Артур Мейчен Черная печать

Необыкновенную повесть об исчезновении профессора Грегга следует начать с краткого изложения истории моей жизни. Я дочь инженера-строителя Стивена Лелли, на долю которого выпала печальная участь: он скоропостижно скончался в самом начале своей карьеры, не успев скопить достаточно средств, чтобы обеспечить жену и двух малюток.

Матушка едва умудрялась сводить концы с концами на те жалкие крохи, что у нас еще оставались. Жили мы в отдаленной деревне, где все намного дешевле, чем в городе, но и там нам приходилось придерживаться режима жесточайшей экономии. Отец был умным, начитанным человеком. Он оставил после себя небольшую, но прекрасно подобранную библиотеку из греческой, латинской и английской классики; книги эти были для нас единственным доступным развлечением. Брат, помнится, выучил латынь по «Размышлениям» Декарта, а у меня вместо сказок, которые обычно дают читать детям, не было ничего более подходящего, чем перевод «Gesta Romanorum»[1]. Так мы и жили — тихие, прилежные дети — и с течением времени брат сумел устроить свою судьбу. Я оставалась дома. Бедная матушка стала инвалидом и требовала постоянного ухода; два года тому назад она скончалась после долгих мучений. Я оказалась в ужасном положении: денег от продажи ветхой мебели едва хватило, чтобы расплатиться с долгами, наделать которые меня вынудили обстоятельства, книги же я отправила брату, понимая, как они дороги ему. Я осталась совершенно одна. Зная, какое скудное жалованье платят брату, я все же приехала в Лондон в надежде найти работу. Понимая, что брат возьмет на себя мои расходы, я дала себе клятву, что так будет только в течение месяца, а если за это время работы не найдется, я скорее стану голодать, чем лишать его тех жалких гиней, которые он откладывает на черный день. Я сняла крохотную комнатушку в дальнем предместье, самую дешевую, какая только нашлась, питалась одним хлебом и чаем — и без толку тратила время, бегая по объявлениям и обивая пороги домов, где были вакансии. Проходили дни, недели, мне все не везло, назначенный срок истекал, и передо мной открывалась мрачная перспектива медленной голодной смерти. Моя домохозяйка была добросердечной женщиной и, зная мою стесненность в средствах, наверняка не смогла бы выставить меня за дверь, так что оставалось только уйти самой, выбрать местечко поукромнее и тихо умереть.

Стояла зима, плотный белый туман с полудня собирался над городом, а к исходу дня загустевал, как гипс; помнится, было воскресенье, и все обитатели дома отправились в церковь. Около трех я выскользнула на улицу и пошла прочь, быстро, насколько хватало сил — я уже ослабла от недоедания…

Белая пелена обволокла все улицы безмолвием, сильный мороз похрустывал на голых стволах деревьев, иней сверкал на деревянных изгородях и мерзлой земле. Я шла вперед, бездумно сворачивая то влево, то вправо, не удосуживаясь даже взглянуть на названия улиц, и все, что осталось у меня в памяти от того воскресного хождения по засыпанному снежной мукой городу, напоминает разрозненные фрагменты какого-то жуткого сна. В полубреду тащилась я по улицам — не то городским, не то деревенским. По одну сторону серые поля сливались с хмурым туманом, по другую — мерцали отблесками каминов уютные, но призрачные виллы; красные кирпичные стены, освещенные окна, смутные силуэты деревьев, огоньки, превращающиеся в белые тени фонари, уходящие вдаль под высокой насыпью железнодорожные пути, зеленые и красные огни семафоров — все это были лишь мимолетные картины, ухваченные моим истомленным рассудком и распаленными голодом чувствами. Изредка до меня доносились гулкие шаги по мерзлому насту, и мимо проходили закутанные по самую макушку мужчины. Они шли торопливо, чтобы не замерзнуть, и явно предвкушали радости жаркого очага при плотно задернутых на замерзших стеклах шторах, в кругу добрых друзей; но с наступлением темноты прохожих становилось все меньше, и улицу за улицей я проходила в полном одиночестве.

Я брела средь белой тишины, до того пустынной, что казалось, будто я вступила в мертвый, погребенный город. Силы мои были на исходе, и сердце сковал страх смерти.

Свернув за угол, я вдруг услышала, как меня вежливо окликают, спрашивая, не подскажу ли я дорогу к Эвон-роуд. Заслышав человеческую речь, я от неожиданности совсем пала духом, силы окончательно покинули меня, и я рухнула наземь, истерически рыдая и смеясь. Я вышла на улицу, приготовившись умереть и, в последний раз переступая порог приютившего меня дома, распростилась со всеми надеждами и воспоминаниями. Дверь за моей спиной закрылась с зубовным скрежетом — я поняла, что это железный занавес грохнул в конце короткого спектакля моей жизни и что мне совсем недолго осталось бродить в юдоли скорби и печали, ибо могильщик уже наточил свою лопату. Потом было блуждание в тумане, обволакивающая белизна, пустынные улицы и гробовая тишина, а потому когда ко мне вдруг обратился чей-то голос, я вдруг подумала, что уже умерла и меня окликают Там. Через несколько минут, однако, я совладала с собой и, поднявшись на ноги, увидела приятной наружности джентльмена средних лет, строго и со вкусом одетого. Он глядел на меня с нескрываемой жалостью, и прежде чем я успела пробормотать, что местность мне незнакома — а я действительно не имела ни малейшего представления о том, где нахожусь, — он заговорил:

— Мадам, похоже, вы в отчаянном положении. Вы и представить себе не можете, как напугали меня. Могу я осведомиться, что с вами случилось? Можете на меня смело положиться.

— Вы очень добры, — ответила я, — боюсь только, помочь мне нельзя. Положение мое безнадежно.

— Вздор! Вы слишком молоды, чтобы говорить такое. Давайте пройдемся немного, и вы все расскажете. Может быть, я смогу быть вам полезен.

Во всем облике этого господина было нечто умиротворяющее, внушающее доверие. Я открылась ему, честно поведала об отчаянии, толкнувшем меня к краю пропасти.

— Никогда не следует так сразу сдаваться, — сказал он, когда я умолкла. — Месяца вовсе недостаточно, чтобы устроиться в Лондоне. Лондон, позвольте вам заметить, мисс Лелли, отнюдь не ласковый и открытый для всех город, это своего рода цитадель, обнесенная рвом и двойным кольцом хитроумных лабиринтов. Как это случается в больших городах, жизнь проистекает здесь в предельно искусственных формах, и на пути мужчин и женщин, пытающихся взять его приступом, вырастает не простой частокол, но плотные ряды изощренных приспособлений, мин, ловушек, преодоление коих требует особого умения. Вы, по простоте душевной, считали, что стоит только захотеть, и преграды рухнут сами собой, но времена таких скорых побед миновали. Мужайтесь, скоро секрет успеха откроется вам.

— Увы, сэр! — ответила я. — Наблюдения и советы ваши несомненно глубоки и верны, мешает лишь то, что в настоящий момент я нахожусь на верном пути к голодной смерти. Вы говорили о секрете — во имя всего святого, откройте его мне, если у вас есть хоть капля сожаления.

Он добродушно рассмеялся.

— В том-то и загвоздка. Знающий этот секрет не может, при всем желании, раскрыть его. В сущности, он так же невыразим, как основная доктрина франкмасонства. Душа знает, язык неймет. Могу лишь сказать, что вам самой удалось проникнуть в верхнюю оболочку тайны. — Он опять засмеялся.

— Умоляю, не издевайтесь надо мной, — взмолилась я. — Что мне удалось сделать? Я пребываю в полнейшем неведении, не знаю, как добыть кусок хлеба на пропитание.

— Простите. Вы спрашиваете, что вы сделали? Встретили меня — вот что! Довольно говорить обиняками. Вижу, вы занимались самообразованием, а это единственное из образований, которое более или менее безвредно. Так вот, двум моим детям нужна гувернантка. Я овдовел несколько лет назад. Фамилия моя Грегг. Предлагаю вам место гувернантки и сотенное жалование. По рукам?

Я могла лишь кое-как пробормотать слова благодарности, и мистер Грегг, всучив мне карточку с адресом и довольно-таки солидную банкноту, нырнул в ночь, сказав, что ждет меня в ближайшие дни.

Так судьба свела меня с профессором Греггом, и стоит ли удивляться, что память о близости холодного дыхания смерти заставила меня считать его вторым отцом?

Уже в конце недели я приступила к исполнению своих обязанностей. Профессор арендовал старую усадьбу в западном пригороде Лондона, и здесь, на этих милых лужайках, в окружении фруктовых садов, под сенью древних вязов, умиротворяюще шелестящих ветвями по крыше, началась новая глава моей жизни. Характер занятий профессора известен всему миру, и вы вряд ли особенно удивитесь, услыхав о том, что дом ломился от книг, и стеклянные шкафы, набитые странными, а то и попросту страшными предметами, заполонили все углы просторных, с низкими потолками, комнат. Греггом владела одна, но весьма пламенная страсть — тяга к знанию. Я быстро прониклась научным энтузиазмом, и спустя несколько месяцев меня можно было назвать скорее секретарем профессора, чем гувернанткой его детишек, и бывали периоды, когда я ночами напролет просиживала за бюро под лампой, а он расхаживал вдоль камина и диктовал мне «Учебник этнологии». Но за конкретными точными исследованиями, крылось, как я всегда ощущала, нечто потаенное, некая страстная устремленность к предмету, о котором он умалчивал; не раз бывало, что он забывался на полуслове, уходил в себя, зачарованный, как мне казалось, отдаленной перспективой того или иного поразительного открытия. Учебник, наконец, был завершен, и почти сразу же стали приходить гранки от издателей. Первоначальное их прочтение было доверено мне, после чего они удостаивались просмотра профессором. Я помню, как радостно, словно мальчишка по окончании семестра, он смеялся, вручая мне в один прекрасный день экземпляр книжки.

— Ну вот, — сказал он, — я слово сдержал. Обещал написать — и написал. Я выполнил свой долг перед строгой наукой, и отныне волен жить более возвышенными идеями. Признаюсь, мисс Лелли, я посягаю на славу Колумба, и вам, надеюсь, доведется увидеть меня в роли первооткрывателя.

