Савеличев Михаил Валерьевич Червь времени (Подробности жизни Ярослава Клишторного)

Глава первая. СЛАВА


Осень длилась вечность, и это было прекрасно.

Зима, лето скучны - только мороз, только жара, словно идеальные добро и зло, без полутонов, без переходов, без дьявольской смеси характеров, без перчинки споров, лишь уныло-постное благодушие тихого семейного счастья, воскресного огородничества, да экранных вечеров в обществе говорящих голов, стучащих вязальных спиц и наскучивших непонятных книг.

Весна, конечно, интереснее, как интересен сам процесс изживания жизни, когда ты точно знаешь, что тебе когда-нибудь стукнет лет тридцать-девяносто, что промерзшие черные деревья распустятся новой ярко-зеленой листвой, за школой наступит пора университетов, а на улице с каждым днем будет все теплее и суше.

Это подъем, взгроможденный перед тобой фактом собственного существования, ты словно альпинист, включенный в бесконечную связку бредущих к вершине людей, опутанный, прикованный к ним тысячью веревок и карабинов, и как бы ты не старался оттуда вырваться, остановиться, сесть на каменистый склон и, жуя травинку, просто посмотреть на безумие со стороны, все равно ничего бы не получилось, потому что рядом с тобой бредет самый безжалостный надсмотрщик - Время, подгоняющий тебя черной плеткой страха смерти и забвения.

Господи, какие мы все наивные - идем по рассыпающемуся от тяжести тел и накатывающего сверху жара, изъеденному солнцем и водой льду, вперед, через грязь, лужи, отвратную кашу прошлогодней листвы к лелеемому отпуску или каникулам, и считаем, что это и есть жизнь, что уж теперь-то нас ждут исключительно цветение, бодрость, купание в реках. А хитрое Время сменяет кнут на большущий пряник, и вот мы уже на вершине, спуск с которой отныне есть личное дело каждого.

Поэтому осень честнее и свободнее. Она никуда не заставляет ползти, карабкаться, никого не подгоняет и не вздыбливает новых вершин. В ней есть и лето, те самые деньки, когда набранная скорость жаркого движения августа выносит из условных календарных рамок солнечные деньки и зелень, но потом инерция затухает, ей на смену приходит тепло разложения, где уже нет места изумрудному и бирюзовому, запахам травы и асфальта, а только растекаются по влажному листу непогоды акварельные оттенки от желтого до красного, а глубокая и холодная синева венчает ледяную свежесть утра и дым костров.

Есть в осеннем ландшафте уголки зимы, сыплющей в самом конце ноября мокрым снегом на черную землю с редкими волосками увядшей травы; белыми паутинами мерзлых луж; последними мокрыми и страшными в своей окончательной смерти листьями; плотными и тяжелыми от воды снеговиками, грязными, унылыми - преждевременные и незаконные плоды породившей их осени. Но на этой линии от горной вершины до ее подошвы порой верх берет нежданная весна с дождями и оттепелью, сильным ветром и белоснежными кучевыми облаками, но только лишь для того, чтобы оттенить гордое умирание, холод, истощение и приходящую вслед за расточительным богатством голодную свободу.

За все это время прошли сентябрь и часть октября, если календарные вешки еще имеют какое-то значение. Тепло бабьего лета осталось в невообразимой дали, и он теперь в полной мере наслаждался всеобщим угасанием, тоскливыми ливнями, растущей ночью и лужами. Но осень не приедалась, ее хотелось все больше и больше, чтобы дождь моросил постоянно, именно моросил - уныло, безысходно, раздражающе, повисая на лице и шапке, проникая какими-то путями под анарак, делая влажной рубашку, тихо и усыпляюще стуча в окна.

Он сидел на зеленом макете броневика с полосы препятствий, что за плацем, обозревал расчерченную уже почти смывшейся белой краской ровную асфальтовую площадь для редких парадов и отработки строевых упражнений, краснокирпичную громаду казармы за высокими мокрыми и голыми липами, длинное приземистое здание учебных классов с прячущимся там скелетом Т-62, в котором при желании можно было отыскать многочисленные солдатские "нычки" со спрятанными банками сгущенки и джема.

Ему сейчас не хотелось ни грозы, ни сильного ливня. На них хорошо смотреть дома, сидя на широком подоконнике, обхватив колени и выключив везде свет, привалившись виском к дребезжащему, холодному и почему-то мокрому стеклу, наблюдая то за клубящимися тучами, то за домом напротив, то за отражением в грозе своей собственной физиономии. В такую непогоду не то что бегать, в школу идти не хочется. На счастье дождик сейчас именно такой, какой он и желал, но в этом не было его заслуги, так как над погодой он не имел власти, просто повезло.

В проходе между учебными классами и солдатским магазином показалась бегущая трусцой фигурка в ярко-красном анараке, синих спортивных штанах и удивительно белых кроссовках. Девушка (а то, что это существо женского пола было ясно, во-первых, по стилю бега, с каким-то забавным загребанием ногами, а во-вторых, никто, кроме Марины, не должен был здесь появится в столь ранний и сумрачный час в вызывающе гражданской одежде) свернула направо, пробежала вдоль здания, старательно огибая все лужи, вышла на финишную прямую и уже в полную силу помчалась мимо бетонных планшетов с фигурой неизвестного солдата в Трептов-парке, боевым путем части и цитатами из классиков марксизма-ленинизма об армии. Тут она уже не обращала внимания ни на какие лужи, смело разбрызгивая их во все стороны, в том числе и на себя, так что когда она взобралась на броневик ноги ее по колено были мокрыми, а кроссовки хлюпали.

- Привет.

- Привет.

Они поцеловались и он почувствовал на своих губах вкус дождя, странную смесь мокрой коры, свинца с пряностью пота. Девушка подложила под себя ладони, чтобы окончательно не промокнуть на крупных каплях, больше уже похожих на лужицы, так как масляная зеленая краска не давала дождю растекаться или впитываться, превращая жидкие осколки туч в выпуклые линзы, через которые хорошо были видны все неровности грубо обструганных и халтурно окрашенных досок, свесила ноги и стала бить пятками кроссовок в бок уродливого экспоната полосы препятствий. Слава сидел по-турецки и ему было плевать на мокроту.

Он искоса разглядывал Марину и искал в себе хоть слабый намек на стыд. Она была не в его вкусе - рыжая, коротко стриженная, с выпуклыми глазами, чуточку нагловатым, и доступным выражением лица. Может быть, в этом все и дело - в доступности? Или в легкости и простоте общения? Уж чего, чего, а сложности ему были не нужны. Никакие, абсолютно. Даже тройки в дневнике, тем более, что учеба не создавала ему никаких проблем. Всего-то десять минут на письменные задания. Тоже время, конечно, еще одна крупинка в пустыне, принадлежавшей ему целиком, и только ему. А еще она напоминала ему двоюродную сестру. Не внешностью, а - манерой разговора, выражением, интонацией, иронией, и еще, почему-то, руками. Грусть об ушедшем навек? О бурной реке, превращенной им в огромное стоячее болото?

- Сколько у нас сегодня уроков? - спросила Марина.

- Шесть.

Девушка помолчала, водя пальчиком по крохотным лужицам. Слава ждал.

- Мне иногда кажется, что осень никогда не кончится. В начале учебы дни всегда тянутся медленно, но теперь это уже перебор, - она стянула с головы капюшон, подставила лицо дождю и закрыла глаза. После пробежки волосы потемнели и слиплись в мелкие кудряшки. На лице у нее еще сохранились веснушки. - Хотя я люблю дождь.

Он посмотрел на девушку и улыбнулся. Все-таки она была красивая. И какой сейчас смысл думать о том, чего нет и не будет. Все их отношения начнутся здесь, в четвертом военном городке, в маленьком, заштатным Пархиме, в Германской Демократической Республике, где-то осенью и где-то в тысяча девятьсот семьдесят восьмом году, и здесь же, где-то осенью, а может быть и зимой, где-то между семьдесят восьмым и семьдесят девятым, они закончатся. Вина - это нежелание ответственности за грех, а если грех существует только у тебя в голове, если никто, ни единая душа вовеки и присно о ней не узнает, а господь бог и не заметит, то о чем можно говорить, в чем можно винить себя?

