Но вот забыть было трудно. Взгляд Ивана Петровича на окружающий мир как-то неуловимо изменился. Одно дело догадываться о не слишком красивых мыслях ближнего, другое — подсматривать в эти мысли, как в чужие исповедальные письма, оставаться один на один со своим нелепым отражением в кривом зеркале чьих-то извилин.

Забыть было трудно. Разумеется, жаль Аннушку, но с другой стороны сцены! Спонтанно, без всякого к тому побуждения всплывали такие сцены, от которых у Ивана Петровича дух захватывало, и делалось ему пусто во всех отношениях. И опять-таки — размолвка с братом! Ну, не хотел же Иван Петрович его обидеть, в мыслях такого не держал. Однако Федя обиделся, и, должно быть, надолго, и самое забавное, что его коллеги уверены в злонамеренности выступления ближайшего родственника.

Все эти рассуждения настроили Ивана Петровича на грустный лад. С любых концов, казалось, штамповали его погаными штампиками «Неудачник», уже и места свободного не хватало.

Попозже, часам к одиннадцати, когда отрицательные эмоции готовы были целиком проглотить его, спасительное воображение стало все устойчивей воспроизводить славный образ девушки Лены, обладательницы тяжелой сумки и красного беретика. Может быть, встреча у «Октября» — ее полудетская прихоть, и вообще — придет ли она, не посмеется ли, не пришлет ли полюбоваться на нахального толстячка какую-нибудь развеселую подружку-хохотушку?

В обеденный перерыв Иван Петрович проявил истинный героизм и, прихватив пару пирожков, помчался кратчайшим путем с тремя пересадками в «Октябрь» за билетами. Фильм шел с понедельника и, говорили, делал полные сборы. Судя по афишам, «Бессилие» — историческая лента, артисты в рыцарских доспехах, прекрасные дамы, сражения… Как раз то, что нужно для первого похода с девушкой — фильмом она заведомо будет довольна, смотреть на рыцарей и обсуждать их подвиги всегда приятно. Смущало Ивана Петровича только название, поскольку здоровые ребята, по макушку закованные в латы, вызывали в нем ассоциации с чем угодно, кроме бессилия. Что ж, тем интересней будет во время сеанса, решил он.

Голубые бумажки в кармане резко сократили послеобеденную службу Ивана Петровича. Этот странный и совершенно неизвестный в теории относительности эффект был обусловлен не только идиллическими картинками с участием Лены, но и более непосредственными фантазиями. Например, представлял себе Иван Петрович того же самого Выгонова в шлеме с роскошным павлиньим султаном. Было бы интересно вмонтировать туда небольшое электронное устройство, чтобы в подходящей ситуации перья сами по себе распускались в широчайший веер и приветствовали монарха или даму сердца. Монарх представлялся Ивану Петровичу в облике Филиппова или Пряхина, хотя последнего лучше было бы произвести в заместители монарха по режиму. С дамой выгоновского сердца дело обстояло похуже — без брючного костюма Лидочка никак не складывалась в четкое изображение, а Фаина Васильевна очень даже складывалась, но увязать ее образ с Выгоновым было слишком трудно.

Под эти приятные фантазии Иван Петрович лихо расправился со сводной справкой по анкетам, распространенным среди работников мясокомбината, и тем самым незаметно выполнил программу и завтрашнего дня. Стимулирующую роль искусства Иван Петрович принял, как должное, и настолько вошел в рыцарские образы, что даже удивился отсутствию в ответах каких-либо рыцарских мотивов. Мнилось ему, что, распространи их институт свои анкеты среди высокородных баронов, — процент жалоб на бытовые неурядицы резко подскочил бы, поскольку, по сведениям Крабова, средневековые замки строились без особых удобств, без учета многообразных культурных и, так сказать, естественных нужд. В этом со смысле, отсутствие статистически обоснованной кривой роста благосостояния по сравнению, скажем, с 13-м веком могло рассматриваться как крупное научное упущение НИИТО.

В половине шестого Иван Петрович уже маячил у входа в «Октябрь», ловко увертываясь от желающих приобрести лишний билетик. Странная и многочисленная категория граждан, надеющихся на чудо, со всех сторон обтекала его, создавая то там, то тут небольшие водовороты вокруг немногих, кто своим рассеянным видом или просто недостаточно резким отказом оставлял хоть один шанс на добычу пропуска в двухсерийный средневековый рай.

«Скорее всего, она не приедет, — думал Иван Петрович. — Было бы смешно увидеть ее здесь рядом со мной. Будем считать, что я пришел сюда не из-за нее, а просто в кино. Когда же я выбирался последний раз? Кажется, в прошлом году… Посидели полчаса на какой-то комедии, а потом Аннушка вспомнила о невыключенной газовой плите…»

В тот момент, когда воспоминания Ивана Петровича готовы были обратиться к подгоревшему чайнику, перед ним возникла Леночка и без всякого здрасьте-извините стала поносить общественный транспорт. И вправду, оставалось всего пять минут до начала сеанса.

— Куда пойдем? — спросила она, полагая, что ритуал вежливости уже исполнен.

— Как куда? — удивился Иван Петрович. — Конечно, в кино.

Леночка восторженно хлопнула ладошками, подпрыгнула и, ухватив Ивана Петровича под руку, рванулась к входу.

«Очень непосредственный ребенок», — решил Крабов, приноравливаясь к ее темпу. И тут же на него посыпались забавные лоскутики Леночкиных мыслей:

Смешной дядька — вот уж не подумала бы, что он добудет билетики… А ничего у нее дубленка… И этот глазеет… Симпатичный… Вальке позвонить? Не успею… Про что кино? Спросить… А, ладно, сейчас увижу… Купит ли он мороженое? Как намекнуть?.. Пусть догадается, а то провожать не разрешу… Хорошо, что билеты достал, иначе потащил бы в кабак — это уж как пить дать… А вообще, старый он, чтоб по киношкам водить.

Из всего потока Иван Петрович уловил лишь один квант полезной информации и сразу же неподалеку от контролера купил спутнице стаканчик мороженого. Разумеется, в Ивана Петровича полетела сладкая порция мысленной признательности с небольшой горчинкой из-за сравнения с каким-то Семеном, от которого и стакана лимонада не дождешься.

Главная проблема, измучившая Крабова перед началом сеанса, заключалась в словах «брать или не брать». Брать или не брать Леночку за руку, когда в зале погаснет свет? По слегка заплесневелым юношеским воспоминаниям Иван Петрович представлял, что это приятнейшая операция. Однако он страшно стеснялся — вдруг Леночка подумает, что за несчастный билет в кино и мороженое со он хочет получить бог весть какую награду.

«Может, и вправду стоило в ресторан позвать?» — скользнула у Крабова запоздалая и финансово не обоснованная идея, когда они усаживались в середине восемнадцатого ряда.

Но в Леночкиных глазах светилось неподдельное удовольствие от всего происходящего, а в мыслях кувыркались какие-то сладкие символы мороженого.

Сомнения Ивана Петровича потихоньку рассеялись. Во время журнала он так и не смог принять единственно верное решение относительно руки. Поэтому он просто взял Леночкины пальцы в свою ладонь и застыл, демонстрируя всем своим видом отсутствие неделикатных намерений. Леночка сначала вздрогнула, но тут же успокоилась, и Крабову даже показалось — ее липкие от мороженого пальчики ответили ему легким пожатием. Из-за этого Иван Петрович пропустил все заставочные кадры и не сумел узнать, кто же сотворил такой странный, мало на что похожий фильм.

14

Сначала на экране появилась клетка, в которой билась редкостной красоты птица. Потом рука какого-то урода в драной холщовой рубахе взметнула над клеткой черный платок. Трепещущая от ударов крыльев черная конструкция надвинулась, захватывая экран, и в этом крупном плане Ивану Петровичу передалось ощущение птичьей клаустрофобии, словно он сам попал в замкнутый безвыходный объем, над которым неизвестный урод размахнул свой вонючий непроницаемый платок.

И тут же в немую сцену ворвался гул огромного лагеря крестоносцев под стенами Константинополя. Рыжие бородатые детины с громким хохотом жарили бараньи ноги и упивались вином из дорогих серебряных кувшинов.

Потом в роскошных своих покоях метался слепой император Исаак II, призывая громы небесные на головы броненосных варваров. Из длинного монолога Иван Петрович понял, что древний правитель страдает от материальных затруднений и предательства собственного сына Алексея, который добился разделения трона, пообещав латинянам незамедлительную выплату сумасшедшей контрибуции.

Сравнительно спокойная обстановка дворца сменилась феерическими сценами насилия и разбоя — в константинопольском пригороде разгулялся небольшой отряд крестоносцев. За временно сохраняемый престиж властителя народ по обыкновению платил головами мужчин и девственностью дочерей…

Тайный совет в лагере, восстание горожан, толпа, несущаяся по Триумфальной дороге, продажа и перепродажа всего, что продается и не продается, коронация Алексея Дуки по кличке Мурцуфл — того единственного, кто печенкой чувствовал неизбежный крах своего пестрого и нелепого государства, страшная картина удушения последнего из династии Ангелов Алексея IV, неудачливого тезки самозванца Мурцуфла и неверного сына, и, наконец, грандиозный штурм и разграбление Константинополя. Сцены отдельных схваток, открыточные виды великого города со стороны безмятежной Пропонтиды, вездесущие лисьи физиономии венецианцев и последняя любовь главаря крестоносцев Бонифация Монферратского к юной гречанке, стремящейся по-своему спасти родной город и близких людей…

Все это мощной волной влилось в Ивана Петровича, затопило его, и к немалому стыду своему он вспомнил о руке спутницы только тогда, когда движение невидимого реостата стало наполнять зал слабым белесым светом.

