Кибернетические машины могут захватить власть над людьми.
— Охота была неудачна, — сказал вождь. — А племени нужно мясо. Я долго терпел твое своеволие, Рик, но теперь довольно. Лошадь должна быть убита, ее мясо поделят охотники.
Юноша гордо вскинул голову.
— Ты не сделаешь этого! Лошадь уже слушается меня.
— Поэтому ты и хромаешь третью луну? Я не намерен ждать, пока ты сломаешь себе шею, как твой брат. Шаман со мной согласен…
Вождь взглянул в сторону старика, с напряженным вниманием слушавшего разговор. Тот важно кивнул головой.
— О сильнейшей среди сильных, разреши, я объясню твои мысли этому неразумному юнцу.
— Только побыстрей. Эй, жена, разводи костер, скоро у нас будет мясо! -
И вождь с безразличным видом присел на пень у хижины.
— Скажи, Рик, — начал шаман, — зачем ты не убил этого коня, а привел в деревню?
— Ты когда-нибудь мчался быстрее ветра, старик? Ты знаешь, что это такое — чувствовать себя в тысячу раз более быстрым, более сильным, более свободным?
— Но зато я не знаю и боли от удара копытом, я не падал с конской спины на камни!
— Мужчину нечего пугать, — вмешался вождь, — дело не в опасности.
Лошади просто ни на что не годны.
Рик даже захлебнулся от возмущения:
— Это лошади ни на что не годны? Они могут делать все. Они потянут вместо нас соху и повезут грузы. Верхом на них мы будем преследовать быстроногих антилоп. Наши женщины мелют хлеб между двумя камнями.
Конские копыта заменят и руки и камни. В битве лошади будут бить копытами врагов и перегрызать своими страшными зубами им глотки. Для нас у наступит счастливейшее время. Лошади возьмут на себя тяжелые работы. Человек будет только приказывать и делать сам то, что лошади не могут: рисовать на стенах пещер, сочинять стихи — словом, творить!
— Это-то и страшно! — выкрикнул шаман. — Люди, не знающие тяжелого труда, станут слабыми и беспомощными, Рик! Станут дряблыми мышцы и жирными сердца, о юноша.
— Мой дед рассказывал, о шаман, что, когда люди взяли к своим огням собак, тогдашний шаман уверял, что мужчины разучатся охотиться.
— Он был прав, дерзкий мальчишка! Раньше охотник низко-низко опускал нос к звериному следу. Теперь он задирает его вверх — как же, ведь у собаки нюх лучше! А что мы будем делать, если собаки все передохнут или убегут? О, наши охотники сами не поймают и зайца! Если вождь не помешает тебе сегодня, твои внуки разучатся даже ходить — за них это будут делать лошади.
— Да, это страшно, — прошептал Рик.
— Но это не самое страшное, — веско заговорил вождь. — Я вождь, потому что в племени нет человека сильнее меня. И волчью стаю тоже ведет сильнейший. Собаку, даже самую большую, я задушу одной рукой. А лошадь ударом копыта разобьет голову даже самому сильному человеку. Зубы у нее больше, чем у тигра. Если люди и лошади будут жить рядом, хозяевами станут те, кто сильнее. Сейчас Рик носит своему коню траву. Через двадцать весен это будут делать все мужчины, и уже не по доброй воле.
Ты сам увидишь, если доживешь, как люди станут рабами лошадей. Через много поколений племя будет проклинать твое имя… Но нет! Ведь сейчас ты убьешь свою никуда не годную и опасную лошадь! И довольно болтать!
Костер уже горит, племя ждет мяса.
— Ты велик не только силой, но и мудростью, вождь! — шаман восторженно глядел на его мрачное лицо.
А Рик молча побрел прочь от костра к своей хижине, у которой была привязана первая почти уже прирученная лошадь. Вождь и шаман видели, как он медленно вытащил из-за пояса каменный топор и проверил пальцем остроту скола.
…Вождь хлопал себя ладонями по бороде, гася золотые звездочки искр, которыми рассыпался фонтан головешек. Каменный топор, брошенный меткой рукой, шлепнулся как раз в середину костра. А человек на коне кричал тем, кто сидел у огня:
— Негодная лошадь? Для одного-то она годится! Чтобы ускакать от вас. А там посмотрим!
Стук копыт затих вдали. Страшным ударом о камень вождь в приступе гнева раздробил свою палицу. Шаман лежал на земле, уткнувшись лицом в дрожащие ладони. Его губы шептали: «Несчастное человечество»…
Участникам межпланетных перелетов грозит верное безумие.
Совет Мудрейших заседал уже две луны. Две луны, оступ в священную хижину был закрыт для всех, кро-:е двух старух, трижды в день приносивших пищу и итье. Но и они не смели вымолвить ни слова. Никто е имел права влиять на решение Совета.
Да, две луны! Вопрос был достаточно серьезен.
И все-таки пора было кончать.
— Итак, — сказал председатель Совета Мудрейших тарый Кич, прославленный создатель переносной колыбели, — прежде всего мне хочется еще раз поздравить молодого Че с выдающимся успехом. Выдолбленное бревно, которому решением нашего Совета дано имя лодки, позволило расширить район рыбной ловли у берегов нашего Единственного острова. Однако группа овеем юных безумцев хочет использовать лодку, чтобы тправиться на поиски каких-то других островов.
При всем моем уважении к достижениям Че я должен отметить, что его лодка перевернется, едва только подует сильный ветер. Путешественники идут на верную гибель. Море, только море вокруг! А рифы! Акулы! Осьминоги!