Можно только провести ладонью по ее щеке, собирая дождь, можно осторожно спуститься губами по горячей шее, можно толкнуть слегка в плечо, укладывая ее на холодное и мокрое дерево, можно проникнуть рукой под анарак, шерстяную кофту и майку, почувствовав гладкую и упругую кожу ее живота, огладить маленькие груди, не стянутые лифчиком, можно снова провести по животу, чувствуя сильное сердцебиение, отдающееся даже там, можно забраться под трусики и делать то, что уже давно позволено не только руке, и смотреть на ее раскрасневшееся лицо, приоткрытые губы. Просто смотреть и чувствовать, что она начинает дрожать, стискивать бедрами его ладонь, слышать ее вздохи и в самый последний момент погасить стон поцелуем. Вообще-то, ему нравилось слышать как она переживает оргазм, но здесь было не то место и не то время.

- Я люблю дождь, - повторила Марина, не отпуская его руку, прижав ее своими ладонями. Красные пятна на щеках постепенно сжимались, бледнели, но она не открывала глаза. Слава ощутил ее дрожь, только дрожала она теперь просто от холода, подсунул свободную руку под ее шею, поднял и прижал девушку к себе.

- Ты меня любишь? - спросила Марина.

- Я тебя люблю, - легко и покорно ответил он. Вопрос относился к категории запрещенных и ему не сразу удалось научиться так просто на него отвечать. Когда-то он пытался убедить девчонок не спрашивать его об этом, но правильный ответ был залогом близкой постели и относительного душевного спокойствия - заклинание, эффективное, но недолговечное. Он искал обходные пути, говорил то честно, то уклончиво, целовал и занимался любовью, но вопрос перетекал из романа в роман, а жить без романов было и здесь скучно. - Когда мы окончим школу и уедем в Союз, я найду тебя и мы поженимся.

Марина освободилась от его рук, встала и принялась отряхивать с анарака не успевшие в него впитаться капли. Натянув капюшон, она слезла с крыши, спрыгнула на землю и сказала ему, рассматривая свои кроссовки:

- Мы отсюда никогда и никуда не уедем, Слава. Ну что, побежим?

Он не сразу понял в чему относятся ее последние слова и сообразил только тогда, когда она уже побежала к вымощенному булыжниками спуску к медпункту, занимавшему первый этаж правого крыла казармы. Там она затерялась среди зарослей турников, шведских лестниц и прочих причиндалов спортивной площадки, но Слава не стал ее догонять.

Городок постепенно оживал. На плацу появились первые бегущие солдаты, несмотря на дождь и холод обнаженные по пояс, обутые вместо тяжелых кирзовых сапог в кеды и кроссовки, что выдавало в них старослужащих, а смотрелись они от этого достаточно забавно. Слава спрыгнул с броневика, помахал знакомым и медленной трусцой тоже направился к спортплощадке, наискось через плац, пробежав по пожухлой траве газона и ходу шлепнув ладонью по мокрой и скользкой черной коре высоченных лип, посаженных в один ряд, как будто и их выстроили на парадный марш. Через двадцать лет от них ничего не останется, как ничего не останется от военного городка, трибуны, планшетов и тысячи других вещей. Из высокого полукруга выхода казармы, бывшей в незапамятные времена домом для рейтарской конницы вытекали зевающие солдаты, строясь для утренней пробежки и ежась от порывов дождливого ветра.

- Эй, Слава! - окликнули его из редкой группки дембелей, ленивыми галками рассевшихся на лавках, когда он примеривался к турнику и стирал с блестящей перекладины дождевые капли, от которых при подтягивании жутко мерзли пальцы. Это был Сергей, с которым они часто боролись в спортзале и в охотку терзали измочаленную боксерскую грушу.

- Здравствуй, Сергей, - пожал он его руку. - Сейчас, подожди. Выполню сегодняшнюю норму, - он подскочил, удобнее ухватил ледяную металлическую палку, и стал подтягиваться, ощущая как разгоняется в мышцах застоявшаяся кровь, как ему, после долгого сидения на броневике, становится тепло, а в голове - относительно пусто, то есть он снова входил в то привычное состояние, в котором и должен был находиться самый обычный школьник, ученик девятого класса сорок седьмой школы Группы советских войск в Германии С.Клишторный, без особых талантов и дарований, твердый хорошист и никудышный товарищ. А родители еще удивлялись - откуда у него столько силы воли подниматься каждый день в пять утра и в любую погоду бежать, бежать, бежать до полного изнеможения. Это не сила и не воля, это избавление, очищение, необходимое вживание в роль, точнее не в роль, так как жизнь, даже здесь, все-таки не театр, а возвращение в самого себя. Именно поэтому он давно разлюбил спать.

Сергей выбросил окурок, взял в каждую руку по траку и принялся их выжимать, громко вдыхая и выдыхая, обливаясь дождем и потом, покрывшими его лицо и торс такой плотной сеткой капель, что казалось он стоит не на улице, под ударами октябрьского ветра, а потеет где-нибудь в дьявольски горячей сауне. Слава, перестав подтягиваться, закинул ноги на перекладину, отпустил руки и повис вниз головой. Анарак съехал немного со спины, но было даже приятно почувствовать холод разгоряченной кожей. Да и мир предстал в несколько необычном виде - вырастающий из черной и коричневой небесной тверди дощатый забор, испачканный солидолом, с повисшей внизу ржавой колючей проволокой, свесившиеся остроконечные красно-черепичные крыши немецких домиков, корни яблочных голых крон. Все это нависало над близкой, текучей, мрачной землей с миллионами бьющих вверх мелких фонтанчиков, теперь беспрепятственно забирающихся под одежду. Руки не доставали до мутного зеркальца небесной лужи, собравшейся в ямке под турником, но в его коричневой глубине можно было увидеть собственную физиономию, морщинистую и старую.

Усевшись на железках для качания пресса, они курили "Яву" и попеременно позевывали, заражая друг друга. Говорить особо было не о чем. Он рассказал о подружках, о новом гаштете, Сергей, как обычно, ругал ротного, умудрившись при этом не использовать ни одного матерного выражения, расписал подробно навороты своего дембельского альбома, о котором Слава так много слышал, но еще ни разу не видел, потом они поспорили о преимуществах "семьдесят двойки" против "абрамса", а так как Сергей, несмотря на двухгодичную службу в номерных самоходных гробах и попадание не в одно неприятное и чреватое чэпэ (в последний раз на учениях его машина каким-то образом, несмотря на гироскоп, черпнула дулом земли, а потом командиру танка пришла в голову идея выстрелить по мишени), оставался большим поклонником советских бронетанковых войск, то Слава принялся расписывать преимущества американцев, особенно проявившиеся во время "Бури в пустыне", а Сергей, конечно никогда еще не слышавший ни о каких бурях, горячо защищал первоклассную отечественную технику.

Слава с интересом изучал нынешний солдатский быт, сравнивая его с тем, что он прошел сам. Особых различий не обнаруживалось, все то же потрясающее сходство с местами не столь отдаленными, все те же три золотые темы для разговоров - хавка, женщины и дембель, какой-то специфический идиотизм всей системы (копаем отсюда и до обеда, эй вы, трое, идите оба сюда), собственный язык для общения, который потом мало кто уже мог воспроизвести на гражданке - выветривался моментально, зато так же моментально возвращался при встрече с сослуживцами без жен.

Когда-то с Сергеем они были закадычными друзьями (он давно привык обо всем думать в прошедшем времени - проще и путаницы меньше, да и, в общем-то, точно), учились в одной школе (еще один маловразумительный парадокс), так же занимались в одном спортзале и бегали за одной девушкой. Иногда он ловил себя на довольно примитивном и детском чувстве, какое в нежном возрасте ощущаешь при просмотре хорошо известного, но страшноватого фильма, где в самых острых эпизодах хочется хлопать в ладоши от радости и кричать: "А я знаю, а я знаю!". Сознание собственной мудрости и прозорливости опьяняет, конечно, но в данном случае все это не имеет ни смысла, ни вообще реальности. Хотя сдерживать улыбку от ощущения козыря в рукаве тоже не было нужды - ценить хорошее настроение, ускользающее и непрочное, он научился, поэтому, наверное, его смех не к месту, дружеские похлопывания и опасные сексуальные изыски несколько смущали учителей, друзей, знакомых и любимых, но Слава не обращал на это внимание. Он знал, что все самое главное здесь - в нем, и только в нем. Он давно прошел школу социализации, лживого растягивания губ и сдерживания смеха, сдал экзамен и теперь мог благополучно обо всем забыть. Очень трудно вновь научиться любить себя, после того, как был взрослым.

