Ал. Александровский. Таинственное явление мертвеца ночью

Повесть

Глава I. Письмо

Молодой, лет двадцати пяти, поручик И…скаго полка Михаил Александрович Навроцкий только что возвратился домой со стрельбы.

Было около пяти часов пополудни, когда он вошел в свой барак, стоявший в сосновой роще, невдалеке от солдатских палаток.

Помещение его состояло всего лишь из одной небольшой комнатки, которую он занимал сам, и маленьких сеней, где спал денщик его Иван Прохоров и готовил своему барину обед на маленькой плитке.

Стрельбище находилось верстах в десяти от лагерей, поэтому на стрельбу выходили часов в пять утра.

Немудрено, что Михаил Александрович чувствовал себя теперь утомленным, тем более, что день был сегодня очень знойный, хотя июль месяц приближался уже к концу.

Войдя в свою комнату, молодой офицер сбросил с себя сюртук и шапку и, тяжело вздохнув, опустился на стул.

— Уф, жарко… Иван, поскорее чаю! — крикнул он денщику.

— Готово, ваше благородие, — отвечал бойкий солдат, внося на подносе стакан чая с лимоном и маленькую рюмку коньяку, которую офицер целиком вылил в чай.

— Вот хорошо, брат, — обратился он к денщику, ставя на поднос опорожненный стакан, — всю усталость как рукой сняло, теперь, пожалуй, давай обед.

Иван Прохоров готовил очень хорошо простые кушанья, так как поучился несколько у повара, который готовил в офицерском собрании.

Он накрыл стол белой скатертью, поставил миску с супом и тарелку с двумя котлетками; потом подал небольшой графин водки.

Обед был хоть куда; недаром Михаил Александрович всегда хвалил своего повара перед товарищами.

Часов в восемь вечера, только лишь Михаил Александрович успел проснуться и умыться, как в барак вошел дневальный его роты.

Он подал приказ по полку и письмо.

Причитав приказ, офицер отдал его солдату и вскрыл письмо.

Письмо писал его прежний товарищ.

Вот какого содержания было оно:


«Дружище Миша, здравствуй!

Захотелось, милый, побеседовать с тобою. Вот уже два с лишком года прошло, как мы расстались с тобой, а повидаться с тобой до сих пор не удалось.

Скучаю теперь страшно; один-одинешенек; никто ко мне и я ни к кому, да и не нахожу по душе человека.

Еще во время полевых работ сносно чувствую себя: все с народом и за делом, а вот, как покончил теперь все работы, и тошно. Единственное развлечение — охота: хожу один с своим псом по полям и болотам, бью уток, куликов и всякую всячину, которою кишмя кишат наши края.

Вспоминаю тебя, страстного охотника: вот, думаю, где раздолье моему другу-то.

Да и что, в самом деле, приезжай-ка, дружище, сюда после лагерей. Возьми отпуск и кати; тем более, ты одинокий и вполне свободен. А уж как бы душу-то я отвел с тобой; помнишь, как бывало-то жили. Посети, друг, отшельника, а уж о том, чтобы ты здесь не скучал, — моя забота.

Писать тебе, что еще, не знаю, да и нечего. Работаю по хозяйству, хожу на охоту, читаю и живу пока вдали от людей. Сельскую жизнь, полную созерцательности и производительного труда, я полюбил и не раскаиваюсь, что оставил полк.

Единственно, скучаю о тебе, мой друг, и прошу тебя навестить хоть на самое короткое время.

Надеюсь, что ответить не замедлишь и в желаемом для меня смысле.

Кстати, как мой Иван, доволен ли ты им?

Ну, до свиданья, мой друг. Дай Бог тебе всего хорошего. Не забывай своего одинокого товарища, который очень, очень любит тебя и ждет не дождется встречи с тобой.

Твой Николай Проскуров».


— Ванюха! — крикнул офицер денщику, — иди-ка сюда!

— Что прикажете, ваше благородие?

— Барин твой письмо прислал.

— Николай Петрович?

— Да, да, спрашивает и об тебе.

— Покорнейше благодарю, — говорит денщик, радостно улыбаясь.

— Едем, брат, к нему в гости, как кончатся лагеря. На два месяца в отпуск и марш… вместе с тобой… чай, рад, а? На охоту будем ходить; едем, что ль?