Священное уважение к жизни человека… — оратор еожиданно всхлипнул. — Все вы понимаете мое волнение… Мой сын…
Великий Гр, получивший это имя за открытие хлебопечения, говорил раздраженно и резко:
— Эти разговоры об отплытии заставляют незрелые умы сочинять нелепые сказки…
Охотник Оге нашел недавно в далеком лесу нож из такого камня, какого мы до сих пор не видели. Он заявил, что этот камень могли когда-то привезти пришельцы с «других островов».
С каких, когда, где, на чем?
Недостойно мудреца прибегать для объяснения непонятных явлений к таким фантастическим догадкам.
Что же касается самих сумасбродных планов… Никто из моих родных не собирается уплывать с острова, и естественная тревога не мешает мне в отличие ог почтенного Кича трезво оценивать возможности лодки.
Уважаемый Че и его ученики недавно предложили такие ее усовершенствования, как весла и парус. Так называемый киль не дает лодке перевернуться. А рифы всегда можно обойти. Словом, за жизнь путешественников можно не бояться.
Но меня возмущает сама бесцельность этой затеи. Куда им плыть, этим сорвиголовам? Вон та черная точка на горизонте, как они утверждают, еще один остров. Но если это так, зачем бы наши предки назвали наш остров
Единственным? И даже если там есть какая-то земля, то на ней наверняка нет ничего, что было бы достойно внимания. Тем более нет других людей.
Правде надо смотреть в глаза. Мы единственные люди на Единственном обитаемом острове среди безграничного океана.
Словом, дерзких юношей надо заставить прослушать мой курс географии.
— И это уже будет для них достаточным наказанием, — пробурчал себе под нос Кич… и предоставил ново Биру, обессмертившему себя изобретением денег.
— Не надо быть пессимистом, — мягко заговорил Бир. — Кто-то утверждал во время оно, что никогда не станут люди отдавать за никому не нужные ракушки кур и плоды только потому, что эти ракушки названы монетами. Но прогресс остановить нельзя. Все мы знаем массу примеров торжества нового.
Лодка куда-нибудь да приплывет. Что, однако, получит от этого остров?
Уплыть в море хотят молодые сильные люди, лучшие охотники, рыболовы и землепашцы. Кто вместо них возделает их поля, добудет зверя и рыбу? А ведь им еще придется взять с собой много мяса и хлеба, ананасов и бананов. Да и на паруса уйдет столько шкур, что можно было бы одеть десятки людей. Я уже не говорю о лучших деревьях, которые рубятся для изготовления лодок.
Никогда еще Совет Мудрейших не требовал от островитян таких больших жертв. А что обещают взамен? Ничего конкретного! Разве что рыба вдали от берегов лучше пойдет в сеть, но никто еще не был в открытом море и не может этого подтвердить, да и рыбы нам пока хватает. Словом, вся эта выдумка просто нерентабельна!
— Всегда вы так, меркантильный вы человек! — выкрикнул Зит, лучший лекарь острова. От гнева он, казалось, готов был накинуться на Бира с кулаками. — Значит, если бы эти молодцы доказали вам, что дело может дать прибыль, вы бы их на него благословили? Стыдно! Знаете ли вы, какая горькая участь ждет человека в открытом море?!
В течение луны я наблюдал за людьми, сидящими в лодках. Ничего не жалея для науки, готовый к любым жертвам, я поставил эксперимент и на себе.
Могу вам доложить, что лодку все время качают волны, все кажется зыбким и неустойчивым. От этого кружится голова, тошнота подступает к горлу. Я был вынужден прервать опыт и не рискнул повторить его. Я предостерегал наших новоявленных мореплавателей, говорил об ужасных последствиях этой болезни. Увы, слово старших так мало значит для современной молодежи.
Эти юнцы утверждают, что болезнь, которую я назвал морскою, быстро проходит, что они больше не страдают ею. Мальчишки забывают, что чем дальше в море, тем выше волны, и болезнь набросится на них с новой силой.
Но это, поверьте мне, еще не самое страшное. Вдали от родных берегов путешественников будет окружать только море. Ни клочка земли, ни зеленого деревца, ни хотя бы голого обломка скалы. Они не услышат ни пения птиц, ни шелеста листьев. Только волны, волны, волны и их бесконечный однообразный рокот. Страшнее пытки не придумаешь! Говорю вам, если бы их лодка сразу перевернулась, это было бы еще не самое худшее.
Простая гуманность велит нам не дать бедным смельчакам осуществить их замысел. Я каждого из них лечил от кори и свинки, мне тяжело предлагать это, но выход только один: всех «путешественников» надо связать и держать под замком, пока они не откажутся от задуманного и не станут снова добропорядочными гражданами…
— Принято единогласно! — объявил председательствующий Кич.
Разминая ноги и откашливаясь, члены Совета Мудрейших вышли на площадь.
Первым, кого увидел Кич, был его собственный сын.
— Папа, мы уже два солнца дожидаемся возможности поговорить с вами! — крикнул юноша, бросаясь к отцу. — Мы побывали вон на том острове, что чуть виднеется на горизонте. Привезли семена удивительного дерева, которое приносит плоды не сладкие, а жирные. С нами приехал специалист по его выращиванию, познакомься, пожалуйста. И потом, папа, те люди хотят обмениваться с нами товарами. А какие там девушки!
Свободная конкуренция — основа основ свободного мира. Она развивает мужество, стойкость и личную инициативу.
В деревне племени ням-ням было пусто и тихо. На улицах ни одной собаки.
Хмуро щетинились высокими частоколами дома-крепости.