Слава оставил Серею всю пачку сигарет, хотя был уверен, что тот до вечера, на который у них была намечена встреча в спортзале, все выкурит или раздаст, но тащить их домой, а потом в школу не хотелось. Конечно, от запаха табака так просто не избавишься, но родители, не находя, да и не выискивая никаких улик, на запахи не обращали внимания, как не обращали внимания на его ночные отсутствия дома (правда, очень редкие - лишь тогда, когда отец Марины был на дежурстве, а ее мать - в ночной смене на котельной). Это была еще одна приятная загадка нынешней его жизни, и не стоило разрушать ее неловкими действиями - завалявшимися пачками сигарет и презервативами.

Чтобы не сталкиваться с бегущими повзводно и поротно солдатами, Слава протрусил за казарму, где на обширном пятачке между массивным зданием и решеткой забора, словно составленного из целого арсенала железных зеленых копий с белыми наконечниками, скрепленными широкими полосами по низу и верху, да еще узкими перекрещенными железками, что очень облегчало уход из городка не через КПП, а прямо через забор, или сквозь гостеприимно разогнутые древки, возвышались все те же черные, голые и мокрые деревья, а между ними шли остатки бывшей здесь когда-то дороги, от которой остались редкие островки брусчатки. Некоторые малыши любили здесь бродить под самыми окнами казармы, где в хламе из нее выбрасываемом всегда можно было найти интересные и полезные вещи, как то - целые патроны и просто гильзы, бляхи от ремней, сломанные значки спортивной и мастерской классности, обрывки рисунков из дембельских альбомов, увеличительные стекла и магниты от каких-то раскуроченных приборов, и еще множество всяческого барахла, обладающего для детей ценностью гораздо большей, чем купленные в магазине игрушки.

Как-то Слава ради смеха поинтересовался у очень серьезного и очень толстого приятеля сестренки по имени Миша и без всякого соответствующего прозвища (которые опять же, как не удивительно, в данной точке пространственно-временного континуума были не в ходу ни у школьников, ни у малышей, разве что кудрявого Ильку Грабаря за глаза и для краткости называли Пушкиным), зачем им нужно все эти вещи, на что тот, побренчав оттопыренными карманами синенького анарака, чуть ли не лопающегося у него на брюхе, отчего малыш очень забавно напоминал Винни-пуха, важно ответил, польщенный вниманием взрослого к его малолетней персоне, что он не любит когда у него пустые карманы. Славу ответ полностью удовлетворил и он даже презентовал парнишке случайно найденную в подсобке спортзала толстенькую пачку наклеек от пивных бутылок.

Запах на задворках казармы стоял тоже специфический - дух формалина, бинтов, йода и прочей антисептики, выливающийся широким потоком из проветриваемых помещений медсанчасти, где Слава был частым гостем. Больничный фимиам не перебивался никакими ароматами осени, вымокших деревьев и земли, свежестью дождя и не рассеивался разгулявшимся ветром. Сквозь ветви лип светились многочисленные окна, лишенные занавесок, и поэтому можно было разглядеть двухярусные солдатские кровати, столы и шкафы канцелярий, да украдкой курящих у раскрытых форточек дежурных.

Морщась от не очень приятных воспоминаний, навеянных медсанчастью, Слава ускорил бег, прижал подбородок к груди, чтобы дождь не заливал глаза, перепрыгивал через многочисленные осколки луж, так что заныли икроножные мышцы, напоследок, в самом конце аллеи, перед таким же краснокирпичным зданием штаба части, он подпрыгнул, ухватился за мокрую ветку, опрокинув на себя водопад дождя, и выбежал на пятачок перед КПП, собственно, так всеми в городке и называемый - "пятачок". Дальше путь лежал по асфальту между солдатской столовой и складом, между чайной с двухскатной красной черепичной крышей, круглым слуховым окном и невообразимой датой 1913, выбитой над ним в барочной рамке, а также огражденным сетчатым забором учебным караульным городком, где высились игрушечные вышки, ангары, склады, вились аккуратные заасфальтированные дорожки. За чайной можно было срезать путь, пробежавшись по хорошо утоптанной тропинке через детскую площадку, чьи границы были выложены не высоким, но широким бетонным паребриком, однако Слава решил уважить тщетный труд тех, кто хотел заставить народ ходить более длинным путем, периодически перекапывая тропку, и направился вдоль периметра навстречу редким горящим окнам самого крайнего жилого дома.

На углу, где в незапамятные времена располагалась карусель, убранная еще до появления здесь Славы из-за многочисленных разбитых детских лбов, и от которой остался только толстенький металлический столбик, торчащий из растрескавшегося бетонного основания, он перешел на шаг, а у уныло торчащего обломка вишни остановился, глубоко подышал, наслаждаясь ощущением даже не молодости, обманчиво посещающий в редкостные мгновения бодрящихся стариков, терзающих себя очистительными клизмами, физкультурой, сыроедением и воздержанием, а неисчерпаемой детскости, когда тело не требует никаких допингов в виде алкоголя, табака, секса, а просто черпает оптимизм, веселье, довольство из казалось бы бездонного источника возраста в шагреневой коже. Он перепрыгнул через паребрик, сел на лавочку и стал обозревать такой знакомый, родной вид детской площадки с маленьким деревянным домиком, песочницей, замысловатым сооружением из комбинации шведских лестниц, турников и еще чего-то, воздвигнутым совсем недавно, как не трудно догадаться - прямо на тропинке, многострадальные вишневые, грушевые, яблочные деревья и черешня, на которых день-деньской висели стаи диких обезьян.

Слава сел по-турецки, локти установил на коленях, подбородок упокоил на переплетенных пальцах и закрыл глаза. Привычным усилием подавил возникший тут же приступ страха, нашептывающий, что как только он откроет глаза, то все-все-все окажется исключительно сумасшедшим сном или предсмертным бредом, агонией. Нет, только не это. У него были все шансы сойти с ума несколько лет назад, когда он боялся спать и чуть ли не все ночи бродил по городку, тщательно сверяя те, самые первые воспоминания с тем, что он видел, покрываясь холодным потом, когда что-то, какая-то мелочь не сходилась, но потом он действительно вспоминал, что все так и должно быть, что он путает свои старые ностальгические сны с вернувшейся явью, и на какое-то мгновение ему становилось легче. Тогда его спасла Ира... А, может быть, просто привык?

Тишина. Только ветер, только благоухание осени, пожалуй, лишь в это время можно понять насколько бодрящей бывает агония. Упаси Бог представляться вторым Александром Сергеевичем, но Слава понимал его ощущение этой поры и его творческий экстаз в Болдино. В мире было пусто, Творец и Природа на время куда-то ушли, исчезли, предоставив людям выбор - умирать или заново наполнять мир, но уже не божественными созданиями, а своими собственными, пусть несовершенными, ущербными, но все равно живыми и вечными. И кто виноват, что у одного получались стихи, а у другого - хороший урожай картошки.

Мир слишком тесен для человека. Речь здесь идет, конечно, не о всяких умствованиях об устремленности человеческой мысли куда-то туда - в космос, в душу, в фантазию и прочую метафизическую дребедень, а лишь о чисто физическом, телесном ощущении. Людей слишком много, домов слишком много, слишком много ненужной информации о том, как живут другие, которым посчастливилось родиться не здесь, что усугубляет ощущение скученности, духоты, страха. На обыденном уровне как-то редко осознается насколько психологически травмирует зажатость в переполненных автобусах и стояние в очередях за курами. Зато подспудно, подсознательно мы напрягаемся, звереем, готовы перегрызть друг другу глотку просто за возможность вот так в тишине и покое посидеть на лавочке, подышать воздухом.

Здесь Слава не ощущал тесноты. Было просто холодно и никто не грел его насильно гнилым дыханием и парфюмерией. Еще стоит немного поработать над мыслями, изгнать, выдохнуть их из себя минут на десять, слиться с великой пустотой, перестать существовать, уподобившись эмбриону, зеркалу, отражающему мир полно и незамутненно, сделать еще один, теперь уже решающий и безвозвратный путь к счастью. Он плакал и не понимал почему - от тоски утрат или от радости возвращения.

