Не помню сам, как я вошел туда, Настолько сон меня опутал ложью. Когда я сбился с верного следа.
Божий дар свалился на Ивана Петровича Крабова внезапно и без каких-либо серьезных оснований. Не наблюдалось перед этим многозначительных знамений или вещих снов, напротив, все шло донельзя серо и обыденно. И даже сколь-нибудь четкого желания обрести чудесное ясновидение у Ивана Петровича никогда не возникало.
Произошло это глубокой осенью, в заурядное субботнее утро, когда Иван Петрович имел единственное полуосознанное стремление подремать еще часок, хотя внешние обстоятельства тому крайне не способствовали. Несмотря на довольно ранний час, что-то около восьми, Анна Игоревна вовсю гремела кастрюлями на кухне, и в этом шуме Иван Петрович сквозь полудрему улавливал многообразные угрожающие нотки. Кроме кастрюльного перезвона, супруга заполняла квартиру отнюдь не лаконичными нравоучениями в адрес их пятилетнего сына Игорька, и жалкие ломтики прессованных опилок, именуемые дверью, никак не защищали слух бедного Ивана Петровича. Дело клонилось к тому, что никакого завтрака в отсутствие отца Игорек не получит — не видеть ему завтрака, как своих собственных огромных ушей, которые он опять забыл вымыть. Игорек слабо ныл, не улавливая тонкой связи между собственным утренним аппетитом и затянувшимся сном отца, который, наверное, устал и не хочет идти в свой садик, то-есть на работу.
Впрочем, нет, Игорек неплохо знал, что по субботам и воскресеньям они с папой свободны от утреннего штурма автобуса. Но от его малолетнего внимания ускользала важнейшая закономерность домашнего распорядка — каждую субботу в полдевятого Иван Петрович должен был, независимо от погодных условий и душевного состояния, идти во двор и заниматься зверским избиением двух ковров и одной ковровой дорожки. Тяжелые и неуклюжие пылесборники с синтетическим ворсом доводили Ивана Петровича до настоящего неистовства, что, разумеется, увеличивало его славу великого умельца-выбивальщика. В то утро Анна Игоревна имела все основания для недовольства — попросту она уже не сомневалась, что в данную конкретную субботу раз и навсегда заведенное ею расписание нарушится. Отсюда и глубокое смятение, которое никакими силами не втискивалось в ее, в общем-то, доброе сердце и рвалось наружу, претворяясь в звонкое кастрюльное аллегро.
Вот-вот Игорек с громкими криками ворвется в спальный угол родительской комнаты, так называемой залы, и окончательно выдернет Ивана Петровича из жалких остатков дремы. Да какая там дрема! Разве может по-настоящему дремать человек, твердо зная, какую казнь приготовили ему близкие?
Но в адском механизме Анны Игоревны что-то разладилось. Скорее всего, Игорек забастовал, не желая получать заветный бутерброд ценой отцовского покоя.
И тогда Иван Петрович услыхал решительные шаги супруги. Он сильно зажмурил глаза, уткнулся носом в подушку и целиком погрузился в только что родившийся светлый замысел — если сегодня удастся хоть немного нарушить святое правило 8-30, то его можно будет нарушать и потом, а возможно, и вовсе устранить из семейного обихода. На миг перед внутренним взором Ивана Петровича мелькнула сцена прекрасного будущего без ковровых экзекуций, зато в сопровождении надрывно поющего пылесоса. Мелькнула и исчезла в скрипе прессованного ломтика и в прерывающемся от негодования голосе супруги:
— Дитя голодное плачет, а ему наплевать. Вставай сейчас же! Вставай!
Эти слова Иван Петрович воспринял отчетливо, и тут же в него полетел не менее отчетливый увесистый добавок:
Долбануть бы этого жирного тюленя по затылку, чтоб не притворялся. Ну и вонища здесь. Сейчас же открою форточку, так он пулей вылетит из постели. Видно, опять ноги не вымыл, безобразник несчастный…
Иван Петрович не мог поклясться сразу в двух противоречивых вещах. Во-первых, фразы про жирного тюленя и прочее были несомненно сказаны голосом Анны Игоревны, разве что немного приглушенным и обесцвеченным. Да и по логике, некому было, кроме нее, бросаться такими фразами в этой комнате.
Во-вторых, в голове все еще кувыркалось последнее слово, которое вслух произнесла супруга, — «вставай», и в этом Иван Петрович был уверен, как в самом себе.
В единстве и борьбе указанных противоречий у Ивана Петровича возникло неодолимое желание проверить — нет ли кого из посторонних в его комнате. И тогда, разрушая свою нехитрую маскировку, он резко повернулся, присел на постели и ошалело уставился на ближайшего обладателя высокоразвитой второй сигнальной системы — собственную жену.
Скрипнула пружина. В прихожей монотонно топал и ныл Игорек.
— Ну, что я говорила? — победоносно выдохнула Анна Игоревна. Притворяешься! Всю жизнь только и делаешь — притворяешься! И, между прочим, ноги опять не вымыл, а я белье два дня как меняла, а теперь в стирку сдавать, да?
И снова устремился в Ивана Петровича странный довесок:
— Ну, чего выставил свою глупую заспанную морду? И блямбики в глазенках, будто голуби накакали. Несчастье плешивое, надоел же ты мне, ох, надоел. И этот балбес весь в отца, чего б не хватало. С утра пораньше голову задолбит. Ой, колбаса горит…
— Ой, колбаса горит! — воскликнула Анна Игоревна и рванулась на кухню.
— Быстро вставай, — выдохнула она на бегу.
— Эта дрянь и так, без всякой сковородки, за день до тошноты краснеет, а тут столько масла истратила… горелую есть будете… не ори ты, репродуктор ходячий… — запричитала она где-то вдали.
В мирный уголок Ивана Петровича просочился угар. И вместе с этим угаром в него вползла странная догадка: «Я могу подслушивать чужие мысли, ибо сейчас я узнал мысли собственной супруги». И хотя Иван Петрович еще не скоро оказался во дворе — но все-таки ровно в полдевятого! — в душу к нему закралось нечто промозглое и сырое. И он стал быстро одеваться.
Субботний день проплывал перед Иваном Петровичем, как в тумане. Он впервые посредственно выбил ковры, ибо глубже, чем следует, погрузился в неприятные размышления о природе собственного несчастья. Откуда-то он слышал, что угадывание чужих мыслей — сплошное шарлатанство, кажется даже, антинаучное запудривание мозгов с неизвестно какими, но уж наверняка неблаговидными целями. И, разумеется, Ивану Петровичу представить было страшно, что он стал вместилищем чего-то такого инородного, с нехорошим душком, и, весьма вероятно, запрещенного. Однако представлять приходилось, и сопутствующие картины никак не способствовали качеству ковровыбивательной процедуры.
Получив от супруги строгий выговор, Иван Петрович окончательно скис, тем более, что мысленная часть выговора, последовавшая за обычными резкими словами, содержала все доказательства крайнего презрения к его впавшей в халтуру личности. В наказание он был отправлен в магазин и, потолкавшись по трем очередям, убедился в бесспорном существовании телепатии. Он узнал, что симпатичной кассирше Светочке изменяет парень, одолживший у нее сорок три рубля, что у соседки по подъезду Марии Карповны, стоявшей рядом в очереди за сардельками, тяжело, если не безнадежно, болен муж, что рыжий грузчик Серега заначил две банки азербайджанского вермута и боится, что директор похлопает его по карманам, и еще множество совершенно неожиданных и, пожалуй, ненужных сведений втекло в его понемногу вспухающий мозг.
Потом был еще один выговор, потом обед…
В результате, к пяти часам дня у Ивана Петровича развился натуральный комплекс неполноценности. Ко всему прочему, он чуть не позабыл о традиционной пульке у Ломацкого и убежал, прихватив из дому всего рубль с мелочью.
В сущности, это было не очень страшно — максимальные потери никогда не превышали трешки. Слишком уж привыкли друг к другу члены преферансного кружка. Однако расплачиваться следовало сразу — это правило соблюдалось столь же неукоснительно, как и явка игроков к половине шестого.
Семен Павлович Ломацкий, врач-венеролог, веселый и подвижный мужик лет пятидесяти, жил совсем неподалеку, в соседнем корпусе. Квартира его была обставлена очень прилично, а при мысли о количестве ковров в этой квартире у Ивана Петровича сразу же начиналась ломота в плече.
Когда Анна Игоревна говорила — обставляться, как люди, одеваться, как люди, она имела в виду не абстрактную личность с глянцевой иллюстрации, а конкретно Ломацкого и его стилизованную берлогу. Однажды Анна Игоревна побывала там в гостях, и с тех пор в ее взгляде затаился еще один кубометр тайной злости на свою нелепую судьбу. К счастью, ей очень не понравилась молодая жена Ломацкого Фанечка, пухленькое двадцатисемилетнее существо с очаровательной мордашкой и рвущимся к едва ли кому ведомым целям великолепным бюстом. Анна Игоревна считала, что такой брак подрывает основы общественной морали, ибо, во-первых, что будет, если все мужчины станут брать жен вдвое моложе себя, а во-вторых, за какие такие заслуги досталось Фанечке как сыру в масле кататься? «Конечно, я понимаю! — кричала Анна Игоревна в очередном приступе обличительного энтузиазма. — Я все понимаю! Ты тоже с удовольствием бросил бы меня, растоптав плоды совместной жизни ради сопливой девчонки. И хоть ты намного моложе Ломацкого, даже его со Фанька оказалась бы слишком молода для тебя, слышишь, слишком молода…»
Иван Петрович все это слышал и, разумеется, соглашался, со вздохом, но соглашался. Однако он вовсе не считал, что Фанечка до такой степени ему не подходит. Напротив, он не раз воображал себе этакие удивительно заманчивые сцены и даже как бы ощущал кончиками пальцев замочек на французском лифчике Фаины Васильевны — ведь не могла же она не носить именно французское белье…
Но игривые мотивы были давным-давно загнаны вглубь и никак не проявлялись — очаг гостеприимного доктора казался Ивану Петровичу неприкосновенным.
На этот раз Иван Петрович немного опоздал. Все были в сборе и, видимо, недоумевали. Ломацкий сидел за столом, сердито уставившись в расчерченный лист бумаги. Напротив устроился следователь Фросин, личность брюнетистая, поджарая и оттого крайне загадочная. Четвертый участник пульки Аронов, инженер божьей милостью, нервно бегал по комнате, преимущественно вокруг небольшого столика, где заботливая Фаина Васильевна приготовила поднос с весьма затейливыми бутербродами и двумя запотевшими бутылочками.
— … и все-таки не раскалывается, стервец, — произнес Фросин в момент появления Ивана Петровича.
Крабов напряженно пережевывал отрицательную эмоцию, полученную от Фанечки, которая открыла ему дверь, поздоровалась и с наимилейшей улыбкой выдала:
Господи, опять эта бесцветная личность. До чего ж надоело, неужели Киса не может водить к себе кого-нибудь…
Так и не выяснив Кисиных возможностей, Иван Петрович рванулся в комнату.
Деликатнейший Семен Павлович не сказал ни слова, лишь незаметно метнул взгляд на высоченные антикварные часы.
— Извините, — забормотал Иван Петрович, — домашние дела, так сказать, семейные проблемки.
— Ладно уж, не оправдывайтесь, — дружелюбно ухмыльнулся следователь Фросин. — Пока тут Михаил Львович организует по стартовой, я вам презабавную историю расскажу. Гаденькое дельце мне досталось…
Иван Петрович перевел дух и сразу успокоился. Никаких мыслей, кроме:
…эх, по холодненькой… возьму бутербродик с краю… сегодня уж повезет…
в воздухе не витало. Мягкий свет и уютное похрустывание колоды в руках у Ломацкого создавали все условия для быстрого восстановления истрепанного внутреннего мира Ивана Петровича.
— Так вот, находим мы у него шесть икон, — продолжал Фросин, искоса прослеживая нехитрые манипуляции Аронова. — Находим и, как положено, тянем на допрос, а он ни в какую. Знать не знаю, говорит, и не ведаю. Иконки, дескать, дрянь, купил у случайного человека примерно по трешке за штуку тому вроде бы выпить приспичило, — и именем не поинтересовался. Если надо, говорит, берите на здоровье мои иконки, мне такая ерунда и даром не нужна. И вот я сижу, печенкой чую — его это работа, а Пыпин только скалится. Неужели, говорит, вы меня, интеллигентного человека, в банальной краже подозреваете?
— Позвольте, позвольте, Макар Викентьевич, — вмешался Ломацкий, — я чего-то не понимаю. Разве вы никаких следов этого Пыпина в церкви не обнаружили?
— В том-то и дело, — радостно воскликнул Фросин, и Ивану Петровичу показалось, что не такой уж этот брюнет загадочный.
— В том-то и дело! Я же полчаса вам толкую, что следов никаких нет, что сам Пыпин, скорее всего, и рядом с той церковью не стоял, а дружка навел. Только теперь — концы в воду. Нет у него, видите ли, дружков, нет и точка! И седьмой иконы, самой ценной, тоже нет. — Тут без стартовой не разобраться, — подал голос Аронов. — Бросьте-ка эту ерунду, пора за дело.
Дружно выпили по маленькой, закусили отменно гастрономичными бутербродами и приступили.
И сразу, после первой же сдачи, Иван Петрович понял, что влип он в пренеприятную историю, поскольку все карты своих партнеров знает досконально, как будто лежат эти карты на столе картинками кверху.
И пошла кутерьма. Для начала засадил Иван Петрович Фросина на практически неловленном мизере. Пригласил Аронова втемную и после совершенно правильного первого хода следователя отобрал шесть своих и безжалостно всадил четыре. От этого художества у Фросина волосы встали дыбом, и он при следующей игре заторговался до червей и оставался без одной, а все потому, что Аронов имел привычку при своей сдаче сразу же подсматривать прикуп. А когда через два круга Иван Петрович торжественно заказал мизер, зная, что прикупные семерка и дама крестей дают ему все гарантии безопасности, Фросин нехорошо побледнел. И тут Иван Петрович сквозь ровный шелест простых счетных мыслишек уловил вой настоящего снаряда:
С ума сойти с этим Крабом. Ну, чего он творит? Краб, крап… Неужели крап? Тогда трешкой не обойдешься. Галка баню устроит, мать ее… Пришить бы этому разбойнику пару годиков строгача. Фраер проклятый…
И не было сомнения, что пакостные мысли относились к Ивану Петровичу Крабову — к кому же еще? В принципе, Крабов не обиделся, напротив, он наполнился внутренним раскаянием, но, с другой стороны, очень уж было приятно организовать бурю в застоявшемся субботнем болотце.
