вероятно, он сделал это еще вечером, вскоре после ее ухода, потому что тело его успело остыть. И рука его не дрожала, потому что крови из раны почти не вытекло.

Дарда не сразу осознала, что она видит. А когда поняла, ноги у нее подкосились. Она упала на колени, и на коленях же поползла к Ильгоку, уставившись на кинжал. Он не был погружен в грудь до упора – мешали загнутые крючьями края рукояти. Но и этого хватило. Дарда с усилием вырвала кинжал из раны, хотя это ничем не помогло бы Ильгоку, и сразу же выронила оружие. Дрожь прошла по ее телу, руки дергались так, что она и тростинки не удержала бы. Перед глазами все расплывалось, точно видимый мир был картиной, на которую плеснули мутной теплой водой, и краски поплыли, смешались… Вода была на самом деле – на лице Дарды. Она плакала еще реже, чем смеялась, и успела забыть, что это слезы.

Ей было еще хуже, чем в день, когда ее выгнали из дома. Тогда она чувствовала себя правой, в чем бы ее ни обвиняли. Теперь обвинить ее было некому, но она знала, что виновна, и вина ее была безмерна. Она довела до смерти единственного человека, который взял на себя труд чему-то ее учить. Который был к ней добрее, чем родной отец. С тем же успехом она могла бы самолично вонзить кинжал Ильгоку в сердце. Убийство, совершенное ею на берегу Зифы, нисколько не затронуло в ней совести . Сейчас Дарда сполна ощутила, что значит быть убийцей. И никто не мог избавить ее от этого. Свою вину ей надлежало избывать в одиночестве.

Со временем, значительно позже, она вынесла из того, что случилось, еще один урок: она, Дарда, внушает мужчинам сильнейшее отвращение. Ей следует усвоить это, и не пытаться уподобиться другим женщинам.

Но в тот день подобное соображение не пришло ей в голову. И, сколь ни мучила ее вина, она, как и после изгнания из дома, не подумала о том, чтобы убить себя. Она взяла в руки нож – на сей раз собственный, бронзовый, лишь для того, чтобы вырыть могилу.

Дарда копала ее целый день. Нож совсем затупился, ладони стерлись до крови. Но по крайней мере, хоть тут она добилась, чего хотела. До захода солнца вырыла яму, достаточную для того, чтобы уложить в нее умершего. Она спешила, словно надеялась, что ей полегчает, если она не будет видеть итог своего преступления.

Посох и кинжал Ильгока она уложила вместе с ним. Не в качестве посмертных даров. Она не хотела ничего оставлять у себя на память об Ильгоке. Память и без того была слишком болезненна.

Но после того, как Дарда засыпала могилу, легче ей не стало. Спасло ее то, что она слишком устала душой и телом. Темное, тупое забытье одолело ее. И это был единственный раз, когда ей пришлось спать рядом с Ильгоком.

Так завершился день, ужасней которого для нее еще не было. Но ни тогда, по малолетству и отсутствию опыта, ни позже, Дарда не умела понять: не столько она не была женщиной, сколько Ильгок уже не был мужчиной. И осознание этого могло оказаться столь мучительным, что заставило его лишить себя жизни.

Проснулась она в слезах. Но даже если б она не плакала, окружающая красота померкла. Она была насквозь лжива. эта красота. И Дарда ни за что не осталась бы здесь. В горах, среди скал и снега, в безводной пустыне ей будет лучше, чем в этой ловушке. Никогда больше она не позволит себе поддаться обману красоты.

Дарда вернулась в пустыню еще беднее, чем была. Ступившийся нож пришел в негодность, и она его выбросила. И она не стала загружать сумку камнями для пращи. Из оружия у нее остался только посох. Овчина, служившая ей накидкой и одеялом, почти полностью облысела, и выглядела не лучше платья. Единственное, что осталось в целости – обмотки на ноги, поскольку предшествующие месяцы Дарда ходила босиком.

Наверху было не такое пекло, как помнила Дарда. Здесь время шло, а не стояло, и сезоны менялись ощутимо. Но все равно, жара стояла отчаянная. И солнце слепило немилосердно. От жары, напекавшей голову, от солнца или от рыданий Дарда плохо осознавала, что происходит, и впоследствии не могла бы сказать, долго ли она добиралась до дороги, и встречался ли кто ей по пути. Последнее было возможно, но если кто-то и замечал ее, то вероятно приходил к выводу, что такое убогое существо не стоит ни ограбления, ни угона в рабство.

Однако на дорогу она вышла. Произошло это вероятно, на второй день. Вернее, вышла Дарда на тропу, которая в свою очередь привела ее к дороге на Кааф. Но если Дарда и определяла направление, то не глазами. Она шла, отстранившись от всего, что могло отвлечь ее от горя и терзаний, и потому не заметила, как вышла на дорогу и не услышала стука копыт.

Одинокие путники попадались на этой дороге не то, чтоб часто, но не так уж редко, как можно представить. Они осмеливались пуститься в путь, если, как уже было помянуто, с них нечего было взять. Одинокий всадник – другое дело. Даже если он стар, подслеповат и хром на обе ноги, у него всегда можно отобрать коня или осла, или мула. Поэтому если по дороге на Кааф кто-то ехал в одиночку, то это был либо разбойник, либо человек, по каким-то причинам отставший от каравана, вместе с которым путешествовал.

Человека, поспешавшего в сторону Каафа на высоком, тонконогом жеребце золотистой масти, с первого взгляда можно было принять за разбойника. Он был одет на дебенский манер – в широкий кафтан, перехваченный наборным поясом, шаровары и мягкие сапоги, на боку у него висел меч хатральской работы, судя по изогнутому клинку и бирюзе, украшавшей рукоятку. А большинство разбойников в этом краю являлось через границы между Хатралем и Дебеном. Но человек опытный, много странствовавший сразу бы сказал, что никакой это не разбойник, а также и не уроженец какого-либо из юго-восточных княжеств. В такие кафтаны одевались в Дебене состоятельные горожане, и они же, как этот всадник, обычно брили бороды, и тщательно закручивали пышные усы. Люди пустыни, напротив, считали бороду истинным украшением мужчины, а из одежды предпочитали широкие плащи, длинные и плотные, надеваемые поверх рубах, головы же прикрывали платками или просто обвязывали тканью. Но ни горожане, ни кочевники юга не надели бы расшитую шамгарийскую шапку с отворотами. Зато щеголи южных торговых городов Нира, особенно Каафа, запросто сочетали в своей одежде самые несочетаемые детали: это вовсе не считалось смешным или вызывающим. Вообще во всем его облике – не только в одежде, но и в манере держаться в седле, в том, как он нахлестывал коня – заметна была некая лихорадочная франтоватость, совершенно несвойственная тем, кто промысел свой осуществлял мечом и луком. Да и по правде, рыхловат он был для такого промысла.

Итак, он спешил, проклиная то – или тех, кто задержал его на караванной стоянке, а Дарда его не услышала. Что вполне объяснимо – по песку, даже плотно утоптанному, всадника, если не быть начеку, можно и не услышать. Но для всадника это не было оправданием: оборванка, возникшая на перекрестке дорог, нагло шла себе, и не желала убираться с его дороги. Что ж, пусть пеняет на себя. Уж он-то объезжать ее не собирается. Он бы непременно сбил ее, если б Дарда, все еще пребывая в отстранении, не ощутила бы: что-то не так. И бессознательно отступила на шаг в сторону. И перехватила посох за середину, чтоб легче было защищаться. И всадник промчался бы мимо, если б коня не испугала мелькнувшая рядом с его мордой палка. Кровные кони бывают пугливей полевых мышей и капризней избалованных красавиц. Он заржал, поднялся на дыбы, и всаднику стоило больших усилий удержаться в седле. Он кричал, бил коня плеткой и вжимал колени ему в бока, а золотистый жеребец плясал на задних ногах. Когда же он, наконец, смирился, в бешенство впал его хозяин. Вместо того, чтобы показать этому отребью свою силу, он сам оказался в дурацком положении. Наглость нищенки не имела предела. Вдобавок, укрощая коня, он оказался несколько впереди Дарды, и увидел ее лицо. Это решило дело. Самим своим существованием жалкая уродина оскорбляла его – красивого, нарядного и сильного. И за это ее следовало наказать. Он развернул коня. Если раньше он мог сбить нищенку походя, как бы случайно, то теперь он готов был убить, затоптать конем, не марая благородных рук.

Оцепенение спало с Дарды, слезы высохли, мир, только что бывший тусклым и расплывчатым, вновь окрасился в яркие, резкие цвета. Долгие месяцы Дарду не учили ничему, кроме как отражать и наносить удары. И сейчас, прежде чем она успела что-либо решить, ее руки и ноги решили за нее. Посох снова скользнул в руке – Дарда держала его, как копье. Она отскочила, прыгнула и в прыжке ударила всадника в грудь концом посоха. Удар рассчитан был именно на то, чтобы лишить его равновесия. Действительно, черноусый вылетел из седла, прокатился по песку и, приподнимаясь, потянулся к мечу. Но ни подняться, ни вытащить меч он не успел. Дарда нанесла второй удар – в горло.

Ильгок, не любивший крови, научил ее, как ломать шейные позвонки. Но тогда он своим посохом лишь коснулся нужной точки. Дарда не стала сдерживать руку.

… Он не сразу умер, и Дарда стояла над ним в некоторой растерянности. Она впервые видела, как умирает человек, хотя была повинна – или считала себя повинной – в двух убийствах. Но грабитель Закир погиб мгновенно, и ее не было рядом с Ильгоком, когда тот убил себя. И она наблюдала.

До сих пор Дарда встречала в устремленных на нее взглядах только отвращение, насмешку или жалость. Теперь она видела нечто новое. Она даже наклонилась, чтобы повнимательнее рассмотреть непривычное выражение в тускнеющих глазах.

Страх.

Когда все кончилось, Дарда воткнула посох в песок и отошла – ловить коня. Она не была уверена, что сумеет это сделать, и что животное вообще подпустит ее к себе. До сих пор ей приходилось управляться лишь со старым отцовским мулом. Жеребец фыркал и храпел, но шарахаться и убегать не стал, а когда она огладила его морду и гриву, быстро успокоился. Дарда глянула в седельные сумки. Одна оказалась пуста, в другой были лепешки с сыром, и тыква-горлянка, на треть наполненная сикерой.

Потом Дарда вернулась к убитому. Не столь давно она так же стояла над трупом загубленного ею человека, но сейчас не вспоминала об этом. Произошедшее словно бы отодвинуло ужас и боль последних дней, и сделало ее прежней: спокойной, решительной, внимательной к мелочам.

Глядя в побледневшее круглощекое лицо с закрученными усами, она внезапно вспомнила сказку, которую услышала случайно, когда следила за пастухами у костров. Что-то там было о подменном царском сыне, и как он в придорожной ссоре ударом посоха убил путника, оказавшегося его родным отцом…

Все это чушь. Она – не царская дочь, а путник не годится ей в отцы – слишком молод.

Для начала она обыскала его. К наборному поясу кафтана был привешен кошелек из выделанной кожи, заметно потертый. Из него Дарда вытряхнула несколько кусочков металла, круглых и квадратных, на которых виднелось что-то вроде клейм. Пять были грязно-бурого цвета, три – серого с прозеленью, и два – тускло-желтого. Дарде не приходилось еще видеть денег, но она слышала про них, и без труда догадалась, что это такое. Гораздо меньше она была в состоянии определить, что представляет собой свернутый в трубку кусок какой-то странной ткани (так ей показалось), испещренной рядами замысловатых значков. Поскольку о существовании письменности Дарда не имела понятия. Тем не менее выбрасывать неизвестного предназначения ткань она не стала, а вместе с монетами убрала обратно в кошелек. Она забрала пояс, оружие – меч и кинжал, шапку, стащила с пальца перстень с печаткой, вынула из ушей серьги (уроженцы Хатраля и Дебена не носили колец и серег). Потом раздела убитого. Тут оказалось, что перед кончиной он обделался – еще одно обстоятельство, сопутствующее смерти, о котором Дарда узнала впервые. Но одежда была слишком хорошего качества, чтоб ее выбрасывать, и Дарда решила, что при первом удобном случае отмоет ее и отчистит, а пока что тщательно свернула. Потом сложила в сумку все, за исключением меча, который закрепила у седла. Прихватила посох. Хотя, возможно, ей придется вспоминать, как ездят верхом. Но пока что она не торопилась. Дарда понимала, что ближе к Каафу начнутся населенные места. И ей предстояло обдумать, как избавиться от награбленного с наибольшей для себя выгодой.

Ведя коня в поводу, Дарда двинулась по дороге, оставив мертвеца на радость шакалам и хищным птицам.

ДАЛЛА

Как ни странно, новое путешествие из Маона до Зимрана она перенесла легче, чем предыдущее. Вряд ли можно было говорить о привычке. Далла просто ничего не чувствовала. Как и в прошлый раз, ее везли в конных носилках, возможно, в тех же самых. Она не обратила внимания. Бероя ехала рядом с носилками на ослице. Кто еще был из маонской прислуги, Далла не видела. Ей было все равно. Тесные, душные, тряские носилки подходили к ее душевному состоянию лучше, чем дворцовые покои. Она была одна, и никто не докучал ей. Сюда не проникал даже солнечный свет. Нет, она не желала, чтобы так продолжалось и дальше. Она ничего не желала. Следовательно, не желала и перемен. И пока она лицом вниз лежала на носилках, караван споро приближался к Зимрану.

Криос не остался в Маоне. Он был послан туда на случай, если царскому отряду при занятии города будет оказано вооруженное сопротивление. Ничего подобного не произошло, жители Маона вели себя столь же покорно, как и их княгиня. Поэтому Криос передал полномочия наместника одному из своих офицеров, чтобы вернуться в Зимран с тем караваном, который вез Даллу. У него было достаточно дел в столичном гарнизоне, вдобавок он хотел быть уверен, что с пленницей ничего не случится. Сама Далла была ему безразлична, ни одна женщина, по мнению Криоса, не стоила хлопот, как бы она ни была хороша и высокородна. Однако ему известна была судьба тех, кто пренебрегал царскими приказами.

Удачно, что старуха-нянька вызвалась сопровождать в пути свою госпожу. Она опекала Даллу денно и нощно, избавив Криоса от многих забот. Больше никого из прислужниц он в дорогу не взял. Не хватало ему еще драк из-за женщин в караване. Что же до высокородной княгини – если Ксуф оставит ее у себя, как намеревался – в Зимране у нее будет достаточно рабынь. А если не оставит – рабыни ей не понадобятся.

На этот раз они прибыли в столицу к вечеру, незадолго до закрытия ворот. Далла слышала, как ругаются люди, орут ослы, псы захлебываются лаем, как топочут сапоги и гремит амуниция стражников. Но не выглядывала из-за ковровой занавески. Зачем? Зимран не интересовал ее, даже когда рядом был Регем.

Они долго ехали по улицам, гораздо дольше, чем прежде, так что когда остановились, было уже совсем темно. Бероя поджидала госпожу как обычно, у выхода из носилок, подставила ей плечо, и приобняв, повела в дом. Далла охотно приняла ее помощь. Она чувствовала себя совсем разбитой. По пути ее кольнуло смутное удивление: вроде бы в доме Регема не было таких высоких лестниц . Но тут же и отпустило.

В горнице Бероя шугнула каких-то мечущихся женщин, разостлала постель, помогла Далле раздеться и уложила ее, как ребенка. И Далла, как это нередко бывает, сразу же провалилась в сон, тяжелый и мутный. Она и раньше любила поспать, но никогда не была так сонлива, как в последние недели. Правда, в ее состоянии это было к лучшему.

Солнечный свет разбудил ее. Он вливался в комнату сквозь узкое окно, и это было странно – в ее зимранской спальне окон не было. Но и комната была не ее. Далла ничего здесь не узнавала. Резные раскрашенные деревянные колонны, изображавшие деревья, протянутые между ними узорчатые занавеси, поставцы вдоль лепных стен. Низкий потолок расписан золотыми звездами по синему полю. Ковры на полу и в ногах постели. Только встретившись взглядом с Бероей, Далла поняла, что не бредит.

– Бероя, где мы?

– Ты разве не догадалась, детка? – спросила нянька. И, убедившись, что это так, пояснила. – Мы в царском дворце.

– Но почему? – Далла провела ладонью по лбу. Голова все еще была дурная. И она, памятуя, что ее везут в Зимран по приказу царя, не предполагала, будто ее сразу доставят во дворец. – Почему не в нашем доме?

Прежде чем Бероя успела ответить, из-за занавеси вынырнул человек, точно он уже давно поджидал там, и готовился появиться в надлежащий миг.

Бероя открыла было рот, чтобы выбранить наглеца, ибо никому, кроме хозяина дома, не дозволено входить незваным на женскую половину, а вошедший всяко не мог быть царем Ксуфом. Но бросив на пришельца быстрый взгляд, промолчала. У него была вихляющая походка, свойственная иным молодящимся старухам. И что-то старушечье было во всем его облике – широком коричневом кафтане поверх долгополой желтой рубахи, в руках, сложенных под грудью, и особенно в лице – безбородом, с пухлыми морщинистыми щеками и недобрыми внимательными глазами. Только плешь мешала принять его за женщину.

По старым нирским воззрениям волосы были одним из наилучших украшений, данных людям богами, и лысина для мужчины считалась не меньшим позором, чем для женщины. Поэтому, если кого постигало такое несчастье, как потеря волос, он старался прикрывать голову тюрбаном или просто повязкой. В Зимране об этом успели позабыть, и плешивцы чувствовали себя ничем не хуже других.

Вошедший отвесил Далле низкий поклон и заговорил.

– Приветствую высокородную госпожу. Я – Рамессу, управляющий женской половиной дворца. Явился узнать, что госпожа изволит пожелать?

У него и голос оказался женский, причем не из самых приятных – писклявый, с привизгом. При звуках этого голоса до Даллы дошло то, о чем Бероя догадалась сразу же. Управитель был евнухом. Даллу едва не передернуло. В Маоне к евнухам относились еще хуже, чем к плешивым. Как люди неполноценные, они не могли занимать никаких заметных должностей, и в знатных, тем паче – княжеских домах никто не доверил бы такому пост управителя.

– Госпожа желает мыться, а потом завтракать, – сухо ответила Бероя. Ее голос прозвучал на несколько тонов ниже управительского.

Рамессу кивнул.

– Я так и полагал. В купальне уже все готово, и рабыни ждут госпожу. А затем принесут кушанья.

– Нет, погоди! – Далла села в постели. Впервые за много дней она проявила какой-то интерес к происходящему. И нельзя было назвать этот интерес радостным. – Почему здесь? У меня есть дом в Зимране. И достаточно слуг.

– Здесь твой дом, госпожа, – вежливо отвечал Рамессу. – И все мы в этом доме слуги царицы нашей. Твои слуги, – подчеркнул он, видя ее недоумение.

– Мои? Причем здесь я? Гипероха – царица… – Она осеклась, вспомнив, что Гипероха умерла. Из-за своих несчастий Далла совсем забыла об этом.

Управитель снова кивнул в подтверждение этого печального обстоятельства.

– Наш господин недавно овдовел. Ты тоже лишилась супруга и защитника. Что может быть лучше, чем перейти под мощную руку нового мужа, и принять царский титул?

– Но я не хочу!

Рамессу склонил голову к плечу и внимательно посмотрел на нее. Оттого, что лицо его было лишено волосяного покрова, брови казались особенно мохнатыми.

– На то царская воля, госпожа. Он решил – мы исполняем.

– Я не хочу, – повторила Далла. Так же не хотела она верить в гибель мужа и сына. Но это не помогло. – Не хочу выходить замуж за Ксуфа. Не хочу быть царицей. Отпустите меня.

– Куда, милостивая госпожа?

– Как – куда? В мой город Маон.

– Осмелюсь напомнить, госпожа, что Маон – не твой город. Конечно, если бы твой сын – пусть лелеют его боги в блаженных краях – оставался в живых, ты правила бы Маоном до его совершеннолетия. Теперь же, за отсутствием наследника мужского пола, ты отдала Маон под охрану царя. Что касается родового дома в Зимране, то он перешел к следующему по старшинству из наследников Иорама. Возможно, господин Бихри согласился бы принять на себя заботы о тебе, но он сам еще несовершеннолетний, и не может принимать таких решений.