Городок постепенно оживал. Горели уже почти все окна - собирали в школу детей, провожали мужей на службу, офицеры по одиночке шли в сторону штаба и казармы, надвинув на лоб фуражки и подняв воротники форменных плащей, кто-то зевая выгуливал собаку - редкое здесь зрелище, дождик как-то совсем скис, замер, повиснув в воздухе мокрой пылью, в небе неожиданно наметился просвет, поросший редкой облачной тиной, в него сразу же с любопытством сунули тусклый фонарь полной Луны, в надежде разглядеть что-нибудь путное на туманном дне, испуганно завыл пес и на него сонно зашикал хозяин. Нужно было идти домой, залезть под горячий душ, выпить дрянной кофе (другого здесь просто еще не было), набить сумку книгами и продолжать перечитывание этого самого интересного произведения его жизни. По висящему на шее секундомеру Слава позволил себе еще минутку померзнуть, затем слез со скамейки, растер затекшие ноги и побрел к своему подъезду мимо темных арок, похожих на мутные глаза, не очень приветливого и темноватого четвертого дома, посмотрел на полусмытые рисунки на асфальте глазастых девиц и классиков, попрыгал с булыжника на булыжник еще одного остатка старинной дороги, вскочил на металлическую полосу, ограждающую вымершие цветы в импровизированных клумбах из камазовских или зиловских шин, с нежностью посмотрел на "читательную" скамью, где летом молодежь смирно сидела и читала книжки, спрыгнул на свое крыльцо и вошел в подъезд.

Дверь в подвал была открыта и оттуда тянуло углем, кошками и раками, что было неудивительно, так как еще летом отцу Андрея Разумного, заядлому рыбаку и не дураку выпить, пришла в голову гениальная по нынешним местам идея - выращивать раков, тем более что в гаштетах их не подавали, и немцы вообще не понимали - как такое можно потреблять с пивом. Правда эксперимент он решил начать отчего-то с крабов, точнее с одного краба, непонятно каким ветром занесенного в Пархим. А кормить его поручил, естественно, сыну, не забывая ежевечерне интересоваться ходом приручения несчастного членистоногого и отвешивая ему (сыну, а не крабу) по ходу дела воспитательные подзатыльники. Вся малышня сходилась на показательный и, надо сказать, малоаппетитный просмотр кормления животного, покатываясь со смеху от уморительно-брезгливого выражения на лице Андрея, когда он опускал в мутную воду с плавающими кусочками огурцов, редиски и укропа, отчего бульон приобретал нехорошее сходство с окрошкой, свои дрожащие руки, чуть ли не зажмурив глаза и затаив дыхание (воняло жутко), шарил там невозможно долго, словно краб прятался в некоем потайном углу цинковой коробки из под патронов, не на много превосходящей по размеру само животное.

Когда возбуждение народа доходило до апогея, Андрей вытаскивал ошалевшего краба на свет божий, и тот сонно шевелил клешнями и дрыгал ногами - ему явно было плохо. По мере увеличения испускаемого запаха, банку переместили сначала в коридор, потом на лестничную площадку, потом на ступеньки подвала, затем в самый дальний угол подвала. Краб то ли сдох, то ли был съеден, но до сих пор ходили невнятные слухи о таинственных подвальных стуках и об укушенных загадочной тварью за большой палец левой ноги.

Улыбаясь забавным воспоминаниям, Слава постоял в проеме, ведущем в крабовое логово, потирая руки и хлюпая носом, ему тут же пришла мысль о теплом лете, беспечных днях, в роли дриады представилась Марина, лежащая обнаженной на поляне, прорезанной мозаикой света и тени от медитативно качающейся листвы, вспомнились вязкая, ленивая пустота и тишина сиесты, мороженое со взбитыми сливками, велосипеды и книги. Сильный порыв ветра смыл задумчивость пригоршней холодных капель на шею, Слава рассмеялся, сам себе погрозил пальцем и стал подниматься по лестнице на второй этаж. Лестница была деревянной, слегка поскрипывающей, но очень милой и родной. Он подумал, что наверняка у некоторых вещей есть способность существовать вне времени и пространства, в виде безобидной чистой идеи, принимая образ чего-то банального, обыденного, просто и естественно встраивающегося в любую, сколь угодно сложную картинку бытия. Взять хотя бы эту самую лестницу - четыре пролета, давно не крашенные коричневые ступеньки, посредине протертые до грубого волокнистого дерева, неуклюжие деревянные перила, теплые на ощупь в любую погоду и время года. Сколько всего на ней происходило - по ней спускались и поднимались, с нее падали и ее красили, резали перочинными ножичками, устраивали из коробок прибежище для бездомных котят, втаскивали и вытаскивали мебель, рассыпали сумки со снедью и взламывали захлопнувшиеся двери топором, целовались, чистили сапоги, курили, ругались, занимались любовью и дрались.

Не стоит выводить из этого перечисления глубокобессмысленные обобщения, вроде - жизнь есть лестница, фальшивые прозрения, наподобие - жизнь не идет, просто мы поднимаемся и спускаемся по лестнице, лицемерные афоризмы, как то - вверх по лестнице, ведущей вниз. Речь не о том. Просто данная конкретная лестница попадалась Славе несколько раз на протяжении всей его долгой жизни. Они не были просто похожими, его не обманывала память - это были одна и та же вещь, уникальная и неповторимая - здесь, в Германии, там, в Союзе, и еще дальше - у озера. Он отмечал сей факт без особого удивления, без рефлексии, почти походя, тут же заметая восторг узнавания грязной шелухой одолевающих проблем. Что-то мы все-таки очень здорово не понимаем в мире, не замечаем, а если и замечаем, то сразу же забываем удручающие несвязки, помарки, дыры, в конце концов, в окружающей реальности. "Расслоение" предметов, непонятные трамвайные маршруты, никак не вписывающиеся в трехмерную логику, случайные люди, спрашивающие сколько сейчас времени и вполне уверенные, что находятся сейчас в совсем другом городе и в другом году, городские карты, вопиюще противоречащие действительному положению вещей. Мы готовы скидывать это все на обманчивую память, на ошибки топографов и не полную вменяемость случайного собеседника. Мы воспринимаем мир искаженно, верим глазам и здравому смыслу, забывая об огроменном слепом пятне, где и резвятся наши рациональность, здравый смысл и убогие "общепринятые" теории.

Слава остановился перед такой родной и знакомой дверью с крохотным глазком, окрашенной масляной краской в голубой цвет и криво нарисованным красным номером "47", непонятно откуда взятым, так как по всем расчетам здесь должен был красоваться номер "12", ну, в крайнем случае, - "13". Еще одна загадка мироздания, на которую не обещали давать ответ. Звонить он не стал, хотя все наверняка уже встали, открыл дверь своим ключом, висевшим у него на шее вместе с секундомером, и окунулся в уют натопленной квартиры и какофонию самых разнообразных звуков - шум воды в кранах, свист кипевшего чайника, утробный гул печки в гостиной, визг Катьки, музыку из приемника (телевизор молчал с самого приезда в Германию, показывая лишь замечательное по качеству изображение). Мама возилась на кухне, Катька разнагишенная носилась по всем двум комнатам, прыгала с кровати на кровать, стаскивала с кресел паралоновые подушки в желтых меховых накидках, отец невозмутимо брился в коридоре, немыслимым образом вывернув челюсть, короче говоря, помощь Славы пока никому не требовалась, ванная, на удивление, пребывала в пустоте и спокойствии и, кто-то даже позаботился не выключить воду и не погасить колонку. Горячая вода жутким напором хлестала прямо в сливное отверстие, никелированный кран дрожал и дребезжал, пар подымался до потолка и сквозь него загадочно светились стройные ряды синих огней в нагревателе, тронутом патиной ржавчины и украшенным богатой коллекцией наклеек с изображениями гербов немецких городов. На самом почетном месте - в геометрическом центре дефицитного сооружения, имеющегося не в каждой квартире (кое-где до сих пор топили титаны), красовался герб Пархима - коронованный красный бык с печальными глазами и большими слюнявыми губами. Славе бык нравился необычайно.

Вообще, как иногда Славе казалось, ванная комната была самым большим помещением в их квартире. Ванная, отнюдь не маленькая, стиральная машина, деревянный ящик из-под велосипеда, теперь наполненный непонятным барахлом, сам велосипед "Уралец" как-то терялись здесь, скрадывались. К тому же, шумы и голоса здесь явственно имели если не эхо, то некую гулкость, которую можно наблюдать или в совсем пустых комнатах, или в очень больших залах с хорошей акустикой. И, наконец, ощущение простора дополнял непонятный холод, не изгоняемый отсюда ни горячей водой, ни жарко натопленной маленькой печкой, ни душным и изнуряющим летом, когда везде открыты настежь окна.

Разогретое тело уже стало остывать, тепло через босые ноги уходило в холодные деревяшки пола, зубы начинали постукивать, но Слава не залезал в воду. Это тоже был кайф, даже еще больший чем удовольствие, удовольствие от тепла, от сытости, от молодости и беззаботности. Страх, боль, тоска сильнее и ярче раскрашивают промокашку бытия с расплывающимися чернильными картинками незамысловатого физиологического наслаждения. Поэтому для полноты ощущений нужен карандаш - твердый, остро заточенный, продавливающий волокнистую мягкую основу яви, оставляющий на ней четкий след, можно даже с крохотными разрывами небытия - беспамятства, или совсем уж отвратительных переживаний тошноты, одиночества, жалости. Однако этим не следует злоупотреблять, все нужно в меру, и обычное закаливание - неплохой компромисс со все еще голодной душой.