По традиции выпивали по финишной и расходились около часа ночи, повеселевшие и довольные друг другом. Но на этот раз атмосфера заметно испортилась. Иван Петрович выиграл тридцать один рубль сорок копеек, причем бедняга Фросин вынужден был заплатить ему почти половину. Понурые физиономии соперников и весьма вольные их мысли портили настроение, но самое важное заключалось в ином — из своего чудовищного выигрыша Иван Петрович решил заначить только червонец, а все остальные немедленно вручить Аннушке. Это обеспечивало, как минимум, недельный покой и всяческие семейные привилегии.
Всемирная любовь охватила Ивана Петровича, и если бы он мог, то несомненно предложил бы каждому рубля по три из своего приза. Для недельного воспарения в глазах супруги вполне хватило бы и десятки.
Натягивая плащ, Фросин снова стал жаловаться на судьбу, на безнадежное дело, из-за которого он, конечно же, схлопочет выговор от начальства. И тут Ивана Петровича черт дернул за язык. То есть хозяин языка буквально почувствовал какое-то щекотное прикосновение к кончику, возможно, это скатилась свернувшаяся в шарик всемирная любовь. В результате, он панибратски похлопал Фросина по плечу и сказал:
— Давайте-ка, Макар Викентьевич, я вам помогу, ей-богу, помогу.
— Да вы что, смеетесь? — вскипел Фросин. — Чем вы способны мне помочь? Вы? Это ж не в преферанс перекидываться!
— Хотите, поспорим, что помогу? — не унимался Иван Петрович. — Допрошу вашего Пыпина и расскажу вам, где он прячет седьмую икону…
— О, пари, пари! — захлопала в ладоши Фанечка, появляясь из спальни в сногсшибательном кимоно. — Заключайте пари!
Фросин затравленно шарахнулся от нее и черными своими дьявольскими глазами уставился на Крабова.
— Хо-ро-шо, — раздельно и твердо проговорил он. — Пари, Иван Петрович, на бутылку «Наполеона», чтоб неповадно было. А бутылочку в следующий раз здесь и раздавим, идет?
Иван Петрович на миг остро пожалел бюджет Фросина, но тут же решил перебросить в заначку еще червонец — мало ли что! Реакция Анны Игоревны на всякие долги чести была ему известна куда как точно…
И вдруг какое-то дрожание мозгового эфира резко испортило ему настроение. Уловив направленные взгляды Фанечки, он услыхал:
Если бы ты еще поприличней одевался и не так слюнявил, можно было бы и потерпеть. Нет, ну тебя к чертям, ничего ты толком не умеешь, импотент несчастный. Вот Дергалов — совсем иное дело, только Киса, по-моему, начинает догадываться…
Конечно, нельзя ошибиться — это в адрес Аронова. «Ах, развратник несчастный», — подумал Иван Петрович, и, сострадательно заглянув в глаза Кисе, покинул его квартиру в полном смятении чувств.
Одиннадцать рублей сорок копеек произвели на полусонную Анну Игоревну неотразимое впечатление. Она даже вскочила с кровати, уронив на пол пухлый жоржсандовский роман, и наградила Ивана Петровича многими восторгами, которые частично компенсировали его злость на Фаину Васильевну Ломацкую.
Погрузившись по уши в необъятную пуховую подушку, Иван Петрович смежил веки и тут же выпал из окружающего мира.
Он не сразу понял, куда попал. Первое, что он осознал отчетливо и вполне, — свое целиком расплющенное, истинно двумерное состояние. Потом, пользуясь разветвленной дедукцией, он определил себя как карту, лежащую в прикупе и страстно желающую прийти к нему же самому, признанному королю преферанса, выступающему в каком-то крупном международном турнире или даже на мировом чемпионате.
Одновременно он остро ощутил привкус горечи от того, что никому, в сущности, не нужен, даже Ивану Петровичу Крабову, который, во-первых, стал трехмерным, а во-вторых, вообще не нуждается в валетах неустановленной масти.
Да, да, в этом все дело! Ни к какой из четырех известных мастей плоский вариант Ивана Петровича не принадлежал — он был валетом пятой неопределенной и, возможно, несуществующей масти и потому ни в коем случае не мог встать в козырный ряд. Таким образом, он не способен был принести пользу воображаемому трехмерному Крабову, высоко вознесшемуся в мировой преферансной элите.
Столь бездарное положение плоского Ивана Петровича со никак не устраивало, и он срочно поменялся формой с более привычной трефовой семеркой, находившейся в руках у Аронова. Семерка — почти туз, только с двумя лишними рядами крестов. Операция обошлась сравнительно недорого, странно, что семерка на нее клюнула. Кажется, Иван Петрович поплатился очередью на квартиру улучшенной планировки.
«Теперь я похож на настоящего крестоносца, — не без гордости думал он. — У меня красивый белый плащ, и я должен завоевать гроб Господень».
Но завоевание пока откладывалось, и плоский Иван Петрович медленно полз к Ломацкому, который наконец-то решился осуществить свою давнюю мечту — сыграть мизер втемную на бомбе.
Ломацкий такому прикупу необычайно обрадовался. Славный мизер выходил у него. И все завершилось бы отлично, не взбунтуйся тишайший Михаил Львович.
— Странно, — сказал он дрожащим от обиды голосом, — с какой стати вы, Семен Павлович, фотографию своей супруги в колоду подсунули. Что за намеки?
И он стал показывать всем по очереди валета пятой масти.
— Позвольте, позвольте, — беспокойно заерзал Ломацкий, — но я чего-то не понимаю. Разве вы обнаружили в церкви следы Фаины Васильевны?
— Ага! — торжествующе воскликнул Фросин, который как раз и сдал в прикуп плоского Ивана Петровича или иным образом расплющил его. — Все становится на свои места. Ведь это у вас, Михаил Львович, никакая не Фаина Васильевна, это богоматерь мужского пола, наверное, седьмая икона, украденная Пыпиным. Первый раз вижу икону в виде картежного валета. Во замаскировали!
«Это ж обычный валет, только чуждой нам масти, — подумал двумерный Иван Петрович. — Какое счастье, что я успел поменяться с семеркой. Сейчас все глазели бы на меня, а вскоре всплыла бы истина. Однако подозрения непременно падут — на меня или на того, который притворился трехмерным».
Но воображаемый Иван Петрович ни на что не реагировал, а сидел с гроссмейстерским видом, пристально вглядываясь в свои карты.
Скандала не вышло, а решили, к безусловному неудовольствию Ломацкого, пересдать. Валета чуждой масти попросту выкинули из колоды.
На какой-то миг крестоносному Ивану Петровичу стало жаль эту беспризорную оригинальную карту, однако он ясно понимал, что гораздо приятней тасоваться в общей колоде, чем одиноко валяться на ковре под столом, созерцая весь набор домашних тапочек из арсенала Ломацкого и непонятные значки в противоположных углах собственного плаща. Наоборот, с ясными крестами, многотиражно отпечатанными на глянцевой поверхности, все становилось донельзя прозрачным. Сама собой возникла цель — кого защищать и на кого нападать, какому королю послужить поддержкой, а кому из игроков последней надеждой на неловленный мизер.
«Однако какой же я был масти?» — напряженно соображал Иван Петрович, снова сжатый слегка вспотевшими пальцами Фросина. — И везет же нам с Макаром Викентьевичем друг на друга… Обязательно надо вспомнить, какова пятая масть в нашей колоде. И вообще, стоило ли менять свою неповторимость на бесконечные перемещения в чужих руках, где семерка, как бы ни рыпалась, все равно останется семеркой? С другой стороны, одинокий валет — не велика радость, никогда в козыри не выбиться. Странная масть. Что мне напоминает значок в углу? Ага! Если четыре обычных масти — вроде полноценных арийских сословий где-то в Индии, то я получался вроде неприкасаемого, и наверное, поэтому меня зашвырнули под стол, то есть уже не меня, но все-таки вышвырнули. Значит, это был кастовый значок. Зря семерка согласилась, теперь и улучшенная планировка не принесет ей особого счастья. А вот я уже козырем стал! Молодец Фросин — шесть трефей заказал, немного, но свое отгребет. Как пить дать, на крестоносцах в рай въедет…
На этом размышления двумерного Ивана Петровича были прерваны. С него пошли, и сильный шлепок по столу начисто разрушил его забавные видения.
На мгновение Иван Петрович очнулся, мягко столкнул с себя неудачно разметнувшуюся супругу, повернулся на бок и тут же уснул праведно и безмятежно, а главное — без лишних вопросов о природе пятой масти.
В воскресенье Иван Петрович проснулся в относительном душевном равновесии. Супруга на цыпочках порхала по квартире и полушепотом воспитывала Игорька. Поздний и единственный ребенок Крабовых громко повторял ее слова:
— Папочка устал, и его нельзя будить. Папочка вчера долго работал и устал. Игоречек-заинька не будет будить папочку.
Его голоса было вполне достаточно, чтобы перебудить всю лестничную клетку, но содержание компенсировало форму, и именно оно убедило Ивана Петровича, что его ночной вклад в семейный бюджет не пропал даром.
Иван Петрович встал, умылся и, бесшумно проскользнув на кухню, чмокнул Аннушку прямо в шею. Она грузно подпрыгнула, замахала руками, засуетилась.
— Ой, Ванечка, ой, напугал! А я вот тесто на оладушки замешала. Будем сейчас оладушки кушать.
— Заинька, — крикнула она Игорьку, — включи-ка телевизор, там как раз «Будильник».
В комнате, именуемой залой, тотчас зазвучала бодрая музыка, и веселые голоса ведущих стали насыщать атмосферу чем-то заковыристым и юморообразным.
Помешивая тесто, Анна Игоревна включила огонь под сковородой и произнесла роковую, хотя внешне совершенно безобидную, речь:
— Утомился вчера у этих Ломацких? Еще бы, еще бы! Все Европы у себя гоняют? И откуда, скажи, берется, а? Ну, откуда? На чужих трипперках процветают. Отрыгнется Фаньке, попомнишь меня, отрыгнется. Оставит она своего Кисоньку с огромнейшими рогами и еще с инфарктом, это уж точно — с инфарктом.
Иван Петрович безразлично кивал, на поверхности его мозга колыхалась мелкая рябь полного согласия с мнением супруги. Но под этой рябью духовного взаимопонимания и семейного благоденствия уже набирало силу темное и загадочное подводное течение. Булькая и завихряясь сначала где-то в области поджелудочной железы, оно постепенно затопило сердце и стало подниматься все выше и выше. Взгляд Фанечки на Аронова, случайно подслушанные ее мысли, добродушно блуждающие самодовольные глаза Семена Павловича — все всплыло как-то сразу и сразу разрушило утреннюю идиллию.
Иван Петрович вдруг понял, что начихать ему на приключения Фанечки с Ароновым и с этим самым бессмысленно врезавшимся в память Дергаловым, начихать на ее вызывающе красивые грудки и яркие губы, поскольку все это тешит взор, но никак не относится к предметам его, Крабова, семейной собственности. Начихать, когда перед ним пританцовывает, суля несчастному Ломацкому всякие напасти, не чужая женщина, а своя жена, и надо сказать, даже теперь, на тридцать восьмом годике жизни, очень симпатичная дама. А раньше, в первые безоблачные годы брака, — не то чтоб симпатичная, а просто очень эффектная, вполне способная не только понравиться, но и стать предметом глубокого интереса. И хуже того, Ивану Петровичу доподлинно был известен один из тех рыцарей, для которых Анечка представляла в те годы лакомый кусочек. Звали этого типа Людвиг Ильич Сильвестров, и состоял он начальником Анны Игоревны, ухаживая за ней вплоть до позднего замужества. Он и потом долгое время не оставлял ее, даже в гости захаживал, а острой на язык Анечке ни в коем случае нельзя было показывать и тени своей ревности, иначе — конец, засмеет. И мучился тогда бедный Иван Петрович лютой внутренней мукой, мучился от малости своей и ничтожности, что ли, рядом с блестящим по уму и по внешности Сильвестровым, от которого в памяти остались модные тогда невероятной ширины галстуки и липкая улыбка под огромными искренними голубыми глазами.
И всплыла в Иване Петровиче вся эта давно погребенная и честным словом Анны Игоревны припечатанная муть, всплыла, и белый свет и гора оладушек на тарелке показались ему пресными и бессмысленными атрибутами существования.
— Ванечка, Ванечка, — все настойчивей взывала к покинувшему ее супругу Анна Игоревна, — я ж тебя в третий раз спрашиваю, во что эта соплячка перед вами наряжалась? Ты оглох, что ли?
Иван Петрович медленно со скрипом въехал в потемневший кухонный мир и, не отрывая взгляда от оладий, буркнул:
— В кимоно…
— Это ж надо! — воскликнула Анна Игоревна, но тут же осеклась, почуяв недоброе.
— Ваня, что с тобой? — тихо спросила она. — Может, на работе неприятности? Какой-то ты не такой.
— Папуленька больненький, — поставил диагноз Игорек, уминая третью оладушку.
— Аня, — совсем чужим и оттого неприятным голосом начал вдруг Иван Петрович, — скажи мне честно, Аннушка, у тебя с Людвигом что-нибудь было?
Анна Игоревна уронила очередную оладью, вслед за ней на пол полетела вилка.
— Женщина к нам спешит, — по инерции сказала она, потом слабо улыбнулась и почти веселым тоном спросила. — Ты что, рехнулся, Ванюша? Тебе тогда не надоело меня допрашивать?