Далла молчала, как оглушенная. Казалось, самое страшное, что она могла ожидать от жизни, уже произошло, но впереди открывались новые бездны. Она лишилась не только семьи, но и всего имущества. И возразить на это нечего. Она сама отдала Маон царскому наместнику, согласившись приехать сюда.

Рамессу словно угадал ее мысли.

– Госпожа, – сказал он. – Потеряв, ты приобрела гораздо больше. Разве царица не выше княгини Маона? И разве тебе не было предсказано, что будешь царицей?

В его тонком голосе не было сочувствия. так же, как не было издевки, когда он разъяснял ей, что она обездолена. Просто вежливость хорошо информированного человека.

– Впрочем, – продолжал управитель, – о чем бы мы не говорили, это не имеет значения. Ты уже царица, и жена Ксуфа.

– Как? – перебила его Далла. – Свадьбы не было!

– Это не имеет значения, – снова произнес Рамессу. – Предки нашего государя всегда похищали себе жен. И этот благородный обычай по возможности соблюдается в царском роду и по сей день, хотя бы внешне. Будущая царица привозится во дворец тайно, и первое время проводит там как бы в затворе, не показываясь. Затем, конечно, будут и обряд в храме Мелиты, и праздничный пир. Но невеста считается женой с того мгновения, как она переступила порог дворца.

Далла бросила на Берою умоляющий взгляд.

– Если твой царь так почитает обычаи, – сурово произнесла нянька, – он должен был позволить моей госпоже оплакать покойного мужа, как подобает.

– Царская воля важнее траура, – возразил Рамессу. – И со дня смерти князя Регема прошло достаточно времени, чтобы справить погребальные обряды. А если госпожа опасается, что навлечет на себя гнев усопшего, разделив ложе с новым супругом, то страхи эти напрасны. Государя Ксуфа нет сейчас в столице. Он подавляет нынче мятеж в долине Корис.

Внезапно стало легче дышать. Словно рассосался ком, угнездившийся в груди и тянувший щупальца по всему телу.

Рамессу, угадавший смену настроения Даллы, снова поклонился.

– А теперь не угодно ли госпоже проследовать в купальню?

Далла позволила вымыть себя в горячей воде – подзабытое ощущение оказалось очень приятно, – вытереть досуха и одеть в заготовленное платье. Расчесать ее волосы, однако, Бероя не позволила никому из здешних рабынь. Это было слишком ответственное дело, чтоб доверить его каким-то незнакомым девкам.

Когда они вернулись в спальню, Далла даже смогла поесть без отвращения и выпить немного разбавленного вина – настолько укрепляюще подействовало на нее известие, что встреча с Ксуфом откладывается на неопределенный срок. Рамессу тоже куда-то исчез, и это успокаивало.

Потом Бероя усадила ее в невысокое креслице, распустила влажные после мытья волосы и принялась расчесывать их костяным гребнем.

– Что делать? – с тихим отчаянием спросила Далла. – Что мне делать? Я не хочу за Ксуфа. Он … мерзкий. – Она искала то слово, что выразило бы ее отношение к царю, но так и не нашла.

– Можно попробовать бежать.

– Куда?

– В Маон. Но мы не скроемся вдвоем. Нужно искать защиты у родичей Регема. А если они нам помогут – ты выдержишь? Ты сумеешь поднять людей Маона против наместника?

В том, что она сумеет выдержать любую скачку до Маона, Далла не сомневалась. Ей уже приходилось бежать из Зимрана. Правда, тогда обо всем заботился Регем… Но прочее, о чем говорила Бероя, вызывало у нее растерянность. Искать защиты – у кого? У болтушки Фариды? У мальчика Бихри? И "люди Маона" были для нее понятием неясным и расплывчатым. Как с ними говорить? Как убедить, что ее обидели, лишили достояния, законной власти в Маоне? Они ответят, как Рамессу – она только выиграла, обменяв княжеский титул на царский. К тому же горожане не воины, им самим нужен защитник. Наместник царя для них лучше законной княгини…

– Значит, ничего нельзя сделать? – прошептала она.

Некоторое время Бероя молчала. Только гребень с шорохом скользил по шелковистым прядям. Затем нянька негромко, но твердо произнесла:

– Если хочешь, я могу убить его.

Сердце Даллы замерло: сперва от радости, потом от ужаса. Избавиться от Ксуфа навсегда, никогда его не видеть – вот было бы сладко! Но его люди злые и безжалостные, как Криос, или хитрые и скользкие, как Рамессу…

– Нельзя! Они убьют нас, растерзают…

В глубине души она надеялась, что нянька разубедит ее. Но Бероя ничего такого не сказала. После продолжительной паузы она произнесла:

– Может, стоит перетерпеть этот брак, чтобы стать царицей…

Она не добавила: "Ведь тебе это предречено", но Далла подумала об этом.

– Няня, ответь мне… Ты должна помнить. Это предсказание, что я стану царицей – оно было на самом деле, или это выдумка? Бывает же так – кто-то что-то сочинит, и все начнут повторять. Особенно после того, как меня коснулась Мелита…

Хотя Далла не могла видеть ее лица, Бероя опустила глаза. Словно с трудом припоминая, сказала:

– Это было до твоего рождения. Предрекали, что дитя Адины и Тахаша будет править царством. Тогда все думали, что родится мальчик…

– Кто это предсказал?

– Какой-то бродячий прорицатель в Маоне.

– И где он?

– Не знаю. Мы больше никогда о нем не слышали. Наверное, умер.

– Так лучше для него, – с горячностью произнесла Далла. – Будь он жив, и явись во дворец за наградой, я бы сама убила его. Потому что, если бы не его предсказание, Ксуф и не вспомнил бы обо мне!

– Возможно. – Бероя снова подняла глаза. И взгляд ее был остер и цепок, будто она искала некую цель. – Возможно.

Эти дни Далла жила надеждой – мятеж превратится в войну, где Ксуф задержится надолго. Может, его даже убьют…

Но надежды эти были напрасны. Ксуф вернулся, разбив мятежников. Правда, скорее всего, громким словом "мятеж" был объявлен разбойничий набег на торговые стоянки. А Ксуф соскучился по воинским потехам и бранным победам. Это горячило его кровь сильнее, чем развлечения с женщинами. Поэтому, заслышав о беспорядках в долине Корис, он без колебаний кинулся туда, отложив встречу с нареченной.

Теперь он возвращался с победой. Головы зарубленных мятежников несли перед ним на копьях, а уцелевших злодеев гнали, как баранов за царской колесницей, дабы в зависимости от настроения Ксуфа, казнить их, либо бросить в темницу, чтобы царь мог распоряжаться их жизнями.

Далла не увидела этого замечательного зрелища. Не только потому, что окна ее нового жилища выходили на задний хозяйственный двор. Но при вести о возвращении Ксуфа она снова впала в прострацию, утратив способность повелевать своей волей и желаниями. Служанки, над которыми Бероя взяла такую же власть, как в Маоне, купали, умащали и наряжали ее, как большую куклу.

Удивительно, но ни беды последних месяцев, ни пролитые слезы, ни утомительный переезд в столицу, не нанесли вреда красоте Даллы. Она лишь стала более утонченной по сравнению с теми временами, когда казалась воплощением гармоничного покоя.

В храм, к свадебному обряду, новобрачную, даже если это была не юная девушка, а вдова, должны были сопровождать мать или любая старшая родственница. Однако единственными родственницами Даллы в Зимране и его окрестностях были сестры Регема, с которым Далла состояла в дальнем родстве. Приглашать кого-нибудь из них в данном случае было бы совсем неблагопристойно. Но не менее дурно было бы, если бы Даллу сопровождали только служанки.

Рамессу разрешил эту проблему. В покоях дворца появилась невысокая полная женщина в летах. У нее были голубые глаза, вздернутый нос и крепкий подбородок. Она отрекомендовалась помощницей Фратагуны, верховной жрицы Мелиты Зимрана, и заявила, что будет замещать отсутствующую родственницу. Далла выслушала ее безучастно. Бероя следила за жрицей ревнивым взором, но помалкивала. Зато жрица ( Далла так и не запомнила ее имени) болтала не умолкая. Она наставляла Даллу относительно соблюдения обрядов, временами спохватываясь, что дочь князя Маонского знает о Мелите не понаслышке, и тут же забывая об этом. Рассказывала, что в прежние времена царицы, перед тем, как вступить в брак, должны были трое суток проводить в крипте храма, в молитвах и строгом посте. Но Мелита не так сурова, как Никкаль. Она хочет, чтоб женщины шли у венцу крепкими и бодрыми не только духом, но и телом. Мелита – дарительница наслаждений, а какие же наслаждения на пустой желудок?

Далла плохо разбиралась в старинных обычаях, но сейчас она бы предпочла соблюсти пост. Потому что при мысли о наслаждениях на ложе Ксуфа ее начинало мутить.

Ее облачили в два платья: нижнее – розовое, с длинными распашными рукавами, и верхнее лиловое, без рукавов, вышитое жемчугом. Обули в туфли из золотой кожи. Только кожа и была позолочена, прочее золото было чеканным, литым и кованным, и представлено в изобилии. Пояс, ожерелья, цепочки, запястья и витые браслеты, перстни на каждый палец, длинные серьги, – к счастью для Даллы, в Зимране отказались еще от одного старинного обычая – вдевать драгоценные кольца также и в нос, считая это безобразным. Ее белокурые волосы убрали в высокую прическу и оплели нитками жемчуга и кораллов. Никогда еще Далле не приходилось носить столько драгоценностей сразу, хотя дом Тахаша был известен своим богатством. Но воистину это богатство было бедностью в сравнении с царским роскошеством. Свадебный наряд хрустел, звенел и переливался при каждом шаге. Весил он тоже немало, и если бы Далле пришлось идти до храма пешком, она, наверное, упала бы в изнеможении. Но об этом не было и речи. Набросив на Даллу длинное прозрачное покрывало шафранного цвета, жрица и Рамессу подхватили ее под руки и вывели по лестнице вниз, где уже поджидали носилки.

Носилки были не те, в которых Далла прибыла в Зимран. гораздо более роскошные и просторные, хотя влечь их полагалось не лошадям, а людям. Рамессу и жрица поместились вместе с Даллой в носилки. Бероя осталась снаружи, возглавив свиту рабынь, которая также должна была сопровождать царицу. Носильщики рывком подняли свою ношу, и процессия двинулась по улицам Зимрана.

Далла плохо запомнила этот путь. Болтливая служительница Мелиты все время нашептывала ей на ухо какие-то скабрезные истории (этого тоже требовал обычай), но они не раздражали Даллу, потому что плохо доходили до ее сознания, так же, как пение и музыка, доносившиеся снаружи. Рамессу, в противовес жрице, не произносил ни слова. В носилках было очень тесно и душно. Благовония, которыми щедро умастили тело и волосы Даллы, смешавшись с потом, почти клубились в воздухе. Затем в глаза ударил яркий солнечный свет, и Далла зажмурилась. Это откинули полог носилок. Они прибыли.

Хотя большинство строений в Зимране, во всяком случае, в аристократических кварталах столицы, были белыми, стройными и праздничными, храм Мелиты производил если не мрачное, то суровое впечатление. Он был построен задолго до прихода завоевателей и некогда был посвящен Никкаль. С тех пор многое изменилось и во внешнем, и во внутреннем убранстве храма. Поскольку здешняя Никкаль была богиней битвы и охоты, а шлемоблещущий Кемош-Ларан не терпел соперничества. О прежних временах напоминали сохранившиеся фризы с изображением львиц: спящих, бегущих, дерущихся, терзающих добычу, и приземистые, мощные колонны.

Это увидела Далла, выйдя из носилок. И тут же забыла. Если бы ее не поддерживали под локти, она бы пошатнулась – такая слабость охватила ее. К храму приближалась колесница Ксуфа.

Это была та же колесница, украшенная золотом, что Далла видела на погребении Иорама. И одежда на Ксуфе была та же алая и пурпурная. Лучше б ей никогда не появляться на похоронах… Она предстала перед смертью, и смерть увидела ее.

Но в глазах толпы, собравшейся на площади, они выглядели великолепно – в ярких нарядах, усыпанные драгоценностями, сверкающие золотом.

У простонародья, даже в столице, не так много развлечений, и почему бы не порадоваться царской свадьбе от всего сердца? Когда Ксуф спрыгнул с колесницы, зрители разразились восторженным ревом и замахали яблоневыми ветками, увитыми плющом.

Ксуф повернулся к Далле, победоносно улыбнулся, хотя вряд ли мог видеть, как она напугана, из-за покрывала, скрывавшего ее лицо. Его же собственное лицо… Далла не вглядывалась в него внимательно при двух прежних встречах, и успела подзабыть, как выглядит Ксуф. Помнила лишь, что он ей не понравился.

Он не был уродлив. Даже и особенно некрасивым нельзя было его назвать. Встречаются люди с гораздо более отталкивающей внешностью.

Крупное, мясистое, под стать фигуре лицо, покрытое красноватым загаром. Прямой нос с утолщением на конце. Водянисто-серые глаза, утопленные между выцветшими ресницами и набрякшими веками. Выпяченные губы, крепкие зубы, способные перемолоть берцовую кость. На голове – царская диадема. Точно – бывает хуже. Но было в нем нечто, внушавшее Далле непреодолимый ужас.

Ксуф не дотронулся до нее и даже не подошел. Деликатность тут была не при чем – так полагалось. Они должны были войти в храм в разные двери и встретиться уже внутри.

Спутники Даллы, подтолкнув, повлекли ее по лестнице. Она переставляла ноги, не сопротивляясь. Подол длинного платья волочился по ступеням.

В храме пылало множество светильников, и свет их отражался в золоте, полированном камне и горном хрустале, а также в пластинках слюды, которые так часто служили в Зимране для украшения дворцов и святилищ. Так что внутри глаза слепило не меньше, чем снаружи. Посреди этого сияния возвышалась статуя Мелиты. Далла устремила взгляд к своей божественной покровительнице, ища утешения. Напрасно.

Зимранская Мелита была гораздо старше своей сестры в Маоне, и в ней не было привычных Далле изящества и прелести. Изваяние представляло богиню сидящей. На ней была широкая длинная юбка. Выше пояса она была обнажена. Высокую прическу венчали изогнутые коровьи рога – так иногда изображали Никкаль. Зимранская Мелита переняла этот атрибут Госпожи Луны, который нынешние ваятели, почитавшие Мелиту, избегали повторять. У богини были пышные шарообразные груди и широкие бедра. Руки ее покоились на коленях. Статуя была довольно грубой работы, и раскрашена яркими, резкими красками, что производило несколько пугающее впечатление. И она была такой большой, что не сразу замечались две человеческие фигурки у ее подножия. Спинки кресел, в которых они сидели, не доставали до каменных колен богини.

Спутники Даллы отпустили ее, и она медленно пошла к верховной жрице и жрецу Мелиты.

В каждом городе, где почиталась Мелита, верховная жрица храма была самой заметной фигурой культа. Без ее участия нельзя было провести ни одного важного обряда или жертвоприношения. Жрец был гораздо менее на виду, о нем редко говорили в городе, однако он ведал казной храма и прочими материальными вопросами, которые не должны были отвлекать его соратницу от служения. Далле полагалось знать это еще по Маону, но она исполняла свой религиозный долг, не задумываясь об его основах.

Жрица никогда не могла быть слишком юной – для того, чтобы достичь этого ранга, требовалось пройти определенный период ученичества. и три степени посвящения. Но она не должна быть и чересчур старой для того, чтобы исполнять обряд священного брака. Поэтому верховная жрица была, как правило, не моложе двадцати пяти лет и не старше сорока пяти. Потом она отправлялась в отставку, "ткать покровы для богини" (кстати, в прежние времена это была не метафора). Случай в Маоне, во младенчестве Даллы, когда жрица оказалась глубокой старухой, был исключением, следствием небрежности, с которой в те года на родине Даллы относились к культу Мелиты. Что касается возраста жреца, то здесь об ограничениях не было слышно.

Священнослужители встали навстречу Далле, и она увидела, что верховная жрица Фратагуна как нельзя более соответствует своему сану: это была высокая, стройная, очень красивая женщина, синеглазая, с темно-русыми волосами, лет тридцати пяти. Ее можно было счесть и моложе, если бы не предательские морщинки у глаз и в углах рта. Драгоценностей и золота на ней было меньше, чем на Далле – только спиралевидные браслеты на обнаженных руках, и такой же формы серьги. Однако плащ, накинутый поверх жреческого платья, был покрыт таким дорогим шитьем, что мог сравниться с брачным нарядом царицы.

Столь же дорогой плащ был и на плечах жреца. А сам жрец удивил бы Даллу, если бы в этот миг она сохраняла способность удивляться. Да, о возрастных ограничениях для жреца ничего не было слышно, но само собой подразумевалось, что тот должен быть мужчиной. А рядом с Фратагуной стоял скорее мальчик. Он показался Далле ровесником ее племянника Бихри. Только был более тонким и хрупким, чем Бихри, с нежным, почти девическим лицом и большими карими глазами.

Фратагуна шагнула вперед, обняла Даллу и троекратно расцеловала – в обе щеки и в лоб. Ее губы были сухими и горячими. Затем взяла Даллу за правую руку и осторожно развернула так, что Далла оказалась между ней и юным жрецом.

Потом прогретый воздух храма словно бы дрогнул от множества голосов. Когда Далла шла к алтарю, она не замечала, что в зале, кроме тех, кого она видела у подножия статуи, находятся еще люди. Теперь они выступили разом – из-за колонн, из-за статуи, из-за жертвенников. Младшие жрицы, танцовщицы и певицы Мелиты. И все они слаженно грянули свадебный гимн.

Из бокового придела вышел Ксуф со свитой.

Девы Мелиты призваны были услаждать мужчин, но сама Мелита была богиней женщин, и внимала только их призывам. Если мужчина хотел получить что-либо от Мелиты, он обязан был обратиться к посредничеству жрицы. Его собственная жертва не была бы принята. Доброхотное даяние, коим куплено посредничество – другое дело.

Все это имело непосредственное отношение к тому, что должно было произойти сейчас. Каждая красивая женщина принадлежала Мелите – или так считалось. Но относительно Даллы, любимицы богини, отмеченной ее чудесным прикосновением, никаких сомнений быть не могло. И тот, кто собирался взять ее в жены, получал ее из рук жрицы, заплатив ей выкуп. В этом и состоял свадебный обряд, Далла уже проходила через него больше пяти лет назад, но странно – он ничуть ей не запомнился, как будто являлся мелкой формальностью в сравнении с веселым праздником и щедрым пиршеством, устроенным во дворце князем Тахашем. И сейчас Далла воспринимала все словно впервые.

Вслед за Ксуфом шествовали его придворные. Некоторых Далла смутно узнавала – она видела их в тот злосчастный день, когда они посетили дом Иорама. А Криоса, стоявшего ближайшим к царю, она и хотела бы – не могла забыть. Однако были и те, кого она видела впервые. Один из них, плешивый, но, в отличие от Рамессу, обладавший негустой бородой, держал в руках большое серебряное блюдо, заполненное до краев золотыми женскими украшениями, наподобие тех, что украшали наряд Даллы. В чем ином, а в скупости Ксуфа нельзя было обвинить. За его спиной стоял человек, который не принадлежал к числу придворных, но лицо его было Далле смутно знакомо.

Хор оборвал пение. Далла почувствовала, что Фратагуна отпустила ее руку.

– Желаешь ли ты, государь, принять эту женщину в законные жены? – звучным голосом спросила жрица.

Ксуф, ухмыльнувшись, огладил бороду.