Но вот из калитки в одном из заборов выскочил старик и бойко затрусил рысцой через дорогу. Навстречу ему приоткрылась калитка в другом частоколе, чтобы тут же захлопнуться у него за спиной. И захлопнулась она вовремя. Это подтвердила задрожавшая в ней стрела.
— Хвала богам, ты невредим, Хахи, — приветствовал гостя хозяин хижины, мрачный мужчина лет тридцати.
— Рад видеть, что и ты здоров, Чило, племянник! Сколько мужчин, женщин и детей съел ты за ту луну, что мы не виделись?
— Да разве этих трусишек одних оставишь, о мудрый Хахи!
Чило кивнул в сторону сидевших в углу жены и детей.
— Хоть бы враги напали, что ли, тогда можно было бы не бояться соседей.
— Ничего, мой храбрый Чило, — с насмешкой произнес гость, — скоро сбор хлеба, и великий жрец наложит табу на поедание человека. А пока… ты знаешь старую поговорку: каждый ест за себя, одни боги за всех.
— Слушай, Хахи, — хозяин хижины положил руку на плечо гостя, — я все думаю, нельзя ли жить без людоедства?
— Тсс, — старик быстро закрыл ладонью рот Чило, — не смей даже говорить об этом. Да не позволят боги, чтобы твои слова дошли до великого жреца.
Поедание себе подобных — вот что выделило человека среди всех животных.
Разве тигр или лев едят своих сородичей? Это делает только человек. Чем было бы наше племя без людоедства, Чило? Жалкой горстью трусов, не умеющих сражаться с себе подобными. «Ешь, чтобы тебя не съели», — говорим мы и процветаем. Ведь на свете много людей и мало земли.
Пришлось бы пойти вырубать джунгли. Но лучше сражаться с людьми, чем с тиграми, Чило. И потом, сейчас за нас молятся жрецы. А если бы людям было запрещено есть людей, жрецам пришлось бы самим возделывать землю.
Это отвлекло бы их от молитв, и гнев богов пал бы на нас. А так от каждого убитого жрецы получают голову — дабы унаследовать его разум — и ноги, ибо их собственные ноги сгибаются перед идолами.
— Я много думал над этим, Хахи. — Чило встал. — Я не хочу больше дрожать за своих детей. С людоедством пора покончить. Хотя бы для этого надо было съесть великого жреца. Во время последней войны с нум-нумами я подружился с десятком мужчин с того конца деревни. Они думают о людоедстве так же, как и я. Сегодня мы выступаем против жрецов. Посиди с моими, старик, я быстро…
И Чило двинулся к калитке, сунув по дороге за пояс каменный топор. Хахи встал у него на пути.
— Подожди! Разве ты не знаешь, что так уже было много весен назад?
Нечестивцы прибили голову тогдашнего великого жреца к столбу смерти на главной площади. И объявили людоедство запретным. Много лун сосед не боялся соседа, и — о стыд! — юноши и девушки свободно бродили по вечерам у околицы, и девушки не боялись, что их съедят. Вместе со страхом исчезли мужество и сила, на смену пришли опрометчивость и разврат. Племена ньем-ньем, ним-ним и нум-нум, узнав об этом, объединились и напали на нашу деревню. Они переели половину жителей, а оставшиеся вернулись к добрым старым законам. Мы бережно храним и поныне их мудрый завет: ешь своих, чтобы чужие боялись! Всегда помни: если тебя ест сосед, ты укрепляешь мощь своего племени. Если же враг — то вражеского.
— Но племя так может само себя съесть!
— Этого никогда не случится. У нас законы — лучшие в мире свободного людоедства. Ты слышал о погибшем племени ньим-ньим? У них три семьи объединились и вместе нападали на одиноких соседей. Свое объединение они назвали трест — от слов три и есть. Этот трест переел остальные семьи. А когда в живых остались только эти три семьи, мой дед Чор, великий жрец, повел наших воинов против ньим-ньимов и доел остатки племени. После этого совет жрецов ввел в нашей деревне антитрестовские законы.
— Как будто эти законы все соблюдают! — Чило отстранил Хахи и взялся за щеколду калитки.
— Ах так, безумец! Ты покушаешься на счастье племени, на основу основ мира свободного людоедства. Если ты уйдешь, я сам открою двери соседям, чтобы они съели твою жену и детей, преступник!
Хахи был вне себя, его трясло от негодования. Быстрым, почти незаметным движением Чило сорвал с пояса каменный топор…
Когда Хахи очнулся, его руки и ноги были прочно стянуты ремнями. Жена
Чило наливала воду в огромный глиняный горшок. А сам хозяин, еще более мрачный, чем час назад, подтаскивал к костру дрова.
Хахи напряг мускулы, но ремни были прочны. И зубами до них не дотянуться.
— Ох, Чило, — простонал старик, — ты прав, с людоедством пора покончить…
— Значит, синьор Христофоро обречен… — вырвалось у старика.
— Я ведь не хотел говорить вам этого, учитель, — пробормотал юноша.
— И подумать только, что эти вот руки послали на смерть несчастного,
Коломбо! — Паоло Тосканелли, гордость географической науки XV века, уронил голову на широкий стол, заваленный картами.
— Может быть, еще проверим? — робко спросил юноша.
— Зачем? Ты был прав. Мы все рассчитали точно. До Индии не тысяча и не две тысячи римских лиг, а по меньшей мере пять. Пять тысяч лиг! А что скажут о моем искусстве его католическое величество, король Испании, и его христианнейшее величество, король Франции, и Генрих Английский, и его святейшество? Какой позор!