Господи, крест какой-то тяжкий с этим Лютиком. Ну не могу же я тебе, дурню толстокожему, всего объяснить. Не скажу ведь, что вся твоя ценность в семейном призвании, что скотина последняя этот Лютик, но зато мужик, каких я никогда, пенек ты несчастный, ни до тебя, ни потом не знала, что после него, после его пальцев, будь он проклят, я прямиком на стенку лезла и на все готова была…
Приняв это сообщение, Иван Петрович зажмурился и пулей вылетел из кухни. «Предательница, потаскуха», — думал он, бегая по комнате.
— Да что с тобой, Ванечка? — спросила не на шутку встревоженная Анна Игоревна, появившись рядом.
— Не тр-р-рогай меня! — взревел Иван Петрович. — Лучше расскажи, что вы с ним вытворяли.
— С кем?.. Что?.. — совсем занервничала она.
И тут перед сознанием Ивана Петровича замелькало такое, от чего в иные, более романтические времена полагалось сразу же умереть. Не отдавая себе отчета, он стал приборматывать вслух кое-какие обрывки ее мыслей, и вдруг Анна Игоревна ударилась в жуткий, ни на что не похожий рев. Может быть, она и поняла, догадалась о причине запоздалого допроса. Может быть! Но этого никто, даже самый ясновидящий ясновидец не сумел бы узнать в ту минуту. Потому что гибнущая радиостанция в ее симпатичной черепной коробке ничего, кроме сигналов катастрофы, не выдавала:
Конец, конец… До чего же идиотский конец… Сволочь Сильвестров, натрепался… Убью, убью… Конец… Бросит меня этот тихоня… Все узнал… Как?.. Откуда?.. Сволочь, все сволочи… Конец… Уйдет… Одна… Игорек… А Сильвестров еще и про Димку, про Димку натреплется… Расписаться хотел… Дура, дура… Что будет? Конец… Конец…
— Димка? — механически переспросил Иван Петрович. — Какой еще Димка?
Глаза Анны Игоревны расширились от ужаса, и она грохнулась на пол там, где стояла. Прибежавший на шум Игорек бросился на Ивана Петровича, захлебываясь слезами и сжимая кулачки:
— Ты зачем мамулю побил? Я тебе покажу…
Какой-то конденсатор разрядился внутри Крабова, напряжение резко спало, он обмяк и медленно опустился на пол рядом с нелепо разбросанным телом супруги.
В понедельник Иван Петрович готов был пожертвовать чем угодно, даже месячным жалованьем, чтобы не ехать на работу. Он еле-еле оторвал голову от подушки, вернее не голову, а пухлое болевместилище.
Он проклинал случайно застрявшую в буфете бутылку водки, монотонные всхлипывания Анны Игоревны, охватившее его от пяток до макушки желание бежать, бежать куда-нибудь, полбутылки пива сверху, стакан, запущенный изо всех сил в равнодушно-голубую стену, — в общем, проклинал он вчерашний вечер и, пожалуй, весь воскресный день.
Но надо, ничего не поделаешь — надо, и это многомерное, мгновенно обрамившее сознание Надо выкинуло Ивана Петровича в обычные его семь пятнадцать утра в слякоть и автобусную толчею.
Преодолев проходную буквально на последних секундах, Иван Петрович успел заметить неподвижную фигуру в черном — заместителя директора по режиму товарища Пряхина. Товарищ Пряхин раз в неделю, однако в совершенно непредсказуемые дни, самолично и сугубо добровольно выходил на охоту к вертушкам, и попадаться ему дважды вблизи этого остроумного механизма никак не следовало. Негласные правила предписывали каждому, оказавшемуся после звонка по другую сторону вертушки, спокойно развернуться и последовать к ближайшему гастроному, где ровно в восемь тридцать можно было попробовать горячего кофе. В промежуточные пятнадцать минут требовалось исполнить долг вежливости, а именно позвонить в свой отдел и сообщить, что ты по производственной необходимости, скажем, с восьми до десяти, задерживаешься на объекте. Грамотные отдельцы немедленно включали тебя в список отсутствующих по уважительной причине, и именно в тот момент, когда тебе подавали первую чашечку двойного, товарищ Пряхин начинал вчитываться в бумагу, из которой следовало, что ты недаром ешь государственный хлеб.
Однажды Крабов попался, попался самым бездарным образом, проскочив сквозь вертушку секунд через двадцать после начала рабочего дня. Вспоминать о последствиях ему ни при каких обстоятельствах не хотелось, но с тех пор он стремился строго следовать кофейно-дисциплинар-ному ритуалу. Он с удовольствием принял бы кофейный вариант этого ритуала и в понедельник, но увы! Именно в этот день с самого утра он должен был участвовать в совещании по анкете, а в такой ситуации никакие оправдания на начальство не действовали.
Совещание открылось как обычно — в большом кабинете заведующего отделом Макара Трифоновича Филиппова, человека, олицетворяющего для Крабова всю серьезность и запутанность проблем, которыми занималось учреждение со строгим контролем за трудовой дисциплиной. Сегодня должны были утвердить проект плановой анкеты по источникам благосостояния. Сквозь немного поутихшую головную боль Иван Петрович старался с предельным вниманием вслушиваться в обсуждение каждого пункта, а в отдельные моменты даже кивал головой. И все шло настолько хорошо и гладко, что Иван Петрович готов был поверить в теорию строго чередующихся полос везения и невезения. Вот и обсуждение сорок седьмого вопроса, в разработке которого принимал участие Крабов, прошло без сучка и задоринки, а Макар Трифонович даже отметил его скромные заслуги в правильном подборе прилагательных. Забрезжил финиш совещания, и выход на финишную прямую обозначился кратким вступительным словом товарища Филиппова:
— Итак, переходим к последнему, сорок восьмому щ вопросу. Прошу сосредоточиться. Я думаю, до перерыва успеем.
Встала секретарь Лидочка и с выражением прочитала по бумажке:
— Вопрос сорок восьмой. Можете ли вы назвать дополнительные источники пополнения вашего семейного бюджета — подсобное хозяйство, работа по совместительству, помощь родственников и прочее? В скобках: ненужное зачеркнуть.
Как социолог слегка романтического направления, Иван Петрович сразу же представил себе склоненную голову среднестатистической единицы, напряженно размышляющей над ненужностью указанных источников дохода. Однако согласиться с ненужностью какого-либо из этих источников он никак не мог, особенно «и прочего».
И тут таинственный локатор Ивана Петровича принял сигнал, несомненно исходящий от устало прикрывшего глаза начальника отдела:
Молодец Выгонов, хороший вопрос, и место оставил для моего замечания. Молодец! Источники чего? Пополнения, дополнения, исполнения… Да, нет же. Этого самого — увеличения! Вот именно — увеличения! Или лучше что-нибудь поскромней — усиления, а? Нет, все-таки — увеличения, просто и солидно. И понятней…
— Так, товарищи, — бодро произнес Макар Трифонович, — я полагаю, Выгонов с сотрудниками составили удачный вопрос, весьма актуальный. Будут ли какие-нибудь замечания?
При такой первичной оценке по всем отдельским правилам замечаний делать не следовало. Следовало спокойно ждать, пока Филиппов самолично снимет с вопроса очевидную пылинку, кивнуть, впрыснуть свое полугромкое «да» или «нет» в общую волну одобрительного шумка и поспешать к проходной по случаю близящегося обеденного перерыва.
Но мысли Ивана Петровича потекли по иному руслу. «Ну, один-единственный раз попробую, — решил он. — Один разик, чтобы Филиппов обратил внимание, а то сидишь, киваешь…» И он несмело поднял руку.
— У вас что, Иван Петрович? — удивленно встрепенулся Филиппов.
— Тут небольшое замечание, Макар Трифонович, — еле выдавил из себя Крабов. — Дополнительные источники пополнения — это как-то не очень…
— Что не очень? — нервно перебил Макар Трифонович.
— Я хочу сказать, не очень хорошо звучит, — назло ему продолжил Крабов. — Лучше — дополнительные источники увеличения, или просто дополнительные доходы.
— Так-так, — многообещающе протянул Макар Трифонович, — значит, вы настаиваете именно на увеличении бюджета, а не на пополнении? И вообще, на дополнительных доходах?
Ну, Крабов, погоди…
А может, это примерещилось?
— Нет, товарищи, и еще раз нет! — твердо сказал Филиппов. — Наши вопросы не должны ориентировать на увеличение. Пополнение — это скромно, как говорится, небольшое пополнение, и все. Скромно, понимаете, Иван Петрович, скромно и правильно.
Но Крабова понесло. Вместо того, чтоб забрать свое замечание и стушеваться, он задал совсем кошмарный вопрос:
— А на помощь родственников ориентироваться хорошо?
Немедленно вскочил Выгонов и, страшно сверкая зрачками, заголосил:
— Вы придираетесь ко мне и к Макару Трифоновичу. С родственниками мы не ориентируем, а только констатируем. Есть отдельные факты среди молодых трудящихся. Сын моих знакомых кооператив построил — откуда взял четыре тысячи на взнос? Конечно, у родителей…
— Так-то, Иван Петрович, — прервал Выгонова Филиппов. — Социолог должен пристально вглядываться в жизнь, глубоко изучать реальные явления. А вы предлагаете закрыть глаза на объективную действительность, да?
Поставленный с ног на голову, Иван Петрович уже ничего не хотел и не предлагал. Он съежился под осуждающими взглядами членов коллектива, понимающих, что до обеда остается три с половиной минуты, а краткой лекции о смелости научных предвидений им не миновать.
Эта лекция длилась пять минут, и, разумеется, Крабов попал в число безнадежных ретроградов, а Выгонов — в славную когорту тех, кто глубоко изучает и чувствует новое. И лишь слабым утешением для Ивана Петровича послужила очередь в столовой, где он оказался значительно ближе к раздаче, чем упивавшийся триумфом Выгонов.
После обеда Ивана Петровича поджидал сюрприз в виде вызова к Филиппову. В мыслях Крабова мелькнуло одно единственное и несправедливое слово — «расправа», но Филиппов ни малейшего желания расправляться не проявил. Он сухо сообщил Ивану Петровичу, что тому необходимо немедленно прибыть к следователю Фросину в качестве очень важного свидетеля, и подписал пропуск, дающий право на одноразовый выход из учреждения с целью исполнения гражданского долга.
Итак, научный сотрудник анкетного отдела НИИ типовых обобщений Иван Петрович Крабов отправился в путешествие между двумя Макарами.
Полчаса пути по разжиженному дождем воздуху, тряские полупустые автобусы и приступы тошноты при воспоминании о вчерашнем пиве сверху стимулировали некоторые размышления о природе постигшего его несчастья. Дар чтения чужих мыслей не вызывал теперь и тени сомнений, как, впрочем, и неизбежность связанных с ним неприятностей. Иван Петрович поклялся бы самыми страшными клятвами никогда и ни при каких обстоятельствах не пользоваться этим даром. Но конкретная перспектива поиска бутылки «Наполеона» казалась ему столь мрачной, что он решил еще раз сделать уступку своим способностям.
Неприятности подстерегали его на каждом телепатическом повороте. Во-первых, он выяснил, что Лидочка считает его лабораторным бегемотом и в то же время не прочь была бы завести серьезный роман со стройным и красноречивым Выгоновым, невзирая на жену и ребенка, поскольку Федя (должно быть, ее кавалер) не пишет из армии ни слова, хотя твердо обещал жениться, а она, дура, поверила, пострадав за ту (какую ту?) ночь от тяжелой маминой руки, то есть приняв все мыслимые муки на почве мужской и родительской несправедливости и истерзавшись идеей, что такая вот порченая она на фиг никому не нужна, даже не слишком юному Выгонову, — разве что малость побаловаться, но ни в коем случае не взять замуж, что было бы совсем неплохо, так как, говорят, что из ученых получаются хорошие мужья — не пьяницы и не бузотеры вроде отца, который пообещал свернуть Федьке шею…
Во-вторых, Юра Филоктимонов, проходя мимо обеденного стола Ивана Петровича, яснее ясного дал понять, что таких, которые ни черта не рубят в работе, раздражают начальство и коллектив и раньше Юры получают в столовой свой шницель, следует гнать поганой метлой, и непременно подальше. Самое забавное, что при таких мерзких мыслишках Филоктимонов ухитрился совершенно дружелюбно улыбнуться и подмигнуть.
«Сплошной нравственный стриптиз, — думал Крабов. — И зачем мне это надо? Зачем мой мозг суется во все замочные скважины? Если бы не „Наполеон“, ни за что не полез бы к Фросину».
Иван Петрович выскочил из автобуса и нырнул в подъезд соответствующего учреждения. Дежурный очень толково объяснил ему, как попасть по лестнице на второй этаж и как в углу справа найти кабинет товарища Фросина.
Макар Викентьевич сидел за большим письменным столом, вперясь безразличным демонически-темным взором в окно. У противоположной стены на полумягком стуле с инвентарной бирочкой помещался гражданин, мнущий длинными пальцами кожаную кепку, в таком же, как и кепка, кожаном пальто. Всем своим видом гражданин выражал вежливое недоумение по поводу своего пребывания в столь странном месте. Живые зеленоватые глаза его неторопливо изучали странное место — сантиметр за сантиметром, высокий лоб с залысинами излучал спокойствие, и только в почти вертикальных морщинках около губ пряталась ирония. На Ивана Петровича он едва обратил внимание, возможно расценил его как случайного визитера.
«А ведь ты обречен, — подумал Иван Петрович. — Вот сидишь, играешь в невозмутимость, а между тем, обречен».
И в трудно передаваемых образах он ощутил радость, что не находится на месте зеленоглазой кожанки.
Фросин сухо поздоровался и указал Крабову на стул рядом с собой.
— Вы извините, Иван Петрович, — сказал он, — извините, что я напрямую созвонился. Сегодня удобней всего получается.
— Ничего, ничего, все в порядке, — заверил Крабов и тут же принял жесткий сигнал:
Надо тебе время дать — за коньячком побегать. Будешь знать, как трепаться…
— Значит так, гражданин Пыпин, — отчеканил следователь, — сейчас Иван Петрович задаст вам несколько вопросов, и мы зафиксируем ваши ответы на магнитофон. Помните о смягчающих обстоятельствах.