– Да, я этого желаю. И отдаю за нее выкуп, достойный царя

По его знаку блюдо передали Рамессу, а тот подал его Фратагуне. Та подержала блюдо в руках, словно бы взвешивая и оценивая, а затем протянула товарищу по служению. На его лице появилось несколько растерянное выражение, словно он не был уверен, что удержит в руках такую тяжесть. Но выкуп он принял. Теперь никто не поддерживал Даллу. Впрочем, Фратагуна тут же снова взяла ее за руку. Далла инстинктивно схватилась за ее ладонь. И ощутила слабое ответное пожатие. Но это было единственное выражение сочувствия, какое могла позволить себе жрица.

– Тогда я, именем госпожи моей Мелиты, отдаю тебе, Ксуф, владыка Зимрана, эту женщину в жены, чтобы ты сделал ее плодовитой!

– Ты хорошо сказала, жрица Мелиты! Если эта жена не будет бесплодной, как прежние, и родит мне сыновей, я щедро отблагодарю богиню и твой храм!

По всей вероятности, это замечание Ксуфа не входило в установленный ритуал. Гладкая щека Фратагуны чуть дернулась от сдерживаемого раздражения. Но Далла уже не увидела этого. Ее руку переложили в лапу Ксуфа. Царь заключил новобрачную в объятия, откинул покрывало с лица и поцеловал.

Нет, она не упала в обморок, не отшатнулась, и даже не вскрикнула. Дыхание перехватило. Этот запах… Ксуф, несомненно, побывал в бане перед свадьбой, жители Нира, и коренные, и пришлые вообще отличались чистоплотностью, и правитель их вряд ли составлял исключение. Но пахнуло от него чем-то таким, от чего Даллу едва не замутило.

Дальше все было как в тумане. Ксуф опять кричал, хор опять пел. Ее вывели из храма. Толпа на площади вопила приветствия. Царские слуги швыряли из корзин пироги и фрукты.

Даллу снова усадили в носилки. Рамессу и жрицы там больше не было, зато была Бероя. Далла, всхлипнув, прижалась к ней и уронила голову на плечо. Нянька крепко обняла ее и стала гладить по волосам. Так, вдвоем, они вернулись во дворец.

Ксуф тоже вернулся. Но во дворце готовили пир. Пир буйный, веселый и пьяный. То есть такой, на котором нельзя показаться достойной женщине. Даллу отвели в спальню, где рабыни освободили ее от многочисленных украшений, сняли платье и обувь и переодели в тонкую рубашку. После чего ее покинули все, кроме Берои. Как в ту ночь, когда их доставили во дворец, нянька уселась на край постели, и Далла ухватила ее за руку. Она не цеплялась за няньку после первой своей свадьбы, когда была невинной девушкой, и понятия не имела, что ее ждет… Сейчас она жалела, что не согласилась на предложение Берои убить Ксуфа. И одновременно не находила в себе сил приказать Берое сделать это.

Однако всякое напряжение имеет пределы, а страх изматывает больше физических усилий. Проходили часы, Ксуф не появлялся, и Далла незаметно для себя задремала. В какой-то миг сквозь сон ей показалось, что она слышит шаги, и Далла в ужасе подскочила в постели. Она действительно различила в полумраке темную фигуру, и замахала руками, ища Берою, чтоб спрятаться за ней. Но она была в постели одна, и Бероя как раз входила в комнату.

– Не бойся, доченька, – ласково сказала она. – Сегодня он не придет. Он так упился на пиру, что… Неважно. Спи.

Но и утром Ксуф не появился. Может, страдал с похмелья, может, продолжал пировать. Это Даллу не волновало. Она понемногу начала отходить от пережитого вчера ужаса. Позволила себе даже лелеять надежду, что Ксуф заявится не скоро. Регем никогда не пренебрегал супружескими обязанностями. Но от подруг в Маоне Далла то и дело слышала, что мужья оставляют их ночевать в одиночестве, отдавая предпочтение наложницам, пирам, охоте и азартным играм. Вдруг и Ксуф такой же? Вот было бы счастье!

А может, он вообще женился на ней только из-за того, чтобы обезопасить свой престол? Если предсказано, что Далла должна быть царицей, то муж ее, следовательно, должен быть царем. И чтобы никто не посягал под этим предлогом на власть, Далла должна выйти замуж за правящего царя. И стоило ей овдоветь, как Ксуф незамедлительно воспользовался удобным случаем. А сама она царю без этого предсказания вовсе не нужна, ему хватает и наложниц.

Соображение это показалось Далле очень убедительным. Настолько, что она почти повеселела. Позволила умыть себя и одеть. Почувствовала, что проголодалась. Перекусила, и уселась с ногами на постель. Заняться ей было нечем, рукоделием в Зимране она обзавестись не успела, а спрашивать, что осталось от запасов Гиперохи, ей не хотелось. Поэтому она просто сидела, тихонько напевая маонскую песенку.

Мой возлюбленный видит в саду румяное яблоко.

Что за сладкое яблоко! Но сад стерегут сторожа…

Дворцовая рабыня, шустрая девушка с зеркально-черными волосами, поклонившись сообщила, что высокородная Фарида просит госпожу царицу принять ее. Это означало, что предписанное обычаем затворничество закончилось, и Далле разрешалось встречаться с дамами ее круга. Она ответила, что с радостью примет госпожу Фариду, и радость эта не была притворной.

Так – с приветственной улыбкой она шагнула навстречу прежней золовке, и тут же отступила назад, потрясенная выражением яростной злобы ее глазах. Далла не могла даже представить, что благородная Фарида способна на подобные чувства.

– Веселишься? – прошипела она. – Я слышала, как ты распеваешь… Добилась своего!

– О чем ты? – недоуменно прошептала Далла.

– Царица! – голос Фариды звенел от ненависти. – Когда ты только успела сговориться с ним… мой брат был великодушен, его легко было обмануть. Славная пара! Убийцы! Он придушил жену, а ты избавилась от мужа.

До Даллы с трудом дошел смысл услышанного.

– Что ты говоришь… – беспомощно произнесла она. – Какое убийство? Регем погиб случайно…

– Не притворяйся большей дурой, чем есть! Случайно! Мой брат с младенчества учился править конями, он бы не разбился, если б не было умысла! Только те, кто обещал избавить тебя от мужа, не сказали, что прикончат заодно и сына! Или ты сама согласилась на это?

Безумные, дикие, невозможные обвинения хлестали ее, как удары. Она хотела крикнуть, что Фарида не смеет обвинять ее в таком ужасном преступлении. но слова почему-то не шли с ее губ. И почему-то перед ее внутренним взором возник облик человека, который стоял вчера позади Ксуфа. Это был Булис. пророк Кемоша, который отправил Регема и Катана к оракулу…

Бероя, вышагнувшая из-за занавески, готова была броситься на Фариду, если та решится и в самом деле ударить Даллу. Но Фарида не двигалась.

– Или ты и впрямь не догадывалась ни о чем? Тогда ты дура, какой еще не видывали в Нире, слепая и глухая дура. Я рада, что мне не надо больше видеться с тобой. Надеюсь, Ксуф прикончит тебя так же, как бедную Гипероху.

Не дожидаясь ответа, Фарида развернулась и покинула женские покои. Никто ее не удерживал. Бероя бросилась к своей воспитаннице и подхватила ее, иначе бы та, возможно, упала. Подвела ее к постели и усадила.

– Няня, – пустым голосом спросила Далла. – Это правда, что она сказала… про… – она не могла выговорить слова "убийство".

– Не знаю, доченька. – Бероя говорила почти шепотом. – Ничего не знаю.

– Это правда. И это все из-за меня… – Внезапно Далла закричала: – Зачем ты отнесла меня в храм, зачем молилась? Для чего меня коснулась Мелита? Лучше бы я осталась безобразной, тогда бы ничего этого не было! – Она с размаху ударила себя кулаком по лицу, так что из носа пошла кровь. Бероя перехватила ее руку, но Далла продолжала кричать: – Будь она проклята, красота! Будь проклято чудо!

ДАРДА

Слава к Паучихе из Каафа пришла не сразу. Она и не торопила ее, эту славу. Она умела ждать. Кстати, Паучихой она назвала себя сама. И впоследствии некоторые умники видели в этом прозвище выражение не только уродства, но и редкостного терпения, дающего силу таиться, плести паутину и ждать, пока противник в ней запутается, чтобы беспрепятственно вонзить свое жало!

Но до этого было еще далеко. В город Кааф вошла девочка-подросток, способная обратить на себя внимание разве что безобразием. Да и то не слишком. Ибо на улицах и площадях Каафа было полно уродов и калек, среди которых Дарда совершенно терялась. Собственная незаметность стала для Дарды великим открытием, а впоследствии на годы убежищем и оружием. А пока что она использовала это новое для себя положение, чтобы понять, куда же она попала.

Кааф был первым городом, куда она попала, и окажись он иным, трудно предсказать, как сложилась бы ее дальнейшая судьба. Но Кааф был именно таким, каким должен быть – город среди пустыни и вблизи границы, город-перекресток, город-торжище. Считался он царским, но между Каафом и Зимраном можно было найти очень мало сходства, да и то при усилии. Наместник Каафа именовался князем, и, хотя не принадлежал к родовой знати, но в силу удаленности от Зимрана был скорее самостоятельным правителем, чем царским слугой.

В Каафе Кемош-Ларану не удалось потеснить Хаддада. И не потому, что здешние жители были так уж склонны цепляться за старые традиции, как, например, в Маоне. Просто в пустыне люди слишком зависели от солнца, ветров и редких дождей, чтобы заменить Небесного Владыку богом шлемоблещущих воинов. Хаддад пользовался в Каафе большим почитанием, но и Мелита тоже была здесь в силе. Ее храм из розового мрамора был в городе среди самых больших и роскошных, а девушки-служительницы славились равно и красотой, и искусностью в пении и танцах, и изощренностью в любовных ласках. Путники, попадавшие в Кааф по караванным дорогам, и горожане спешили в святилище Мелиты, дабы усладить слух и зрение чудными игрищами, музыкой и плясками, а тело – любовью. Последнее, впрочем, было доступно не всем и не всегда. Жрицы Мелиты не взимали платы за любовь, ибо это поставило бы служение богине на одну ступень с пошлым блудом. Но обычай предполагал, что паломник, пожелавший соединиться с богиней через посредство ее служительницы, должен сделать подарок храму. Разумеется, дело это было сугубо добровольное. Однако Мелита, богиня женщин, прощала все, что угодно, кроме пренебрежения к своей особе. И, не получив подарка, или сочтя его недостаточно щедрым, могла обидеться. А обидевшись, карала оскорбителя, наслав на него трясучку, жар, слабость в ногах, а то и вовсе лишая мужской силы. Такие случаи были хорошо известны. Поэтому храм процветал, а прихожане его, независимо от сословия или племени, были по большей части люди состоятельные. Но не только. Мелита – богиня капризная, однако ее не зря именуют милостивой. Она знает, что любви покорны все, не только богачи, и все должны соблюдать ее законы. И каждая, в свой черед, служительница Мелиты выходила на паперть храма, обвязав голову грубой веревкой, в знак покорности власти Мелиты – сидеть и ждать любого, кто потянет за конец веревки и уведет ее за собой. Кто бы это ни был – нищий, калека, прокаженный – отказывать она не имела права. И уходить, прежде чем исполнить свой долг – тоже. Но они там никогда не засиживались. Не то что в иных городах, где жрицы были столь некрасивы, либо жители столь нерадивы, что девушкам месяцами приходилось ждать возможности доказать верность богине.

Да, Мелита была сильна в Каафе, но не единодержавна. Купцы, погонщики ослов и верблюдов, наемники, бродячие сказители и певцы – все они приносили с собой свои верования, и ни одно из них не казалось в Каафе слишком нелепым или страшным и каждое имело шанс укорениться.

По узким улицам теснились пестрые процессии, ведя на заклание жертвенных животных, украшенных венками и ожерельями, ухали барабаны, свистели костяные флейты, гадальщики всех мастей, тесня друг друга, хватали прохожих за полы одежд, со ступеней храмов вещали взлохмаченные прорицатели, выкрикивая пророчества – заманчивые и обольстительные.

Многие боги и богини имели в Каафе свои алтари, и огонь в них не угасал, но более всех здесь чтили одну богиню. Дарда увидела ее в первый день пребывания в городе, когда, выйдя на шумящую площадь, оказалась перед мощным зданием из серого гранита. Фасад его украшал барельеф, изображавший крылатую женщину, окруженную птицами и змеями. В правой руке она сжимала меч, изогнутый подобно серпу луны.

Это была Никкаль. Но не та Никкаль, которую Дарда знала в Илайском краю – покровительница полей и домашнего скота, богиня плодородия. В Каафе она являла иной облик, и горожане поклонялись ему от всего сердца. Ибо Госпожа Луны благосклонна ко всем ночным занятиям, а когда же происходят, по большей части, кражи, ограбления и убийства, как не ночью?

Сказать, что в Каафе эти ремесла процветали – ничего не сказать. И были они ремеслами, то есть занятиями, почти узаконенными, уж во всяком случае, не позорными. При том, что наказания за них полагались самые строгие – от отсечения руки до снятия кожи. Но тот, кто играл по установленным в Каафе правилам, мог надеяться сохранить и руки и ноги, и кожу и голову, если не в целости, то хотя бы в наличии. Главное правило было – "Ты мне, я – тебе". Большинство сообществ попрошаек, воров и грабителей в Каафе состояло из мелюзги, группировавшейся возле нескольких сильных вожаков. Им уходила значительная часть выручки, добываемой остальными. Вожаки платили дань городской страже. И не только ей. Свой процент имел Иммер, князь города, чего и не скрывал. Плата отдавалась в обмен на покровительство, предупреждение об опасности, защиту от закона. Такое положение дел казалось естественным, слово "бескорыстие" заставило бы жителя Каафа корчиться от смеха. Самодеятельность не приветствовалась, нарушения иерархии карались. Хотя Дарда, попав в город, еще не знала об этом, но все же догадывалась, иначе не предприняла бы мер, дабы ничем не выделяться из толпы малолетних воришек, заполнявших улицы Каафа. А она бы непременно выделялась – со всей своей добычей. Но к воротам Каафа Дарда подъехала не на том замечательном жеребце, на котором уехала с места убийства. Она его обменяла. То есть выкрала коня из табуна, самого невзрачного, а взамен оставила своего, привязав, вдобавок, к седлу меч. С ее точки зрения она поступила более чем честно. Коня она продала в городе, на рынке, а одежду – в одной из лавок. Если конь вряд ли мог сойти за краденого (да и не был таким), то про одежду всяк догадался бы, что она похищена. Но ворованная одежда вполне соответствовало тому месту в воровской иерархии Каафа, каковое отводил Дарде обычай. Она не возражала. И как раз из этих денег выплатила первый взнос в воровскую казну. О том, что у нее есть золото, никто не догадывался, а она распространяться не собиралась. Таскать при себе кошелек постоянно также было невозможно, и помимо угла для жилья – точнее было бы назвать его норой, – Дарда не преминула обзавестись личным тайником. Кроме денег там еще лежал клочок папируса, найденный ей у покойника. Почему Дарда не выбросила его, она не могла бы сказать. Деньги она не собиралась тратить, хотя бы первое время. Зачем? Выделяться из толпы до поры до времени она не хотела. В воровских кварталах терпимей, чем в деревне, относились к ее наружности, но амбиции, не подкрепленные властью, были бы самоубийственны. Что ж, она согласна была ждать, совершенствуясь в искусстве быть незаметной. Это оказалось легче, чем она предполагала вначале. Хотя и требовало определенных усилий. Дарда была сильней, проворней, выносливей большинства своих сверстниц и многих сверстников, но знаний у нее было меньше, чем у них, даже тех, кто приходил в город из деревень и пустынных становищ. Единственное, чему ее целенаправленно учили – это драться. Однако выгодой положения Дарды было то, что она сознавала свое невежество, и готова была учиться. Учиться всему, наблюдать, упражняться. Внешность ее, мягко говоря, бросалась в глаза, однако Дарда вскоре поняла, что при умении переодеваться можно преобразить любую фигуру. Этому помогали своеобразные местные обычаи, касавшиеся носильного платья. В одних краях юбка в качестве одежды однозначно была присвоена женщинам, а штаны – мужчинам, в других – наоборот. В Каафе такого единообразия не было. И женщины и мужчины могли рядиться в длиннополые платья, и в короткие юбки или рубахи, и в широкие шаровары, и в узкие штаны. Никакие законы этого не возбраняли. Ходи хоть нагишом, если тебе охота. И если не ходили – или ходили не так уж часто, то не по причине стыдливости, а из-за жары, ветра и пыли. А то, что носит человек – свободную или узкую, коротенькую или длинную, высоко или низко подпоясанную одежду, способно изменить сложение до неузнаваемости. С лицом своим она ничего поделать не могла, но опять таки многоплеменность обитателей города и его климат приводили к тому, что по разным причинам люди могли появляться с закрытыми лицами. Дарда научилась использовать это к своей выгоде. Те, среди которых она теперь жила, конечно, заметили ее возросшее мастерство – и одобрили. И все. Замечать прочее она не позволяла. Никто не должен был знать, что безобразная девчонка способна на нечто большее, чем ловко срезать кошелек или стащить тюк с товаром из повозки торговца. Она никому не говорила, что ей уже приходилось убивать. Да и вообще она говорила мало. Ее скрытность принимают за робость – тем лучше. Так удобнее. Никто не станет ею интересоваться. Особенно тщательно на этих порах Дарда скрывала владение искусством боя. И в то же время она сознавала, что если не будет регулярно упражняться, то утратит и те навыки, что имела. И далеко не каждую ночь рыскала она за добычей. Даже в таком людском муравейнике, как Кааф, при желании можно было отыскать пустыри, или заброшенные дома с дурной славой. Там Дарда оттачивала свое мастерство. Иногда, если ей нужен был простор, она выбиралась за городские стены. Туда она брала с собой посох, с которым не могла бродить днем по городским улицам. Ибо упражнения с посохом удавались и нравились ей больше всего. Но этим нельзя было ограничиваться. Она изыскивала приемы, пригодные для борьбы без оружия – сказать "голыми руками" было бы не совсем точно. И когда миновало уже больше года ее жизни в Каафе и подобных упражнений, решилась взять в руки меч. Не такой, что она однажды заполучила во владение, а потом без сожаления от него избавилась. Этот она добыла, неузнанной вмешавшись в ночную стычку между городскими стражниками и шайкой бродяг. Дарде неведомо было, из чьей руки он выпал, но вряд ли бы прежний владелец узнал его. Такие мечи были распространены по всему царству – с прямым, сравнительно коротким клинком, в соответствии с исконно нирской традицией. А этот вдобавок был еще не лучшей работы: бронза с изрядной примесью олова, деревянная рукоятка обмотана потертым кожаным ремешком.

Упражнения с мечом шли тяжело, но Дарда не оставляла их. Меч, однако, на практике она еще не применяла. В отличие от посоха. Он помогал и при тех редких нападениях, что она совершала, и при ограблениях, совершенно отличных от дневных покраж. Она научилась, отталкиваясь посохом, взбираться на высокие отвесные стены, вскакивать на крыши, не хуже чем на скалы у себя на родине. Совершала она это все не только ради практики. Хотелось есть. Дарда все еще росла, тянулась вверх, как сорняк, и силы, расстрачиваемые в упражнениях, надо было восполнять.

При всем том она оставалась незаметной – и уже привычной участницей здешнего преступного сообщества. И постепенно проникая в его тайны, Дарда начинала сознавать, какова истинная власть храма Никкаль. Под сенью крыл Ночной Госпожи вершились дела, от которых во многом зависело спокойствие города. Общеизвестно было, что храм принимает на сохранение состояние любого гражданина, который по каким-либо причинам не может оставить его под собственной крышей, либо покидает Кааф. Собственно, были и частные хранилища, но владельцы их брали за услуги процент больший, чем храмовый, и, вдобавок, не могли похвастаться такими мощными стенами, как святилище Госпожи Луны. Однако в храме хранились и общие деньги любой уважающей себя шайки. Соперничащие вожаки собирались на территории храма для разрешения спорных вопросов, там же при необходимости они встречались с представителями городских властей, не исключая князя Иммера. Не будь храма, Кааф захлестнула бы война междоусобиц, и город погряз бы в бессмысленной резне.