— Вот было бы хорошо, ваше благородие, охота там не то, что здесь: вот тепереча, стало быть, утки, дупеля, куропатки и… видимо-невидимо, а по пороше зайцы… хоть палкой бей. Бывало, с барином-то, с Миколаем Петровичем, пойдем в урочище «Козьи рожки» — это соседнего барина, помещика земля-то; так, верст с восемь будет от нашей Проскуровки; так поверите ли, ваше благородие, каких-нибудь часа в два — много в три столько набьем разной дичи, что мученье до дому тащиться, хоть бросай по дороге. А уж как Миколай Петрович был бы рад вам, так и сказать нельзя. От вокзала всего верст с двенадцать до имения-то; лошадей вышлют, только было бы известно, в который день приедете, ваше благородие…

— Едем, едем, Иван, непременно.

В тот же вечер Михаил Александрович написал коротенькое письмецо своему другу, такого содержания:


«Здравствуй, Коля!

Спасибо, дорогой, за память. Очень рад, что ты здоров. Я тоже — слава Богу. Горю нетерпением с тобой встретиться и после лагерей, так, вероятно, в конце августа, беру отпуск и мчусь на всех парах, вместе с твоим Иваном, к тебе. Кстати скажу тебе, что парню твоему цены нет и мы с ним живем душа в душу. О дне, когда выеду, напишу особо, а теперь жму крепко твою дружескую руку и шлю сердечный привет себе.

До скорой встречи, милый,

твой неизменный Михаил Навроцкий».


Михаил Александрович оделся, и, по дороге в собрание, зашел в полковую канцелярию и отдал посыльному письмо, приказав утром сдать на почту заказным.


Михаил Александрович Навроцкий лишился отца своего в младенческом возрасте. Ему было лет шесть, когда, однажды вечером, мать его, получив письмо и прочитав его, лишилась чувств. Известие было роковое; сообщалось, что муж ее, а его отец, поручик Александр Николаевич Навроцкий, умер героем при взятии Плевны. Несчастная женщина не перенесла тяжелого горя и года через два умерла, оставив одного-единственного сына Мишу по девятому году.

Какой то дальний родственник принял в нем участие и похлопотал за него. Благодаря заслугам отца, Миша был принят на казенный счет в кадетский корпус.

Там он очень близко сошелся с однокурсником своим Колей Проскуровым, сыном помещика средней руки, офицера в отставке.

Мальчики полюбили друг друга как братья и были неразлучны.

По окончании корпуса, они оба поступили в одно военное училище и через два года произведены были в офицеры, но в разные полки.

Через год, однако, молодой Проскуров, благодаря знакомству отца с людьми власть имущими, перевелся в тот же полк, где служил Навроцкий.

Молодые люди были опять вместе и по-прежнему неразлучны.

Около двух лет тому назад, молодой Проскуров получает однажды от своего вдового отца письмо, которым тот извещает о своей болезни и просит поскорее приехать.

Николай Петрович тотчас же помчался в свою Проскуровку и оттуда в полк уже не возвратился. Отец вскоре умер и Николай Петрович тотчас же подал прошение об увольнении в запас. Как единственный наследник, он тотчас принялся за хозяйство и полюбил это дело. Имением фактически управлял староста Степан Прохоров, мужик весьма честный и в хозяйстве опытный. Сын его Иван, попав в солдаты, жил в денщиках у Николая Петровича, а когда тот вышел из полка, перешел к Навроцкому.

Прислуги у Троекурова всего было еще работник с женой да скотница, жена старосты Степана. Ожидали из солдат Ивана, служба которого кончалась через год.

Что Николай Петрович жил отшельником, как выражался он в письме к своему другу Навроцкому, — это сущая правда.

Проскурова и в полку звали анахоретом, так как это был человек, склонный к уединению. Будучи не по летам серьезен, он не находил большого удовольствия в сутолоке военной жизни вне службы. Редко по вечерам он был в собрании, в ходил туда почти исключительно в тех случаях, когда касалось службы.

В карты он не играл, а выпивку разрешал себе только в среде двух-трех товарищей, из которых Навроцкий был самым близким.