Гражданин Пыпин понимающе ухмыльнулся, а Иван Петрович принял от Фросина новую радиограмму:
Я тебя документально вперед ногами вынесу, хвастунишка несчастный, и пленочку в субботу у Ломацких прокручу. Тебя этот Пыпин за пояс засунет и ушами твоими нос утрет. Тоже мне, король преферансный выискался. Только б Галка по своей дурной привычке не позвонила и настроение не испортила…
Галка, или Галина Семеновна, супруга Фросина, была знакома Крабову по двум-трем вечеринкам у Ломацких, но более всего пользовалась известностью в ином отношении — очень часто угадывала она кульминационные моменты допросов и именно в эти моменты звонила, выдвигая очередное безумное предложение, скажем, захватить преступничка и через полчаса явиться с ним в кафе, или что-нибудь в этом роде.
И сразу же Иван Петрович принял параллельное сообщение, почти наложившееся на предыдущее:
Что за тип? На начальника не похож, начальнику свое кресло предлагают. На обычного свидетеля тоже не похож — таких сразу представлять положено. А может, этот… тайный агент, может, на хвост мне повесили, а он на Ваську вывел? Спокойно, спокойно, и главное — не спешить…
«Ага, Васька!» — отметил про себя Иван Петрович и даже удивился, до чего просто начнет разматываться веревочка, которой сколько ни виться…
— Гражданин Пыпин, — начал он солидным и, как ему казалось, совершенно следовательским голосом, — что вы хотите рассказать о своем знакомом по имени Вася?
Краем глаза Крабов тут же отметил, что Макар Викентьевич вздрогнул от удивления, а гражданин Пыпин, которому он старался смотреть прямо в зеленоватые зрачки, изменился в лице.
— Нич-чего, — пробормотал Пыпин, — совсем ничего, не знаю никакого Васю.
Но в мозг Ивана Петровича уже вливалась пенистая волна правдивой информации:
Попался, идиот, влип, как последний урка. Ведь знал же, что с этим Васькой залечу когда-нибудь. Пронюхали, гады, догадались. Все. Каюк! Про Ваську молчать буду, ни звука про Ваську. Пусть сами берут его, и икону пусть у него берут, а я знать ничего не знаю, я даже могу опознать Ваську по шраму на носу. Скажу, что он мне и загнал те шесть икон, пусть докажут…
— Неужели вы ничегошеньки не знаете о Васе со шрамом на носу? переспросил Крабов. — И адрес его не помните?
Две встречные волны хлынули в Ивана Петровича:
Чего этот Шерлок Холмс выпендривается? Какой Вася?..
Еще бы не помню! Попробовал бы я забыть домик на Сливянке, спрятав там все свое состояние!..
Надо кончать — от начальства влетит, пожалуется Пыпин на привлечение посторонних…
— Да не знаю, ей-богу, ничего я не знаю, вот поверьте, — умоляющим голосом заныл Пыпин, и Иван Петрович подумал, что неплохо было бы легким ударом по темечку отключить Фросину его болтливое сознание.
— Вы не знаете Васю со Сливянки? — спросил он Пыпина, разыгрывая максимальное удивление. — И не можете назвать нам его точный адрес?
Могу… Подрубенская, 18–23, могу, но не хочу. Не был я там, и точка. Кто меня видел? А никто! Никто из посторонних. Так что, не дури ты мне голову, утка ментовская…
— Да о каком Васе вы меня спрашиваете? — вслух произнес Пыпин. — Не припомню я таких знакомых…
— И куда икону на Подрубенской прятали, тоже не припоминаете? спросил Крабов, победительно поглядывая на Фросина и одновременно соображая, в каком смысле его обозвали уткой — в медицинском или в охотничьем.
Судя по всему, у Макара Викентьевича добровольно отключилось мышление — его мозг не выдавал ни единого сигнала.
Чтоб ты сгорел! Ничего вы тут не знаете. Васька сам все прячет в тайник за батареей. Но Подрубенскую все-таки засветили. Крышка Василию, вечная память. Пусть один горит…
— Я же вам объяснил, гражданин начальник, что ни о каких Васях со Сливянки, ни о какой Подрубенской мне ничего неизвестно, — собрав последние силы, довольно твердо сказал Пыпин, и Иван Петрович в глубине души зауважал отчаянную твердость зеленоглазого.
«От таких женщины обычно без ума», — не по делу подумал Крабов.
— А где вы поджидали Васю, когда он церковь брал? — спросил он.
В машине поджидал, но как ты это докажешь? В машине, рядом с гастрономом. И Васька перепсиховал еще за мою стоянку на светлом месте. Дурак Васька — на светлом месте не так подозрительно…
Ответа вслух не последовало, Пыпин только беспомощно пожал плечами. И тогда Иван Петрович пошел с козыря:
— Сколько вы хотели взять за седьмую икону с этого, ну, как его?..
С Князя? Три с полтиной, но ведь жался он, собака, а теперь — ни ему иконки не видать, ни Васе свободы. Черт побери, неужели на Князя вышли? Вот тут и мне крышка. Два свидетеля, и я посередке. Прихлопнут. Если узнают, что Князь наводил на эту церковь, полезут и другие эпизоды, и Князь отгрохает настоящий срок. Сразу позвоню, как выскочу отсюда, сразу звонок… Две последние цифры — двойка и семерка, а то путаю. А вдруг и его взяли?..
Иван Петрович спокойно привстал, взял со стола большой телефонный справочник и начал его листать. Воцарилось молчание. Фросин был доведен до крайности и даже не шевелился. А Пыпин, уставясь в пол, продолжал — генерировать:
Князь заляжет на дно, к Симке на хату, а может, еще куда. Васька на меня понесет, но кто ему поверит? У него две ходки за плечами… Отобьюсь. Черт с этим тайником, другой устрою. Главное — выскочить отсюда и позвонить, а то Гаврилыч решит, что я его продал…
Иван Петрович карандашом подчеркнул «Княжевич И. Г.» и любезно протянул телефонную книгу Пыпину:
— Звоните отсюда и просите поскорее податься к Симке.
Это был рискованный трюк, но по тому, как сразу обмяк Пыпин, Иван Петрович понял, что попал в точку.
— Дайте бумагу, я все напишу, — глухо сказал Пыпин, и Иван Петрович, почувствовав себя подлинным хозяином кабинета, протянул ему несколько листов из пачки, лежавшей на углу стола.
— Макар Викентьевич, давайте пока покурим, — обратился он к медленно выползающему из сомнамбулического состояния Фросину.
И в голове у него замелькало:
Приходит тут дилетант с улицы, и все готово. Как? Как ему удалось? Ни черта не понимаю? Этот Пыпин ведь ни слова не сказал. Неужели Крабов всю ночь вел следствие? Но не мог же он своими силами разыскать и вора и барыгу. Да он и подробности-то ни одной не знал, даже с делом не знакомился. Что за чушь? Опять фокусы. Сначала на полтора червонца меня расколол, теперь на все три — попробуй добыть «Наполеон» без наценки. И Пыпина надо срочно арестовывать и всю его шайку. А я как раз хотел дело законсервировать, всем растрепался, что надо ждать, пока седьмая икона всплывет, что Пыпин, скорее всего, честный коллекционер. Кошмар! Если кто узнает об этом допросе, засмеют. Галка из дому выгонит. Вот и проучил толстого остолопа…
Обида вскипела в душе Ивана Петровича. Он встал и, не попрощавшись, довольно сильно хлопнул дверью. Настроение вконец испортилось.
«Скотина неблагодарная, — решил он. — И я добрый осел — за четверть часа утопил зеленоглазую кожанку, а вместо спасибо — толстый остолоп… Всем, всем приношу несчастье. И бедную Аннушку чуть до инфаркта не довел, и на службе не то, и здесь…»
Все не клеилось в жизни. И автобус, который ушел из-под носа, не клеился. И другой автобус, который сломался на полпути между двумя остановками, из-за чего Ивану Петровичу пришлось, чертыхаясь и невообразимо балансируя, пробираться с полкилометра по сплошной грязи, где фальшивые кочки расплывались при малейшем прикосновении, ничуть не мешая ноге проваливаться в очередную вязкую лужу. И еще была пустая, всеми покинутая квартира, без Анны Игоревны и Игорька. И, следовательно, в перспективе замаячил поход к теще с уговорами и выговорами, с нареканиями и обвинениями в тиранстве.
Иван Петрович без охоты пожевал кусочек плавленого сыра, завалявшийся в холодильнике, подогрел чай. В квартире стояла невероятная тишина — ни криков, ни чужих мыслей. Пустота. И от этой пустоты стало Крабову не по себе, захотелось куда-то пристроиться, но с непременным условием, что сначала его пожалеют и признают невиновным во всем случившемся.
Иван Петрович походил из угла в угол, потом почитал газету, и она показалась ему такой же пресной и безвкусной, как чай или плавленый сырок.
«Поваляюсь», — решил он и почему-то отправился на диван в комнату сына. Здесь пахло Игорьком и было как-то спокойней.
Иван Петрович прилег и долго изучал потолок. Как попал в руки к нему Игорев револьвер, почти всамделишный кольт? Иван Петрович приставил кольт к виску и подумал, что вышла бы недурственная сцена, что многие бы вспомнили о нем и пожалели. От этой мысли сделалось теплей. Впрочем, многие ли? Он отбросил руку с кольтом подальше, глубоко вздохнул и погрузился в дрему, постепенно утащившую его в странный, ни на что не похожий сон.
Сначала в пульсирующем многолепестковом синем вихре явилась перед ним Фанечка Ломацкая, явилась, чтобы погрозить изящным пальчиком и сказать:
— Вы подсматриваете куда не следует, Иван Петрович. Нехорошо это. Что Семен Павлович скажет?
Но Крабов совершенно точно знал, что никакого Семена Павловича нет в природе, поскольку в природе нет никаких барьеров между ним и Фаиной Васильевной. То есть, Ломацкий был, но в качестве ложного комплекса ощущений и потому не мог материализоваться, а напротив, ежесекундно распадался на атомы, подобные демокритовым шарикам с крючками, загогулинами и всякими заусеницами, придающими воспоминаниям о несостоявшемся Семене Павловиче какой-то горьковатый привкус. Пока Крабов размышлял об исчезновении почтенного доктора, прибежал Игорек, и ухаживать за Фаиной Васильевной стало неудобно. Игорек нервничал и бросался на Ивана Петровича с кулачками наперевес, а Фаина Васильевна повторяла:
— Вот видите, вот видите, я же говорила… И вскоре испарилась, насмешливая и неудовлетворенная. И вслед за ней, громко топая, убежал Игорек. Сделалось пусто, но ненадолго. Снова возник синий вихрь, заполняя собою пространство, и вычертил переплетением своих завитков знакомую фигуру Макара Викентьевича Фросина при исполнении служебных обязанностей.
Фросин хитро подмигнул и в полном контрасте со своим веселым подмигиванием официально-покровительственным голосом произнес:
— Мы тут обсудили твою кандидатуру, Иван Петрович. Крепкая у тебя кандидатура.
Это звучало, как мускулатура, но Иван Петрович сразу размяк от похвалы и даже слегка пошутил:
— Я же еще не кандидат, все как-то не успеваю…
— Кандидат, кандидат, — убедительно отпарировал Макар Викентьевич. — А главное — я за тебя поручился.
И стал надвигаться, даже навис над Иваном Петровичем, причем демонические глаза его все веселей подмигивали, а челюсть все решительней выдвигалась вперед.
— Будет трудно — поможем, ты не сомневайся, — добавил он полушепотом, еще как поможем.
Потом он непонятным способом преобразовался и стал небольшим домом на пустой пыльной улице, а выдвинутая челюсть оказалась голубым мезонинчиком.
«Странно, — подумал Иван Петрович, — с какой стати Фросин хохмы выкидывает? Поди ж ты, акробат…»
Но чувство тревоги и ответственности охватило его, и он понял, что следит за этим домом, желая остаться незамеченным, а пустая пыльная улица это, конечно, Подрубенская. Как в таком домишке могло образоваться двадцать три квартиры? Секрет ускользал от Ивана Петровича, и это раздражало его, но еще менее приятный факт заключался в том, что дом мыслил, вовсю думал о спасении своего непутевого хозяина Васьки. Однако, улавливая размышления в целом, Крабов никак не мог разложить их на отдельные внятные образы.
И вдруг его осенило.
«Все правильно, — догадался он. — Дом не может общаться со мной на основе человеческих понятий, ибо он принадлежит к совсем иной цивилизации. Ему плевать и на меня и на Ваську, но к Ваське он привык, быть может, по-своему любит его, и потому я должен выслеживать прохвоста среди пыли и ветра, не рискуя проникнуть вовнутрь его друга. Но как мог Фросин предпочесть мне рядового уголовника? Зачем ему эта трухлявая ископаемая цивилизация?»
От этого открытия и от всех вопросов Ивану Петровичу сделалось муторно, хотя он и обрадовался чудом уцелевшему в нем стремлению к открытиям. Он совершенно точно знал, что Васька сейчас выйдет из дома и побежит перепрятывать седьмую икону, которая есть не что иное, как «Богоматерь владимирская», вырезанная Васькой из «Православного календаря» за прошлый год. Однако в календаре по преступной небрежности редактора оказался подлинник, и этот подлинник ни в коем случае не должен был уплыть за океан через грязные лапы гражданина Княжевича И. Г.
Потому-то Иван Петрович и дежурил на пыльной и пустой Подрубенской с белым Игоревым кольтом в руке, дежурил и все время страшно боялся, что в решающий момент кольт не захочет стрелять, поскольку Иван Петрович совершил непростительную служебную оплошность, забыв дома пистоны.
«Надо проверить, пока не поздно», — решил Крабов и поднял револьвер, целясь в окно голубого мезонинчика. Оглушительный выстрел грянул над Подрубенской. Дверь дома, на которой Иван Петрович без труда различил крупные цифры — 23, тут же открылась, и из нее вывалился Васька почему-то в немецкой каске и со шмайсером в руках.
Васька гигантскими прыжками понесся к калитке, дико вращая глазищами и громко выкрикивая:
— Скромно, понимаете, Иван Петрович, скромно и правильно.