Арбитром и посредником в этих запутанных делах была мать Теменун, верховная жрица. Этой женщине и предстояло стать новой наставницей Дарды.

Дарда не искала ее покровительства. Но храм привлекал ее. Она нередко задерживалась на площади, глядя на крылатую женщину с мечом. Никкаль была красива, а Дарда безобразна. Но Никкаль была красива по-иному, чем Мелита. Она была в первую очередь сильной. И совы с гадами, изображенные рядом с Никкаль на барельефе, свидетельствовали о том, что не только прекрасным созданиям дозволено приблизиться к богине.

Прошло, однако, много месяцев, прежде чем Дарда решилась переступить порог храма. Слишком свежо было воспоминание о том, как ее гнали от сельского святилища в Илайском краю.

Но к Никкаль Каафа шли и уродливые, и красивые, и здоровые, и увечные, и молоды, и старые. В конце концов пришла туда и Дарда. Она не молилась, она не участвовала в церемониях. Она наблюдала.

Так ее заметила мать Теменун. Этой женщине было далеко за пятьдесят, и никто не сказал бы, что она выглядит моложе своих лет. Одевалась она всегда в длинное и просторное жреческое платье, а голову окутывала покрывалом, из-под которого не выбивалось ни волоска. Роста она была небольшого, но стройная, ее осанка, гордая посадка головы, пристальный взгляд карих глаз заставляли самых грозных разбойников Каафа почувствовать себя маленькими нашкодившими детишками.

В культе Мелиты мужчины не допускались к жертвоприношениям, но наряду со жрицей храмом управлял жрец. У Никкаль, наоборот, мужчины к совершению жертв допускались (и отнюдь не в качестве жертв, во всяком случае, не в нынешние времена), но во главе храма стояла только жрица. Нужно ли говорить, что должность эта требовала исключительной силы характера, осведомленности и дипломатических способностей?

Девушка, возникавшая порой на богослужениях, первоначально привлекла к себе внимание верховной жрицы своим безобразием. Из любопытства она решила разузнать о новой прихожанке побольше. Разговорить Дарду было нелегко, но мать Теменун не зря научилась входить в доверие к самым диким и непокорным. И тогда больше, чем безобразием Дарды, она была потрясена ее невежеством.

После чего она принялась наставлять Дарду в вопросах веры с вдохновением истинной служительницы культа и упорством деловой женщины.

Дарда изменилась за год с лишним. Она уже не могла послушно внимать словам наставницы, безоговорочно принимая их на веру. Но мать Теменун это не отпугнуло. По ее мнению, разум сомневающийся являлся более восприимчивым к знаниям.

Разъясняя Дарде основы религии, которую считала единственно верной, мать Теменун подчеркивала, что, будучи всеобъемлющей, вера в Никкаль не враждебна другим культам.

– Мелита, – говорила она, – всего лишь младшая сестра Никкаль. И если кто-то покинул нас ради Мелиты, мы не печалимся: все равно он или она к нам вернутся. Никкаль называют безжалостной, а Мелиту милосердной. Да, Никкаль может быть безжалостной, но лишь потому, что таковы жизнь и смерть, владеющие всеми живыми существами.

Мелита признает только красоту, только любовь. Поэтому нет у нее места ни для больных, ни для безобразных, ни для тех, кто утратил молодость. Лицо Никкаль открыто всем без ограничений.

Дарда ничем не выказала, что эти слова как-то ее затронули. Она лишь проворчала:

– Я слышала историю, как Мелита превратила уродку в красавицу.

– Возможно, – ответила мать Теменун. – Но Никкаль не признает насилия над естеством, а что есть чудо, как не насилие? Подумай об этом.

Дарда думала. И спрашивала.

– Значит, желать измениться – противно Никкаль?

– Смотря как. Зерно, брошенное в землю, прорастает – изменяется. На стебле появляются цветок – вот новое изменение. А цветок – тот изменяется в плод, а плод лопается, и новые зерна падают на землю. И все эти изменения угодны Никкаль. Но желать, чтобы этот стебель, или цветок, или плод превратились, например, в камень, или в золото – противно Никколь. Не насилуй себя, поступай, как велит голос в твоей душе – и будешь права.

– Но я краду, причиняю людям боль. Это дурно?

– Это дурно. Но было бы еще хуже, если бы ты поступала противно собственной природе. Если боги создали тебя Паучихой, не веди себя, как пестрая бабочка. Волк, который убивает, и знает при том, что поступает плохо, лучше зайца, который щиплет траву только потому, что ни на что иное не способен.

Так говорила мать Теменун, жрица Никкаль. Но Никкаль Каафа была богиней воров и разбойников. Если бы в Каафе почиталось другое воплощение Госпожи Луны, жрица, возможно, говорила бы другое.

Так или иначе, ее наставления возымели определенное действие. Впервые в жизни Дарда выучила слова молитв и священных гимнов. Петь, правда, не пела. Ее глуховатый голос нарушил бы слаженное звучание хора. Она увидела те обряды Никкаль, что доступны взорам мирян, а от матери Теменун узнала их смысл. Узнала она также предания о сотворении и устройстве мира, о легендарных временах, когда люди еще не знали власти царей и князей. О родословиях богов и подвигах героев не говорили в храме Никкаль, предоставляя это занятие служителям Хаддада Солнечного, а также уличным сказителям.

Все это возымело одно последствие, неожиданное прежде всего для самой Дарды. Она захотела научиться грамоте.

Прежде ее ни за что бы не посетила подобная мысль. Там, где она жила раньше, вообще не имели понятия о грамоте. И если бы среди жителей Илайского Нагорья обнаружился хоть один человек, умеющий разбирать, а тем паче – выводить буквы, на него смотрели бы с подозрением, как на колдуна.

Кааф – другое дело. Было бы крайним преувеличением утверждать, что грамотеи здесь составляли большинство, но все же таковых было немало. Преимущественно в жреческом и торговом сословии, но и в других тоже. Были даже грамотные рабы – управители в богатых домах, купеческие приказчики, нередко превосходящие по части образования своих господ. Что самое удивительное – были грамотные женщины. Жрицы – обязательно. Но и для аристократок хорошим тоном считалось обсуждать творения какого-нибудь модного поэта и похваляться заказанным списком – Дарда слышала подобные разговоры в храме. Аристократы писали на папирусе и тонкой ткани, купцы – на глиняных табличках, духовенство использовало и то, и другое. Те, кто сами грамоты не знали, или знали плохо, но хотели отправить письмо, могли найти на любой площади с полдюжины наемных писцов. Были и наемные учителя, и школы при храмах. не исключая храма Никкаль, так что Дарда могла бы при желании там учиться, тем более, что в святилище имелись и архив, и библиотека. Но такого желания у нее не было. Мать Теменун неминуемо задала бы вопрос: зачем это ей надо? А Дарда и сама этого не знала. Вестимо, не за тем, чтобы почувствовать свое превосходство над этими курицами, кудахтающими о стихах и занимательных повестушках. Нет, Дарда не хотела учиться грамоте у матери Теменун. Она не хотела даже, чтобы жрица знала о ее намерениях. Хотя она мало рассказывала матери Теменун о своей прежней жизни, но и этого было слишком много. И Дарде казалось, что с каждым новым обрывком сведений жрица получает над ней все больше власти. А Дарда теперь не собиралась позволять кому-либо распоряжаться собой, пусть из самых благих побуждений. И тем более покоряться воле наставника. Или наставницы. Это она уже проходила. Теперь она предпочитала отношения купли-продажи доверительным. Тем более, что у нее было чем заплатить за обучение. Не все ли равно, наемному учителю, кому вдалбливать основы знаний: дочке богатого купца или Паучихе? Деньги он получит те же самые, а откуда они берутся, в Каафе не принято допытываться.

И действительно, столп учености без определенного места жительства и работы, лишь пожал плечами, цапнул с ладони Дарды монету в пол-малика, пробормотал краткую хвалу Никкаль (ибо учителя и писцы также числились по ведомству Госпожи Луны) и вытащил таблички.

Осваивать буквы оказалось нетрудно. Возможно, учитель предпочел бы, чтоб ему попалась менее понятливая ученица, тогда бы он смог набить кошелек потуже. Но Дарда-Паучиха теперь сама устанавливала себе необходимый предел знаний. Буквы из под ее руки выходили корявые, но она не собиралась вырабатывать писарский почерк. Главное – научиться читать. А тут, как в стрельбе и фехтовании, необходима была практика. Прописи, которыми она пользовалась для обучения, уже были изучены, а для чтения свитков, хроник и поэм Дарда еще недостаточно навострилась. И тогда она вспомнила о манускрипте, истлевающем в тайнике.

Она извлекла то, что спрятала. И принялась изучать.

Теперь ей с первого взгляда было ясно, что это писание вышло из под руки женщины, и женщины не простой. Поскольку в благородном сословии Каафа женщин и мужчин обучали писать почерками, по виду совершенно отличными: так, чтоб их сразу можно было различить. Это объяснил ей учитель, он даже рвался преподать ей пресловутый женский почерк, на что Дарда не согласилась. Женское письмо было не в пример сложнее мужского, декоративней, а в чтении – малоразборчивей, чем письмо мужское. Поэтому Дарда не собиралась тратить время на его усвоение. Следует заметить, что разделение почерков было присуще только аристократам, жреческому и торговому сословиям оно было чуждо,

Но это письмо убитый получил не от жрицы, и не от жены купца. Его писала дама.

От Дарды потребовалось немало усилий, чтобы сложить украшенные завитушками буквы в слова, а слова – во фразы. Угрызений совести она не испытывала никаких. Хотя Дарда научилась многому, с тех пор, как пришла в Кааф, никто из ее наставников не удосужился сообщить ей, что читать чужие письма – дурно. Впрочем, после того, как она забрала письмо с трупа убитого ею человека, все попытки внушить ей это благое правило вряд ли возымели бы успех.

Вот что она прочитала:

"Мой дорогой возлюбленный! Радость моих очей, сладость уст, веселье сердца!

Ненавистный уехал, и вернется не раньше следующего полнолуния. А потому поспеши ко мне, счастье мое, ибо на сей раз ни одно наше желание не останется без ответа. Мы сможем не встречаться украдкой в доме нашей благодетельницы, но убежать отсюда прочь и навсегда. А я знаю, мед моих лобзаний, что жестокосердные родители лишили тебя всякой помощи. Но я, твоя верная, позаботилась обо всем. Тоскуя в разлуке, я подобрала ключи к кладовым Ненавистного, и сделала копии с печатей на замках. А потому немало золота – в монетах и слитках, драгоценных камней, что сияют, как глаза моего желанного, и жемчугов, подобных его зубам, теперь хранится не там, где полагает мой пустоголовый супруг, а в моих покоях. Конечно, за один раз вынести это из дома я не смогу, здесь нужна мужская сила, а потому тебе придется проникнуть в жилище Ненавистного. Но не опасайся, возлюбленный мой, я все предусмотрела! Привратники и охрана не увидят тебя. Поверишь ли, в сад нашего дома ведет потайной ход! Даже Ненавистный не ведает о нем (впрочем, что он ведает, глупец?). Мне же рассказала старая Туффаха, служившая еще моей свекрови. Ненавистный бы лопнул, узнай он, что вытворяла его покойная матушка, добродетели которой он так восхваляет! Но к делу. Узнай же: есть храм Псоглавца, за ним роща из тополей, а в ней высохший колодец. Если спустишься туда, запали факел и увидишь ход. Идти нужно, пока не сосчитаешь десять раз до ста. Если услышишь, как журчит вода – значит, ты уже рядом, ты идешь под каналом, что орошает наш сад. Наверх ведет лестница. Ты выйдешь прямо в сад. Я сделаю так, что в доме из слуг останутся только женщины и старики. Мы возьмем наши сокровища и убежим, куда пожелаешь, и будем жить, ни в чем не зная нужды, наслаждаясь любовью. Я буду ждать тебя каждую ночь, начиная с девятого дня от начала полнолуния. Спеши же прижать к груди твою нежную Хенуфе!"

Итак, Дарда напоролась на историю, что так любили уличные рассказчики в Каафе: старый, глупый и богатый муж, хитрая, сладострастная жена, и молодой любовник-жеребец. Где-то поблизости, похоже, маячит и сводница. Один из персонажей, а именно любовник, поспешая к своей нежной Хенуфе и ее мешкам с золотом, имел несчастье повстречать на своем пути безобразную девочку, почти ослепшую от рыданий. Далее история теряла чистоту жанра: в побасенках о неверных женах обычно дальше побоев дело не шло. В том, что убитый поспешал к "тоскующей в разлуке", а не от нее, убеждало содержимое его кошелька. Значительным оно могло показаться лишь прежней Дарде, никогда не видевшей ни золота, ни серебра. Молодой человек способен был пустить пыль в глаза благодаря одежде, коню, оружию, а вот денег у него было, по меркам Каафа, не густо. И, насколько Дарда могла судить по кратковременному знакомству, она оказала большую услугу не только обманутому мужу, сохранив в целости его достояние (хотя обычно поступала наоборот). Чутье подсказывало ей, что любовник, прихватив золото, не стал бы обременять себя и женщиной. Или, во всяком случае, обременять долго.

Вероятно, Дарда тут же бы и забыла обо всей этой истории, если бы жена-изменница, старательно избегавшая в послании всяческих имен, все же не обмолвилась бы в конце о собственном. А ей была известна благородная дама по имени Хенуфе. Разумеется, Дарда не была вхожа в круг местных аристократок. Но тех из них, что посещали храм Никкаль, она знала и в лицо и по имени. Хенуфе среди них была только одна, и звалась этим именем не более не менее, как супруга правителя города.

Поскольку Иммер считался царским наместником в Каафе, княжеский титул не распространялся на его жену. Ее называли просто "высокая госпожа Хенуфе". Высокой она, однако, не была, равно как и карлицей тоже – чуть ниже среднего роста, в цвете лет и цветущей наружности. Пышногрудая, пышнобедрая брюнетка, с родинками на розовых щеках и густо насурьмлеными черными глазами. Жена наместника никогда не претендовала на место первой дамы Каафа, преспокойно уступив его матери Теменун. Она была из тех женщин, что любят возлежать целыми днями на пуховых подушках, кушать сласти и мечтать. Или так представлялось Дарде.

Ан вон какие страсти в ней играют!

А может быть, не в ней?

Вполне могло оказаться, что письмо написано совсем другой женщиной! Ведь нигде же не говорилось, что отправительница живет в Каафе. Или в Каафе живет еще какая-то Хенуфе, о которой Дарде ничего не известно. Или она все же соблюла осторожность и подписалась вымышленным именем, поскольку госпожа супруга градоправителя никак не производила впечатления женщины, недавно потерявшей страстно любимого мужчину. А главное – князя Иммера по всякому бранили в Каафе. Называли его хитрым, жадным, корыстолюбивым, подлым, вероломным. Как угодно, но только не дураком. Да и позволил бы человек, замешанный в стольких интригах, и всегда обращавший их себе на пользу, столь нагло себя обманывать и обкрадывать?

Что же, это было легко проверить. В письме упоминался храм Псоглавца. А таковой в Каафе имелся. Псоглавцем здесь именовали одного из чужеземных богов, пришедших по караванным путям. Изображался он в виде человека с собачьей головой, чем и заслужил такое прозвище, а каково было его настоящее имя, в Каафе давно забыли. Хотя, благодаря веротерпимости горожан, Псоглавец нашел в Каафе спокойное пристанище, почитателей у него было немного, и в основном, приезжие. Ибо Псоглавец считался проводником души с этого света на тот (или обратно, если кому сильно повезет), а в Каафе никогда особенно не задумывались о загробной жизни и посмертных странствованиях.

Дарда родилась далеко от Каафа, однако местные взгляды вполне разделяла и в святилище Псоглавца не ходила. Но где он расположен, ей было известно. И однажды вечером Дарда отправилась в том направлении.

Посох она не взяла с собой, разумно предположив, что нужно уметь обходиться и без него. Не взяла она и факела, как советовала своему возлюбленному Хенуфе – глаза Дарды легко приспосабливались к любому освещению, равно и к его отсутствию. Даже веревки не взяла она. Только короткий кинжал с листовидным лезвием, которым она обзавелась в первый месяц пребывание в городе, был у нее с собой.

За святилищем и впрямь располагалась роща черных тополей. Нетрудно было предположить, что она посвящена Псоглавцу, ибо он причастен к потустороннему миру, а черный тополь – дерево смерти. А может это было совпадение, поскольку дуб, например, угоден Хаддаду, но никто в Каафе высаживать дубы не пытался.

Колодец Дарда нашла далеко не сразу. Каменное обрамление почти сливалось с землей, заваленной сухими ветками и листьями, и если бы Дарда не подозревала, что колодец где-то здесь, имела бы шанс туда провалиться. Она нагнулась, пошарила по заросшим мохом камням, и примерно в полулокте от поверхности нащупала два вбитых в стену крюка, к ним должна была крепиться лестница – не по веревке же карабкалась почтенная матушка князя Иммера, да и сама госпожа Хенуфе – дама весьма увесистая!

Если она, конечно, здесь карабкалась.

Дарда обошлась без лестницы и, как уже было сказано, без веревки, просто упираясь в стены своими длинными рукаи и ногами. Точно так же она могла бы и подняться. Считать до тысячи она не стала. Не потому что не умела – научилась уже. Однако это имело смысл, имей подземный ход ответвления, но он шел в одном направлении, и вряд ли Дарда могла сбиться с пути. Теперь Дарда не сомневалась, что направляется прямиком в сад градоправителя, и ее интересовало вот что: как же замаскирован вход, если ни Иммер, ни его отец умудрились ничего не заметить?

Загадка решалась очень просто. Дарда поняла ее, как только услышала журчание воды.

Ни в городе, ни поблизости от него не было рек. Зато имелись водохранилища, заполняемые как подземными источниками (снабжавшими также городские колодцы), так и зимними дождями. Так что жители Каафа от жажды не страдали – если уж случалось так, что утоляли они жажду не вином и не пивом, – и не зарастали грязью. А вот за воду для поливки садов и огородов приходилось платить. Но правитель города, разумеется, в состоянии был не только отвести канал от водохранилища к себе в сад, но и устроить там купальню. А дабы на женщин княжеской семьи не пал ничей нескромный взор, купальня была обнесена высокой оградой.

Не зря говорят, что женщин ни на миг нельзя оставлять без присмотра. И что ни семикратное кольцо стражей, ни каменные стены, ни железные засовы не помешают женщине осуществить свое желание. Именно из купальни потайной ход вел в тополиную рощу. А вот насчет того, что женщины не умеют хранить секретов, это, безусловно, враки. Чужие секреты они, может, и не хранят, зато свои… Ход был выстроен не вчера, и не десять лет назад, но мужчины даже не имели о нем понятия. Правда, сомнительно, чтоб женщины этот ход выкопали и обустроили – у них бы, вопреки всем скабрезным преувеличениям, не хватило ни сил, ни знаний. Но получив во владение тайну, они не поделились ей ни с кем.

Купальня была вымощена изразцовой плиткой, среди которой была устроена решетка, как бы для стока воды, что выплескивалась из бассейна. В действительности она служила люком подземного хода. Если бы решетка оказалась заперта, Дарда так бы и отправилась восвояси. Но решетка заперта не была, хотя и открылась с трудом – дерево разбухло от воды. Сама же купальня была заперта снаружи на засов, отпереть который сложности не составило. Дарда приподняла щеколду, просунув между дверью и косяком лезвие кинжала, в основном для подобных целей и предназначенного.

Она вышла, снова заперла дверь и остановилась, настороженно осматриваясь и прислушиваясь, а сверх того – принюхиваясь. Трава, листья, цветы – за последний год Дарда успела отвыкнуть от этих запахов. Люди в Каафе не страдали от жажды, а земля страдала. Но здесь ее поили, и щедро. Сад Иммера, вероятно, был в городе самым большим и самым роскошным. Финиковые пальмы, смоковницы, акации, платаны, гранатовые, миндальные и персиковые деревья – все эти прекрасные растения можно было найти здесь, и располагались они вдоль дорожек в соответствии с хитроумным замыслом садовника. А еще были здесь подстриженные кусты и грядки цветов. Дарда родилась там, где деревья почти не росли, и никто не подумал бы запирать растения в ограду, для того, чтобы уединенно наслаждаться их красотой. Однако она уже достаточно долго прожила в городе, чтобы эту красоту оценить – не впадая притом в восторг, но спокойно и отстраненно.

