ЧАСТЬ ВТОРАЯ

Тот, в ком нет хаоса, не родит новую звезду.

Фридрих Ницше

Глава 2.1 Праворукий

Праворуким его прозвал толстобрюхий надсмотрщик Кху за то, что свою часть двенадцатиметрового весла он держал одной правой, поскольку тремя пальцами левой ладони — даже такой огромной, какой обладал бывший геранийский мечник, — охватить толстое весло не представлялось возможным. Несмотря на это, все знали — и одной рукой Угарт Праворукий грёб за троих.

— Эй, Праворукий, толкни в бок соседа! — взревел проснувшийся Кху. Ему было лень лишний раз махнуть кнутом.

— Очнись. — Уги ткнул плечом худощавого, потерявшего сознание немолодого северянина, чья когда-то бледная кожа, теперь сожженная морским солнцем, бугрилась большими гнойными волдырями. Голова несчастного безвольно свисала на грудь, руки едва удерживали весло, и Уги уже вторые склянки греб за соседа. Он мог это делать и до самой Отаки, но проснувшийся Кху заметил, что северянин стал обузой для всей гребной банки, и это могло стоить тому жизни.

Уги толкнул сильнее. Несчастный дернул головой, открыл давно не видавшие сна глаза, и из его груди вырвался стон.

— Хочешь выжить — смотри в небо и подхватывай, — сказал Уги, поднял вверх бесцветные глаза и гортанно, в такт мерным гребкам, затянул островскую песню:

Милашка утренней порой

Сказала кузнецу:

В поход уходит мой герой

Я вместе с ним иду.

С гребцами буду спать и есть

Пока не доплывем,

Но другу сохранить я честь

Клялась пред алтарем.

Вслед за Уги вся банка, а следом и остальные гребцы подхватили незамысловатый мотив:

Надень на лоно мне металл

И ключ дай от него,

Чтоб ни одни матрос не взял,

Скарб друга моего.

Хранить я буду честь свою

Ее на ключ запру.

Лишь другу только отворю

Иначе я умру.

Довольный Кху опять задремал, прикрыв широкополой шляпой черное от загара лицо. Песня лилась над палубой:

Бушует ветер, бьет волна

О штевень корабля.

Лишь друг один не открывал

Замок забавы для.

И каждой ночью на корме

Под чаек крик глухой,

Матросы тыкают «ключом»

В «замок» милашки той.

Сколько уже дней и ночей Уги, по прозвищу Праворукий, вот так таращился в небо и пел? Он потерял им счёт, и теперь мерил жизнь морскими переходами. То было его восьмое плавание в Отаку, хотя многие из гребцов не доживали и до пятого. Он выжил, но лучше было бы умереть.

«Го-о-о-о!» — загребной уперся ногами в палубные доски, и весло подалось вперед.

Длинные волосы, стянутые в тугую косу, черная борода. Выдубленная солнцем, просоленная морем кожа покрыта витиеватыми татуированными рунами кочевников. Из одежды кожаные штаны да платок на бычьей шее.

«Го-о-о-о!» — скрежет уключин, и весло замерло на миг в самой высокой точке.

Раны от кнута давно зарубцевались. Его теперь не били — не было смысла. Зачем бить бездушную машину, правая рука которой навсегда стала продолжением тяжелого весла.

«Го-о-о-о!» — с общим протяжным выдохом весло устремилось назад, и морская волна, разбившись о борт, обдала обжигающим холодом разгоряченное тело.

Он уже ничего не боялся и ничего не желал. Неизменно бескрайнее небо над головой, и над палубой летит все та же бесконечная песня. Отныне так будет всегда, до самой смерти, которая никогда не наступит.

К полудню на горизонте показался Дубар — торговый Отакийский порт — самый крупный в Сухоморье. Белые городские стены, вздымающиеся над морем, казались невероятно высоки. Не зря два года назад налетчики Хора не решились на их осаду, довольствуясь разграблением окрестных рыбацких поселков. Но и там геранийцы поживились на славу.

Чтобы попасть на городскую пристань, торговые корабли проплывали по широкому тоннелю в осадной стене под массивной, поднимающейся вверх кованой решеткой с прутьями толщиной в человеческую руку — то были Морские Ворота Дубара. Семь раз Уги был здесь, и на восьмой даже не поднял головы.

Когда галера пристала к причальной стенке, Кху, лениво лязгая кнутом, зычно гаркнул:

— Сушить весла!

Северянин отпустил весло и бессильно свалился на глянцевые палубные доски, бесчисленное множество раз омытые морской пеной и до блеска натертые босыми пятками гребцов.

— Не доживешь до Омана, — покосился на него Уги.

— И хорошо, — послышалось снизу.

— Что ж хорошего-то? Нас на весле останется четверо, да и акулам твои кости на один зуб. Сплошь убытки.

Кок разносил жидкую бобовую похлебку. Уги взял две деревянные плошки с серо-коричневой жижей, слил содержимое обеих в одну и протянул северянину.

— Тебе нужнее.

Тот взглянул на Праворукого влажными глазами. Уги поставил посудину с едой перед несчастным.

— Если желаешь издохнуть, будь добр, дотяни с этим до Омана.

Северянин взял дрожащей рукой плошку и принялся жадно пить варево, отдаленно напоминающее суп. Уги отвернулся и, откинув голову назад, опустил усталые веки.

— Меня зовут Гелар.

Уги нехотя повернул голову и одним глазом взглянул на северянина.

— К чему мне знать твое имя?

— Не хочу умереть безвестным. Может, когда-нибудь вспомнишь старого Гелара с северо-восточных гор, которым даже рыбы не смогли поживиться.

— Тогда я Уги Праворукий. Но боюсь, тебе меня вспоминать не придется. Даже не знаю, завидовать тебе, что не доживешь до конца плавания или нет.

Он отрешенно смотрел через уключину на толпы отакийцев на пирсе: на портовых грузчиков с тяжелыми мешками на плечах; на прытких юношей с двухколесными легкими повозками за спиной; на сидящих в этих повозках разодетых красавиц; на бородатых мужчин в длинных белых балахонах, ведущих учет товаров; на снующих взад-вперед суетливых гладковыбритых стряпчих; на собак, лающих друг на друга у разделочных столов с рыбными потрохами; на моряков, рыскающих, где бы пропустить стаканчик-другой.

Высоко над крышами таверн нёсся гомон, смех, восторженные крики, матросская брань, щебет птиц и звуки музыки. Уги смотрел на жизнь по ту сторону борта, и она нисколько не интересовала его. То была иная реальность. Его же ограничилась двумя локтями на короткой банке да тяжелым веслом, обращаться с которым он научился так же хорошо, как некогда своим длинным фламбергом.

Ухо уловило незнакомый голос. На корме рядом с Кху стояли двое — владелец судна купец Тордо и высокий незнакомец в белоснежном отакийском балахоне. Тот быстро говорил на непонятном языке и беспрестанно жестикулировал. Купец кивал в знак согласия. Это длилось довольно долго, затем настала очередь Тордо. Геранийский торговец говорил по-отакийски не менее быстро, и размахивал руками более самозабвенно. Отакиец молча тряс головой, но в отличие от своего собеседника — отрицательно, в знак явного несогласия. Рядом, теребя свой кнут, откровенно скучал Кху.

Наконец, судовладелец стал навязчиво тыкать в руку собеседника кожаным мешочком, по всей видимости, туго набитым серебром. Незнакомец высвободил руку, отстранился от геранийца и, гордо заломив широкополую шляпу, повернулся к трапу, намереваясь уйти. Тордо схватил того за локоть, развернул к себе и умоляюще заглянул в лицо.

— Торгуются, — услышал Уги голос Гелара.

— Откуда знаешь?

— Наш желает купить у местного гранитную ванну для купания, а тот упирается.

— А почему не продает?

— Не знаю. Наш впервые увидел такое чудо. Видишь, как глаза горят.

— Ты понимаешь по-отакийски?

— Очень хорошо. Я учитель и ученый. Я знаю шесть языков Сухоморья. Знал…

Тем временем торговля на корме продолжалась. Тордо умолял, но отакиец был непреклонен. Казалось, купец-гераниец готов был встать на колени перед местным гордецом. Кху, почесывая брюхо, с интересом наблюдал за происходящим. Мольбы купца не прекращались, и отакиец понемногу стал уступать. Наконец он обессилено махнул рукой в знак согласия, и они с Тордо пожали друг другу руки.

Человек в балахоне взял деньги и что-то потребовал от купца. Тордо радостно кивнул и указал на гребцов, сидящих вдоль бортов. Отакиец прокашлялся и так, чтобы слышали все, громко прокричал по-своему несколько слов.

Гелар боязливо поднял руку. Толстобрюхий Кху икнул. Уги с удивлением посмотрел на северянина.

— Ему нужен переводчик и носильщики, — прошептал тот.

Тордо жестом приказал встать. Гелар поднялся.

— Сними цепь! — крикнул Тордо, указывая кнутовщику на гребцов, сидящих рядом с Уги.

Кху вытер ладонь о пузо и побрел к весельной банке.

— Дай руки! — приказал он сидящему с краю кочевнику-гребцу по имени По. Тот вытянул худые запястья, и кнутовщик, поглядывая на прикованных к скамье гребцов, отстегнул массивную цепь. — Встать! — рявкнул и ткнул кнутом в татуированную спину поднявшегося По, отталкивая того в сторону. — И ты тоже, Праворукий, — приказал он Угарту, схватил стонущего северянина за обожжённое плечо и подтолкнул к корме: — Давай к хозяину.

Отакиец что-то сказал купцу, и Тордо крикнул кнутовщику:

— Давай всех!

— Этих?

— Да, всех четверых, — подтвердил купец.

* * *

Уги Праворукий, простой сельский парень, одним ударом валивший быка, прошедший войну геранийских наместников и восемь раз пересекавший Сухое море, живой телом, но мертвый духом, вновь воскрес — подобного он не видел никогда: взмывающие ввысь массивные белоснежные колонны, смыкались высоко над головой со стеклянным сферическим куполом. Сверкающие в лучах южного солнца узорчатые фрески и замысловатая лепнина стен цвета охры. Терраса, увитая цветущими лианами. Фигуры обнаженных дев у входа в купальню, да и сама входная дверь, резная, из дерева редкой породы, всё это представляло собой зрелище неземной красоты.

Проследовав в окружении двух стражников светлым мраморным двориком мимо виноградной беседки, северянин Гелар, Уги Праворукий и двое гребцов ступили на высокие каменные ступени прекрасного двухэтажного дома отакийского вельможи. Хозяин шествовал первым. Вошедшие были потрясены окружающей красотой, домочадцы же поражались виду вошедших. Удивленно глазели на большие крепкие руки Уги, на покрытого волдырями Гелара, на диковинные татуировки По, на полуголого геранийца, имя которого не знал никто.

Гребцы прошли длинный коридор, украшенный гипсовыми бюстами в стенных нишах, пересекли небольшой садик с карликовыми яблонями и финиковыми деревьями, оставили позади библиотеку, заставленную книжными полками, и вошли в колонный зал со сферическим, залитым солнцем потолком. Это и была купальня, посреди которой возвышалась большая овальная ванна, высеченная из цельного красного гранита.

Когда отакиец открыл резную дверь и четвёрка галерных рабов оказались в просторной купальне, Праворукого поразил запах. Ему на миг показалось, что он стоит посреди майского поля, и густой цветочный аромат, кружа голову, опьяняет сильнее вина.

За спиной послышался шум. Он становился все громче, и наконец, в дверях появилась стройная черноволосая женщина. Раскрасневшаяся, с пылающими негодованием глазами, она гневно кричала на ходу, а за ней покорно семенили две притихшие служанки.

«Красивая, — подумал Уги, — прямо тигрица».

Женщина в несколько шагов оказалась подле отакийца и, тыча длинным холеным пальчиком в сторону гранитной купели, принялась что-то страстно выпытывать. Не умолкая ни на секунду, она готова была броситься на вельможу с кулаками. Отакиец съежился, словно намеревался уменьшиться в росте. Покорно внимая упрекам, даже не пытался перечить.

— Вот и хозяйка пожаловала, — прошептал Гелар. — Это её территория.

Наконец отакиец неуверенно промямлил в ответ и робко протянул разъяренной жене туго набитый кошелёк купца. Женщина умолкнув, с интересом осмотрела мншочек, высыпала на ладонь горсть золотого песка.

Уги Праворукий догадался, что это было золото. В своей жизни он видел только серебро и даже держал в руках сто три серебряных томанера. Но золота он не видел никогда.

На женской ладони лежало целое состояние. Тень улыбки тронула губы отакийки. Тотчас прогнав ее и пронзив грозным взором поникшего мужа, она, указывая на гребцов, приказала властно и требовательно:

— Арх!

Вельможа, выглядевший перед ней побитым щенком, согласно кивнул и сделал жест рукой, выдворяя всех из купальни.

— Сейчас задаст ему под хвост, — прошептал северянин, когда они снова оказались в библиотеке. — Я слышал об этом, но не верил.

— О чем слышал? — уточнил Уги.

— О безмерной власти женщин в Отаке.

— О чем?!

— Видишь, оказывается и так бывает.

— Бабам подчиняться? Да уж лучше акулам на съедение!

— И все же Отака — богатейшая во всем Сухоморье. Даже обычный житель Дубара много состоятельнее самого зажиточного нашего с тобой земляка.

— Да ни за какие деньги! Уж лучше висеть на копье кочевника, чем быть под бабьей юбкой!

— И вместе с тем, у отакийцев высоко развита наука и культура. Образование на высочайшем уровне. Их не сравнить с нами, забитыми и дикими.

— Вот еще! Кто из нас забитый? Что б меня так унижали, как его…

— А он не считает себя униженным.

— Да какая разница, что он считает. Я — галерный раб, и не живу в таком доме. И я не образованный и не культурный, как он. Всю жизнь я жру дерьмо, запивая его слезами. Но я перестану себя уважать, если подчинюсь бабе!

— Ты без сомнения настоящий гераниец, — улыбнулся северянин и отвернулся к книжным полкам. — Знаешь, что это такое?

Он указал на книги.

— Слышал.

Уги не мог успокоиться. Его взбесило услышанное. Огромные руки налились кровью. «Как такое может быть?» — недоумевал парень. Он не жалел ни себя, до конца жизни прикованного к галере, ни северянина, которого без сомнения на обратном пути бросит в море пузатый Кху. Он никогда и никого не жалел. Но сейчас ему было безмерно жаль этого несчастного отакийского вельможу. Праворукий вспомнил, как с виду серьезный и статусный, богатый и образованный, одетый в дорогие, расшитые узорами белоснежные одежды отакиец безропотно стоял в своей собственной светлой купальне перед кричащей женой, не в силах произнести ни единого слова в защиту. Уги передернуло от злости. Он мотнул головой и заскрежетал зубами, пытаясь прогнать мерзкое видение.

Кочевник По и безымянный гераниец уселись на мраморный пол. Гелар взял одну из увесистых книг в кожаном переплете с аккуратными медными уголками.

— «Трактат о Вечном» магистра Эсикора, — прочел название. — Великий был философ. Его имя знал каждый уважающий себя ученый Сухоморья, от пустыни Джабах до крайних Герейских гор. Ты никогда не хотел выучиться читать?

— Не думал об этом.

— Никогда не поздно начать.

— Ты шутишь? Я галерный раб.

— Как говорят отакийские монахи — пути Единого неисповедимы. Никто не знает будущего, и все же каждый день человек должен постигать новое.

— Твое будущее я знаю и так. Да и свое тоже.

— Как знать. День прожит не зря, если научился чему-либо.

— Чему научили меня бесконечные дни на галере? Я уж и со счета сбился.

— Стойкости. Отрешенности. Принятию.

— Ну-ну.

Дверь открылась, в библиотеку вошел отакиец и с порога что-то крикнул Гелару. Тот спешно поставил книгу на место. Сидящие вскочили.

— Пошли, — сказал северянин.

Когда гребцы опять оказались в купальне, черноволосая хозяйка осмотрела их с головы до ног, и Уги показалось, что на нем она задержала свой взгляд дольше положенного. Указав на ванну, она негромко, но властно сказала что-то на отакийском.

— Берите ванну и несите на корабль, — перевел Гелар.

— На повозке везти не будем?

— Экономят. Так они договорились с Тордо.

— Мы сдохнем под ней, — скривился безымянный гераниец.

— Какая разница, где отдать концы, — выкрикнул Уги так, чтобы слышали все, — в этом цветнике, или на дне Сухого моря.

Он уверенно шагнул вперед и добавил, обращаясь к хозяйке:

— Так вот кто в этом доме главный. Ну-ну. Сейчас я тебе кое-что покажу. Небось, не догадываешься, на что способен простой парень из геранийской деревни?

Он подошел к ванне, смачно плюнул на ладони так, что поморщились даже стражники, и крепко ухватился узловатыми пальцами за ее гранитные выступы. Сделав несколько глубоких выдохов, Уги Праворукий, яростно крикнув: «Вражье отродье! Будете знать!» потянул тяжелую ванну на себя.

Массивная лохань не поддалась. Гребцы бросились помочь, но Уги жестким взглядом осадил их. Его лицо побагровело, под черной от солнца и татуировок кожей выступили толстые канаты вен. Мышцы рук окаменели, ноги и таз превратились в сплошной монолит. Скрежеща зубами, дико сопя и изрыгая проклятья, Праворукий яростно уставился выкатившимися из орбит глазами на непокорную ванну и что есть мочи громогласно зарычал. Рык, перешедший в отчаянный крик, излучал такую неистовую силу, что окружающие невольно замерли. Уги орал, будто несся в атаку на полчище немытых, держа перед собой верный двуручный фламберг. Его рев отразился от стен, достиг стеклянного купола и оттуда отозвался глухим эхом. Солнце в глазах погасло, и ванна, скрипя и скрежеща, отделилась от пола.

По купальне пронесся вздох изумления, и у присутствующих округлились глаза. Уги поднял каменную ношу над головой и спросил притихшую хозяйку.

— Куда?

Женщина онемела. Первым очнулся ее муж. Он подбежал к выходу и настежь распахнул створки дверей. Раб с ванной над головой твердо прошагал к выходу.

Гранитную купель, в конце концов, доставили на галеру. Честно сказать, выходя на крутое крыльцо, Праворукий уже жалел о содеянном. Но отступать было некуда, и он, собрав оставшуюся силу, дрожащими ногами ступил на мраморную ступень. К своему удивлению, с лестницы он все же спустился на обеих ногах. Дальше было легче. Пройти виноградную беседку и выйти на улицу предстояло по прямой. Это основательно облегчало задачу.

«Ну и дурак, — злился на себя Уги, — полный дурак».

— Зачем? — спросил его северянин, уже на галере.

— Сам не знаю, — пожал плечами.

— Силы у тебя хоть отбавляй, но думай, прежде чем пускать ее в ход.

— Тебе-то что за дело.

— Надеюсь, мы с тобой не последний день вместе.

— Ага, еще пару дней, пока ты не свалишься под весло, когда Кху не будет спать.

Гелар пропустил ехидное замечание мимо ушей.

— Ты хотел ей что-то доказать? Зря.

Уги промолчал.

Позже, сидя на банке, он вспоминал прекрасный дом отакийского вельможи — переливающиеся в ярких солнечных лучах диковинные фрески на стенах, цветочное благоухание в комнатах, стройную черноволосую хозяйку. Еще он вспомнил ее тонкую точеную ножку, случайно выглянувшую из-под легкой туники, длинную лебединую шею и сверкающий негодованием, но вместе с тем такой живой и такой страстный завораживающий взгляд.

«Дурак, — еще раз сказал он себе, глядя на содранные в кровь ладони, — теперь долго не заживет».

— В «Трактате о Вечном» великого Эсикора есть такие строки:

Гордыня человека сильнее его нищеты и невзгод.

Гордец не желает учиться, не стремится к познанию и не совершенствуется.

Он и так считает себя богом.

Из-за своей гордыни он, даже разбогатев, все одно остается нищим.

Воистину, гордец, победивший свою гордыню, станет велик.

— Причем тут гордыня?

— Может это весло и есть твое испытание?

Уги так и не понял, к чему это было сказано.

— А ну, подойди сюда, Праворукий!

Уги повернулся к корме. Его звал жирный Кху. Тыча в сторону парня коротким пухлым пальцем и гневно, на показ, хмуря съеденные солнцем брови, он косился на стоящего рядом купца Тордо и того самого отакийского вельможу.

— Что там еще, — раздраженно пробурчал Уги, нехотя поднимаясь с банки.

Кху не мог скрыть удивления, Тордо с интересом будто видел впервые, осматривал подошедшего парня, а отакиец взирал на него с неприкрытым восхищением. В груди тревожно екнуло.

— Гм, — прокашлялся купец, — наслышан.

Снова тягостное разглядывание.

— Что? — не выдержал напряженного молчания раб.

— Он тебя купил, — Тордо кивнул в сторону отакийца.

— Что? — Уги отшатнулся.

— И хорошо заплатил.

— Это как?

— Ты теперь его. Иди.

Парень не шелохнулся.

— Иди! Чего встал, Праворукий, — прорычал Кху.

— Погоди, — Уги вдруг осенило, — я же ни слова не знаю по-отакийски.

Судовладелец повернулся к вельможе и что-то тихо сказал на его языке. Тот махнул рукой — все равно. И тут Уги, гордо выпрямив спину, посмотрел на всю троицу надменно и с явным превосходством:

— Условие — или я уйду не один, а вон с тем доходягой, — махнул головой в сторону Гелара, — или дайте мне, наконец, спокойно выспаться. Завтра опять в море.

— Какие еще условия? — начал Тордо.

— Иначе сбегу! Так ему и переведите. Вы же не хотите потерять дружбу такого знатного вельможи из-за беглого раба? К тому же тот худой и дня не протянет на обратном пути. У него две дороги — либо со мной, либо на дно. Второй вариант для вас убыточный, а от первого получите пару лишних медяков. К тому же доходяга отлично говорит по-отакийски.