«Странно, — подумал он, — я пришел сюда поухаживать за девушкой, а надо же! — просто сидел и смотрел кино».

Леночка улыбнулась Крабову и забрала руку, чтобы поправить шарф и беретик и вообще привести себя в порядок. Толпа зрителей медленно рассасывалась в проходах, истекая отсюда, из воздуха, насыщенного крахом далеких миров, в обычную вечернюю круговерть, к бутербродам, телевизорам, автобусам и прочим достижениям цивилизации.

— Правда, хорошая картина? — спросила Леночка, выбираясь на улицу впереди Крабова и слегка отталкиваясь от него своим остреньким локотком.

— Хорошая, — рассеянно ответил он, пытаясь отогнать видения трехдневного погрома, особенно сцену разрушения статуи Беллерофонта верхом на Пегасе.

— Все-таки красиво они одевались, помните Бланку? — продолжала Леночка, не обращая внимания на своеобразное настроение Крабова. — А гречанка совсем красавица, правда? Кто ее играл, не знаете?

— Не знаю, — все также безразлично бросил Крабов.

— А почему она называется «Бессилие»? Смешно, правда?

— Почему смешно? — переспросил Крабов. — Это как раз не очень смешно. И разве речь не о том? Вспомните, как метался этот Алексей V, призывая греков к сопротивлению. Все понимали, какие их ждут ужасы, но никто не колыхнулся. Когда все всё понимают и никто не хочет пальцем пошевелить — это и есть бессилие.

— Вас послушать, — сказала Леночка, — получается — Византия рухнула от того, что государство надоело, попросту надоело всем его гражданам. Разве так бывает?

«Ого!» — подумал Иван Петрович, а вслух сказал:

— Очень даже бывает. Кому нужна труха? Вот и выходит — сначала надоедает, а потом никому ничего не надо.

— Но ведь гражданам-то хуже, — удивилась Леночка. — Они же должны быть патриотами, правда?

— Правда, — ответил Иван Петрович заметно потертым Леночкиным словом, граждане должны, но толпе государственных рабов на все плевать…

— И Мурцуфла этого жалко, — вставила Лена.

— Жалко, — сказал Крабов, — жалко, потому что он в клетке и понимает, что в клетке, но клетка собственной конструкции, и на нее накинут черный платок…

— Какая клетка? А-а, та, что вначале, да?

— Есть клетка времени, и он сидит в ней, — стал разъяснять Иван Петрович, — и выскочить из этой клетки ему не дано, он вынужден делать то, что положено в данной клетке в данное время. А жалко потому, что он-то это понимает — не в наших, а в своих образах, но все равно понимает. В остальном чем он лучше других?

Скучно и непонятно. Умничает толстячок. А название глупое — может, так на русский перевели, а на самом деле — другое…

Такой сигнал воспринял Иван Петрович, когда они с Леной подходили к остановке, и чуть не ответил, что при любом названии оригинала он считает перевод весьма удачным — откуда взять лучший русский эквивалент бессилия? И нужно ли? Хотел ответить, но вовремя удержался и получил новую порцию:

С приветом дядя, ей-богу, с приветиком. Все пальцы измял, ну и что? Теперь проводить захочет. Скучно…

Иван Петрович нерешительно помялся на месте, подумал. Подходил ее автобус.

— Спасибо, Леночка, за компанию, до свидания, — сказал он вдруг, хотя еще пару секунд назад мог бы поклясться, что никогда не откажется от проводов симпатичного существа в красном берете.

Похолодало. Иван Петрович добрался до дому к часам десяти и хотел сразу же залезть в постель. Но его поджидала Анна Игоревна с ужином, носившим следы какой-то праздничной идеи. И главное — не было вопросов и не приходилось возводить бастионы оправдательной блажи. Зато стопочка «Пшеничной» пришлась очень кстати. Он согрелся.

— Хочешь еще? — спросила Анна.

— Нет, спасибо.

X Тогда она ткнулась носом в воротник его домашней куртки и заплакала.

Через час они уснули, довольные друг другом и переполненные тем трудно определимым и незаслуженно забываемым чувством, которое иногда называют нежной признательностью.

15

Разумеется, в эту ночь к Ивану Петровичу не мог не прийти полноценный сон. И сон пришел.

Прежде всего, он увидел себя на берегу Пропонтиды, но почему-то не могучим рыцарем в блестящих доспехах, а маленьким мальчишкой, вылепливающим из влажного песка большой и красивый замок.

Он твердо знал, что раскинувшийся неподалеку город — не его родина. Он явился сюда как бы по пути, случайно, а истинная его цель — война за гроб Господень с неверными где-то там, на юго-востоке. И потому на рубахе его нашит небольшой красный крест — ведь не может быть, чтоб в столь древние времена под стенами Константинополя выбирали санитаров, да и в реальном своем школьном детстве Иван Петрович до такой должности никогда не дослуживался, а напротив, постоянно хватал замечания за грязные и обгрызенные ногти. Правда, специалистом по части песочных замков он был отменным.

Прямо на маленького Ваню налетел могучий всадник, подхватил его, и Ване, то есть Ивану Петровичу, почудилось, что они, как в сказке, одним прыжком перемахнули через высоченные константинопольские стены.

Так Крабов оказался в низкой, богато украшенной перламутровыми инкрустациями комнате один на один с Алексеем V, который действительно непрерывно хмурился, всем своим видом оправдывая кличку Мурцуфл.

«Отличное имя для кота, — подумал Иван Петрович, — а то все Васька да Васька…»

— Здравствуйте, Иван Петрович, — глухим голосом произнес император. Что делать будем?

— А что? — растерялся Крабов.

— Как что? — удивился великий базилевс. — Готовится штурм, Иван Петрович, не сегодня, так завтра эта крестоносная орда ворвется в город.

— Надо войско собрать, — поражаясь своей государственной мудрости, посоветовал Крабов.

— Вот! — громко воскликнул базилевс. — В том-то и дело, что ничего не выходит. Войско не хочет собираться. Никто и ни за какие деньги не желает идти под наши знамена. Впрочем, денег тоже нет — последние Ангелы успели всю казну крестоносцам сплавить. Дескать, те — тоже христиане, только ищут бога своим путем. Мы бы их шайку шапками закидали — у нас перепроизводство головных уборов, — но теперь ни одна живая душа и шапкой кинуть не хочет.

«Откуда он выучился так по-русски шпарить? — поразился Иван Петрович. Вот будет комедия, когда я объявлю в Академии наук, что византийский император совсем прилично по-нашему изъясняется…»

Но эта глубокая мысль не получила должного развития. Алексей V начал генерировать, и Иван Петрович страшно обрадовался, что его способности не исчезли от такого дальнего броска во времени.

Сей рыцарь — явный шпион Бонифация, в аду мне гореть, если он не лазутчик. За чей счет он стал бы носиться по столетиям? А может, венецианцы? Не устроить ли ему небольшую пытку?..

От последней идеи базилевса прошибло Ивана Петровича холодным потом. Греки, резонно полагал он, очень приличные мастера насчет пыток. Впрочем, кто не мастер в этой области? А испытывать на себе достижения разных народов в древнейшем искусстве развязывания языков никак не хотелось. Хотелось мгновенно испариться.

Оглядев себя, Иван Петрович понял, что он уже не мальчик, а настоящий рыцарь, только доспехи у него синтетические — из какого-то блестящего пластика. До чего же быстро он повзрослел под действием нехитрой задумки великого базилевса.

«Прекрасно, — мелькнула у него мысль, — но что будет с моим панцырем, если кому-нибудь из этих здоровенных идиотов захочется стукнуть меня мечом? Надо срочно уматывать отсюда, пока цел… Или доспехи сменить?..»

Но Иван Петрович точно знал, что запись в общую очередь на рыцарскую амуницию прекращена, а удостоверения участника Первого крестового похода у него пока нет.

— Вот и ты не хочешь поддержать меня, — печально сказал Алексей V. — По глазам вижу, что ты мечтаешь испариться в самый ответственный момент. Но не удастся! Ничего у тебя не выйдет! Ты будешь помогать мне до последнего.

— Но я тороплюсь, — стал оправдываться Иван Петрович. — Я вообще из другого времени, я случайно попал в ваш Константинополь. Мне домой надо, а завтра утром — на работу.

— Я сам знаю, из какого ты времени, — твердо заявил базилевс. — Будешь из того времени, которое я укажу, ибо с меня никто еще не снял императорскую корону, и я сам волен указывать ход времени.

«Это он от наглости или избытка христианского мировоззрения? — подумал Крабов. — Он же умный мужик».

— Я и вправду не дурак, — продолжал базилевс, пытаясь скорчить ироническую ухмылку. — Я повидал такое, что тебе ни в одном двухсерийном сне не привидится, я понимаю все, даже то, что ты из иного времени. Но мне нужен живой свидетель — подчеркиваю, живой — и именно оттуда. И ты станешь свидетелем нашей гибели от равнодушия. Кстати, имей в виду — мне надоели твои критические взгляды. Тебя и семь с половиной веков ничему не научили. Сел бы ты на мое место…

Алексей V по кличке Мурцуфл вдруг безнадежно махнул рукой и умолк. Потом он внезапно и пружинисто вскочил с золотого трона, широким жестом пригласил Ивана Петровича следовать за собой, и они пошли, вернее, помчались по переходам императорского дворца.

«Здесь одной только стражей можно опрокинуть всех крестоносцев, — решил Иван Петрович. — На кой черт держать по целому взводу бездельников в каждом углу, жалуясь на нехватку военного бюджета?»