Иван Петрович понял, что сейчас Васька обнаружит его укрытие и начнет стрелять в упор из ржавого музейного шмайсера. И тело Ивана Петровича, полное жизни и способностей к открытиям, примет жуткую раздирающую боль, сглатывая десятки пуль и превращаясь в тело умирающего, а потом и мертвого Крабова, то есть вообще никакого. Последним усилием воли он заставил себя снова поднять кольт, и Васька, уже выскочивший за калитку, вдруг отбросил свой страшный экспонат и поднял руки.
Потом они ехали на какой-то машине, Васька плакал, взахлеб рассказывая о своей нескладной жизни, и перевоспитывался на глазах. Еще в машине сидел Фросин, очень часто и от всей души жал руку Крабову и при каждом рукопожатии прикреплял к лацкану крабовского пиджака по ордену, причем Иван Петрович никак не мог сказать ответной речи — мешал плачущий Васька.
Потом Иван Петрович сидел в огромном, как футбольное поле, кабинете за отличным письменным столом и думал, что теперь он настоящий кандидат и вот-вот приступит к масштабной работе. Но масштабности мешал все тот же Макар Викентьевич, который пристроился рядом на стуле, впрочем, на почтительном расстоянии от Ивана Петровича. Фросин брал откуда-то тонкие папки и торжественно зачитывал фамилию, имя и отчество. И сразу же из неоглядной глубины кабинета возникал гражданин, однозначно соответствующий открытой папке, и Крабов начинал легкий, иронический допрос, выясняя подлинные мысли гражданина и определяя меру его вины. Выяснив все, что надо, Крабов диктовал свои наблюдения невидимому устройству, которое принимало решение о дальнейшей судьбе гражданина.
Одни лишь приглушенные звуки — надоедливые удары, проникающие сквозь очень толстые стены кабинета, — мешали Крабову полностью сосредоточиться и подумать о том, чем, в сущности, он занимается. Но убрать звук было невозможно — Фросин растолковал, что там, за стенами, полным ходом идет сооружение прижизненного памятника Ивану Петровичу, человеку, навеки покончившему со всеми формами преступности.
В кабинете все протекало торжественно и просто. Тяжело вздыхали хищенцы и взяточники, падали на колени мошенники и мелкие хулиганы, а воздух становился все чище и высокогорней.
Судя по всему, невидимое устройство, регистрирующее наблюдения Ивана Петровича, в основном, проявляло завидную гуманность, и лишь некоторые граждане уходили из кабинета неудовлетворенные и не вполне добровольно. Почему-то в их числе оказывались лишь те, чьи мысли вызывали у Ивана Петровича удивление и даже некоторую оторопь.
Но в целом, процедура шла на редкость гладко — многие сразу же осознавали свою вину, а главное — полную бесполезность преступных замыслов в новых условиях, созданных талантом Ивана Петровича и организаторскими способностями Фросина.
Только воздуха не хватало. Определенно начиналось удушье, и Иван Петрович принимал все менее официальный вид. Он распустил галстук и попытался расстегнуть ворот, но Фросин ловко и очень сильно перехватил его
— Нельзя, нельзя, — зашептал он Ивану Петровичу. — Неудобно как-то.
— Но я задыхаюсь, — прохрипел Крабов.
— Это с непривычки, — стальным шепотом пояснил Фросин. — Зато воздух! Чувствуете, какой воздух?
— Но воздуха уже нет, совсем нет, — слабо сопротивлялся Иван Петрович и сам испытывал удивление от очевидного нарушения законов физики, согласно которым никакая беседа в безвоздушной среде невозможна.
— Сейчас мы ее вызовем, — сказал Фросин, угадывая крабовскую мысль, вызовем и спросим, почему она нарушает законы.
— Это не она нарушает, — выдавил из себя Крабов. — Это мы нарушаем.
— Что нарушаем? — не понял Фросин.
— Ее законы…
— Это никак невозможно, — убежденно сказал Макар Викентьевич, — потому что никаких таких особых законов у нее нет и быть не должно. Есть наши законы, отражающие нашу действительность, потому — абсолютно истинные, и никому не дано права их нарушать. И если вы этого не понимаете, мы и вас сейчас вызовем.
Надоедливый стук за стенами кабинета сразу же исчез — то ли просто приостановилось сооружение памятника, то ли звуковые волны навсегда прекратили свое существование. Между тем, Иван Петрович отчетливо осознавал, что раздваивается, и другая, лучшая или худшая, но именно его часть, задыхаясь, понуро бредет к столу. Зато части, оставшейся в кресле, стало заметно легче дышать, вернее, не дышать, а обходиться без воздуха. А Макар Викентьевич, продолжая выкручивать крабовскую руку, извлек новую папку и торжественно прочитал:
— Подозреваемый Иван Петрович Крабов.
— В чем подозреваемый? — не выдержал Иван Петрович, сидящий в кресле.
— А в том, — ответил Макар Викентьевич. — Вы работайте, работайте, я ведь за вас поручился.
«Ладно, — подумал сидячий вариант Ивана Петровича, — с этим толстячком мне будет попроще — даже вопросов задавать не надо».
И он принялся диктовать невидимому записывающему устройству — четко и нелицеприятно, и с каждым словом тот, другой Иван Петрович, сжимался в размерах и как-то нелепо корежился. Но тут взгляды двух половинок Крабова встретились, и Иван Петрович, сидящий в кресле, ощутил настоящий испуг за их общее будущее и одновременно почувствовал, что подозреваемый втягивается в него без остатка, разоблачая тем самым его двойственную природу и наличие безобразных внутренних противоречий, а Фросин сейчас закажет семь бубей. Вместо этого совершенно логичного заказа Фросин вскочил и заверещал:
— Что же вы замолчали? Вы думаете, что у вас неловленный мизер, а я вам штуки три одной левой всажу. Вы себя покрываете, Иван Петрович, а это похуже, чем крапленая колода, намного хуже, за это не только канделябром по морде положено, за это еще и на поселение угодите.
И Макар Викентьевич с невероятной силой загнул руку Крабова, отчего тот сразу же проснулся. Сильная боль действительно застряла в затекшей руке, неловко подвернутой под спину. Кроме того, ворот рубашки, которую Иван Петрович забыл снять, съехал набок и всамделишно душил его.
Иван Петрович кое-как размял руку, расстегнул воротник, изрядно натерший шею, и взглянул на часы. Они бесчувственно показывали половину шестого — спать уже поздно, а вставать на работу — рановато.
Иван Петрович пробрался на кухню, включил огонь под чайником и присел на табуретку. «Крепкая кандидатура», — мелькнула у него мысль, ухмыляющаяся и непонятно с чем связанная.
«А что, даже забавно как-то, — думал Крабов, с трудом удерживая равновесие на левой ноге, — был бы я великим следователем и горя не ведал бы. Никаких конфликтов с начальством — любое дело за час, как на ладони. Только одна беда — если захочется мне кого-нибудь утопить и припишу я ему вовсе не те мысли, так что ему делать? Как он докажет, например, что никогда подобных мыслей не вынашивал?»
Автобус нещадно прыгал на каких-то колдобинах, и гражданин в серой шляпе все норовил ухватить Ивана Петровича за рукав, транслируя при этом самые нецензурные мысли.
«Это ж надо — с утра выдает, — думал Иван Петрович, пытаясь подальше убрать свою руку с привлекательным рукавом плаща. — А с другой стороны, страшная вещь получается. Возьмется кто-нибудь за меня и навыдумывает таких преступлений, о которых я ни сном, ни духом не ведаю. Что будет?»
«Плохо будет», — решил он за остановку до работы.
Выпрыгнув в порывистый ветер и мелкую осеннюю изморось, Иван Петрович подумал, что все это до предела серо и неуютно, и внезапно его потянуло к чему-то светлому и огромному, оценивающему его труд в яркости света и громкости аплодисментов.
«Цирк! — понял он и зажмурился от удовольствия. — Вот истинное мое место. Второе отделение — народный гипнотизер и телепат Иван Крабов, то есть народный артист, конечно. Здорово! Угадываю мысли любого зрителя, само собой только цензурные мысли. Все смеются, хлопают, за билетами очереди на целый квартал, гастроли в Париже и Монтевидео, афиши и аншлаги. Красота!»
Вспомнился Ивану Петровичу единственный за много лет воскресный поход в цирк с Игорьком, визжащая от восторга толпа детишек, яркий румянец на щеках очень смешного клоуна, многоцветные шарики жонглера-виртуоза и еще изумительно стройная наездница, заработавшая слишком уж скромные, по мнению Крабова, аплодисменты.
«И Пряхина там, должно быть, нет, — думал он. — Братство артистов. Можно пить лимонад перед выходом на арену, сидя на каком-нибудь ящике с чудесами и почесывая за ухом у настоящего полосатого тигра, а наездница может подойти и запросто стрельнуть трешку до аванса или, скажем, отобрать бутылку с лимонадом, чтобы промочить горло после своего номера».
Все эти мысли образовали столь красочный хоровод, что скорость движения Крабова упала почти до нуля. Он шел, шел и никак не мог преодолеть несчастную двухсотметровку между остановкой и подъездом учреждения. Это только у самоуглубленных философов нет разницы между состоянием покоя и равномерно-прямолинейного движения. Разница есть — ее Крабов нутром чуял, сознавая, что непременно опоздает на работу и возникнут из-за этого самые неприглядные последствия. Разницу понимали и отдельные сотрудники НИИТО, рысцой идущие к финишу, легко обгоняя Ивана Петровича.
Не удивительно, что он оказался у подъезда ровно на сорок секунд позже, чем необходимо, помялся на ступенях, махнул рукой и пошел к гастроному. Ему никак не хотелось вступать в острый дисциплинарный конфликт с товарищем Пряхиным, разрушать заполнивший воображение дымчато-радужный мир.
Он занял очередь за кофе, позвонил в отдел, и милый Лидочкин голосок заверил его, что все будет в порядке, лишь бы он не опоздал к профсоюзному собранию, которое перенесено на три часа.
Во время исполнения дисциплинарного ритуала в голове Ивана Петровича родилась вполне определенная идея, которую он побоялся обозначить четким термином. Однако эта идея привела его к остановке троллейбуса в двух кварталах от гастронома, троллейбуса, на котором можно было доехать почти до самого цирка.
И через каких-то пятьдесят минут Иван Петрович входил в круглое здание.
Пожилая дама, сидящая у внутренних дверей, не удивилась его желанию встретиться с директором, но искренне посоветовала обратиться к администратору.
Не хватало еще, чтобы каждый стал беспокоить Илью Феофиловича из-за пары билетов…
Уловив эту мысль, Иван Петрович осознал, что его никто еще не воспринимает как великого артиста, мага и телепата международного класса.
«Ну, ничего — наступит и мое время», — усмехнулся он про себя и проследовал на второй этаж.
В небольшой приемной его радушно встретила симпатичная секретарь-блондинка.
— Вы по поводу Абрашиных гастролей? — улыбаясь, спросила она. Подождите, пожалуйста, полчасика. Илья Феофилович скоро будет.
— А кто такой Абраша? — глупо признался в своей посторонности Иван Петрович.
— Абраша — это слон, — удивленно ответила блондинка. — А вы кто такой?
«А я — тигр», — хотел ответить Крабов, но решил отложить шутки на потом.
— А мне на прием к Илье Феофиловичу.
— На прием? — округлила глаза секретарь-блондинка. — А зачем на прием? Если вы из-за билетов, то…
— Да нет же, не из-за билетов, — невежливо перебил ее Иван Петрович и сразу же пожалел о своей торопливости. В сущности, было бы неплохо узнать, кто здесь главный по части билетов. Мало ли…
«А впрочем, к чему это? — подумал он. — Если устроюсь, и так буду контрамарки пачками иметь».
Сказать ему, что Илюша в министерство подался? Но ведь я уже проболталась, что он сейчас будет. Дуреха! Если этот мопсик опять по поводу устройства дочки в цирковое училище, у Илюши на весь день настроение сядет, и не видать мне отгула…
Но поток блондинкиных размышлений был резко прерван появлением маститого человека в замшевом полупальто и с артистической шевелюрой. Он кивнул секретарь-блондинке, неопределенно скользнул взглядом по фигуре Ивана Петровича и исчез в директорском кабинете.
Минут через двадцать туда направился и Крабов, причем секретарь-блондинка предупредила его, что Илья Феофилович собирается в министерство и задерживаться никак не может.
Войдя в кабинет, Иван Петрович ощутил на миг что-то вроде священного трепета, который неизбежно нападает на всякого, переступающего внутренний порог храма искусств. Однако настроен он был решительно и потому сразу приступил к делу.
— Здравствуйте, Илья Феофилович, — произнес он твердо и торжественно.
— Приветствую, — буркнул директор. — Что у вас?
— У меня номер, отличный номер.
— Программа? — снова буркнул Илья Феофилович и протянул руку.
И тут у Ивана Петровича впервые скользнуло соображение, что проникнуть сюда не так-то просто, что талант — не единственный и, возможно, не главный ключ к этому храму, что наверняка есть какие-то подробности и требования, о которых он и не догадывается.
— Видите ли… — начал он.
— Программа, — повторил директор, не убирая протянутую руку.
— Нет у меня программы, пока нет.
— Так чего ж вы у меня время отнимаете? — резким, но пока не злым голосом спросил директор. — Вы же, надеюсь, не новичок?
— Новичок, новичок, — радостно подхватил Иван Петрович. — Я новичок, но у меня очень интересный номер.
— Так, — выдохнул Илья Феофилович, — час от часу не легче…
Он убрал руку и откинулся на спинку кресла.
— А своего льва вы в приемной оставили? — устало спросил он.
— У меня нет льва, — обиделся Крабов. — У меня есть мысли.
— Ах, мысли! — подчеркнуто серьезно воскликнул директор. — Опять по номеру Канашкиной? Так поговорили бы с ней и с постановщиком.
— Нет, Канашкина здесь ни при чем, — растерялся Иван Петрович. — Но я мысли могу угадывать.
— Ну и что? — безразлично отреагировал Илья Феофилович. — Сейчас все угадывают, без этого нельзя, без этого не проживешь.