Она двинулась по песчаной дорожке, утоптанной так плотно, что босые ноги Дарды не оставляли на ней следов. Что до одежды, то на ней было платье из самого простого полотна, а голова окутана платком. Если кто-нибудь встретил бы ее в саду, то принял бы за здешнюю рабыню. Разумеется, те из дворни Иммера, кто глянул бы ей в лицо, сразу бы признали, что она не из их числа. Но сейчас было темно, и не всякий был способен ее лицо разглядеть. Кроме того, слуги Иммера и служанки Хенуфе не шатались ночью по саду. Это было место господского отдохновения.

Дарда не сомневалась, что и дом, и сад должны хорошо охраняться. Однако из письма Хенуфе ей было известно, что стража стоит за наружной стеной сада. Возле дома должны были ходить сторожа, может быть, и с собаками. Или собак просто спускали на ночь с привязи. Это было бы лучше. Пастушеское детство научило Дарду обращаться с собаками, а воровская юность усовершенствовала это умение. Так что она уверенно шла к дому, по прежнему, впрочем, не представляя, зачем это ей надо.

Дома бедняков в Каафе лепились из глины и песка, жилища людей среднего достатка строились из обожженного кирпича, храмы богов и дворцы богачей возводились из камня. Не только потому, что древесина была здесь роскошью. Так было удобнее при жарком и сухом климате. Дом градоправителя был выстроен из сероватого камня и украшен лазурными изразцами. Серый и синий считались в Каафе цветами местного воплощения Никкаль, Госпожи Луны. Той самой богини, к которой так благоволил нынешний наместник. Правда, дом был построен еще до его рождения, и названное обстоятельство можно было счесть как предзнаменованием, так и шуткой богини.

Приход Дарды тоже можно было воспринять как шутку. И от нее одной зависело, как далеко эта шутка зайдет. У нее не было никакой разумной причины здесь находиться. Близился рассвет, Каждое мгновение ее могли обнаружить и схватить. Путь к отступлению был открыт и манил к себе. А перед ней была терраса и высокие стены с изразцами.

Нужно было возвращаться. Но она была Паучиха – сильное, хищное существо, которое бегает по отвесным стенам. И она вскарабкалась по стене на плоскую крышу, где по углам высились большие чаши для дождевой воды. А под крышей она нашла маленькое узкое окошко, скорее даже отверстие для вентиляции. И, как положено паучихе, проскользнула в него.

Нир никогда не был страной, где предаются архитектурным излишествам. И даже теперь, когда в Нире далеко ушли от первоначальных обычаев, и сильны были чужеземные влияния, дома знати сохраняли много общего с жилищами своих предков. Разумеется, изменились размеры и строительные материалы. Простые опорные столбы уступили место колоннам, балки перекрытий стали шире и мощнее. По этим-то балкам и ходила в тот день Дарда, оставаясь незамеченной для домочадцев Иммера, ибо люди редко обращают внимание на то, что у них над головой. Не смотрел вверх и сам Иммер, князь Каафа и царский наместник. А Дарда на него смотрела. Она и раньше его видела, но не близко, и уж конечно никогда ей не приходилось взирать на градоправителя сверху вниз. Смотрела и недоумевала – что в нем может вызвать определение "ненавистный". Красавцем его, правда, нельзя было назвать, но не Дарде было упрекать кого либо в недостатке привлекательности. Средних лет и менее, чем среднего роста, Иммер был человеком упитанным, но далеко не рыхлым, и чрезвычайно подвижным. Волосы и бороду он холил, красил хной и заплетал в короткие косицы, а усы и вообще пространство вокруг рта тщательно брил, словно бы для того, чтоб ему удобней было, не пачкаясь, отхватить кусок побольше. Нос его, круглый, вздернутый, по нирским понятиям был почти непристойно мал, ибо здесь люди по части носа были одарены богато, а нередко и с излишком. Карие глаза были полускрыты тяжелыми веками. В целом они вместе с женой казались вполне подходящей друг другу парой, если бы Дарда не прочла злополучного письма, она бы поверила, что так оно и есть. Когда госпожа Хенуфе явилась почтительно приветствовать мужа. ее сопровождала дочь, толстенькая девочка лет восьми-девяти. и черты ее лица, в особенности пресловутый носик, не заставляли усомниться в отцовстве Иммера. Градоправитель был с женой ласков, хотя и несколько рассеян, а дочь потрепал по пухлой щеке. Впрочем, женщины князя пробыли с ним недолго.

Иммер был человек занятой. Не то, что другие вельможные господа, что в своем доме знать ничего не знают, кроме пиров и забав на женской половине, да в крайнем случае воинских упражнений. Иммер выслушивал донесения слуг, гонцов и управляющего крайне внимательно. Еще с большим вниманием эти донесения, а также распоряжения слушала сидящая на балке Дарда. Не для того, чтоб каким-то образом ими воспользоваться, а просто так.

В наблюдениях Дарда провела день, а ночью спустилась, снова по стене, на сей раз внутренней – изобилие лепных украшений позволяло сделать это. Впрочем, палаты дома Иммера украшала не только лепнина. Многочисленные лари, полки и поставцы были уставлены вазами и кувшинами, курильницами и светильниками – и все из золота, серебра, ясписа, алавастра, лазурита, и чудной работы. А оружие, развешанное по стенам парадного зала – парадное, роскошное, блещущее золотыми накладками и драгоценными камнями! Даже пуховые подушки на креслах и цветные покрывала на ларях стоили изрядных денег. Все это наводило на определенные мысли, однако Дарда, прежде чем им подчиниться, предпочла в них разобраться.

Ограбить градоправителя? Такого еще никому не удавалось. Вернее, никто не осмеливался. И если кража, наконец, произойдет, шуму будет много. И не только шуму. Не зная, кто совершил сие непотребство, Иммер обрушится на всех. Равновесие между властью и преступностью нарушится, вожаки банд начнут подозревать друг друга, Кааф захлестнут кровавые разборки – какая Дарде от этого польза? Пожалуй, что никакой. По крайней мере, сейчас.

С другой стороны беспорядков в городе можно избежать, сразу дав знать, кто именно совершил ограбление. Но тут уж Дарда видела для себя только вред. Она еще не стала в общем представлении той, которой можно это позволить. Какая там слава? Ее просто изничтожат – не люди князя, так воры…

Потому Дарда отложила возможность ограбления, как отложила когда-то письмо: пусть будет, вдруг когда и пригодится.

Она все же обошла ночью дом, запоминая расположение комнат, побывала и на женской половине – кстати, Хенуфе спала одна – и удалилась так же, как пришла. Запереть купальню за собой она, правда, не могла, оставалось уповать, что это спишут на небрежность слуг. Что касается выхода из тени, где Дарда не собиралась пребывать до конца жизни, его она готовилась обставить по– иному.

Дважды в год, весной и осенью, в пору больших праздников в Каафе проводились поединки в честь Хаддада и Никкаль. Именно так – не атлетические состязания, не воинские турниры, а обычаи, уходящие в глубокую древность. Только милость богов, веселящихся зрелищем, служила наградой победителям, никакой другой не полагалось. Тем не менее от желающих никогда не было отбоя. Вообще-то этот обычай бытовал и в некоторых других городах Нира, и даже за его пределами, однако Кааф был единственным городом, где кроме мужских, все еще проводились и состязания женские.

Разумеется, мужские состязания были основными. Возраст их участников колебался от пятнадцати до сорока лет. Соперника каждый выбирал сам, однако судьи внимательно следили, чтоб никто не смел вызвать заведомо более слабого противника. Состязались в борьбе, в кулачном бою и в вооруженных поединках, при том правила запрещали использовать боевое оружие. Дрались на мечах, облегченных или затупленных, на копьях, опять-таки с затупленными наконечниками, на ножнах, иногда на связках тростника. В силу этого смертные случаи были довольно редки. Увечья случались, но этого нельзя было избежать и борцам.

Говорили, что раньше женские состязания были во всем подобны мужским. Теперь они сильно изменились. Во-первых, к состязаниям допускались только незамужние девушки. Это сильно ограничивало возраст участниц, поскольку в Каафе девушки, если они не жрицы, замуж выходили рано. Во-вторых, состязания были только вооруженные, и были они гораздо ожесточеннее, чем мужские. Отчасти потому, что хотя девушек свободно допускали к участию, никто их предварительно обращению с оружием не учил. А что может быть злее, чем драка неумелых? Затем, считалось, будто проигравшая не соблюла целомудрия – и пусть нравы в Каафе были весьма свободные, кому приятно, если о тебе подумают такое? Поэтому девушки сражались с исключительным ожесточением, и хотя смертоубийства, как и в мужских состязаниях, случались редко, и как правило, непреднамеренно, ран и переломов здесь было несравненно больше. Знатоки на женские состязания не ходили, ибо там подлинного мастерства не встречалось. Более того, они утверждали, что посещение подобных зрелищ есть проявление дурного вкуса. Увы! Стремление к высокому вкусу никогда не было господствующим в Каафе. И всегда находились любители поглазеть на дерущихся девиц. Несмотря на то, что здесь поединки продолжались, как правило, дольше, участниц неизменно бывало гораздо меньше, чем участников, и состязания девушек заканчивались на день, а то и два раньше состязаний мужских. Поэтому зрители, повеселившись от души над тем, как разъяренные, визжащие, растрепанные девахи разбивают друг другу носы, полосуют бока и перебивают кости, как раз поспевали к заключительным поединкам настоящих, самых лучших бойцов.

Дарда, с тех пор, как поселилась в Каафе, смотрела все состязания. В первую очередь мужские. Другие женщины являлись туда, облачившись в мужскую одежду, чтобы полюбоваться на полуобнаженных, а то и вовсе голых борцов. Воры во дворе Хаддада снимали урожай с зазевавшихся зрителей. Но Дарде были важны сами состязания, как таковые. Она наблюдала за ними с неменьшим вниманием, чем следила за драками пастухов у себя на родине. Даже с большим. Тогда она училась приемам борьбы просто для того, чтобы выжить. Для этого ей теперь хватало умения. Но ей не достаточно было выживания. Не то, чтобы Дарде не нравился город Кааф, или не устраивали его обычаи. Но город и обычаи должны были служить ей, а не наоборот. И для этого она собиралась совершить нечто невиданное в истории Каафа: пробиться на мужские состязания. И не только пробиться, но и победить. Потому она и наблюдала.

Поединщики в Каафе, конечно, были не чета пастухам и землепашцам. Драться здесь не просто любили, но и умели. особенно это было заметно на состязаниях по борьбе. Не однозначно – сила против силы, а уже искусство. Здесь противники не спешили сразу же спеться друг с другом. а умело маневрировали, применяя обманные приемы. Сойдясь же, ловко бросали друг друга через спину и через бедро. Правила разрешали удушения и подсечки. В родных краях Дарды считалось, что тот, кого повергли на землю, уже побежден. В Каафе предполагалось, что борец не считается побежденным, пока он может и сохраняет волю продолжать поединок, а стоит он, лежит или сидит – неважно. Иногда исход поединка решал именно такой удар – нанесенный снизу. Примерно так же далеко от илайских образцов ушел и кулачный бой – скорее танец, чем топтание на месте. Но в эти состязания Дарда бы и не сунулась. Она знала, что ни теперь, ни когда-либо в жизни не будет достаточно сильна, чтобы победить сколько-нибудь умелого кулачного бойца, даже самого легкого веса. Нет, она собиралась участвовать в вооруженных поединках. Вообще-то Дарда полагала, что смогла бы, пожалуй, победить и в борьбе. В Каафе она отчетливо видела недостатки, присущие здешнему стилю – именно потому, что боролись мастера, те самые недостатки, о которых говорил ей Ильгок. Он учил ее, что лучше всего не бить противника, а лишь использовать его собственный замах или прыжок. Здесь этого никто делать не умел. И она ни разу не видела, чтоб ногами били иначе, чем по колену (удары в пах, правда, были запрещены правилами). Было немало других приемов, известных Дарде, но невиданных в Каафе. И все же она не стала бы стремиться к состязаниям в борьбе. Она не хотела сразу открывать все, что умеет. Это помогло бы избежать излишнего любопытства. И подозрений. Женщина, сражающаяся с оружием в руках – это в Нире явление редкое, но не исключительное. А в Каафе даже и не редкое. Разве здешняя Никкаль не изображена с мечом? Но если она вступит в бой без оружия… нет, оружие было необходимо. Хотя бы на начальной стадии поединка. И посох Дарды мог бы сгодиться, поскольку фехтование на палках и шестах было вполне привычно.

Но, разумеется, пробиться на мужские состязания она могла бы, лишь победив всех соперниц на состязаниях девушек. Это она и собиралась сделать,

Дарда ничего не сказала о своем замысле матери Теменун – та бывала судьей на состязаниях девушек и почетной гостьей на мужских. Хотя разговор о состязаниях как-то состоялся. Мать Теменун рассуждала о том, что даже в Каафе, где состязания больше, чем где-либо сохранили черты, присущие им в древности, стали забывать о первоначальном их смысле. Не развлечение, а обряд в честь Хаддада и Никкаль, божеств, от которых зависит плодородие. Раньше, говорила она, не было таких сложных правил, оберегающих безопасность участников, и мужские поединки велись зачастую до смерти. Считалось, что кровь, пролитая на землю, оплодотворяет ее, а убитого забирает, подобно нежной супруге и доброй матери, сама Никкаль. Победитель же был любимцем Хаддада, отца всех живых, и к посредству таковых прибегали бесплодные женщины, желающие иметь детей. Мужья не смели препятствовать им в этом, и попрекать изменой. Считалось, что дети, появившиеся на свет в результате подобных связей, дарованы милостью Хаддада – и никак иначе.

Сейчас, с усмешкой добавляла мать Теменун, женщины тоже осаждают победителей в состязаниях, но отнюдь не из благочестивого желания продолжить род. И Хаддада при том вряд ли кто вспоминает. Что же касается девушек-победительниц, продолжала мать Теменун, они могли не дожидаться, пока к ним кто-либо присватается, а имели право сами выбирать себе мужей. Это была большая честь – жениться на такой девушке.

То, что рассказывала верховная жрица, было весьма занимательно, но, как тогда казалось Дарде, совершенно для нее бесполезно.

Состязания происходили в разных кварталах города. Мужчины сражались в большом дворе храма Хаддада. Девушек привечала отнюдь не Никкаль, как можно было подумать. Им была отведена площадь между городской цитаделью и старым водохранилищем, а почему так получилось, сказать не мог никто, даже мать Теменун. Площадка там была вытянутая и слишком узкая, пригодная скорее для бега на короткую дистанцию. Зато зрителям здесь было не в пример удобней, чем во дворе Хаддада, где всем, кроме судей и почетных гостей, оставалось толпиться за выгородкой. Здесь вдоль стен были пристроены деревянные скамьи, и даже в несколько ярусов. По традиции женщины сидели слева, у стены водохранилища, мужчины справа, под сенью крепости.

Когда Дарда появилась среди крепеньких, смуглых, голоногих и голоруких дочерей каафских торговцев и ремесленников, это вызвало настоящее возмущение. Уродина из городских трущоб бросает вызов милым и добропорядочным девушкам? Ее не хотели допускать. Но верховная жрица, поразмыслив, сделала утверждающий знак. Она не хотела выдавать удивления, вернее, озадаченности. Сомневаться, что Дарда дерется лучше всех этих домашних девочек, не приходилось. Так зачем она вступила в круг? Однако, узнать, что затевает Дарда, мать Теменун могла, лишь допустив ее к состязаниям. Кроме того, отказ создал бы опасный прецедент. Все участницы должны были быть здешними, моложе восемнадцати лет и не замужем. Кроме того, они были (или считались) девственницами. Никто этого не проверял, само состязание и служило проверкой, правда, насколько известно было матери Теменун, подобное представление утвердилось лишь за последние сто лет. Относительно внешности и происхождения никаких требований не предъявлялось. А значит, Дарда отвечала всем условиям. Нравится это публике или нет, значения не имело.

Дарда вышла на боевую площадку, отнюдь не настраиваясь на развлечение. Да, она умела драться. Но здесь, как уже говорилось, не знали о правилах. А именно в борьбе без правил мастер может получить смертельный удар от неумехи. Особенно если неумеха доведена до истерики, до отчаяния. Тем более, что драться придется с девушками, которые, безусловно, слабее мужчин, но ум их изощреннее, а талант к притворству заложен от природы. Ей вовсе не улыбалось, уходя с площадки, получить камнем или копьем в спину от вроде бы обессиленной противницы. А это означало – следует обездвижить и вывести из борьбы каждую противницу как можно быстрее и эффективнее.

На состязания в Каафе отводилось пять дней. У девушек они обычно продолжались дня три-четыре. В ту весну они закончились за два. И не уложились в один день, потому что это было бы неприлично. Это обстоятельство заставило горожан достаточно посудачить, пошутить, посмеяться, а то и возмутиться попранием привычного течения событий. Но главное ожидало их впереди, о чем они пока не подозревали. Третий и четвертый день прошли не то, чтобы хорошо, а как обычно. А на пятый разразился скандал.

Дарда, покончив с первым кругом состязаний, не тратила времени даром. Она искала себе противника. От правильности выбора зависело очень многое. Прежде всего – чтоб ее допустили до поединка. А затем – чтобы в случае победы не навлечь на себя ненависть публики. Ей помогало еще одно обстоятельство. Если девушки – участницы состязаний, все происходили из Каафа, то мужчины могли быть и пришлыми. И очень часто таковыми бывали. Как правило – погонщики и охранники караванов, прибывавших в Кааф. Но тот, кого облюбовала себе Дарда, нарочно пришел в Кааф на состязания. Или он так заявлял.

Его звали Алкамалак, и он был родом из Дебена, расположенного к юго-востоку от Нира. Принадлежал он, судя по одежде и манерам, не к кочевым племенам пустыни, часто тревожившим границы Нира, и доставлявшим немало беспокойства князю Иммеру, а к горожанам. Например, он брил бороду, а Дарда уже знала, что ни один кочевник не сделал бы этого и под страхом смерти, в городах же эта мода вполне прижилась. А вот оружие у него было именно то, что больше всего любили кочевники – меч с изогнутым клинком. Хотя Никкаль Каафа на фасаде храма и сжимала серповидный меч, в Нире традиционно отдавалось предпочтение прямому клинку. Такими были вооружены и большинство фехтовальщиков на состязаниях. И, выступая, против Алкамалака, они каждый раз бывали побеждены. Алкамалак изучил приемы владения и прямым мечом тоже. Дарда, наблюдая за ним, установила определенную закономерность. Более слабых противников он обычно выдерживал в круге подольше, изматывал, обессиливал, и, наконец, эффективно обезоруживал, выбивая у них из рук мечи. С теми же, кто представлял для него определенную опасность, он себе такого не позволял, но старался быстро выводить из строя, нанося удары по кистям и запястьям. Поскольку меч его, как и требовалось, был затуплен, причиненые им увечья ограничивались раздробленными пальцами и переломанными руками. Однако и этого было достаточно.

Подобную тактику Дарда могла понять. Она и сама недавно совершила недавно нечто похожее. Но она при этом никого не оскорбляла. Алкамалак же свои победы сопровождал издевательскими выпадами в адрес заносчивых жителей Каафа, разжиревших на перекрестках торговых путей, как пауки в паутине, и которых, как пауков, пора раздавить.

Зрители кипели от возмущения. От желающих наказать наглеца не было отбоя, и они уходили обратно, нянча разбитые руки, или уползали, хватая воздух пересохшим ртом, или их уносили со сломанными ребрами. Алкамалак хохотал и плевался.

На пятый день стало известно, что против него хочет драться Паучиха из Каафа.