— Нельзя, — крикнул базилевс на ходу. — Эта стража хороша, когда охраняет наше величество от собственного народа. Но против вооруженных латинян она не пойдет. Избивать — одно дело, а воевать с крестоносцами совсем другое.

«Интересно, — подумал Крабов, — что именно он читает — мысли или взгляды?»

Но базилевс на своего спутника больше не реагировал. Они выскочили куда-то в район Форума Константина, и Алексей стал хватать за руки и трясти всех прохожих мужского пола.

— К оружию! — кричал он. — К оружию, константинопольцы! Защитим наш славный город от вторжения латинских варваров!

Но константинопольцы не собирались браться за оружие. У каждого находились какие-то неотложные дела. Некоторые просто отмахивались, другие, краснея и запинаясь, оправдывались, бубнили о семье, о трудных временах, третьи демонстрировали ворохи справок с круглыми печатями.

— Ах, бестии! — взревел базилевс. — Я всех вас выведу на чистую воду. Не владей я великим троном императора Константина, если не разоблачу ваши подлинные мыслишки.

И тут чьи-то сильные руки схватили Ивана Петровича и понесли над городом, и он, не успев насладиться принудительным полетом, оказался в огромном зале на позолоченном троне, очень похожем на тот, на котором ранее восседал базилевс. Трон был не слишком удобен, зато подлокотники в форме львиных лап показались Ивану Петровичу высшим достижением искусства, а великолепный материал балдахина он со знанием дела расценил как настоящую восточную ткань.

«Непонятно, — удивленно подумал он, — почему люди так стремились к столь неудобному и ненадежному креслу? Очень уж жестко. А из балдахина вышел бы неплохой отрез для Аннушки».

Внезапно он почувствовал, что правая рука его не свободна. Рядом стоял такой же трон, в котором удобно расположилась Леночка, поджав под себя одну ногу. Ее пальчики, по-прежнему липкие от мороженого, покоились в крабовской ладони.

«Надо ее одернуть, — решил Крабов. — Императрице не подобает такая поза».

Но на замечание просто не хватало времени. В зал вбежал базилевс Алексей V почему-то в сером костюме Макара Викентьевича Фросина, и вслед за ним стража стала вводить равнодушных константинопольцев.

— Приступим? — спросил базилевс и, подмигнув Ивану Петровичу совсем по-дружески, уселся у самого подножия великого трона императора Константина на полумягкий стул с инвентарной бирочкой. Откуда-то появились тонкие папки, и базилевс, закурив любимую фросинскую «Орбиту», стал листать и зачитывать личные дела.

«Значит, это древний византийский обычай, — сообразил Иван Петрович. Неужели и у них существовала артель слепых, штампующая эти страшненькие серые папочки? Ну, конечно! Без артели-то нельзя. И возглавлял ее предпоследний из царствовавших Ангелов — слепец Исаак II! Как трудно дается эта историческая правда…»

Иван Петрович даже устрашился всех тех слов, которые воспринимались неким волшебным сектором его мозга и самопроизвольно скатывались ему на язык. Но базилевс казался невозмутимым и даже, в своем роде, одухотворенным. Энтузиазм сквозил в его взгляде, в небрежных движениях, которыми он извлекал папки из воздуха или брал с какого-то невидимого столика, в еще более небрежных и слегка замаскированных жестах, которыми он приказывал стражникам увести очередного, не в меру копающегося в действительности молчальника.

И лейтмотивом неслось со всех сторон: «Пытки… пытки… пытки…» Коротенькое слово — последняя полуразмытая дамба на пути мыслеизвержения следующей жертвы.

— Отлично! — засвидетельствовал базилевс, когда Иван Петрович пропустил первую сотню, а, перевалив на третью, Иван Петрович услыхал мерные глухие удары за стеной.

— Это памятник тебе ставят на форуме Феодосия, — радостно пояснил базилевс.

«Знаем мы твои памятники, — подумал Крабов, — фуражку или там корону будешь ты вешать на этот памятник. Лучше бы бесплатную путевку в настоящую Феодосию выписал».

Одна только Леночка не могла по-настоящему включиться в странную ситуацию, представляющуюся ей чем-то вроде третьей серии «Бессилия».

«Это и есть третья и самая существенная серия „Бессилия“, — съехидничал про себя Иван Петрович, не прекращая исполнения служебных обязанностей, третья серия с прядильщицей в роли императрицы. А она молодец — в душе буря, но глазом не ведет».

— А мне это колечко насовсем? — шепотом спросила Лена, не выдержав страшного внутреннего напряжения.

— Т-с-с… — зашипел снизу базилевс, превращаясь из смуглого красавца-киноактера в подлинного Макара Викентьевича. — Насовсем, насовсем, только не шуми.

— Но мне сегодня в третью смену, — капризно сказала Лена, впрочем, капризничая весьма рассеянно, поскольку ее внимание было приковано к изумительному византийскому перстню с огромным, как драконий глаз, рубином — к тому, во что превратилось ее скромное девичье колечко с бордовой стекляшкой.

— Справку дадим, — сквозь зубы процедил базилевс Фросин.

— Тогда хорошо, — вздохнула Лена и погрузилась в созерцание перстня.

Вскоре она пресытилась этим занятием и, повернувшись к Крабову, спросила.

— А вы и вправду император?

— Не знаю, — ответил Крабов.

— Ну да, так уж и не знаете, — заулыбалась Лена. — Однажды у нас в цехе была лекция, и лектор говорил, что императоров уже не осталось. Может, вы по конкурсу место заняли?

Вопрос болезненно кольнул Ивана Петровича. Через несколько месяцев истекал его срок в институте, и надо было подавать документы на переизбрание.

— А откуда вы про конкурсы знаете? — спросил он у Леночки.

— А у меня двоюродный брат по конкурсу работает, это который в институте, а не в магазине, — с гордостью и некоторым смущением ответила она, и Крабов понял, что воспоминания об ученом двоюродном брате сильно скрашивают жизнь его соседки по трону.

— Вы тогда обиделись на меня, да? — кокетливо поинтересовалась она. — Я просто не подумала, что такое может происходить на самом деле, а вообще-то мне ни капельки не было скучно.

«Приукрашивает», — подумал Крабов и не стал ничего отвечать. Напряжение возрастало. Папки мелькали в руках Фросина-Мурцуфла все быстрей, и по мере их ускорения усиливались и учащались глухие удары за стеной.

«Очень уж стараются, — отметил Крабов. — По шляпку меня вгонят, так что и кепочки не нацепишь».

— Готово! — воскликнул базилевс.

Зал растворился, и Крабов понял, что он присутствует в качестве почетного гостя на открытии собственного памятника. Нечто огромное, заключенное под большим черным полотном, пульсировало посреди форума Феодосия, который почему-то порос зеленой травой — и это глубокой осенью! и вообще напоминал милый сердцу Ивана Петровича пустырь за Приморским парком в его родном городке. Крабов со всей подобающей серьезностью следил за церемонией, но в глубине души сильно переживал, чувствуя, что под черным покрывалом скрывается нелепое живое существо, живой символ его, Крабова, невиданного взлета. Говорились какие-то многоцветные медовые речи, а существо под покрывалом пульсировало все слабей.

Наконец, покрывало сдернули, и Иван Петрович сразу понял — поздно! Его двойник-символ безнадежно мертв — изящная бронзовая конструкция, по смыслу которой Иван Петрович, совсем как Беллерофонт, возносился на Пегасе к Олимпу или к иным сияющим вершинам, навсегда застыла в полувзлете-полупадении. Навсегда — это, конечно, фигура, на самом деле был отмерен срок, весьма небольшой срок до полного уничтожения озверевшей толпой захватчиков, которая именно на Пегасе раскрутит свой тугой клубок злости и неудач, свое многолетнее ожидание никак не наступающего на земле царствия небесного, где можно было бы жрать и пить вволю, не рискуя получить ржавым наконечником копья промеж лопаток, не натирая задницу дешевым, но все же купленным в долг седлом, не кланяясь до треска в пояснице сильным мира сего. И снова в Ивана Петровича проник непостижимый магнетизм слияния со своим двойником — он втягивался в бронзового Беллерофонта и отвердевал.

— Ничего не выйдет! — закричал Фросин. — Не увильнешь!

И Иван Петрович почувствовал, что его вместе с крылатым конем стаскивают с гранитной глыбы и снова волокут в огромный тронный зал.

«Только причем здесь Пегас? — думал Иван Петрович. — Потом все свалят на бедного коня. Скажут, что он и распихал византийцев по темницам».

Мелькали папки. Работа продолжалась.

— А что мы тут делаем? — спросила Леночка, понемногу осваиваясь с обстановкой. — Куда их уводят?

— Не знаю, — нехотя ответил Иван Петрович. — Ничего не знаю.

— А по-моему, что-то не так, — громко сказала она. — Не мое, конечно, дело, но им грозит что-то нехорошее. Вы должны узнать…

— Т-с-с… — делая страшные глаза, зашипел базилевс Фросин. — Вы мешаете работать.

— Я лучше пойду, — обиделась императрица и, легко соскочив с трона, оказалась на подножке невесть откуда вырулившего автобуса.

— Если сидеть на справке, то и без квартальной премии останешься, бросила она напоследок.

На прощание Крабов уловил с ее стороны нечто вроде импульса жалости к странному толстячку, который ввязывается в какие-то сомнительные дела, и ощутил страшное одиночество. Крылья Пегаса уныло повисли, и старый конь всем своим видом показывал, что зарядить бронзового Ивана Петровича творческим оптимизмом уже невозможно.