Соберется, бывало, приятельская молодежь в небольшой квартирке Проскурова, да и сидит чуть не до утра у радушного хозяина. Проскуров был музыкант; у него было хорошее пианино, да и голосом он обладал незаурядным и считался душой компании.

Любимым его занятием было чтение и не было для него большого удовольствия, как вечерком залечь в постель с хорошей книгой.

Читал он ночи напролет и проходящие из собрания запоздалые сослуживцы его, видя огонек далеко за полночь, стучались иногда к нему без стеснения.

Вступив после смерти отца в наследство имением, он сразу окунулся в кипучую деятельность. Работы в поле было много. Везде нужен был свой зоркий глаз.

Имение было хотя и не особенно велико — всего лишь около двухсот десятин, из которых более половины леса и лугов, но оно, будучи долгое время в умелых руках хорошего хозяина, отца Проскурова, достигло такого цветущего состояния, что давало порядочную экономию ежегодно, так что молодой Проскуров имел и кругленький капиталец на всякий случай.

Когда кончилась страдная пора в полях, хлеб и сено частью проданы, а частью оставлены для себя, — для Проскурова наступило некоторое время отдыха и всю осень изо дня в день он ходил на охоту с неразлучным своим Трезором.

А там выпадал снег, устанавливалась санная дорога и он отправлялся в лес, где производилась рубка дров для себя и на продажу.

В зимние вечера он посылал иногда работника к учителю и священнику ближнего села и приглашал их в гости.

Тут-то гости убеждались воочию в хозяйственных способностях молодого помещика. Чего-чего не было на столе: домашние настойки, наливки, варенья, моченья и т. п. и все было на славу вкусно и хорошо, хоть и делалось руками старостихи-скотницы.

Проскурову было около двадцати семи лет, но он далек был от мысли жениться и в своей уединенной, отшельнической жизни полагал истинное благо.

Глава II. Встреча друзей

Лагерный сбор закончился трехдневными маневрами и полк ушел на зимние квартиры числа двадцать шестого августа.

Настало время отдыха и поручик Навроцкий взял двухмесячный отпуск. Денщика своего Ивана он брал с собою.

— Ну, Ванюха, сегодня я послал Николаю Петровичу письмо, а завтра с вечерним поездом едем, — говорил офицер денщику, — два месяца будем гулять с тобой; сегодня укладывайся.

Радость Ивана была невыразима: шутка ли, в три года он видел только раз своих родителей, сам же не был дома ни разу.

На другой день, часов в девять вечера, к квартире поручика Навроцкого была подана полковая лошадь. Надо было спешить к десятичасовому поезду. До станции было около восьми верст.

Уселись, тронулись в путь. Позади бежал большой черный пес Навроцкого, Рено.

Поезда пришлось ждать недолго и через десять минут он уже мчал на всех парах наших путников. Навроцкий вошел во второй класс, а Иван расположился в третьем с вещами и собакой.

— Как бы мне не проспать, Иван, нашу станцию, — говорил офицер денщику, — ты разбуди меня.

— Не извольте беспокоиться, ваше благородие, — отвечал тот, — там мы будем не раньше девяти.

На другой день, часу в девятом утра, поезд остановился у станции «Липки» и Навроцкий вышел из вагона бодрый, радостный. За ним шел Иван с большим чемоданом; впереди бежал, весело махая хвостом, Рено.

Пройдя через вокзал, Иван увидел работника Петра из Проскуровки, который весело улыбался подходившему солдату.

— Пожалуйста, ваше благородие, — сказал денщик офицеру, — эти лошади Миколая Петровича, за нами приехали.

Офицер поздоровался с работником и осведомился о здоровье барина.

— Ничего, слава Богу, ваше благородие, — бойко отвечал тот, — наш барин здоров, ожидают вас.

Сели, поехали. Быстро бежат застоявшиеся сытые лошади; весело заливается колокольчик.

Утро было ясное; в воздухе чувствовалось приближение осени.

По сторонам гладкой широкой дороги далеко-далеко расстилались сжатые золотистые нивы; там и сям виднелись селения и деревни, а вдали темной полосой развернулся лес.

— Вон там, ваше благородие, — говорил Иван, — за этим лесом и будет наша Проскуровка.

— Ей, вы, соколики, подвигай! — похлестывал слегка работник и без того мчавшихся во всю лошадей.