Ей стоило определенных усилий решиться на этот шаг. И все же она решилась. Дарда не могла пожаловаться на свою нынешнюю жизнь. Ночная Никкаль была к ней достаточно милостива. Но, если Дарда собиралась выйти из тьмы на дневной свет, ей следовало заручиться покровительством дневного Хаддада.

Она не видела в том измены. Никкаль и Хаддад не были враждебны друг другу, более того, они были двуедины. Во дворе храма дрались в честь Хаддада, но разве не были празднества изначально посвящены Никкаль? Они длились пять дней, а пять – число, угодное богине.

Дарда вышла на свет в пятый день. И волосы свои, жесткие, густые, она, чтоб не мешали, заплела в пять коротких косиц.

Поначалу ее не хотели допускать к бою. Не было за всю историю Каафа такого случая, чтобы женщина принимала участие в мужских состязаниях, пусть она хоть десять, хоть двадцать раз безоговорочная победительница на своих состязаниях. Да еще такая.

Однако Алкамалак успел слишком всех разозлить. Никто, конечно, не ждал, что Паучиха сумеет победить его. Но как славно, как славно было бы проучить наглеца! Для настоящего воина позорно даже на миг уравнять его с женщиной. Так мы покажем ему, как мы его ценим! Он смеялся над пауками из Каафа – пусть получит Паучиху.

На это Дарда и рассчитывала – что ей разрешат участвовать хотя бы для того, чтоб опозорить Алкамалака. Вдобавок она уже достаточно долго прожила в Каафе, чтобы считаться своей. И даже если бы ее побили, она была вправе ждать определенного сочувствия – пожертвовав собой, она достаточно сделала для осмеяния врага.

Только Дарда быть битой не собиралась, о чем благоразумно умалчивала.

Все равно, вопрос разрешался не так просто. Жители Каафа, жадные до всякого рода азартных игр, на состязаниях в честь Хаддада и Никкаль были лишены права делать ставки. Почему-то считалось, что это оскорбляет богов, низводит священную игру до уровня каких-нибудь петушиных боев. По этой причине князь Иммер, человек до мозга костей практичный, состязаниями бойцов не слишком интересовался, и даже посещал их редко. Благо право судить здесь было не за светской властью, а за храмовой. Нынешний жрец Хаддада, преподобный Нахшеон, был весьма осторожен в своих решениях. С одной стороны, он был даже рад, что мудрый закон избавляет храмовую казну от всяких случайностей. С другой – он бы предпочел свалить ответственность на кого-нибудь другого, на Иммера, например. Но князя в те дни не было в городе. Тяжко поразмыслив, Нахшеон прибег к совету сестры своей по служению, жрицы Никкаль. Мать Теменун высказалась в том смысле, что ответ вполне может быть положительным. Боги любят веселье, почему бы не повеселить их?

На самом деле она уже догадалась, что хочет совершить Дарда. Но не знала, как. И хотела посмотреть. Эта женщина, такая холодная, такая сдержанная, такая невозмутимая, была, возможно, азартней всех, кто орал и бесновался во дворе храма Хаддада.

Неизвестно, какой закон запрещал обеспечить зрителям в этом дворе пристойные места, но удобно здесь было только судьям и почетным гостям, сидевших на скамьях на специально устроенном помосте. Остальные напирали на дощатую перегородку, ограничивающую пространство для боя. А чтобы посторонние не перевалили за нее (попытки были), на то существовала храмовая стража. В последние два дня стражникам приходилось лупцевать негодующих сограждан, рвущихся проучить Алкамалака. И делали это служители законности и порядка против собственной воли и совести. Но сегодня стражники чувствовали себя отомщенными. Будь что будет, а сегодня мы похохочем вволю! Впервые двор Хаддада видел подобное зрелище, и впервые Дарда показалась во всей красе такому множеству людей. Пять косиц, короткими рожками торчавшие на ее голове, придавали ей нарочито шутовской вид. Никогда она больше на напоминала Паучиху. Короткое, высоко подпоясанное платье подчеркивало непропорциональность ее сложения. И этот посох! В Каафе многие начинали учиться фехтовать, работая на палках, но использовать палку, тем более пастушеский посох против меча, пусть даже затупленного, – такое никому не пришло бы в голову.

Толпа заливалась от хохота, но Дарда оставалась невозмутима. Они смеются – тем лучше. Этот смех за нее и против Алкамалака. Он уже сейчас только что пеной не исходит.

Алкамалак и впрямь готов был лопнуть от ярости. Говорили, что от жителей Каафа можно ждать любой подлости. Но сегодня они превзошли себя. И ничего нельзя было поделать. Тот, кто не принимал вызова, который судьи сочли законным, объявлялся проигравшим. Алкамалак должен был навеки опозорить свое имя, приняв бой с женщиной, либо признать себя побежденным.

Последнее было свыше его сил. Он бросился на Дарду, бранясь на родном языке. Дарда уже достаточно разбиралась в пограничных диалектах, чтобы понять, что он ей обещает. Замах был так силен, что даже затупленный клинок должен был разрубить живую плоть. Однако рубанул он воздух, А на тело Алкамалака посыпался град палочных ударов. Правила допускали, чтоб поединщик был одет, и многие, особенно при поединках с оружием этим пользовались – лезвие могло зацепиться за ткань. Алкамалак, демонстрируя пренебрежение к опасности, выступал без рубахи. И теперь по его обнаженному торсу, плечам, рукам без помех гулял посох Дарды. И он ничего не мог с этим поделать. Посох был почти втрое длиннее меча. Алкамалак не мог подойти к мерзкой девке на расстояние удара, а она его доставала без труда. И умудрялась оказываться всюду. Рубцы от ударов вздувались на груди, на животе – и что уж совсем невыносимо – на спине Алкамалака. В толпе уже не смеялись – выли, рыдали от хохота, обессилено валились на плечи соседям. И лишь несколько человек среди сотен задавались вопросом: почему это происходит? Как удается Паучихе действовать так быстро, а главное – так ловко? И лишь один человек был в состоянии это понять. Но его здесь не было. Не было нигде.

Ильгок говорил ей – при определенных навыках шест или посох имеют преимущество над мечом. А эти навыки теперь у нее были.

Но она не могла молотить Алкамалака до бесконечности. Бой так или иначе нужно было заканчивать. Алкамалак же силен, очень силен. Пройдет слишком много времени, прежде чем он свалится от изнеможения. И даже если Дарда сумеет сломать ему руку (что сомнительно), он будет в состоянии продолжать бой. Нужно ломать обе руки, или…

Или.

В какой-то миг Алкамалаку почти удалось достать мечом руку, сжимавшую посох. Впрочем, ему было сейчас неважно что разрубить – посох или руку. Но в следующий миг меч словно бы сам вырвался из его руки. Проклятый посох в очередной раз крутанувшись в воздухе, увел клинок за собой. Алкамалак не понимал, как это могло произойти ("посох ведет за собой…"), но меч уже валялся на песке. И прежде, чем Алкамалак успел что-либо предпринять, Дарда подцепила меч пальцами босой ноги (сражались всегда босиком) и непочтительно пнула его далеко прочь. Затем сделала широкий шаг в сторону, воткнув посох в песок.

Никто уже не смеялся. Потому что никто не понимал, что будет дальше.

Правила отнюдь не требовали, чтобы боец, обезоруживший противника, и сам бросил оружие. Но и обезоруженному никто не препятствовал продолжать борьбу. И если большинство бойцов все же предпочитало не делать этого, так потому что во дворе Хаддада встречались не самоубийцы. Но Алкамалаку было уже на все наплевать. Если бы он добрался до Паучихи, то разорвал бы ее голыми руками. И все собравшиеся это видели.

Того, что Дарда собиралась сейчас сделать, Ильгок бы никак не одобрил. Более того, он не раз предостерегал ее от подобных приемов. "Не следует бить слишком высоко, – говорил он, – если противник превосходит тебя силой. А тебе всегда придется драться с теми, кто сильнее. И что? Тебя перехватят за щиколотку, и конец". Но Ильгок судил с точки зрения бойца своего уровня, всегда готового отразить удар, которого Алкамалак не ждал и ждать не мог.

Алкамалак еще только собирался для решительного броска, когда она прыгнула. Оторвавшись от земли, вопреки заветам Ильгока, хотя паукам, а тем паче паучихам делать такого не полагается. И большинству собравшихся показалось, будто Паучиха, как в детской игре, перепрыгнула через голову Алкамалака, перекувырнулась, приземлилась и снова вскочила на ноги. Алкамалак же, отступив, стал оседать и растянулся на спине. Только считанные единицы разглядели, что в прыжке Дарда прицельно ударила его в челюсть.

Челюсть она ему сломала. Это не смертельно, но всегда очень больно. Настолько, что можно потерять сознание. Как это случилось с Алкамалаком.

Обойдя его неподвижное тело, Дарда вернулась к торчащему в песке посоху.

Впервые, вероятно, за время состязаний в Каафе исход поединка не был встречен ни восторженными криками, ни воплями негодования и свистом. Тяжелая тишина нависла над храмовым двором. Всем без исключения хотелось, чтобы Алкакмалака побили, но то, что произошло, было слишком дико, слишком непривычно, чтобы сразу принять это. И тогда Дарда негромко и монотонно произнесла:

– Слава Никкаль и Хаддаду.

Эти слова подхватили – сперва нестройно, неуверенно, потом все громче, постепенно воодушевляясь.

В самом деле – могло бы это слабое, безобразное создание одержать победу, если б ее не любили боги? Разве она посмела бы явиться сюда, если бы ее не послала Никкаль? И что за славное наказание приберег отец наш Хаддад для оскорбителя своего верного города!

"Боги любят веселье, почему бы не повеселить их?" – вспомнил преподобный Нахшеон, но на места почетных гостей не посмотрел, Даже если все это подстроено храмом Никкаль, он бы предпочел не сталкиваться с матерью Теменун. И Нахшеон повторил вместе со всеми:

– Слава Никкаль и Хаддаду!

Теперь Дарда знала, что действительно победила.

Это произошло в тот самый год, когда Далла, наследница князя Тахаша, правителя Маона и супруга Регема, родила своего первенца. Но об этом Паучихе из Каафа ничего не было известно.

ДАЛЛА

В отличие от мирного Маона, где княжеское жилище было частью города, царский дворец в Зимране располагался в мощной цитадели, рассчитанной на то, что она отразит штурм и выдержит осаду. И от города дворец, стоявший на вершине высокого холма, был отдален гораздо сильнее. Далле, впрочем, это было безразлично, она и в Маоне не соприкасалась с городской жизнью. Хуже, что при дворце здесь не было сада, а именно в саду она привыкла проводить большую часть времени. Наверное, климат не позволял – в Зимране было суше и жарче, чем в Маоне. А может, обитатели дворца просто не ощущали потребности разбить сад – в покоях дворца можно был найти желанную прохладу, а для женской половины привозили достаточное количество цветов и фруктов. Зато по части дорогого убранства зимранский дворец намного превосходил прежний дом Даллы. Конечно, мужская половина была устроена с гораздо большим великолепием. В женских покоях не было золотых дверей с притолоками из серебра и стен с карнизами из лазурита, как в главном зале для приемов. Кресла не обивались, как там, слоновой костью и пурпуром, утварь была меньших размеров. Но убранство женской половины, меньше слепя глаза, отличалось большим изяществом и, пожалуй, стоило так же дорого. Далла, выросшая среди дорогих и красивых вещей, была в состоянии оценить ковры с чудным орнаментом и резную мебель. В сундуках хранилась драгоценная посуда – например, чаши, вырезанные из беспримерно редкого в этих краях янтаря, наряды и драгоценности, принадлежавшие предшественницам Даллы, и те, что были подарены уже ей. Этим приходилось утешаться. Больше было нечем.

Надежда Даллы, что Ксуф женился на ней для того лишь, чтобы исполнилось предсказание, оказалась напрасна. Как и любая надежда. Он взял ее в жены по той причине, о которой сказал в храме. Он хотел, чтобы его женой была самая красивая женщина в царстве, никак не меньше. Он хотел, чтобы все его желания исполнялись, и никто не смел ему препятствовать. Ну, наверное, и разговоры о предсказании возымели свое действие. Но наследник был важнее всего. Две прежние жены Ксуфа оказались бесплодны, и на сей раз он не желал совершить промашку, и взял в жены не девушку, а вдову, о которой было точно известно, что она способна рожать.

Вообще-то, Ксуфу можно было только посочувствовать. Ни сына, ни даже дочери, которую можно впоследствии выдать замуж и хоть так дождаться наследника по крови – внука. А годы уходят, и если он не обзаведется наследником – династия прервется, и Зимран рухнет в пучину междоусобиц, ибо местные аристократы и князья – правители городов, непременно начнут рвать власть на клочки. Решительно, положение Ксуфа вызывало лишь сочувствие. У всех, за исключением Даллы.

То чудовищное известие, которое ей пришлось выслушать от Фариды, в каком-то смысле помогло ей вынести брачную ночь с Ксуфом. Далла пребывала в таком отчаянии, что ей было все равно. И тут ее поджидало новое открытие.

Даже в прежнем ее маонском уединении до Даллы доходили легенды о том, каков Ксуф – "буйный бык", ненасытный самец. Отчасти из-за этого Далла и страшилась того часа, когда окажется с ним в постели.

Действительность оказалась совсем другой. Легенда – она легенда и есть. Высокий рост, громоподобный голос, мощный загривок и волосатая грудь рождают соответствующее представление о мужчине. Но в том, что дает мужчине право именоваться таковым, Ксуф против невзрачного и тихого Регема был все равно, что воробей против орла. Бессильным он не был, был просто слаб. Хотя очень старался. Пыхтел, потел и выдыхался, редко доводя дело до конца. Поскольку иногда это ему удавалось, Ксуф бывал крайне горд собой, а все свои постельные неудачи приписывал, разумеется, женщинам. И за эту провинность он их наказывал. Если в чреслах силы ему не доставало, то в кулаках ее было более, чем достаточно.

Когда Ксуф впервые избил ее, Далла испытала не столько боль, сколько растерянность. Она слышала о подобном, но не могла поверить, потому что и отец, и Регем обращались с ней бережно. И понимание, что такое происходит с ней, не с какой-то другой женщиной, ошеломило ее. Из-за этого она не позвала на помощь. А потом догадалась, что не стоит этого делать вообще. Будет только хуже. Теперь она понимала, почему Гипероха так странно себя вела. Она боялась.

Далла только не была уверена, что Ксуф убил прежнюю свою жену намеренно. Может, просто однажды переусердствовал и случайно сломал ей шею.

Что до постельных подвигов Ксуфа с наложницами, то тут он мог хвастать сколько угодно. Все они были рабынями, и способов расправиться с ними за невоздержанность языка у него было гораздо больше, чем с законной женой. И он ни на миг не поколебался бы это сделать – отправить на виселицу, на костер, отрезав предварительно тот самый болтливый язык. Так что они предпочитали молчать. Это делало всех дворцовых рабынь неуловимо схожими – боязливыми, скрытными и хитрыми, ничем не напоминающих благодушных прислужниц в Маоне. Далла чувствовала, что ни на кого из них нельзя положиться.

Подругами среди женщин благородного происхождения Далла также не обзавелась. Она была чужой в Зимране, в отличие от Гиперохи, не имела родни, и могла рассчитывать лишь на доброжелательность здешних женщин. Но не дождалась ее. Очевидно, тут постаралась Фарида, убедившая тех, кто соглашался ее слушать, что Далла была в сговоре с Ксуфом и виновна в тройном убийстве. Далеко не все этому верили, но не имели возможности, да и желания выказать враждебность царю. А Далле вновь приходилось отвечать за мужа.

Единственной ее опорой оставалась Бероя, чья верность была несокрушима. Но Далла была уже не маленькой девочкой, а женщиной, познавшей горе, и привязанность няньки не могла заполнить пустоту в ее сердце. Если бы она забеременела, то смогла бы полюбить ребенка, пусть даже отцом его был Ксуф. Но ребенка не было. И, не имея возможность любить никого из людей, она возлюбила богатство и роскошь. Тут Ксуфа нельзя было упрекнуть. Царица Зимрана, по его мнению, должна сиять не только красотой, но и драгоценностями. Свадебные украшения были лишь малой толикой того, что хранилось в царской сокровищнице. Ксуф и сам со страстью был привержен всему блестящему, яркому, и жену наделял щедро. Рамессу следил, чтобы дорогие ткани, ковры, всевозможная посуда, треножники музыкальные инструменты, которые переправлялись в женские покои, хранились в должном порядке. А Далла находила отдохновение, проводя часы у ларцов с украшениями, примеряя перстни, браслеты и серьги, либо просто пересыпая их сквозь пальцы, любуясь игрой света в блистающих гранях. Она придумывала себе наряды из тканей тонких, воздушных, излюбленных в Дельте, либо затканных причудливыми узорами, тяжелыми от золотой нити и бахромы, какими славились княжества юго-востока. Оплетала волосы ожерельями, украшала их гребнями слоновой кости – и зеркала, серебряные и бронзовые, говорили ей, что она стала еще прекраснее, чем в счастливые годы. И ей хотелось, чтоб люди любовались этой красотой, восхищались ей.

Далла не устраивала пиршеств и пиров для благородных дам, чувствуя их враждебность. Но во время праздников никто не возбранял ей показываться перед народом и знатью во всей красе. Напротив, это была ее обязанность. И Далла охотно возглавляла шествия, и несла приношения кумиру зимранской Мелиты, зная, что лишь выигрывает рядом с этим устрашающим изваянием.

В храме Кемоша, славного победами, Далла не бывала никогда. Женщинам это было заказано. Но даже если б женщинами дозволялось чтить Кемош-Ларана, Далла не пошла бы туда. Она не хотела видеть Булиса, который по слухам, снова занял место в клире. У нее не было доказательств, что Булис причастен к гибели Регема и Катана, но даже если это было и не так, все равно, косвенно вина лежала на нем.

Фратагуна, жрица Мелиты, не выказывала Далле неприязни. В страшный день свадьбы Далле даже показалось, что жрица ей сочувствует. Но дружеских отношений между ними не сложилось. Возможно, Далла просто не научилась находить общего языка с чужими людьми, пусть они и не питали к ней враждебности. Не исключено, однако, что причина была в том, что жена правителя и верховная жрица в каждом городе являлись в некотором роде соперницами. Ведь жрица обязана разделять ложе с правителем. В Маоне Даллу это ничуть не тревожило – Регем был в состоянии удовлетворять и жрицу и жену. Здесь же Далла озадачилась. Из того, что она знала о Ксуфе, священный брак становился пустой формальностью. А это, учили ее, чревато бедами, болезнями и неурожаем. Почему же Фратагуна не разоблачит Ксуфа? Он может запытать до смерти наложницу, может избить и даже убить жену, но жрица находится под защитой богини. Ксуф не вправе причинить ей вреда. Или нет?

Вдобавок, Ксуф при вех своих достоинствах был бешено ревнив, и не терпел соперничества ни в чем. Его женщины, даже рабыни, точно куры в курятнике, должны были знать только одного петуха. А верховная жрица, за исключением ночей священного брака, принадлежала другому мужчине – собрату в служении.

Видела Далла этого собрата. Совсем мальчик, Фратагуне в сыновья годился, Далла отметила это еще на свадьбе, и последующие встречи не изменили первого впечатления. Не потому ли этот юноша, звали его Диенек – устраивал Ксуфа, что покуда не годился ему в соперники? Но Диенек неминуемо повзрослеет – и что тогда? Неужели Ксуф решится на то, чтобы убрать жреца Мелиты?

Своими сомнениями Далла могла поделиться только с Бероей, и та, как ни странно, сумела их разрешить. Старая женщина к тому времени, разумеется, уже проникла в тайну брачных покоев, и понимала, что если поделится этим с посторонними, пострадает прежде всего ее воспитанница.

– Деточка, служить Мелите начинают с ранней юности. Девушек учат многим важным вещам, в том числе, и как избежать беременности. Но иногда, бывает, не убережешься. Вот и Фратагуна в юности, говорят, не убереглась. Детей жриц и учениц, если их оставили в живых, воспитывают при храме. Так же сделала и она…

– Погоди, погоди. Выходит, Диенек не просто годится Фратагуне в сыновья…

– … он и есть ее сын. В Зимране почти никто не знает об этом, но Ксуф как-то узнал. И устроил так, чтобы Диенека выбрали верховным жрецом, хотя тот едва достиг совершеннолетия. Дал большую взятку… то есть дар… Поэтому он может сколько угодно называться мужем верховной жрицы, но не станет им никогда. На такое Фратагуна не пойдет. И она будет молчать. Ей Ксуф ничего не может сделать, а Диенеку может.