Тордо задумался — слова этой деревенщины не были лишены смысла — затем что-то сказал отакийцу. Тот поначалу опешил, но внимательно выслушав купца, согласно кивнул, вынимая кошелек.

— Эй ты! Подойди сюда тоже, — Кху махнул пухлой рукой Гелару.

* * *

Он лежал на деревянной кровати, в настоящей постели, которая пахла цветами и свежестью, и не мог поверить в удачу — он и северянин теперь слуги состоятельного отакийского вельможи. Не рабы — рабства в Отаке нет — свободные слуги. И у каждого, пусть и маленькая, но своя келья — кровать, стол, табурет. Не велика роскошь, но все же не железная цепь, тяжелое весло и убийственное солнце.

«Пути Единого неисповедимы, — Уги вспомнил непонятные для него слова Гелара, — воистину неисповедимы».

Тихо скрипнула дверь, и в проеме показалась человеческая фигура. Уги напрягся. Тень подплыла ближе, и парень ощутил сильный пьянящий аромат, такой, как был тогда в купальне. На его грудь легла мягкая нежная ладонь, коснулась живота и стала медленно спускаться к бедрам. Страстно обхватив его мужское достоинство, женщина пылко прошептала:

— Я много денег отдала за тебя. Надеюсь, не зря.

Глава 2.2 Побег

— Не нашёл! — мальчуган залился заразительным смехом.

— Как можно найти такого мелкого таракана, как ты?

Босая детская ножка, торчащая из-под стола, утонула в широкой ладони Праворукого.

— Я не мелкий! — сквозь смех хмурился мальчишка, — когда вырасту, буду сильным как ты!

— Конечно, будешь, — кивал Уги, удерживая мальца за ногу вниз головой, — без сомнения будешь.

— Отпусти! — кричал тот, до икоты заливаясь счастливым смехом, вертясь ужом, дёргая свободной ногой. Его выгоревшие на солнце длинные вихры едва касались пола.

— Сейчас пойду и брошу с набережной, — скалился Уги, нарочито грозя пальцем и сдвигая брови. — Отдам русалкам на забаву. Такой вкусный мальчишка им точно сгодится.

— Пепе Бернади, пожалуйста, успокойтесь, — причитала раскрасневшаяся гувернантка, драматично заламывая худые руки, — вам давно пора обедать.

— Тебя зовут, — Уги аккуратно поставил мальчугана на ноги.

— Не хочу к ней, хочу с тобой! Теперь прячься ты!

— Надо есть, если хочешь стать сильным.

— Ладно, уж если ты так говоришь, тогда конечно пойду. Идем, Сати.

Мальчик махнул гувернантке и бодро зашагал в сторону столовой. Та благодарно глянула на Уги, улыбнулась уголками губ, и посеменила следом за мальчишкой.

— Дождись меня, — попросил Пепе, подмигнув Праворукому через плечо, — я скоро.

— Ты кумир для моего сына, — на пороге показалась хозяйка дома, госпожа Ериния.

— Да уж, — протянул Праворукий. Весёлая улыбка мигом сползла с его лица.

— И уделяешь больше времени ему, чем мне. — В её голосе слышались капризные нотки.

Не ответив, Уги отвел глаза и вышел на веранду. Прибрежный бриз освежил морской прохладой разгорячённое лицо. Зима в Отаке отличалась от зимы на родине. Отакийцы не знали ни снега, ни холодов. Благодаря тёплым течениям климат на этом берегу Сухого моря был умеренно мягким. В то время, как берега Герании сковывал лед, а леса Синелесья и вершины Гелейских гор утопали в снегах, сюда морской бриз лишь изредка приносил северную свежесть, остужая нагретую ласковым солнцем черепицу крыш и раскалённые камни мостовых.

— Как же мне нравятся твои сильные руки, — Ериния коснулась тонкими пальцами его трехпалой ладони.

Уги отдёрнул руку.

— Ты меня избегаешь? — удивилась женщина.

— Послушай, — ответил он после долгой паузы, — спасибо тебе за всё, но… отпустила бы ты меня. Не могу я смотреть в глаза твоему мужу.

— Тогда смотри в мои, — улыбнулась она, касаясь холёным пальчиком его плотно сжатых губ. — Поцелуй меня.

— Ериния, пойми, это нехорошо.

Праворукий смотрел, как ночной мотылёк бьётся об оконное стекло веранды, и думал, что его не должно было оказаться здесь среди бела дня, и в это время года. Впрочем, как и его самого не должно было оказаться в этом доме, в этом городе, в этой стране. Но он был здесь и чувствовал, как испепеляющий взгляд чёрных глаз сверлит висок.

— А теперь послушай, раб, — голос женщины стал жёстким, глаза сузились, уголки губ опустились в высокомерной гримасе, — видно ты забыл, что здесь я решаю, что хорошо, а что нет. Поэтому знай свое место. А оно каждую ночь в моей постели. Всегда помни об этом. Ночью жду.

Резко развернувшись на каблуках деревянных сандалий, она надменно вскинула голову и ушла прочь. Уги передёрнуло. Как же он устал от всего этого. Как просто было дома в деревне — дал в зубы заносчивым парням, в ответ получил зуботычину. То же и на войне — впереди враг — бей врага, рядом товарищ — спасай товарища. Даже на галере все было предельно ясно — греби под барабанный бой как все и постарайся не сдохнуть до прибытия в порт. Здесь же, в белоснежном роскошном доме жизнь для Праворукого превратилась в кромешный ад. Хозяин дома господин Бернади оказался на удивление добрым и порядочным. К Уги он относился скорее как к свободному человеку, нежели как к рабу. Когда же Праворукий подружился с его восьмилетним сыном, хозяин и вовсе причислил бывшего галерного гребца к членам семьи. Уги искренне полюбил и смешливого сорванца и его добродушного папашу, господина Бернади. Пепе был прекрасным ребенком — живым и смышленым, излучающим такую энергию счастья и радости, которой хватило бы на весь дом. Мальчик быстро привязался к грубоватому, нелюдимому геранийцу, и тому порой казалось, что этому проказнику удалось растопить его зачерствелую в бесконечной борьбе за жизнь душу. Он полюбил юнца всем сердцем, с уважением относился к его отцу, и все было бы замечательно, если бы не жена хозяина и мать Пепе, ненасытная Ериния. Уги понимал, что именно ей он обязан своей сытой и уютной жизнью в отакийском особняке, но сердцем и душой не принимал такой цены. Хозяйка была весьма хороша собой и умела быстро добиваться от геранийца готовности к тому, чего от него ожидала. И он, несмотря на внутреннее отрицание, всё же с неизменным постоянством доставлял ей это удовольствие. Но по утрам возвращаясь из покоев женской половины дома, он испытывал неуютное гнетущее омерзение. Праворукий искренне полагал, что добряк Бернади скорее всего догадывается о его ночных визитах в опочивальню своей сладострастной женушки, но опасаясь скандала, не подает виду. Может, было и не так, но сама мысль о том, что так может быть, еще сильнее угнетала парня.

— Твоей вины в том нет, — философски рассуждал Гелар, — не тебя, так другого она все одно затащит в постель. Ты лишь инструмент для неё.

Но слова не утешали Уги.

— Рассказать бы про потаскуху мужу.

— И чего добьёшься? — осаживал его Гелар. — Пожалей бедного Бернади, и подумай о Пепе. Видишь ли, любовь она разная. Бывает обманчивая, которая не дает вздохнуть, забирает силы и медленно убивает. Знаешь, что тебя используют, не любят. А бывает настоящая, что наполняет энергией, окрыляет, превращает в сверхчеловека. Именно так любит тебя малец. И не его вина, что его мать любит тебя по-другому.

— Да уж, любовь. Не думал, что так вляпаюсь.

— В этом мире все друг друга используют в той или иной степени. Кроме детей. Но и они начнут, когда подрастут и столкнутся с лицемерием взрослой жизни. Пополнят ряды лицемеров, то есть повзрослеют. Не помогай мальчонке взрослеть раньше срока. В идеале лучше ему всегда оставаться ребёнком. И любит он тебя настоящей любовью, а расплачиваешься за неё ты в постели его матери.

Усилиями учёного северянина, а так же общаясь с юным Бернади, Уги довольно быстро выучил отакийский, чему был удивлен. Очевидно, имел природную тягу к обучению. Стараниями Гелара Праворукий научился сносно читать, благо в обширной хозяйской библиотеке нашлись книги на родном геранийском. До обеда, когда Гелар возился в саду, Уги помогал по хозяйству: носил воду на кухню, передвигал при уборке мебель, чистил конюшню. После обеда по обыкновению либо пропадал в библиотеке с Геларом, либо играл с Пепе в детской или на веранде. Ночами же похотливая Ериния непременно ожидала его в своей спальне. И если он не приходил, то сама наведывалась в его келью.

— Не пойду к ней сегодня, — бормотал Уги, стоя на веранде со сжатыми от злости кулаками, — и выгоню, если сама заявится.

Отакийская теплая зима подходила к концу. В саду под верандой суетился Гелар, разрыхляя влажную почву вокруг желтеющего эрантиса. Над крышей разливался трелью древесный стриж.

Мысль о побеге мучила давно. Терять нечего. Что с ним сделают, если поймают? Да ничего такого, чего стоит опасаться! Уж столько раз умирал, что давно перестал бояться смерти. Плевать! Пусть повесят или продадут в рабы, но так дальше нельзя. Вот и мальцу в глаза стыдно смотреть. Он его любит как родного. Он для него Бог. А он с его матерью…

— Змея!

Гелара в свои планы Уги решил не посвящать. Тот удивительно быстро нашел общий язык с господином Бернади, и практически каждый вечер оба уединялись в библиотеке за бокалом вина в рассуждениях о вечном. Уги решил, что ученый должен остаться. Он доволен работой в саду, счастлив в окружении книг и отличный собеседник хозяину.

Сам же Уги всё чаще думал о побеге, для чего под подушкой припрятал украденный на кухне длинный разделочный тесак. Вместе с тем надеялся, что оружие не пригодится. Из охраны в доме: у ворот два ночных стражника, да два больших черных кобеля, которых по ночам выпускают из вольера. Улизнуть было не сложно, но чтобы переправиться через море, нужны деньги, а они хранятся в хозяйском кабинете, в ящике письменного стола.

— Там их целая куча, — как-то похвастался Пепе, вертя перед носом блестящей монетой с изображением отакийской принцессы, — оттуда отец и дает на сладости, когда кухарки берут меня с собой на базар.

Праворукому было противно от одной только мысли о воровстве, но делать нечего, жалование, как и все слуги, ни он, ни Гелар не получали. Платить им просто не имело смысла — прислуга жила на всем готовом. Но бесплатно ему не переплыть Сухое море, и это была единственная проблема, из-за которой он постоянно откладывал побег. Нет, не единственная. Была ещё одна.

— Ты всегда будешь со мной, правда, Уги?

В такие минуты большие глаза Пепе смотрели на бывшего мечника так искренне и доверчиво, что тот отводил взгляд, пытаясь проглотить перехвативший дыхание ком в горле.

«Сбежать от потаскухи, означает бросить мальчишку, — эта мысль не давала покоя. — Что он подумает обо мне…»

Наконец он решился. В одну из тихих безлунных ночей уходящей зимы Уги не остался у Еринии до утра и вышел из опочивальни ближе к полуночи.

Одеваясь, он спиной чувствовал её недовольный взгляд.

— Я могу сделать так, что ты проведешь остаток жизни в яме, — пригрозила женщина.

— Извини, — тихо сказал он, — делай, что хочешь, но это был последний раз.

— Смотри, как бы не пожалеть.

Он прошёл в свою келью. Вынув из-под подушки тесак, сунул за голенище. Постоял немного, мысленно помолился Змеиному и решительно направился по лестнице на второй этаж. Кабинет был не заперт — Уги знал, двери в доме не запирались никогда. В кромешной темноте двигался наугад, пока не упёрся в массивный письменный стол. Нащупал верхний ящик, вставил в щель между столешницей и замком лезвие тесака, резко надавил на рукоять. Стальной язычок, тихо скрипнув, легко выскочил из щели запорной планки.

В это самое время на небе из-за облаков неожиданно вышла большая оранжевая луна. Яркий свет залил кабинет. Уги выдвинул ящик, на дне которого увидел четыре увесистых кожаных кошелька. Переложив тесак в левую руку, взял один из них, взвесил на руке, потряхивая словно примеряя, сколько там. Затем развязал тесёмку и высыпал на ладонь десять монет, ровно столько, чтобы хватило заплатить капитану торгового судна, на рассвете отплывающего в Оман. Сунул деньги в карман и положил кошелёк обратно. Так пропажа обнаружится нескоро. Теперь через кухню в сад. Уги знал, в каком месте Гелар оставляет садовую лестницу. Собаки его не тронут, да и высокий забор не будет преградой. «Пора» — он решительно кивнул и закрыл ящик стола — прощай чужая тёплая Отака, здравствуй родная угрюмая Герания.

В тишине послышался еле различимый шорох. Уги напрягся — трёхпалая ладонь сжала рукоять тесака. Шорох за спиной повторился. Неужели Ериния догадалась о его планах, и за спиной стражник? Тогда действовать стоит решительно. Здесь не станут церемониться с рабом-грабителем. Оценив расстояние, он мгновенно развернулся и ловким движением, целясь в предполагаемый живот противника, выбросил руку с оружием вперёд.

— А… — услышал сдавленный очень тихий стон, от которого в жилах застыла кровь.

На освещённом луной бледном лице огромные глаза.

— А… Уг… — детский голосок оборвался на полуслове.

Перед ним стоял Пепе. Видимо тайком пробравшись в отцовский кабинет, он заснул в углу на кушетке с книжицей в руках, а проснувшись, увидел у стола хорошо освещённую луной знакомую спину Праворукого, на которой часто катался верхом.

Тесак вошёл мальчишке глубоко в верхнюю часть груди, словно в масло, насквозь пробив лёгкое, и тонкая струйка алой пенистой крови, выскользнув из уголка распахнутых губ, протекла по мелко вздрагивающему подбородку. Книга выпала из ослабевшей руки, глухо ударилась о пол. Мальчик следом опустился на колени. Уги подался вперёд, поддерживая за спину, не решаясь вынуть лезвие из кровоточащей раны. Наклонился как можно ниже, ухом почти касаясь синеющих губ, прислушиваясь к дрожащему дыханию. Маленькие пальчики коснулись его тяжёлого подбородка, судорожно вздрогнули. Ручонка бессильно повисла вдоль слабеющего тела. Широко открыв рот, дыша тяжело и прерывисто, словно выброшенная на берег рыба, мальчишка смотрел на своего кумира угасающими влажными глазами. Застывшая слезинка сорвалась с тонких век. Голова безвольно упала на грудь. Хрупкое тельце неспешно сползло с лезвия, и тёмный фонтан крови ударил Праворукому в лицо.

У раба потемнело в глазах. Он пытался закрыть рану рукой, словно это могло что-то изменить. Обхватив обмякшее тельце, прижал к себе, стараясь собственной грудью остановить непрерывный поток крови. Слышал, как угасает дыхание, чувствовал, как холодеет кожа, видел, как закатываются детские глаза полные слез и мольбы. Поднял мальчишку на руки и понял — жизнь только что покинула его. Пепе смотрел в потолок стекленеющим взором, и даже в этих уже мертвых его глазах Угарт видел навечно застывшую безмерную к нему любовь.

Хотелось кричать, но не хватало ни воздуха ни сил. С бездыханным телом на руках, тяжело передвигая одеревеневшие ноги, он медленно направился к дивану, за высоким служившим ширмой книжным шкафом. Лунная дорожка струилась по белоснежному бархату обивки, и в серебряном сиянии она походила на только выпавший снег. Здесь Пепе спал с книгой в руках. Праворукий положил холодеющее тельце, и светлый бархат быстро потемнел, впитывая остывающую кровь.

Он встал на колени и долго вглядывался в обескровленное мальчишеское лицо. Он не плакал — слёз не было. Только звенела в ушах пустота и иссушала душу нечеловеческая боль. Нежно вложив маленькую холодную ладошку в свою ладонь, поднёс к пересохшим губам, коснулся и вдруг дёрнулся, словно от удара. Затрясся, сжавшись от бессилия и тоски.

Так он простоял довольно долго. Придя в себя, негнущимися пальцами прикрыл податливые веки и выдавил из себя, поднимаясь:

— Спи, мой родной.

* * *

Светало, когда Уги добрался до пристани. Капитан оказался на редкость понятливым и нелюбопытным. Пересчитав деньги, аккуратно ссыпал монеты в кисет с нюхательным табаком и молча кивнул: «Проходи».

Праворукий спустился в трюм. В темноте нащупал узкий проход и, пройдя до самой переборки, забился в угол между мешками с крупой и бочками с вином. Только сейчас он позволил себе перевести дух.

Хотелось выть волком. Протяжно и тоскливо. Хотелось очнуться и обрадоваться тому, что это всего лишь ночной кошмар — страшный сон, который развеялся с первыми лучами солнца. Сейчас он проснется, как прежде выйдет на веранду, и новый день разгонит все его тревоги. После услышит смех в коридоре — веселый мальчишеский смех убегающего от гувернанток Пепе. Малец стремительно выскочит из дверей и прыгнет ему на спину, хохоча и захлёбываясь от счастья, как делал это каждое утро.

Праворукий закрыл глаза и вновь открыл их. Ничего не изменилось. Все та же кромешная тьма провонявшего солониной трюма и та же нестерпимая, бьющаяся боль в висках. И этот запах. Так пахнет липкая горячая кровь. Он снова ощутил ее на своем лице. На своих руках. Вспомнил, как она толчками вытекала из маленького детского тельца. Он не мог поверить, что это случилось наяву, но сон упорно не хотел прерываться.

Судно качнулось, повело в сторону. Корабль отчалил от пристани. Глаза привыкли к темноте. Послышалась брань и громкие шаги. В темноте был виден только силуэт. Человек чиркнул огнивом и зажёг жидкий фитилёк закопченной лампы. Дрожащий свет осветил груду мешков и стеллажи с бочками. Матрос подвесил лампу на переборку и так же бранясь, удалился прочь. Свет был мягок, как и там, в кабинете господина Бернади, когда в сжимающей тесак трёхпалой руке Праворукого, сама смерть устремилась вперед на острие холодной стали.

Уги с презрением осмотрел свою левую изуродованную руку. Это она сжимала тесак. Именно этой трехпалой рукой он нанес тот страшный удар, который изменил его жизнь — поделил ее на «до» и «после». Он всем сердцем ненавидел эту конечность. Это не он убил мальчишку. Это сделала она — ненавистная трехпалая рука — ненужный отросток, мешающий жить. Он с остервенением вытянул руку перед собой. Поднёс к лицу. В свете луны увидел торчащие обрубки безымянного и мизинца и три дрожащие пальца, убившие ребёнка, считавшего его лучшим из лучших.

Вынув из-за голенища тесак, он посмотрел на присохшую к стали черную кровь, и аккуратно провел острым лезвием вдоль трёхпалой ладони. Кровавая борозда рассекла грубую кожу. Рука не шелохнулась. Ей было все равно. Он провел еще раз. Кровоточащий крест разделил широкую ладонь на четыре части. Уги не чувствовал боли — это уже была не его рука. Она перестала быть его в тот момент когда, готовясь к удару, сжала рукоять тесака.

Он улыбнулся. Вот как? Именно так — его юный друг умер не от его руки, а от чужой, от враждебной. И теперь ей не было места под луной. Праворукий развернул ладонь тыльной стороной, затем снова повернул к себе. Приблизил к глазам, отстранил, вытянув руку. И вдруг глубоко и резко всадил в неё тесак. Лезвие вошло по рукоять. Рука еле уловимо дернулась. Кровь хлынула, заливая предплечье. Он снова улыбнулся — сейчас он отомстит ей за Пепе.

Лезвие вновь вошло в ладонь. Затем снова и снова. Уги бил тесаком мерзкую плоть и беззвучно смеялся. Глаза заливали слезы. Он неистово кромсал руку горячей от крови сталью и смеялся. Громко, неудержимо, злобно.

Через семь дней плавания на горизонте показался Оман.

Истерзанная ладонь, превратившаяся в бесформенные ошметки, кровоточила не переставая. Приходилось все чаще и тщательнее выполаскивать в морской воде насквозь пропитавшуюся кровью ветошь. Все семь суток он выходил из трюма в основном по ночам лишь для этого. Пробирался на корму и перегнувшись через борт, набирал морскую воду в деревянное ведро для мытья палубы. Затем опускал искромсанный обрубок в ведро, и отрешенно смотрел, как тонкие гнойно-кровавые струйки кругами расходятся в чёрной воде.

Он ничего не ел. Кожа его высохла, лицо почернело, татуировки слились в одно бесформенное черно-синее пятно. Вместе с тем, никому не было дела до Праворукого. Матросы привычно выполняли свою работу, и лишь капитан несколько раз спускался в трюм навестить необычного пассажира.

— Смотри не отдай концы, — как-то бросил он, уходя, — хотя, если что, за бортом места много. Ты уж не первый…

— Об этом не думай, — ответил Праворукий. — Я не умру — я уже мертвый.

— На. — К ногам упал льняной мешочек. — Присыпай жгучим перцем, чтоб не сгнила.

Уги кивнул в знак благодарности.

— И еще, — капитан помолчал, раздумывая, стоит ли говорить, — на восточной окраине, возле городской свалки живет кузнец. Бывший рудокоп. Поспрашиваешь, его там каждая собака знает. Так вот, конечно, и с одной рукой можно жить безбедно, но ежели захочешь, он большой мастер заменять живое на железное.

Глава 2.3 Железный кулак юга

Несмотря на морозный воздух зарождающегося утра, узкие улочки трущоб невыносимо смердели гниющими помоями. Где-то совсем близко хрипло прокричал петух.

От неожиданности Праворукий отшатнулся, ударился плечом о каменную стену. Рука вновь заныла. Так же как и от сливных канав, от нее разило гнилью. Вонь напомнила ему поле после сражения. Смрад разлагающихся трупов, запах остывающей крови. Его била мелкая противная дрожь. Не от мороза, хотя из одежды лишь штаны да рубаха.