Юноша смотрел на учителя с грустной и гордой улыбкой. Грустной — потому что ему было жаль и великого Тосканелли, и неудачливого генуэзского авантюриста, что затерялся сейчас на бескрайних просторах
Атлантического океана. Гордой — потому что сегодня он наконец-то доказал самому мэтру, кто из них двоих ошибается. Да, на карте, которую лет десять назад учитель послал синьору Коломбо, Индия была совсем близко от Испании. Синьор Паоло полагал, что окружность Земли по экватору всего лишь около 7 тысяч лиг, и притом на 240 градусов из 360, составляющих окружность, протянулся великий материк Европы и Азии.
Он, Джузеппе Браччоло, доказал учителю, что прав был Эратосфен, по расчетам которого длина экватора больше 8 тысяч лиг. Он, Джузеппе Браччоло, определил, что материк занимает самое большее 150 градусов.
Человек, победивший в географическом споре самого Тосканелли, может надеяться, что его имя не канет в Лету.
А дон Христофор Колумб — сейчас Джузеппе не хотелось думать о нем как о земляке и даже признавать его итальянцем — всего лишь очередная жертва, принесенная истине.
Синьор Тосканелли выпрямился в своем кресле.
— Остается только надеяться, что матросы заставят этого проклятого испанского генуэзца вовремя повернуть корабль. Ведь никто не выдержит многих месяцев плавания вдали от берегов. Но синьор Христофоро упрям, как целое стадо мулов. Он скорее даст себя повесить на рее. А виноватым окажусь я!
— Письмо из Кастилии! — провозгласил слуга, приоткрыв дверь. — Прислано с нарочным.
Пальцы старика торопливо сорвали свинцовые печати.
— Коломбо вернулся из Индии!
— Не может быть! — выкрикнул Джузеппе. — Ведь его не было всего лишь около полугода. Он даже туда не успел бы доплыть, не то что обратно.
— Вот Фома неверующий! — весело расхохотался синьор Паоло. — Он же привез индийское золото и самих индийцев. А проплыть пришлось всего тысячу стадий.
— Тут какая-то ошибка! Мы ведь с вами все так точно рассчитали… Может быть, это какой-то другой материк или остров?
Лицо старика стало суровым.
— Я вижу, Джузеппе, что был с тобой слишком мягок. Настоящий ученый должен уметь признавать свои ошибки. Индия достигнута! О чем же теперь спорить?
Что-то моряки в почете, Что-то лирики в загоне.
Опилки, устилавшие пол кабачка, были едва видны из-под покрывавших его тел. Еще бы — шел уже третий час пополуночи, а сэр Френсис Дрейк вернулся из Виндзорского дворца, где был принят королевой, уже в середине дня. А завтра во главе своей эскадры великий пират и мореплаватель уходит в Вест- Индию.
О, на него-то выпитое вино подействовало мало. По-прежнему победно топорщились усы, сверкали глаза, белизна кружев подчеркивала красоту смуглого лица, сильных и властных рук старого воина.
Пятидесятилетний, он казался не старше своего собутыльника — единственного, кроме Дрейка, кто еще оставался на ногах. Обрюзгшие щеки, убогий клочок волос на подбородке, огромная лысина — все это не могли скрасить даже ясные и гордые глаза, выглядывавшие из-под набрякших век. И все это в тридцать лет.
— Твоих шуток мне недоставало и в Виндзоре, веселый Билль, — сказал моряк, похлопывая его по плечу. — Жалко, что ты не бываешь на королевских приемах.
И он громко расхохотался, довольный, что сумел задеть самолюбие толстяка.
Тот надменно откинул голову:
— Королева принимает многих. Но только короли принимают ее у себя. И я — один из них. Так выпьем, старый морской бродяга, за Вильяма Шекспира, гордость Англии!
— Ах, молодой хвастун! Ай да гордость Англии! Выйдем на улицу, спросим, кто об этой гордости слышал… А кто не знает Дрейка?
При этих словах несколько пьяниц, с трудом оторвав головы от пола, дружно прохрипели: «Слава Дрейку!»
А пират, распаляясь, продолжал:
— Вот ты умрешь, и кто через десять лет вспомнит великого актера? А от меня останутся данные мною имена на карте мира. Спроси у любого школьника, кто открыл мыс Горн! Вторым после Магеллана я обошел вокруг
Земли. Я воевал в Америке, Испании, Африке и Ирландии, дьявол их возьми!.. Ты только пишешь и говоришь о путешествиях и. войнах, несчастный зазнайка. Вот уже тридцать лет, как я не пишу, а только подписываю, и только приказы. Вас, писак, хватит, чтобы столетия рассказывать обо мне!
Актер ничего не мог ответить на эту тираду. Схватившись обеими руками за голову, он медленно раскачивался в кресле. Потом положил руки на стол, посмотрел в глаза довольному победой в споре моряку и прошептал:
— Ты прав, будь ты проклят, ты прав. Я сам тысячу раз повторял себе все это. Люди делятся на тех, кто действует, и тех, кто пишет о них. Мир, история и женщины предпочитают первых. Фрэнк, ты называл меня своим другом. Возьми меня с собой. Пусть хоть тень твоей славы упадет на мое ничтожество. С тобой и я вырасту. Слушай, вот и стихи об этом! — И, отбивая ритм рукой, Вильям Шекспир прочитал:
А может быть, созвездья, что ведут
Меня вперед неведомой дорогой,
Нежданный блеск и славу придадут
Моей судьбе, безвестной и убогой.
— Эх, Билль, Билль! Да ты посмотри, на себя! С таким ли пузом лезть на мачту? Роль Фальстафа ты ведь написал для себя, старый чревоугодник.
Хорошая роль. Оставайся на берегу, сочиняй стихи и отдавай деньги в рост, домосед!
Флотоводец встал, поправляя роскошный камзол.