— Я, пожалуй, тоже пойду, — сказал, ни к кому не обращаясь, Иван Петрович. При этом он напряженно соображал, как забраться с таким конягой в обычный рейсовый автобус и не следует ли позвонить и вызвать грузотакси.

— Ни в коем случае! — завопил Фросин, снова превращаясь в вечно нахмуренного грозного базилевса и резко нажимая на большую красную кнопку звонка. В зал ворвалась целая толпа стражников с грозными кувалдами наперевес, а впереди бежал рецидивист Вася с автогенным аппаратом в форме шмайсера.

«Значит, меня уничтожат вовсе не латиняне, а, так сказать, свои же, удивленно подумал Иван Петрович. — Вот и верь после этого историческим фильмам…»

Звонок кричал все надрывней, и Иван Петрович почувствовал, что неведомая сила, которая несомненно ассоциировалась с силой Архимеда, выталкивает его из зала куда-то вверх. И даже забронзовевший Пегас ожил и слабо взмахнул крыльями, словно пробуя эти давным-давно затекшие атавистические конечности…

Твердая рука Анны Игоревны стягивала с Ивана Петровича одеяло.

— Вставай, Ванюша, вставай, — приговаривала она, — уже и будильник отзвонил. Я тебе чаек приготовлю.

«Константинополь падет потому, что я не завершил свою работу, мелькнула у Крабова совершенно дурацкая мысль. — Ну и идейки у этих византийцев… Впрочем, при таких мурцуфлах нечему удивляться».

Чай был свежезаварен и вкусен, как никогда, и у Ивана Петровича даже осталось несколько минут для сладкого утреннего перекура. Это казалось превосходным предзнаменованием в решающий для Ивана Петровича день, каковым и была данная пятница.

16

Да, наступила решающая пятница, и все устремления, посетившие Ивана Петровича после путешествия к своевольным византийцам, связали его с цирком, а конкретно — с комиссией Ильи Феофиловича.

К этому событию Иван Петрович готовился весьма тщательно — он заранее выговорил себе библиотечный день с одиннадцати часов. Подобной формой творческого отпуска он пользовался очень редко, даже реже одного законного раза в месяц, и систематическая скромность оказалась в данном случае как нельзя кстати.

По пути в цирк Крабова охватил странный духовный озноб — особое состояние, знакомое всем, когда-либо участвовавшим во всякого рода творческих конкурсах. Мерещилась респектабельная толпа корифеев арены, тщательно анализирующих каждую деталь крабовского выступления, делающих убийственно точные замечания и, наконец, дружно голосующих за беспрепятственный допуск Крабова — по какой там у них принято: первой или второй форме! — в храм искусства. В главном, то есть во владении телепатией, Иван Петрович был полностью уверен. Разъедала его только одна проблема — почему он, свободно читая чужие мысли, никогда и никому не внушает свои.

«Да ведь я и не пробовал этого», — вспомнил он и ужасно удивился.

Как не дойти до идеи прямого эксперимента! Неустранимая привычка всегда и во всем следовать внешним внушениям? Возможно, однако теперь Иван Петрович настроился. Он метнул взгляд на соседку, сидящую впереди, и мысленно приказал ей повернуться и попросить у него лишний талончик.

Цветущая дама опасного возраста действительно повернулась и попросила у Ивана Петровича талон. Это было уже слишком. Крабова мгновенно переполнила волна восторга перед самим собой, вернее, перед собственным могуществом. Волна затопила его по уши, и он сидел, хлопая ресницами и не соображая, что невежливо надолго задерживать даму в неудобном повороте.

Собственно, талонов у Крабова не было, он постоянно пользовался проездным билетом, разумеется, к обоюдной выгоде — своей и автобусного парка. Дама секунд тридцать бессмысленно пялилась на Крабова, но потом вспомнила, что талоны ей совершенно ни к чему, что она тоже взаимовыгодный пассажир. Она фыркнула, покраснела и отвернулась.

Что это со мной творится? Зачем талоны? Совсем эта Людка до сумасшествия доведет…

Такой сигнал тревоги принял Крабов и через некоторое время узнал, что Люда — ее дочка, вздумавшая в неполные восемнадцать лет женихаться, да было б с кем, а то с каким-то сопливым студентом-первокурсником, живущим на хилую стипендию в общежитии и, конечно, мечтающим о прописке на невестиной жилплощади. Теперь дама и ее супруг в трансе, не знают, что делать, а дурная Людка, кажется, перестаралась и зашла слишком далеко — черт бы побрал эти поездки на картошку! — и вот приходится принимать срочное и очень ответственное решение…

Крабову стало по-настоящему неудобно. Лезть со своими глупыми экспериментами в момент большого семейного горя — разве не верх бестактности?

Но, с другой стороны, он горько пожалел, что не знал раньше о новой грани своего дарования, ох, как пригодилось бы ему это во время путешествия в Византию.

«Я внушил бы крестоносцам, чтобы они устроили свою Латинскую империю где-нибудь в Сахаре, — думал он, — а Алексея V заставил бы организовать жизнь Византии по-новому, во всяком случае, без выкачивания чужих мыслей и без пыток. А главное — внушить Мурцуфлу, что время не такая уж безнадежная клетка, что рано или поздно оно распахивается и впускает в себя лучи будущего, высвечивающие правду. Вся задача в том, чтобы разгадать сочетание этих лучей и не поверить в существование черного света, способного укрыть наши истинные дела и мысли».

И еще представилась Ивану Петровичу волнующая сцена — как он заставляет Фросина с чистой бескозырной десятерной на руках заказать мизер, лучше, конечно, втемную и на бомбе, и тот, мысленно выстраивая всевозможные матюгальные конструкции, пытается всучить кому-нибудь хоть одну взятку, пытается и не может, и тузы хитро подмигивают ему зрачками четырех руководящих мастей. И в этот момент Фанечка подходит к столу и начинает вести себя аморально — публично целовать Михаила Львовича Аронова в затылок, а Семен Павлович швыряет свои карты и осознает мгновенным озарением, стоящим вне всякой логики, что неправильно заказал свою жизнь, и недобор ему гарантирован независимо от того, пострадает или нет будущее благосостояние Фаины Васильевны.

К чести Ивана Петровича надо сказать, что данная несколько непорядочная сцена, родившаяся в его перегруженном воображении, должна была дополниться чем-то очень важным и неприятным, относящимся к нему лично, и дополнение не состоялось по единственной причине — автобус подошел к заветной остановке, откуда начиналась его финишная прямая в большое искусство.

Цирк встретил его просто и по-деловому. Вахтерша, выяснив, что он назначен к директору, приветливо ему кивнула, а Ксюша сообщила, что Илья Феофилович задерживается и надо немного подождать.

Иван Петрович расстроился, ибо мог рассчитывать на все, кроме такого поворота. Его энтузиазм требовал немедленного выхода. Он бесцельно скользил взглядом по афишам и графикам на стенах, пристально разглядывал секретарь-блондинку, пока не осознал, что она заслуживает очень серьезного внимания. Попросту говоря, во внешности Ксюши не было ни одного изъяна, и в одежде, пожалуй, тоже. Крабов не выдержал и проделал адский эксперимент, при воспоминаниях о котором ему впоследствии не раз приходилось краснеть. Он мысленно приказал Ксюше посильней подтянуть юбку. Она повиновалась даже чрезмерно, и Иван Петрович, убедившись в совершенстве ее длинных ног, получил от нее дикую порцию самокритики. Обругав себя последними словами, Ксюша вскочила и исчезла из приемной до самого прихода Ильи Феофиловича.

Илья Феофилович вошел в приемную, вздрогнул при виде Крабова и многозначительно сказал:

— Да-да…

Потом, открывая дверь кабинета, добавил:

— Минутку, сейчас я вас приму.

Откровенно говоря, назначая Крабова на пятницу, Илья Феофилович и думать не думал, что тот явится, и никакой комиссии устраивать, разумеется, не собирался. В цирк обращается не так уж мало домашних умельцев, воображающих, что они корчат очень смешные рожи или ходят по канату. Если каждого из них пропускать через более или менее компетентную комиссию, то нетрудно подсчитать, что все лучшие цирковые силы, включая гардеробщиков и уборщиц, должны будут по двадцать пять часов в сутки непрерывно заседать в упомянутых комиссиях. С этой точки зрения, предубеждение Ильи Феофиловича очень легко понять. С другой стороны, первая встреча с Крабовым не могла не оставить суровый след в его душе. Ибо разоблачение загашника Илья Феофилович не мог представить иначе, как в тесной связи с происками нечистой силы — то, что не удавалось сделать даже всеведущей Ирине Сергеевне, не могло получиться ни у кого из простых смертных.

Илья Феофилович немного подумал и вызвал с помощью Ксюши двух человек — наездницу Канашкину, которая все равно хотела полюбоваться ясновидцем, и старшего администратора Рубинова, который умел произвести неотразимое артистическое впечатление и обладал исключительно ярким даром неуловимости.

Члены наскоро сколоченной комиссии собрались на редкость быстро минут за двадцать, и тогда Илья Феофилович велел позвать новичка.

За истекший час ожидания Иван Петрович успел растерять изрядную долю оптимизма. Во-первых, ему было очень стыдно перед Ксюшей, которая под умственным рентгеном Крабова оказалась славной девчонкой, по уши влюбленной в цирк и в цирковой народ. Во-вторых, всякий энтузиазм представляет собой субстанцию тонкую и легко растворимую в достаточно емких промежутках времени. Иногда в виде осадка выпадает лишь скромное желание завершить начатое дело, но это желание слабо напоминает исходный порыв.