Впереди показалась хибара с длинной каменной трубой, плюющаяся в зимнее небо клубами едкого дыма. Ветхая дверь, в щелях между досками скачет пламя. То была кузница, которую он искал.

Он долго стучал, пока не услышал:

— Кто там?

Голосок тонкий, дрожащий. Он не ответил, продолжая барабанить по старым доскам.

— Добрые люди спят в такое время! — раздалось за дверью.

Перестал бить лишь когда скрипнул засов. Дверь отворилась, на пороге показался маленький худой человечек. Щурясь близорукими глазами, карлик осмотрел Праворукого соображая, что привело этого увальня в такую рань.

Мягко отстранив хозяина в сторону, тот переступил порог и закрыл за собой дверь.

— Ты здесь один? — спросил, осматриваясь.

— Одиночество — мой дар, — философски протянул кузнец. — Но если не уметь им пользоваться — оно может обернуться проклятием. Вижу, ты тоже одиночка?

— Сможешь? — пропустив сказанное мимо ушей, поинтересовался Праворукий, показывая культю.

Человечек молчал, не понимая. Во взгляде незваного гостя мелькнуло сомнение.

— Мне нужна новая рука.

— И что случилось со старой?

— Умерла.

— Как бы она тебя за собой не утащила, — внимательно рассматривая загнивающую руку, почти касаясь ее носом, буркнул малорослый.

— Так сможешь или нет? Только денег нет.

— Вот так всегда, — вздохнул карлик. — Ладно, проходи. Вижу, ты не уйдешь с пустыми… хм… с пустой рукой.

Гость устало сел на табурет, уложил левую руку на край стола, прикрыл глаза.

Подумал, что, по всей видимости, северянин уже мертв. Что суждено, того не избежать. Смерть придет ко всем в назначенное время, как ни крути. Для Гелара — веревкой на шее за чужое злодеяние.

— Эх… — устало выдохнул. Оказывается, все, что он терял раньше, и не потеря вовсе. Что можно потерять, когда ничего не имеешь? Когда ни к кому не привязан, ничем не дорожишь. Чего лишался раньше, быстро возвращал игрой, войной, кулаками. Чего вернуть не мог, скоро забывал, ибо не ценна была утрата. И вот впервые Праворукий узнал, что такое потерять по-настоящему. Что значит лишиться части себя. И этой частью была не рука.

Он огляделся. Всполохи горна бросали длинные мечущиеся тени, утопающие в саже на стенах. Хозяин неторопливо раздувал меха. Его кузница была крохотной, как и он сам. Низкий бревенчатый потолок, стена с одиноким окном, в которое мог протиснуться разве что кулак, под ним узкая лежанка. Лишь массивная наковальня да раскаленный пышущий жаром горн производили впечатление обители железного мастера.

Праворукий никогда не встречал таких крошечных железных мастеров. В его родном селении кузнец съедал за обедом полуторамесячного поросенка. Этот ко всему был еще немного горбат. Руки длинные, почти до колен, совсем не похожи на руки кующие железо. И все-таки выглядел хозяин кузницы неимоверно жилистым, словно сдавленная пружина. А еще поражали глаза, казалось плохо видящие, но очень живые и хитрые, сверкающие белками на черном от копоти лице.

— Моряк? — не оборачиваясь, поинтересовался горбун.

— А что? — уклонился от ответа Праворукий.

— Похож на южанина, — кузнец бросил на гостя оценивающий взгляд.

— Южанин, — соврал тот. Его чёрная от загара кожа, необычная для геранийской зимы, подтверждала предложенную версию. Карлик недоверчиво кивнул:

— Ну да, ну да… моряк-южанин. Значит с отакийских кораблей, что стоят в гавани?

Праворукий замялся:

— У… ты давай… забыл, зачем я здесь?

— Помню, — коротышка отпустил рукоять коромысла, и мехи, ухнув в последний раз, подняли ворох искр в раскаленном горне. — Вставай.

Уги поднялся.

Обхватив обеими руками загнивающую культяпку, кузнец резко подтянул её на себя, и парень почувствовал, как его немеющую руку будто сжали тисками. У кузнеца была по-настоящему мертвая хватка.

— Южанин, значит. — Он дернул так, что Праворукий еле удержался на ногах. — А говор местный.

Изуродованную руку обдал жар белеющего пламени.

— За последние сто лет ни один отакийский моряк не забредал к нам в Гнилой Тупик. — Человечек смеющимися глазами снизу вверх смотрел в лицо беглому. — Моряк-южанин и без денег. Разве такое бывает? Странный ты южанин. Еще и руки лишился.

Уги потянул руку назад, но карлик даже не шелохнулся. Казалось, его пальцы вросли в татуированное предплечье, пустили в нём корни, пронзив гниющее мясо до самой кости. Горбун медленно потянул изувеченную плоть ближе к кузнечному горну. Когда гниющая рука вошла в белый жар Праворукий, упав на колени, истошно закричал.

— Тише, южанин! — неестественно широкая ладонь, прервав крик, зажала его рот. Да так, что кожа пересохших губ, вдавленная в зубы, треснула словно бумага.

— Огонь и вода — лучшее, что есть на свете. Их сочетание творит чудеса.

Карлик вынул из огня дымящуюся культю, поднес к ней глиняный кувшин. Под струей ядреного спирта раскаленная плоть вспыхнула и погасла, шипя издыхающей змеей. Глаза закатились от нестерпимой боли. Ступни судорожно застучали по черным от нагара доскам.

— Дай внутрь, — крикнул Праворукий, теряя сознание.

Железный мастер, с силой потянув за подбородок, влил оставшееся содержимое кувшина прямо в его пульсирующее горло…

* * *

День клонился к закату. Рука перестала болеть — много дней огненных вливаний в пустое брюхо вперемешку с мертвецки беспробудным сном на лежанке под окном в крохотной кузнице шли на пользу.

Похмельная отрыжка выходила носом. Голова пустая, словно карман нищего. В ослабевшем теле ни грамма напряжения. Но силы понемногу возвращались.

Ухо уловило тонкоголосое кудахтанье. И то были не куры за окном — перед ним стоял железных дел мастер с горделивой прямой осанкой, насколько позволял это сделать его горб, и звонко декламировал:

— Южанин, южанин! Бабушке своей расскажи. Кхех… Я сразу понял, ты — беглый каторжник, отрубивший себе руку, закованную в кандалы. Вот кто ты!

«Пусть будет так», — подумал Праворукий. Что он мог возразить? Лишь удивленно рассматривал сверкающую на руке обновку. До блеска отполированная поверхность отражала мерцающие искры остывающих в горне углей.

— Пришлось подгонять. Твоя рука, что нога у быка, — кузнец вбил последнюю заклепку в металлическое ушко ближе к локтю, затянул винты зажимов, подстраивая их под массивное предплечье. — Без надобности не снимай. Да и снять-то будет непросто.

Затянул кожаные ремни выше локтя. Осмотрел конструкцию:

— Ну-ка, подними.

Праворукий повертел рукой перед глазами подслеповатого хозяина кузницы. С силой опустил на стоящий рядом табурет. Протяжно скрипнув под тяжестью металла, ножка дала трещину.

— Аккуратней с мебелью, южанин! — по-хозяйски нахмурился кузнец. — Дай-ка сюда.

Гость выставил руку вперед. Обхватив ладонями холодную сталь, горбун ощупал ее со всех сторон. Осмотрел, покачивая на весу, оценил тяжесть.

— Что? Лучше старой-то будет? — довольно улыбнулся. Упёр устройство в злосчастный табурет, — а вот так старая рука умела?

Нажал с тыльной стороны локтевого сустава на крошечный рычаг, и остро отточенный длинный штырь, со звоном вырвавшись наружу, насквозь пробил толстую доску табурета. Железных дел мастер остался доволен.

— Четко, как часы. Но, может, это лишнее? Может, ты святой? — с сомнением посмотрел на Праворукого.

— Пусть будет.

— В любом случае теперь есть чем поддеть кусок мяса… или чью-то юбку. Кстати, о юбках. Знает ли похожий на южанина беглый каторжник, зачем в нашем порту корабли королевы Геры? Он, случайно, не из гребцов одной из её галер?

Карлик глянул в окно, словно пытался разглядеть отакийские суда, стоящие на рейде в оманской гавани.

— Нет.

— А что о ней в порту шепчут?

— О ком?

— Понятно. Чувствую, скоро услышим.

Высвободив табурет, кузнец снова нажал на рычаг и штырь, коротко взвизгнув, скрылся в чреве железной конструкции.

— Ну? — подвел итог.

Праворукий вынул из-за пояса кухонный тесак. Положил на еле живой табурет.

— Все, что есть.

— Неравноценный обмен, однако, — хозяин смешливо сверкнул близорукими глазами.

— Остальное запиши на мой счет.

— У тебя есть счет? — Было заметно, что кузнец и не ждал награды. Больше любовался собственным творением. — Самому-то нравится?

— Хорошая вещь.

Словно принимая окончательное решение, мастер махнул рукой:

— Значит, договорились. Дарю.

Хотя и без этого все было ясно. Кузнец, взяв тесак и мельком глянув на кровь, засохшую на лезвии, спрятал под наковальню.

— Это тебе уже не понадобится. На переплав пойдет. Как звать-то?

— Зови Праворуким.

Из кузницы он вышел далеко за полночь. Несмотря на настоятельные требования остаться до утра, будучи и без того безмерно обязанным кузнецу, злоупотреблять гостеприимством не стал.

Ему нравилась новая рука. О старой не жалел. Увесистый металлический протез в виде сжатого кулака непривычно оттягивал предплечье, и это давало ощущение полноценности и новой силы. Он посмотрел вверх. Мириады звезд ярким ковром укрыли ночное небо.

«К хорошей погоде», — подумал Праворукий, засматриваясь на кровавое зарево над городскими крышами. Вдали у моря гудел набат.

* * *

— Как смеет эта рыжая южанка, о которой в Герании давно забыли, предлагать мне подобное? — наместник еле сдерживал бушующее негодование.

Несмотря на нервное напряжение, его собеседник держался великолепно:

— Что может быть выгоднее слияния ее интересов с вашими? Может, хватит Сухому морю разъединять народы? Пора объединить оба берега.

— К сенгакам Сухое море! — Монтий ударил кулаком по массивной столешнице. — Ты на чьей стороне? Каков твой интерес? О каких народах печешься, Мышиный Глаз? Неужто нашел себе нового хозяина? Или хозяйку…

В полутемном совещательном зале, где остались лишь они вдвоем, наместник и его тайный агент, казалось, даже в воздухе ощущалось напряжение. Тени от мерцающих свечей, переплетаясь в замысловатые узоры на стенах, слушали этот тяжелый разговор.

Полукровка устало мотнул головой. Задумчиво почесал небритую щеку. Хуже всего иметь дело с напыщенным самодуром, считающим себя великим. Как объяснить этому твердолобому барану, что у него есть лишь один выход — согласиться на поступившее предложение. Сказать прямо, как есть? Нет, так не годится. Как же не понимает этот бестолковый идиот, что от такого союза выиграют все. Мышиный Глаз искоса посмотрел на груду сундуков в углу — подарки, доставленные отакийской свитой. Мысленно хмыкнул: «Воистину королевское сватовство». Вслух же сказал:

— Отака невероятно богата, а ее королева сильна. Лучше иметь её в союзниках, чем стать врагом.

— Союзником? Ты слышал, какие условия она выдвигает? Не союзником я стану, а отакийским вассалом! Ее наместником в Герании. Запредельная наглость! Разве я выиграл эту войну, чтобы пойти в услужение к заморской портовой шлюхе? Хватило же ей наглости лично прибыть в Оман, и предлагать такой постыдный союз. Безумная, такая же, как её мать…

— Почему же? Её мать…

— Все это я знаю, — перебил наместник. — Да, не спорю, королевская кровь — её достоинство. Единственное! А всё остальное? Её мать и так была странной, а после похищения дочери, и вовсе сошла с ума, не родив Тихвальду больше наследников. Южанка единственная, продолжательница Змеиного выводка, но… — он покрутил пальцем у виска, — не пошла ли дочь по пути матери?

— В любом случае не стоит нарушать древнюю традицию и множить самозванцев. Такое уже было…

— В пекло традиции!

— Согласившись на условия отакийки, вы приобщитесь к её семье. К её королевской крови.

— Я слышал, она отказалась от Змеиного бога.

— В любом случае, женитьба даст то, что в итоге сделает вас королем.

— Королем без королевства?

— Королем с королевой.

— Все это ничего не значит! — негодование Монтия достигло предела. — Мне не нужна королева. Мне нужен оброк провинций. Впредь от простого старосты до геранийских наместников, от мелкого землевладельца до глав торговых союзов, все должны собирать дань в мою казну, и никуда более. Лишь об этом надобно заботиться сейчас. А шлюха пусть катится в свой заморский бордель, где ей самое место.

— Войны с ней мы не переживем. К тому же к концу весны здесь непременно появятся кочевники.

— Не проблема. Немытых остановят городские стены, со шлюхой же войны не будет. Она не посмеет. К тому же все знают — Отака не воюет.

— И все же… не зря она лично прибыла в Оман. Как-то нелогично…

— Все, Мышиный Глаз, разговор кончен! Никто не имеет права объявлять мне ультиматум. Что значит — сутки на раздумье? Мое решение неизменно — никакая отакийская самозванка моей стране не нужна. Герании нужен я, а мне с нее постоянный оброк. Завтра ровно в это же время Гера сядет на свои корабли и вернется обратно на юг. Все!

— Может быть, господин наместник.

— Поверь мне, так и будет.

Как можно было верить в абсурд? Но этих слов Мышиный Глаз вслух не произнес. У него были еще сутки для принятия решения. Но что можно сделать за оставшиеся сутки? Только одно — и сейчас тайный советник твердо решил сделать это. Немедля, этой же ночью.

Был уже глубокий вечер, когда он вышел к дальним воротам башни Трех Светил. Мостовая кончалась спуском к морю. Ни ветерка, ни всплеска — тихая гладь замерла, словно умерла.

«Как же тихо, — подумал он. — По всему, завтра будет неплохая погода».

Гранитные ступени, укрытые тонкой коркой льда, скрывались в чёрной воде, и чтобы не поскользнуться, тайный советник, подобрав подол плаща, крепко ухватился рукой за такие же обледеневшие перила. Ладонь обжег холод. Он подумал — не мешало бы надеть перчатки. И ещё подумал о том, как же ему надоела эта проклятая зима, и эта проклятая страна.

— Дай свет, — крикнул во мрак.

Огонь лампы вырвал из темноты корму пришвартованного баркаса. Человек подал руку, и Мышиный Глаз ступил на борт. Усевшись удобнее, с головой укутался в подбитый лисьим мехом плащ. Лодочник взялся за весла и вопросительно посмотрел на пассажира.

— К королевскому фрегату, — приказал тот. — И сделай милость, потуши фонарь.

* * *

— В этой гребаной жизни меня радует одно — то, что она когда-нибудь закончится.

Сержант брезгливо поморщился, глянув на мерзкие усики пьяной шлюхи за соседним столиком и чуть было не блеванул. Такие же были на жирном старушечьем лице хозяйки постоялого двора в том степном хуторе, где он и немой арбалетчик лишили жизни двух ее сыновей-мародеров. Отвернулся, дернул головой, пытаясь прогнать гадкое видение, и чтобы отвлечься, в который раз окинул грязный трактир мутным безразличным взглядом в поисках хозяина. Нальет ли в долг? Не найдя, смачно срыгнул сивушными парами:

— Люди в вашем городе — дерьмо.

Сунул нос в замызганную кружку. В скудных остатках дешевой кислятины барахталась большая зеленая муха.

«Вот так же и я…», — в голове родилась случайная мысль.

— Гори все в аду! — заорал пьяным басом, подняв кружку над головой: — За дерьмо!

Ударил каблуком ботфорта по скрипучим грязным половицам.

По столам прокатился хохот. Несколько голов повернулись в его сторону.

— Что за дурень, — послышалось в углу.

Влив в горло остатки вина вместе с утопленницей, сержант вытер усы, высморкался на пол и кинул циничный взгляд в сторону говорившего:

— Ого! Говорящее дерьмо.

— Успокойся, Юждо, — раздался за спиной сиплый голос хозяина трактира. — Только драки здесь не хватало.

— Дерьмо, — икнул Дрюдор. Пальцем показал на винный кувшин в руке у трактирщика. — В долг последний раз, а?

— Не дебоширь, тогда налью.

Сержант растянулся в пьяной улыбке.

— Все дерьмо, кроме тебя. Ты святой.

— Еще бы, — ухмыльнулся трактирщик. Плеснул немного в пустой сосуд, попытался убрать кувшин, но сержант, не дав ему этого сделать, одним пальцем удивительно ловко наклонил горлышко так, что пунцовый напиток, быстро наполнив кружку, чуть не перелился через ее край.

— Дерьмо, — выругался хозяин.

— Вот и я о том же, — подхватил пьяный сержант, — кругом одно дерьмо. Как и твое вино, кстати.

Выпил залпом, перевел дух, мутным взглядом уставился в угол. Изо рта тонкой ниткой выкатилась слюна. Потекла по подбородку, минуя впалый живот, упала на грязный сапог.

В углу разговаривали и громко смеялись.

— Эй! — пожевав губами, продолжил сержант, пытаясь внятно выговаривать каждое слово, — не твою ли матушку я сношал давеча на конюшне?

В углу раздался грохот опрокинутых стульев. Кто-то, вскочив из-за стола, направился к нему и тёмным пятном навис над столом. Дрюдор различил лишь размытые неясные очертания, да стойкий запах дешевого табака.

«Сейчас что-то будет…» — последнее, о чём подумал он.

Очнулся Юждо Дрюдор лишь к вечеру, лежа на мостовой лицом в свежем конском навозе. Безуспешно попытался встать, но тело будто онемело. С трудом перевернувшись на спину, разомкнул тяжелые веки. Морозное утро, неспешно гася звезды, красило светлеющее небо сединой.

«Видать, к хорошей погоде», — почему-то подумалось.

Пытаясь пошевелить конечностями, словно проверяя — все ли на месте, тихо произнес:

— Неужто не убили? Было бы кстати.

Голова гудела — может, с похмелья, а может, после ударов по ней тяжелыми рыбацкими сапогами.

Нестерпимо болела левая часть лица. Сунув грязный палец в рот, ощупал зубы. Один висел на тонкой кожице разорванной кровоточащей десны. Попытался было сплюнуть солоноватую кровь. Не получилось — лишь измазал красной пеной давно не видавшую бритвы и мыла впалую щеку.

— И здесь дерьмо, — стер присохшие к подбородку фекалии.

Лежащий в грязи худой, опустившийся, с серым измазанным кровью и конской мочой лицом, бывший вояка представлял собою жалкое зрелище.

— Сопляки, — болезненно кряхтя, попытался улыбнуться. Улыбка получилась перекошенной. — И пить не умеют, и бить не умеют тоже.

Выплюнул выбитый зуб. Застонал, коснувшись распухшей скулы. Синяк от уха до шеи был явно оставлен носком увесистого сапога.

— Бить ногами безоружного… — снова застонал, вспомнив о боевой секире, пропитой им здесь же, в этом грязном портовом трактире.

Застонал в третий раз. Но уже не от боли, от бессилия. От чувства ненужности и бездарно уходящих дней. Воистину, солдат без войны — никчемный кусок дерьма.

Спина затекла, и холод мерзлой земли пробрался сквозь ветхое одеяние до самых костей. Он потянулся, разминая задубевшую шею. Почему так тихо? Смех шлюх и крики пьяных здесь не смолкали никогда, но сейчас ухо ловило лишь отрывистый собачий лай вдалеке, да еле различимый колокольный звон.

Хрустя позвонками, Дрюдор с трудом повернул голову в сторону трактира. Чей-то грязный башмак стоптанным каблуком уперся ему в лицо. За башмаком что-то чернело. Поднявшись на локтях, напрягая зрение, сержант присмотрелся. Взгляд скользнул дальше — вдоль ноги, на которую был надет башмак, мимо выпуклого бочкообразного живота, над торчащим вверх щетинистым подбородком и замер — поросячьи глазки хозяина обувки, безжизненно таращились прямиком в утреннее небо. Толстое тело трактирщика в когда-то белом, сейчас же напрочь пропитанном почерневшей кровью, фартуке распласталось в весьма несуразной позе — тело изогнуто крутой дугой, руки вытянуты над головой, словно его за них тащили. Мертвые зрачки безумно расширены, из разорванного уха торчит выломанная ножка стула.

Забыв о боли, сержант поднялся на колени, огляделся. Вокруг валялись человеческие трупы — шлюхи в разорванных одеждах, рыбаки со вспоротыми животами. Среди островков талого весеннего снега, как после дождя, блестели черные лужицы крови. Собаки, обнюхивая и трусливо озираясь, пробовали на вкус вывернутые человеческие кишки, отрубленные конечности, облизывали кровь с изуродованных тел.

Вдали слышался барабанный бой. Сигнал походной трубы объявлял сбор.

С трудом встав на непослушные ноги, глядя по сторонам и не веря увиденному, он побрел вдоль облезлых стен, под которыми на мостовой лежали мертвые люди.

Выломанные двери, распахнутые окна, разбросанные пожитки. Горящие дома и убитые на каждом шагу — все свидетельствовало о зверском ночном погроме. Из окон доносился детский плач и еле различимый женский вой. Над крышами в бледном, местами пурпурном от пожарищ небосводе, кружили стервятники — извечные спутники смерти.

Рядом с трупом тучного бородатого горожанина тускло сверкнул металл. Наклонившись, сержант с трудом разжал заледенелые пальцы мертвеца. Поднял разделочный топор, привычно качнул на ладони, оценивая тяжесть, удовлетворенно цокнул языком. С оружием в руках сразу стало спокойнее.