Вскоре въехали в густой лес и минут через пятнадцать Проскуровка была видна как на ладони.

— Вот мы и дома, ваше благородие, — радостно говорил Иван, — всего с версту осталось.

Впереди, на пригорке, среди пожелтевшей зелени вековых берез виден был одноэтажный с мезонином дом, с золеной крышей и балконом. Дом был обращен в сторону довольно обширного чистого озера, из которого вытекала чистая речка. Она вилась серебристой лентой и терялась вдали среди широких лугов. Там и сям видны были стога скошенного сена, тогда как по другую сторону дороги тянулись поля, а по ним разбросаны были скирды сжатого хлеба. Невдалеке был виден пожелтевший лес.

Вид был вообще восхитительный, а многочисленность стогов и хлебных скирд свидетельствовала о зажиточности помещика.

Между тем лошади, переехав по мосту через речку, подымались уже на пригорок.

— А вон и нашего барина видать, — обернувшись, сказал работник Петр.

— Где, где? — спрашивал Навроцкий.

— А на террасе, в поддевке-то, а около него и староста Степан, отец Иванов с матерью евонной, и моя баба тут же. Вон Николай Петрович платком машет, узнал, стало быть.

Петр гаркнул на лошадей и через две минуты осадил их перед самой террасой.

Навроцкий выскочил из тарантаса навстречу бежавшему с террасы Проскурову.

— Миша, Миша!.. сколько лет… здравствуй, дорогой мой, вот обрадовал… — взволнованно говорил Проскуров, крепко обнимая товарища.

— Да постой, Николай, — шутливо говорил Навроцкий, горячо целуя друга, — раздавишь, ей-Богу, вот накопил в деревне силы-то…

А в это время Иван обнимался с своими родителями. Потом, подойдя к Николаю Петровичу и вытягиваясь в струнку, он молвил: «Здравия желаю, ваше благородие, как вас Бог милует…»

— Спасибо, спасибо, Иванушка; здоров, как видишь, слава Богу; вот и поздоровеешь небось здесь на деревенском-то воздухе; служить тебе уж год остается. Ну, тащи-ка скорее вещи своего барина, да иди к старикам своим угощайся.

Иван снес вещи барина в особо приготовленную комнату и ушел «угощаться».

— Эй, Настя, — крикнул Николай Петрович жене работника, — умой-ка с дороги барина то, да готово что ли у тебя там в столовой-то?

— Готово, барин, все, — отвечала работница, молодая румяная баба.

Минут через пять Навроцкий, умывшись и переодевшись в чистое платье, веселый и жизнерадостный вошел в столовую.

Там, посреди обширной комнаты, на большом столе, накрытом белоснежной скатертью, чего-чего только не было наставлено: громадный, великолепный окорок, гусь, утки. поросята, дичь, графины, графинчики, банки, баночки…

— Ну, брат Николаша, этого всего хватило бы на все полковое собрание.

— Да, и это все собственного производства; скотница у меня такое золото-хозяйка, что заткнет за пояс самую заправскую помещицу по этой части. Ну-ка, брат, присаживайся, да вспомним старину. Начнем с шампанского; нарочно в город посылал.

Приятели выпили по огромному бокалу.

Хозяин то и дело подливал то того, то другого, а гость был весел как никогда и оказывал внимание как настойкам, так и всевозможным закускам.

— А немного ты изменился, Миша, все такой же свежий, здоровый: возмужал только несколько.

— Зато я гляжу на тебя и удивляюсь: совсем богатырем стал, а в особенности эта поддевка русская так идет тебе. Ну, да и то сказать, на свежем воздухе, на лоне природы. А жаль все-таки, что полк оставил в такие годы.

— Ну, полно, Миша, я не честолюбив, да и особенного влечения к военной службе я никогда не чувствовал. А если говорить, положа руку на сердце, так я, пожалуй, живя в деревне, больше приношу пользы отечеству, чем щеголяя в офицерском мундире.

— Как же это так, скажи пожалуйста?