Вода оказалась горячей, что особенно приятно после озноба, мурашек и пропотевшей одежды, а ванна по теперешним временам представлялась просто огромной, и в ней можно было не просто разлечься, а развалится, не рискуя коснуться даже кончиками больших пальцев ног того места, куда втекает струя кипятка, где голубизна пузыриться, приобретая оттенок сильно разбавленного молока, где темнеет решетка верхнего сливного отверстия и где пуповина лески соединяет ее со скрывающейся в глубине пластмассовой пробкой. Поэтому надо пользоваться мгновением, которое и здесь остается мгновением, особенно если оно прекрасно, потихоньку-полегоньку соскользнуть спиной и задом по шершавой эмали, ставшей такой после маминых экспериментов по очистке ржавчины соляной кислотой, войти в кипящий водоворот всей плоскостью ступней, но только чуть-чуть, в меру, как это требует суджок-терапия, почувствовав как от кончиков пальцев начинает подниматься колючая и плотная волна. Затем следует упереться локтями в стенки, чтобы полностью не нырнуть, выставить над поверхностью только нос, закрыть глаза и внутренним взором провожать вал, разбившийся в паху на десятки бурных рек, безжалостно вонзающихся в живот, порождая напряжение, растущее без всяких обнаженных миражей, воображаемых соитий, похотливых фантазий, черпающее энергию из чего-то иного, гораздо более глубокого, чем секс, но высвобождающееся мощным оргазмом, семяизвержением, погружая в нирвану, не требующей продолжения ласк, поцелуев и нежных слов. Так честнее.

В дверь некстати постучали и донесся голос отца:

- Слава, тебе полотенце нужно?

- Да, - пробулькал он, но его кажется услышали, так как в коридоре завозились, послышался отчетливый шлепок, дверь распахнулась и влетела потная, красная Катька с большим комком полотенца в вытянутых над головой руках. Тут же полотенце полетело в воду, ребенок исчез, естественно не закрыв дверь, а Слава сражался с быстро идущей ко дну тряпкой, пытаясь спасти хоть небольшой сухой кусочек, расплескивая воду и обрушивая в ванну стоявшие под колонкой шампуни (как всегда кем-то не закрытые), куски черного и страшного хозяйственного мыла да тюбики с кремами и пастами.

В итоге полотенце каким-то непонятным образом намоталось на Славу, как будто тяжелая и голодная анаконда. Густая и почему-то разноцветная пена, взбитая его попытками выбраться из столь навязчивого объятия, вылезала за края ванны, как взошедшее тесто, и хлопьями падала на пол. О медитации пришлось забыть, тем более что от сквозняка вода неожиданно быстро остыла. Закрыв для начала дверь и морщась от мокрого и скользкого пола, хождение по которому напоминало хождение по заброшенному склизкому подземелью, Слава хихикая принялся отжимать полотенце, но от его титанических усилий ткань только угрожающе трещала, не становясь нисколько не суше. Прекратив это бесполезное занятие, он бросил его обратно в ванну и накинул отцовский махровый халат, который тот никогда не использовал по прямому назначению, а надевал лишь в качестве вечернего домашнего костюма. В коридоре он чисто автоматически поймал отцовские же тапочки (отец уже почти в полном обмундировании чистил на лестничной площадке сапоги) и, спотыкаясь о Катькины игрушки, сел на диван, распаренный и по-хорошему уставший.

Если не обращать внимания на творческий беспорядок, наведенный совместными усилиями уставшего в усмерть Славы, не нашедшего вечером сил сгрести со стола горы распечаток, пухлые тома классиков, немецкие и английские словари, исцарапанные компакт-диски, разобранные до невменяемого состояния дискеты и еще тысячи мелочей - той самой шелухи, вполне материальной, но необходимой только для того, чтобы выпестовать одну единственную приличную мысль; если не обращать внимания на бардак на полу и креслах, оставленный уже Катькой (прикасаться к столу ей было строго настрого запрещено под угрозой отлучения от "Улисса"), короче, если отвлечься от постороннего и проходящего, то комната была пустой и функциональной. Диван, кресло, телевизор, круглый стол, стул, печка, да еще несколько выбивающийся из аскетической обстановки трельяж, вокруг которого с матерью велась затяжная позиционная война, категорически отказывающейся переместить его в коридор, или, на худой конец, к себе в спальню.

В незапамятные времена были здесь и книги, но лет семь назад (по летоисчислению червя), где-то в августе, Слава все их безжалостно раздал друзьям и знакомым, но деревянную полку, висящую над изголовьем дивана, снять не удосужился. Там теперь одиноко лежал Джойс, с таким мелким шрифтом, что Катьке его приходилось выдавать не более чем на полчаса, для сохранения детского зрения, да пылился рисунок струтиоминуса.

По экрану ноутбука бегала маленькая собачка, справляющая свои дела под вырастающими и расцветающими после этого столбами. Выключить бы, лениво подумалось, но мозговой сигнал застрял на уровне челюсти, и разрядился зевотой. В комнату заглянул отец, помахал рукой, что-то спросил (Слава как раз зевал) и скрылся. Хлопнула входная дверь. В ванной нечто рушилось и плескалось, видимо Катька решила постирать, или почистить зубы.

- Идите кушать, дети, - позвала наконец-то мама.

Слава сглотнул слюну, поворошил высыхающие волосы, вытащил за ухо из ванной комнаты мокрого и перепачканного стиральным порошком ребенка, слабо верещащего и сопротивляющегося, усадил его на кухне за стол, зажав сестру между столешницей и холодильником, налил себе кофе и, прихлебывая, стал смотреть в посиневшее окно, за которым прорисовывалась тень раскидистой яблони, стараясь даже краем глаза не смотреть на неэстетичное и негигиеничное зрелище кормления человекоподобного существа манной кашей с комками.

Маму спасало то, что при всем своем упрямстве, вертлявости, вредности и прочих прелестях подрастающего поколения, Катька отличалась неуемной болтливостью, из-за чего терпения держать крепко зажатым рот, отворачиваясь от громадной, по ее разумению, ложки с самой противной в мире кашей, хватало ровно настолько, насколько ей в голову приходила очередная шальная мысль, нерассказанная новость или анекдот. Ребенок открывал рот, мама мудро давала ей высказать основное содержание, а когда начинались второстепенные подробности, затыкала его кашей.

- А вот еще анекдот мне его Ленка рассказала она от родителей услышала ну не то чтобы услышала просто случайно зашла домой после школы а я ее как раз на плацу ждала ты ведь помнишь нам нужно было воробья в тетрадь наблюдений зарисовать а на помойке ой на плацу они самые смирные и толстые и приходит мужик к сексопатологу это такой врач который трахаться учит мама фы фафа фахие фяки флафы фуфаеф тьфу и говорит доктор я наверное лесбиян ну это тети такие которым мужчины не нужны а доктор и спрашивает почему это он так фефил а фоф фефу фу фак фофук фофко фафифых фуфин а мне тянет на женщин тут подъехал автобус а мальчишки дураки такие считают что кто в автобус последний зашел тот дурак ранец у меня и расстегнулся а там кислота какая-то была фа фаме фе фифки фофофтифа фа фы фемя совсем не слушаете тьфу какая же гадость эта ваша каша а помнится я кушала в шикарных ресторанах и мне нравились грибы кокот и стерлядь а вот икру я не люблю...

Каша незаметно кончилась и начались мучения с молоком. Здесь Слава был с Катькой внутренне солидарен - большей гадости трудно найти. Молоко разбавлялось водой где-то один к десяти и не в пользу молока. После такого пойла можно было не мыть бутылку, но свое мнение из сомнительных педагогических целей Слава держал при себе. Допив кофе и желая прекратить пытку молоком, перешедшую все мыслимые рамки, фонтанируя на клеенку и окно, Слава спросил свое запотевшее изображение:

- Может быть, мне спеть вам?

- Дава-а-а-а-ай-ай-ай-ай!!! - заорала Катька, мама укоризненно на него посмотрела, а он пошел за гитарой, вытирая лицо рукавом халата. Молоко действительно было дрянью.