— Видно, дерьмовой выдалась ночка, — чуть слышно произнес в пустоту. — А я-то надеялся на еще одно скучное утро.

Глава 2.4 Юждо Дрюдор и винный бочонок

Посты у шести городских ворот лазутчики перебили одновременно все шесть. Дозорные рекруты-новобранцы умирали под оманскими стенами не успев вынуть из ножен мечи. Не оказавший ни малейшего сопротивления городской гарнизон, отакийцы вырезали весь в ту же ночь прямо в казармах. Солдаты, так и не проснувшись, умирали в своих койках с умело перерезанными сонными артериями.

Основные войска наместника, сдерживая назойливые атаки банд северян и синелесцев, находились в двух днях пути от Омана, и по весенней распутице не смогли прийти на помощь. Наёмники-островитяне предали город — к утру их корабли спешно покинули берега провинции, присоединившись к вражескому флоту. Монтий бежал сразу, как только узнал о начале ночной резни.

После молниеносного захвата город на шесть дней был отдан на разграбление. Разбитый на набережной лагерь напоминал дикий улей. Шестеро суток бесконечные вереницы подвод тянулись по узким городским улочкам, свозя награбленное на корабли. Тащили всё — от драгоценностей до кухонной утвари, от тюков с одеждой до телег с мебелью, от лошадей и волов до овец и домашней птицы. День и ночь добро грузилось на галеры, отбывающие за Сухое море, в то время как на смену им приходили новые.

Следуя королевскому указу, в городе оставили лишь провиант. Портовые склады ломились от запасов провизии, и это означало одно — отакийцы пришли надолго.

К утру седьмого дня, когда согласно закону об откупной неделе грабежи и разбой прекратились, некогда процветающий Оман представлял собой жуткое зрелище. Пепел догорающих пожаров смешался с грязным снегом мостовых. В опустошенных лавках и тавернах торговой площади пронзительно завывал ледяной ветер. Трупы горожан подводами вывозились за городскую стену и сбрасывались в вырытый в поле ров. Плачь осиротевших детей, вдовий вой, лай собак, обезумевших от запаха крови и гулкий монотонный набат портовой часовни. Колокол бил всю неделю, отпевая мертвых и наводя ужас на живых.

Городскую набережную оцепили отакийские войска. Рослые загорелые воины в белых балахонах и теплых меховых накидках молчаливой стеной ограждали походную королевскую резиденцию от полумертвого города. Их пики, устремлённые вверх плотным частоколом отточенных клыков, зловеще таращились в чёрное от копоти небо. Поглядывая из-за угла на шеренгу солдат, Дрюдор отметил их превосходную выправку. От строя веяло железной дисциплиной и смертью.

Наконец, сержант выбрался на свет. Шесть жутких дней, пока длился зверский погром, он без еды и сна прятался в подвале сожженного постоялого двора, слыша, как кричат и молят о пощаде умирающие. Когда же вакханалия стихла, со словами: «Уж лучше сдохнуть от меча, чем от жажды» он выбрался из укрытия.

Нестерпимо хотелось есть. Но еще больше хотелось вина. Сняв с начавшего вонять трупа длинный походный плащ, укутавшись в него с головой он, скрываемый вечерними сумерками, направился к набережной в поисках воды и пищи. Лишь увидев лагерь отакийцев, понял — направление выбрано неверно. Изнеможенный он сполз по стене в талую лужу, да так и застыл, не в силах подняться.

Все казалось пустым и ничтожным. Как же он устал и обессилен. Может, пришло время платить по счетам? Сейчас бы выйти на Портовую площадь, подойти к шеренге смуглых красавцев-воинов, достать из-под снятого с мертвяка плаща разделочный топор, некогда принадлежавший другому мертвяку и… Солдат увидит его, привычно вскинет лук, умело натянет тетиву, и длинная с кроваво-красным оперением отакийская стрела насквозь пронзит худую, впалую грудь бездомного пьяницы, носившего в свое время гордое звание сержанта-наёмника. Наконец, он станет таким же мертвяком, как и остальные. Так закончится этот кошмар, который принято называть жизнью.

Он потянулся вверх, пытаясь подняться. Пододвинулся к углу стены, глянул через плечо — смерил расстояние до шеренги южан. Всего лишь два десятка шагов никчемной бесполезной жизни отделяло его от желанной свободы и вечного покоя. Он покачал головой — эти шаги еще надо суметь сделать. Без вина вряд ли удастся. В последнее время многое в его жизни зависело от того, держит его рука кружку с пойлом или нет.

— Это никуда не годится. Мне определенно надо выпить, — скрежеща зубами, гневно прошептал Дрюдор, опускаясь на четвереньки.

Он по-собачьи пополз вдоль улицы подальше от набережной, прислушиваясь и принюхиваясь к окружающему пространству. Где-то в разоренных трактирах обязательно должен заваляться хоть один кувшин того дешевого пойла, какое всегда любили оманские матросы и сидящие у них на коленях безотказные портовые шлюхи.

Его внимание привлекли глиняные черепки рядом с выломанной дверью. Осколки явно принадлежали когда-то большому винному кувшину. Сержант поднялся и, опасливо озираясь, вошел в пустую харчевню.

Лунный свет сочился сквозь выбитые окна, вырывая из мрака бесформенную груду перевернутых столов и лавок, толстый наст из битой посуды на полу, пятна засохшей крови на стенах и в темных углах.

Он прищурился, всматриваясь в темноту. Впереди кухонная дверь, рядом лестница, ведущая вниз.

«Подвал или винный погреб», — оживился, потирая вспотевшие ладони.

Стараясь не скрипеть ветхими ступенями, осторожно спустился вниз. Впереди чернел коридор с полукруглым потолком, в конце которого просматривались очертания низкой железной двери. Пригнувшись, чтобы не удариться, он на ощупь добрался до двери. Толкнул ее, входя внутрь. В лицо ударила волна спертого подвального духа, пропитанного соленьями, гнилыми овощами и старой плесенью.

Он скорее почувствовал, нежели заметил едва уловимое движение в углу. Услышал монотонное сопение и приглушенные тихие стоны. Мерцание тусклой свечи оставляло на стенах хаотично движущиеся тени, вырванные из темноты.

Вначале он увидел женщину. Та лежала, широко раскинув ноги, а на ней, накрыв огромной ладонью пол ее лица так, что остались видны лишь переполненные ужасом глаза, лежал рослый отакиец со спущенными штанами и, размеренно постанывая и кряхтя, двигал взад-вперёд волосатым задом.

— Твою мамашу наизнанку, — вырвалось у сержанта.

В надежде остаться незамеченным, он осторожно попятился к двери. Но верзила уже учуял шевеление. Повернул голову и уставился на вошедшего, будто увидел упавшее на землю солнце.

— Хороша девка? — спросил сержант наигранно беспечным тоном, — давай-давай, продолжай. Я не буду мешать.

— Кейч со! — зло гаркнул южанин, пряча в штаны торчащий член и выхватывая из ножен не менее длинный обоюдоострый кинжал.

Бежать бессмысленно.

— Дохлые сенгаки мне в брюхо, — выругался Дрюдор, лениво выставляя перед собой топор. Дурак! Как можно выдавать себя за южанина, говоря по-геранийски?

Тем временем, то приближаясь, то отдаляясь, увалень-южанин мерно покачивался на полусогнутых ногах. Тусклые блики свечи, играя на стенах, отражались на его добротном отакийском клинке. Солдат, не отрывая взгляда от сержантского топора, пристально отслеживал каждое движение своего противника.

Стараясь держать отакийца в поле зрения, Дрюдор, насколько позволяло освещение, бегло осмотрел окутанный мраком узкий подвал. Пустые стеллажи, свисающая с потолка паутина, плесень на стенах. Под ногами обломки битых бочек и черепки кувшинов. Перевернутые ящики, раздавленные уже начавшие вонять овощи. Верхние полки разглядеть не удалось. Он принюхался и мрачно сплюнул на земляной пол. И здесь нет вина.

Глянул на отакийца. Тот казался на голову выше, что мешало ему полностью разогнуться и принять боевую стойку. Сгорбленный верзила, упираясь затылком в свод потолка, выглядел весьма неповоротливым. Южанин, подражая сержанту, смерил взглядом окружающее пространство. Присев ниже, в готовности отразить любое нападение, выставил руку с кинжалом перед собой. Придерживая сползающие штаны, попытался на ощупь застегнуть массивную медную пряжку на поясе, что удалось лишь с третьей попытки. Его белый солдатский балахон посерел от грязи, а на высоких голенищах сапог засохли комья глины. Выглядывающий из-за широкой спины пустой колчан, выдавал в нем лучника, но лука при нём не было. У ног валялся полукруглый гладкий шлем, подбитый изнутри чёрным медвежьим мехом.

Дрюдор присмотрелся. Громила оказался без кольчуги и защитных лат. Голая волосатая грудь проглядывала из расстегнутой до пояса рубахи. В нее-то он и ударит, решил сержант.

Рука с топором слабела — шесть дней без еды и вина давали о себе знать. Пора бы действовать, пока он ещё держится на ногах.

Он коротко махнул топором и замер в ожидании. То был не удар, скорее разведка боем. Пробный выпад, вынуждающий противника раскрыться и показать на что способен. Но черноволосый великан не шелохнулся. Одно из двух — либо крепкие нервы и отличное самообладание, либо заторможенная реакция и плохое как для лучника зрение.

Отакиец оскалился, яростно сверкнул зрачками и молниеносно, с прытью, не свойственной такому громоздкому увальню как он, бросился на того, кто так не вовремя прервал его сладострастное развлечение.

Дрюдор увернулся чудом. Лезвие кинжала полоснуло по краю плаща, оставив в складках длинную прореху.

«Эдак он меня ещё и убьёт», — только и успел подумать сержант.

Вдруг вспыхнувшее пламя свечи вырвало из темноты одиноко лежащий на верхней полке стеллажа средних размеров винный бочонок, уставившийся девственно нетронутой дубовой пробкой выпивохе в самую его истосковавшуюся по вину душу. Дрюдор не верил глазам.

— Видать, есть ещё для чего пожить, — чуть слышно произнес он.

Топор, протяжно ухнув, рубанул воздух, едва не коснувшись горбатого носа отакийца. Южанин отпрянул. Пригнулся. Размашистым движением попытался достать впалый живот соперника. Не вышло. Лишь сверху донизу рассек кинжальным остриём ветхую дрюдорову рубаху. В ответ ловкий сержантский кулак разрубил вражескую бровь. Хлынувшая кровь залила отакийцу глаз.

Вертясь юлой, дико ревя, ругаясь по-своему, наполовину ослепший верзила безрезультатно колол кинжалом воздух перед собой. Огонек свечи буйно бился в конвульсиях, разметая багровые блики по покрытым плесенью стенам.

Следующий удар пришелся громиле под дых. Лопоухую физиономию перекосила гримаса боли. Крякнув, отакиец отпрянул вглубь подвала, налетев на стеллаж.

Треснули ножки, скрипя, покачнулись полки. При виде того, как вожделенный бочонок, зловеще качаясь, накренился набок, у сержанта перехватило дух. Еще немного и драгоценный напиток окажется разлитым по сырому земляному полу.

Дрюдор свирепо скрежеща зубами, бросился к стеллажу, сбил отакийца с ног и крепко прижал ёмкость ладонью к стене. Заветный сосуд остался невредим, но времени потраченного на его спасение хватило, чтобы южанин пришел в себя. Проворно подхватившись на ноги, он широко махнул увесистым кулаком, едва не зацепив сержантский висок. Кулак пролетел так близко, что достигни он цели, истощенное от голода Дрюдорово тело тотчас замертво свалилось бы под ноги отакийца.

Осознавая промашку, южанин зло зарычал и, не давая противнику опомниться, бросился вперед. Рьяно тыкая кинжалом перед собой, пытаясь достать, потеснил сержанта к двери. Казалось, ещё немного и остриё достигнет цели. Но всякий раз гераниец чудесным образом оставался невредим.

Последние выпады громилы решили исход поединка.

Удачно увернувшись, Дрюдор решил действовать наверняка. Когда в очередной раз кинжальный клинок, просвистев мимо, звонко уткнулся в кирпичную кладку стены, и чуть не треснул под грузной тушей его владельца, сержант пригнулся так низко, что почти лег на землю, растворившись в тени стоящего над ним противника. Потеряв соперника из виду, полуслепой лучник на мгновенье застыл на месте. Не мешкая, перехватив и развернув топор тыльной стороной, Дрюдор без замаха хлестнул им по ногам.

Удар обуха пришелся точно в коленную чашечку. Хруст ломающихся суставов, похожий на треск сухих раскаленных дров в печи перерос в неестественно тонкий, не свойственный габаритам отакийца истошный крик. Южанин мешком свалился на землю, чуть не придавив собой сержанта.

Обхватив руками раздробленное колено, подняв перекошенное от боли лицо, раненый выл волком, угодившим в капкан. Брошенный кинжал одиноко валялся у ног. Пришло время для решающего удара.

Но бывший наемник медлил. За прошедшую, проведенную в кабаках зиму он совсем разучился убивать. С тех пор, как продал свой боевой топор за два томанера, и тут же пропил их, угощая угодливых шлюх и случайных собутыльников, больше убивать не приходилось.

Пришло время вспомнить прежние навыки, но рука с топором, безвольно повиснув вдоль туловища, не желала подниматься. Удивительно, но сержанту не хотелось лишать жизни этого горемычного лучника. Он посмотрел на бочонок — больше всего на свете хотелось выпить.

Пока Дрюдор мучительно раздумывал о своих желаниях, отакиец поднял кинжал и, волоча за собой покалеченную ногу, отполз в угол к притаившейся женщине. Схватив несчастную за волосы, гаркнул с сильным южным акцентом, делая ударение на первом слоге:

— Уби-ю! — Скорее всего, единственное слово, которое он знал на геранийском.

— Плевать, — бросил Дрюдор.

Но отакиец его не понял. Притянув голову несчастной к себе, он приставил к ее горлу клинок и надавил так, что кровавый ручеёк протянулся по шее сверху вниз.

Дрюдор безучастно смотрел на лучника. Опасность устранена — с перебитым коленом тот уже не ходок. Он перевел взгляд на заветный бочонок. Мысленно почувствовал его тяжесть, представил, с каким гулким уханьем вылетит деревянная пробка, если хлопнуть ладонью по дну. Мечтательно потянул ноздрями, ощущая, как воздух постепенно насыщается пряным виноградным ароматом, как прохладный божественный напиток тягуче льётся, наполняя деревянную кружку, как тяжёлые капли разбиваются о её дно. Он подносит кружку к губам, и вино сладостно обжигает горло, радуя душу, наполняя тело живительными силами. Облизнув пересохшие губы и сглотнув, сержант повернулся к стеллажу. Именно за этим он пришел сюда. Сейчас он подхватит подмышку то, что искал, и будь здоров. Хромой отакиец даже не подумает его догонять.

Надо спешить. Свеча почти догорела и грозила скоро погаснуть.

Сквозь хрип отакийца из угла донесся тихий стон раненой. Полные страха и мольбы, в темноте сверкнули белки её огромных глаз. Видя умоляющий взгляд чужой женщины, и темную кровавую струйку, медленно окрасившую черным цветом её белый кружевной воротничок, бывший командир наемников глубоко вздохнул, опуская взгляд в пол. Сейчас ради глотка вина он готов на все. Но ради этой женщины?..

— Дерьмо. — Цокнув языком, нехотя повел головой в сторону. Тяжело выдохнул, прищурился, и больше ни секунды не раздумывая, коротко замахнувшись, метнул топор в цель.

Хрип прервался мгновенно. Звук треснувшего черепа зловещим эхом отразился от стен, и в подвале воцарилась зыбкая тишина. Отакиец так и не понял, что произошло. Кинжал выпал из его дрожащей руки. Обмякшее, бьющееся в конвульсиях тело расплылось бесформенной массой. В затухающих глазах застыло удивительное сочетание злобы и недоумения.

Тонкая струйка мозговой жидкости вытекла из-под лезвия топора, и, оставляя на рассеченном лбу жирный след, поползла меж густых бровей по переносице к кончику горбатого носа, где и замерла тяжелой натянутой каплей.

В кромешной тишине послышался тихий всхлип. Женщина, сжав рукой рану на шее, быстро отползла в сторону.

Сержант, немного постояв, достал с полки вино и молча, как ни в чём не бывало, побрел к выходу. Найдя наверху уцелевшую лавку, тяжело опустился на нее, да так и замер с бочонком в руках не в силах пошевелиться. Неожиданно накатила безграничная усталость — обессилила тело, придавила к земле, налила ноги свинцом.

Оглядев боевой трофей, невесело ухмыльнулся. Как же быстро достигнутая цель перестает казаться недосягаемой. Сквозь усталость проступила боль. Ладонь, огладив бедро, окрасилась кровью.

— Святые громовержцы, — выдавил сквозь зубы. Ослабив ремень, поднял изрезанные лохмотья рубахи. Чуть выше левой ягодицы увидел неглубокую колотую рану. — Достал все же. И на том спасибо, что в зад, а не в брюхо.

Какая по счету рана? Стараясь не думать о ней, вытянул ноги, и без интереса глянул на медленно растущую под собой кровавую лужицу. Густой алый цвет напомнил о другой жидкости, более значимой в его теперешнем положении. Вино — верный помощник во всём.

На вытянутых руках приподнял бочонок, повертел перед собой — добротная вещь, сделанная с любовью умелым бондарем. Приятная тяжесть подтвердила догадку — бочонок полон. Если и содержимое окажется под стать сосуду, значит, день прожит не зря.

В лестничном проеме показалась женская голова. Спасенная смотрела на него глазами полными ужаса и благодарности. Переведя взгляд на черную лужу, остановилась в нерешительности.

— Перевязать? — спросила еле слышно.

Сержант равнодушно отвел взгляд, давая понять — сейчас не до неё.

Женщина поднялась по ступенькам, открыла кухонную дверь и замерла, высматривая что-то в темноте.

Он искоса посмотрел на нее, стоящую к нему спиной. В лунном свете были хорошо различимы ее аппетитные формы. Тонкая талия, упругий зад. Сбоку из разорванной юбки белела не менее упругая мясистая ляжка. Бархатная молодая кожа искрилась в льющемся из разбитых окон серебряном свете.

Женщина скрылась за дверью и сержант отвернулся. Стиснул зубы, чувствуя, как силы покидают его. Давно пора заняться тем, для чего он здесь.

Когда женщина вернулась с ушатом воды, чистым полотенцем и простынями для перевязки, Дрюдор безмятежно дремал на лавке. Одна нога подогнута, вторая коленом уперлась в остывшую тёмно-багровую лужу на полу. Ладонями он сжимал рану на боку, голова же, словно на подушке, покоилась на опустевшем винном бочонке. Пробка валялась рядом, а со слипшихся косичек обвислых усов капало красное тягучее вино.

Вдали слышалось конское ржание и звуки сигнальной трубы.

Пожевав губами, Дрюдор буркнул нечленораздельное и отвернулся к стене, чуть не свалившись с лавки. Вино помогало жить дальше. Очередная ночь закончилась для него так же, как заканчивалась каждая этой зимой в этом городе. Сегодняшняя отличалась лишь тем, что этой ночью он пил настоящий напиток, а не разбавленную кислятину, к которой привык за последнее время. А еще тем, что сегодня он снова вспомнил как убивать.

Целиком погрузившись в хмельной сон, сержант не чувствовал, как женские руки осторожно, чтобы не разбудить, стягивают с его ног грязные сапоги. Как аккуратно высвобождают его тело от насквозь пропитанных кровью лохмотьев. Не ощущал прикосновения тонких пальцев, которые, нежно касаясь загрубевшей, покрытой шрамами кожи, тщательно омывают и перевязывают рану на его тощей ягодице.

Бессвязно бормоча ругательства, то и дело, перемежёвывая их вонючей сивушной отрыжкой он, словно младенец, улыбался во сне глупой безмятежной улыбкой.

Завтрашнее утро, как всегда, начнется с дикого похмелья.

Но сержант еще не знал, что на заре, с неизменной головной болью он проснется уже в другой стране. Да и откуда ему знать, если сквозь густой храп, утопая в винных парах, он не слышал ни стука сотен конских копыт, выбивающих искры из брусчатки городских мостовых, ни грохота тысяч сапог пеших солдат, вереницей спускающихся по скрипучим трапам, прибывающих в оманскую гавань бесчисленных галер. Не слышал он брани бородатых всадников, ведущих строем беспокойных лошадей. Ни скрипа их седел, ни шелеста, ниспадающих до самых лошадиных крупов кавалерийских меховых плащей. Не видел он и груженные провиантом, оружием и доспехами армейские обозы, запряженные сопящими мулами и тянущиеся за колоннами смуглых, облаченных в длинные балахоны отакийских воинов — мечников, лучников, арбалетчиков, копейщиков. Не слышал ни лязганья их мечей и копий, ни глухого постукивания стрел в кожаных колчанах.

Сквозь предрассветную дымку и морозный пар, поднимающийся в сереющее небо над полукруглыми солдатскими шлемами, шесть колон через шесть городских ворот Омана уходили вглубь страны. Ровными бесконечными шеренгами, каждая под реющими королевскими треугольными знаменами с большим оранжевым солнцем на синем фоне. Мимо тлеющих руин, сквозь разоренный город, под ставший привычным устрашающий звон колоколов. Казалось, не осталось под небом ничего, что могло остановить это зловещее шествие.

Отакийские колоны уходили, чтобы снова сойтись под столичными стенами Гесса и сказать, что теперь Герания принадлежит им. И горе несогласным, если таковые найдутся.

Глава 2.5 Для ровного счёта

Её все называли Грязь, хотя настоящее её имя было Като, что на гелейском наречии означает «чистая». Давно привыкнув к прозвищу, она не видела в нем ничего обидного. Лишь чересчур насмешливым, презрительно сощурив глаз, угрожающе шептала сквозь зубы самую длинную фразу, когда-либо произносимую ею:

— Золото, упавшее в грязь, все одно остается золотом, а пыль, даже если поднимется до небес, не перестанет быть пылью.