— Да очень просто: первое, плачу подати… ну, это, положим, не в счет, а потом: я веду образцовое хозяйство и тем являюсь примером для темного люда. Представь себе, за два года моего здесь хозяйствования, положение их стало улучшаться благодаря моим советам. Я им говорю, где что посеять, посадить; научил их травосеянию и дело идет… Медоносные травы пошли, пчелы местами завелись… Школа тут одна недалеко, — я попечительствую; ремесленный класс завели… Э, милый, была бы охота, будет и работа, а в нашем бедном отечестве — жатвы много, да жнецов нет. И я чувствую, мой друг, себя здесь на своем месте. А что мне там чины, звезды, ордена: это все — мишура, по крайней мере, с моей точки зрения…

— А как жалеют тебя, Коля, в полку: вспоминают все частенько…

— Спасибо, друг, товарищем я был и останусь, и случись нужда какая-нибудь у кого — рад буду услужить; так и скажи, Миша. Знаю, что бедноты там много. Ну-ка, шивирнем, мой милый… Эх, как ведь обрадовал ты, Миша! век буду помнить.

— Спасибо, друг, я в этом не сомневаюсь: да и я не меньше твоего рад видеть друга.

— Да, да, знаю!.. Вот ведь и не пьяница я — тебе известно, а на радостях напьюсь сегодня…

Николай Петрович был особенно растроган сегодня и от наплыва чувств на его прекрасных задумчивых глазах по временам появлялись слезы.

Он то обнимал, то отстранял руками своего друга, нежно заглядывал ему в глаза.

— Да ты отдохнуть не хочешь ли, — спрашивал он, — может быть, утомился в дороге, так не стесняйся.

— Нет, нет, что ты, — всю дорогу почти спал; вот разве ты, как деревенский житель, наверное, вместе с курами встаешь.

— Ну, обо мне-то речь молчит: я хоть и с курами встаю, да вместе с ними и ложусь… Впрочем, не всегда…

— То-то, не всегда… А кто у нас, бывало, в полку ночи напролет проигрывал на пианине, да прочитывал… Впрочем, может быть, с новой жизнью и привычки стали новые?..

— Нет, нет, голубчик, мало меня изменила новая жизнь: все так же, как бывало, я люблю и музыку, и книги. А музыку я, кажется, еще более полюбил. Теперь я играю по ночам при луне… Вот уже, если хочешь.

— Да всенепременно, конечно, сыграешь, — воскликнул Навроцкий, — я хоть сам и плохой музыкант, но люблю музыку и, пожалуй, скажу, что и понимаю ее.

— Ну я, конечно, более чем уверен в том. А скажи-ка, охотник ты все тот же страстный, как бывало?

— Да, Коля, это страсть моя; к сожалению, ты сам знаешь, какая у нас охота.

— Зато здесь на этот счет привольно. Да вот, погляди, сколько тут всякой всячины, — воскликнул Николай Петрович, указывая на стол, — все это я своими собственными руками набил.

— Благодать!..

Так благодушествовали приятели около стола часа три, позабыв все остальное и, надо отдать справедливость, — оказали они-таки большое внимание и графинам и графинчикам, да и Настасьины хлопоты не пропали даром: отдали они должную честь и ее закускам.

— Ну, пройдемся, Миша, немного; покажу я тебе свое хозяйство.

— С удовольствием, и то засиделись.

Друзья обошли сначала нижние комнаты, из которых особенного внимания заслуживала большая зала со старинной мебелью и зеркалами во все пристенки. Потом поднялись они по внутренней винтовой лестнице в мезонин.

— Вот где я провожу часы досуга, Миша, — говорил Проскуров, — здесь отдыхаю душой под звуки музыки и здесь же мысленно беседую с великими мыслителями древних и новых времен, венчанными неувядаемой славой.

Весь мезонин представлял собой одну очень большую комнату. Большие без окон стены были сплошь увешаны дорогими картинами и старинными фамильными портретами. Ближе к двери стояли несколько шкафов с книгами и кровать Николая Петровича. Мебели всего лишь было — побольше стол у стены с двумя стульями, да перед одним из окон — письменный стол с креслом. Перед другим окном стояло пианино и этажерка с нотами. Дверь между этими окнами выходила на широкий балкон, с которого открывалась чудная картина: в нескольких шагах начиналось широкое озеро с зеркальной гладью, в которой отражались стоящие по бокам старые темные ветлы. Издали оттуда, где кончалось озеро и начиналась река, при устье которой стояла водяная мельница, — слышался шум мельничных колес и гул падающей воды. Вправо зеленым ковром расстилались луга, а влево вперемешку пестрели пашни и сжатые нивы. Вдали на горизонте синел лес.