Аналогичный осадок руководил и действиями Ивана Петровича, когда он перешагнул порог директорского кабинета.

— О чем сейчас думает этот товарищ? — сразу метнул вопрос Илья Феофилович, указывая на солидно покашливающего Рубинова.

Иван Петрович смешался. Старший администратор Рубинов думал, в сущности, о приятных вещах, например, о том, что Канашкина полнеет не по дням, а по часам, что зря он так переживал, когда ее отбил Илья Феофилович, что заказ на паюсную икру будет готов к пяти, а балычок стервец Прокопьев так и не даст…

— Он думает, что товарищ Прокопьев не даст ему балыка, — нашелся Иван Петрович. — Икры даст, а балыка — нет.

— Я протестую, — взвизгнул Рубинов. — На службе я думаю о служебных делах!

И тут Иван Петрович понял, что допустил серьезный просчет. Илья Феофилович бурно загенерировал:

Ах, крокодил! Влез-таки к Прокопьеву. А тот тоже хорош гусь — не мог на прошлой неделе выписать мне пару кило семужки… Значит, икоркой балуетесь, товарищ Рубинов, ясно, ясно…

— Это неприкрытое шарлатанство, Илья Феофилович! — кричал Рубинов, теряя свой стандартный вид заслуженного деятеля. — Можете сами выяснить у Прокопьева. Я ничего такого… А гражданин тут шарлатанит — это же видно.

— Ладно, успокойтесь, — внушительно сказал Илья Феофилович. — Зачем оправдываться? Потом он обратился к Крабову:

— Вы принесли программу вашего номера?

— Какая тут программа? — удивился Крабов. — Зрители выходят, а я угадываю их мысли. Вот и все.

— Это что ж выходит? — подал голос Рубинов. — Любой зритель выходит, и вы любую его мысль перед всеми вслух? Это ж скандал выйдет…

Он запутался в выходах и умолк, так что его озарение насчет положительных производственных характеристик для каждого активного зрителя дошло только до Ивана Петровича.

— Публика на то и публика, — терпеливым тоном наставницы произнесла Канашкина. — Но мы-то должны знать секрет вашего фокуса.

— Вся беда в том, что я и сам не знаю своего секрета, — простодушно ответил ей Иван Петрович. — Наверное, и секрета никакого нет. Угадываю и точка.

— Так не бывает, — широко заулыбался Илья Феофилович. — Точки потом расставляют, на просмотре. Всякий фокус имеет свое объяснение в соответствии с достижениями современной науки и техники. Вы не верите в это?

— Верю, — признался Иван Петрович.

— А раз верите, — совсем уже проникновенно произнес Илья Феофилович, то чего ж вы нас за нос водите?

И ему самому очень понравилась такая твердая позиция в защиту современных достижений.

— Разве сможем мы, ответственные люди, доверить вам общение с многотысячным коллективом зрителей, если вы сами не понимаете природы своего номера? — добавил он отеческим тоном. — А вдруг вы что-нибудь не то угадаете, а?

В голосе Ильи Феофиловича чувствовалась такая многотонная ответственность за коллектив зрителей и престиж вверенного ему учреждения, что Крабова начали разъедать настоящие сомнения — а вправду ли отгадываются эти проклятые мысли, а не занесло ли его в какое-то мистическое течение, подрывающее основы реалистического искусства, и вообще, не спит ли он?

— Посудите сами, — многоопытным соловьем залился Илья Феофилович, посудите сами. Вы приписали товарищу Рубинову совершенно странную мысль по поводу рыбных закусок, а он категорически от этого отмахивается. Удался ли ваш номер?

Илья Феофилович обвел взглядом притихших членов компетентной комиссии и тяжело вздохнул, что должно было выражать заведомо отрицательный ответ.

— Смею уверить, — с издевательской вежливостью произнес он, — нет, не получился! Вообще-то, в природе существует некий Прокопьев, связанный с рыбной гастрономией, но дело совсем не в этом. Не исключено, что Прокопьев даже знаком с товарищем Рубиновым, но дело опять-таки не в этом. Дело в том, что наш зритель, общаясь с вами, должен получить заряд бодрости и, так сказать, оптимизма. А что получил от вас товарищ Рубинов? Что?

Илья Феофилович явно упивался чисто педагогической победой над настырным новичком. В красивых миндалевых глазах Канашкиной замелькали искры искреннего обожания.

— Товарищ Рубинов получил от вас порцию неприятных ощущений, вот что он получил! — продолжал Илья Феофилович. — И я думаю, у товарища Рубинова на весь день испорчено настроение. А разве в этом задача цирка? Разве мы можем культивировать натурализм и интеллектуальный стриптиз? Знаете, кто бывает среди наших зрителей? А вы про рыбную закуску…

Затаенный смак, с которым сделано было последнее замечание, нагнал на Ивана Петровича изрядный аппетит — пришлось даже слюну сглотнуть. «К выходным бы селедочки достать…» — не к месту подумал он.

— Да-да-а, про рыбную закуску, — с хорошо сыгранным сожалением протянул Илья Феофилович, и Крабов понял, что моральное окружение завершилось, и противник приступает к операции на уничтожение. — А дело-то в чем? Вы вот полагали, небось, что одними талантами своими обойдетесь, что актерская подготовка не обязательна? Выскочил на арену, пожонглировал шариками, или льву голову в пасть сунул, или, на худой конец, мысль угадал, и со зрителя хватит, да? А ведь все не так, совсем не так! Будь вы причастны к искусству, вы сто раз подумали бы, прежде чем обозначить вслух мысли того же Рубинова, на репетициях попотели бы, со знающими людьми посоветовались…

Тут Илья Феофилович тяжело, пожалуй, даже осуждающе вздохнул, и лицо его обрело торжественно- ш скульптурное выражение.

— Искусство, знаете ли, в том и состоит, чтоб просветлять человеческую мысль, извлекать из человека все лучшее и подавать это в изящной, артистической, так сказать, упаковке. Именно такое искусство любят, и, сами понимаете, за что ж его не любить? Такое искусство и отличает профессионала от дилетанта, от человечка с кое-какими способностями, однако без дара просветления. Вот и у вас по части указанного дара неважно дела обстоят, совсем неважно…

Представления не вышло. Надо кончать этот балаган. Жаль, что у Рубанова на уме одна икра, не хватает пикантных деталей. Канашкина будет недовольна. И Ирине ничего не расскажешь. Ладно, надо кончать. Пора…

Такой обильный поток директорского сознания уловил Иван Петрович.

«Ах, так, ну, погоди!» — подумал он.

— Илья Феофилович, — дрожащим от обиды голосом сказал Крабов, — не все наши мысли для нас праздник. Я бы мог точно передать вам все, что думал тогда Рубинов, но не хочу этого делать, не хочу говорить вслух, понимаете?

Так, значит, этот пакостник все еще стреляет в сторону Канашкиной. Ай да Рубинов, мало тебе не будет…

От этой директорской генерации Иван Петрович почувствовал себя скотиной. Он шел сюда без малейшей фискальной цели, вовсе не имея в виду подгадить Рубинову или подтолкнуть Илью Феофиловича к сведению счетов. Он шел сюда с единственным намерением — показать свое искусство проникновения в чужие мысли и, может быть, попроситься на работу. Получалось же черт знает что — какой-то византийский вариант. Каждый его шаг приводил к тем или иным неприятностям и для него и для окружающих. И тут Иван Петрович решил, плюнув на все моральные проблемы, пустить в бой тяжелую артиллерию. Он отдал Илье Феофиловичу четкий приказ — принять на работу.

— Так, дружочек, на работу я вас, конечно, беру, — вдруг выпалил Илья Феофилович, грузно поднимаясь из-за стола и почему-то протягивая руку лично Крабову.

У Рубинова отвисла челюсть, а Канашкина удивленно захлопала ресницами. Иван Петрович подумал:

«В общем, не очень-то красиво, но зато я, наконец, займусь чем-то таким, что принесет мне известность».

— Оформляйтесь, оформляйтесь, — продолжал Илья Феофилович. — Идите в отдел кадров, а искусству мы вас подучим, как следует подучим.

— А кем оформляться? — спросил Иван Петрович и мысленно приказал директору назвать размер зарплаты.

И тут же пожалел о своем приказе.

— Позвольте, позвольте, — забормотал он, — но у меня семья, и я иду к вам со ста семидесяти…

— Понимаю, понимаю, дружочек, но по какой сетке прикажете вас оформлять? — удивился Илья Феофилович, из которого постепенно улетучивался дурман первого крабовского приказа — теперь во всей грандиозной бессмысленности проступала суть собственного решения.

— Я подумаю, можно, я подумаю до понедельника? — спросил Крабов.

— Да-да, конечно, думайте, — почти радостно воскликнул директор, убирая протянутую руку. — Хорошенько думайте, у нас тут нелегко, поверьте, нелегко…

Крабов, не прощаясь, выбежал из кабинета, зачем-то бросил Ксюше «Пока!», и через три минуты его тело уносил первый подвернувшийся автобус.

Опомнился Иван Петрович на совсем не известной ему окраине от того, что пожилая контролерша настойчиво требовала предъявить билет.

Попав домой, он никого не застал и прилег на диван. Легкую дрему прервало возвращение Аннушки с Игорьком. Его растормошили, усадили к телевизору, и только за вечерним чаем он признался Анне Игоревне в своих назревающих трудовых трансформациях. Супруга выслушала его очень спокойно, уточнила все известные самому Крабову детали, а потом негромко, но крайне отчетливо сказала:

— Ванюша, я еще тогда, в прошлое воскресенье, подумала, что ты болен. Тебе надо лечиться, Ванюша. Чем дуться в преферанс с этим Ломацким, посоветовался бы с ним, может, к хорошему профессору попал бы. Только не рассказывай никому, что в цирк собирался, — засмеют. Когда выздоровеешь, проходу не будет.