— Мне пора на корабль! Актер схватил его за плечи:
— Фрэнк, мы были друзьями. Что тебе стоит? Вот такусенький островок.
Или кусочек берега…Мне все равно, где… хоть в Африке… Ты знаешь, актеру тут нечего стесняться — ужасно хочется бессмертия…
— Я думаю! Но остров Шекспира? Чтобы через столетие географы гадали, в честь кого этот остров назван? Смешно. Прощай, «король театра» и «гордость Англии»! Когда я вернусь, то снова напою тебя вдосталь, а большего не жди. Эй, пьянчуги! — Голос капитана наполнил кабачок.
И точно при звуках трубы архангела зашевелились казавшиеся мертвыми тела.
— Моряки, за мной! — Френсис Дрейк исчез в дверях.
Вильям Шекспир, положив голову на стол, болезненно вздрагивал при каждом стуке двери, пропускавшей новую партию матросов вслед их вождю.
Когда кабачок опустел, он поднял голову… и уставился на чернильное пятно на правой руке.
Затем начал бешено тереть его. Сначала просто левой рукой, потом положил на запачканное место щепотку соли. Но ничто не помогало. Ничто не могло помочь.
Это занятие прервал бас трактирщика:
— Те, кто заплатил, уже ушли, а за кого платили, еще прохлаждаются.
Пора и честь знать, мистер актер.
Толстяк с проклятьем распахнул двери и исчез во мраке ночи, казавшемся ему мраком безвестности.
Лайош Кабоц написал книгу о Джонатане Свифте: неплохо. Но было бы гораздо лучше, если бы Джонатан Свифт написал о Лайоше Кабоце.
Резным дубом отделана библиотека дублинского архиепископа. А полки из красного дерева. Потому что глава англиканской церкви в Ирландии больше всего на свете любит книги и еще — человека, который сидит сейчас напротив него посреди всего этого великолепия. Тревожно всматривается старый архиепископ Кинг в его лицо. Как знакомы ему эти резкие черты!
Крупный нос. Холодные и властные голубые глаза. Полные губы жизнелюбца.
Не идет к этому гордому, а сейчас еще и очень печальному лицу черная шелковая сутана, сквозь которую у горла пробились белые кружева прямоугольного жабо.
Слушая прерывистую речь друга, вспоминает Кинг: враги печатно, а друзья устно давно удивляются, как ухитрился откровенный безбожник попасть в деканы Дублинского собора.
Но посторонние мысли быстро улетучиваются. Он поглощен тем, что слышит.
О эти отточенные желчные фразы, в которых ни слова не сдвинешь с места!
— Дальше еще не написано.
Свифт отодвинул рукопись.
Архиепископ дал волю долго сдерживаемому смеху. Он стирал с доброго морщинистого лица невольные слезы.
— Поистине посрамили вы всю мудрость мира, Джонатан. Ведь надо придумать такое: толочь камень, чтобы делать из него подушечки для булавок. Или — хи-хи! — добывать удобрения из воздуха. А этот огурец, который объявляется концентратом солнечного света! Нет, не простят вам ученые таких насмешек. До скончания века не простят.
Судорога боли прошла по лицу слушателя этих восторженных речей. И, выпрямившись в кресле, он ответил:
— А может быть, я смеюсь не над учеными?
— А над кем же?
— Да над своими сегодняшними читателями. Над теми, кому все это кажется нелепым. А я точно знаю, — Свифт приглушил голос, — точно знаю, что все это возможно, как возможно построить и машины, пишущие книги. Почти все, о чем я пишу в «Путешествии в Лапуту», сбудется!..
— Да вы еще и пророк, мой друг!
— Нет. Просто… легко говорить о будущем, когда пришел из него…
— Готовится еще одно путешествие Гулливера?
— Оно уже начато и еще не окончено: это путешествие в Англию. Я ведь сам и есть Гулливер: помните, в разделе о лилипутах… Девяносто одна цепочка, продетая в тридцать шесть замков?
— Так был связан Гулливер, — подхватил архиепископ. — Я, конечно, знаю, что вы имели в виду девяносто один памфлет, написанный для тридцати шести разных политических группировок. Но… в Лилипутию вы приехали из
Англии, а откуда в Англию, дорогой сэр? — Архиепископ любил и умел поддержать веселую шутку. Правда, его чуть смущало грустное лицо собеседника.
— С далекой-далекой звезды, милорд, — в тон Кингу ответил его подчиненный, — вернее, с планеты, которая вращается вокруг этой далекой звезды.
— Почему же ваше пребывание в Англии так затянулось?
— Я решил здесь остаться.
— Зачем же, сэр?
Мгновение — и архиепископ увидел, как посерело лицо Свифта, как сжались в кулаки руки. Но голос декана Дублинского, собора был по-прежнему весел.
— Да, знаете, решил попробовать побороться с людскими бедами. Я был так счастлив, так счастлив до этого… Несчастье казалось мне уродством. Я не мог оставаться счастливым, зная, что такие уроды есть. Мне говорили, что все зря, ничего у меня не выйдет.
— Что именно зря и кто говорил? — Архиепископ наслаждался мыслью, что он первым слышит новое творение величайшего писателя века.
— Говорили капитан и члены экипажа, а зря — зря было оставаться. Они уверяли, что уже не раз и не два молодые энтузиасты пытались переделывать человеческие общества на других планетах. И всегда это вело лишь к насилию и злу. У каждого человечества, как и у каждого отдельного человека, должно быть детство. Обойтись без этого нельзя.
Пока человечество не созрело, всякий контакт с ним бесполезен…
— И все-таки?