— Все? — изумился Крабов. — Все никак не могут угадывать — это было бы противоестественно. Но я могу.
— Вы сами себе противоречите, дорогой, — совсем уж запросто сказал Илья Феофилович. — Нелогично! Не станете же вы утверждать, что обладаете противоестественными способностями?
— Конечно, не стану, — растерянно согласился Крабов, но тут же поправился. — То есть, стану, потому что умею.
— Да? — весело переспросил директор. — Ну-с, и что же я сейчас думаю?
— Вы думаете о том, что неплохо бы мне, доморощенному телепату, выйти из вашего кабинета и никогда в нем не появляться, — предельно вежливо перевел Иван Петрович.
Илья Феофилович засмеялся взахлеб, широко и безудержно.
— Ну, радуйтесь, радуйтесь, — прохрипел он сквозь выступившие слезы. Вам удался редчайший фокус — насмешить директора цирка, которому при любой клоунской репризе ничего, кроме квартального плана да гастрольных конфликтов, не видится. Вдосталь насмеявшись, он перешел на вполне серьезный тон:
— Вы ведь сами понимаете, что это сущая ерунда. Не надо быть телепатом, чтобы догадаться о моих мыслях в настоящий момент. Конечно, я мысленно желаю вам, простите, пойти ко всем чертям. Но это слишком естественно — того же самого желают все руководители, к которым с утра пораньше приходят с проектами вечных двигателей, художественного оформления общественных туалетов и планами установления всеобщего равенства. Более того, я могу еще лучше угадать ваши мысли. Вам надоела ваша скучная работа. Однажды в этой пятилетке вы отвели сюда своего сына и подумали, что жизнь циркового артиста, который вовсю дурачится на арене, получая зарплату плюс сертификаты после заграничных гастролей, куда привлекательней. Возможно, вы попытались стать жонглером — с этого многие начинают. Но, переколотив полсервиза и сильно нарушив семейное равновесие, вы решили пойти по легчайшему пути. Подумаешь — угадывать мысли! Они ведь у всех такие похожие. Не надо ни кувыркаться, ни цепляться за трапеции под куполом, а? Я прав?
«Откуда он знает про поход с Игорьком? — подумал Иван Петрович. — И при чем здесь сервиз?»
— Я прав? — переспросил Илья Феофилович.
— Да, вы правы, — ответил Крабов, — правы в том, что из нашего разговора может получиться неплохой анекдот, и за ужином вы расскажете его Ирине Сергеевне.
Илья Феофилович на миг опешил, но тут же собрался с мыслями и пошел в атаку:
— Ах, хитрец! Заранее выяснили кое-что о моей семье, да? Но разве это угадывание мыслей?
А мысли Ильи Феофиловича шли рассыпным строем и вытворяли такие зигзаги, что ни в одну из них нельзя было толком прицелиться. И Иван Петрович решился на подлог.
— Вы ждете посетителя по поводу гастролей слона Абраши?
— Да, жду, — спокойно отбился директор. — Но об этом вам могла сообщить Ксюша в приемной, не так ли?
— Правильно, — честно признался Крабов и решил временно снять запрет на натурализм, — но о том, что Подругин — алкоголизированная скотина, опаздывающая всюду, кроме пивной, она мне не говорила. Это ваши мысли.
— Хм, — вздрогнул Илья Феофилович и густо покраснел. — Но, видите ли, и в этом нет ничего удивительного. Вы знали, что Подругин должен был прийти примерно час назад. Вы прекрасно понимаете, что я не доволен его опозданием. А насчет скотины — это вы случайно пальцем в небо…
— Илья Феофилович, сколько денег у вас с собой? — а вдруг решился Крабов.
Так! Небось пятерку попросить хочет. Три червонца в бумажнике, рубль с мелочью в кармане и полсотни в заначке…
Такие мысли прогенерировал директор, а вслух спросил:
— Зачем вам знать?
— Илья Феофилович, — торжествующе начал Крабов, — я не собираюсь стрелять у вас пятерку. У вас сейчас восемьдесят один рубль с мелочью. Правильно?
— Да-да, — выдавил из себя ошарашенный директор. — А откуда вы знаете?
— Я же угадал ваши мысли…
Ого! Вот этого он не мог так просто узнать. Мистика! А вдруг через Ирину? Нет, исключено. Про заначку она знать не может, ни в коем случае не может. Но откуда? Опасный тип. И вообще, мы один на один. Вдруг ударит. Нет, на хулигана не похож. Теперь еще не хватало, чтобы он узнал про колечко для Канашкиноп в кармане пальто…
— И еще, Илья Феофилович, — продолжал Крабов, — в кармане вашего пальто лежит одно колечко…
Кошмарики! Все обо мне вынюхал. Теперь ославит. Еще и Ирина узнает! Что творится, что творится! И как быть? Послать к черту — чего доброго, домой заявится. А если нет, то опять-таки, что делать? Выпустить этого умельца перед комиссией, так он полную арену дров наломает. Свинство какое-то! Телепат дерьмовый выискался на мою голову…
— Дорогой товарищ, — произнес он вслух, — все это не очень-то убедительно. Телепатии нет и не может быть. Сделаем так. Вы зайдите ко мне в пятницу, часикам к одиннадцати, и мы вас с удовольствием посмотрим. Только принесите объяснение ваших опытов в двух экземплярах. Обязательно в двух экземплярах на машинке. А сейчас я очень тороплюсь.
Иван Петрович возликовал. Он уже знал, что Илья Феофилович никуда не торопится, что прием в министерстве назначен на завтра, что директор будет волей-неволей дожидаться Подругина, а после обеда — осматривать большую течь в потолке костюмерной, что до пятницы директор рассчитывает найти способ выставить ясновидящего вон. Он многое знал, но чего стоят все наши знания рядом с надеждой на новую жизнь! Он хотел, чтобы побыстрей наступила пятница, сквозь которую будет сделан первый шаг к иным горизотам.
Крабов вежливо попрощался с Ильей Феофиловичем и секретарь-блондинкой Ксюшей и решил целую остановку пройти пешком.
«Понедельник — тяжелый день, — думал Иван Петрович по пути. — Все дела следует начинать во вторник, и тогда успех обеспечен. Представляю, какую рожу скорчит Выгонов, когда узнает, что меня приняли в цирк».
Иван Петрович, как на крыльях, мчался на собрание. Ему немного нагорело за несвоевременную уплату взносов, кое-кто обстрелял его не слишком лестными мыслями, но все это казалось преизрядной чепухой.
И только у самого подъезда он пришел в себя и вспомнил, что жизнь складывается не столь уж благополучно. С визитом к теще не следовало тянуть — по некоторым данным Иван Петрович мог быть уверен, что размер выкупа стремительно возрастает с каждым днем.
С другой стороны, именно сегодня Крабову предстояло явиться на банкет по случаю успешной защиты родного брата и представлять там гордых и счастливых родственников. Собственно, защита диссертации уже прошла, и никаких данных о голосовании у Ивана Петровича не было. Но сомнений в том, что все завершилось по-хорошему, у него не было тоже. Федя двенадцать лет высиживал свое физико-математическое детище и, судя по должности, имел отличные, а скорее всего, даже удобные отношения с начальством. А посему ни у кого не могло возникнуть ни малейших сомнений в запланированном на текущий квартал триумфе Федора Петровича.
Не очень-то хотелось заявляться на банкет в одиночку. Супруга старшенького Мария Филатовна непременно обыграет это одиночество во время ближайшей встречи с Анной Игоревной. При всем том, Федя очень прозрачно намекнул брату, что приглашает сотрудников без жен, имея ввиду ограничиться тридцатью семью посадочными местами. Опять-таки совместный поход с Аннушкой неизбежно привел бы к тяжелейшему разговору на обратном пути, когда она по старой привычке станет жаловаться Богу и по-ночному сгустившейся осени, что, дескать, хотелось бы взять такси, да разве с таким мужем позволишь себе подобную роскошь. Это другие думают о благосостоянии семьи, заботятся о зимней экипировке жены, не говоря уж о своем общественном положении. И пойдет, и пойдет… В этом плане банкет брата открывал слишком широкие перспективы для семейной драмы.
Так что, ситуация складывалась явно в пользу холостяцкого похода. Иван Петрович переодел рубашку, почти модно вывязал галстук и даже пару минут спокойно посидел в кресле и покурил.
В банкетный зал он прибыл одним из первых. Маша сразу сообщила, что только двое мерзавцев безуспешно покушались своими черными шарами на научную карьеру ее мужа, и взяла Крабова-младшего в хозяйственный оборот. Ивану Петровичу была поручена важнейшая миссия — подавать собственное спиртное, спрятанное в двух ящиках за аккуратной занавеской, отделяющей зал от подсобки. Отсюда Иван Петрович сделал вывод о своем безусловно далеком месте за столом, ибо где ж ему сидеть, как не напротив занавески?
Он все прекрасно понимал и ни капельки не обижался, однако скользнуло в нем какое-то темное чувство навеки закрепляемой между ним и братом дистанции. Об отсутствии Анны Игоревны никто не спросил. Только среди вороха организационных хлопот проскочило в мыслях Марии Филатовны нечто вроде:
…Слава богу, без Аньки — хоть раз мужика отпустила на дармовщинку попить…
Но к таким естественным поворотам Иван Петрович уже привык — стоило ли обижаться…
«Ведь вот, — думал он, — Илья Феофилович тоже меня за мошенника принял, а потом решил комиссию собрать. Человек изнутри всегда должен быть иным, не совпадать со своей наружностью. Общение действует, как фильтр, а меня никто и не просит лазить в неочищенные воды внутренних миров».
Размышления показались Ивану Петровичу интересными и приятными, и он решил продолжить их с определенной целью — ради тоста, который ему неизбежно предстоит сказать. Идея о неочищенных водах внутреннего мира дала Крабову отличный толчок.
Дело в том, что Федор Петрович работал как раз над модными экологическими проблемами. Вернее, не над глобальными проблемами защиты Земли от безудержной изобретательности homo sapiens, а над некой частной задачей использования того-то и того-то, чтобы то-то и то-то отделить от другого. Задача была умело подвязана к экологии да еще и закрыта, то есть пропущена по плану секретных работ. Это создавало, так сказать, двойную гарантию успеха. Малой толикой гарантий и решил воспользоваться Иван Петрович — теперь он собирался остроумно сыграть на братовой теме и показать этим физикам, что простые смертные тоже способны кое в чем разобраться.
И опять же следовало любой ценой подтвердить ту рекомендацию, которую Федя давал ему во время предбанкетных знакомств. Брат-социолог — это звучит неплохо. Один милый старичок даже подсел к Ивану Петровичу и стал задавать пакостные вопросы по поводу произвольности микросоциологических тестовых параметров и вообще, так что по вопросам можно было вывести совершенно нелепое заключение о полном незнакомстве старичка не только с основами социологии, но и с такими общенаучными факторами, как Макар Трифонович Филиппов и товарищ Пряхин.
Легко отделавшись от старичка, которого вскоре утащили в достаточно почетный угол, Иван Петрович углубился в конструирование тоста, причем углубился настолько, что чуть не проморгал открытия банкета, когда тамада, похихикивая и потирая руки, хорошо поставленным голосом выдал оригинальное вступление — пора, дескать, перейти к неофициальной части заседания Ученого Совета.
Все выпили и закусили. Еще раз сказали тост и выпили. Еще раз…
Тут Ивану Петровичу прислушаться бы повнимательней к тому, что говорится вслух, а главное — не говорится, а думается, проигрывается внутри выпивающих и закусывающих товарищей брата в обход всяких фильтров деликатности.
Увлеченность собственными фантазиями и творческими виражами никого еще не доводила до добра. Но редко с кем происходил такой публичный конфуз, как с Иваном Петровичем.
Он зарделся, услыхав слова тамады:
— А теперь попросим сказать о диссертанте его уважаемого брата, который по роду своей интересной профессии сумеет осветить вопрос с социологической точки зрения.
На момент Ивану Петровичу показалось (не три ли рюмки тому виной?), что он уже принят в цирк, но почему-то на должность осветителя, и сейчас будет помогать важному вопросу исполнить свой номер, должным образом его осветив. Но в софите что-то испорчено, и вместо красивого золотистого пятна по арене мечется маленькая сверхъяркая точка, и, соприкасаясь с чем-либо, она немедленно порождает ослепительное сияние. Испугавшись темноты, вопрос запутывается в подкупольных проволочных конструкциях и шлепается на арену прямо под страшный огненный гривенник.
Несмотря на дурное предзнаменование, Иван Петрович смело приступил к исполнению братского долга.
— Я очень рад, — начал он серьезно и почти торжественно, — что скромный труд моего брата высоко оценен специалистами и всеми коллегами. Не сомневаюсь, что его работа достойна всяческих похвал. Экология, к которой, насколько я понимаю, приложил силы мой брат, — наука с большим будущим. Ведь ни один из нас не хочет, чтобы мы или наши дети оказались в экологической нише, сильно смахивающей на нишу в кладбищенской стене…
Вдоль стола прокатился хохоток, и сразу же все смолкли, повернув головы в сторону Ивана Петровича. А у него, как назло, выскочил из памяти гладкий переход от ниши к остроумному заключению.
— Да, — повторил он, — сильно смахивающей… Но это звучит мрачно, а у нас сегодня радостное событие. Я хотел сказать… хотел сказать… Ну, в общем, чем больше науки в смысле охраны материальной среды, тем меньше засоряется среда интеллектуальная. Выпьем за это!
Призыв Ивана Петровича ощутимо повис в прокуренном воздухе банкетного зала. Стало совсем тихо, как в будние дни у упомянутой им стены. Где-то неподалеку бухал оркестр и повизгивала певица, подчеркивая эту напряженную тишину, в которой призыв плавал, как хитрый самоубийца в Мертвом море.
У Крабова-старшего лицо пошло красноватыми пятнами и улыбка сделалась столь зловещей, что Иван Петрович уже прикидывал, в какую сторону нырнуть, если в него полетит пустая бутылка.