Такого поворота Иван Петрович совсем не ожидал. Как это болен, когда вполне здоров? И за что его больным-то объявлять — за то, что не как все, за то, что захотел публику веселить, а не стал правой рукой Мурцуфла? За что?

Ни слова не говоря, он ушел в спальный угол и обиженно отвернулся к стене. Через полчаса появилась Анна Игоревна, тихонько улеглась рядом и положила ему руку на плечо. Крабов притворился спящим, но по вздохам супруги определил, что она немного всплакнула на кухне. От этого стало ему совсем тоскливо, и еще он вспомнил о неизбежной завтрашней процедуре с коврами. Пытаясь сам от себя убежать, Иван Петрович крепко зажмурился, глубоко вздохнул и куда-то провалился.

17

Хорошо бы сказать — провалился в сон, но ничто вокруг Ивана Петровича не вызывало сомнений в реальности происходящего. Возможно, у него был слишком своеобразный взгляд на реальность.

Он попал в какое-то помещение, где десятки людей ожидали своей очереди на безусловно важный прием. Иван Петрович знал, что сам он может пройти без очереди, из что его право очевидно для всех, но почему-то не спешил он воспользоваться своим правом.

Вдруг неподалеку от огромной двери с красивой, но неразборчивой табличкой Крабов заметил солидную фигуру Аронова, который сидел хмуро и неподвижно, как, впрочем, и остальные.

Пробравшись по довольно узкому проходу, Иван Петрович наклонился к Аронову и негромко спросил:

— Что здесь происходит, Михаил Львович? Аронов поднял на Крабова воспаленные глаза, видимо, с трудом отрываясь от своих размышлений.

— Что происходит? — безразлично переспросил он и вздохнул. — Страшный Суд происходит, Иван Петрович, вот что происходит.

Вообще-то, коридор и особенно вид очередей сильно напоминали Ивану Петровичу какое-то невеселое судебное присутствие. Однажды ему пришлось побывать в нарсуде в качестве свидетеля по делу об уличной драке. Так что он многое знал о деятельности учреждений такого рода, ему казалось — многое знал, и ответ Аронова его несколько удивил.

— Почему страшный? — прошептал он, остерегаясь нарушить тишину.

— Сами увидите, — нехотя буркнул Аронов и отвернулся.

«Не хочет разговаривать, — решил Крабов, — может, из-за проигрыша в прошлую субботу. Не похоже на него, вовсе не похоже. В сущности, он простой и веселый мужик… Или догадался, что я про Фанечку знаю?..»

— Да бросьте вы свои глупости, — вдруг взорвался Михаил Львович, бросьте! Неужели вы и здесь не можете подумать ни о чем более умном, чем мои отношения с Фаиной Васильевной?

— Что Фаина Васильевна? — поразился Крабов.

— А то, что у вас на уме вертится, — ответил Аронов. — Только не считайте, ради бога, что ваши хохмы с угадыванием чужих мыслей так уж оригинальны. Свои пора иметь. Здесь не цирк. Мы ведь на Страшный Суд призваны.

— Как прикажете вас понимать? — возмутился Крабов, краснея до ушей. Откуда такой тон?

— Отсюда! — парировал Аронов, хлопая себя по широкой грудной клетке, и добавил, — Тон вам не нравится… Потому что доделикатничались мы, дособлюдались… Вот вы, вы, например, почему вас в семеркину крестоносную шкуру потянуло? Фросину пособить захотелось, да? Пусть пигалицей, но в приличную касту, верно?

— Да нет, ведь! Ничего подобного! — еще более возмутился Иван Петрович. — Но не нравится мне быть валетом неприкаянной масти, хоть убейте, не нравится.

— Зато семеркой куда как славно! — съехидничал Аронов. — Между прочим, это был джокер. Вот от чего вы отмахнулись.

— Джокер? Ну конечно же, он! — обрадовался Крабов простому разрешению мучавшей его загадки. — Но к чему он в преферансе? Неужели на что-то годен?

— Пора свою игру предлагать, а не в чужой копеечным идеям соответствовать, — извернулся Михаил Львович. — Годность, она, ведь, еще и от правил зависит. Кто правила задает, тот и годен. Доигрались мы с вами, понимаете, совсем доигрались. Так уж сейчас хватит голову-то дурить, сейчас — на Страшном Суде!

— Что за навязчивые образы? — снова, раздражаясь, спросил Крабов. — В наше-то время и в нашенских местах…

— Очень даже к месту и ко времени, — усмехнулся Михаил Львович, поскольку это и есть настоящий Страшный Суд — все мысли наизнанку.

— Но судят-то за деяния, а не за мысли.

— Это там судят за деяния, а здесь — за мысли, — твердо сказал Аронов. Здесь вскрывают подлинную правду, и, поверьте, Господь не использует, подобно некоторым, свои способности для подглядывания в замочные скважины. Понимаете, говорят, за этими дверьми ничего уже нельзя скрыть или представить в ином свете.

— Говорят? — опять удивился Иван Петрович. — А разве многие оттуда выходят?

— Нет, — вздохнул Аронов. — Оттуда мало кто выходит, но кое-какие слухи проникают, знаете ли…

«Это понятно, — подумал Иван Петрович. — Слухи проникают сквозь самые непроницаемые преграды. Там, где не пройдет живой или мертвый, проползет слух. Здорово Львовича крутануло, если он в такую отчаянную мистику ударился…»

— Ну ничего, переживем, — сказал он как можно оптимистичней и подмигнул Аронову.

— Вы так считаете? — снова вздохнул Аронов. — Вашими устами да мед бы пить! Только я вряд ли переживу. Я заразился озлоблением, понимаете, натуральным озлоблением, а это высший грех, неискупаемый грех. Я так и не открыл своей главной темы. Год, два, три, годы — понимаете! — годы, и борьба за идею превратилась в склоку с Самокуровым, который меня за что-то возненавидел, и настал момент, когда я ему отплатил тем же. Надоело, зверски надоело расплачиваться за все годами, годами, годами… За чей-то интеллектуальный нарциссизм — своими годами, за чье-то желание гонять по заграницам ради ярких тряпок — своими годами, за чье-то ущемленное и давным-давно загноившееся самолюбие — своими лучшими годами… И я впал в смертный грех — однажды расплатился с судьбой ненавистью к Самокурову и иже с ним, озлобился на все, что его породило и позволяет ему процветать, и на себя за то, что я, вы меня, надеюсь, понимаете, не могу ничего доказать напрямую и должен перебиваться какой-то дохлой словоблудной дипломатией перед разнокалиберными мурцуфлами, которых вы добросердечно подозреваете в ощущении клетки времени, а они ощущают только вашу собственную клетку, ими же созданную, и понимают, что деваться вам в общем-то некуда, и любуются вашим инстинктом самосохранения и вашим бессилием. И теперь я боюсь, что договорился и уж наверняка додумался. Не спустят мне этого, Иван Петрович, никак не спустят. И Фаины Васильевны не спустят, и преферанса по субботам, и «Мизера втемную», которой я так и не смог дописать…

Иван Петрович застыл от удивления. Он с радостью дослушал бы монолог Аронова но, к сожалению, в этот момент огромная дверь бесшумно отворилась, и мощный голос товарища Пряхина позвал:

— Товарищ Крабов, мы вас ждем. На работу нельзя опаздывать!

И запела, заполняя унылое коридорное пространство многообразием тем от византийских аккламаций до переливчатых трелей звонка у вертушки НИИТО, запела труба, должно быть, архангелова, во всяком случае, необычная, ибо ничего похожего Ивану Петровичу до сих пор слышать не доводилось.

Воодушевленный знакомыми нотками, Иван Петрович ободряюще кивнул Аронову и проскользнул за дверь.

Зал, открывшийся перед ним, не был мал или велик — Иван Петрович сразу понял, что в данном случае отказывают все категории сравнения. Возможно, зал следовало считать бесконечным в пространстве и во времени и даже объективно существующим вне сознания и независимо от ощущений, но Крабов не очень хорошо представлял себе, облегчит ли такая оценка его дальнейшую участь.

Вдали на великолепном троне восседало нечто нечеловечески совершенное, воспринимаемое как многомерное Сияние, притягательное и грозное, заставляющее жмуриться и испытывать нарастающие сердечные вибрации.

Неверующая душа Крабова, вернее, та информационная структура, которая должна заменить душу подлинного атеиста, слегка смутилась. Все происходящее воспринималось ею как своеобразное цирковое представление не слишком интригующим пока подтекстом. «Уж не погружаюсь ли я в мир раздраженного Ароновского воображения? — скользнул в его душезаменителе полувопрос-полудогадка. — Или своего, или чьего-то еще… Пересечение раздраженных воображений создает грандиозную исповедальню — это что-то новенькое, но вряд ли перспективное».

Товарищ Пряхин записал Крабова в свой знаменитый черный блокнотик, а потом кто-то юркий и очень толковый разъяснил Ивану Петровичу, что ему следует пройти к специальному столику у подножия престола Господня и принять участие в выездной сессии Страшного Суда в качестве лица отчасти посвященного.

Иван Петрович так и не уразумел, что есть отчасти посвященное лицо наверное, вроде кандидата в смысле Фросина, — но зато перед ним, кажется, раскрылся источник его проклятого дара.