Со вчерашнего дня на гитаре накопился умопомрачительный слой пыли, скрывшей в своей мутной глубине исцарапанную темную лаковую поверхность и богатую подборку страшненьких немецких девушек, похожих на истощенных обезьянок. Не найдя ничего подходящего в пределах досягаемости, Слава обтер пыль об желтое покрывало дивана, задумчиво поглядел на оставшиеся на синтетическом меху безобразные грязные полосы, морщась стряхнул их на пол все еще шершавой и влажной рукой, обшлагом халата тщательно, до блеска отполировал гриф, побренчал нечто легкомысленное и абсолютно немузыкальное, и вернулся на кухню. Там установилось относительное перемирие - Катька пыталась отодвинуть от себя тяжелый стол, извиваясь как пиявка, а мама сидела напротив и, навалившись на столешницу, задумчиво глядела на дочь.

Слава сел на свободный стул в торце, спиной к старой плите, давно используемой не по назначению, а лишь как оригинальный шкаф для посуды. Левый локоть его упирался в раковину и даже немного подмокал от воды, текущей на грязные тарелки и чашки, разбрызгиваясь во все стороны. Шкаф, расположенный по правую руку, на самой верхней полке которого таились от вездесущей Катьки коробки конфет и печенья, особо не мешал, но и не давал простора для рок-н-рольского "драйва" с тряской головой, прыжками, эквилибристикой инструментом и прочими примочками, от которых Катька млела и, несмотря на строги запрет брата, тайком рассказывала всему классу и, по слухам, даже пыталась изобразить кое-что из репертуара тонким голоском, но с неиссякаемой энергией. Мама к таким излишествам относилась спокойно, папа, когда присутствовал, критиковал, но Славе казалось, что им все равно нравится, хотя они ничего не понимали ни в современной музыке, ни в роке, ни в стихах.

Сейчас Слава чувствовал себя на подъеме и решил порадовать Катьку если не вудстокскими изысками, то хотя бы акуститеческими эффектами, короче говоря, ором, криком и фирменной (не его) хрипотой. Его мечтательная и расслабленная поза настроила слушателей на нечто спокойное, в духе "Наполним небо добротой", поэтому от первых же аккордов они вздрогнули. Задребезжали окна. Это было неправильно, нарушало и замысел, и канон, но кто ему мог на это указать? Полная луна, глядевшая в окно, требовала своего, утопая в светлеющей синеве, небесной мандалой вытягивая из души и глотки слова, музыку, взамен вливая настроение и вдохновение.

"Полная луна наблюдает за мною

Я вышел во двор, я стою у окна

Ранняя весна полощет зубы водою

Растопырила пальцы в небо без сна

Полная луна, облака пробегают

Сгорбившись, мимо, не попасть бы под гнев

Собаки мычат, коровы лают

Как черти с рогами, ад - вылитый хлев..."

У Катьки медленно, то ли от страха, то ли от изумления, отвисала челюсть, и Слава очень постарался что бы заключительные слова "иди ко мне" прозвучали особенно по-вампирски, с отзвуком темных подземелий и лязгом цепей на пыльных скелетах. Это ему удалось, как удавалось все и всегда.

Воцарилось молчание. Слава вытер трудовой пот и помассировал почти что вывихнутую челюсть.

- Еще спеть? - угрожающе поинтересовался он.

- Это ты сам сочинил? - подозрительно спросила Катька.

- Сам, - чистосердечно сознался Слава. - Так что, может железнодорожником продолжим? К черту дороги, под откос поезда, - заорал он, решив взять если не аккомпанированием, то вокалом.

- Хватит, хватит, - замахала полотенцем мама. - А ты уроки на сегодня сделал?

Вопрос был настолько необычный, что Слава, а заодно и Катька, почувствовав что следующий подобный вопрос будет задан ей, изумленно уставились сначала на маму, потом друг на друга, прыснули и засмеялись. Концерт мамой был настолько умело и незатейливо прекращен, что Слава осознал это только после того, как уже отсмеялся, вытер слезы и засунул гитару в раковину. Та естественно там удержаться не смогла, загремела на столик с набитой тарелками сушкой, заварочным чайником, электрическим самоваром и початым полиэтиленовым медвежонком с искусственным медом. Все это разлетелось в разные стороны, полетело на пол, мама каким-то чудом успела схватить сушилку, а самовар прилетел прямо Славе в руки. Не повезло медвежонку, который покатился по полу, оставляя тягучую сладкую полоску. Слава наподдал ему ногой и пошел одеваться.

Костюм оказался выглаженным, но затем измятым чьими-то ногами, хорошо отпечатавшимися на синей ткани глубокими вмятинами в ауре мелких морщин. Слава поднял пиджак, с надеждой потряс его, но ничего особенно не изменилось - вмятины расплылись безобразными шрамами по спине, воротник сломался и вообще экзекуцию, учиненную над школьной формой, можно было признать за оригинальное произведение то ли искусства, то ли имитации, то ли "ниндзюцу", когда всего лишь один штрих искажает, маскирует и выдает нежелаемое за действительность. С брюками было проще - их просто завязали узлом и при разглаживании ладонями они, в отличие от пиджака, стали как новенькие. Пришлось включить утюг, сгрести с гладильной доски напластования белья, полотенец и непонятно каким образом там оказавшиеся толстенные тома воспоминаний Жукова с фотографиями, которые он когда-то давным-давно любил рассматривать, и приступить к уничтожению компроматов на маленькую паршивицу. Гладилось легко, а в голову приходили все более интересные идеи быстрого и безболезненного укрощения строптивой.

Занавеска, отделяющая зал от спальни, отодвинулась и на высоте обычного взрослого роста появился тщательно задрапированный хитрый глаз и, подражая маминому голосу, Катька сказала:

- Какой ты у меня молодец, сынок. Я так тобой горжусь!

Слава замахнулся утюгом, глаз скрылся, послышался очередной за это утро шум, видимо сестренка все-таки сверзилась со стула, залаяла собака, и пришлось отреагировать голосом:

- Катя, не трогай компьютер! Укусит!

А не пора ли о чем-нибудь подумать, спросил он себя. Какое замечательно бездумное утро: бег, дождь и Марина смыли все с меня. Только рефлексы, только смех. Пожалуй, сегодня я поставлю личный рекорд по медлительности.

Он вспомнил далекие проклятущие сны, в которых он очень куда-то спешил, торопливо одевался и собирался, но всегда забывал нечто очень важное, всегда его отвлекали пустыми разговорами, трогали за пуговицы и врали в глаза, а он с полной безнадежностью, в каком-то оцепенении, полусне смотрел за окно, где уже безжалостно светало, а бой часов подтверждал, с сочувствием или с издевкой, - все, опоздал, опоздал, опоздал. Тогда он на ватных ногах, полуодетый, с портфелем, откуда выпадали книжки и тетрадки, выходил из дома и оказывался в блаженной пустоте; улицы, ярко освещенные раннеосенним солнцем бабьего лета, четко вырисовывались в льдистом воздухе и своим простором подтверждали - ты опоздал, но ты выиграл...

Пиджак был еще горячим и одевать его, чтобы париться в теплой комнате, не хотелось. Сидя на незастеленной родительской кровати, так и не убранной, Слава застегнул рубашку, затянул галстук, по нынешней моде - короткий, но шириной не меньше, чем лопата, натянул носки тем способом, который особо раздражал маму, то есть не собирая их в складки, дабы пальцы сразу упирались в заштопанный ... м-м-м ... носок, или конец носка? ... а натягивая их одним мощным движением, от которого трикотаж трещал и довольно быстро рвался. Опять же не вставая ловко натянул брюки, перекатившись на спину, застегнулся и затянул кожаный ремень, покрытый неимоверным количеством клепок, из-за чего тот, если его не утянуть до самой последней дырки, имел тенденцию под действием земного притяжения сползать вниз, естественно, вместе с брюками.

Теперь дело за дипломатом. Оклеенный картинками, как чемодан кругосветного туриста, кейс валялся под столом и если бы был оставлен там открытым, то все та же вездесущая пыль заполнила бы его до краев, а потом стала бы высыпаться из него, пока не погребла окончательно. Слава прикинул - сколько же дипломат мог там проваляться со вчерашнего дня. Выходило до жути много, и он пошел на кухню за тряпкой. Мама мыла посуду, Катька в некотором изумлении листала "Родную речь" и зачитывала избранные отрывки про девочку Клаву, которая решила не ходить в школу и на беду для своего душевного равновесия и покоя встретила мальчика, боявшегося собаки. Слава не понял к чему это - задали на сегодня, или Катька развлекает маму, но спрашивать не стал, взял полотенце, намочил край в горячей воде и принялся оттирать чемоданчик, брезгливо сгребая с крышки волокнистые катышки и хлопья.