— Одно плохо, — искренне огорчилась я. — Открывать практически нечего. Вам следовало бы родиться на несколько столетий раньше.

— Думаю, вы ошибаетесь, — возразил профессор. — Поверьте, есть еще неоткрытые — неоткупоренные, так сказать — чудесные страны и континенты, и размеры их необычайно велики. О, мисс Лелли! Мы ежесекундно пребываем среди внушающих трепет тайн и загадок, и совершенно неясно, что с нами будет завтра. Жизнь, поверьте, не такая простая штука, это не одно лишь серое вещество и сочленение сосудов и мышц, обнажаемое ножом, обязанностями и праздным любопытством хирурга; человек — это тайна, и я планирую ее постичь, но прежде, чем это произойдет, я должен одолеть морскую пучину и толщу тысячелетий. Известен вам миф о погибшей Атлантиде? Что, если это правда, и мне назначено судьбой стать первооткрывателем сказочной страны?

Я ощущала, как неуемное возбуждение прорывается сквозь его слова, видела, как пылает охотничьим азартом лицо. Передо мной стоял человек, уверовавший, что призвание его — схватка с неведомым. Я почувствовала острый прилив радости, когда осознала, что каким-то образом буду причастна к этому предприятию. Меня не смущало, что я не знаю, какую именно тайну нам предстоит раскрыть.

На следующее утро профессор Грегг провел меня в свой внутренний кабинет, где у стены стоял шкаф с картотекой, каждый ящичек которой был аккуратно надписан, В этом ограниченном несколькими футами пространстве ухитрялись помещаться в неправдоподобно строгом порядке результаты многолетнего кропотливого труда.

— Здесь, — сказал профессор, — вся моя жизнь, все факты, которые я собрал воедино ценой невероятных усилий, результаты напряженной работы и бессонных ночей, и все это — совершенные пустяки. Ерунда по сравнению с тем, что я намереваюсь предпринять. Поглядите сюда, — он подвел меня к старинному бюро. Обшарпанное, непривычной формы, оно мирно стояло в углу комнаты. Профессор повернул ключ в замке крышки, поднял ее и выдвинул один из ящиков.

— Несколько клочков бумаги, — показал он, — да испещренный странными отметинами и царапинами камень — вот практически все содержимое ящика. Есть еще старый конверт с потемневшей красной маркой двадцатилетней давности (я, правда, черканул несколько строк на оборотной стороне), лист старинного манускрипта и несколько вырезок из местных журналов, мало кому известных. Вы спросите: что послужило поводом для составления столь странной коллекции? Извольте, вот поводы — их несколько. Служанка, бесследно пропавшая из фермерского дома; ребенок, якобы провалившийся в старый горный карьер; странные каракули на известняковой скале; мужчина, убитый наповал неизвестным орудием, — таковы следы, по которым я должен идти. Да, вы вправе сказать, что всему этому есть готовое объяснение: девушка могла сбежать в Лондон, Ливерпуль или Нью-Йорк, мальчик может лежать на дне заброшенной шахты, надпись на скале может быть пустой выдумкой какого-то праздного бродяги. Все так, но только я знаю, что в руках у меня верный ключ. Глядите! — он протянул мне полоску желтой бумаги.

«Буквы, начертанные на известняковой скале Серых Холмов», — прочла я, затем следовало стершееся слово, возможно, название графства, и дата пятнадцатилетней давности. Ниже помещалась череда обещанных букв, очертаниями похожих на клинопись, столь же необычных и диковинных, как в древнееврейском алфавите.

— Теперь печать, — сказал профессор Грегг и протянул мне черный камень, вещицу двухдюймовой длины, напоминавшую старомодный пестик для набивания трубки табаком.

Я поднесла ее к свету и с удивлением обнаружила, что буквы на печати те же, что и в газетной вырезке.

— Да-да, — подтвердил профессор, — те же самые. Знаки на известняковой скале нанесены каким-то красным составом лет пятнадцать назад. Буквам же на печати по меньшей мере четыре тысячелетия. А может, и значительно больше.

— Не мистификация ли это? — озабоченно спросила я.

— Нет, к счастью, нет. Неужели я мог бы клюнуть на фальшивку и поставить на нее свою жизнь? Я все тщательным образом проверил. Кроме меня только одно лицо знает о существовании этой черной печати. К тому же есть и иные доказательства, о которых я не могу сейчас распространяться.

— Но что все это значит? — спросила я. — Я просто не в состоянии понять, куда вы клоните.

— Дорогая мисс Лелли, вопрос этот я бы оставил на некоторое время без ответа. Может быть, нам вообще не будет суждено разгадать тайну. Может быть, и нет никакой тайны… Что мы имеем? Несколько туманных намеков, смутные сведения о деревенских трагедиях, знаки, нанесенные на скалу красной краской да древняя печать. Сомнительный набор дат, на который едва ли можно положиться. Полдюжины отрывочных свидетельств, к тому же собранных по прошествии двадцати лет. И кто знает, что за terra incognita[2] скрывается за этим? Я, мисс Лелли, гляжу в глубокие воды, и то, что мне кажется дном, может оказаться всего лишь обманом, дымкой. Но мне хочется верить, что это не так, и не пройдет и полгода, как мы узнаем, прав я или нет…

Я вообще-то не обделена воображением, в здравом рассудке профессора не сомневаюсь и по сей день, но все же содержимое ящика смутило меня. Напрасными были мои старанья представить, какую теорию можно выстроить, основываясь на разложенных передо мной предметах. Услышанное и увиденное, однако, казалось началом какого-то увлекательного романа, и меня снедало любопытство заядлой читательницы. Изо дня в день я пытливо вглядывалась в лицо профессора Грегга в ожидании намека на дальнейшее развитие сюжета.

И вот как-то вечером, после ужина, долгожданное слово было произнесено.

— Надеюсь, вы можете без промедлений приступить к сборам? — спросил вдруг профессор. — Через неделю мы уезжаем отсюда. Я снял загородный дом на западе Англии, неподалеку от Каэрмаэна. Этот маленький городок некогда был крупным поселением, там стоял римский легион. А теперь буду жить я… Да… Там скучновато, но место приятное и воздух чудесный.

Я увидела нездоровый блеск в его глазах и догадалась, что наша внезапная поездка каким-то образом связана с сюжетом романа.

— Я возьму с собой лишь несколько книг, — сказал профессор Грегг. — Все остальное останется здесь до нашего возвращения. Я устрою себе отпуск, — продолжал он с мечтательной улыбкой. — Невредно будет отдохнуть от всех этих старых костей, камней и прочего хлама. Знаете, я тридцать лет корпел над одними строгими фактами, пора дать волю мечтам и фантазиям.

Дни бежали быстро. Я замечала, что профессор еле справляется с охватившим его возбуждением, — мысленно он уже был на новом месте. Физически же мы выехали, как и намечали, в полдень следующего понедельника, и к сумеркам прибыли на маленькую тихую станцию. Я устала, переволновалась и остаток пути провела в полудреме. Вначале были пустынные улицы какой-то захолустной деревушки — и голос профессора Грегга, толковавшего про легионы Августа, лязг оружия и чудовищное великолепие когорт; потом широкая река, морем растекавшаяся при слиянии с последними отблесками зари, сумеречно мерцавшими на желтой воде; белеющие нивы и петляющая меж пригорков тропа. Наконец дорога начала забирать в гору, воздух становился более разреженным. Я глянула вниз и увидела молочной белизны туман, точно саван пеленавший реку, призрачную, расплывавшуюся вдали деревню, причудливо разбухшие холмы и висячие леса, а в отдалении — жаркое пламя на горе, то разгоравшееся и полыхавшее светлым столбом, то угасавшее до ровного багрянца. Мы медленно двигались вверх, и меня вдруг обдало холодным дыханием таинственного, великого леса, простершегося над нами. Я словно вступала в его заповедную чащу, слышала журчание ручья, шелест листьев и глубокое дыхание ночи. Экипаж наконец остановился, и, стоя на крытой галерее, я едва различала в темноте очертания дома. Остаток вечера пролетел, как странный сон, посреди притихшего леса, реки и долины.

Проснувшись утром и выглянув из арочного окна просторной старомодной спальни, я обнаружила под серым небом все тот же таинственный край. Узкая дивная долина с петляющей внизу рекой, перекинутый через нее средневековый мост на каменных сводчатых опорах, зачарованный лес и ни с чем не сравнимый теплый воздух, нежно льющийся в растворенное окно. Я бросила взгляд через долину: там один за другим, как волна за волной, вздымались холмы; прозрачно-голубой дымок аккуратно струился в утреннее небо из трубы серого фермерского дома; хмурая вершина высилась в венчике темных елей; белая полоска дороги вилась вверх и исчезала вдали… А граница всему — громадная горная гряда, уходившая, насколько хватало глаз, далеко на запад и обрывавшаяся четко обозначенной на фоне неба крепостью с крутыми отвесными стенами.

Под окнами прогуливался профессор Грегг — он явно наслаждался ощущением свободы и мыслью о том, что распрощался на время с рутинным служением академической науке. Я вышла к нему, и он взбудораженно заговорил об изгибе долины, о речке, петлявшей меж дивных холмов.

— Да, — заключил профессор, — это на редкость красивый край, и он полон тайн — так мне, по крайней мере, кажется. Вы не забыли, мисс Лелли, тот ящик, который я вам показывал? Надеюсь, вы не думаете, что я приехал сюда только для того, чтобы подышать чистым воздухом и заодно позабавить детей своим нелепым видом?

— У меня, конечно, были кое-какие предположения, — ответила я, — но вы ведь знаете, что я совершенно не в курсе предмета ваших исследований, а связь их с этой чудесной долиной попросту выше моего разумения.

Лицо профессора озарилось лукавой улыбкой.