– Я бы тоже молчала ради сына, – пробормотала Далла. Она была чрезвычайно угнетена. Неужели Ксуф ради своего тщеславия способен на прямое преступление перед лицом богини – на подкуп, на подлог? И как Мелита такое терпит?

Затем новая мысль спугнула предыдущие.

– Ты говоришь, в Зимране мало кто знает. А ты как сумела выведать? Ведь мы, кроме храма и дворца, нигде не бываем.

Бероя несколько смутилась.

– В храме я встретила одну старую прислужницу. Я знала ее в юности. в Акелайне, откуда я родом…

– Да? – рассеяно переспросила Далла. Акелайной назывался город на границе Гаргифы и Шамгари. Поскольку Бероя избегала распространяться о своем происхождении, Далла и понятия не имела, что ее нянька оттуда. Но она уже не думала об этом, вернувшись к прежним размышлениям.

Мелита терпит… Почему бы ей не терпеть? Единственное ее дело – дарить и внушать любовь, а кому здесь нужна любовь, кроме нее, Даллы?

А может быть, Мелита, оскорбленная кощунством, отвернулась от Зимрана, и Далла, любимица богини, страдает из-за того, что живет в таком богопротивном месте?

Но разве она этого хотела?

Кроме храма Далла показывалась на люди, когда Ксуф встречал гостей – послов сопредельных государств или заезжих князей. Делать ничего не надо было – только красоваться, иногда на парадной лестнице, иногда вместе с Ксуфом в зале приемов или – очень редко, в пиршественном, когда все еще благопристойно, льются плавные речи и слепые сказители поют бесконечные песни о славных подвигах основателей династии. Далла молчала, но слушала, что говорит Ксуф – послам, своим придворным и офицерам. И порой только страх перед побоями запрещал ей вмешиваться.

Чтобы доказать свое молодечество, Ксуф готов был передраться со всеми соседями. Необходимость соблюдать перемирие мучала его хуже грыжи. И Ксуф постоянно искал предлога для войны. Иногда находил. Даже если он был не такой великий боец, как говорили придворные льстецы, то по крайней мере неплохой, и на поле боя вел себя не в пример лучше, чем в постели. И Далла поначалу не понимала, почему Ксуф терпит поражение за поражением.

Она долгое время не могла допустить мысли, что ее нынешний муж – просто дурак. У нее не было опыта общения с дураками у власти. Тахаш и Регем были излишне доверчивы, а Тахаш к тому же и вспыльчив, они совершали ошибки, но глупость все же не принадлежала к числу их недостатков. В Ксуфе вдобавок ей мешал разглядеть это качество страх. И самолюбие. Не так обидно думать, что твой тиран – коварный злодей, а не крикливый самоуверенный болван. Хотя в дураках в первую очередь подразумевается простота, Ксуфа хватало на хитрости. Он мог обеспечить легенду о своей мужской состоятельности, шантажировать Фратагуну, подстроить убийство Регема и Катана (правда, здесь он, скорее, высказал пожелание, замысел же принадлежал кому-то другому). Но не больше. Правителем он был бездарным. И держался благодаря тому, что большинство людей также не допускало мысли, что царь может быть глуп, Богатство, так ослепившее Даллу, было либо наследием победоносных предков, либо приданым предшествующих жен, либо награблено из разоренных домов своих же подданных. Конечно, Зимран не бедствовал, но Далла догадывалась, как бы расцвел и разбогател столичный город, да и все царство, если бы Нир, разделяющий две богатейшие державы Востока и Запада – Шамгари и Дельту, сумел бы стать мостом между ними. А Ксуф превратил Шамгари во врага! И караваны оттуда вынуждены искать обходные пути – вдоль южных окраин или через Калидну и Гаргифу.

Раньше ей не приходилось задумываться о подобных материях – это была участь Регема. Теперь ей казалось, что даже она, женщина, слабая и несчастная, была бы лучшей правительницей, чем Ксуф. И если бы каким-то чудом он избавил ее от своего присутствия… Но Зимраном не правили женщины. Оставалось надеяться, что она все же сумеет родить наследника.

Она все еще не усвоила, что всякая надежда – тщетна.

ДАРДА

Дарда медленно шла по кругу. Или казалось, что медленно. Она помнила : если противник стоит – стой. Если двинулся – двигайся быстрее. Они сшибались уже несколько раз и отходили к бортам. Со стороны это напоминало танец. Единственный танец, который был ей позволен. Ее неуклюжесть преображалась в грацию. Шаг становился скользящим – или это была легкая побежка паука? Неважно. Никто в этот миг не назвал бы ее безобразной.

Публика во дворе Хаддада бесновалась. Все в едином порыве желали ей удачи. Ибо удачу в этом городе ценили превыше всего – превыше красоты, превыше мудрости, силы и благородства рождения. И посему Дарда стала их героиней, их любимицей.

Она ни на миг не обольщалась относительно этой любви и знала цену восхищения. Стоит ей вернуться за перегородку, и она снова станет Паучихой, уродкой, чудовищем. Потому и сражалась всегда с открытым лицом. Пусть видят, пусть помнят.

Был весенний праздник Хаддада. С того дня, как она впервые приняла участие в состязаниях, прошло два года. И жизнь ее с тех пор заметно изменилась, Нет, она не стала, как можно себе представить, выступать перед публикой, зарабатывая на жизнь участием в поединках. Ильгок накрепко вбил ей в голову, что "это плохо", а она во многом жила в соответствии с уроками Ильгока, хотя не признавалась себе в этом. Она осталась той, кем была, но не ютилась больше по углам – у нее был собственный дом (правда, владельцами его значились совсем другие люди да и бывала она там не так часто), и в хранилище храма Никкаль для ее добычи было отведено особое место. А пресловутый посох она могла бы, если б возникло желание, хоть вызолотить, хоть посеребрить. Посох, однако, был уже не тот, что прежде, а новый, вырезанный из белого дуба. Говорили, что кому-то удалось разрубить старый посох Паучихи, но она прикончила противника двумя заостренными обломками, вонзив ему их то ли в глаза, то ли в шею, то ли под ребра – куда именно, а также где, когда и при каких обстоятельствах это произошло, в Каафе сказать затруднялись.

Но что бы там не переменилось, в состязаниях на празднике Хаддада она участвовала неизменно. И всегда побеждала. Пока.

Обычно она выбирала себе противников. Сегодня вызвали ее, что уже заставило насторожиться. Противник казался совершенно безобидным. Такой же безобидной, наверное, казалась Дарда, впервые вступив в круг. Был он пришлый, откуда-то из западных княжеств Нира. Не профессиональный боец, не разбойник, не вор – скорее всего – деревенский парень, поднаторевший в поединках на праздниках урожая. И оружие он выбрал такое, какое никто кроме крестьянина оружием не счел бы – цеп.

Дарда никогда им не сражалась, но сразу увидела преимущества, которые цеп может принести в бою. Она, пожалуй, предпочла бы, чтоб сегодня у нее в руках был привычный посох. Пастушеское оружие против оружия землепашца – это было бы зрелище!

Но сегодня, как на зло, она выбрала меч с изогнутым лезвием, не зимранскую фалькату – среди таких невозможно было подобрать клинок под женскую руку, а дебенский меч. В Дебене и Хатрале работали клинки любого веса. Как полагалось в поединках во дворе Хаддада, он был затуплен.

Парень с цепом был невысок, жилист, скорее ловок, чем силен. Чтобы перехватить и вырвать меч из ее руки, именно ловкость и нужна. Но, пожалуй, он был пока недостаточно ловок. Не успел еще научиться. Все впереди… Зрители его освистывали. Он был чужой, он был деревенщина, он посмел бросить вызов их Паучихе! Будь он красавцем и атлетом, он бы искупил все эти недостатки. А так – ничего особенного. Обычный парень в грубой рубахе до колен. Борода только пробивается. Шапка плотных кудрявых волос, почти такая же, как у Дарды, только не рыжая, а черная. Хотя из-за необычного оружия у Дарды, в отличие от зрителей, он вызывал определенное сочувствие. И здешние зрители забыли, что она также родом не из Каафа, но она-то помнила. Если бы бой был учебным, проигрыш не волновал бы ее. Но сейчас она обязана была победить. В то же время увечить парня Дарда не хотела. Он не виноват, что она не может себе позволить проиграть.

Поэтому она тянула время. При том, что она задумала, нападать было нельзя. Нужно было ждать, пока нападет противник. Приоткроется. И дождалась.

Это было не так трудно сделать. Когда у тебя в руках не боевой, а затупленный меч, противник будет беречь руки, ноги, плечи, шею – все, что может пострадать от удара тупым лезвием. Но Дарда нанесла короткий рубящий удар по торсу справа. И тут же отскочила.

Парень с цепом как будто и не заметил удара. Наверное, ему приходилось терпеть боль и посильнее. Публика, ожидавшая эффектного окончания поединка, также пребывала в недоумении. Однако Дарда знала точно, куда и как бить. Изогнутый клинок вдобавок оказался полезен, с прямым такой финт провести было бы труднее.

Действительно, через несколько минут движения противника утратили прежнюю ловкость. Он двигался медленнее, и Дарда видела, несмотря на загар и пыль на его лице, как он побледнел. Похоже, он и сам не понимал, что ему мешает – ведь его ударили не так сильно. Что поделать, друг, сломанное ребро – увечье не смертельное, и не особо опасное, но рукой в этом случае не шибко помашешь. Уж очень отдает. А драться левой он не привык, это Дарда тоже сразу отметила.

Еще немного, и он стал запинаться, – у него явно перехватывало дыхание. Сморщился от боли, затем бросил цеп на землю – признал поражение. Хорошо. Разумный юноша. До следующих состязаний ребро срастется, а там посмотрим.

Преподобный Нахшеон сделал знак служителям, чтоб встретили побежденного. Он тоже был не слепой, и видел, что парень нуждается в присмотре лекаря. Это храм Хаддада своим бойцам обеспечивал. Один служитель должен был проводить пострадавшего к лекарю, другой – проследить за сохранностью его оружия.

Не обращая внимания на крики толпы, Дарда направилась к своим сандалиям, которые сбросила, согласно правилам. Поскольку одежда бойцов правилами не регламентировалась (запрещены были только доспехи во всех их разновидностях), одета Дарда была так же, как обычно в последнее время – в свободные штаны и рубаху, перехваченные широким поясом. Она бы наверное удивилась, поняв, что и в этом бессознательно подражает Ильгоку. Волосы она перестала заплетать в косы, а, чтоб не лезли в глаза и заодно, чтобы уберечься от солнца, обматывала голову куском полотна. Она засунула меч за пояс наподобие тесака, и подтянувшись на перегородку, стала застегивать сандалии. Сидеть на ограде не полагалось, но Дарда позволяла себе делать многое из того, что не положено. Публика уже успела забыть о ней, увлеченная новым зрелищем – рукопашным поединком борцов из Дельты и Калидны. Причем, если поединщики из приморских государств на состязаниях бывали часто (в основном, это были охранники торговых караванов), то бойцов из Дельты, как фехтовальщиков, так и борцов здесь видели едва ли раз в несколько лет. Поэтому немудрено, что зрителей поглотил азарт, и впору было посочувствовать преподобному Нахшеону, который не только не мог делать ставок, но и обязан был запрещать это другим. Увы! Победа должна была принадлежать только Хаддаду. Хотя многие, несомненно, думали по-иному.

Дарда покончила с обувкой, и распустила край головной повязки, чтобы прикрыть нижнюю половину лица – так она часто теперь поступала. В этот миг кто-то сзади сказал ей в самое ухо:

– Слушай, Паучиха, я все думаю – почему ты работаешь одна?

Дарда знала этот голос – низкий, насмешливый и вкрадчивый. И человека, которому этот голос принадлежал, тоже знала, хотя и не близко. Его звали Лаши, и занимался он тем же, что и она. При том, что был коренным жителем Каафа. Сызмальства промышляя кражами и мошенничеством, он сумел обрести определенный статус в одной из воровских шаек, но в прошлом году вожакам ее крупно не повезло – то ли перестали платить мзду кому нужно, то ли ограбили не того, кого надо, то ли просто попались с поличным – а в Каафе это сильно не уважали. Короче, их повесили, а некоторых, рангом пониже, продали в рабство. Лаши уцелел, но с тех пор ни к кому не прибился. Что касается его вопроса, то Дарда многое могла бы ответить. Например, что не желает ни от кого зависеть. Или, что она не будет выполнять ничьих приказов, а другие не позволят приказывать ей. Однако она сказала всего лишь:

– Одна я удачлива. А хватит ли моей удачи на других?

Большинству жителей Каафа этого ответа было бы достаточно. Лаши, очевидно, от большинства отличался.

– Могло бы хватить. Если распорядиться ей с умом.

Дарда посмотрела на собеседника через плечо. Он был выше среднего роста, худой, костистый, с лицом, которое доброжелательный созерцатель назвал бы тонким, а враждебно настроенный – вытянутым. Внешность, какая в Каафе встречается на дюжину если не двенадцать раз, то с десяток: темные, почти черные волосы и борода, карие глаза, крупный рот, длинный горбатый нос – для мужчины это не считалось недостатком. Лаши был старше Дарды лет на шесть-семь.

– Хвала богам, наш любимый Кааф не бедствует, – продолжал он. – Я бы даже сказал, здесь собираются богатства пяти стран. И здесь вместо того, чтобы резать кошельки и глотки припозднившимся гулякам, можно проворачивать большие дела. Если подобрать людей поумней и половчей.

Стало быть, Лаши собирается сколачивать собственную шайку.

– Если тебе нужно, чтоб я прыгала через стены и бегала по крышам…

– Нет, – прервал он ее. – И драться мы тоже умеем неплохо. В Каафе полно людей, которые знают, что нужно сделать. И мало кто знает, как.

Когда-то она уже слышала нечто подобное. С точностью до наоборот: "Ты хочешь знать как, не хочешь, зачем".

– Предположим, я придумаю, как сделать, – медленно сказала она. – Да кто согласится выполнять?

– Я соглашусь. Может, найдутся и другие.

Он ухмылялся во весь свой щучий рот, но глаза его не смеялись.

Дарда оглянулась на борцов. Тот, что из Калидны – высокий, с бугрящимися мускулами – не мужчина, а мечта купеческих жен, раз за разом сгребал в охапку верткого, бритоголового уроженца Дельты. а тот ужом выскальзывал из захвата. Публика, чьи симпатии откровенно разделились, поскольку оба борца были не местные, неистовствала.

– Шуму много, – сказала она.

– Это точно, – согласился Лаши. – Пошли, поговорим, где потише.

Дарда перемахнула через ограду. Оба привычно ввинтились в толпу и пропали в ней. И лишь один взгляд проследил за их уходом со двора Хаддада. Но мать Теменун предпочла промолчать. Она предвидела дальнейшее развитие событий, и ей было интересно, во что это выльется. Не только потому, что храм Никкаль получал проценты за хранение добычи.

Лаши не лгал. И не шутил. Он уже нашел людей, готовых действовать, и достаточно их обработал, прежде, чем обратился к Дарде. Некоторых она знала – смазливого и хитрого Сови, Тамрука, сложением, коварством и стремительностью напоминавшего низкорослого горного медведя. Остальные подтянулись позже.

О том, чем они занимались, вряд ли стоит рассказывать. Потому что эти рассказы наверняка у всех на слуху. В них меняются лишь имена, место и время действия. И ставка в повествованиях о подобных героях делается на непобедимую их силу, а также храбрость. Ум равнозначен в них хитрости, а хитрость – синоним подлости. Поэтому, чем меньше у героев ума, тем лучше.

В Каафе тоже не шибко умели различать эти три понятия. Но ценили. По крайней мере, если подлость их не касалась. А если без нее можно обойтись – отлично. Кроме того, в Каафе в состоянии были прийти к выводу: на одной храбрости далеко не уедешь. Если людям долго везет, значит они хорошо умеют обдумывать свои действия. Или кто-то думает за них.

Такой уж это был город – Кааф.

Хранилище в храме Ночной Госпожи полнилось. Лаши стал заметной фигурой в тех кварталах, где с заходом солнца не смолкали флейты и цитры, игроки метали кости, а девицы с насурьмлеными глазами, с татуировками, изображавшими змей, или скорпионов, или ящериц, шептали прохожим, что служительницы Мелиты – ничто в сравнении с ними. Он щедро платил и музыкантам и девицам, и счастливо играл, но непостижимым образом становилось известно, кто в действительности направляет его действия. Дарде, несомненно, повезло. Будь у Лаши больше мужества, или авторского самолюбия, иными словами, не будь он настолько пропитан духом этого города, он нашел бы способ прикончить Паучиху. Но Лаши, как истинный местный житель, ценил удачу выше гордости. И то, как складывались обстоятельства, его устраивало. Вдобавок, они стали друзьями. Они не были близки духовно, или, упасите боги, телесно, но прекрасно понимали друг друга.

Благодаря этому Дарде удалось со временем перевести честную компанию на новый уровень. Определенной цели у нее не было, ей просто хотелось проверить на что она – и все они – способны. Паучиха утверждала, что действуя в пределах Каафа, они ограничивают себя. Немало караванов проходит, минуя город, и вдобавок так они избавятся от городской стражи, которая не столько защищает граждан от грабителей, сколько набивается к последним в долю. Не будь Лаши на ее стороне, вряд ли бы ей удалось убедить остальных. Они, даже если и родились не в Каафе, давно стали горожанами, стратегия и тактика боевых и всяких иных действий не мыслилась ими вне узких петляющих улиц, глухих переулков и домов с плоскими крышами, а мощные городские стены внушали им, как самым законопослушным из обывателей, чувство защищенности. Но Дарда убедила их – и горожане вышли в пустыню, научились ездить верхом, и сменили ножи на мечи. Это оказалось не так трудно, как они себе представляли. И удача по-прежнему им сопутствовала.

Базировались они однако, как и раньше, в городе, и возвращались туда по одиночке, либо по двое-трое (к тому времени их было уже полтора десятка). Лошадей они оставляли у некоего Нисима, державшего постоялый двор на восточной дороге. Нисим, разумеется, был мошенник, получал свою долю, и был достаточно умен, чтобы понять – это выгоднее, чем единовременная награда за их головы, если он их выдаст. Кроме того, жена и дочь Нисима неплохо готовили.

Однажды Дарда, Лаши, Сови и Тамрук остановились там, чтобы пообедать. Стоял день, и было слишком жарко, чтобы возвращаться в Кааф. Они не вошли в дом, а расположились на глиняном возвышении под навесом, примыкавшем к боковой стене дома. У Нисима все было устроено по старинке, никаких столов и лавок в заводе не было. Постояльцы попроще сидели на земле, а для таких уважаемых гостей, как Лаши со товарищи, конечно, постелили ковер. Вынес Нисим белые лепешки, инжир и виноград, а также холодное пиво из погреба, и гости закусывали этим, в ожидании, пока будут готовы только что забитые цыплята. По виду грабители ничем не отличались от тех, кого они грабили, а если кто-то из путников, остановившихся у Нисима, и узнал их, то помалкивал.

Дарда сидела спиной к двору. Есть-пить с закрытым лицом было невозможно, а лицо это уж слишком бросалось в глаза. Она предпочитала соблюсти некоторые меры предосторожности. Но, видимо, этого было недостаточно. Чья-то тень упала на пеструю скатерть с лепешками, и Сови, сидевший напротив Дарды, потянулся к заткнутому за пояс кинжалу.

– Пусть добрые люди простят меня, что мешаю… но я искал вас. Особенно госпожу Паучиху.