Так, что на сегодня нам необходимо? Он сверился по чистому дневнику с единственной надписью над правилами его пользования "Ярослав Клишторный", но ничего, естественно, на этот счет не нашел, побросал на всякий случай в дипломат "Физику", "Химию", "Английский язык", "Биологию", "Начала анализа" и "Тригонометрию", да сунул соответствующие тетрадки и еще пару чистых, на случай, если будут уроки литературы или географии. Получилось слишком тяжело и пришлось выбросить "Химию", хотя что-то подсказывало - сегодня уж она попадется обязательно. С Катькиным портфелем, не уступающим Славиному по цветастости, но превосходящий по блеску катафотов, было проще. Ассортимент и номенклатура уроков, тетрадей, карандашей, фломастеров и ручек у второклассников оставались неизменными изо дня в день, нужно было только контролировать выполнение домашних заданий, своевременное и полное заполнение дневника, отвечать на письменные послания учительницы и выкидывать жвачки, фантики, комиксы, открытки, в общем все то, что отвлекает от учебы, увеличивает вес портфеля и сутулит неокрепший детский организм.

В "Математике" Слава обнаружил коллекцию вкладышей к жвачкам о приключениях Отто и Алвина и ради интереса пересчитал их. По слухам полный комплект состоял из пятидесяти различных фантиков, здесь же их было сорок восемь, не считая двойных, видимо - обменного фонда. Забавные истории глуповатой зеленой обезьяны и помеси утки с пингвином увлекли Славу, тем более что здесь были такие раритеты, как "барашки", "парикмахерская", "груша", "посылки", и он, даже, не поленился достать немецкий словарик, чтобы прочитать диалоги.

За этим занятием его и застала Катька уже облаченная в унылую черно-коричневую форму с белым воротничком и большим октябрятским значком. Она тут же отобрала фантики, засунула их в кармашек передника, и показала язык.

- Тогда сама собирай портфель, - мстительно сказал Слава и показал на вываленные на кровать учебники и тетрадки.

- А тебя никто и не просил их вытаскивать, - отпарировала девчонка. - Сам досмотр производил, сам и складывай, жандарм несчастный. А я прекрасно и без портфеля обойдусь.

И ведь обойдется. Это был какой-то странный "бзик" у вполне вроде бы нормального ребенка - складывать портфель она категорически отказывалась, не поддаваясь ни на какие посулы, уговоры, лесть и угрозы. Однажды, эксперимента ради, Слава, с благославления мамы, действительно не собрал ей портфель и Катька действительно пошла в школу без ничего. В итоге он за это и поплатился, так как на второй перемене его отыскала Катькина учительница и потащила к завучу, где они потом долго и нудно выясняли обстановку в семье Клишторных и убеждали внимательнее относиться к сестре. С тех пор Слава зарекся и, не вступая в пререкания, покорно все сложил на место, ссыпал туда пфенниги и фантики и вручил сумку ребенку.

Катька и Слава уходили всегда вместе, но после ритуального махания руками маме их дорожки расходились. Слава нырял в арку и шел к Марине, а Катька вообще направлялась в противоположную сторону от КПП, где на пяточке должен был уже стоять школьный автобус. В последнем подъезде их последнего дома, находившийся по странной прихоти строителей с обратной стороны, жили Катькины подруги и приятели. Там, на детской площадке, сооруженной совсем недавно, на врытых в землю разнокалиберных шинах они собирались поутру в свой клуб, и уже всей гурьбой двигали к автобусу. Когда Слава шел к Марининому дому, он видел сидящие фигурки, слышал крики, смех и игривый девчоночий визг.

На улице слегка рассвело, но именно таким рассветом, который еще больше скрадывает окружающий мир, надувает вялый шарик дня, но на его обвисшей резиновой оболочке городок выглядит каким-то нечетким, сморщенным, крошечным, а в бороздах реальности таится мрак. Пришлось постоять на крыльце, пока глаза привыкли к отступающей ночи, да немножко поежиться, отдавая осеннему холоду дань частью впитанного телом тепла дома и печки. В соседнем подъезде тоже хлопнула дверь и по булыжникам застучали каблуки. Кажется это была Кристина, редкостная дылда в их классе. Вслед за ними вышел толстый, важный, надутый Андрей. Он зевал, моргал маленькими хитрыми глазками и не собирался здороваться.

- Как спать хочется, - пробормотал он в темноту. - Только засыпаешь, а уже вставать пора. А еще и по субботам учимся. Мрак какой-то.

Помимо крабов, Андрей был известен своим проектом пятидневки, которым замучил учителей, директора, родителей, да и детей. Почему-то он был уверен, что в первые годы его учебы школьники на вполне законных основаниях отдыхали по субботам, но потом хитрые учителя решили поменьше нагружать себя и теперь мучают бедных учеников, которым так хочется гулять. Сначала его лекции и призывы дети воспринимали на ура и даже старшеклассники поддались на эту провокацию. По мысли крабовода действовать надо было настойчиво, упорно, уверенно, но без насилия и хулиганства. Широкая агитация среди контингента учителей, с его точки зрения, была идеальным средством борьбы, но идеи категорически отказывались овладевать массами. В результате дело затянулось, заглохло, заросло травой и потеряло всякую перспективу. Ряды сторонников поредели, а мстительные десятиклассники нередко отвешивали Разумному оплеуху.

- А ты днем спи, - посоветовала серьезно Катька.

- Поспишь тут, - по инерции пробормотал Андрей, но потом, сообразив от кого исходит столь дельный совет, разозлился. - Зат...

Слава выглянул из-за угла, где уже собирался закурить, и укоризненно посмотрел на Андрея, тот поперхнулся, почесал уже занесенной рукой затылок, кивнул и нарочито медленно пошел вслед за Кристиной.

Катька прыснула и показала спине Разумного такой длинный язык, что он напомнил Славе слишком эмоциональный смайлик в фидошной конференции. Люди на такое анатомически не способны. Отсыревшая сигарета наконец распалилась, но табак почему-то отдавал ароматом чая, причем не цейлонского и не индийского со слониками, а какого-нибудь грузинского - с богатейшим набором различных пород деревьев. Слава набрал полную грудь этой дряни и выпустил в до сих пор раззявленный рот ребенка густой синеватый поток, от которого маленькое чудовище зашлось в кашле, а брат отвесил все-таки причитающийся ей подзатыльник.

- И много на это труда ушло? - спросил он, разглядывая сигарету без всяких признаков ее потрошения и повторного набивания. Ювелирная работа. Косячок.

Катька сморщилась и впечатала свой кулачонок ему в живот с такой силой, что если бы он не среагировал и не сделал шаг назад, то внутренностям не поздоровилось.

- Дурак! - крикнула она со слезами. - Я хочу курить и я буду курить, и проваливай к черту ебать свою рыжую стерву!

- Абсолютли импособл, - хладнокровно ответил Слава и выпустил ей в лицо очередную порцию чайного дыма.

На этот раз Катьке удалось достать ногой до его голени, Слава ахнул и пропустил еще один удар по шее, после которого он долен был лечь в ближайшую лужу и немного подремать. Техника ребенка не подвела, но вот силенки быстро иссякли, и Слава успел хлестнуть ее по щеке. Катька отлетела, но в конце концов ничего страшного не случилось. Она совершенно спокойно сидела на скамейке и потирала красный отпечаток его ладони, а он морщась тер ушибленную кость и про себя матерился.

Почему же так холодно? Слава дохромал до скамейки и сел рядом с сестрой. Она тихо шмыгала, толкалась острым как спица локтем, но он чувствовал - внеплановую бурю ему удалось погасить в зародыше. Хорошо еще, что это на нее дома не нашло, или в школе.

Слава вытряхнул из пачки все сигареты, поочередно их перенюхал, пять из них безжалостно растер между ладонями, не поленился подняться, дотащиться до открытого подвала и выбросить туда заварку вперемешку с ошметками папиросной бумаги. Вернулся обратно и почему-то трясущимися руками зажег нефальсифицированную цигарку. Пару раз затянувшись, он спросил Катьку:

- Ну что, будешь? - и протянул ей дымящийся "БТ".

- С ума сошел? - проворчала Катька, оттолкнув его руку. - Тут же наша училка бродит.