— Ну-ну, не думайте только, что я держу вас в неведении из любви к розыгрышам, — сказал он. — Я молчу, потому что говорить, собственно, не о чем. У меня нет ничего такого, о чем можно было бы написать черным по белому и что имело бы заведомо неопровержимый, как в школьном учебнике, вид. Молчу я и по другой причине. Много лет тому назад случайно обнаруженная в газете заметка привлекла мое внимание, и тотчас смутные догадки и бессвязные фантазии сложились в определенную гипотезу. Я сразу понял, что иду по тонкому льду: теория моя была невообразимо дикой, и мне бы в голову не пришло обмолвиться о ней в печати хоть единым словом. Но я полагал, что в обществе себе подобных, в обществе ученых, которым ведома неисповедимость познания, и известно, к примеру, что газ, ныне огнем полыхающий в любой пивной, некогда тоже казался дикой гипотезой, я могу рискнуть рассказать о своей мечте — будь то Атлантида, философский камень, да что угодно! — и не быть осмеянным. Я жестоко заблуждался: друзья тупо уставились на меня, потом переглянулись, и в их взглядах я прочел не то жалость, не то высокомерное презрение, не то смесь из обоих этих чувств. Один из них зашел ко мне на следующий день и издалека завел речь о том, что я-де переутомился и перенапряг свой и без того слабенький мозг. «Короче говоря, — сказал я ему, — вы считаете, что я сошел с ума. Было бы странно, если бы и я считал так же,» — и в сердцах выпроводил его. С тех пор я поклялся ни слова не говорить ни одной живой душе о своей теории и никому, кроме вас, никогда не показывал содержимого того ящика. Конечно, я могу ловить руками воздух, могу быть сбит в толку нелепым совпадением, но, стоя здесь, в этой таинственной тишине, посреди лесов и диких холмов, я не сомневаюсь: я на верном пути.

Все это взволновало и удивило меня. Я ведь знала, как дотошен профессор Грегг в повседневной работе: выверяет каждый дюйм и не осмеливается делать никаких утверждений, не убедившись, что они непоколебимы. Его дикий взгляд и горячность тона сказали мне больше слов: некое непостижимое видение владеет помыслами профессора. Наделенная скептицизмом не меньше, чем воображением, я начала противиться этим намекам на чудо и вообще задаваться вопросом: уж не охватила ли профессора мономания и не отрекся ли он по этому случаю от научных навыков предшествующей жизни? Не свихнулся ли он на самом деле и не стоит ли мне, пока не поздно, дать, что называется, решительного деру?

Но эти беспокойные мысли не помешали мне насладиться очарованием окружавшей нас природы. За нашим потрепанным долгим запустением домом начинался бескрайний лес: длинной темной полосой, миля за милей тянулся он над рекой с севера на юг, отступая на севере перед еще более мощной громадой голых диких холмов и неприступных ничейных земель — местами сплошь нехоженных и диковинных, куда более неизвестных англичанам, нежели какая-нибудь сердцевина Африки. Дом отделяла от леса лишь пара распластанных по круче полей, и детям нравилось подниматься за мной длинными перелесками меж сплошных стен, сплетенных из блестящих буковых полей, к самой высокой точке леса, откуда глянешь в одну сторону, поверх реки, — упрешься взглядом в западную горную гряду, глянешь в другую, поверх волнистых шапок тысяч деревьев, ровных лугов и сияющего желтого моря — едва различишь вдали зыбкую кромку горизонта.

Я обычно сиживала здесь на теплом, залитом солнцем дерне, некогда окаймлявшем дорогу, по которой прошли римляне, а двое ребятишек сновали вокруг в поисках ягод утесника, которым поросли обочины. Здесь, глядя на бездонное голубое небо и огромные облака, я наслаждалась жизнью и вспоминала о странном сюжете романа только по возвращении домой, когда обнаруживала, что профессор Грегг либо заперся в маленькой комнатке, которую оборудовал под кабинет, либо расхаживал около дома с терпеливо-вдохновенным видом заядлого следопыта.

Однажды утром, дней через восемь-девять после нашего приезда, я, привычно выглянув из окна, увидела, что пейзаж переменился. Нависшие тучи скрыли гору на западе, южный ветер играл в долине с дождевыми столбами, а маленький ручей, лениво струившийся мимо нашего дома по склону холма, теперь бушевал, бурым потоком срываясь в реку. Нам поневоле пришлось сидеть взаперти. Я и раньше наведывалась в комнату, где старомодный книжный шкаф еще хранил в своих недрах останки библиотеки. Я уже давно обследовала полки, но содержимое их привлекло меня мало: сборники проповедей XVIII века, старый ветеринарный справочник, собрание стихотворений «знатных лиц», «Опасные связи», какая-то вещь Придоу, томик из собрания сочинений Попа — таковы были пределы сей библиотеки, и едва ли приходилось сомневаться, что из нее было изъято все, представляющее интерес или мало-мальскую материальную ценность. Теперь же, от безысходности, я заново принялась перебирать заплесневелые пергаменты в переплете из телячьей кожи, и к восторгу своему обнаружила изящный старинный том ин-кварто, отпечатанный Стефани и содержащий три книги «De situ orbis»[3] Помпония Мелы, и другие сочинения древних географов. Моих познаний в латыни хватило, чтобы довольно быстро продвигаться по несложному тексту, и вскоре меня захватило причудливое сочетание правды и вымысла: свет, сияющий в ограниченном пространстве мира, а вне его — туман, мрак и всяческие инфернальные существа. Просматривая четко отпечатанные страницы, я остановилась на заголовке главы из Солина — «Mira de intimis gentibus Libyae, de lapide Hexecontalitho»[4] — «О чудесном народе, обретающемся во внутренних пределах Ливии, и волшебном камне, именуемом Шестидесятизначником».

Странный заголовок привлек мое внимание, и я принялась читать дальше: «Gens ista avia et secreta habitat, in montibus horrendis foeda mysteria celebrat. De hominibus nihil aliud illi praeferunt quam figuram, ab humano ritu prorsus exulant, oderunt deum lucis. Stridunt potius quam loquuntur; vox absona nec sine horrore auditur. Lapide quodam gloriantur, quem Hexecontalithon vocant; dicunt enim hunc lapidem sexaginta notas oslendere. Cujus lapidis nomen secretum ineffabile colunt: quod Ixaxar»[5].

«Народ сей, — бормотала я про себя, обнаруживая недюжинные способности переводчика, — обретается в глухих потаенных местах и отправляет свои мерзкие таинства в диких горах. Ничего человечьего в нем, кроме лица, нет, людские обычаи ему чужды, он ненавидит солнце. Народ сей не говорит, а шипит голосами резкими, слушать которые без содрогания невозможно. Похваляется он неким камнем, который именует Шестидесятизначником, ибо тот имеет на себе шестьдесят букв. У камня есть тайное непроизносимое имя — Иксаксар».

Я посмеялась над удивительной нелогичностью написанного и подумала, что это вполне в духе «Синдбада-Морехода» и всех «Арабских ночей» в целом. Увидевшись днем с профессором Греггом, я рассказала ему о находке из книжного шкафа и о содержавшемся там вздоре. К моему удивлению, он отнесся к нелепице с глубокой заинтересованностью.

— Это и впрямь весьма любопытно, — сказал он. — Мне и в голову не приходило заглянуть в книги древних географов, и я наверняка многое потерял. Вы говорите, там есть целый абзац? Грешно, конечно, лишать вас одного из последних развлечений, но я непременно должен забрать эту книгу.

На следующий день профессор позвал меня в кабинет. Он сидел за столом у незашторенного окна и что-то внимательно рассматривал через лупу.

— Мисс Лелли, — обратился он ко мне, — хочу воспользоваться вашим зрением. Лупа эта неплохая, но ей далеко до той, что осталась дома. Вас же, по счастью, я догадался захватить с собой. Поглядите, прошу вас, и скажите, сколько тут высечено знаков.

Он вложил мне в руку вещицу, на которую так внимательно пялился. То была черная печать, которую он показывал мне в Лондоне, и сердце мое забилось при мысли, что я вот-вот приоткрою завесу тайны. Я взяла печать и, поднеся ее к свету, пересчитала причудливые знаки.

— У меня получилось шестьдесят два, — сказала я наконец.

— Шестьдесят два? Чушь, не может этого быть. Что за глупая цифра? А, понимаю, вы отдельно посчитали вот это и это, — показал он на две отметины, которые я и впрямь приняла за самостоятельные буквы.

— Да-да, — продолжал профессор, — но это явно случайные царапины, я сразу понял. Значит, все верно. Большое спасибо, мисс Лелли.

Разочарованная тем, что меня пригласили лишь затем, чтобы пересчитать отметины на черной печати, я собралась уходить, как вдруг в сознании у меня всплыл прочитанный вчера абзац.

— Но, профессор Грегг, — вскричала я, и дыхание у меня перехватило от волнения, — ведь ваша печать — это же Неxecontalithon, о котором пишет Солин! Иксаксар!

— Да, — ответил он, — мне тоже это пришло в голову. А может быть, это всего лишь простое совпадение. В таких делах, знаете ли, никогда нельзя быть слишком уверенным. Совпадения сгубили многих ученых. Они — совпадения — это любят.

Я ушла пораженная услышанным и сильнее прежнего обескураженная своей неспособностью сыграть роль Ариадны в этом путаном лабиринте. Три дня длилась непогода, ливни сменялись плотным туманом, пока нас не окутало белое облако, совершенно отрезав от мира. Все это время профессор Грегг скрывался в своей комнате, явно не желая откровенничать, да и вообще говорить; слышно было, как он, снедаемый вынужденным бездействием, расхаживает по кабинету быстрым нетерпеливым шагом. На четвертое утро несколько распогодилось, и за завтраком профессор оживленно произнес:

— Нам требуется помощник для работы по дому, мальчик, знаете ли, лет пятнадцати — шестнадцати. Полно мелких дел, на которые прислуга тратит уйму времени, а паренек с ними прекрасно бы справился.

— Но прислуга не жаловалась, — заметила я. — Энн даже говорила, что работы здесь куда меньше, чем в Лондоне, — почти нет пыли.

— Да, пыли немного… И все же с мальчиком дела пойдут еще лучше. Признаться, два последних дня меня очень занимала эта мысль.

— Занимала? Вас? — изумилась я. Профессор вообще никогда не проявлял ни малейшего интереса к домашним делам.