Но, вероятно, в душе тамады проснулся истинный артист, играющий свою роль до конца, даже осознав, что бутафорские пистолеты по вине помрежа заменены. Он встал и заголосил:
— Товарищи, как бы там ни было, идея правильная, социологически выверенная — выпьем! Это всегда помогает!
Компания зашевелилась — выпили, стали закусывать, о чем-то оживленно шептаться, переглядываться. До Ивана Петровича долетали отдельные иронические разряды.
Ну, семейка… Свинью подложил… Вроде не было его на защите… Почти по Варравину… Ниже пояса…
Постепенно, минут за пять, из этих лоскутиков склеилась кошмарная картина. Иван Петрович понял, что Федина кандидатская была поставлена на защиту при одном резко отрицательном отзыве, подписанном профессором Варравиным. К счастью, Варравин — не официальный оппонент, он просто прислал письмо. В письме содержалось сравнение работы Крабова-старшего с ручным подсчетом логарифмов до семнадцатого десятичного знака, а диссертация и опубликованные статьи Феди определялись как типичное засорение окружающей интеллектуальной среды. Кроме того, Варравин как следует проехался по поводу бессмысленного засекречивания Фединой работы, исходные положения и выводы которой были известны во всех развивающихся государствах и могли заинтересовать разве что папуасскую разведку и то в сугубо юмористических целях. Но главное и самое любопытное из уловленного Иваном Петровичем заключалось в том, что все, как один, внутренне соглашались с Варравиным, и лишь фильтр деликатности и еще кое-какие благоприобретенные фильтры убеждали их в неизбежности и полной законности Фединой защиты.
Федя и особенно Мария Филатовна были до крайности оскорблены, из глаз их вылетали молнии поярче огненной иглы, померещившейся Ивану Петровичу перед тостом.
Выяснив, что Федя искренне желает ему провалиться сквозь землю и вообще кипит от негодования, Иван Петрович потихоньку, бочком-бочком, покинул свой пост и выскользнул из зала. С трудом отыскав номерок, он схватил плащ и поехал домой.
Очередную неприятность он принял сравнительно спокойно. «Оригинальные способности всегда приводят к странным последствиям, — думал он по пути. Чем ближе мы к среднестатистической единице, тем счастливей. На нас не за что роптать, и нам, соответственно, не на что. И под мышками не режет — мир скроен, как по заказу…»
Добравшись до дому, он почувствовал пронизывающую усталость. Все напряжение дня разрядилось в нем, замелькало каруселью случайных образов, и он уснул, едва дотянув до постели. Вернее, не уснул, а окунулся в непонятные и увлекательные приключения.
Все началось со стремительного падения из полной темноты в ярко освещенный кружок. Кружок расширился, наполняясь тускло-красным отливом ковра, и стал обычной ареной, почему-то обтянутой тонкой и прочной сеткой для защиты от хищников.,
Иван Петрович почувствовал, что не расшибся, а, напротив, приземлился мягко и даже красиво.
«Что за глупости? — подумал он, раскланиваясь в неразличимо черное пространство за металлической сеткой, где угадывался гул восторга или просто волнообразная работа гигантской, возможно, живой машины. — С какой стати меня заставляют делать прыжки из-под самого купола, к тому же без всякой страховки?»
Абсолютно черная живая машина за сеткой испускала нечто вроде вздохов, но ни одной мысли в обычном смысле слова Крабов угадать не мог. Доносились лишь отрывочные междометия, а может, просто протяжные хоровые сочетания, как в классе подготовишек:
А-а-а… У-у-у… О-о-о-го!.. О-о!..
Ему стало не по себе.
Но тут на арену выбежал Илья Феофилович, роскошно потряхивая седой гривой и для пущего эффекта прищелкивая длинным бичом.
— Выступает заслуженный кандидат цирковых наук Иван Крабов с группой дрессированных зрителей! — нараспев произнес он. — Смельчаков прошу пройти к арене. Любые мысли будут угаданы на любом расстоянии. Победителей ожидает квартальная премия.
Казалось, купол расколется от грохота — странный взрыв аплодисментов, ибо ни одного отдельного хлопка Иван Петрович различить не сумел. Возможно, черная машина выражала свой восторг иным образом.
«Интересно, — думал Крабов, — кто от кого отгорожен сеткой — они от меня или я от них? И к чему этот дурацкий хлыст? Разве я дрессированный кандидат? Тоже мне, тигра полосатая…»
Внезапно Иван Петрович оскалился и злобно зарычал. Собственно, без особого энтузиазма, а так, играючи, как бы сливаясь с ситуацией. Но ничего хорошего из этой шутки не вышло, потому что Илья Феофилович резко щелкнул бичом перед самым носом Крабова и коротко бросил:
— Сидеть!
«Почему сидеть? — свербануло Ивана Петровича. — За что? Я же никаких таких мыслей не имел, наоборот, сам распознавал…»
Однако спорить с грозной и позорной силой, таящейся в биче, было опасно. Тем более, что вблизи сетки маячила мощная фигура товарища Пряхина с Игоревым кольтом в руке, и шутить фигура явно не собиралась. Смельчаки как-то повывелись, долго никому не хотелось погружать Ивана Петровича в свои неотфильтрованные глубины.
Наконец, темное пространство вблизи одной из ячеек сетки сгустилось, и образовался человек, очень похожий на Крабова.
«Федя, конечно же, он», — решил Иван Петрович, и на душе у него заметно полегчало.
Все-таки цирк — это цирк, и черная машина за сеткой — всего-навсего затемненная человеческая масса.
«Возможно, Федя и его коллеги изобрели какой-то особый черный свет и цирковые софиты специально освещают им людей, чтобы арена с этой нелепой клеткой выглядела ярче, а люди не отвлекались от представления, разглядывая друг друга», — пронеслась в голове Ивана Петровича физически нелепая мысль, причем он сам полностью осознавал ее нелепость.
Он так и не успел доказать невозможность черного света, когда началась мощная генерация со стороны брата:
Ну, ты, жалкий неудачник, угадывай, угадывай. Ты родился остолопом и остолопом помрешь. Ты мне завидуешь, потому что я солидный и обстоятельный человек, нужный человек на нужном посту, даже с семнадцатым десятичным знаком я нужный человек, а ты, ты завидуешь мне черной завистью, принимая ее за какой-то черный свет, и еще измышляешь, клевещешь, что такие, как я, его нарочно изобрели — как же, торопились перевыполнить именно к твоему идиотскому выступлению! Хочешь стать солидным человеком и не можешь и постепенно превращаешься в мелкого расщепенца со своим законом сохранения внутреннего мира. Было бы что сохранять! Да, я зубами по крошкам выгрыз свою диссертацию, а ты никогда ничего не выгрызешь, потому что думаешь не о том… Дали тебе по шапке с твоей идеей реальной личности, со всякими подозрительными теорийками, дали, и ты заткнулся. Я думал — навеки заткнулся, а ты еще злобой брызжешь, змей ядовитый… Ну, угадывай мои мысли, говори их вслух, говори…
Иван Петрович ошалел и почувствовал, что не способен произнести ни одного слова. Разоблачать пакостные излияния Феди перед публикой он никак не хотел и вообще не хотел выставлять напоказ свое родство. Он с удовольствием промолчал бы совсем, но Илья Феофилович грозно щелкнул бичом, и Крабов-младший решил не доводить дело до греха.
— В голове этого товарища я не нашел ни единой мысли, — сказал он. Попрошу выйти кого-нибудь другого и подумать о чем-то конкретном, скажем, вспомнить о юношеской мечте.
Цирк взревел, и Иван Петрович даже испугался за ту поспешность, с которой брат был втянут обратно в окутанную черным светом массу.
Перед сеткой возникла Фанечка в домашнем халатике.
«Странно, неужели Ломацкий экономит на ее нарядах?», — подумал Крабов и без труда прочитал ее мысли.
Она хотела стать актрисой, не обязательно великой, но все равно не стала, а сейчас очень хочет добыть полный комплект французских теней, но никак не удается. Фанечка грустно кивала головой, а Илья Феофилович одобрительно прицокивал — дескать, смотрите, какой качественный фокус в моем цирке показывают!
Потом появился сам Ломацкий. Крабов сразу же понял, что Семену Павловичу никогда и не снилась карьера венеролога, он мечтал всерьез заняться иглоукалыванием и даже съездить в Китай, но что-то забарахлило то ли в биографии Семена Павловича, то ли во взглядах верных сынов председателя Мао, то ли и в том и в другом одновременно. Постепенно все улеглось — долго не укладывалось, но улеглось, — на данный момент Семен Павлович, можно сказать, счастлив своей всемирной уравновешенностью, а не хватает ему малого — очень хочется сыграть как-нибудь мизер втемную и, пожалуй, добыть комплект теней для Фанечки.
Как-то очень быстро промелькнул Аронов в старой коричневой шляпе и в очках, с толстой рукописью под мышкой. Из его сумбурных мыслей Иван Петрович четко уловил лишь одно — роман, который так и называется «Мизер втемную», Михаил Львович пишет уже шесть лет, и в этом романе выведен главный герой, очень похожий на Ломацкого как в смысле своего жизненного пути, так и в смысле характера.
Промелькнули кассирша Светочка, несостоявшаяся балерина, и дрессировщик Подругин со слоном Абрашей и затаенной тягой к абсолютно трезвой жизни. Потом пошли совсем незнакомые личности, и у каждого были свои иногда очень интересные замыслы, далеко не всегда исполнявшиеся, но всегда большие и чистые. От этих замыслов даже черный свет за металлической сеткой немного размылся и посерел.
Иван Петрович легко читал любые мысли и радовался, что его дебют проходит триумфально, ибо Илья Феофилович, вполне довольный своим подопечным, совсем забросил бич и расслабленно развалился в невесть откуда возникшем кресле за своим невесть откуда взявшимся письменным столом.
Крабов умело регулировал поток информации, иногда обходил молчанием слишком острые мечты испытуемых, иногда смягчал и сглаживал, и все были довольны.
И вдруг он уловил ясную трансляцию Ильи Феофиловича:
Ничего себе цирк. Я думал, этот тип — обычный маньяк, а он настоящий талант и очень уж ловко угадывает чужие мысли, хотя такого нет и не может быть никогда. Значит, он нарушает законы, и как бы не подумали, что я этим нарушениям вовсю способствую. Представление придется прекратить, а его оставить в клетке, пусть подавится своими догадками обо мне и Канашкиной. И пожалуй, пора полить его черным светом…
«Что за ерунда? — подумал Иван Петрович. — Ведь никакого черного света в природе не должно быть. Но с другой стороны, в природе нет места и для чтения чужих мыслей, и для многих прочитанных мною мыслей тоже не должно найтись места. Неужели вокруг моей скромной личности образовалось какое-то завихрение, нарушающее правильный порядок? Наверное, возникло, иначе не стал бы Илья Феофилович держать меня в клетке».
Он повернулся к письменному столу, желая честно признать свою вину, но Ильи Феофиловича там не было. Вместо него за столом сидел Макар Викентьевич Фросин и исполнял служебные обязанности, пронзительно глядя в грешную душу Крабова немигающими глазами. И арена превратилась в кабинет Фросина, а у дверей кабинета, затянутых все той же цирковой сеткой, кривлялся Пыпин, выкрикивая:
— Вот видите, гражданин следователь, кого вы пригрели… Я же ангел божий по сравнению с этим типом…
Фросин махнул рукой, и у гражданина Пыпина сразу же выросли за спиной прелестные белые крылышки. Пыпин вспорхнул, немного полетал у потолка и исчез куда-то, возможно, втянулся в специальное устройство для отсасывания отбросов общества. На столе у Макара Викентьевича задребезжал телефон. Крабов моментально понял, что звонят откуда следует, причем не вообще откуда следует, а оттуда. Звонили из гигантского кабинета Ивана Петровича, а именно звонил тот Фросин, листающий тонкие папки с личными делами и запрещающий тому Ивану Петровичу расстегнуть ворот рубашки и привести себя в неподобающий вид. Фросин на этом конце провода все сильней хмурился, получая все более важные сведения по крабовскому делу.
Потом он положил трубку на стол и направил на Ивана Петровича мощную лампу. Иван Петрович тут же почувствовал, что исчезает, поскольку лампа поливает его сильным потоком черного света. Когда Крабов стал единственным темным пятном в светлом и четком кабинете, Макар Викентьевич достал из стенного шкафа огромную кувалду и принялся изо всех сил колотить по крабовской голове. Это было очень звонко, но совсем не больно, а лежащая на столе телефонная трубка даже немного повернулась, чтобы внимательно слушать и, возможно, считать удары.
«Так вот что за надоедливый звук! — обрадовался Иван Петрович. — А я почему-то решил, что это прижизненный памятник ставят. Странная работа, и Фросин не очень-то смахивает на Микеланджело или на Родена. Но зачем он так старается?»
— У меня как раз сломалась вешалка, — ухмыльнулся Макар Викентьевич, легко и точно угадывая мысли Крабова, — а гвоздей нет под рукой.
«Возможно, я самый крепкий гвоздь в мире, — лестно подумал о себе Иван Петрович, но вслух ничего не сказал. — А Фросин — лучший в мире скульптор человеческих душ».
Между тем, Макар Викентьевич завершил свою работу, спрятал кувалду в шкаф и повесил на Ивана Петровича свою форменную фуражку, которую он по роду своей службы так и не успел ни разу надеть. Это действо наполнило Крабова до чертиков противным ощущением собственной полезности.
Поскольку удары прекратились, Иван Петрович легко вычислил своей головой, превратившейся в отличную шляпку гвоздя, что как раз в этот момент там, в другом кабинете, другой Иван Петрович втягивает в себя своего двойника, грубо нарушая ритуал допроса и полагая, что сооружение памятника приостановлено из-за этого нарушения.
Фросин открыл дверь и громко объявил:
— Следующий!
Иван Петрович услыхал бодрый детский топоток, и понял, что в кабинет заскочил Игорь. Игорек плакал, топал ножками и бросался на Фросина с острыми кулачками, а тот прыгал по кабинету и смеялся, довольный этой внезапно подвернувшейся игрой.