Но потом она воровато огляделась, выхватила сигарету, забежала в подъезд, откуда буквально через секунду выскочила с надутыми щеками и красными слезящимися глазами. Вставив оставшийся фильтр в не успевшие сомкнуться Славины пальцы, она сделала глотательное движение, а затем с невыразимым наслаждением медленно выдохнула никотин вверх, в сочащиеся дождем облака. Слава поневоле залюбовался сюрреалистическим зрелищем и щелчком отбросил бычок в лужу.

- Неужели так холодно? - раздался задумчивый голос.

Катька от неожиданности выпустила весь дым сразу, непонятно как уместившийся в ее тщедушном теле, делаясь похожей или на дракончика, страдающего изжогой, или на странную личность с буржуйкой в животе. Слава попытался рукой разогнать табачную тучу, но потом пожал плечами.

Это был Мишка, которого не то чтобы уж совсем не стоило принимать во внимание, но и уделять его догадкам и намекам время и действие пожалуй не стоило. Он появился из ихнего же подъезда, хотя жил в соседнем доме и по всем детским ритуалам должен был дожидаться Катьку на той стороне, или старательно обойти дом. Задняя дверь сквозного подъезда довольно часто ритуально заколачивалась неизвестно из каких соображений, разве что в подтверждение известной шутки о том, как можно отличить русских за границей (все они лезут в одну дверь), но взрослые жильцы вроде не возражали, а до детей никому заботы не было. Вполне естественно, что молодое поколение против этого сильно сопротивлялось, а так как право голоса не имело, то самостоятельно пришло к испытанному методу борьбы за права угнетенных и обездоленных - к терроризму, в данном случае - против этой конкретной двери.

Дверь ломали, отбивали, снимали с петель, поджигали и поливали кислотой. Затем ее чинили, забивали, одевали на петли, тушили и спрыскивали щелочью. Жалобы родителей, соседей, Катьки и компании настолько надоели Славе, с наступлением холодов почувствовавшему кайф от отсутствия в подъезде сквозняков, что он раздобыл краску и снабдил дверь с двух сторон надписью большими буквами: "Дорога для ослов". По действенности она была сродни волшебному заклятью, хотя взрослые опять морщились, читая каждый раз эту дурость.

- Ты что - осел? - хмуро пошла Катька в стратегическое наступление.

- Вроде этого, - невозмутимо отпарировал мальчишка, перехватывая тяжеленный сине-желтый портфель, словно набитый как минимум противотанковыми минами.

- Ладно, пошли, ишак, - смилостивилась вредная Катька, отдала ему свою ношу, чтобы как-то компенсировать развивающееся у дружка искривление позвоночника, и поскакала в обход дома, мимо Вовкиного и Валькиного балкончиков, забежав по пути на горку, где шел высокий зеленый деревянный забор, отделяющий городок от немецких садово-огородных участков. Толстый дружок спокойно шел сзади.

Проводив их взглядом, Слава рассмеялся и закурил очередную сигарету. Почему-то опять попался чай.

Спешить не стоило. Считается, что нельзя быть постоянно счастливым. То есть, конечно же можно, при определенных и явно фантастических условиях, но кому и зачем это нужно? Здесь имеется своя очень большая бочка дегтя - так устроен человек, что осознает свое счастье в девяносто девяти процентах постскриптумом, когда оно задрало лапки к верху и почило в бозе. Реанимация, увы, бесполезна. И вообще, как-то приучены мы к скоротечности, мимоходности и убогости нашего счастья. Все наше счастье в том, что несчастья быстро проходят, или становятся привычными.

Подумаем о себе, родном. Можно ли из этого нечто полезное выудить? Притупляются ощущения, признаем честно, здорово притупляются. И приходится такому близкому, родному, любимому лезть под чью-то очередную юбку, колотить сестренку, пакостницу этакую, напарываться на железки, или того хуже - запускать руки в огроменную дерьмовую кучу, вонь от которой доносится и сюда. Опять же, приводим себя к общему серому знаменателю (смотри выше или раньше). Тупик. Ловушка. Подспудно ломаешь над этим голову вот уже... неважно сколько дней-лет, но возвращаешься, а точнее - воспроизводишь все то же поведение. Хочешь насладиться теплом - замерзни. Хочешь есть с аппетитом - голодай. Хочешь дикого, необузданного секса - воздерживайся. Хочешь отдохнуть - бегай до изнеможения.

Все-таки хитрые были эти монахи, не дураки, дело знали. Можно и от мыслей греховных получать кайф неземной. Главное тело держать в строгости, душу усмирять, а уж тогда шальная мысль о еде, о тепле, о женской попке не хуже грозового разряда по центру удовольствия будет.

Слава открыл дипломат, оценивающе осмотрел устрашающую кучу учебников и тетрадей, сразу же покрывшиеся капельками влаги, словно вспотели в душной атмосфере тесного чемодана. Он вытащил "Литературу" и захлопнул узилище. Несчастная книга многое претерпела на своем веку - ей явно не везло на хозяев, превративших обложку с портретом Толстого в нечто изъеденное то ли зубами, то ли особой формой книжного рака. Страницы, не потерявшие на кончиках белизны из-за редкого использования книги по прямому назначению, были, тем не менее, превращены в доски объявлений, глупых и неприличных комментариев, как правило с использованием, в основном, пиктографического письма и фаллических символов, а также в картинную галерею карикатур на классиков, переделанных из их же портретов, причем фантазия питекантропов зацикливалась только на добавлении бород, усов и первичных половых признаков. Бессознательное так и перло оттуда. Тут никакого Фрейда и Юнга не надо - весь психоанализ как на ладони, то бишь на листе. Он открыл последнюю страницу, где в табличке должны были быть имена и фамилии бывших владельцев, но они, на свое счастье, ограничились коряво написанными псевдонимами Колян и Толян, причем из дат выходил потрясающий срок их пребывания за партой. Столько не живут.

До этого он как-то не рассматривал свои учебники - лежат себе стопкой, ну пусть и лежат, рассыхаются. Но теперь книжный полутруп вызывал смесь омерзения, жалости и решимости действовать. Реанимация, массаж сердца, искусственные легкие и почки, перекись водорода и клей уже ничем не помогут умирающему. Он сделался ненужным сам себе, но остальные продолжают заботиться о нем, привязывают к себе только из мелкого чувства, чувствишка продлить собственное спокойствие. Не внешнее, а какое-то глубинное и полностью эгоистичное - убежденность в бессмертии окружающих. Пусть растение, пусть блевотина и экскременты, но все же жизнь, жизнь... А достоин ли он жизни? Так ли он умен? Хороший ли сеятель? Каков урожай? Судя по противной шершавой бумаге, убористому тексту, мельканию фамилий Герцена и Чернышевского, глупым вопросам и впечатанным жирным шрифтам истинам в последней инстанции, то не очень.

Берем первый лист, титул, так сказать, и, взвесив его на языке, особых претензий не имеем. Все четко и ясно, единственное такое место в учебнике. С легким сердцем его оставляем и приступаем к введению, Введению, "Введению". Оно похоже на отвесный, неприступный горный кряж - глаза срываются со строк и ничто не может заставить удержаться на покрытой льдом стене, никакие страховки в виде собственного пальца, водящего по буквам и опережающему взгляд. Ну что тут поделаешь? Надо смело сказать: "Долой!". Чушь и ерунда. Кто сказал, что учебники учат?! Боже, как противно она рвется, как неприятно ее брать, словно влажными руками залезаешь в сухую землю.

Обрывки страниц уносились ветром, который подхватывал их на лету, выдирал из луж и грязи большим и тщательным пылесосом, взметал высоко вверх, как будто пытался прилепить к облезшим и мокрым ветвям раскидистой яблони. Не так сложно понять, как трудно разорвать. Пальцы от холода скрючились, ногти посинели, кожа стала твердой и толстой, как перчатки, а бумагу вроде как натерли солидолом. Где-то на горизонте маячила мысль-удивление - и что я такое творю, но сложность действа заслоняло ее Великой китайской стеной.

Эфтаназия завершилась успешно - остались титульный лист и автографы питекантропов, не считая переплета, конечно. Слава провел пальцем по щеточке, оставшейся от вырванных страниц, закрыл склеп и бросил его в дипломат, переложил вместилище на колени и, возложив на него руки, попытался сосредоточить взгляд на воображаемой линии горизонта, захламленной в городке заборами и домами. Кто-то безмолвно присел рядом на лавку (Слава увидел краем глаза сумрачный силуэт). Первым заговаривать не стоило, тем более что он уже почти рассмотрел четкий огненный полукруг, обрамленный звездами, а незваный сосед не спешил начинать беседу.

Слава достал потрепанную книжку из "рамочной" серии, открыл на заложенной странице и принялся читать.


Загрузка...