— И все-таки я был таким дураком, что остался. Один.
— Почему именно в Англии?
— Это как раз было естественно. Самая могущественная страна. Я решил стать ее правителем и для начала хотя бы покончить с войнами.
Архиепископ захлебнулся от удовольствия.
— Так вас же и называли диктатором Англии! Я помню вашу приемную, набитую послами и лордами. Граф Оксфорд, премьер-министр» был готов исполнить любое ваше желание.
— Мои памфлеты против его врагов охраняли власть графа. Конечно, благодаря этому быстрее кончилась проклятая война за испанское наследство… Но власть моя над правителями оказалась призрачной, Кинг, вы же знаете. Я всегда говорил: если позволить великим мира сего распуститься, ими нельзя будет управлять, а их так распустили… Я был беспомощен, как слон. Вспомните! Гулливер оказался бессилен не только против великанов, но и против лилипутов. Что может человек, откуда бы он ни пришел, сделать один? Вот и стало в мире всего-навсего одним писателем больше. О если бы нас было много, мы поставили бы этот мир с головы на ноги, силой заставили бы людей принять счастье.
Джонатан Свифт задыхался, руки его вцепились в ручки кресла.
— Счастье — и силой? — скептически покачал головой Кинг. — Да и как бы вас встретили на Земле? (Он невольно вошел в роль легковера.)
— Да, встреча вряд ли была бы радостной. Наверное, прав все-таки капитан, а не я, и моя жизнь, моя жертва прошли даром…
— Ваша жизнь — и даром? — ахнул архиепископ. — Ну, не мучьтесь, не увлекайтесь этой фантазией, Джонатан. Впрочем, ваш друг Аддисон тоже иногда воображает себя героем собственных произведений. Что с вами? Вы плачете, Джонатан?! — вскричал потрясенный Кинг.
— Я не стучусь! — раздался веселый голос, и в библиотеку вошел шумный бездельник Дилэни, общий друг собеседников.
Вошел и остановился как вкопанный. Свифт молча пробежал мимо него к выходу, закрыв лицо ладонями. Новый гость озадаченно посмотрел ему вслед, потом перевел взгляд на Кинга.
— Что с ним случилось?
Архиепископ сидел неподвижно. Все в нем сопротивлялось желанию поверить в услышанное.
— Выдумщик? — пробормотал он. — Чего ждать от писателя, ни одной книги не издавшего под собственным именем. Или… Нет! Не может быть! Чтобы этот гений сошел с ума? Лучше не ломать голову. Тут недолго самому рассудок потерять. Одно знаю…
Впоследствии Дилэни рассказал в своих воспоминаниях, как он видел плачущего Джонатана Свифта. И пишет он далее, что на его вопрос архиепископ Кинг грустно ответил:
— Вы только что видели самого несчастного человека на земле.
За столом сидели только свои, поэтому леди Блау позволила себе отшвырнуть рассердившую ее газету.
— Подумать только, — сказала она, — мой кузен опять остался без должности! Наглец Монтегю, будущий лорд Галифакс назначил смотрителем
Монетного двора дядю своей любовницы.
— Говорят, Монтегю уже женился на ней, тайно, разумеется, — меланхолически заметила ее сестра, баронесса Шикльвуд. — Низко же пал канцлер казначейства!
— Какое там жалованье? — деликатно поджав губы, осведомилась несколько перезрелая мисс Джулия.
— Семьсот пятьдесят фунтов. С перспективой повышения. Как бы они пригодились нашему сэру Артуру!
— А кто он? — продолжала спрашивать мисс Джулия.
— Разве ты не знаешь сэра Артура, моего кузена?
— Я о новом смотрителе, дорогая.
— Милочка! Сразу видно, что ты только что из провинции и не в курсе придворной жизни. — Леди Блау окинула мисс Джулию оценивающим взглядом.
— Тебе еще рано думать о нем. Пятидесятилетний мужлан, ужасно некрасив.
Его выдвинули только связи! Если он тебя все-таки интересует…
Пожалуйста. Его зовут — такое мещанское имя — Исаак Ньютон.
Гусиное перо хорошо зачинено, лампа до отказа заправлена маслом, бумага как раз того формата, который он любит. Слуге ведено говорить, что месье Дидро нет дома. Ни для кого! Сегодня он хочет остаться наедине с этим могучим умом XVI столетия.
Какое грубое и дерзкое лицо смотрит с небольшого портрета! Лицо государя, мужика и мыслителя одновременно, человека, привыкшего и повелевать, и пахать, и учить. Да, такой мог спасать города и сжигать книги, считавшиеся священными, мог надменно сказать о самом Лютере, что тот недостоин развязать ремни его башмаков.
Как напыщенно звучат сами имена, данные ему при крещении: Филипп Авреол
Теофраст Бомбаст фон Гогенгейм!
Впрочем, это-то от него не зависело. Но имя, под которым он вошел в историю, выбрано им самим — Парацельс. Немец — и отказался от своего «фон»!
Господин Дидро пробует имя на вкус, перебирает губами его звуки.
Великолепное имя! Немножко слишком звучное, особенно если учесть, что получилось сложением имени древнеримского врача Цельса и греческого — «пара», что значит «возле», «мимо», «около», «рядом».
На городской площади сжег Парацельс книги великих Галена и Авиценны. Не потому, что они были плохи, а потому, что врачи Европы слепо следовали каждому их слову, не думая о развитии своей науки. Да, именно с этого надо начать статью о Парацельсе для Энциклопедии. Итак…
Парацельс сделал лекарствами ртуть и железо, свинец, сурьму и мышьяк.