— Хорошо, Коля, здесь — глаз не оторвешь и как будто несколько грустно становится… Как пустынно, безлюдно…

— Это правда, мой друг, но в этой-то именно грусти и заключается вся прелесть картины.

— Ты поэт, Коля, и я только отчасти понимаю тебя.

— А что ты скажешь, посмотри-ка вот отсюда, — и он пошел в противоположную сторону. Там была единственная стеклянная дверь. Она выходила тоже на широкий балкон.

С этой стороны в нескольких шагах от дома начинался густой тенистый сад. Вековые березы составляли прямолинейные широкие аллеи, которые то скрещивались, то расходились в разных направлениях. В глубине главной аллеи, идущей прямой линией от дома, виднелась белая решетчатая беседка, обвитая плющом; там и сям стояли деревянные крашеные скамеечки. Все пространство между садом и домом заполнено было клумбами, которые пестрели разными яркими цветами, не успевшими еще отцвесть.

Деревья уже обнажались и листья с шумом сыпались на влажную землю. Природа умирала.

— Вот, Миша, здесь я особенно люблю сидеть по вечерам: легкий ветерок качает ветви деревьев; слышится таинственный шепот, навевающий думы; луна чуть-чуть видна сквозь густую чащу, грустная и бледная, холодная луна, лик которой веки вечные носит на себе печать мировой скорби…

— Поэт, поэт… — шептал про себя Михаил Александрович, невольно задумываясь.

— Ну, пойдем пока отсюда, — сказал хозяин и оба вышли на двор.

— Ну, здесь поэзии немного, — говорил Николай Петрович, — а вот что, пойдем-ка зайдем к старосте Степану; он хоть и мужик, а достоин моего уважения.

— Пойдем, пойдем, дружище; мне все это так ново и интересно.

Большая, в три окна по лицу изба старосты Степана стояла в глубине двора.

Молодые люди вошли в хату.

В переднем углу за столом сидели все трое: староста с женой и сын их Иван. Стол был весь заставлен закусками крестьянского производства: пирогами, ватрушками, пряженцами и т. п. снедью.

Судя по тому, что в большом графине водки было наполовину, можно предположить, что сидящие угостились как следует.

При входе молодых людей все встали, а староста, седой, благообразный старик, молвил:

— Не побрезгуйте, Николай Петрович, нашим хлебом-солью, и вас покорнейше просим, ваше благородие, — обратился он к Навроцкому.

— Спасибо, старина, мы не прочь, — сказал Николай Петрович, — наливай, дружище, всем.

Хозяин налил по рюмке и все чокнулись.

— Вот что, Степан Тимофеич, завтра поезжай ты в Воскресенское, найми человек с десять пильщиков; надо к сроку дров заготовить, ну а я съезжу в город к дровянику Петрову: надо условиться, сколько и когда ему доставить дров.

— Слушаю, батюшка Николай Петрович, рано ли ехать-то?

— Да поезжай часов в восемь утра; к вечеру-то вернемся.

— Хорошо, хорошо, знамо вернемся.

Приятели прошлись садом, потом вышли к озеру, побывали на мельнице.

Между тем, уже смеркалось и в доме зажгли огни.

В столовой кипел на столе самовар. Около него стояли ром и коньяк.

— Вот, Миша, сказал, напьюсь и напьюсь на радостях. Садись!

— Итак, Коля, ты завтра едешь в город?

— Да, нужно; поедем вместе; только не будешь ли скучать?

— А я бы попросил тебя уволить меня: ну что буду делать там; ты за делами, а я-то? — Нет, Коля, я пойду лучше на охоту…

— А и в самом деле: это твоя ведь страсть.

— Мы с Иваном разговаривали о здешней охоте; говорит, что раньше он с тобой ходил.

— О, Иван незаменим, он знает все места, парень ловкий, сметливый. А пес твой каков?

— Нельзя лучше.

— Ну, так и с Богом! Ружье любое выбирай. Все принадлежности есть в достатке.

— Так надо будет сегодня же предупредить Ивана.