При этом Като Грязь как бы невзначай вынимала из ножен ровно на треть свой короткий клинок, демонстрируя перед незадачливым зубоскалом прекрасную мастерской ковки сталь. Много животов вспорола эта вещица и за меньшие провинности.

Лежа на талом снегу за валуном, Грязь наблюдала за тем, как отакийцы разбивают лагерь, как распрягают лошадей, разжигают костер, устилают лапником под повозками землю, готовясь к ночлегу.

Она сосчитала всех. Южан было столько же, сколько пальцев на обеих руках, и это больше, чем когда-либо она убивала за один раз. Когда-то ей удалось за раз отправить на тот свет людей в количестве, равном пальцам одной руки, подстрелив большую часть из лука, и вспоров животы остальным. Но этих было больше, и оставалось лишь одно — дождаться, когда солдаты заснут.

Считать ее научил отец. Тыкая одной рукой в деревья, он загибал замызганные пальцы на другой, приговаривая: «Вот… вот… вот…». Последним загнув мизинец, сменив руки, продолжал, тыкая в деревья кулаком: «Вот… вот… вот…». Когда пальцы заканчивались, отец с радостной улыбкой тряс перед лицом дочки тяжелыми кулаками и всегда произносил одно и то же: «Вот сколько!»

Так же считала теперь и Като Грязь.

Окоченевшей пятерней она сгребла талый серый снег, и принялась есть его, утоляя жажду. Откинув спутанные, черные как смоль волосы, мокрой ладонью отерла бледное лицо. Земля мерзко скрипела на редких зубах, но жар отступил. Закрыв рот кулаком, придушила скребущий горло болезненный кашель.

Ее знобило с самого утра. Вот что значит просидеть день в мерзлой болотной жиже в ожидании, пока мимо пройдет колонна южан. Повозки тянулись весь день. Узкая дорога, разбитая множеством колес и превратившаяся в вязкую непролазную колею, зигзагом огибала гиблое место, теряясь за лесом. К закату, когда хвост обоза из двух последних телег набитых мешками с овсом, скрылся за поворотом, Грязь выбралась из вонючей трясины.

Её прозвали так потому, что Като никогда не пренебрегала любой маскировкой. Топь осеннего бездорожья, едкая горячая степная пыль летом, снег вперемешку с мерзлой землей, весенняя распутица — все это было ее стихией. К тому же, из вылазки она всегда возвращалась с нужной информацией. Потому-то в разведку чаще всего посылали именно ее.

— Сколько походных шатров? — спрашивал ее Поло по возвращении, и Грязь, выставив вперед правую руку, показывала три пальца.

— А лошадей?

Теперь в ход шли обе руки. Сжав кулаки, девушка дважды демонстративно растопыривала все имеющиеся у нее пальцы, добавляя:

— Вот сколько!

— Понятно, — довольно улыбаясь, кивал Поло, — можешь идти.

Когда считать не хотелось, Грязь приводила «языка». Но это случалось крайне редко, поскольку считать она любила.

Вот и сегодня, разведчица сосчитала всех. И хотя обоз был длинный, Грязь запомнила все, что нужно — сколько кулаков лошадей, сколько телег, сколько пальцев-солдат на каждой подводе.

Выбравшись из болота, собралась уходить, но тут появились новые телеги. Их было большой, указательный и средний пальцы. И на каждой по столько же солдат. Впереди ехал всадник, по всей видимости, командир отряда.

Она могла спокойно уйти, дождавшись, когда отставшие доберутся до леса. Но они остановились на ночлег, и Грязь решила, что это знак. Давно она не пускала кому-либо кровь. Загнув все пальцы в оба кулака, Грязь сжала их так, что посинели острые худые костяшки, и тихо прорычала: «Вот сколько».

В вечернем сереющем небе появилась полная луна. Повиснув идеально правильным кругом над подмерзшим болотом таким же пепельным, как и само небо, давала понять — ночь будет светлой. Хорошо — легче целиться.

Вынув из поясной сумки кусок черствой солонины, жадно впилась багровыми деснами и немногочисленными остатками желтых зубов, большинство из которых потеряла еще на Севере, охотясь за сенгаками. Тогда за шкуру убитого зверочеловека давали два томанера, и на это можно было вполне сносно прожить от охоты до охоты. Но обзавестись новыми зубами за эти деньги было нельзя.

Шкур Грязь сдавала больше всех. Сенгакам, несмотря на отличный нюх и прекрасное чутье, никогда не удавалось учуять её приближение. Девушка-следопыт всегда была проворнее полулюдей-полузверей.

Получая деньги от скупщика Тайтла, сжимая их в кулаке и вертя перед его сальной физиономией, Грязь, словно беззубый младенец, улыбалась светлой искрящейся улыбкой и неизменно повторяла одно и то же, хвастаясь по-детски: «Вот сколько».

Никто никогда не пытался назвать ее беззубой. Обитатели подножия Гелейских гор знали — зубы у охотницы спрятаны в колчане и в ножнах.

Ночь быстро спускалась на землю. Оглушительная весенняя капель стихла — влагу вновь прихватил вечерний морозец. Поднялся ветерок, погнал над стоячей водой мелкую рябь. Оранжевый глаз костра, вспыхнув ярко и сильно, полосонул по дороге длинными тенями подсаживающихся к нему людей. Разведчица затаилась, притихла, напряжённо выпучив черные, словно маслины глаза.

В ноздри ударил острый запах жареного мяса. Громко и весело балагуря, солдаты готовились ужинать. Грязь тронула языком истрескавшиеся посиневшие губы — хорошо, если что останется. Она давно не ела свежатинки.

От костра потянуло сладко-терпким дымом и северянке нестерпимо захотелось курить. Прикрыв глаза, она представила, как набивает трубку, как жадно и ненасытно делает первую затяжку, как выпускает сизый густой дым, наполняя им подмерзающий ночной воздух.

Ее вздернуло, вернуло в реальность заливистое конское ржание. Всадник в грязно-сером плаще, верхом на иссиня черном поджаром жеребце с лоснящейся в лунном свете потной шкурой появился так неожиданно, что Грязь искренне удивилась. Как она могла его не учуять?

Тронув пятками крутые бока коня, огибая разбитую вдоль обочины дорогу, человек неспешно направил его к костру. Не доехав нескольких шагов, остановился и застыл в седле. Конь нервно забил копытом, склоняя голову, пытаясь лизнуть островок льда под ногами. Еле уловимыми короткими рывками подъехавший натягивал поводья, сдерживая животное.

Солдаты оживились. Поднимаясь с лежанок, брались за оружие. От костра отделилась фигура. Грязь присмотрелась — командир отакийцев. На ходу легко поддев воткнутую обратным концом в размокшую землю пику направил её всаднику в грудь и что-то прокричал, вскидывая голову.

Как ни старалась разведчица напрячь слух, слов разобрать не удалось. Хотя, если бы и услышала — бесполезно, отакийский она не знала.

Всадник не шелохнулся. Воин легко ткнул пикой в кольчугу, давая понять, что в следующий раз сделает это значительно сильнее. Мотнув густой гривой, вороной на полшага отступил назад, и трехгранный наконечник бесполезно повис в воздухе.

К отакийцу подтягивались солдаты. Привычным движением Грязь разжимала затекшие пальцы — вот… вот… вот…

Кулак людей возле всадника, второй кулак оставшихся у костра.

Между тем путник, словно вросший в седло, излучал безграничное спокойствие. Его лицо скрывал глубокий капюшон, но идеально прямая спина, и неспешные движения рук указывали на бесстрастность и уверенность. Потянув за поводья, пытаясь объехать столпившихся перед ним людей, он привстал в стременах, и Грязи показалось, что одна его нога короче другой.

Эмоциональные южане, обступив всадника, галдя, махали мечами, вынуждая того спешиться. Конь пугливо встрепенулся, заржал звонко, на этот раз резко, колюче. Отгораживаясь мускулистой грудью, перебирал ногами. Нервно скрёб землю копытом, игнорируя успокаивающе похлопывания по напряженной шее хозяйской ладони.

Старший отакиец, перехватив пику, остриём ударил всадника в плечо, но тот успел увернуться, и, сползая набок, угодил в руки подскочивших двух дюжих южан в полукруглых яйцевидных шлемах, проворно стащивших его на землю. Густые грязные пятна затемнели на сизом дорожном плаще.

Конь, взвившись на дыбы, отпрянул в сторону. Отакийцы подняли пленника и, заломив руки, поставили перед командиром. Тот скинул с головы незнакомца колокол капюшона, и Грязь, затаив дыхание, увидела вместо лица бледное пятно, словно сама Смерть спустилась на землю.

Солдаты отступили и человек, покачнувшись, упал в перелопаченную конскими копытами слякоть. Он лежал в грязи, не в силах подняться, а южане, будто завороженные не решались подойти ближе. В лунном свете, на кольчужной рубахе лежащего таинственным малахитовым сиянием что-то вспыхивало и искрилось.

Грязь судорожно терла глаза, всматриваясь.

Вороно́й, вплотную подступил к хозяину. Опустился на колени, и Грязь увидела, как через мгновение бледный всадник опять возвышался верхом в седле. Северянка не любила лошадей — человеку даны ноги, чтобы самому ходить по грешной земле. Но здесь видно конь был продолжением человека.

Оставшиеся у костра вскочили тоже. Подались к остальным, выхватывая торчащие из земли пики.

Человек поднял руку и ярко-зеленый луч, вырвавшийся из его раскрытой ладони, разрезал ночь на две части. Люди, не успев опомниться, падали замертво. Луч прошелся по каждому, разрубив надвое. Отакийцы, стоящие у огня, на миг замерли в нерешительности, но бледный всадник, выставив ладонь в их сторону, направил смертоносный луч на ближайшего к нему. Болотный свет копьем пронзил одного, затем второго, и так по очереди коснулся всех.

Последний из солдат, низкорослый совсем еще молодой лучник истерично крича, бросился через дорогу. Утопая в дорожной жиже, хватаясь руками за ветви обледенелых кустарников, вскочил на валун где и поймал животом клинок Като.

Крик прервался мгновенно. Машинально пытаясь дрожащими руками ухватиться за гарду, по инерции устремляясь вперед и заваливаясь набок, он обезумевшим взглядом таращился в дышащие холодом немигающие угольки черных глаз. Грязь невозмутимо потянула лезвие вверх, вспоров по диагонали впалое мальчишеское брюхо, и запах вывалившихся теплых кишок ударил ей в нос.

— Вот, — прошипела разведчица, выставляя большой палец вверх. — Для ровного счета.

Поднялась на валун, встав в полный рост. Не глядя на корчащееся под ногами тело, насухо стерла подобранным мхом кровь с клинка, аккуратно вложила в ножны.

Всадник опустил руку. Все это время он смотрел на нее, изучая каждое движение. Пытливо, пронзительно, не мигая. Удивительно, но ей показалось, что его взгляд излучает нестерпимую внутреннюю боль, хотя Грязь могла поклясться, что он не был ранен.

Раскрыв ладонь, незнакомец пальцами второй руки подцепил широкую медную цепь с медальоном в виде длинного крючковатого когтя. Склонив голову, надел её и болотно-изумрудный кулон, в последний раз вспыхнув убийственным светом, погас, теряясь в бесцветно-дымчатых складках бесцветного плаща.

Прищурившись, махнул Грязи перчаткой, чтобы подошла. Но девушка не шелохнулась. Тогда он дернул за повод и конь, ступая в свежие следы мальчишки-лучника, нехотя побрел через дорогу. Поравнявшись с валуном, замер.

— Девка что ли? Стриженная.

Северянка насупилась. Всадник коротко бросил:

— Как звать?

— Тебе-то что?

— Не важно… и так знаю.

— Что ты можешь знать? — В девичьей руке сверкнул на треть вынутый из ножен металл.

— Не бойся. Вижу, ты не из этой компании, — кивнув на распластавшиеся мертвые тела, подытожил собеседник.

От кивка его длинные пепельные, словно седые волосы качнулись, и подхваченные несильным ветром, хлестнули по такому же бескровного цвета лицу, прикрыв наполовину.

— Откуда такая?

Грязь недоверчиво молчала.

Кто он? Один, без оружия. Очевидно не отакийский разведчик. Может из наемников Монтия? В любом случае, он ей пока не друг.

— Понятно, — произнес незнакомец. — Извини, я не стану спускаться, чтобы представиться. Стоя на ногах мне это будет сделать сложнее.

Грязь фыркнула:

— Я это заметила.

— Поверь, я не твой враг.

— Я Грязь, — гордо вскинула голову, — может, слышал? И я с Севера… разведчик.

Вышло довольно хвастливо.

— Вижу что с Севера, — бесстрастно произнес новый знакомый. — Пытаешься остановить отакийцев?

— Они хотят, чтобы нами помыкала сука! — северянка бросила злобный взгляд на убитых. — Жаль, не я сделала это!

— Сколько тебе лет? — помедлив, поинтересовался всадник.

Вытолкнув вперед стиснутый худощавый кулак, Грязь трижды просигналила разжатыми пальцами.

— Пятнадцать?

— Я же показала.

— Ты что, не умеешь считать?

— Я отлично умею считать!

Она раздраженно дернула головой. Кровь ударила в лицо. Этот недотепа начинал бесить по-настоящему. Разведчица зло прищурилась. Что еще за умник такой? Нужно полосонуть по горлу раньше, чем он успеет достать свой зеленый коготь.

— Ладно-ладно, не кипятись, — дружелюбно осадил ее незнакомец. — Я нисколько не сомневаюсь, что ты это умеешь. Это же твоя работа.

— Вот, — пряча клинок, выдавила Грязь сквозь обветренные мелко дрожащие губы.

Человек подъехал ближе. Только сейчас под его левым полуоткрытым глазом девушка заметила темно-бурый шрам — жженое клеймо, обезобразившее щеку до самого подбородка. Потрясенно открыла беззубый рот — перед ней меченый! Да еще верхом! В голове помутнело.

Ее бил озноб. После того как схлынуло напряжение, навалилась невероятная усталость. Все тело судорожно тряслось и наполнялось тупой, отнимающей силы болью.

— Тебе надо согреться, — услышала голос рядом. — Присядь к костру.

Человек улыбался, демонстрируя открытость. Его немного перекошенная из-за уродливого клейма улыбка не была отталкивающей. Скорее мягкой, снисходительной, точно перед ним стояла младшая сестра. Это еще больше бесило. Девушка не привыкла к доброму отношению к себе со стороны мужчин.

Но возражать не было сил, и Грязь подсела к огню.

Костер почти прогорел, но после пригоршни хвороста брошенной в него разгорелся с новой силой. Ночной ветерок мерно раздувал выгоревшие угли, и молодой огонь горячими багровыми языками быстро охватил свежий еловый сухостой.

Вытянув над костром трясущиеся руки, вдыхая жаркий просмоленный воздух, Грязь безрезультатно пыталась согреться. Ее мутило. Слезящимися глазами вглядываясь в пламя, она из последних сил сжимала скулы, скрежеща остатками зубов, напрягая желваки, пытаясь унять дрожь. Под рубахой ручьем лил пот. Кожаные штаны намертво прилипли к ногам.

За ее спиной возвышался Меченый, повторяя участливо:

— Тебе бы поесть.

— Да… — прерывисто шептала она, — вот только… согреюсь немного…

Подняв горящее от жара лицо, девушка посмотрела в весеннее звездное небо. Глядя в него, всегда недоумевала, сколько же пальцев надо иметь, чтобы сосчитать все звезды?

Дымка забытья медленно обволакивала помутневший слабеющий взгляд. Растворяясь, расплываясь, звезды превращались в большое оранжево-мутное пятно, словно огонь переместился на небо. Дрожь, сменяясь усталостью, медленно отпускала тело.

— Во-от, — тянула Грязь, бессильно склоняясь набок.

И прежде чем утонуть в болезненном бреду, по-детски улыбнулась небу своей чистой беззубой улыбкой.

* * *

Просыпалась она тяжело. Сквозь дрему слышала настойчивые звуки птиц — мерный бой дятла, заливистую мелодичную трель черного дрозда, булькающий свист большеголового сорокута. Попыталась поднять налитые свинцом веки, но сон, не отпуская, заволакивал глаза пеленой.

Подняв гудящую голову, огляделась. Лежа на толстом настиле пахучего лапника, укутанная в чужой походный плащ, прямо над собой увидела изогнутую колесом худую мужскую спину. Человек сидел так близко, что от резкого кислого запаха пота защемило в носу. Вьющиеся серо-свинцовые волосы ниспадали к тощим лопаткам, буграми выпирающим под рядами кованных кольчужных колец. Широкий добротной выделки кожаный пояс туго обтягивал поясницу. Ни ножен, ни поясного колчана, ни ремня для ношения меча.

Сидящий проворно двигал локтями, и Грязь поняла — колдует над костром.

Ее вещи — мешковатая грубой вязки рубаха, кожаные штаны и волчья куртка-накидка сушились на воткнутых в землю еловых ветках. Рядом стояли высокие с цветастыми перевязками сапоги. Из левого торчали ножны с клинком. В стороне ровной шеренгой свежие холмики могил. Ровно десять.

Грязь посмотрела под плащ — она была совершенно нагая.

Сконфужено кашлянула. Человек повернулся в пол-оборота, глянул через плечо. Ей не показалось тогда — под полузакрытым слезящимся глазом уродливое бледно-коричневое клеймо в виде кривого зигзага.

— Проснулась?

— Кхм… — Грязь скривила губы. Было больно глотать. — Зачем меня раздел?

— Растер барсучьим жиром.

— Ты меня трогал? — встрепенулась, пытаясь вскочить.

— Перестань, — дружелюбно улыбнулся незнакомец. — Ты же не хотела издохнуть в этом болоте?

— Ты меченый… — по-змеиному прошипела северянка, злобно стреляя глазами, кутаясь с головой в плащ, словно в нору.

Так близко меченых она не видела никогда. К тому же одного, свободного, да еще при лошади. Таких всегда привозили на рудники осенью, а уже к весне тела последних меченых убитых тяжелой работой и голодом сбрасывали в штольни затопленных шахт. За сотню лет Север хорошо запомнил непреложное правило: меченый — не человек. Он хуже дикого сенгаки. Таких либо казнили сразу, либо отправляли на рудники или в Синелесье валить лес. Но и в том и в другом случае исход был один — смерть.

И вот меченый, чье тело запрещено хоронить в землю, сидит рядом со свободной северянкой, которой доверяет сам Бесноватый Поло, и смеет нагло указывать ей: «Перестань»!

— Извини, — услышала сквозь плащ тихий, но твердый голос. — До утра ты бы сгорела от жара.

Высунув нос из пахнущих конским по́том складок плаща требовательно прорычала:

— Как там тебя… Я хочу одеться! — вспомнила, что так и не знает, как его зовут.

Меченый поднялся и опираясь на толстую рогатину как на костыль, сильно хромая побрел к вороному. Грязь поднялась на колени, прикрылась накинутым на плечи тяжелым плащом, потянулась за одеждой.

Одевалась молча. Свирепо поглядывая на меченого урода, фыркая, хмуря черные красивые брови. Он не повернулся. Поправлял подпругу, гладил холку коню.

— Ты… — бросила, не выдержав нарастающего напряжения, сдерживая слёзы негодования. Ни один мужчина никогда не видел ее обнаженной. А этот хромой, к тому же еще и меченый, касался её! Грязь была вне себя от ярости.

— Ладно, забудь, — сказал он. — Смотри, обходи болото стороной. Как бы опять не искупаться.

Конь подогнул передние ноги и его хозяин, как и тогда, в мгновение ока очутился в седле. Грязь мотнула головой. Как ему это удаётся?

Меченый направил коня к ней, наклонился, потянулся за плащом. Черный медальон в виде медвежьего когтя уткнулся в переднюю луку седла.

— Что это? — спросила Грязь, отдавая плащ, указывая на странное украшение.

— Подарок. Тебе лучше не знать.

— Я расскажу о тебе Поло. Я его правая рука, — солгала Грязь.

— Конечно, скажешь. Ты же разведчик.

— А ты меченый…

— Повторяю, я тебе не враг.

Всадник улыбался. Его забавлял этот разговор.

— Да, не отакиец. Но ты… ты! — девушка не находила слов. И все же, так просто уйти она не могла. То, что она видела вчера и что услышала сегодня, было выше ее понимания.

Меченый, который не то что лошади не может иметь, он не имеет права даже распоряжаться собственным языком, вчера зеленым лучом из медальона лишил жизни столько людей, сколько пальцев на её обеих руках. Меченый, который и не человек вовсе, вчерашней ночью спас её от смерти.

— Что я? Меченый? Ладно, можешь меня так называть.

— Ты куда? — требовательно спросила она.

— Это тебе тоже для Бесноватого Поло?

— Я задала вопрос!

— На Север.

— Зачем?

Грязь не могла остановиться. Она была обязана все знать. Долг разведчицы — все знать.

— Допустим, мне нужен Инквизитор, — лукаво произнёс всадник.

Грязь вытаращила глаза в недоумении. Что ж это за день-то такой? Не сводя взгляда с когтистого медальона, одной рукой вцепившись в стремя, вторую незаметно положила на рукоять клинка.

— Ты, меченый… — зло процедила прямо в хромую ногу.

Всадник, склонившись к ее лицу, гаркнул так жестко, что девушка невольно отпрянула:

— И что с того?!

— Ты убил отакийцев зеленым лучом.

— Ты права. Этого я не отрицаю. Ну и?

— Кто ты?

— Послушай, — мягко произнес Меченый, пытаясь тронуть ее за плечо.

Присев, Грязь змеёй выгнулась назад, словно рука в перчатке пылала раскаленным железом.

— Послушай, — повторил он, убирая руку, — вижу, ты северянка. А я как раз ищу проводника. Думаю, ты мне подходишь.

— Что? Проводник? — Девушка сжала кулаки так, что жилы засинели на черных от въевшейся грязи руках. — Я разведчик… я воюю против отакийской суки.