Он составил рецепт создания искусственного человека — гомункулуса. Он вылечивал больных сифилисом и холерой, чего не умеют еще делать даже в наш просвещенный XVIII век. Он спасал от эпидемий целые области и громил на диспутах схоластов, за которыми стояла сама всемогущая церковь. Однако… Можно опередить свой век, но выпрыгнуть из него нельзя. Груз суеверий сказался и на трудах этого гения. Вот пример.
Парацельс считал, что многие болезни вызывают живущие внутри человека очень маленькие, невидимые глазу живые существа.
Правда, — Дени Дидро на мгновение задержал бег своего пера, — голландец
Ван Левенгук открыл каких-то невидимок в капле воды и даже в собственном рту. Но за прошедшие с этого открытия десятилетия никому даже в голову не пришло хоть как-то связать этих невидимых зверюшек и болезни. Потому что для этого нет фактов. Фактов!
Тем более их не было у Парацельса, который даже знать не мог о самом существовании невидимок, не говоря уже о вреде или пользе от них.
Ясно, что тут сказалось влияние века, свято верившего в демонов; влияние мистики, которой была проникнута вся эпоха. В этом объяснение, но не оправдание ученого. Даже великим людям нельзя прощать их ошибки.
Мы впервые создаем науку, опирающуюся только на факты. С ее точки зрения ошибочная гипотеза Парацельса подлежит бесспорному осуждению…
Перо великого энциклопедиста исписывало один лист за другим.
От гражданина Мерси из Парижа графу де Мерси в Лондон. Вандемьер VII года республики (октябрь 1798 года)
Итак, дорогой брат, я вернулся во Францию, сломленную столькими годами тревог и ужасов, страну, обреченную на унижения и порабощение… Но самое страшное впечатление произвели на меня не гильотина и не парижская толпа, а лицо и фигура одного весьма достойного и способного юноши — сына моего и твоего банкира. В свои семнадцать лет это маленький, почти совершенно лысый старичок… вернее, человек без возраста, живое олицетворение буржуазии.
Тщедушный и слабогрудый, он все же способен вызвать к себе какую-то симпатию — симпатию жалости, не без примеси омерзения. Но как эта голая голова умеет командовать числами! А тонкие пальцы словно нарочно созданы для того, чтобы считать, считать, счи тать цветные бумажки.
Отец юноши только что вышел из тюрьмы, куда его бросили по подозрению в монархическом заговоре. 3а короткое время отсутствия банкира заменявший его сын нажил двести тысяч франков!.. «Он еще будет первы» банкиром
Франции, вот увидите», — сказал мне счастливый папаша. Боюсь, что и вправду увижу. Вот еще несколько штрихов этого беглого портрета: отец — наш роялист, а сын — убежденный республиканец. Тем не менее юноша великолепнейшим образом справлялся с финансированием групп, стремящихся к возвращении законных государей. Дело есть дело!
Этот хитрый гном — для меня — воплощение завтрашней Франции, холодной, беспринципной и корыстной. Он же вместе с десятком других банкиров будет и управлять ею вместо всех королей, конвентов и директорий.
Запомни имя мальчишки — его зовут Пьер-Жан Беранже[2]…
Приписка на полях письма
Мой несчастный брат умел разбираться в людях. Но Пьер-Жан Беранже поет теперь о радостях любви и безденежья, и его зовут первым поэтом Франции. Что можно предвидеть в этом безумном, безумном, безум ном мире?
«Получение совершенно чистой воды обошлось мне в два миллиона, — сказал химик Лавуазье. — Чтобы делать науку, нужны деньги. Кто мне даст их?
Король? Академия? Вот я и стал откупщиком. Кто меня за это осудит? И пусть откупщиков ненавидят. Цель оправдывает средства…»
«Он гений, — сказал великий Питт, английский министр, — именно поэтому он так опасен. Лучший в мире порох французская армия получила от
Лавуазье. Его необходимо устранить — лучше всего руками самих французов. В интересах спасения Англии и Европы. Цель оправдывает средства…»
Великий Робеспьер отшвырнул донос в сторону:
— Я не думаю, чтобы Лавуазье был изменником. Но то, что он был откупщиком, я знаю точно. Пусть народ увидит казнь еще одного из этих кровопийц, пусть еще раз убедится, что мы защищаем его интересы. Цель оправдывает средства…
И великий Лавуазье был гильотинирован.
В книжной лавке было шумно, как всегда по четвергам в этот час. Со всей столицы собирались сюда писатели и критики, чтобы обменяться мнениями по поводу очередной литературной новинки.
— Одного не понимаю, что тут могло понравиться Василь Андреичу, — желчно говорил высокий красивый мужчина. — Оно, конечно, и живо, и логично, и остроумно, да ведь читать все равно неинтересно. Поторопился автор с печатанием. Все сметано на живую нитку.
— Я и вас не понимаю, — пожал плечами его сосед. — Вы так спокойно говорите об этом поэтическом недоноске! Что автор сделал с русской историей? Читатель видит имя князя Владимира, ему хочется того времени, того быта, тех поверий… А где Илья Муромец, Добрыня, Чурило?
— А вы слишком строги, — вступил в спор третий, известный поэт, — есть, конечно, в поэме натянутые остроты, вялые стихи, мужицкие рифмы, однако ж…
— Фу, о чем вы! Народности, народности здесь нет!
— А Василию Андреичу понравилось…
— Но что? Ни мысли, ни чувства — одна чувственность.
— Это уж надо признать! Сплошные двусмысленности. Кстати и некстати женщины нагие, полунагие, в одной сорочке! Даже холмы у него нагие, и сабли тоже.
— А ведь потомки могут вздумать судить по всему этому о нашем вкусе!