— Да, погода, знаете ли… Я просто не мог выйти один в этот густой туман, ибо округа мне знакома мало и заблудиться здесь легче легкого. Но сегодня утром я намереваюсь нанять мальчика.

— Но откуда такая уверенность, что поблизости сыщется нужный вам мальчик?

— О, я нисколько не сомневаюсь, что стоит мне пройти самое большее милю или две — и я найду то, что требуется.

Я подумала, что профессор шутит, поскольку говорил он довольно легкомысленным тоном, но меня насторожило угрюмо-застывшее выражение его лица. Затем он взял трость, приостановился в дверях, задумчиво глядя перед собой, и окликнул меня, когда я проходила через холл.

— Между прочим, мисс Лелли, хочу вам кое-что сказать. Вы наверняка слышали, что среди здешних парней встречаются не блещущие умом… Определение «идиот» пришлось бы здесь как нельзя более кстати, но их обычно деликатно именуют «полоумными» или чем-то в этом роде. Надеюсь, вы не станете возражать, если мальчик, которого я найму, не будет особенно сообразительным. Естественно, он абсолютно безвреден, да ведь для чистки обуви особых умственных способностей и не требуется.

На том он и ушел вверх по дороге, ведущей в лес, оставив меня стоять с открытым ртом. И тут к моему изумлению в первый раз добавилась едва слышная пока нотка страха. На мгновение я ощутила у сердца нечто вроде могильного холода и того неопределенного страха перед неизвестностью, что хуже самой смерти. Я силилась обрести спокойствие, вдыхая сладкий воздух, исполненный запахами моря, и подставляя лицо солнечному свету, пришедшему на смену дождям, но над моей головой точно сомкнулся таинственный лес, и вид петлявшей в камышах реки, серебристо-серого древнего моста рождал у меня безотчетный страх — так в сознании ребенка самые безобидные и знакомые предметы могут порождать ужас.

Двумя часами позже профессор Грегг возвратился. Я встретила его, когда он спускался по дороге, и спокойно спросила, удалось ли ему найти мальчика.

— О да, — ответил он. — Искать долго не пришлось. Его зовут Джарвис Кредок, и я надеюсь, он придется как нельзя более кстати. Отец его умер много лет назад, а мать — я ее видел — явно обрадовалась возможности получать по субботам несколько лишних шиллингов. Как я и предполагал, умом он не блещет, и с ним, по словам матери, случаются припадки, но не с фарфором же ему иметь дело, верно? И он совершенно безопасен, уверяю вас, просто слаб на голову.

— Когда он придет?

— Завтра утром, в восемь. Энн покажет, что он должен делать и как. Поначалу он будет на ночь уходить домой, но потом, возможно, освоится, и будет проводить здесь всю неделю, а домой будет наведываться по воскресеньям.

Профессор Грегг говорил о случившемся как о само собой разумеющемся факте, лишь уточнял детали, а я все не могла заглушить в себе изумление. Я знала, что никакой помощи по дому нам не требовалось, да и туманное пророчество о том, что мальчик, которого он намеревается нанять, может быть иногда «не в себе», сбывшееся потом с редкой точностью, крайне озадачило меня. На следующее утро я услыхала от прислуги, что мальчик Кредок пришел в восемь и что Энн попыталась приладить его к делу. «Не знаю, мисс, в чем дело, а только, кажется, чокнутый он», — таков был ее краткий комментарий. Днем я увидела его, когда он помогал старику, работавшему в саду. Это был подросток лет четырнадцати, черноволосый, черноглазый, с оливковым цветом кожи. По отсутствующему выражению его глаз сразу было видно, что ума у него немного. Когда я проходила мимо, то услышала, как он отвечает садовнику — странным резким голосом, сразу привлекшим мое внимание: впечатление было такое, будто голос идет из далекого подземелья, со страшным присвистом — так шипит фонограф, когда лапка съезжает с валка. Он, похоже, горел желанием переделать всю работу, был послушен, тих, и Морган, садовник, знакомый с его матерью, заверил меня, что он действительно совершенно безобиден. «Он всегда был со странностями, — сказал садовник, — да и не мудрено родиться слегка пришибленным после того, что случилось с его матерью. Я и отца его хорошо знал, Томаса Кредока. Да, работяга он был славный, что и говорить. Он застудил себе легкие — работать-то приходилось в сырых лесах. Так бедолага и не оправился, помер в одночасье. А миссис Кредок, право слово, так убивалась — совсем ума лишилась. Ее мистер Хиллер нашел в Серых Холмах — припала к земле и рыдает, вопит, как неприкаянная душа. А Джарвис — он через восемь месяцев родился и… сами понимаете; он, право слово, ходить еще толком не научился, а до жути пугал других ребятишек — уж больно чудные звуки издавал».

Кое-что в этой истории показалось мне знакомым, и я невольно спросила, где находятся Серые Холмы.

— Да там, — сказал он, махнув рукой вверх, — пройдете «Лису с ищейками», потом двигайте лесом, по старым руинам. Отсюда добрых пять миль, место чудное. Скудней земли нет до Монмаута, право слово, но пастбище для овец там доброе. Да, не повезло бедняжке миссис Кредок.

Старик вернулся к своей работе, а я побрела вниз по тропинке меж подагрически скрючившихся от старости шпалер, обдумывая услышанную историю и пытаясь понять, что именно нашло отзвук в моей памяти. И вспомнила: я видела слова «Серые Холмы» на полоске пожелтевшей бумаги, которую вынимал из ящика в своем кабинете профессор Грегг. Меня вновь охватил страх, смешанный с любопытством. Мне припомнились странные буквы, срисованные с известняковой скалы, идентичная им надпись на древней печати и фантастическая легенда римского географа. Я понимала: если только не чудом уготовлены все эти странные события, то мне суждено стать очевидцем того, что совсем не укладывается в рамки обыденных представлений о жизни.

Я наблюдала за профессором Греггом изо дня в день: он шел по горячему следу, он худел на глазах, а по вечерам, когда солнце переваливало за вершину горы, он, не отрывая глаз от земли, расхаживал вокруг дома, пока туман в долине не сгущался до белизны, вечерняя тишь не приближала далекие голоса и голубой дымок из ромбовидной трубы серого фермерского дома ровной струйкой не устремлялся ввысь — точь-в-точь как в то утро, когда я впервые его увидела. Я уже говорила, что во мне сильна скептическая жилка, но несмотря на это я начала бояться и тщетно успокаивала себя, мысленно повторяя избитые истины о том, что мир материален, что в природе вещей нет ничего непостижимого и что даже сверхъестественное может быть объяснено с научной точки зрения. Но все эти догмы разбивались мыслью о том, что материя на самом деле столь же пугающе непостижима, как и дух, что сама по себе наука занята ерундой и скольжение по поверхности сокровенных тайн — предел ее возможностей.

Вспоминаю один день, выделяющийся из всех остальных, словно красная сигнальная вспышка, предвещавшая пришествие зла. Я сидела на скамейке в саду, наблюдая за Кредоком, который пропалывал какие-то растения, и вдруг услышала резкий звук — так дикое животное кричит от боли. Я была несказанно поражена: тело несчастного парня сотрясалось, будто через него пропускали электрический ток, он скрежетал зубами, пена выступила у него на губах, лицо распухло и почернело до неузнаваемости. Я в ужасе закричала. К той поре, когда прибежал профессор Грегг, мальчик рухнул в конвульсиях на сырую землю и извивался в корчах, как раненая змея, а изо рта у него с хрипом и свистом рвались чудовищные звуки. Он словно говорил на каком-то жутком наречии, сыпал словами — если только это можно назвать словами — которые вполне могли принадлежать языку, исчезнувшему в незапамятные времена и погребенному под толщей нильского ила или в мексиканских дебрях. Пока этот инфернальный рев терзал мой слух, у меня мелькнула мысль — да это голос ада! Я снова закричала и бросилась прочь, потрясенная до глубины души. Я видела лицо профессора Грегга, когда он склонялся над несчастным мальчиком и поднимал его, и была убита нескрываемым торжеством, которым светилось все его существо.

Оказавшись у себя в комнате, я задернула шторы и закрыла лицо руками. Внизу послышались тяжелые шаги — впоследствии мне рассказали, что профессор Грегг отнес Кредока в кабинет и заперся там с ним. Я слышала отдаленные голоса и трепетала при мысли о том, что может происходить в нескольких шагах от меня. Мне хотелось выбежать на солнечный свет, скрыться в лесу, но меня страшили видения, которые могли явиться мне на пути. Я нервически цеплялась за дверную ручку, когда услыхала голос профессора Грегга, бодро звавшего меня к себе.

— Все в порядке! — возвестил он. — Бедняга пришел в сознание — пусть поспит у нас до завтра. Не исключено, что я смогу помочь ему… Зрелище, конечно, не из приятных — не мудрено, что вы испугались. Но, может быть, хорошее питание пойдет ему на пользу, хотя окончательно поправиться, боюсь, ему не удастся.

Он напустил на себя подобающий случаю удрученный вид, с которым обычно говорят о безнадежной болезни, но я-то видела, что за этим кроется рвущееся наружу ликованье. Словно глядишь на тихую поверхность моря, ясную, неподвижную, а видишь вздымающиеся глубины и разверстые бездны. Для меня было поистине невыносимо, что человек этот, столь великодушно спасший меня от гибели, показавший себя по всех отношениях щедрым, сострадательным, добрым и заботливым джентльменом, мог так скоро, одним махом, перейти на сторону демонов и находить мрачное удовольствие и муках ущербного ближнего своего. Я билась над этой загадкой, но не находила и намека на возможное решение: в этом сонме тайн и всякого рода противоречий не было ничего, что могло бы мне помочь, и я снова подумала, а не слишком ли дорогой ценой досталось мне спасение от белого тумана на лондонской окраине? Что-то в этом духе я обиняком высказала профессору, и этого было достаточно, чтобы тот понял, в какой степени замешательства я пребываю. Мне пришлось сразу же пожалеть о содеянном — я увидела, что лицо профессора исказилось настоящим страданием.