— За Бесноватого?

— Против суки! — огрызнулась она, срываясь на крик. — Она несет зло моему Северу! Она!..

Конь испуганно покосился на кричащую северянку, забил ногами, пытаясь отпрянуть в сторону. Всадник тяжко выдохнул, клеймо на его бледном лице зарделось.

— Послушай, Като, — сказал он спокойно и уверенно, — лишь зло может победить другое зло. И только то зло, которое одержит победу, принято называть добром.

Глава 2.6 Жнец

Высокая, стройная, с развевающимися на утреннем ветру огненными волосами, Гера стояла на краю обрыва, вглядываясь вдаль. Неуёмная злость, переполнявшая её изнутри, стремилась вырваться криком отчаяния.

Помнилось, не проходило и дня, чтобы она, будучи девчонкой, не мечтала вернуться сюда, в этот окутанный густыми лесами и топкими озёрами неприветливый угрюмый край. Часто снились столичные стены с узкими клиновидными бойницами, покатые, влажные от тумана тёмные крыши и пронзивший небо пик Королевской башни, самой высокой в Гессе — в городе, где она родилась. Снилась уютная детская комнатка, расположенная в юго-восточном крыле Женской половины, вид из окна которой украшали шумящие листвой верхушки столетних сосен. Долгие годы в незатейливых подростковых снах она вспоминала себя маленькой девочкой, убегающей по узким коридорам женской половины от назойливых толстобрюхих нянек. Вспоминала, как до самого вечера пряталась в зарослях крыжовника, а неуклюжие курицы-няньки, охая и причитая, бегали в поисках по саду. И только вечером сонную и голодную её находил отец. Большой и всегда весёлый он легко поднимал её на руки и, подбрасывая высоко над головой, радостно приговаривал трубным басом: «Моя принцесса!»

Сейчас, всматриваясь в хмурое рассветное марево, представляя далеко за горизонтом мрачные крепостные стены, королева ясно ощущала, что её нисколько не радует близость отчего дома. И от этого становилось ещё невыносимее. Город детства, распластавшийся чёрным неприветливым пятном далеко за горизонтом среди болот и грязи, окончательно стал чужим. Она ненавидела его так же сильно, как и всю эту страну. Многолетнее желание вернуться в те безмятежные дни сменилось безразмерной обидой и тупой яростью на всё, что теперь напоминало о навсегда утраченном детстве.

Четверть века назад эта страна стала забывать о пропавшей принцессе, о единственной дочери законного короля и кровной наследнице престола, и вскоре позабыла вовсе. Пришло время ей о себе напомнить.

Стоя на краю, наблюдая как среди чёрных, парующих талым снегом полей, в оседающем туманном молоке по Медной дороге марширует её многотысячная армия, отакийская королева наслаждалась одной мыслью — страна, лежащая у её ног, теперь отплатит за всё.

За морем, в Отаке, уже вовсю бушевала ранняя весна, а здесь, в сырой болотистой провинции Гессер тепло изрядно запаздывало. Ночью шёл холодный дождь, и серое пасмурное утро давило истоптанную копытами землю тоской и унынием.

— Страхом не добиться признания, — сквозь утиный нос прогнусавил низенький худощавый старичок, облачённый в тёмно-коричневую монашескую рясу с тусклыми рядами медных пуговиц, торчащих на неестественно отвисшем для сухопарого тела животе.

— Признание обманчиво, — Королева любовалась уходящими вдаль стройными шеренгами. — Страх — единственный преданный союзник.

Её раскрасневшееся лицо излучало силу и решимость. Красивый, унаследованный от матери правильный овал лица, блестящие светло-серые, почти голубые отцовские глаза, северных кровей благородные скулы и тонкие угольные брови — тридцатидвухлетняя наследница Конкоров пришла взять то, что всегда принадлежало ей по праву. Она и только она законная хозяйка этой мрачной страны. В оставленных за спиной сожжённых селениях и разоренных поместьях теперь её называли не иначе как Хозяйка, добавляя ещё одно слово — Смерти. Впредь никто не посмеет назвать дочь Тихвальда Кровавого отакийской шлюхой. Ныне её имя — Хозяйка Смерти, и оно ей нравилось. Оставленные за спиной горы трупов только подтверждали точность нового прозвища.

Утверждение, что Отака не воюет, провозглашённое двадцать лет назад после убийства Тихвальда Конкора дядей Лигордом Отакийским, выкупившим одиннадцатилетнюю племянницу у островских пиратов, было в одночасье развеяно в ночь Большой Оманской резни — так нарекли первое появление отакийки на этой земле после долгих лет проведенных на чужбине.

Дядя Лигорд был чересчур мягок, чтобы ради мести за убитого брата пойти против шайки Хора. И всё-таки племянница оставалась благодарна за своё спасение добряку дядюшке Лигорду, с годами ожиревшему и погрязшему в беспросветном обжорстве. Как и признательна за то, что за пять лет до того, как умереть от несварения желудка, тот выдал её замуж за своего слабоумного сынка, тем самым дав возможность стать впоследствии единственной властительницей богатой и процветающей Отаки.

— Враг этих людей — их собственные глупость, жадность и страх. Дядюшка Хор всегда был глупцом, потому и развязал междоусобицу. Наместники погрязли в ней из жадности, а Монтий не принял моё предложение, поскольку труслив. Всё, что ты видишь монах — дело их рук, не моих. Я лишь собираю плоды чужих деяний.

— И всё же, моя королева, — покорно возразил старик, — не в их, а в вашем здешнем прозвище появилось слово — смерть.

— Смерть очищает.

— Хотелось бы признания вместо боязни.

— Признания? Страна, утонувшая в распрях никчёмных правителей достойна позорного унижения. Именно для этого я здесь. Этот невежественный народец должен на своём горбу прочувствовать, что значит признание. Ты говоришь, я убиваю? Да я ещё не начинала! — её глаза метали молнии, а багряные щёки на бледном лице дрожали от перевозбуждения. — Я вырублю их леса, опустошу их амбары, осушу их реки. Я отберу у матерей детей, лишив любви. Разорю семьи, отняв надежду. Выжгу эту землю дотла, отняв будущее у её потомков. Вороньё будет изнывать от обжорства, кружась над трупами у дорог, по которым пройдут мои солдаты. Когда живые позавидуют мертвым, когда старики проклянут судьбу за то, что дожили до такого, а молодые и сильные будут умолять меня стать их королевой, только тогда придёт настоящее признание. Эта страна должна заслужить меня. Так будет справедливо.

— В мире нет справедливости, — вздохнул старик.

— В мире нет, она есть у меня.

Переступая с ноги на ногу, монах кряхтел и мялся, и наконец, выдавил:

— Из-за страха они не принимают нашей веры. Считают Единого Бога кровавым.

— Не ты ли, святой Иеорим, утверждал, что слово божие сильнее меча? Сейчас у тебя есть отличная возможность доказать сие на деле.

— Они молят своих Змеиных богов о вашей скорой смерти.

— И как? Помогли им их боги? — Отакийка махнула рукой, подзывая стоящую неподалеку лошадь.

Один из стражников древком копья легонько ткнул молодую пегую кобылицу в упругий укрытый пурпурной, расшитой серебряным узором попоной круп и та, фыркнув и надменно мотнув длинной гривой, нехотя шагнула навстречу хозяйке. Вдруг остановилась и отпрянула, подавшись назад. Но королева уже успела ухватить повод, и резко потянув на себя, холодно впилась колючим взором во влажные испуганные глаза лошади:

— Пр-р-р… стерва!

— Ваше величество, — засуетился монах. Было заметно, что он пытается, но боится сказать что-то неприятное, но очень важное сказать именно сейчас: — Есть ещё кое-что.

— Ты опять о молитвенных домах? Что ещё надо Ордену? Слово божие без сомнения сильно́, но дела мирские посильнее будут. — Гера решительно посмотрела на старца. — Неужели в который раз повторять прописные истины? Давайте приют и еду лишь тем, кто отрекся от старых богов. Не на словах, а на деле. Пусть прилюдно жгут молельные столбы. Платите каждому, не жалея серебра, кто выдаёт вам змеиных чтецов. Ведунов бросайте в огонь вместе с их рунами. Подкупайте, во имя Создателя, нужных нам людей — старост, управляющих, жрецов. Сомневающихся вешайте, не сомневаясь. Для этого у вас имеются мои солдаты. Пусть землевладельцы, коим право на землю дороже их Змеиных богов, добровольно отдадут в монахи младших сыновей. Хочешь, старик, чтобы слово господне крепло — чаще пускай в ход мои стальные клинки и отакийское серебро. Нет ничего убедительнее. Когда полюбят твоего Бога, единого и справедливого, полюбят и его наместницу на земле.

— В этом, конечно, нет сомнения, но…

Утконосый сделал многозначительную паузу.

— Ну же, не тяни.

— Я о другом…

— Неужели? А я-то думала, тебя, достопочтенный Иеорим, заботит лишь укрепление веры в спасение сих грешных людишек.

Старец, сложив в молитвенном жесте руки, поднял к небу выцветшие глаза.

— Только вера и молитва Господу приведут нас к истинному спасению…

— Прекрати! — отрезала Гера. — Я сегодня не настроена для проповедей. Что-то с Брустом?

Старик отрицательно покачал головой. Опустив руки, продолжил изменившимся голосом:

— Прибыл монах из Синелесья. Братья шепчутся о Приходе.

— Продолжай.

— Праведники говорят, что люди видели хромого всадника с Когтем Ахита на груди.

— Твои братья-монахи глупы, — королева зло покосилась на старика. — Или ты не знаешь, что о подобном я узнала бы первой?

— Инквизитор может не знать о начале Прихода Зверя.

— Как это?

— В древних писаниях сказано:

Небеса отреклись, земля отреклась.

Жизнь отвергла его.

Но живое лоно примет мертвое семя,

Как живая вода примет мертвое тело.

И под песнь ветра возродится Зверь.

Но никто не узнает его в обличии отвергнутого,

И он не узнает о том,

Пока не познает суть Живого через Смерть свою.

И Коготь Ахита-Зверя станет серпом Жнеца —

Мечом Правосудия головы разящим…

— Вздор! — перебила женщина, вонзая ногу в кованое стремя. Птицей взлетев в седло, натянула поводья, — Инквизитор знает всё.

— Моя королева, — старец отважился повысить голос, — Инквизитор знает всё, но… — его борода затряслась, он быстро заморгал, — ему не обязательно всё говорить вам.

— А твой Бог? Что он говорит тебе?

Старик молчал. Судорожно перебирая худыми пальцами тусклые бусины костяных чёток, покорно опустил изъеденное морщинами лицо. Наконец тихо прошептал:

— Не вовремя мы здесь. Грядет время перемен. Чёрные лебеди кружат над этой неверной землёй.

— Не множь сплетни, старик! — крикнула королева, разворачивая лошадь к лагерю. — Не забывай, дерево веры растёт быстрее, если его поливать кровью!

* * *

Дождь к вечеру прекратился, но жар возобновился с новой силой. Сидя позади Меченого, трясясь от лихорадки, Грязь то и дело теряла сознание, и ему пришлось привязать её верёвкой к задней луке седла. Обхватив всадника обессиленными руками, прижавшись щекой к его насквозь промокшей под серым плащом спине, девушка повторяла раз за разом:

— Я в порядке, Меченый, — теперь она так его называла, — … в полном порядке.

— Я уж вижу, Като, — тревожно отзывался тот, сверкая из-под сбившегося в сторону капюшона бледно-сизым клеймом.

Грязь совершенно не удивляло, что Меченый называет её по имени. Его, как и её прозвище, узнать ему было негде. И всё же разведчице нравилось, как он произносит её имя, так же как когда-то её отец. Растягивая букву «а» — Ка-а-ато. И плевать, откуда оно ему известно. Наверное, сама сказала.

Она не понимала, почему согласилась на предложение. Ясно же, ехать с отвергнутым, да ещё на Север, туда, где в шахтах белеют кости тысяч таких как он — верх глупости. Почему согласилась? Почему сейчас же не спрыгнет с этого мерзкого вонючего животного, и не вернётся обратно в лагерь Бесноватого Поло?

Голова раскалывалась — то ли от неприятных мыслей, то ли от усиливающегося жара.

Произнесённое её имя напомнило об отце. О худощавом невысоком человеке с затравленным взглядом и вечно потными ладонями.

В юности Кривой Хайро, так звали её отца, также как и все мужчины, рожденные к северу от Синих Хребтов, начинал свой путь рудокопом и, наверное, как и все рудокопы закончил бы его, не дожив до тридцати лет. Но судьба сжалилась над вечно улыбчивым Хайро, и во время очередного обвала массивный валун повредил ему шейные позвонки. Он выжил, навсегда оставшись с вывернутой к правому плечу головой. Из-за увечья его перевели на лёгкий труд — носильщиком в прачечную. Так несчастье наградило будущего отца Като скошенной шеей и вывернутой в кривой улыбке челюстью, сделав уродом, но изрядно продлив жизнь. Именно после того случая Хайро прозвали Кривым. Воистину, если бы не обвал, не родилась бы и Грязь.

Молодым прачкам пришёлся по душе покладистый характер Кривого. Но не только добрый нрав и безотказность в любой работе притягивали к нему сочных грудастых девок. Было ещё кое-что, наполнявшее молодую женскую душу ненасытным желанием случайно столкнуться с невзрачным калекой на заднем дворе. Об этом «кое-что» в родном для Като шахтерском посёлке ещё долгие годы после смерти отца перешептывались вдовствующие старухи, вспоминая молодость.

Немногословностью Като пошла в Кривого, но покладистой, каким был он, назвать её было нельзя. Скорее наоборот — неприветливостью, замкнутостью и отчужденностью Грязь напоминала мать.

Прачка Тири не обладала большим умом. По сути, она не обладала никаким умом. Пустоголовая Тири — так прозвали её в поселке — нисколько не походила на устоявшийся образ добродушной, безобидной и неизменно улыбающейся глупышки. Напротив, женщины обходили Пустоголовую десятой дорогой. Молодые, пришибленно улыбаясь, неуверенно приветственно кивали. Пожилые, опускали глаза, как бы чего не вышло. Потому и звали Пустоголовой за глаза. Её тяжелые волосатые руки, привычные к неподъёмным варочным казанам, многочасовому вымешиванию в них мешковины с последующим тщательным выкручиванием, наводили страх не только на всегда сгорбленных над корытами прачек, но даже надсмотрщики сторонились усатой слабоумной. Так ширококостная мосластая Тири, в конце концов, отвоевала доброе сердце Кривого — и не только сердце — навсегда отбив у остальных желание покувыркаться с калекой в тюках с ветошью на заднем дворе прачечной. Крепкий кулак Пустоголовой Тири дал возможность родиться не только Като, но ещё трём её братьям и младшей сестренке Звёздочке.

Като любила своё имя, потому что его дал ей отец. Прозвище Грязь любила тоже, поскольку его ей дала сама жизнь. Ещё она безмерно любила братьев и сестричку.

В общем бараке мать занимала место в дальнем углу — лучшее, какое могло быть — рядом с глиняной печью, с дымящейся трубой в окошко, такое крошечное, но все-таки пропускающее дневной свет, желанный и радостный для неокрепших детских глазёнок. За занавеской две двухъярусные лежанки — одна для детей, вторая для Тири и Кривого.

Когда Като была мала, двойная лежанка была одна, и девчушка спала на втором ярусе. Взрослея, стала понимать, что означали, чуть ли не каждую ночь раздающиеся снизу тихие грубые материнские стоны и натужное кряхтение отца. Часто звуки длились совсем недолго, но были ночи, когда кровать пронзительно скрипела, ходила ходуном и стучала о стенку барака так, что Като приходилось досыпать оставшееся до утра время за печкой, ежась на старом изъеденном молью и временем матрасе. Мать не останавливала даже практически непрекращающаяся беременность, а добряку отцу казалось все едино — раз женушка желает, почему бы и нет. Так, по сути, Грязь стала свидетельницей зачатия всех своих братьев и младшей сестрёнки.

Като отца боготворила — он научил её считать. И это умение пришлось как нельзя кстати.

Мальчиков в шахтерских поселках рано забирали на рудник — работников не хватало во все времена. Когда пришло время, младших братьев погнали во взрослую жизнь становиться мужчинами. Вернее рудокопами, в чём было мало мужского, больше рабского.

Девочки в посёлке были обузой — либо прислуга, коей хватало, либо для утех надсмотрщиков и конвоиров, хотя последние больше любили прикладываться к бутылке, чем к женскому заду. Поэтому вдвойне удивительно, что Като взяли работать на рудник.

Случилось это, когда ей исполнилось столько лет, сколько пальцев на обеих руках. Тогда отец привёл дочь к длинному похожему на дождевого червя управляющему и что-то долго объяснял ему, приветливо щурясь, улыбаясь кривой подхалимской улыбкой и заглядывая снизу вверх в бесформенное желеобразное начальственное лицо. Наконец они ударили по рукам, и на следующее утро Като стояла у штольни с деревяшкой в одной руке и с ножом в другой. Когда запряженная мулом телега с рудой, выползала из горного проёма, Като, солидно сдвигая брови, и облизывая пересохшие от волнения губы, делала на деревяшке зарубку ножом и многозначительно произносила: «Вот». Вечером она отдавала иссеченную мерку управляющему-червяку, за что тот давал ей полмедяка. Гордости Като не было предела.

Иногда зарубок было столько, сколько пальцев на одной руке, а иногда больше чем на двух, и Като решила, что должна помогать управляющему разбираться с тем, сколько именно телег с рудой вывозилось в тот или иной день. Как-то отдавая деревяшку она, напустив на себя максимально серьезный вид, тихо уточнила: «Вот сколько» и показала, растопырив пальцы, сколько зарубок сделала за день. Удивлению червяка не было предела. Он поперхнулся, сглотнул и выдавил из себя: «Молодец». Он, как и раньше дал ей полмедяка, но эти деньги были особенные, они были приправлены одобрением и похвалой.

После того, как братья перебрались в общий мужской барак, Като стала спать вместе с сестренкой, по соседству с родителями. Кровать уже не скрипела как раньше, и тем не менее всё более странные звуки, похожие на глухие удары слышались по ночам.

Как-то утром Като заметила на скрюченном отцовом подбородке синий кровоподтек. В другой раз отец иссохшей рукой прикрывал заплывший глаз.

Мать стала совсем замкнутой и, казалось, не замечала детей, словно те были ей чужими. Весь день, бурча что-то нечленораздельное, недовольно рыча на товарок, она перетаскивала тюки с ветошью, вываривала простыни, драила и штопала мешки. Вечером зло косилась на мужа, пытаясь взглядом просверлить дыру в его облысевшем черепе. Тот отводил глаза и ложился спать только после того, как раздавался протяжный, нервный храп заснувшей Пустоголовой Тири.

А потом его нашли на заднем дворе прачечной. Совсем новая пеньковая веревка почти идеально выровняла его перекошенную шею, и это выглядело удивительно, все издавна привыкли видеть Кривого Хайро кривым.

Тогда Пустоголовая не пролила ни слезинки. Като тоже не плакала. Зло исподлобья глядела на мать, пытаясь понять радостно той или безразлично. Рыдала Звёздочка. Теребила мёртвого отца за руки, словно пытаясь разбудить.

На следующий день Като с сестрой ушли из шахтёрского посёлка. Мать в это время развешивала белье на заднем дворе. Там, где вчера висел её муж.

Воспоминания накатывали обрывками, то выплывая из тумана, то снова погружаясь в его тягучее молоко. Тело бил озноб, трепал одиноким листом на морозном ветру.

Очнулась она на земле. Бормоча бессвязное пересохшим языком, продирая сквозь морок красные слезящиеся глаза, внезапно поднялась, откинув плащ и осмотрев себя. На это раз одежда была на ней.

Меченый снял перчатки, потёр ладонью о ладонь, приложил пальцы к её мокрому от пота и дождя горячему лбу.

— Я в порядке, Меченый, — в который раз еле слышно повторила Грязь, закатив глаза под тяжёлые веки.

Тот буркнул, покачав головой:

— Так мы до Севера не доберёмся.

Тяжело дыша, не в силах сидеть, Грязь клонилась набок:

— Отдохну немного.

Вдыхая влажный тягучий воздух, улеглась прямо на землю. Вдруг напряглась, почувствовав неладное, прильнула щекой к талому грунту. Она всегда ощущала чужое присутствие.

Треснула ветка и в плотном еловом сухостое показался тощий большеносый человек в длинном тулупе и натянутой на брови широкополой не по сезону летней шляпе, с увесистой вязанкой хвороста на сгорбленной спине.

Разведчица потянулась к ножнам, но Меченый остановил её, прикрыв костлявой пятернёй окоченевшую девичью ладонь.

Человек стоял на месте, не решаясь подойти. Смотрел опасливо, переминаясь и нервно теребя непослушными пальцами конец старой замызганной верёвки. Пожевав губами, произнёс нерешительно:

— Если вам нужна еда, у меня есть немного. — Махнул рукой себе за спину, — живу здесь… за холмом.

Грязь с детства научилась распознавать опасность. Этот был не опасен.

— Но как я погляжу, — осторожно продолжал человек, — сейчас вам нужна другая помощь…

— Похоже, я тебя знаю, — перебил Меченый, — Мы не встречать раньше?

— Не уверен, господин… у меня хорошая память… и на лица тоже. Уж если бы так было, я бы вас обязательно припомнил.

Он прищурился, присмотрелся внимательнее, но взгляд так и остался безучастным.

— Я Знахарь, а вы кто?

— Зови Меченым. Это она меня так называет, — поднимаясь, и рукой придерживая изуродованную ногу, кивнул в сторону девушки: — Её зовут Като. И всё же… где-то я тебя видел. Видать, изменился… Одно знаю точно, раньше тебя звали Долговязым.

Глава 2.7 Немая месть

Настоящие арбалетные болты умели делать только на Дебри — маленьком островке вулканического происхождения, расположенном далеко от основных торговых путей Сухоморья. От пустыни Джабах до самой горы Шура изделия дербийских ремесленников по праву считались лучшими.