«В течение недели я служил для них простым экспериментальным буйком, самокритично и даже с долей трагизма думал он, — на мне, вернее, с моей помощью отрабатывали приемы вытягивания чужих мыслей с тем, чтобы сегодня подвести черту и окончательно обречь кого-то на пытки, а кого-то прославить. Но зачем, зачем все это? Кому это необходимо?»

В голову Ивана Петровича потоком хлынули мысли подсудимых, или подвергаемых, как их определило Сияние. Зловонными пузырями поднимались со дна очередной заблудшей души невообразимые деяния и замыслы и лопались на поверхности мозга, обстреливая членов суда самыми странными и нередко отчаянными сигналами. В вихрях этих сигналов пронесся перед Иваном Петровичем Аронов, которого приговорили к пожизненному редактированию «Мизера втемную» и к самоотверженной работе над темой Самокурова. Выезд в ад Михаилу Львовичу категорически запретили по режимно-моральным соображениям.

Фаину Васильевну ласково погладили по головке и отпустили с миром.

Илье Феофиловичу поставили на вид. Он пытался оправдываться, особенно насчет загашника, но Сияние не пожелало вдаваться в подробности и тут же утвердило строгий выговор без занесения.

Потом появилась Леночка в красном берете и, увидав Крабова, дружески подмигнула ему. Как душе чистой и непорочной, ей выделили белоснежное платье средневековой принцессы и двухнедельную туристическую путевку в рай. Леночка сделала книксен и исчезла.

В душе Ивана Петровича стало нарастать какое-то глухое сопротивление. Суть действий, творимых Сиянием, начисто от него ускользала.

«Дурацкая трата времени, — думал Иван Петрович. — Во-первых, я не знаю, что такое ад или рай, никогда там не был. Во-вторых, в чем смысл назначений? Если Оно допускает существование многомыслия, за что же судить?»

Появился Ломацкий, потоптался посреди небольшой арены для подвергаемых и с неподдельным любопытством стал разглядывать Сияние и разместившуюся рядом судейскую команду.

Взгляд его, ироничный и уж, во всяком случае, бестрепетный, неспешно обежал почетный ряд и остановился на Крабове. Мысли, которыми он бегло и наискось успел обстрелять присутствующих, напоминали крупнокалиберную пулеметную очередь — материал, малопригодный для создания объективного портрета-характеристики.

— А вы-то здесь зачем? — удивленно и даже слегка насмешливо спросил Семен Павлович. — Вот уж не ожидал…

— Я лицо отчасти посвященное, — обиделся Крабов. — У нас тут выездная сессия!

Но Семен Павлович как бы и не обратил внимания на обиженный тон старого партнера:

— Вот уж не ожидал… Да вы и вправду возомнили насчет Страшного Суда? Глупости, Иван Петрович, право же, глупости. Оглянитесь как следует — это же мы сами и есть, и еще зеркало, которое водрузили над стулом с бирочкой и неизвестно за что принимают…

И Иван Петрович стал добросовестно оглядываться… Картина, которую увидел он теперь, заставила его протереть глаза, однако ж от этого не изменилась и продолжала поражать отсутствием мистики и даже какой-то скучноватой научностью.

Среди судей там и тут мелькали недавние подвергаемые, и не было у них ангельских крылышек или дьявольских рогов. Наблюдалась обычная озабоченность важным делом, озаряемая иногда вспышками зависти или симпатии, на отдельных лицах сквозило прохладное безразличие — в общем, очень человеческая смесь очень человеческих проявлений. Михаил Львович Аронов, удобно расположившись за своим столом, листал роман, как сборник чьих-то личных дел, и ставил пометки на полях. Леночка сидела, поджав ноги, и внимательно рассматривала свой византийский перстень и подписи на путевке. Илья Феофилович кокетничал с Фаиной Васильевной, и оба они не слишком интересовались окружающим. Были и другие знакомые и полузнакомые лица, уже подвергнутые и потому успокоенные и лишь немного любопытствующие в смысле чужих исповедей.

И вся эта отнюдь не райская сцена отражалась в огромном странно изогнутом зеркале и концентрировалась им, и отраженные в нем люди выглядели сгустками юной энергии и абсолютно правильных мыслей, истинных и, следовательно, непобедимых. И эта концентрированная непобедимость воспринималась всяким новым подвергаемым как грозное Сияние, а собственное несоответствие идеальному отражению становилось исповедью с теми или иными последствиями.

«Все верно, мы сами себя судим, подвергаем, оцениваем, — сообразил Иван Петрович. — Но при этом пытаемся отделить в себе и особенно в других черненькое от беленького, воображаем себя сгустками каких-то абсолютных качеств, а потом удивляемся своей зависимости от внешней силы, которую сами же обожествили».

— Вот-вот, — усмехнулся Ломацкий, — именно так…

— А я думал, вы уравновесились, — разочарованно протянул Иван Петрович.

— Не вы первый, не вы последний, — ответил Семен Павлович, и во взгляде его проскользнула растерянность. — Когда-то я полагал, что найду единственную точку, ту, о которой мечтали древние китайцы, найду единственную точку и введу в нее иглу, и потом не будет в моей жизни желаний, не соответствующих моим возможностям…

Но тут Ломацкого пресекли, и Сияние выписало подвергаемому штраф за пренебрежительное отношение к выездной сессии, сопровождавшееся мыслями особой дерзости. Штраф был обиден, как щелчок по носу среди парадного ужина в модном ресторане, — Ломацкому следовало немедленно заплатить профсоюзные взносы со всех сокрытых им ранее доходов.

— И все-таки нет ни ада, ни рая, — возопил тогда вконец расстроенный Семен Павлович. — Есть жизнь, которую мы сами себе устраиваем…

Сияние немного подумало и дополнительно оштрафовало его на целый червонец — как за грубое нарушение правил уличного движения.

И тут охватила Крабова дерзкая идея нарушить ход странного собрания, вытворить нечто взрывчатое, может, и губительное для него самого, но непременно меняющее ход событий.

В зал ввели Алексея V по кличке Мурцуфл, и на присутствующих обрушились не слишком привлекательные подробности давнего государственного переворота и изничтожения последних Ангелов. Алексей V шел на откровенное покаяние, жалобно просил выпустить его по состоянию здоровья из неблагоустроенной клетки тринадцатого века. Его превратили в очень симпатичного кота и с небольшим повышением перевели в чистилище.

Это решение переполнило Крабова неподдельным негодованием. Во-первых, зачем увлекаться этими загадочными терминами, которые были понятны и близки всяким там крестоносцам, но где они теперь — эти великие завоеватели? Что такое, собственно, чистилище, кто там бывал, и в чем смысл дипломатического поста, предоставленного бывшему базилевсу, который и по вере своей никакого отношения к чистилищу иметь не должен. Вопросы буквально захлестывали Ивана Петровича, но главное его возмущение крылось в ином. Он и сам считал, что кличка Мурцуфл более всего подходит солидному самостоятельному коту, но вовсе не собирался участвовать в подозрительных трансформациях мыслящего хоть и странными категориями, но мыслящего — существа.

В конце концов, — рассуждал он, — Мурцуфл сидит в каждом из нас, и Ломацкий, и Аронов, и Леночка тоже сидят. Каждый из нас заключен в другом и ждет, когда на него обратят внимание — не накажут, не выпорют, а именно обратят внимание и даже дадут шанс стать своим. Будет худо, если одна из частей превратится в животное, а другая одновременно подвергнется наплевательскому штрафу или растворению в собственной рукописи, или станет наслаждаться даровыми туристическими впечатлениями. Зачем же разъединять нас далее произвольными преломлениями в бракованном зеркале?

И Крабов попытался применить свое свежеоткрытое дарование, воздействуя на окружающих силой собственной мысли. Для начала он скомандовал прекратить судилище. И сразу что-то испортилось в четком механизме заседания. Застряла посреди зала одинокая фигура очередного подвергаемого. Иван Петрович мог бы поклясться, что это Фросин, и был крайне обрадован, что спас старого знакомого от порции нелепиц и несправедливостей.

«Любопытно, — подумал Иван Петрович, — почему он Макар? От греческого „макариос“ — счастливый, блаженный, или от санскритского „макара“, то есть, чудовище-вахана, на котором ездили боги? А может, это одно и то же? Может, у блаженных и у боговозцев единые индоевропейские корни?»

Знакомые и незнакомые судейские чиновники, бывшие подвергаемые, дружно повернулись к Ивану Петровичу и удивленно уставились на него. Сияние в центре зала завибрировало и немного померкло. С минуту Иван Петрович улавливал только мощный поток удивления.

Ну и ну… Во дает!.. Думает — это цирк… Замаскировался… А еще гроб Господень воевать ездил… Мурцуфлу помогал… Семеркой прикидывался… Ну и ну…

Но потом ситуация стала резко портиться.

Раскаленная до звездных температур игла прошила крабовский мозг, и вместе с ней он воспринял мысль, исходящую, скорее всего, от Сияния лично.

Ты что, на неприятности напрашиваешься? Кто тебя уполномочил на такие шаги? Теперь смотри, что из этого получится…

И вдруг Крабов почувствовал страшную силу, отрывающую его от судейского стола. Не успел он глазом моргнуть, как декорации переменились он, Иван Петрович, стоял напротив еще ярче всполыхнувшего Сияния, а Макар Викентьевич Фросин сидел на крабовском месте и с любопытством рассматривал нового подсудимого.