— Ну, это успеем попозже, он, чай, спит теперь, наугощался.

Только что налили друзья по рюмке коньяку, как в дверях явилась Настасья:

— Миколай Петрович, из Успенского учитель с батюшкой приехали, просят доложить.

— Зови, зови скорей, Настасья, какие тут доклады: люди свои.

— Эти люди — цены им нет, Коля.

В комнату вошел первым батюшка, человек средних лет с добрым, замечательно симпатичным лицом, за ним следовал высокий, статный учитель.

Священник, войдя, перекрестился на образ и с доброй улыбкой шутливо заговорил на ходу:

— Незваные гости хуже татарина… Здравствуйте, батюшка, Николай Петрович, как вас Господь Бог милует?

А Николай Петрович с распростертыми объятиями уже шел навстречу гостям.

— Очень рад, очень рад, дорогие мои, как это вы надумали? — вот уж истинно уважили. Это вот товарищ-друг мой, Михаил Александрович Навроцкий, сегодня приехал только; прошу любить да жаловать. Батюшка, Михаил Павлович, садитесь-ка!

Учитель Михаил Павлович Булгаков был молодой человек лет 28-ми, высокий, стройный, могучего сложения. Высокий прекрасный лоб и темные глубокие глаза обличали незаурядный ум, а густая темная грива волос придавала ему что-то львиное, величавое. Он был уже два с лишком года учителем в Успенском и поступил он сюда по окончании университета.

С юных лет он поставил для себя целью служить народу и, действительно, был предан своему делу до самопожертвования.

Все это рассказал Навроцкому в кратких словах Николай Петрович и тот проникся к учителю чувством глубокого уважения.

Сели, стали чай пить.

— А ведь мы к вам, Николай Петрович, отчасти и по делу, — обратился Михаил Павлович к Проскурову.

— А именно?

— Завтра пожалуйте к нам на торжество.

— Что такое?

— Завтра первое сентября — начало учения.

— A-а! Значит, будет молебен; рано ли начнется?

— Да часов в десять, дело за вами.

— Хорошо, непременно будем. Эй, Настя, поди-ка сюда!

Вошла работница.

— Что прикажете, Николай Петрович?

— Позови-ка сюда старосту.

Через несколько минут она вернулась и доложила, что староста пришел.

Николай Петрович вышел в переднюю.

— Вот что, Степан Тимофеич, — сказал он ему, — поездку в Воскресенское за пильщиками на денек отложим, а ты завтра часов в семь поезжай в Успенское к торговцу Степанову; видишь ли, начало учения в школе; будет молебен, соберутся ребятишки, надо им гостинцев, так скажи ты Степанову, чтобы отпустил пуд конфет, пуд пряников и пуд орехов. Да пусть развесит все в восемьдесят пакетов, по полфунта, значит, того, и другого, и третьего в каждый. Работу задаю ему немалую, ну так пусть его поставит всех приказчиков на ноги. Понял?

— Понял, понял, Николай Петрович, да ведь прошлый год тоже самое было, стало быть, он помнит.

— Ну, а деньги я ему завезу сам, так как буду там на молебне в школе.

Староста ушел, а Николай Петрович крикнул снова Настасью.

— Вот что Настя, — сказал он явившейся бабе, — принеси наверх огня и приготовь там закуску, сама знаешь, что надо, да винца не забудь.

— Хорошо, все будет готово.

— А потом часа через два готовь ужин. Когда он будет готов, позови нас.

— Ладно, ладно, батюшка, все сделаю.

Николай Петрович вошел в столовую. Там учитель и Навроцкий вели оживленную беседу, а батюшка тем временем наслаждался созерцанием синего пламени пунша.

— Так вот, Миша, завтра мы с тобой будем на деревенском, детском празднике.

— Очень рад, я уже дал Михаилу Павловичу слово; приглашал было его с собой на охоту, а он говорит, что и ружья-то не брал в руки сроду.

— Ну, мы с ним дичинкой-то поделимся.

— Да я и так вам очень благодарен, Николай Петрович, — говорил учитель и, обратись к Навроцкому, добавил: — Верите ли, Михаил Александрович, мяса не приходится покупать: едим здесь царскую дичь.

— Ну, друг мой, это только осенью, а по летам-то на этот счет плоховато.