Древко болтов длиной с локоть, вырезанное из мертвянника — редкого растения, росшего исключительно в низинах к северо-западу от давно потухшего Дербийского вулкана, — вымачивалось в специальном растворе, формулу которого мастера ревностно хранили, передавая из поколения в поколение. Длинные и тонкие как акульи зубы стебли мертвянника росли прямо из застывшей лавы, и от природы были крепки и гибки, к тому же из-за полного отсутствия листвы и коры обрабатывать их не было никакой надобности. А уж после годового вымачивания древко из такого дерева и вовсе становилось крепче гранита, приобретая приятную тяжесть, удивительную гладкость и чёрно-коричневый благородный оттенок.

Наконечники мастера-островитяне изготавливали из лучей плавников копья-рыбы — полых трубчатых костей, которые тщательно подбирались под каждое древко, плотно насаживались на его тонкий конец и остро затачивались с одной стороны. Прочности и надежности такого наконечника позавидовала бы сама сталь.

Оперение болтов, являясь их отличительной особенностью, позволяло распознавать умельцев. Материал — от гусиных перьев до пергамента. Раскраска — от ярко-оранжевого до неприметно-серого. Количество и длина перьев — от двух длинных до восьми коротких. Каждая дербийская мастерская имела своё оперение, служившее клеймом мастера, и горе тому, кто по глупости либо по недомыслию вознамерится копировать особенности изготовления признанных мастеров.

Немому Го нравились болты мастерской Подножия. Самые короткие из всех, что мастерили дербийские арбалетчики, они были немного тяжелее остальных. Широкий втульчатый наконечник чуть ли не на треть туго насаживался на древко, а оперение с двумя перьями из тонкой медной фольги прекрасно держало баланс при полёте.

Таких болтов у немого оставалось всего восемь. Остальные — отакийские — лёгкие берёзовые с медными наконечниками, способными пробить лишь тонкую кольчугу, и с оперением из вороньих перьев, — неплохие, но весьма недолговечные. Такие продавались на каждом шагу, любой купец побережья торговал ими. А вот дербийские болты, да ещё изготовленные мастерами Подножия, достать случалось довольно редко. Практически невозможно.

Го перебрал в колчане оставшиеся болты. Осмотрел каждый — ощупал острие, пальцем провел по матовому дереву, любовно коснулся благородной зелени медного оперения. Сложив обратно в маленький кожаный колчан, легонько похлопал по нему ладонью. Сейчас их должно было остаться шесть, но судьба распорядилась так, что два не были использованы по назначению.

Тогда, в самом начале зимы, под утро выпал первый снег, и копошащаяся на площади толпа выглядела как грязное пятно на белом пергаментном листе. Прячась за трубами на покрытой поземкой крыше, немой видел всё. Видел, как наспех возводили эшафот с четырьмя большими висящими крюками. Видел, как городской гарнизон, оцепив набережную, выстраивался в живой коридор для прово́да приговорённых. Видел, как первым по этому коридору на помост вывели старика Борджо.

Вложив в ложе дербийский болт, прищурив глаз, арбалетчик отыскал на эшафоте его изможденную фигуру, облачённую в ветхое рубище и, зафиксировав её между медных перьев, навёл арбалет.

Дарио Борджо разительно отличался от того толстобрюхого генерала-гвардейца, каким некогда знавал его немой. Вожделение и сластолюбие исполнили своё пагубное дельце. Иссохшее тело, грязные редкие волосы, трясущиеся ладони. Всегда неприметное и без того бескровно-землистое лицо, ныне полностью превратилось в бледно-синюю маску живого трупа. Коллекционер детских локонов и прядей сейчас стоял перед вопящей толпой с непокрытой головой, и слипшиеся от засохшей крови седые пакли едва прикрывали изъеденную коростой лысину.

Немой подумал, что, наверное, сейчас гнусные некогда пухлые пальцы дяди Дарио высохли и превратились в корявые скрюченные обрубки. И взгляд уже не такой похотливый как раньше, а по-стариковски потухший, вялый. И слюна течет не от вожделения прикоснуться к юному пышущему здоровьем телу, а из-за больного желудка. И штаны влажны не от чрезмерной фонтанирующей похоти, а из-за примитивного недержания простуженного мочевого пузыря. Человек, ранее называвший себя заботливым «старшим товарищем», сейчас был неспособен позаботиться даже о себе самом.

Над сгорбленным, одетым в рубище смертника, полумёртвым старцем возвышался такой же старик в чёрной судейской мантии, и именно для него предназначался второй болт с древком из мертвянника вымоченного на острове Дерби.

Вторым был судья Домини. Го не видел его глаз, но знал — их цвет темно-болотный. Он прекрасно помнил этот взгляд цвета стоячей воды. Бездушный, пронизывающий, сверлящий до самого темени.

Немой стрелок опустил оружие. Много лет искал он случая, чтобы холодная сталь стремени арбалета была направлена в кого-нибудь из этих двоих. Но видеть перед собой сразу обоих, и в тот момент, когда один казнит другого — то была великая удача.

На эшафоте стояли два старых приятеля — один приговоренный к казни, другой зачитывающий смертный приговор.

Последний раз немой видел их вместе двадцать лет назад, в коридоре королевской опочивальни. И вот теперь снова вместе — два состарившихся предателя. Разница в одном, гвардеец был слишком глуп, чтобы использовать своё предательство с необходимой корыстью, судья же оказался более разумен и последователен — выигрывал сполна, время от времени предавая прежних хозяев в угоду новым.

Тогда, в год переворота, сорокалетний королевский арбитр Тукан Домини не был седым как сейчас. Густая угольная шевелюра ниспадала на его широкие плечи, плавно сливаясь с такого же цвета атласной судейской мантией. Он был немного старше своего приятеля Дарио, но всегда выглядел крепче и моложе.

В тот раз из королевской опочивальни они вышли втроём — судья Тукан, командир королевской гвардии Дарио Борждо и наместник Лагерон Хор. Маленький Себарьян слышал, как все трое, напряжённо надрывно дыша и гнетуще стуча каблуками, прошли по коридору и остановились у окна, за тяжелой занавесью которого притаился он. В оцепенении прижавшись к плотной портьере, мальчишка различал лишь голоса, но отчетливо понимал, что происходит и кто говорит.

— Главное, не мешкать, — прерывисто-дрожащим тенорком повторял Тукан, пытаясь скрыть смятение.

На лестнице грохотало оружие, звенели шпоры, слышалась солдатская ругань. Тяжёлая душная смесь пота и перегара резала глаза. Зычный бас, прокатившись эхом, бодро отрапортовал:

— Ворота закрыты!

— На женскую половину, — приказал Борджо. — Живо!

— За мной! — крикнул кто-то из солдат, и стук тяжелых сапог, удаляясь, загромыхал по ступеням.

— Проклятая семейка! — рычал Хор, командуя им вслед:- В живых никого не оставлять!

— Так и будет! — отчеканил звонкий голос.

— Что там?! — выкрикнул в окно Борджо.

— Королевские гвардейцы! — донеслось с улицы.

— Проклятый мятежный король! Я выбью из него дух! — негодовал Хор. — Где мои парни?

Под окном звенели мечи, кричали раненые.

— Тащите сюда Тихвальда! — прохрипел Тукан срывающимся голосом.

Себарьян затаил дыхание. В конце коридора послышалась возня, чьи-то быстрые, неровные шаги, глухой металлический стук, тихая брань.

— Они думают, что спасут своего недокороля! — орал Хор не в силах остановиться.

— Успокойся, — нервно процедил Тукан. — Сейчас они получат его.

За окном, нарастая и множась, слышалась суета, топот копыт, испуганное конское ржание, гвалт голосов, зловещее лязганье доспехов. Внезапно совсем рядом раздался треск расколовшегося дерева и звон разбитого витража — стрела, пронзив наличник, впилась в оконную раму.

— Твари! — выкрикнул Хор. — Мятежные недоноски! Вот ваш король! Любуйтесь!

У мальчишки, перепуганного до смерти услышанным, подкосились ноги. Голова закружилась и, чтобы не свалиться на паркет, он оперся спиной о стену, держась руками за пыльные складки толстого бархата.

— Братья! — рядом послышался голос отца.

Гомон внизу превратился в ураган человеческих голосов:

— Смотрите, наш король!

— Смерть предателям!

— Король жив!

Взбешенный Лагерон Хор, пытаясь перекричать толпу, орал в ответ:

— Он уже не король вам!

— Смерть тебе, Хор! — угрожающе кричали снизу.

— Я вырву ему сердце! — в ответ яростно кипел наместник.

Себарьян окаменел. Кровь застыла под тонкой бледно-розовой кожей, детские пальчики сжались в кулачки. За плотной тканью шторы стоял его отец. Мальчик интуитивно чувствовал его присутствие — его неровное дыхание, напряжение сильных мускулов, зловещий скрежет зубов. Рядом сипло, воровато дышали эти трое — недавняя его свита — прилюдно объявившие отца мятежником, не подчинившимся воле трусливого большинства. Их большинства.

— Вам не победить, — басовито проревел отец. — Мятежники — это вы и есть.

— Закрой рот! — крикнул Хор.

— Да уймешься же ты, наконец? — нетерпеливо выругался судья.

— Что дальше? — подал голос Борджо. — Мои люди ждут приказа…

— Погоди, ты, — перебил его Тукан, — с гвардией нам сейчас не справиться.

Командующий обескуражено замычал:

— Как это? Сейчас я…

— Что ты? Командир без войска… — в голосе судьи слышались насмешливые нотки, — твои солдаты никогда не уважали тебя. Они верны только ему, и тебя первым насадят на пику.

Сопя словно загнанный боров, Борджо молчал.

— Чего ухмыляешься? — звучал рев Хора, — ты, Тихвальд Кровавый! Кровавый!

— И сегодня только укреплю своё прозвище, — отрезал король, сдабривая раскатистым хохотом сказанное. — Посмотрю, как стервятники выклюют глаза из ваших пустых голов, торчащих на пиках. Солдаты! Режьте их!

— Кто-нибудь закроет ему рот?! — крикнул, вышедший из себя Хор. — Нет! Сейчас я лично выброшу его из окна.

Зычный голос наместника срывался на визгливый фальцет, что свидетельствовало о его крайнем возбуждении.

— Это решило бы многое. Убьёшь короля — станешь королём, — послышался скрипучий голос Домини.

Судья стоял ближе всех к портьере, за которой прятался Себарьян, и мальчик слышал его лихорадочное болезненное сопение.

— Хочу посмотреть, кто первый поднимет руку на короля, — презрительно произнёс Тихвальд.

— Гвардейцы! — крикнул Хор гудящей внизу толпе, — я оставлю его в живых, если присягнете мне, вашему новому королю, на верность!

— Смерть самозванцу! — гул голосов, бурлящий словно море, нарастал и силился.

— Это глупо, — прошептал Тукан. — Остаётся только кровь.

Некоторое время из-за портьеры доносились лишь зловещее гудение толпы за окном, нервное шарканье подошв по паркету, натужное кряхтение, прерывистый утробный голос наместника: «Давай, же… давай…», после чего лихорадочное копошение, сдавленный хрип, глухие удары.

С грохотом что-то повалилось на пол, следом послышалась тихая ругань судьи и перешептывание, в котором мальчик не разобрал ни слова. А затем он увидел, как из-под занавеси по натертому до блеска полу выползла жуткая темно-красная лужица и медленно подобралась к его ногам, намочив носки замшевых туфелек.

— Ах… — непроизвольно выдохнул он и мелкая дрожь прокатилась по детскому тельцу.

— Кто там? — Рука в перчатке уверенно одёрнула портьеру.

— Ты? — Борджо оторопел.

Себарьян поднял глаза и увидел, как за спиной дяди Дарио, над лежащим в кровавой луже телом отца, склонились судья и наместник. В стороне поджидал высокий худой незнакомец, с пальцами унизанными дорогими перстнями.

Тукан поднялся. Вытирая окровавленный кинжал и пряча его под мантию, произнёс:

— Вот так находка.

Мальчик диким волчонком смотрел на мужчин.

— Что за мальчишка? — крикнул Хор безразлично. — Гоните прочь!

— Интересный мальчишка, — пробормотал судья, с пристрастием разглядывая находку.

Потеряв и без того мизерный интерес к найденышу, наместник выкрикнул через окно гудящей внизу толпе:

— Получайте своего короля!

В следующую минуту он и незнакомец подняли за руки и ноги отяжелевшее тело Тихвальда, перекинули его через подоконник и, свесив головой вниз, сбросили прямо на пики королевских гвардейцев.

Ужасающий нечеловеческий вой эхом разорвал небо. Стрелы градом полетели в окно. Звон выбитого витража, треск рассыпающейся рамы, веер щеп и стеклянных осколков, летящих на головы упавших на паркет цареубийц.

— А теперь за дело! — выкрикнул Хор, вынимая меч, бросаясь вниз по лестнице. Судья и гвардейский командующий остались лежать под окном.

Тукан поднялся первым. Вытер о мантию испачканные в кровавой луже руки и покосился на притаившегося в углу Себарьяна.

— Хочешь мне что-то сказать? — проскрипел он, заглядывая мальчишке в глаза.

— Я убью тебя, — в тихом детском шёпоте слышалась такая решимость, что по потной спине Тукана пробежался неприятный холодок.

— Не ты ли его учил стрелять, бестолковый ты салдафон? — прорычал он, из-под сдвинутых бровей поглядывая на Борджо.

— Что ты хочешь этим сказать, — огрызнулся тот. — Я не стану убивать шестилетнего мальчишку.

— Желаешь, чтобы я сделал это?

— И ты этого не сделаешь. — Борджо попытался придать голосу твёрдости, но это ему плохо удавалось. — Прошу, хватит с нас убийства его отца.

— Только посмотрите на этого святошу. А ты не думал о том… — судья присел рядом с мальчишкой, — что волчонок будет мстить, когда вырастет? Посмотри, как пить дать. Уж поверь, я таких знаю.

— Он славный мальчик. Смотри, какой ангелочек, — натянуто улыбаясь, прощебетал Борджо противным сюсюкающим тоном, — правда, Себарьян? Ты же понимаешь, что дядя Дарио и дядя Тукан не хотят тебе зла.

Командующий потянул к мальчишке влажную пухлую как перебродившее тесто руку, но тот отпрянул, словно ошпаренный.

— Чего ты боишься, дурачок?

— Не стоит, Дарио, — судья придержал Борджо на локоть, — оставь его. Погляди, как он смотрит. — Опустился перед мальчишкой на колено и подвёл итог: — Это растет наш враг.

— Не говори так, Тукан.

Предвидя недоброе, командир гвардейцев пытался всячески выгородить мальца. Несмотря на присущее всем соглашателям раболепие перед сильными мира сего и непомерную жадность к деньгам, Борджо был, как и большинство латентных извращенцев, весьма сентиментальным и слезливым. Мальчишка ему нравился давно, потому командующий иногда позволял себе некоторые — возникающие спонтанно, вследствие мгновенно нахлынувшего желания — крохотные знаки внимания, такие как улыбка, леденец, похвала, в надежде, что со взрослением навязываемая дружба превратится в нечто большее. К шестилетним мальчикам он старался до поры до времени не прикасаться, любил немного постарше. Лишь проходя мимо, облизывался, делая пометки на будущее.

— Я не детоубийца… но ничего не поделать, — судья скривился, будто надкусил гнилое яблоко.

— Отдай его мне, — с надеждой просительно-заискивающим тоном проблеял Борджо, — я ручаюсь…

— Послушай, друг мой, — раздраженно возразил судья, — Ты командовал гвардией Конкоров лишь потому, что приходишься двоюродным братом сумасшедшей королеве. Ты с нами, потому что за тебя попросили. Хоть мы с тобой и приятели, но… ты, друг мой, бесполезен. Чем ты можешь поручиться, и почему я должен удовлетворить твою просьбу?

— Но какой смысл его убивать? Я уверен — этот мальчишка не опасен. Бастард Тихвальда никогда не будет иметь никакого права.

— О каком праве ты говоришь? Мы только что убили короля, чтобы посадить на трон Хора, который Конкор по крови. В этом мальце та же кровь. Может, когда-нибудь, так же как и мы, кто-то решит, что надо кого-нибудь убить, чтобы этот ублюдок с королевской кровью занял трон? Может, этими «кого-нибудь» будем мы с тобой?

Но Борджо не слушал. Его разрывало от желания. Он впился в трясущегося в лихорадке Себарьяна влажными поросячьими глазками.

— Прошу, отдай мне это невинное дитя, — заикаясь, он несколько повысил голос, но тут же осекся и затравленно вдавил голову в плечи. — Ручаюсь, он сделает всё, что ты прикажешь. Поверь, Тукан, ты не пожалеешь.

— Вижу, ты не особо печешься чтобы не пожалеть самому. Желание сильнее логики, так?

Некоторое время оба молчали. Судья тусклыми глазами задумчиво разглядывал Себарьяна, затем махнул рукой, соглашаясь:

— Хорошо, он твой. В чём-то ты прав, волчонок ни на что путное рассчитывать не сможет. Но все же… для твоих… гм-м… утех он любой сгодится, — судья поморщился от сказанных слов. Став на одно колено, вынул кинжал, которым убил отца и склонился над испуганным ребёнком. — Сдается мне, немой королевский ублюдок все же лучше ублюдка говорящего.

* * *

Не так немой арбалетчик представлял себе эту встречу, но судьба подарила лучший её вариант. Два старика на эшафоте не заслуживали быстрой смерти. Лишь долгой, мучительной, позорной.

Когда Дарио Борджо, извиваясь в предсмертных судорогах, повис на крюке, и толпа на набережной одобрительно ахнула, Го вдруг показалось, что старый развратник заметил его, сидящего на крыше. Было бы здорово, если бы так и было. Хотя, бывший командующий королевской гвардией вряд ли узнал бы в лучшем стрелке восточного побережья того маленького королевского бастарда, которого три года готовил к «дружбе» с собой. Вспомнилась его любимая фраза:

— Дети подобны медленно распускающемуся розовому бутону, и лишь умелый садовник помогает ему полностью явить миру свою красоту.

Так эта похотливая тварь, считая себя умелым садовником, старшим товарищем, другом и учителем, растлевала умы десятилетних мальчиков и девочек, которых для него похищали на столичных улицах тайные поставщики детских неокрепших душ.

Го поднял оружие, прицелился — теперь пришло время судьи Тукана. Зоркий взгляд немого различил чуть заметно тронувшую иссохшие скулы улыбку. Вспомнились и его слова:

— Красивые глаза достались ублюдку от матери-шлюхи. Жаль лишать…

И хотя старый соглашатель имел отличный нюх на ситуацию и всегда умудрялся быть в нужном месте в нужное время, принимая правильные решения, тогда он просчитался, оставив мальчишке глаза. Спустя много лет судья Тукан до сих пор не ведал об истинной причине исчезновения двух его несовершеннолетних дочерей. Тогда тоже шёл первый снег и немой подумал, что как раз в такой морозный день убийца его отца именно в нужном месте и в нужное время.

На эшафот вывели второго приговорённого. Сильно хромающего смертника в грязно-сером походном плаще. Глубокий капюшон скрывал его лицо. Го прикинул: если судья упадет с дербиским болтом в виске ещё до провозглашения приговора, это может оказаться спасением для несчастного хромого. Хотя, зачем? Пусть старый цареубийца последний раз потешит своё самолюбие.

Из толпы послышались требовательные возгласы:

— Кто таков?

— Пусть лицо покажет!

На людях Тукан Домини, будучи по характеру лицедеем и хвастуном, частенько прибегал к показушному украшательству. Вот и сейчас, прокашлявшись и демонстративно взмахнув сухой ладонью, приказал снять капюшон с приговорённого.

«Так это…», — немой опустил арбалет.

— Микка Гаори, барон Туартонский младший, сын королевского генерала барона Фрота Гаори. Осужден за шпионскую деятельность против наместника Монтия Оманского. Приговорен к смерти через подвешивание на крюк прилюдно! Приговор привести в исполнение немедленно, здесь и сейчас!

Гудящая возбужденная видом первой крови толпа походила на потревоженное осиное гнездо. Палач сорвал с несчастного плащ и вспорол ветхую рубаху на животе.

Стоя в стороне, Тукан отрешенно взирал на происходящее. Немому показалось, что судья прикрыл глаза в попытке немного вздремнуть, пока будет идти казнь.

Он снова поднял арбалет. На острие замершего в ложе дербийского болта глаз ясно различал копну седых волос над черной судейской мантией. Палец нежно поглаживал спусковой рычаг.

— Смотрите! — над толпой пронесся тревожный возглас.

— Го-го, — вырвалось тихое гортанное, и немой замер.

Морозное солнце вмиг затянули давящие тучи. Пронзительный ветер, срывая шапки с испуганных горожан, взметнул вверх утреннюю позёмку. Море, словно проснувшееся хищное существо, вспенилось, вздыбилось угрюмыми дикими волнами. Взволнованные альбатросы, задыхаясь и горланя, устремились ввысь. Одинокий купеческий барк, сорвавшись с якоря и теряя шлюпки, накренился на правый борт, грозясь перевернуться.

Толпа протяжно заголосила.

Грязно-серые кипящие волны, вырастая и множась, катили свои пенные шапки к причальной стенке и с каждым порывом ветра били в неё сильнее и сильнее. Могучие горы воды, вздымаясь в небо, падая на набережную, разбиваясь о гранитный парапет, смывая беснующуюся толпу, яростно вбивали искалеченные тела в цокольные этажи близстоящих строений. Больверк утопал в волнах.

Хаос непокорной стихии, казалось, длился вечно, но после двух ударов девятибалльных волн шторм кончился также быстро, как и начался.

Когда всё утихло, хромой в сером плаще исчез. Словно его утянула бушующая, кипящая ледяная вода. Немой мог поклясться, что в пенном водовороте разгневанной стихии он ясно различил обнаженные женские тела и поднимающие соленые брызги, сверкающие чешуей большие рыбьи хвосты.