Иван Петрович стоял, неторопливо размышляя о своей жизни, и удивлялся ей, и понимал, что исповедь предназначена не для него самого, что не он, а другие, облеченные непостижимой для него властью, будут копаться в этой жизни, заглядывая в любые, даже самые интимные уголки, и делать выводы, делать самые решительные выводы. От такого соображения у Крабова закружилась голова. В медленном хороводе судейских столов с приклеенными к ним ухмыляющимися, добродушно или злорадно ухмыляющимися физиономиями, замелькали голубые полупрозрачные тени, в которых Иван Петрович, несмотря на охватившую его слабость, сразу же признал свои давно испарившиеся мечты.

«Забавно, — думал он, — мне казалось, они навсегда исчезли. Надо же… И в самом деле, почему я забросил свою идею квантового интеллектуального поля? Я ведь по-настоящему верил в существование чего-то, подобного звуковым квантам в металле, что вполне реально взаимодействует с людьми и, в свою очередь, делает их реальными, то есть осознающими свою человеческую природу. Может быть, вовсе не это Сияние — квант древнейшей идеи, именуемой Богом, послало мне свой проклятый дар, а просто сами кванты интеллектуального поля случайно выстроились, образуя когерентные цепочки вокруг моего мозга и тысячекратно усиливая друг друга, и стали доносить до меня чужие мысли в тщетном ожидании, что когда-нибудь возвратятся свои. Я по-настоящему верил в них и теперь верю. Почему я так легко согласился петь не своим голосом? Почему склонился перед Филипповым? И эти голубые тени или выдуманные мною кванты, притворившиеся голубыми тенями, пришли расквитаться со мной за мое бессилие, за мою подчиненность обстоятельствам».

Но тени юношеских идей не приходят сводить счеты. Стоим ли мы их внимания! И они мирно кружились вблизи Ивана Петровича Крабова, ничем ему не досаждая, разве что немного царапая его изнутри, хотя, в сущности, они давно уже пребывали вовне. И поэтому мелкие саднящие царапины на бесформенной серой массе, называемой мозгом, а иногда — душой, вызывали у Ивана Петровича лишь смутное ощущение утрат — одной, другой, многих… Одновременно он радовался, разумеется, потихоньку, что они, некогда им покинутые, не оставили его в трудный час и теперь собираются разделить его явно незавидную участь.

«То черный свет примерещился, — думал он, — то вот эти забавные тени, которые внутри меня и снаружи, — сплошная путаница в законах природы. Даже самые тайные мечты — это нечто квантовое, и только с какой-то вероятностью они могут находиться внутри человека, они просачиваются и не признают ни абсолютных клеток, ни грязных черных платков».

Отчего пришла на ум зацепка за квантовую механику, некогда поразившую его воображение, он никому и не смог бы объяснить. Тем более, что наши мечты вряд ли похожи даже на волны вероятности — они вообще нетрактуемы современной наукой, ибо их не успел ввести туда молодой Ваня Крабов, которому вовремя и очень доходчиво растолковали, что настоящая реальная личность вовсе не обязана сильно взаимодействовать с мировым интеллектуальным полем, а вот на работу не опаздывать — обязана. Нетрактуемы современной наукой и потому никак не могут нарушить ее непреложные законы. А потому и неподсудны…

Но здесь судили. В непробиваемой тишине судили и Ивана Петровича, и испущенные им некогда расплывчатые голубые тени. Судили молчанием.

«Меня отлучат», — решил Иван Петрович, и от этой мысли сделалось ему, как никогда, тоскливо и пусто.

Зал перестал кружиться. Сияние померкло — словно поглотилось бесконечно высоким потолком. Судья и тени медленно таяли. Только Макар Викентьевич Фросин немного задержался — видимо, он совсем не спешил таять. Он сочувственно кивнул Крабову и развел руками — дескать, ничего не поделаешь, потом встал из-за стола и подошел к внезапно возникшей позади него стене. Подошел, снял с огромного гвоздя с нелепо расквашенной шляпкой свою фуражку и исчез за зарешеченной дверью,

Зал на глазах сжимался, схлопывался все быстрей и быстрей, и теням некуда было деваться — тем, что не покинули зал вслед за судьями, — они метались по оставшемуся пространству, тревожно шелестели, пытались раствориться в сгустившемся воздухе, но, видимо, безуспешно. И некоторые стали прятаться в Ивана Петровича, легко и безболезненно проникая сквозь его кожу.

Наконец, стены вплотную подступили к Крабову, слизнув песочный замок у его ног, и он понял, что сейчас сольется с этими стенами, если попросту не будет раздавлен ими.

«Может быть, это только сон?» — мелькнула в голове никчемная догадка и тут же испарилась, поскольку в зале Страшного Суда, оказавшегося вовсе не страшным и, пожалуй, не совсем судом, больше не осталось места ни для голубых теней, ни для самого Крабова, ни даже для этого крошечного кванта мысли…

18

Возможно, из-за этого апокалипсического сжатия в точку Иван Петрович встретил очередную свою субботу с легкой головной болью. На кухне буйствовал Игорек. Анна Игоревна увещевала его, по мере сил своих утихомиривала, но без особого успеха. Только взгляд на часы осветил для Ивана Петровича природу сыновьева бунта. Было как раз 8-30, а он, благородный отец семейства и знатный ковробоец, все еще валялся в постели.

Но в ровном журчании Аннушкиного голоса ни малейших намеков на свое разгильдяйство он не уловил. Она появилась в спальном углу минут через десять, без всякого упрека взглянула на мужа и спокойно, как будто никакого беспрецедентного нарушения режима не было и в помине, сказала:

— Проснулся? Тогда пошли завтракать, а то Игорешка зверствует.

И вот что странно — ни одной обидной или похвальной мысли в адрес Ивана Петровича она не имела, похоже — мысли вообще отсутствовали, вернее не прослушивались. Иван Петрович поразился. Супруга без активной оценки окружающего мира представилась ему чем-то фантастически-инопланетным, внеземным и потому требующим немедленного объяснения. И эта потребность подтолкнула его к крупному открытию, утешитедьному, хотя и не слишком приятному, — видимо, он утратил свой проклятый замечательный дар, утратил безвозвратно.

«Чему удивляться? — подумал он. — Наверное, сегодня ночью я не оправдал доверия. Вот уж, действительно, оконфузился — супротив Господней воли попер. Смешно…»

Не то, чтоб ему было очень смешно, однако ситуация больно ловко окрашивалась в иронические тона и оттого становилась не столь уж мрачной и достойной сожаления.

«Да и о чем жалеть? — думал он. — Не о чем тут жалеть. Ничего хорошего из угадывания чужих мыслей не получается. Если б меньше угадывал, не пылились бы мои старые бумаги на антресолях. А может, и не пылятся, может, Аннушка давно их в макулатуру сдала, и теперь эти пропылившиеся голубые тени превратились в какой-нибудь серый томик Дюма?»

От такой мысли Иван Петрович взгрустнул. Захотелось разыскать все эти бумаги, перечитать их, понять, если это еще возможно, и продолжить, главное — продолжить.

И время складывалось удачно — два выходных, никуда не надо бежать.

«Как же не надо? — вспомнил Иван Петрович. — А к Ломацкому? И Фросин должен прийти с бутылкой „Наполеона“ и рассказать о триумфальном допросе Пыпина. Хоть и злится на меня, но непременно расскажет. И Ломацкий, и Аронов, и даже Фанечка станут смотреть на меня с интересом — ай да Шерлок Холмс!..»

— Ванюша, завтракать пошли, — прервала эти приятные размышления Анна Игоревна.

«Хороший все-таки у нее характер, — одобрительно подумал Иван Петрович. — Может, и не будет сильно ругаться, если я немного антресоли разберу. А вдруг там давно уже и нет никаких бумаг?»

Уже допивая чай, Игорек ловким ударом испортил ему настроение. Сын вспомнил про цирк — давно, видите ли, не был!

Теперь Крабову не видать арены, не видать гастролей в Париже и Монтевидео. От этого сразу стала сжиматься кухонька, и внезапно Иван Петрович осветился изнутри дикой вспышкой сожаления о своем образе действий в течение последней ночи. Испортил он себе будущее, скорее всего, не испортил, а вообще лишился такового из-за минутного всплеска непонятного протеста, который ни к чему существенному и не привел, а просто перебросил его из кресла у подножия престола в смешную исповедальную позицию, требующую теперь немедленного перетряхивания пыльных залежей на антресолях, где, вероятней всего, никаких теней и в помине нет, поскольку тени недолговечны и, подобно людям, слепнут и умирают в темноте.

Импульс черного света на миг ослепил Ивана Петровича, и в этом импульсе вычертился вопреки всем законам природы и общества безграничный зал так называемого Страшного Суда и его, Крабова, интеллигентно деформированная фигура в порыве немой исповеди, с которой уходит Сияние и остальные судьи, как с плохого спектакля в театре с прочными и хорошо разрекламированными традициями.

Опрокинулась чашка, и бесформенное коричневое пятно стало быстро расплываться по клеенке.

— Что с тобой, Ванечка? — услыхал он сквозь глухие надоедливые удары в висках или за ближайшей стеной? — тревожный голос Анны Игоревны. — Лица на тебе нет. Ой-ё-ёй…

Мир постепенно восстанавливал свои контуры, и в этом мире возникла рюмка с тридцатью каплями валокордина и заботливый шепот Игорька:

— Папуле головка болит, да?

Потом мир немного покачался и встал на место, совместился сам с собой, а слабое мерцание того сжимающегося зала совсем исчезло, и все приобрело исключительную контрастность.

Иван Петрович улыбнулся и накрыл своей теперь уже послушной ладонью пухлые пальчики Анны Игоревны, нервно ищущие его пульс.

По кухне растекалось по-осеннему серое субботнее утро, и все шло не так уж плохо. И надо было жить дальше.


Минск, 1981

Загрузка...