— Мисс Лелли, — сказал он, — вы ведь не хотите оставить нас? Нет-нет, вы не сделаете этого. Вы представить себе не можете, как я на вас рассчитываю, как уверенно продвигаюсь вперед, зная, что вы здесь и что дети находятся под вашим присмотром. Вы, мисс Лелли, мой надежный арьергард, ибо дело, которым я сейчас занимаюсь, далеко не безопасно. Не забыли, что я говорил в первое же утро нашего пребывания здесь? Я зарекся раскрывать рот, пока моя схема, пусть даже и гениальная, не обрастет мясом математических выкладок. Хорошенько подумайте, мисс Лелли! Я не осмелюсь ни минуты держать вас здесь против вашей воли, но все же откровенно говорю вам: я уверен, что именно здесь, в этих лесах, мы найдем разгадку тайны.

Горячность его тона и память о том, что человек этот, в конце концов, был моим спасителем, растопили мое сердце, и я протянула ему руку, обещая служить верой и правдой без лишних расспросов.

Несколькими днями позже пастор нашей церкви (это была маленькая церквушка, серая, строгая, необычная по архитектуре, нависавшая над рекой и видевшая все приливы и отливы) зашел к нам, и профессор Грегг легко убедил его остаться отужинать. Мистер Мейрик был выходце из древнего рода сквайров. Поместье его находилось посреди холмов, в семи милях от нас, и как уроженец этих мест, пастор был живым кладезем многих исчезнувших обычаев и старинных преданий края.

Своей подкупающей, не лишенной затворнической чудаковатости манерой держаться пастор расположил к себе профессора Грегга. Пришла пора подавать сыры, изысканий бургундское дало о себе знать, и оба джентльмена, раскрасневшись в тон вину, принялись рассуждать на филологические темы с пылом судачащих о знати поселян. Пастор как раз толковал о произношении уэльского «ll» и издавал звуки, похожие на журчание милых его сердцу лесных ручейков, когда профессор вдруг встрепенулся.

— Между прочим, — сказал он, — мне тут на днях встретилось очень странное слово. Вы знаете мальчика, который меня работает, — бедняжку Джарвиса Кредока? Так вот, у него есть скверное обыкновение говорить с самим собой. Позавчера я гулял по саду и услышал его голос. Кредок явно незнал о моем присутствии. Многое из того, что он говорил, я не разобрал, но одно слово врезалось мне в память. Звук был на редкость странный — не то шипящий, не то гортанный, и такой же необычный, как эти двойные «l», которые вы сейчас нам столь любезно демонстрировали. Не знаю, смогу ли я хоть отчасти передать звуковой строй этого слова — «Иксаксар» или нечто в этом духе. Знаю только, что «к» должен звучать как греческий «chi» или испанский «j». Что это означает на уэльском языке?

— На уэльском? — переспросил пастор. — Такого слова в уэльском нет, и хотя бы отдаленно напоминающего его тоже нет. Я знаю уэльский канон, разговорные диалекты, насколько это возможно, но похожего слова нет нигде начиная от Англии и кончая Аском. К тому же никто из Кредоков не знает ни слова по-уэльски. Этот язык вымирает.

— Неужели? Все это крайне интересно, мистер Мейрик. Признаюсь, слово поразило меня вовсе не уэльским звучанием. Просто я думал, что это некое искажение на местный лад.

— О нет, я такого слова не слышал, вообще ничего похожего. Впрочем… — добавил он, загадочно улыбаясь, — если в каком языке и есть такое слово, так это в языке эльфов. У нас он называется Тилвид Тегг…

Разговор перекинулся на стоявшую неподалеку римскую виллу. Вскорости я ушла из комнаты, чтобы побыть в одиночестве и немного поразмышлять об услышанном. Когда профессор заговорил о необычном слове, я увидела, как он покосился на меня, и тут же узнала название упоминаемого Солином камня — имя той самой упрятанной в потайном ящике черной печати, на которую исчезнувшая раса навсегда нанесла знаки, что не мог прочесть ни один человек; знаки, которые вполне могли скрывать историю ужасных деяний, совершенных давным-давно и забытых еще до того, как горы обрели свои нынешние очертания.

Спустившись следующим утром вниз, я застала профессора Грегга за его бесконечным кружением перед домом.

— Поглядите на этот мост! — закричал он, увидев меня.

— Какое чудное готическое творение! Эти углы между сводами, эта серая серебристость камня, благоговеющего перед утренним светом! Признаюсь, он кажется мне символом: он вполне мог бы олицетворять мистический переход из одного мира в другой…

— Профессор Грегг, — сказала я спокойно, — не пора ли мне узнать о том, что произошло и что должно произойти?

В тот момент он устранился от ответа, но вечером я вновь подступилась к нему, и профессор вдруг вспыхнул негодованием.

— Так вы еще не поняли? — шумел он. — Но я же вам столько рассказал и показал! Вы слышали почти то же, что и я, видели то же, что и я, — голос его начал понемногу остывать, — а ведь всего этого, в конечном счете, достаточно, чтобы многое прояснилось. Слуги, не сомневаюсь, уже доложили вам, что у несчастного Кредока предыдущей ночью опять случился припадок. Он разбудил меня криками, и я отправился к нему на помощь. Не приведи вас Господь увидеть то, что я видел этой ночью!.. Но все это впустую, ибо время мое истекает. Через три недели я должен вернуться в город — нужно готовить курс лекций, и мне понадобятся все мои книги. В считанные дни все будет кончено, и мне не придется больше говорить намеками, боясь оказаться посмешищем. Мне будут внимать с таким чувством, какого еще ни один человек не пробуждал в душе ближних.

Он замолк, лицо его лучилось радостью великого и необыкновенного открытия.

— Но все это в будущем — ближайшем, но все-таки будущем, — продолжил он наконец. — Кое-что еще надо сделать. Вы, конечно, помните, как я говорил вам, что исследования мои небезопасны. И именно сейчас мне предстоит одна чрезвычайно опасная встреча. Но это приключение должно стать последним, заключительным звеном в цепи…

По ходу разговора профессор нервно расхаживал по комнате. В голосе его боролись нотки ликования и откровенного страха, страха человека, который без оглядки совершает прыжок в неведомое; мне почему-то пришло на ум сравнение с Колумбом, сделанное профессором в тот день, когда он дарил мне свою книгу.

Вечер выдался прохладный, в кабинете, где мы сидели, трещал камин, и рубиновый отсвет на стенах напомнил мне былые дни. Я молча сидела в кресле у огня, обдумывая услышанное и по-прежнему безуспешно пытаясь поймать ускользавшую от моего внимания сюжетную нить, как вдруг до меня дошло, что в комнате произошла некая перемена. Некоторое время я приглядывалась, тщетно стараясь ее уловить: стол у окна, стулья, старое канапе — все было на месте. Но в следующее мгновение внутри у меня что-то сверкнуло, и я поняла, в чем дело. Я сидела лицом к бюро, что стояло по другую сторону от камина. На самом верху бюро красовался угрюмого вида бюст Питта, которого раньше я там никогда не видела. Потом я вспомнила прежнюю прописку этого шедевра. В дальнем углу, за дверью, помещался старый шкаф. Вот на этом-то шкафу, футах в пятнадцати от пола, бюст и покоился, обрастая пылью с самого начала века.

Я была крайне удивлена. В доме, насколько я знала, такой вещи, как стремянка, не водилось — я искала ее, когда мне понадобилось переменить занавеси в комнате. В то же самое время ни один, даже самый высокий мужчина не смог бы снять бюст при помощи стула, тем более что он стоял не на краешке шкафа, а был задвинут к самой стене. А профессор Грегг, кстати говоря, роста был ниже среднего.

— Как же вы сумели спустить вниз Питта? — поинтересовалась я.

Профессор с любопытством посмотрел на меня и минуту-другую помедлил с ответом.

— Должно быть, стремянка нашлась, или садовник принес с улицы лесенку?

— Нет, никакой лестницы у меня не было. Вот вам, мисс Лелли, — продолжил он, неловко пытаясь свести все к шутке, — маленькая головоломка, проблема в духе неподражаемого Холмса. Перед вами ряд фактов, ясных и очевидных, нужно проявить лишь остроту ума, чтобы найти решение. Ради всего святого! — вскричал он вдруг срывающимся голосом и с выражением сильнейшего испуга на лице. — Ни слова больше! Я же говорил, что не хочу обсуждать эту проблему. — С этими словами он вышел из комнаты и со всей силы хлопнул дверью.

Я в замешательстве оглядела комнату, не совсем понимая, что, собственно, произошло, и одно за другим отбрасывая пустые, нелепые объяснения. Я не могла взять в толк, с какой стати одно ничего не значащее слово и мельчайшая перемена в обстановке могли вызвать такую бурю. Дело выеденного яйца не стоит, блажь какая-то, размышляла я. Профессор в мелочах очень щепетилен и суеверен, и мой вопрос, очевидно, разбудил в нем потаенные страхи, какие вспыхивают у шотландки, когда у нее на глазах убивают паука или просыпают соль. Я начала потихоньку успокаиваться, но тут истина тяжелым грузом легла мне на сердце, и я с леденящим ужасом поняла, что тут не обошлось без постороннего чудовищного вмешательства. Бюст был просто недосягаем, без лестницы до него никто бы не добрался.

Я отправилась на кухню и, насколько могла спокойно, спросила прислугу:

— Кто снял бюст со шкафа, Энн? Профессор Грегг говорит, что не трогал его. Вам удалось найти стремянку в одном из сараев?

Девушка непонимающе смотрела на меня.

— Я и не притрагивалась к нему, мисс, — сказала она. — Я увидела его на теперешнем месте давеча утром, когда протирала пыль в комнате. Помнится, это было в среду, да-да, наутро после той ночи, когда на Кредока опять нашло. Моя комната рядом с его, — продолжала с жалостью Энн. — Это был какой-то кошмар! Он так орал, имена непонятные выкрикивал. Я не на шутку перепугалась, но потом пришел хозяин, что-то сказал, перенес Кредока вниз и дал лекарство.

— А на следующее утро вы обнаружили, что бюст переехал?