— Ну, им-то не придется читать сию итальянскую сказку с русскими именами!
— Да, опять-таки скажу: главное — нет народности.
— И откуда это бедствие пришло в русскую литературу? Все, все я еще в детстве от бабушки слышал. Но зачем воскрешать плоские шутки старины?
— А я составил список из дюжины вопросов по поводу всяких несуразностей в тексте. Сочинитель мне ни на один не смог ответить!
— А вот Василий Андреич…
— Да он просто своего ученика вверх тянет. Я сейчас всех примирю. Вот истинный образец стиля поэмы. Две строчки — и уже достигнут предел вульгарности.
Я еду, еду, не свищу,
А как наеду, не спущу.
И все дружно закивали в знак согласия. На несколько секунд в лавке
Смирдина даже (редкий случай!) наступило молчание: не было слов для достойного осуждения этого двустишия.
…У Смирдина разбирали первую поэму Пушкина «Руслан и Людмила»[3]…
Разговор шел на английском языке — из уважения к младшему гостю.
Невзирая на то, что этот нищий полуюноша-полумальчик, назвавшийся гражданином Соединенных Штатов, был подобран хозяином дома несколько часов назад около кабака на Фонтанке.
И молодой князь из рода Одоевских, Рюрикович, бывший познатнее самих
Романовых, богач, писатель и философ, чувствовал себя преотлично в застольной беседе с заокеанским побродяжкой, впрочем, как и третий сотрапезник, провинциальный профессор лет тридцати пяти. Тот, однако, больше слушал, с явным удовольствием поглядывая на спорщиков.
— Я утверждаю, — князь, разгорячась, пристукнул по столу мягкой, но сильной рукой, — человеческую фантазию больше всего прельщает неземное!
Мистика — потребность человека. Пусть родится из перстня сильфида, пусть привидение неслышно пройдет по обжитым и привычно банальным комнатам. Ах, общение с духами — общая страсть наша! Пусть же читатель встретится с ними если не в жизни, то в книгах.
Американец взял бокал… и неожиданно отставил.
— Что ж, ваш путь, может быть, где-то и пересечется с моим. О эти тайны неземного! Но думали ли вы, что несравненно больше скрыто в земном? В человеке и в том, что его окружает? Вот ваш чубук, князь… разве вы не отличите его среди тысячи таких же? Вы наложили на него свой отпечаток, вступили с ним в какую-то связь. Так представьте древний род, из века в век живущий в дряхлом замке. Замок стал не только родным. Он проникся жизнью бесчисленных поколений. И в час смерти последнего представителя рода рушится… Или другое… Жена художника должна умереть, когда он положит последний мазок на ее портрет… чтобы жизнь таинственно перешла от человека к изображению. И это еще не все. Раскрыть фантастические глубины души… Я это сделаю, не будь я Эдгар Аллен По из Балтиморы!
Князя явно покоробило это бахвальство. Но он был хозяином. И, смягчая взгляд, он повернулся к их общему слушателю.
— Ну, а вы, профессор, что скажете о нашем споре? Что вы думаете о предмете фантазии?
— Не знаю, что и ответить вам, дорогой Владимир Федорович. Сей предмет довольно далек от меня. Более интересна мне реальность. Сейчас меня занимает вот что. Смотрите, — профессор взял лист бумаги и карандаш, быстро и удивительно точно провел от руки прямую линию, поставил рядом точку, — кажется, через этуточку вопреки Эвклиду можно провести не одну. а, по крайней мере, две прямые, параллельные данной. А выводы из сего…
— Ну, это уж вы чересчур! — воскликнул американец.
— Хватили, батюшка! — эхом отозвался князь. — О выводах еще говорите! И у фантазии должны быть пределы, господин Лобачевский!
Директор патентного бюро легким толчком послал через весь широчайший стол своему сотруднику коробку с сигарами. Тот неумело закурил.
— У меня к вам серьезный разговор.
— Я весь внимание, герр Галлер!
— О, речь пойдет не о вашей работе в бюро. Как бы вы к ней ни относились, справляетесь вы с нею великолепно. Это не комплимент. Мы ведь даже повысили вам жалованье. Но именно из-за того, что вы такой великолепный инженер, я и хочу предостеречь вас. Вы слишком разбрасываетесь. На мой взгляд, у вас большое дарование изобретателя, его и надо развивать. Только точное определение цели жизни делает жизнь по-настоящему полноценной. Единство цели! Вот общая черта всех истинно великих людей. А вы?
— Но я и не претендую на величие, герр Галлер!
— Тем более необходимо единство цели нам, скромным труженикам, не отмеченным печатью гениальности. А вы? Одновременно написали четыре работы по столь различным темам, что даже смешно. Вы открываете тайны излучения света, и определяете величину атомов, и объясняете броуновское движение молекул. Мало этого! В четвертой статье пытаетесь создать даже новое учение о пространстве и времени! Если бы я не был уверен в вашем душевном здоровье, я просил бы вас обратиться к психиатру. Только не обижайтесь, дорогой мой. Ведь я говорю все это только для вашего блага. Сколько непризнанных гениев, переворачивавших науку наизнанку, кончило сумасшедшим домом. Если бы у вас призвание к науке было выражено так же ярко, как призвание к технике!.. Но этого нет. Недаром же вас в отличие от стольких ваших друзей не оставили при
Цюрихском политехникуме. Мне говорили, что там вы прогуливали лекции по математике. Так к чему увлекаться несбыточными мечтами? Делайте свое прямое дело, делайте его все лучше и лучше — и перед вами откроется такое будущее, дорогой мой Альберт!
Эйнштейн поблагодарил и согласился.