Дарда подняла голову. Рядом стоял молодой человек в полосатом дорожном плаще и ветхой рубахе до колен. В такую жару ходить босиком и с непокрытой головой было невозможно. Поэтому голову его от жара спасал платок, а ноги – веревочные сандалии. За пояс рубахи был заткнут цеп. По цепу Дарда его и узнала.

Поглощенная своими нынешними занятиями, она уже дважды пропускала состязания. А этот малый всяко успел залечить ребро – прошло больше года.

Посох Дарды лежал рядом.

– Хочешь переиграть тот поединок? – сказала она. – Изволь.

– Нет, – легко ответил он. – Игра и есть игра. Все было честно.

Дарда взглянула на него с удивлением. Редкий его ровесник способен смириться с поражением, да еще публичным. Лаши, также узнавший прошлогоднего противника Паучихи, недоумевал.

– Так чего тебе надо? – спросил он.

– Я не первый день в Каафе. Прослышал про вас. Искал просить, чтобы вы меня приняли.

– Ну, малый, если б мы всякого принимали, кто к нам просится… – начал Сови.

Однако Лаши, которого пришелец чем-то заинтересовал, не дал ему договорить

– Садись, побеседуем. Тебя как звать?

– Шарум, – молодой человек уселся между Дардой и Тамруком. Держался он без робости. Но, видимо, какое-то воспитание в жизни получил – хватать угощение без приглашения и в присутствии старших не стал.

– Я думал, Шарум, ты из города ушел.

– Я и ушел. Домой. Мы жили рядом с Маоном. Знаете, где это?

Грабители закивали – знаем, мол, и только Дарда переспросила:

– Жили?

– О том и сказ. Отец мой сперва был погонщиком мулов. Подкопил денег после женитьбы и взял участок земли в аренду у князя Маонского. Заключил договор честь честью, не с самим князем, конечно, а с управителем его. И жили мы неплохо, я как вырос, тоже с караванами стал ходить, потому как отец работников нанимал…

– Что тянешь-то? – пробурчал Тамрук.

– Я к тому веду, что в прошлом году я не сразу домой вернулся, после того, как по ребру получил. Я с караваном дальше пошел, аж до самой Дельты. А потом все же домой повернул. А там такие дела, что не приведи Хаддад! Князя Регема уж нет, как нет, а царь забрал себе и княгиню и город.

– Болтали у нас про это, – Тамрук откусил половину лепешки. – А до тебя это как касаемо?

– Еще как. – Лицо Шарума передернулось. – Князя теперь нет, есть наместник. И взамен княжеских людей везде царских ставят. Стало быть, и управитель новый. И заявил он, что владеем мы землей незаконно. Нет-де об этом никаких записей. А какие, к демону записи? Спокон веков вся округа у клятвенного камня договоры заключала. Слово дали, жертву принесли, и всех дел! А теперь это не считается. И все, что мы в казну платили, не считается. Согнали отца с матерью с земли, как захватчиков, а в счет долга перед казной забрали и скотину, и все, что в доме было, и в амбаре. А когда отец пришел к новому управителю правды искать, тот велел стражникам гнать его со двора. Он уходить не хотел, кто-то его древком в грудь двинул, он упал, а там – камень. И все. А мать так померла. То ли с горя, то ли с голоду.

Дарда слушала внимательно. То, что произошло с Шарумом, было, пожалуй, хуже того, что пришлось пережить ей.

– А ты что же? – спросил Тамрук.

– Что – я? Забрался ночью в дом к тому управителю, и… – Шарум дотронулся до цепа за поясом.

Они посмотрели на него с одобрением – и Дарда, родителями изгнанная, и прочие, по большей части родителей своих не помнившие. Ибо кровная месть почиталась в Нире как обязанность каждого достойного человека. И ничто не могло быть святее мести за родителей.

Лаши придвинул к Шаруму кувшин и крикнул:

– Эй, Нисим! Еще чашу принеси!

Несколько позже он, однако, пожалел о своем порыве и по дороге в город сказал Дарде (Шарума они отправили с Тамруком и Сови):

– А может, этот парень просто ловко купил нас? Проверить-то мы не можем, не тащиться же в Маон. А сочинять красивые истории мастеров и в Каафе хватает.

Дарда пожала плечами.

– Если он заслан Иммером, мы выясним это при первом же деле. А если он пришел ради мести за поражение, то убить он хочет только меня. Пусть попробует.

– Считаешь, это невозможно? – фыркнул Лаши.

– Возможно. Но не так просто.

Но ничего подобного с того дня, как Шарум присоединился к ним, не приключилось. До того дня, когда Дарда благополучно находилась у себя дома.

Проживала она отнюдь не в трущобах, но и не среди знати. Местом своего проживания Паучиха выбрала один из ремесленных кварталов, где стены глухи, а окна слепы. И в доме прежде находилась мастерская резчика. Состарившись, хозяин с женой перебрались к родственникам, жившими по соседству, а дом заняла Дарда. В условия соглашения входило также то, что жена резчика готовила для Паучихи еду, ибо Дарда прибегала к названному занятию только тогда, когда от этого зависела ее жизнь. В доме, когда она там задерживалась, Дарда могла спокойно предаваться тому, что доставляло ей в жизни удовольствие. То есть она спала, мылась и читала.

Лаши, Сови и еще кое-кто знали, где живет Дарда. Но знали они и то, что она крайне не любит гостей. К своей территории Дарда относилась на редкость ревниво, право на свободную жизнь в одиночестве было ей дороже любой роскоши. Поэтому, без исключительной необходимости к ней никто не приходил. И явление Лаши в дверях означало нечто необычайное.

Кресел и скамеек в доме Дарды не имелось. Не потому, что она, как Нисим, соблюдала древние обычаи. Просто в них не было необходимости. Сама Дарда сидела или лежала на постели, а посетителей не предусматривалось. Зато в доме был сундук, где Дарда держала кое-что из одежды. Остальное хранилось в кладовке. Почти весь дом, кроме той кладовой, занимала большая просторная комната. Ее Дарда создала из бывших здесь прежде мастерской и спальни, сломав перегородку. Кухня, оставшаяся от прежних хозяев, располагалась во дворе, рядом с колодцем – наличие колодца было одной из причин, по которой Дарда избрала этот дом. От резчика осталась и фигура Никкаль в нише, устроенной в наружной стене дома, слева от двери. Проходя мимо нее, Лаши инстинктивно коснулся лба и сердца, как подобает, хотя не был особенно религиозен. Однако у него была причина выразить почтение Госпоже Луны.

В доме он не стал разводить обширных предисловий. Сел на сундук, подпер кулаком щеку и сообщил:

– Нынче приходила служанка из храма Никкаль. Мать Теменун передает, что с тобой хочет поговорить князь Иммер.

– Со мной? Ты не ошибся?

– Сказано точно: "Хочет поговорить с Паучихой".

– Но вожак у нас ты.

– Не придуривайся. И князь наш пузатенький тоже не дурак.

– И чего я ему занадобилась? Вернее, зачем мы занадобились?

Лаши был скорее озадачен, чем оскорблен, что его первенством пренебрегли.

– Если б я знал! Всю дорогу голову ломаю. Чем он недоволен? Он свою долю всегда получал.

– Может, он думает, что с тех пор, как мы стали выходить из города, его доля уменьшилась?

– Так она и в самом деле уменьшилась!

– Стало быть, из-за этого?

– Сомневаюсь я. Мог бы передать, что недоволен. Мало ли продажных стражников нам известно.

– То-то и оно. Думаешь, это ловушка?

– Ты скажешь! В храме Никкаль? Это же святотатство. Весь Кааф на дыбы встанет.

– Оно конечно, – последний довод не убедил Дарду. Она признавала власть Никкаль, но в силу воспитания понятие "святотатство" ее не очень страшило. Равно как и попрание сложившихся обычаев. – Но ты, наверное, прав. Для ловушки это как-то глупо. Если бы он хотел посчитаться с нами, сдается мне, он придумал бы что-нибудь еще…

– Так ты пойдешь?

– Конечно. Другого способа узнать, чего светлому князю от нас надобно, нет. Когда он назначил встречу?

Ей бы не хотелось, чтоб Лаши ответил: "Завтра".

– Через два дня, считая от нынешнего, на закате. Решил потянуть время, хитрюга толстопузый, чтоб мы подергались.

– Ничего, – сказала Дарда. – Будем уважать решение князя.

Она не стала объяснять Лаши, почему отсрочка свидания ее порадовала. Но в ту же ночь повторила свой маршрут из рощи за храмом Псоглавца до княжеской резиденции. Кстати, она определила, что подземным ходом давно никто не пользовался. Не иначе, госпожа Хенуфе отнесла исчезновение возлюбленного на счет козней ненавистного супруга и утихомирила страсти. А может, обделывает свои дела как-то иначе…

Дарда провела сутки во дворце, как и в прошлый раз, и благополучно вернулась назад. Днем отоспалась, а вечером пошла на назначенную встречу.

Как уже говорилось, спорные дела в преступном Каафе было принято решать в храме Никкаль. Дарда никогда прежде не участвовала в таких переговорах. Никто еще не пытался подобным путем выяснять отношения с их компанией, а если бы возникла необходимость, на переговоры наверняка отправился бы Лаши. Но Иммер знал, к кому надо обращаться. Сам додумался, или ему подсказала мать Теменун? Последней истина, несомненно, была известна. Кроме того, у храма было столько лазутчиков, что верховной жрице, возможно, было известно, где живет Дарда, хотя та ей никогда об этом не говорила. И все же мать Теменун предпочла разыграть неведение и передать известие через Лаши. Зачем? Чтобы указать Лаши его настоящее место? Или чтобы косвенно сообщить ему о предстоящей встрече Паучихи с правителем города – ведь Дарда могла бы это скрыть?

Что ж, возможно нынче все разъяснится. Ближе к закату Дарда подошла к одному из многочисленных боковых приделов храма Никкаль. Одета она была как обычно, краем головной повязки прикрывала лицо, а в руках держала посох. У входа ее встретила прислужница и провела внутрь. Как бы – в колеснице или в носилках – и с какой свитой не пожаловал Иммер, его проведут с другого входа, в этом Дарда была уверена.

Мать Теменун ожидала ее на террасе, выходящей в сад. Там был постелен ковер шамгарийской работы, и вместо сидений лежали подушки, набитые козьим пухом. Расстелена была скатерть с легким, но изысканным угощением, стоял чеканный кувшин с вином.

Паучиха и верховная жрица обменялись вежливым приветствием и сели, но последующий их разговор не касался ничего значительного, и к еде они не притронулись.

Храмовый сад был не настолько велик, как княжеский, и устроен был не по такому ясному и понятному плану. Отчасти это определялось рельефом местности – сад занимал склон холма и расположен террасами. Но и план был ясен тем лишь, кто был знаком с ритуалами Никкаль. Каждому из них соответствовали определенные деревья и кустарники, цветы и травы, и были среди них такие, которыми знатные люди пренебрегли бы за невзрачностью, или просто испугались.

Иммер появился, когда совсем стемнело, и в небе висел бледный полумесяц, – клинок Ночной Владычицы.

Дарда встала и поклонилась.

Правитель города уселся на подушки и уставился ей в лицо.

– Это ты, стало быть, Паучиха, – сказал он, запуская руку в блюдо с инжиром. – Ты еще безобразнее, чем я воображал.

– Значит, светлый князь, у тебя слабое воображение.

Иммер едва не подавился инжиром, но откашлявшись, решил рассматривать ответ Дарды как забавную шутку, а не откровенную наглость.

– А что у тебя край платка свисает, точно ослиное ухо? Никак не решишь, прикрыть лицо или нет?

– Ради своего безобразия я открываю лицо перед врагами и скрываю его от друзей, дабы они не огорчались. А что до тебя, светлый князь, я не знаю, друг ты мне или враг.

– Я тебе, беззаконая женщина, господин. И правитель этого города, да хранит его Хаддад!

– В этом я, князь мой и господин, не сомневаюсь, – вежливо ответила Дарда.

– И на том спасибо, – сварливо сказал Иммер. – Садись, дозволяю.

Ему вдруг разонравилось, что Дарда возвышается над ним, Он был не слишком высок, а Дарда не уступала в росте иным мужчинам.

Дарда не заставила повторять приказание, и беззвучно опустилась против правителя. Отметила, что Иммер не стал подзывать служанок, чтоб ему налили вина, а плеснул себе сам. Отпил, прицыкнул языком.

– Дивное вино, преподобная мать. Даже у меня нет таких погребов, как в храме.

– Мы будем рады прислать во дворец дюжину кувшинов.

– А, – Иммер махнул рукой. – Все только и думают, что князь Каафа день-деньской возлежит на мягких подушках, пьет сладкие вина и ласкает наложниц. В то время, как князь трудится, как пахарь, нет, как раб на каменоломнях. Хоть бы кто-нибудь понял, что значит – быть правителем вблизи южной границы! Впрочем, покойный царь это понимал, и моему предшественнику приходилось не в пример легче. Тогда в городе стоял царский гарнизон, настолько сильный, что, когда хатральцы пошли войной на Нир, они побоялись сунуться в Кааф. Но господин наш Ксуф в начале своего царствования, гарнизон отсюда убрал, дабы двинуть его на Шамгари. Чем дело кончилось, известно. Однако царские солдаты сюда не вернулись. Ксуф полагает, что южные княжества окончательно замирены. Он прав в том смысле, что ни Хатраль, ни Дебен, ни Фейят не посылают против нас армий…

Иммер обращался к верховной жрице. Но Дарда не сомневалась, что говорится это для ее ушей. Все сказанное не было для нее новостью. Но там, где она вращалась, подобные разговоры велись исключительно для времяпровождения за кувшином хмельного. Не похоже, чтобы Иммер вещал с той же целью.

– Но к лучшему ли это? С армией бы мы, наверное, справились, как справлялся с ней покойный царь. Южане – не шамгарийцы, они не умеют вести правильный бой, ненавидят сражаться в строю, пехоты у них нет и не было. Им гораздо сподручней нападать небольшими летучими отрядами, и всегда на тех, кто не может оказать сопротивления. Они грабят и жгут деревни, угоняют скот и людей, и не дожидаясь моих солдат, отходят в Хатраль или Дебен. Там они герои. Их число растет с каждым годом, чего не скажешь о городской страже. Что хуже всего – они грабят торговые караваны. А ведь Кааф стоит на торговле. Наша земля неплодородна, но и последний нищий в Каафе ложится спать сытым. Что будет, если прекратятся поставки зерна с запада и проса из Дельты? Мы просто-напросто умрем с голоду. Кааф – богатый город, а почему? Через него проходит торговля пряностями, винами и тонкими тканями – ничего этого здесь не производят. Через Кааф везут золото и драгоценные камни, а их не добывают в Нире! И вот, купцов, благодаря которым мы процветаем, грабят уже не только на пограничных путях, но и на подходах к Каафу!

Дарда слушала внимательно. Наконец-то вступление кончилось.

– Терпение купцов не безгранично. Теперь, когда их подпаливают с двух сторон, они начали искать другие дороги – более длинные, может быть, но более безопасные. Торговля за последние полгода упала как никогда за последние десять лет!

Рыжая борода Иммера, заплетенная в косицы, воинственно топорщилась. Краску, дающую такой цвет, тоже производят не в Каафе, подумала Дарда.

– Ты мог бы схватить и казнить тех, кто подрывает основы благополучия Каафа, – вежливо сказала она.

– Мог бы. И любой другой правитель на моем месте так бы и сделал. Но зачем ломать орудие, когда его можно использовать?

– И как же ты собираешься использовать нас, светлый господин?

– Не терпится узнать? А ведь ты, говорят, славишься среди своей братии умением выжидать. Но не стану тебя томить, Паучиха. Я пошлю тебя и прочих защищать границы. Ибо кто лучше справится с разбойниками, чем другие разбойники?

– Это остроумно. Но осуществимо ли?

– Не вижу иного выхода. Мои стражники – продажные твари, но при этом неплохие парни и вовсе не трусы. Однако они не способны совладать с бандами из южных княжеств. Слишком неповоротливы, И слишком горожане, впрочем, как и все мы здесь. Они не смогут предугадать, что предпримут люди пустыни. Ты – сможешь.

– Почему я? Светлому господину, должно быть, известен наш вожак Лаши. Почему бы тебе не поговорить с ним? Мужчинам легче найти общий язык.

– Возможно. Но никто из мужчин на моей памяти не сумел того, что сумела сделать ты. Я не о подвигах твоих во дворе Хаддада говорю, мне они безразличны. Тебе удалось заставить горожан сражаться в пустыне. Посадить уличных воров на коней.

– Я их не заставляла…

– Избавь меня от уверток. Наверняка ты думаешь, что я решил выжить тебя из города. Не скрою, меня бы это устроило. Но если бы это было единственной моей целью, я не стал бы прибегать к таким сложным методам. Мне превосходно известен некий дом за старыми гончарными рядами, и кто там живет. Нет, я не засылал к вам шпионов. Просто кое-кто из твоих молодцов много болтает. Так что избавиться от тебя я мог бы без труда.

Скрытая угроза не слишком устрашила Дарду. Неужто кто-то и впрямь не в меру болтлив? – думала она. Или Иммер лжет, дабы скрыть, что действительно подсадил к ним своего человека? Неужели она так ошиблась в Шаруме? Так или иначе, она не позволит себя запугать.

– Я ценю твое доброе отношение, светлый господин. Радостно думать, что ты находишь время думать о таком ничтожном существе, как я. Ведь ты так занят. Твой секретарь Убара вчера представил тебе отчет о налогах, полученных с ремесленных кварталов, и тебе пришлось разбирать его до глубокой ночи. Да еще эти известия о лазутчиках из Шамгари. А тебя вдобавок мучал ревматизм – настолько, что ты решил выписать лекаря из Дельты.

Ночной сумрак был кстати, ибо скрыл, как побагровел Иммер. При разговоре князя с Убарой никто не присутствовал. Или он так думал.

– Не подумай, что я заслала к тебе шпиона. И твои слуги и служанки тебе верны. Они даже не болтают…

– Так что же это? Колдовство? – Иммер повернулся к матери Теменун. – Ты никогда не говорила мне, что такие вещи возможны. И что она – колдунья!

Верховная жрица осталась невозмутима.

– Ты совсем забыл о вине и угощении, князь, – сказала она. – Почему бы и тебе не выпить, дочь моя? – И она самолично наполнила кубок Дарды.

Иммер оценил этот жест и несколько успокоился. Дарда взяла кубок, но, прежде чем выпить, заметила.

– Каким бы образом я ни узнала о происходящем в твоем доме, господин, я не употребила этого тебе во вред. Даю слово в присутствии матери Теменун. Как видишь, наше доброе отношение взаимно.

Она не лгала. Иммер вызывал у нее определенную симпатию. Ей, как нынешним согражданам, нравились люди хитрые, но не откровенно подлые. А Иммер, пройдоха и мздоимец, без сомнения, заботился о благе Каафа.

– Хорошо. – Иммер снова отпил из кубка. – Вернемся к тому, о чем я говорил. Я дам тебе все, что потребуется – оружие, лошадей. И буду тебе платить. Золотом.

– Хочешь меня купить? Но даже если ты осыплешь меня золотом с головы до ног, я не смогу купить себе другое лицо.

– А ты хочешь иметь другое лицо?

Вопрос был задан таким тоном, что Дарде на миг стало не по себе. Она так привыкла отождествлять себя со своим безобразием, что расстаться с уродством для нее было бы все равно, что потерять себя. Эт от человек умнее, чем кажется, подумала Дарда, следует быть с ним осторожнее.

– В любом случае я не могу дать ответ сразу, – сказала она. – Я должна посоветоваться со своими людьми.

Иммер милостиво кивнул.

Возвращаясь домой по темным улицам, Дарда уже знала, что согласится с предложением Иммера. Пусть он думает, что выживает ее из города. Она уже могла себе позволить делать людям приятное. Но в последний год Дарда чувствовала, что Кааф, любимый Кааф, веселый, грязный и преступный, становится ей тесен. И если кто-то желает обеспечить ей выход на простор…

Дарда взглянула на месяц, светлый клинок Владычицы Ночи, и ее узкие бледные губы тронула улыбка. Жизнь – такая, какая она есть, ей нравилась.

Загрузка...