— Да, мисс. Когда я спустилась вниз и открыла окна в кабинете, там стоял жуткий запах. Я еще подумала, какая гадость, что же это такое? Знаете, мисс, я несколько лет назад взяла выходной и пошла с двоюродным братом Томасом Бартером в зоопарк. Я тогда служила у миссис Принс в Стенхоуп-Гейт. Мы отправились в зеленый домик поглядеть на змей, и там был точно такой же запах, помню, мне еще стало дурно, и Бартеру пришлось меня выводить оттуда. Вот я и говорю, такой же запах стоял в кабинете, я еще думала, с чего бы ему тут быть, и тут увидела, что Питтов бюст стоит себе на бюро хозяина. Я еще подумала: кто же это сделал и как? А когда начала протирать пыль, глянула на бюст — а на нем здоровенный такой след, прямо по пыли, пыль-то с него лет тридцать не стирали, и на следы от пальцев не похоже, а просто полоса — широкая, длинная. Я прошлась по ней рукой, сама не знаю, зачем, а она такая скользкая, липкая, будто змея проползла. Странно ведь это, правда, мисс? И кто это сделал? Беда, да и только.

Своей болтовней добросердечная Энн окончательно выбила меня из колеи. Я рухнула в постель и закусила губы, чтобы не закричать от мучительного ужаса и смятения чувств. Я просто едва не обезумела от страха; уверена, случись это днем, ноги моей там не было бы через пять минут. Я забыла бы все свое мужество, долг благодарности, все, чем была обязана профессору Греггу, не задумалась бы о том, какая судьба меня ждет и не придется ли мне вновь умирать голодной смертью, — только бы выскочить из липкой сети панического ужаса, которая с каждым днем стягивалась вокруг меня все туже и туже. Если бы знать, думала я тогда, если бы знать, чего бояться, я бы себя защитила, но здесь, в этом уединенном доме, окруженном со всех сторон дремучим лесом и уступами холмов, страх словно выползал из каждой норы, и кровь стыла в жилах от едва слышного глухого ворчания ночи. Тщетно призывала я на помощь остатки своего скептицизма и силилась холодным здравомыслием подкрепить веру в естественный порядок вещей — воздух, сочившийся в растворенное окно, дышал тайнами, я сидела в темноте и ощущала, как тишина становится тягостной и скорбной, словно на заупокойной службе, а мое воображение рисовало всяческих странных существ, роящихся в камышах у речной заводи.

Утром, едва ступив на порог столовой, я почувствовала, что неведомый мне сюжет близок к развязке. Профессор сидел с каменным лицом и явно никого и ничего не слышал.

— Я отправляюсь на довольно длительную прогулку, — сказал он, когда с завтраком было покончено. — Если я не вернусь к ужину, не ждите меня и не думайте, будто что-то случилось. В последнее время я заскучал, засиделся, и небольшая прогулка меня встряхнет. Не исключено, что я переночую в какой-нибудь скромной гостинице, если найду ее чистой и удобной.

По опыту совместной жизни с профессором Греггом я знала, что им движет отнюдь не желание развлечься. Я не могла и предположить, куда он направляется, и не имела ни малейшего представления о его миссии. Все мои ночные страхи вернулись, и когда он с улыбкой стоял перед домом, собираясь с силами перед дальней дорогой, я принялась умолять его остаться и оставить все мечты о неизвестном континенте.

— Нет-нет, мисс Лелли, — отвечал он, продолжая улыбаться. — Уже поздно. Vestigia nulla retrorsum[6] — девиз всех истинных первооткрывателей, хотя в моем случае, думается, это не стоит понимать слишком буквально. Но, право же, вы напрасно так тревожитесь. Моя маленькая экспедиция не опаснее дня, проведенного геологом в горах с киркой в руках. Риск определенный, конечно, есть, как и во время любой обычной экскурсии. Но в конце концов, могу же я позволить себе побыть беспечным? Я же не делаю ничего предосудительного. Так что — выше нос! Я прощаюсь с вами, самое позднее, до завтрашнего утра.

Он легко зашагал вверх по дороге, отворил калитку, ведущую в лес, и исчез в гуще деревьев.

Исполненный тягостного сумрака день тянулся бесконечно долго. Я вновь ощущала себя пленницей древнего леса, брошенной в неведомом краю тайн и кошмаров, причем так давно, что живой мир уже забыл о моем существовании. Надежда и страх боролись во мне, а между тем время шло к ужину, и я замерла в ожидании того момента, когда в холле зазвучат шаги профессора и его ликующий голос возвестит неведомую мне победу. Но наступила ночь, а профессора все не было.

Утром, когда служанка постучалась ко мне, я первым делом спросила ее, не вернулся ли хозяин; услышав, что спальня его пуста, я похолодела от отчаянья. Но я все еще тешила себя надеждой, что профессора задержала какая-нибудь приятная компания, и он вернется к ленчу или чуть позднее. Я взяла детей и отправилась на прогулку в лес, изо всех сил стараясь веселиться, играть с ними — одним словом, вести себя так, словно ничего не случилось. Час за часом ждала я, и мысли мои становились все более мрачными. Снова наступил вечер, я не находила себе места, и наконец, когда я через силу давилась ужином, снаружи послышались шаги и мужской голос.

Вошла служанка и как-то странно посмотрела на меня.

— Простите, мисс, — сказала она, — мистер Морган хочет поговорить с вами.

— Проводите его сюда, пожалуйста, — ответила я и прикусила губу от волнения.

Старик медленно вошел в комнату, служанка закрыла за ним дверь.

— Присаживайтесь, мистер Морган, — сказала я. — Что вы хотели мне сообщить?

— Да вот, мистер Грегг вчера утром, прямо перед уходом, оставил мне кое-что для вас и строго-настрого велел не передавать в точности до восьми часов сегодняшнего вечера, коли случится так, что он к той поре домой не вернется; а коли вернется — вернуть ему в собственные руки. Вот видите, мистера Грегга до сих пор нет, так что лучше, думаю, вручить вам этот пакет.

Он вытащил что-то из кармана, и, привстав, передал мне. Я молча приняла пакет; видя, что Морган не знает, как ему быть дальше, я поблагодарила его, пожелала доброй ночи, и он вышел. Я осталась в комнате наедине с бумажным пакетом — он был аккуратно скреплен печатью и адресован мне; условие, о котором только что упоминал Морган, было начертано размашистым почерком профессора на его лицевой стороне. С дрожью в сердце я сорвала печати. Внутри был еще один конверт, тоже надписанный, только открытый, и в нем-то я и обнаружила прощальное послание профессора Грегга.

«Дорогая моя мисс Лелли, — так оно начиналось, — цитируя фразу из старого учебника по логике, можно сказать, что сам факт чтения вами этого письма является свидетельством грубого просчета с моей стороны, просчета, боюсь, такого свойства, что он превращает эти строки в прощальные. Со всей определенностью можно утверждать, что ни вы, ни кто-либо еще никогда больше не увидят меня. Я сделал свой выбор, предвидя подобный оборот дела, и надеюсь, вы согласитесь принять адресованное вам скромное напоминание о моей особе и искреннюю признательность за то, что вы связали свою судьбу с моею. Постигшая меня участь столь ужасна, что подобное не привидится и в страшном сне, но вы имеете право узнать все — если пожелаете. Загляните в левый ящик моего стола, найдите там ключ от секретера — на нем есть особая пометка. В глубине секретера лежит большой конверт, скрепленный печатями и адресованный вам. Можете немедля бросить его в огонь, и тогда вам будет гораздо спокойнее спать по ночам. Но если вам угодно знать мою историю — читайте. Она написана для вас».

Внизу стояла знакомая твердая роспись. Я вновь вернулась к началу и перечитала письмо. Внутри у меня все замерло, губы побелели, руки заледенели. Мертвая тишина, царившая в комнате, близкое дыхание темных лесов и холмов, обступивших дом со всех сторон, обрушились на меня — я окончательно осознала, что осталась одна, без помощи и поддержки, не зная, куда обратиться за советом. Наконец я решила: пусть это преследует меня всю жизнь, все отпущенные судьбою дни, но я должна узнать, что кроется за необычными страхами, которые так долго изводили меня ужасной серой хмарью, похожей на зыбкие тени в лесных потемках. В точности исполнив указания профессора, я не без внутреннего сопротивления сорвала печати на конверте и извлекла из него рукопись. С тех пор рукопись эта всегда со мной, и я не вправе скрывать от мира ее содержание. Вот что я прочла в ту ночь, сидя за бюро около бюста Питта при свете настольной лампы.

«Заявление Уильяма Грегга, действительного члена Лондонского Королевского общества археологов, и прочая.

Много лет минуло с тех пор, как первое предвкушение гипотезы, которая ныне стала почти доказанной теорией, забрезжило в моем сознании. Я был изрядно подготовлен к этому беспорядочным чтением старых книг, и позднее, уже приобретя специальность и полностью отдавшись науке, известной под именем этнологии, я то и дело становился в тупик перед фактами, которые никак не согласовывались с научными догмами, перед открытиями, которые свидетельствовали о наличии чего-то, неподвластного всем нашим рационалистическим выкладкам. К примеру, я убедился, что многое из мирового фольклора есть лишь сильно преувеличенный рассказ о событиях, случавшихся в реальности. Особенно меня увлекала идея изучения рассказов об эльфах, добром народце из кельтских преданий. Там я и надеялся обнаружить канву, щедро расцвеченную позднейшими домыслами о фантастическом обличье маленьких человечков, одетых в зеленое и резвящихся среди цветов; мне казалось, что я вижу определенную связь между именем этой расы (которую считали вымышленной) и ее культурой и нравами[7]. Наши далекие предки называли эти жуткие созданья „справедливыми“ и „добрыми“ именно потому, что боялись их, по той же причине они придавали им чарующий и милый облик, прекрасно зная, что на самом деле все выглядит совсем иначе. К этому обману живо подключилась и литература, приложив свою шаловливую руку к сему преображенью, так что игривые эльфы Шекспира уже весьма далеки от оригинала и вся присущая им мерзость прикрывается маской безобидной игривости. В более же древних преданиях — сказаниях, которыми обменивались люди, сидя вокруг горящего костра, — можно уловить совсем иной дух. Он сквозит в историях о детях, мужчинах и женщинах, таинственным образом исчезавших с лица земли. В последний раз пропавших обычно видел какой-нибудь случайный крестьянин — человек шел полем, направляясь к странным зеленым круглым холмикам, и больше его никто никогда не встречал. Существуют также истории, рассказывающие о несчастных матерях, которые оставляли мирно спящее дитя за плотно закрытой на деревянную щеколду дверью, а по возвращении находили не пухлого розовощекого английского малыша, а чахлое, желтокожее, морщинистое созданье с угольно-черными глазищами, — одним словом, дитя иной расы. А есть и еще более мрачные предания о страшных ведьмах, колдунах и зловещих шабашах, содержащие явные намеки на соитие демонов и дочерей человеческих. Подобно тому, как мы превратили в добросердечных, хоть и чуточку капризных, эльфов мерзкий „честной народец“, мы подменили богопротивную скверну ведовства ходульным изображением старой карги на помеле в компании потешного черного кота. Еще греки называли отвратительных фурий великодушными благодетельницами, и северные народы неосторожно последовали их примеру.