Немой спустился с крыши и направился к пирсу, где лежали тела двух знакомых ему стариков. На ходу нащупал два дербийских болта. Мечты должны исполняться, и не важно, что эти оба уже мертвы. Всё надо делать собственноручно. Особенно мстить.

На помосте, рядом с висящим на крюке и безвольно подломившим под себя ноги палачом, лежало обрюзгшее безжизненное тело Борджо. Под эшафотной лестницей, где мёртвые солдаты распластались на скользких бревнах, зацепившись за подпорки, чернела бесформенным пятном судейская мантия. Над ней на переломанных шейных позвонках глупо болталась, покрытая кровавыми пятнами голова Тукана. На обрамленной слипшейся сединой бескровной трупной маске, блестели белки выкатившихся из орбит глаз, а из застывшего в немом крике широко открытого рта свисал распухший бордовый язык. Языка Борджо немой не видел, но знал, что совсем скоро оба эти трофея повиснут амулетами на его загорелой шее.

Глава 2.8 На Север

Невесомая тень, скользнув по каменной кладке, коснулась оконного наличника, тронула лепнину над деревянной рамой и, отразившись в чёрном стекле, растворилась в сумраке мостовой.

Дрюдор выглянул из-за занавески, посветил лампой в темень. За окном никого. Да и кто осмелится выйти на вымершую улицу в такую безлунную ночь?

— Тебе показалось, — прошептал устало.

— Может, это тот рыжий кот, а, Юджо? — спросила Терезита, вглядываясь в потёмки поверх его плеча. — Уж, какую ночь горланит свои песни.

— Один уцелел, — сказал Дрюдор. — Подружек и соперников съели.

Пробравшись сквозь сохнущие поперёк трапезной застиранные солдатские рубахи, желтоватые портки и байковые портянки, бывший сержант улёгся на кровать, составленную из двух длинных лавок, и с удовольствием вытянул ноги.

— Эх, отбивную бы сейчас, сенгаки меня задери, — вздохнул мечтательно. — Да хотя бы из того рыжего.

— Юждо, не шути так! — черноволосая хозяйка в широкой ночной рубахе игриво надула губы, улыбнулась, ласково глядя на призывно торчащие сержантские усы. — Могу испечь сдобу для своего тигра. У меня припрятано немного кукурузной муки и осталось лампадное масло. Где-то была патока, только яиц нет.

— Как яиц нет? — по-лицедейски встрепенулся Дрюдор, похотливо скалясь, подзывая непристойным жестом довольную Терезиту: — Сейчас покажу, где они у меня припрятаны. Желаю твою сдобу. Иди сюда, пышечка моя.

Та склонилась над ним, расстегнула ворот видавшей виды рубахи, красными от бесконечной стирки пальцами провела по грубой исполосованной коже. Тронула шрам на груди, давно оставленный ударившим вскользь мечом, чуть ниже погладила неровно зарубцевавшуюся звёздочку от копья, коснулась влажными губами заживающей раны на плече.

Он убрал с её лица волосы, шершавыми пальцами погладил щёку, притронулся к красноватому затянувшемуся порезу на бледной шее и, глядя в глаза, произнёс:

— Так мы долго не протянем.

— Ну что ты! — спохватилась она, демонстративно вскинув руки, — я возьму больше работы. Я сильная. Вот увидишь, скоро заживём…

Мечтательно посмотрела красивыми глазами в потолок. Сержант попытался подняться:

— Да уж. Обстирывать отакийских солдат за буханку хлеба и ведро проса? Тебе одной едва хватает.

— Мне много не надо, — она обняла его за плечи, заглянула в лицо: — Посмотри на меня. Я ого-го!

— Терезита, — нежно отстранив её, он всё же поднялся, сел на край кровати, положил на колени сжатые кулаки, — я устал от безделья. У меня руки чешутся.

— Ты решил меня бросить? — Её глаза налились слезами.

— Опять начинаешь, — всплеснул тяжёлыми ладонями. — Я тебя никогда не брошу. Но пришло время и мне найти какое-то занятие. Так я в мухомор превращусь.

— Потерпи немного, — нежно прошептала она, снова увлекая его на кровать, — скоро всё кончится. В порту наладится торговля, купцы, как и раньше, потянутся в Оман, и я восстановлю таверну. Вместе восстановим — ты и я. Скоро станешь уважаемым хозяином гостиного дома, а я твоей любимой жёнушкой. Разве это не прекрасно? А какое занятие можно найти сейчас в разорённом городе?

— Может и не в городе… — неуверенно ответил Дрюдор, отворачиваясь.

Она разом покраснела, вскочила, заламывая руки.

— Ну вот! А я-то думала, что судьба сжалилась надо мной и после смерти Адоля подарила тебя. Но видно не подарок она сделала, а всего лишь решила посмеяться над моим женским горем!

— Терезита, перестань…

Он не договорил — за окном раздался стон. Не вешний вопль свихнувшегося от одиночества кота, не гомон хмельных отакийцев, и не вымученное повизгивание голодных проституток, уставших от ублажения солдат за возможность жить дальше, а просящий о помощи человеческий стон.

С топором на плече и с лампой в руке Дрюдор вышел на порог. Слабый фонарный свет отпугнул темноту на расстояние вытянутой руки. Непроглядная выдалась нынче ночь. Сделав шаг, споткнулся обо что-то большое и мягкое, но на ногах устоял. Лампа осветила лежащего на мостовой человека.

— Этого ещё не доставало, — полушёпотом выругался Дрюдор.

Огляделся, собираясь вернуться в дом: мало ли неприятностей поджидает в такую ночь в голодном городе. Не то что люди, крысы прячутся по норам, не решаясь высунуться на улицу. Раненый человек на мостовой наверняка не принесёт ни радости, ни покоя, ни благополучия.

И всё же что-то заставило сержанта нагнуться и осветить лицо незнакомца блёклым ламповым светом. Это и решило судьбу последнего.

* * *

Не по-весеннему ледяной дождь лил целое утро. Растянувшиеся от горизонта до горизонта тучи, пряча зубчатые бойницы крепостных башен, острые пики часовен, отсыревшие чердаки и заброшенные мансарды, нависли над городом в готовности сожрать его пустынные улицы и сумрачные переулки, раздавить под своей тяжестью.

Они и давили, крыли проливным дождём опустевшие дома. Крупные капли разбивались о мостовую, сливались в стремительные ручьи, и те, смывая грязь, словно омывая раны некогда цветущего города — ранее пышущего жизнью, медленно умирающего теперь — потоком устремлялись к морю.

Холодный запах сырости, казалось, насквозь и навсегда впитался в неровно выложенные булыжники мостовых, в арки городских ворот, в лепнину фасадов, в каменную кладку стен, в черепицу вычурных крыш знатных домовладений и в тростниковую кровлю обиталищ простолюдинов. Несчастье уравнивает всех, а ненастье смывает следы злодеяний.

Город походил на разорённый лесной муравейник, когда-то суетливый и энергичный, сейчас мрачный, как и угрюмое небо над ним. Мок побитой собакой — дрожа поджатым хвостом зигзагов улиц; взвизгивая петлями выбитых дверей; скрежеща выломанными ставнями разбитых окон. Умирающий город тонул в небесных слезах — воистину унылое зрелище.

Праворукий открыл глаза, кривясь, покосился на ноющее плечо, откуда в ворохе окровавленных тряпок торчал обрубок стрелы.

— Ну как… кхех…? — услышал рядом сухой кашель.

— Есть чего пожрать? — рыкнул, не удостоив вопрос ответом. Свой голос не узнал — слабый, срывающийся, похожий на овечье блеяние. Он и себя-то узнавал с трудом, лежащего на настоящей кровати в комнате, где не воняло трупной гнилью и испражнениями. Одно это уже обязывало относиться к собеседнику с уважением. Но от вежливого обращения Праворукий отвык.

— Ты кто? — бросил незнакомцу без тени почтения.

— Вот и славно! — радостно воскликнул тот, не обращая внимания на откровенное хамство, — значится, будешь и дальше небо коптить. Погоди пока с едой. — Поднялся и крикнул в дверной проём: — Терезита! Неси кетгут и иглу!

Затем вышел, но тотчас вернулся с деревянной коробкой, полотенцами и полным кувшином воды.

— Придется потерпеть, — просипел басом, поставив принесённое перед кроватью. — Я сделаю это поаккуратней, нежели ты тогда, но приятного будет маловато.

Праворукий не слушал. Он прислушивался к своей боли — то мерно пульсирующей в такт биению сердца, то уныло протяжной, похожей на непрекращающийся за окном мерзкий дождь, такой же, как и вся его проклятая жизнь.

Хозяин упёрся ладонью Праворукому в изрисованную наколками грудь, ухватился за торчащий обломок, и потянул уверенно и сильно, бурча тем же насмешливым басом:

— Я тебя уж похоронил, было дело. Теперь изволь отдавать концы только за большие деньжищи, которых у тебя отродясь не было, и верно, никогда не будет.

«Что он несёт?» — успел подумать Праворукий, пока боль не стала невыносимой. Сквозь марево различил склонившийся размытый силуэт, почувствовал острое жало иглы, вгрызающееся в пылающее плечо и ноющее подёргивание от неумело затягиваемых узелков. Плечо горело, словно к нему приложили раскалённый прут.

В тумане бессвязных воспоминаний слышались ленивые покрикивания Кху, удары кнута, гомон чаек за кормой, безжалостно палящее солнце и протяжная песнь гребцов. Уж лучше навсегда прирасти к мокрой от солёных брызг корабельной банке, срастись руками с тяжёлым ненавистным веслом. Сквозь пелену беспамятства слышался детский смех. Временами, сменяя друг друга, возникали видения — то худощавая фигура Гелара с книгой в тонких руках, то налитые желанием губы ненасытной Еринии, то одновременно и проницательные и наивные глаза господина Бернади. Но чаще виделись протянутые сквозь бушующее штормовое море, хрупкие детские ручонки и взгляд мальчишеских глаз, изумлённый безгранично желающий жить.

Слух различил голос северянина: «Воистину, гордец, победивший гордыню, станет велик».

Он не знал, сколько пробыл в таком состоянии, но сознание стало возвращаться, вытесняя болезненный бред. Боль нехотя оставляла его, будто осознав, что всё предпринятое ею оказалось тщетным, и он, Праворукий, снова может обходиться без неё. Это было неправдой. Теперь он не представлял, как обходиться без боли. Удивительно, но жить с ней казалось легче. И лучше. По крайней мере, в последнее время. Став неизменной спутницей, физическая боль притупляла боль душевную, помогая дальше влачить эту никчемную жизнь.

С уходом боли глаза стали различать предметы, уши слышать звуки. Вернее один звук — шум непрекращающегося дождя. Само небо оплакивало Праворукого. Лило слёзы о том, что вопреки здравому смыслу он всё-таки жив. Странно, что жив.

Вспомнились широко распахнутые глаза убитого им отакийца. Одновременно удивленные и суетливые. Влажные, с по-девичьи длинными ресницами. Крайне напуганные, отчего решительные и готовые на всё, чтобы выжить. Чего нельзя сказать о Праворуком.

Он мог одним ударом стальной руки убить того лучника. Уж больно медленно южанин поднимал лук. Ещё медленнее натягивал тетиву. Казалось, медлил намеренно, ожидая, что стоит ему моргнуть своими длинными ресницами, как стоящий перед ним человек, с ужасными татуировками и железом вместо руки, исчезнет, растворившись в сумерках городских улиц. Но он не моргал. Было заметно, как подрагивает острие его стрелы, обломок которой лежит сейчас на почерневших от засохшей крови тряпках. Праворукий неспешно согнул руку и отвёл плечо назад в готовности пустить в ход смертоносное изделие кузнеца-карлика. Но сдержался. Отакитец был совсем мальчишкой. Разумеется, намного старше Пепе, но все-таки ребёнок. Испуганные глаза, дрожащие бусинки пота на покрытых юношеским пушком скулах. Бывший галерный гребец сделал выбор — опустил руку и отвернул голову, подставив под выстрел плечо…

Боль утихала, но оставляла надежду. Он не помнил, что произошло потом. Обрывки фраз, отакийская брань. Круглые крысиные глазки, пристально вглядывающиеся в его посеревшее лицо. Тварь застыла на груди. Колючими усами касаясь лица, прислушивалась к едва уловимому дыханию. Рядом её напарница сосредоточено лакала тёплую солоноватую кровь, сочащуюся из пробитого стрелой плеча.

Послышался скрип открывающейся двери. Помедлив, крысы исчезли, решив оставить добычу рослому, внушительному конкуренту, и над Праворуким склонилось лицо с усами такими же обвислыми, как хвосты у тех сгинувших в ночь крыс…

Воспоминания оставили его, когда в комнату вошла миловидная женщина. Поставив на столик поднос свежеиспечённых кукурузных лепёшек, женщина села рядом с хозяином и трогательно положила ладонь на его волосатую руку.

«Не иначе счастливая семейка», — поморщился Праворукий.

Лёгкий аромат патоки наполнил воздух сытостью и уютом. Без тени желания Праворукий взглянул на тарелку. Есть не хотелось. Тело жило своей самостоятельной жизнью, не требуя еды, бережно расходуя силы, не надеясь на их ежедневное восстановление.

— Ешь, ее стесняйся, — предложил человек, кивнув на тарелку.

Игнорируя жалкие остатки боли, Праворукий приподнялся, бережно взял лепёшку, принюхался и, выдержав паузу, словно спрашивая у тела, нужно ли ему это, надкусил. Тело откликнулось неожиданной благодарностью, горло издало стон, веки прикрыли глаза — не от боли, от наслаждения.

— Вот ведь как, — протянул хозяин, — совсем другой человек.

Праворукий присмотрелся к собеседнику. Кого-то он ему напоминал. Серого цвета осунувшееся худощавое лицо, мешки под глазами, висящие мышиными хвостами слипшиеся усы и низкий, почти утробный бас.

— Да что ж ты, сенгаки меня задери! — укоризненно колокольным набатом прогремел хозяин.

— Сержант?! — вскрикнул Праворукий, чуть не выплюнув кусок изо рта.

— Хвала Змеиному, наконец-то! — рявкнул Дрюдор. — А я, видишь, сразу тебя признал. Что ж ты, жук навозный, потерялся тогда? — и не дождавшись ответа, обратился к женщине: — Видишь, Терезита, какой живучий! Признаться, поначалу я полагал, что доблестный рубака ежели не издох, то подался в гражданские. Но тогда живя в этом мерзком городишке, я обязательно бы столкнулся с ним раньше, пику мне в бок. Ведь так? — Казалось, Дрюдору совершенно не нужны ответы. Он снова упёрся взглядом в гостя и рассмеялся, хлопнув себя по ляжке: — Но этого не случилось, и я решил, что ты всё-таки отдал душу небу. Подумал, хотя это и сложно, кому-то посчастливилось отправить тебя на тот свет. Но видать, и в том, и в другом разе я ошибался. — Он брезгливо окинул взором грязную клочковатую бороду Праворукого, одобрительно осмотрел мускулистые загорелые руки, увитые диковинными наколками, перевёл взгляд на раненое плечо и глубокомысленно заметил: — Кем был, тем и остался, сенгаки тебя задери.

— Немного изменился, — сказал Праворукий, указывая на стальной протез.

— Вижу изменение. Однако ты жив, каналья.

— Портовая жизнь и тебя изменила.

— Есть немного. Всё меняется.

— И не в лучшую сторону.

Праворукому не хотелось рассказывать о своих злоключениях, да и сержант не донимал. Живой и ладно. Когда женщина вышла, Дрюдор вынул из-под кровати полупустой мех с привязанной к нему деревянной кружкой. Налив полкружки мутного пойла, протянул товарищу. В нос ударил едкий запах браги. Праворукий выпил залпом. Остатки опорожнил Дрюдор, сладостно рыгнул и закинул опустевший мех обратно под кровать. Кружка полетела следом, гулко ударилась о пол. Не говоря ни слова, сержант вышел из комнаты. Изголодавшийся желудок Праворукого — как ни странно — благодарно принял влитую в него жидкость. Голова поплыла, глаза затягивались пеленой хмельного сна.

Серое утро следующего дня робко заглянуло сквозь окно. Дождь и не думал заканчиваться. Из проливного превратился в надоедливый моросящий. Временами то затухал, и казалось, вот-вот кончится, то оживал с новой силой, требовательно стуча в окно назойливыми увесистыми каплями. В одно из таких затиший за стеклом в серой рассветной мари показался размытый силуэт. Умостившись на карнизе, тощий рыжий кот таращился на лежащего в комнате человека и беззвучно открывал рот в немой просьбе впустить. Обвислые уши, мокрая клочьями торчащая шерсть, безумные от голода, потерявшие надежду глаза. Сейчас это дрожащее, одинокое и совсем уж отчаявшееся животное напомнило Праворукому его самого. Опустошенного, неприкаянного. Онемевшей душой, как безъязыким ртом, тщетно взывающего о помощи. Но кто услышит? И что кричать? Как и это стекло для рыжего, для Праворукого собственноручно им сотворённое, то, чего никогда не изменить и не исправить, не оставляло ни единого шанса. Все мы заложники собственных деяний, за которые необходимо платить.

Он отвел глаза. Без сомнения рыжий умрёт на улице от холода и истощения. Но боги даруют котам девять жизней, потому как самый большой их кошачий грех — украденная у мясника грудинка. За это не расплачиваются вечно. Он же, Праворукий, будет оплачивать свой грех всю оставшуюся жизнь. Успеет ли оплатить? Или цена — смерть? Она — расплата за совершённое, она — желанное освобождение, аннулирующее выставленный счёт?

Он представил Еринию, нетерпеливо ожидающую сына к завтраку. Рядом господин Бернади. Посланная в детскую гувернантка обнаружит аккуратно застеленную атласным зелёным одеяльцем нетронутую постель. Всплеснёт руками: этой ночью мальчик не спал у себя. Маленький сорванец снова заснул в отцовском кабинете. С каждым разом так случается всё чаще — совсем отбился от рук. Охая, направится залитым утренним солнцем коридором, поднимется по лестнице наверх, откроет дверь в кабинет…

А может, всё было совсем не так? Утром задолго до завтрака всегда рано просыпающийся хозяин выйдет на веранду, вдохнёт бодрящую свежесть и улыбнётся прекрасному началу дня. Следом появится его неизменный собеседник Гелар. Рассматривая чистое в это время года отакийское небо, они продолжат свой непрекращающийся спор о вечном. Праворукий никогда не понимал о чём говорят эти двое. О предназначении, о судьбе, о служении добру, о покаянии, о зле, о смерти, о нетленности человеческой жизни. Господин Бернади попытается вспомнить слова почитаемого им философа Эсикора, но, по обыкновению, ему не удастся в точности процитировать их. Тогда он пригласит собеседника в кабинет, воспользоваться древним философским фолиантом, стоящим среди прочих книг на полке, под которой на полу чернеет подсохшее бурое пятно…

Праворукий с горечью осмотрел протез. Если бы всё решалось так просто — отнять, отрезать, навечно заковать в железо. Но что поделать с проклятой памятью? В какие кандалы заковать неуёмную карусель воспоминаний? Он закрыл глаза: светлая, не в пример геранийским, южная лунная ночь; еле уловимый шорох детских сандалий; размеренное сонное дыхание; стон, сорвавшийся с синеющих губ:

— А… Уг…

Будто сама боль произнесла это. Не произнесла, прошептала. Но шёпот этот рвал Праворукому барабанные перепонки. Забыть, забыть…

Тем вечером он рассказал Дрюдору о своих злоключениях. Не рассказал лишь о главном.

— Ел помои. Со снегом они даже ничего. Два дня пробыл вышибалой в борделе. Отакийский я знаю хорошо. Южане принимали за своего. Они понемногу обживаются, переселяются в Оман. Целыми кораблями приезжают. С семьями, детьми, жёнами. В порту все брошенные дома уже заняли. Местных, кто выжил, гонят в Чёрные топи. Иных увозят в Отаку прислугой или рабами.

— Да уж… Победитель забирает всё, — философски изрёк Дрюдор. — Скоро придёт и наш черёд.

— Вряд ли. Эти здесь надолго. Помнишь Гуса? Старик любил повторять: иногда единственный путь к победе — перейти на сторону победителей.

— Тот Гус, кого повесили за дезертирство?

— Нам такое не грозит.

Они замолчали. Каждый думал о своём.

— Теперь куда подашься? — спросил сержант. — Слышал, столица второй месяц в осаде.

— Как говорят старики: вольная птица всегда летит на Север, — Праворукий кивнул в окно. — Вот и я подамся в Гелейские горы. Подальше от всего.

— Хочешь как птица? Ты всё делал по-своему. И всё же сдаётся мне, сейчас ты не такой, каким был в том годе. Сильно изменился. Вон глаза… раньше горели как-то бесшабашнее, что ли. Ты ли это, Уги?

— Изменился, говоришь? Возможно. На то были причины. И да, впредь зови меня Праворуким. Мечник Уги утонул в Сухом море.

Вытянув шею, Дрюдор прислушался, подслушивает ли кто у дверей. Женщина суетилась на кухне, стуча посудой.

— Послушай… гм… Праворукий. Давай и я пойду с тобой, — выдохнул шёпотом. — Городская жизнь подкосила вконец. Душно и тяжко. Без вина не могу день до вечера протянуть. Думал, к сорока годам остепенюсь и заживу мирной жизнью, но… дом, женщина, хозяйство — не моё это. Всё здесь чужое, да и от жизни под крышей давно отвык. К тому же… вино кончилось, а что способно удержать меня кроме выпивки? Дело петуха не отсиживаться в курятнике, а кукарекать, не надеясь, взойдёт сегодня солнце, аль нет. Жизнь — дорога, а мы странники. Моя судьба — издохнуть на её обочине.

— А что будет с ней? — Праворукий кивнул, указывая в сторону двери.

— Буду молить Небесный Мир, чтобы осталась жива.

Загрузка...