Забыв, что перекованные обладают несколько иным спектром чувств, Иван Петрович хотел было прослезиться, но кто-то из бегающих по кабинету схватил кувалду и стал бить по его шляпке. Сначала Иван Петрович пытался протестовать, даже бормотал что-то о недопустимости ударов по форменной фуражке Фросина, но он слишком быстро погружался в стену, а удары становились все болезненней и чаще…
В этот безусловно интересный момент Иван Петрович проснулся оттого, что голова его совсем низко свесилась с дивана, и кровь бешено запульсировала в висках.
Он метнул голову на подушку, сразу полегчало, но вместе с резкой головной болью отлетел и сон. Приоткрыв один глаз, Иван Петрович взглянул на часы и ужаснулся. Где-то на другом конце города товарищ Пряхин уже готовился принять в свои объятия первых нарушителей трудовой дисциплины, а нарушители, подъезжающие к нужной остановке, уже облизывались при мысли о чашечке горячего кофе и шарили по карманам в поисках двушки…
Спасительная идея забрезжила перед Иваном Петровичем во время скоростного чаепития. Он ясно вспомнил, что именно в среду должен заехать на один из заводов за анкетами. Правда, после обеда, но это не столь существенно.
Иван Петрович сразу же выбежал к автомату и позвонил в отдел. Отдел собственным голосом Макара Трифоновича Филиппова ответил ему, что применять один и тот же прием два раза подряд некрасиво, и вообще… Однако посещение завода соответствовало графику, так что голос Филиппова в конце концов милостиво согласился.
Душа Ивана Петровича отчасти воспарила. На завод можно было не спешить — часок-другой наверняка оставался.
Крабов позавтракал остатками семейных запасов и решил немедленно идти в гастроном. В холодильнике воцарился прохладный космический вакуум. А полноценную жизнь следовало еще завоевывать, причем не позднее сегодняшнего вечера. И все дальнейшие размышления Ивана Петровича так или иначе связывались с планами стратегического маневрирования на тещиной территории.
И в этом вроде бы до предела насыщенном течении событий случилось с Иваном Петровичем нечто выдающееся.
Отоварившись в гастрономе бутылкой пива, хлебом и плавлеными сырками, он немного постоял за сосисками, но махнул рукой — долго. У кассы, где сидела Светочка, Иван Петрович выяснил, что кавалер ее окончательно бросил, а из одолженных сорока трех рублей вернул пока меньше половины, что грузчик Серега не дает ей теперь прохода, пристает с глупостями, но на его вечно подградусную физиономию смотреть противно. Обдумывая положение Светланы в социологическом аспекте, Крабов стал спускаться по ступенькам.
На последней ступеньке стояла девушка — в общем, довольно миловидное создание в красном беретике, — стояла и как-то неопределенно оглядывалась по сторонам. Проходя мимо, Крабов уловил поток простых мыслей, которые нетрудно было разгадать и без всякой телепатии.
Кто бы помог доволочь эту сумищу до остановки? Никто ведь не поможет. Хоть бы кругломорденький полюбезничал…
Что-то несвоевременное словно толкнуло Ивана Петровича под язык. Он подскочил к миловидной девушке и совсем не своим, разбитным тоном предложил:
— Хотите, помогу? Грешно ведь такими ручками таскать такие сумки…
Девушка, разумеется, удивились, и, разумеется, в глазах ее на мгновение вспыхнул огонек протеста. Но, видимо, Иван Петрович представлял собой достаточно безобидный тип приставалы — из тех, на которых воду возят, и поэтому девушка тихо ответила:
— Пожалуйста, если можете.
Сумка оказалась на самом деле не из легких, и жалкая авоська Ивана Петровича не могла составить ей никакого заметного противовеса. Отступать было поздно, тем более, что коммуникабельность миловидного создания стремительно возрастала.
— Это я тетушке везу, — защебетала она, — а другой ее племянник, но не мой родной брат, здесь работает. А вам не тяжело? А хотите, я вам палочку сухой колбасы устрою?
«У тетушки свадьба или просто зверский аппетит, — подумал Крабов, когда в полусотне метров от остановки автобуса ему безудержно захотелось бросить сумку. — Что я творю? Вместо того, чтобы сидеть на работе, разгуливаю с девчонкой, у которой наверняка есть парень — не мне чета. Ну и глупости, ну и глупости…»
Однако он героически довел девчонку до остановки и внезапно (уж не было ли замешано здесь его расщепенство?) спросил ее насчет свободного времени. Сразу же выяснилось, что у Лены — именно так ее звали — время есть, например, завтра она с удовольствием сходила бы на новый фильм в «Октябрь».
Легкая победа удивляет нас не меньше самого тяжкого поражения. Удивлению Ивана Петровича не дал развиться в неограниченное чувство восторга лишь подошедший автобус.
«Без десяти шесть у „Октября“, без десяти шесть у „Октября“, — ликовал он по пути домой, радостно помахивая авоськой. — Ай да Ванька, ай да молодец!» Бутерброд со стаканом пива привел его в отличную форму, только зеркало в прихожей немного охладило вопросом:
— Зачем ты ей нужен?
Впрочем, Иван Петрович был уверен, что вопрос прозвучал откуда-то изнутри, и, если он даже угадал мысли зеркала, все равно это были мысли отраженные, то есть его собственные сомнения. А сомнения — основа всякого познания. Уж в это — во что, во что, но в это! — Иван Петрович верил безгранично. Потому неделикатность зеркала не слишком его обидела. Да и обижаться было некогда и не на кого.
На заводе Иван Петрович узнал, что анкеты уже готовы. Предприятие вообще славилось всевозможной досрочностью, так что удивляться досрочному заполнению анкеток никак не приходилось.
Остальную часть рабочего дня Иван Петрович посвятил подготовке бумаг к машинной обработке, и чувствовал он себя крайне легко и даже весело.
Только к семнадцати ноль-ноль настроение слегка поползло вниз — Иван Петрович понял, что поход к теще стал близкой неизбежностью.
Теща Крабова, Софья Сергеевна, была человеком бесспорно могучим — из тех, что гибнут зазря в круговерти мелких семейных заварушек или в многообразии профкомовских конфликтов. Ей следовало бы возглавлять клан Алой или Белой розы, на худой конец, руководить работой небольшого райисполкома. При таком истинном масштабе личности прокрустово ложе скромной учительской должности оказывало на Софью Сергеевну странное деформирующее действие. Это ложе, упаси бог, не лишало Софью Сергеевну головы или конечностей, но, подобно всякому слишком тесному вместилищу, оставляло уйму потеков и натертостей, а в слабых местах и само трещало по всем швам.
Неудовлетворенные административные способности Софьи Сергеевны своеобразно спроецировались на ее семью. Семья эта долгое время ходила по струнке и слыла образцовой. Но в какой-то момент супруг Софьи Сергеевны, несостоявшийся крабовский тесть, со струнки соскользнул и смылся неведомо куда и с кем, а ее старший сын наглухо засел где-то на Севере и более чем на три дня в период отпуска у строгой своей матери не задерживался.
Такая предательская политика ближайшей родни привела к естественной, но весьма опасной ориентации тещи, ибо вся ее деятельная душа сконцентрировалась на воспитании семейства своей дочери. Образовавшуюся систему проще всего было бы назвать протекторатом, но боюсь, что эта аналогия ни в коей мере не отразит истинного могущества Софьи Сергеевны и ее реальных полномочий. Коротко говоря, она непрерывно желала добра своей Аннушке, причем в таком объеме, что все это добро уже не умещалось в сознании Ивана Петровича.
Софья Сергеевна никогда не вмешивалась в мелочи, и в этом смысле она относилась к редкому типу тещ, заслуживающих самых высоких похвал. Но в принципиальных вопросах она всегда оказывалась на уровне, недостижимом для скромной логики Крабова. А к кругу принципиальных вопросов могло быть причислено многое, и нередко Ивану Петровичу мерещилось, что радиус этого круга все быстрей стремится к бесконечности.
Сказанного более чем достаточно, чтобы оценить всю глубину переживаний Крабова в тот момент, когда он позвонил у порога тещиной квартиры. Софья Сергеевна открыла ему дверь, прошила тридцатисекундным пронзительно-испытующим взглядом и со вздохом сказала:
— Заходи, Ваня, заходи, хорошо, что ты появился.
Иван Петрович скинул плащ и бочком протиснулся в зал как раз в тот момент, когда хлопнула дверь смежной комнаты и из-за нее донеслось недовольное повизгивание Игорька и резкий шепот Анны. По экрану вмиг осиротевшего телевизора бежали какие-то любопытные кадры, одновременно очевидные и невероятные.
— Безобразие какое! — гневно выговорила Софья Сергеевна, протискиваясь вслед за Крабовым. — Сколько раз Анюте твердила — Игорек к полдевятого должен быть в постели, а тут десятый час и никакого порядка.
Она прошла на кухню, зажгла огонь под чайником и гораздо спокойней позвала Крабова:
— Выключай, Ваня, машину и иди сюда, чаек пить будем.
Иван Петрович выключил телевизор, потом по-хозяйски пресек расход электроэнергии в солнцеобразной люстре и неспешно направился на свое традиционное место у кухонного окна, где ему обычно разрешалось выкурить сигаретку под более или менее краткую лекцию по семейной социологии.
— Брак, Ваня, — серьезная штука, — сразу же начала Софья Сергеевна, регулируя газ под чайником. — Я педагогикой занимаюсь больше лет, чем тебе по паспорту значится, и прямо скажу, жизнь прожить — не поле перейти. Человек, нетвердый в семье, никакого счастья иметь не может. И вообще, я честный трудовой путь до конца прошла и отдохнуть хочу. Так почему я вашими делами заниматься должна? Почему мне покоя нет, а?
Иван Петрович глубоко затянулся и смолчал.
— Вот и тебе сказать нечего! — продолжала Софья Сергеевна. — Значит, я права, и вы сами должны свою жизнь выстраивать, верно?
Самое забавное, что ее слова удивительно точно совпадали с ее мыслями. Всякие мелочи типа:
Ох, и задам же я тебе… Чего эта дура с ребенком от него бегает? Уведут его когда-нибудь — будет знать… не стоило принимать во внимание.
— Конечно, верно! — все более воодушевлялась Софья Сергеевна. — А раз верно, то объясни-ка мне, чего ты жену с сыном из дому гоняешь?
— Я не гоняю, — слабо отмахнулся Иван Петрович. — Она сама надумала…
— Э, брось, Ванечка, такого не бывает, — заулыбалась Софья Сергеевна, довольная тем, что зять бог знает который раз вступает с ней в одну и ту же игру по твердым правилам, гарантирующим ей моральный выигрыш.
Она выставила на столик сахарницу и свое знаменитое печенье.
— Знаешь ли ты, Ваня, что ревность — это пережиток? — вдруг спросила Софья Сергеевна. — И с этим пережитком надо всеми силами бороться!
— Что-что? — не понял Крабов.
— Я говорю, устраняй пережитки в своем моральном облике! — напористо повторила теща.
— Хорошо, устраню, — буркнул Иван Петрович.
— Ну и чудесно, — сразу перешла на теплый тон Софья Сергеевна. — А то мне показалось, что на этот раз ты сильно ее обидел. Какие-то подозрения вспыхнули, да? Ну признайся, подозрения?
Как ей объяснить? Сказать про свои новые способности? Получишь порцию ликбеза по философским основам естествознания. Да и нужно ли всем все объяснять? Нужно ли?
— Повздорили малость, — как можно мягче увильнул от ответа Иван Петрович, и ему почему-то живо вспомнился эпизод четвертьвековой давности, когда классный руководитель на протяжении двух часов дотошно выпытывала причину — истинную причину! — по которой он столкнул с парты свою соседку.
— Но объясни мне, — не унималась теща, — объясни мне — что за вздоры в настоящей советской семье? Вздоры, из-за которых жена с маленьким ребенком убегает в дом своих родителей! Признайся, ты ее оскорбил?
— Да нет же…
— Не юли, Ваня, иначе не стала бы она падать в обморок, — твердо сказала теща, всем своим видом показывая, что предварительное следствие окончено. — Только не юли! Я таких, как ты, десятки перевидела, и перевоспитывала их, и из них настоящие люди выходили. Раз ты умалчиваешь о причине ссоры, значит, ты виноват. А раз виноват — должен попросить у Анюты прощения. Не будешь больше?
— Не буду, — вздохнул Иван Петрович.
И Софья Сергеевна стала разливать чай. Вскоре пришла Аннушка в домашнем халате, с распущенными, лохмато торчащими волосами и сильно заплаканными глазами. Они порядочно еще посидели, отдали должное кулинарным и педагогическим талантам Софьи Сергеевны, упаковали Игорька и на такси отправились домой.
Как и предполагал Иван Петрович, выкуп оказался велик, даже больше, чем он мог рассчитывать. Прощения у Аннушки он, конечно, попросил, но это мелочи. Главное — он вынужден был окончательно согласиться на съезд, ибо Софья Сергеевна убедилась, что только личное ее присутствие в семье Крабовых обеспечит моральное процветание этой семьи. Впрочем, к такому давно назревшему решению Иван Петрович отнесся до странного равнодушно.
Дома Аннушка, как-то жалобно вздыхая, все терлась вокруг Ивана Петровича. В конце концов, он и вправду пожалел ее. Уснули они около часа ночи, усталые и умиротворенные, отбросив прошлое в той степени, в какой это было необходимо в ночь на очередной осенний четверг, полноценную семейную ночь без незваных и, видимо, лишних снов.
Новый трудовой день начался для Ивана Петровича составлением обширной сводной справки и параллельными размышлениями о снах, от которых он, вроде бы, насовсем избавился.
Сны были редкостью в его жизни, приходили раз-другой в год, не более, и напоминали они лишь случайные обрывки серой киноленты дневных впечатлений. Поэтому естественно, что первая же ночь без цветной широкоформатной и полнометражной фантасмагории крайне обрадовала Ивана Петровича, и он даже уловил в ней обнадеживающие признаки общего выздоровления.
«Если бы отделаться еще и от телепатии, — думал он, — и позабыть о неприятностях, связанных с ней, все пошло бы по-старому, то есть нормально. Жаль, конечно, цирка, но не превращать же всю свою жизнь в сплошной цирк».