Я продолжал свои исследования, урывая часы у других, более насущных трудов, и постоянно задавался вопросом: если предания правдивы, то кто же те демоны, что обеспечивали шабашам кворум? Естественно, я сразу отринул все сверхъестественные средневековые гипотезы и пришел к заключению: эльфы и дьяволы являются существами одной расы и одного происхождения. Благодаря болезненному воображению и буйной фантазии древние весьма преуспели в искажении и приукрашивании, но все же я твердо уверен, что у всего этого вымысла существует реальная, причем весьма мрачная, подоплека. В отношении ряда мнимых чудес у меня были сомнения. Да, мне очень не хотелось встретить в практике современного спиритуализма хоть один пример, содержащий малую толику истинности, но все же я не был целиком готов к отрицанию того, что человеческая плоть порой — пусть в одном случае из десяти миллионов — может служить покровом силам, кажущимся нам магическими; на самом деле, эти силы имеют отнюдь не небесное происхождение, наоборот, они представляют собою некий атавизм. У амебы или змеи есть возможности, которыми мы не обладаем. Теорией реверсии я объяснил многое из того, что кажется необъяснимым. Вот из чего я исходил: у меня были серьезные основания полагать, что львиная доля древнейших и непереиначенных преданий о так называемых эльфах есть чистая правда; сверхъестественный пласт этих преданий я объяснял предположением, что раса, выпавшая из великой цепи эволюции, может сохранять, как атавизм, определенные способности, которые нам представляются чудесными. Вот примерно такая теория складывалась у меня, и отовсюду я получал ей подтверждения — будь то обнаруженные в кургане сокровища, сообщение в провинциальной газете о заседании собирателей древностей или очередной курьез, почерпнутый из мировой литературы. Помнится, меня особенно поразило обнаруженное у Гомера замечание о нечленораздельно говорящих людях — значит, тот знал, сам или понаслышке, людей со столь неразвитой речью, что ее едва ли можно было назвать членораздельной. В свою гипотезу о расе, значительно отставшей в своем развитии от остальных, я легко вписал предположение о том, что представители ее говорят на наречии, которое не особо далеко ушло от звуков, издаваемых дикими животными.

На том я и стоял, радуясь тому, что моя концепция была весьма близка к истине, пока не наткнулся на случайную заметку в провинциальной газете. То было короткое сообщение об обычной, по всем приметам, деревенской драме: непостижимым образом исчезла молодая девушка, и злые языки распустили о ней дурные слухи. Я же глядел между строк: скандальные подробности были, скорее всего, придуманы, дабы хоть как-то объяснить то, что не поддается обычному объяснению. Бегство в Лондон или Ливерпуль, самоубийство (лежит себе припеваючи с камнем на шее где-нибудь на илистом дне лесного пруда), убийство — таковы были версии соседей несчастной девушки. Но я подумал: а что, если неведомая, ужасная раса обитателей холмов жива и поныне? А вдруг она обитает по-прежнему в диких, пустынных местах и время от времени являет миру злые деяния первобытного мифа, вечного, как мифы урало-алтайских племен или испанских басков? Мысль эта поразила меня в самое сердце: в странном припадке ужаса и ликованья я судорожно хватал ртом воздух, вцепившись руками в подлокотники кресла. Такое ощутил бы мой собрат, занимающийся естественными науками, доведись ему, гуляя по тихому английскому лесу, увидеть мерзкого ихтиозавра, прототипа легенд об ужасном змее, повергаемом доблестным рыцарем, или заслонившего солнце птеродактиля, именуемого в преданиях драконом. И все же меня, как человека, преданного науке, мысль о подобной возможности повергла в буйную радость. Я выкромсал заметку из газеты и положил ее в ящик старого бюро, решив, что это будет первый экспонат наистраннейшей из существующих коллекций. Долго сидел я в тот вечер, предаваясь мечтам о работе, которую предстоит проделать, и старался не остужать здравым смыслом пыл первых откровений. Когда же я начал беспристрастно разбираться с упомянутым случаем, то понял, что строю свои предположения на довольно-таки зыбком основании, вернее — безо всякого основания; правда вполне могла быть на стороне местных обывателей, и я решил оценить этот случай очень сдержанно. И все же с тех пор я стал держать ухо востро и втайне упивался мыслью о том, что я один стою на страже, а полчища ученых и исследователей, ничегошеньки не ведая, позволяют, может быть, исключительно важным фактам проходить мимо незамеченными.

Прошло несколько лет, прежде чем я смог пополнить содержимое ящика. Вторая находка в точности повторяла первую с той лишь разницей, что место действия было другое, тоже весьма удаленное. Но кое-что я из нее извлек — ведь во втором случае, так же, как и в первом, драма разыгралась в пустынном и глухом краю, а значит, теория моя находила пусть ничтожное, но подтверждение. Решающее значение имело для меня третье происшествие. Опять же среди отдаленных холмов, в стороне от торных дорог был обнаружен умерщвленный человек, причем орудие убийства валялось рядом. Тут же пошли всякого рода слухи и догадки, поскольку роль кистеня удачно исполнил первобытный каменный топор, закрепленный жилами на деревянной рукояти. Выдвигались самые нелепые и неправдоподобные предположения. Самые дикие версии заходили в тупик. Я же думал об этом случае с нескрываемой радостью и не поленился вступить в переписку с местным доктором, который участвовал в дознании. Человек острого, проницательного ума, доктор пребывал в полнейшем недоумении. „О таких вещах в провинции распространяться не стоит, — писал он мне, — но тут явно кроется какая-то жуткая тайна. В мое распоряжение был предоставлен тот самый каменный топор, что послужил орудием убийства, и мне стало интересно опробовать его. Как-то в воскресенье, пополудни, когда домочадцы и слуги отлучились, я отнес топор на задний двор и там, укрывшись за тополями, проделал эксперимент. Я обнаружил, что топор совершенно непригоден для дела — то ли у него какое-то особое равновесие, некий скрытый центр тяжести, к которому надо долго приноравливаться, то ли нанесение нужного удара требует исключительной ловкости и силы — не знаю, только домой я вернулся с самым нелицеприятным мнением о собственных атлетических данных. Мои „упражнения“ с топором походили на неумелое метание молота, когда сила рывка обрушивается на метателя — меня резко заносило назад, а топор падал на землю. В другой раз я привлек к эксперименту одного опытного лесника, но и этот человек, не выпускавший топора из рук на протяжении четырех десятилетий, ничего не мог поделать с каменным орудием — любая попытка совладать с ним кончалась неудачей. Короче говоря, не будь это в высшей степени абсурдным, я бы сказал, что за последние четыре тысячелетия не земле вывелись существа, способные нанести удар тем оружием, которым был убит старик“. Это, как можно себе представить, не было для меня особой новостью, и впоследствии, когда я услышал эту историю целиком — несчастный старик, оказывается, любил посудачить о том, что-де можно увидеть по ночам на одном диком холме, намекая при этом на неслыханные чудеса, и как раз на том самом холме обнаружили его окоченевший труп — я понял, что пора догадок и предположений позади. Но с еще большими затруднениями я столкнулся, предприняв следующий шаг. Многие годы я владел необычной каменной печатью — куском тусклого черного камня, насчитывающим от кончика рукоятки до печатки два дюйма в длину. Сама печатка была естественного происхождения шестиугольником диаметром в дюйм с четвертью. Внешне она походила на увеличенный старомодный пестик для набивания табака в трубку, но, скорее всего, таковым пестиком не являлась. Ее прислало мне одно внушающее всяческое доверие лицо, сообщившее, что печать была обнаружена близ стен древнего Вавилона. Вырезанные на печати буквы оставались для меня неразрешимой загадкой. Они представляли из себя нечто вроде клинописи, перемежавшейся чужеродными элементами, которые сразу же бросались в глаза. Сколько я ни пытался прочесть надпись, полагая, что мне помогут известные на сегодня правила дешифровки клинописи, все оканчивалось полным провалом. Это обстоятельство весьма задевало мою профессиональную гордость. Я частенько вынимал Черную Печать из шкафа и разглядывал ее с таким тупым упорством, что в сознании у меня отпечатался каждый ее штрих, — я безошибочно мог воспроизвести надпись по памяти. Вскоре я получил от своего корреспондента на западе Англии письмо с приложением, которое сразило меня наповал, словно удар молнии. На большом листе бумаги были старательно выведены буквы с моей Черной Печати, а над ними рукой моего друга было выведено: „Надпись, обнаруженная на известняковой скале Серых Холмов, в Монмутшире. Нанесена неким красным веществом, причем совсем недавно“. Друг сообщал: „Посылаю вам эту странную надпись с необходимыми уточнениями. Пастух, проходивший мимо камня неделю назад, клянется, что на нем не было никаких отметин. Буквы, как я уже говорил, нарисованы на камне неким красным составом, средняя высота их составляет около дюйма. Мне они напомнили клинопись, только сильно деформированную, что, конечно же, мало похоже на правду. Либо это мистификация, либо каракули цыган, которых в нашем краю предостаточно. У них, как известно, есть множество условных значков, при помощи которых они сообщаются друг с другом. Два дня тому назад мне довелось побывать около этого камня в связи с довольно печальным случаем, который там произошел“.

Как вы понимаете, я немедля написал ответ, в котором выразил другу благодарность за то, что он не поленился скопировать надпись, и между делом осведомился об упомянутом случае. Из его ответа я узнал, что некая женщина по фамилии Кредок, лишившаяся за день до того мужа, отправилась сообщить прискорбное известие двоюродному брату, который жил в пяти милях от ее дома. Она пошла кратчайшим путем, через Серые Холмы. Миссис Кредок, бывшая в ту пору совсем молодой женщиной, до родственников не добралась. Поздно вечером потерявший пару овец фермер, думая, что те отбились от стада, шел через Серые Холмы с собакой и фонарем. Внимание его привлек звук, который, по его описанию, походил на тоскливый и жалобный вой; пойдя на голос, фермер обнаружил несчастную миссис Кредок скорчившейся у известняковой скалы и раскачивающейся из стороны в сторону с такими рвущими сердце стенаниями и воплями, что поначалу он даже был вынужден заткнуть уши. Женщина позволила отвести себя домой, приглядеть за ней пришла соседка. Ночь напролет миссис Кредок кричала, перемежая стенания словами какого-то непонятного наречия; вызванный доктор поспешил объявить ее душевнобольной. Неделю она пролежала в постели, то завывая, как неприкаянная и навеки проклятая душа, то впадая в глубокое забытье; все считали, что горе утраты помутило ее разум, и врачи серьезно опасались, что она не выживет. Стоит ли говорить, как заинтересовала меня эта история. Я попросил своего корреспондента регулярно сообщать мне обо всем, имевшем хоть какое-то касательство к данному случаю. Через шесть недель женщина опамятовалась, постепенно пришла в себя, а спустя несколько месяцев произвела на свет сына, нареченного при крещении Джарвисом, — он, к несчастью, родился слабоумным. Таковы были факты, известные деревне. Для меня же, леденевшего при мысли о чудовищных преступлениях, которые, вне всякого сомнения, творились древней расой под покровом ночи, все эти объяснения были в высшей степени недостаточными, и я по неосторожности рассказал о моей гипотезе кое-кому из коллег. Не успело последнее слово покинуть мои уста, как я горько пожалел о преждевременном разглашении своей величайшей тайны. Друзья рассмеялись мне в лицо, сочтя меня сумасшедшим. Возмущаясь и негодуя, в душе я посмеивался, ибо мог не опасаться этих болванов — доверять им все равно что откровенничать с полями, морями, песками, лесами, равнинами, пустынями и горами.

Только теперь, уже обладая достаточными знаниями, я сосредоточил все свои усилия на дешифровке надписи с Черной Печати. Долгие годы эта загадка была единственным, что занимало меня в короткие часы досуга, поскольку большая часть моей жизни, как водится, была посвящена исполнению других, более „приличных“ обязанностей. Лишь изредка мне удавалось урвать недельку для сокровенных изысканий. Полная история этого любопытного исследования кому угодно может показаться крайне утомительной, ибо в основном она состоит из длинного перечня изнурительных неудач. Я достаточно поднаторел в древних рукописях, чтобы иметь нахальство рассчитывать на успех. Я состоял в переписке со многими учеными. мира и не верил, что в наши дни какие бы то ни было письмена, сколь угодно древние и запутанные, могут устоять перед мощью научного знания. Тем не менее факт остается фактом — четырнадцать полных лет понадобилось, чтобы найти ключ к таинственному тексту. С каждым годом профессиональных обязанностей у меня все прибавлялось, а часов досуга, в соответствии с немудреными правилами механики, становилось все меньше. Это, понятно, замедляло ход исследований, и все же, оглядываясь на те годы через левое плечо, я удивляюсь масштабности своих поисков. Я терпеливо собирал образцы древнего письма всех времен и народов. Ничто не ускользнет у меня из виду, решил я, буду использовать любую подсказку. Один шифр сменялся другим, но результатом даже не пахло, и с годами я стал отчаиваться и подумывать, уж не является ли Черная Печать единственным реликтом некой исчезнувшей расы, отказавшей нам в иных следах своего существования. Сгинувшей, как Атлантида, в каком-нибудь великом катаклизме… И теперь тайны ее погребены на дне океана или в толще холмов. Я продолжал упорствовать, но прежней непоколебимой веры уже не было. Дело решил случай. Оказавшись в одном крупном городе на севере Англии, я посетил самый богатый в тех краях музей. Хранитель его был одним из моих преданных поклонников, и когда, уже изрядно измученный, он показывал мне очередную витрину с минералами, мое внимание вдруг привлек один экспонат — черный четырехдюймовый камень, чуть-чуть напоминавший Черную Печать. Я инстинктивно взял его в руки, перевернул и с изумлением обнаружил, что тыльная сторона надписана. Своему другу-смотрителю я хладнокровно сказал, что экспонат мне любопытен и что я буду крайне признателен, если мне будет позволено взять камень на пару дней в гостиницу. Смотритель, естественно, был рад мне угодить. Я поспешил к себе в номер и со всем тщанием принялся изучать экспонат. На камне было две надписи: одна обычной клинописью, другая — знаками Черной Печати. Я понял: разгадка рядом. Сделав точную копию обеих надписей, я вернулся в Лондон, и, положив их на стол рядом с Черной Печатью, приступил к решающей атаке. Надпись на камне, сама по себе довольно любопытная, не проливала света на мои вопросы, но транслитерация сделала меня обладателем шифра. Конечно, не обошлось без конъектуры[8], причем то и дело возникала неуверенность относительно одной идеограммы, а один вновь и вновь повторявшийся на печати знак подло не давался мне несколько ночей кряду. Наконец тайна предстала предо мной в облачении обычных английских букв. Могу с уверенностью сказать, что наш благородный язык никогда еще не использовали для передачи таких ужасных текстов. Едва дописав последнее слово, я дрожащими, неверными руками разорвал листок в мелкие клочья, бросил их в красное жерло камина, убедился в том, что они вспыхнули и почернели, а затем стер в порошок оставшиеся серые хлопья пепла. Никогда с тех пор я не писал и уж, конечно, никогда не напишу этих чудовищных слов — слов, которыми человека можно вновь низвести до скверны, из коей он поднялся к свету, и облечь плотью мерзкого пресмыкающегося или змеи.

Теперь оставалось одно, но самое важное. Я знал, но жаждал видеть. И вот спустя некоторое время мне удалось снять дом в окрестностях Серых Холмов, неподалеку от хижины, где жила миссис Кредок с сыном Джарвисом. Наверно, не стоит вдаваться в детальное описание всех событий, которые произошли со мной здесь. Я был уверен, в Джарвисе Кредоке течет кровь „маленького народца“, и позднее узнал, что он не раз встречался с сородичами в самых укромных местах этого пустынного края. Когда однажды я услыхал, как он в очередном припадке говорит или, скорее, шипит на жутком наречии Черной Печати, ликование, боюсь, заглушило во мне жалость. С уст его слетали тайны подземного мира, в том числе — словесное воплощение ужаса „Иксаксар“, о значении, произношении и начертании которого я предпочитаю умолчать.

Но один случай я обязан рассказать. Однажды глубокой ночью я проснулся от уже знакомых свистящих звуков, прошел в комнату к несчастному мальчику и увидел, как он в конвульсиях, с пеной у рта, мечется по кровати, словно уворачиваясь от нападавших на него демонов. Я отнес его к себе в комнату и зажег лампу. Он корчился на полу, умоляя вселившуюся в его плоть силу убраться туда, откуда она пришла. На моих глазах тело его разбухло, вздулось, как пузырь, лицо почернело — и вот тогда, в этот решающий момент, я сделал все, что требовали предписания печати, и, отбросив угрызения совести, поступил, как подобает настоящему ученому — стал хладнокровно наблюдать за происходящим. Зрелище, развернувшееся передо мной, превосходило самые дикие фантазии. От тела на полу отделилось Нечто, вытянулось, липким колышущимся щупальцем обхватило бюст на шкафу и переставило на бюро.

Когда все было кончено, я до самого рассвета не мог найти себе места. Бледный, дрожащий, исходящий потом, я расхаживал по кабинету и тщетно силился увещевать себя: „Ты не видел ничего поистине сверхъестественного. И кроме того, змей, выпроставший и втянувший обратно свои жуткие щупальца, был не самым значительным эпизодом из того, что предстало у тебя перед глазами“. Но неодолимый ужас отметал все доводы разума, и я не переставал клясть себя за причастность к ночному происшествию.

Остается добавить совсем немного. Я отправляюсь на последнее испытание, на последнюю схватку, ибо я решился на все и готов встретиться лицом к лицу с „маленьким народцем“. Со мной будет Черная Печать, и я надеюсь, что знание ее тайн поможет мне. Но если я, по несчастью, не вернусь из этой экспедиции, не стоит даже и гадать о моей ужасной участи».

Этими словами кончалась рукопись, которую оставил после себя профессор. Я читала ее всю ночь, а поутру взяла с собой Моргана, и мы отправились к Серым Холмам по следам пропавшего. Мое и без того унылое настроение усугублялось дикой глушью того края — со всех сторон нас окружали голые зеленые холмы, усеянные серым известняком и валунами, которым разрушительное время придало фантастическое сходство с фигурами людей и животных. Наконец, после долгих часов изнурительных поисков, мы обнаружили часы с цепочкой, кошелек и кольцо, завернутые в плотный пергамент. Когда Морган разрезал жгут, которым был перевязан сверток, и достал вещи профессора, я расплакалась, но заметив повторяющиеся на пергаменте знаки Черной Печати, умолкла в ужасе. Наверное, только в тот момент я впервые осознала, насколько страшна была участь, постигшая моего недавнего хозяина. Скажу еще, что адвокат профессора Грегга отнесся к моим свидетельствам как к сказке и наотрез отказался даже заглянуть в документы, которые я положила перед ним. Это на его совести появившееся в печати заявление о том, что профессор Грегг утонул, а тело его было унесено в открытое море.

Загрузка...