— А зимой зайцев жарим, тоже штука невредная.

Появилась Настасья и доложила:

— Готово, Николай Петрович.

— Пожалуйте, господа, возноситесь — пригласил он гостей, указывая ход на лестницу в мезонин.

— А, в храм поэзии и искусства, — молвил батюшка, — это хорошо.

— С благоговением, господа, — вставил Михаил Павлович, замыкая шествие.

В мезонине, вблизи балкона, выходящего в сад, накрыт был стол белоснежной скатертью и уставлен множеством всевозможных вин и закусок.

Вся огромная комната освещалась одной только лампой, стоящей на столе, так что большее ее пространство было в полумраке.

— Господа, — воскликнул Николай Петрович, — я давеча сказал моему другу, что сегодня на радостях напьюсь по случаю его приезда: два года с лишком не видался. Рад, что и вы здесь и впредь прошу без церемонии. Батюшка, с вашего благословения, — сказал он, наливая рюмки.

Николай Петрович, обыкновенно скромный и мало пьющий, быль неузнаваем. Пил он, действительно, как никогда; гости тоже от него не отставали.

Но вот он поднялся и направился к переднему балкону.

— Пошел за впечатлениями, — шепнул Михаил Павлович Навроцкому, — это всегда бывает с ним, когда в ударе.

— Господа, — воскликнул Николай Петрович, отворяя дверь на балкон, — посмотрите, какая чудная, божественная ночь!..

Все вышли на балкон.

Ночь была действительно божественная. Луна сияла уже высоко, отражая бледный свой лик в зеркальной поверхности спящего озера. Звезды мириадами усеяли бездонное небо и, время от времени, прорезая полевода, некоторые из них стремглав падали в бездну.

Тихо, торжественно было кругом и эта таинственная тишина нарушалась лишь отдаленным гулом мельничных колес да шумом падающей воды из озера.

— Вот, господа, созерцая эту чудную, великую картину, действительно сознаешь всю сущность нашей мелочной жизни и невольный трепет благоговения наполняет сердце, заставляя содрогаться пред величием Непостижимого Творца вселенной.

Все в глубоком безмолвии слушали восторженную речь поэта, проникаясь в тоже время сознанием справедливости его слов.

Долго любовались они величественным зрелищем необъятной мировой картины. Наконец Николай Петрович сказал:

— А не спеть ли нам, господа, что-нибудь подходящее настроению?

— «Коль славен наш Господь в Сионе», — молвил Михаил Павлович.

— Вот-вот, действительно это идет, — восторженно воскликнул Николай Петрович, — великий композитор, вероятно, чувствовал все величие Творца при созерцании подобной же, как в нынешнюю ночь, картины, и воплотил свои мысли в дивных звуках чудной, божественной музыки. Идемте, господа.

Все вошли в комнату.

Николай Петрович сел у пианино; Михаил Павлович величественно встал у противоположной стены близ окна, а батюшка и Навроцкий уселись неподалеку на стульях.

Раздался торжественный могучий аккорд и, как волны бушующего моря, прокатился, теряясь в пространстве, и замер.

Потом мягко, едва внятно, подобно легкому дуновению ветерка, пронеслись: «Коль славен» и воображение унеслось в небеса, где раздаются немолчно песни ангелов, восхваляющие Создателя.

Вот звуки растут и крепнут — то будто все небесные силы гремят в исступлении, сливаясь с раскатами грома, потрясающими вселенную…

«Везде, Господь, везде Ты славен…» — гремят струны…

«Везде Ты славен в нощи, во дни с сияньем ра-а-а-вен…» — раскатывается громоподобный бас Михаила Павловича, колебля пламя стоящей вдали лампы и ударяясь в стекла мелкой дробью…

Навроцкий чувствует, как его будто подхватывает волна и то поднимает на гребне, то низвергает в бездну…

Но вот пронеслись сонмы ангелов, утихли громы, замер последний аккорд…

Все сидели в безмолвии, стоял Михаил Иванович только, заложив за спину руки.

Навроцкий вскочил и, бледный как смерть, бросился на грудь друга. Потрясенный до глубины души, он тихо рыдал, говоря как бы про себя:

— Бесподобно, непостижимо; есть, есть Бог!..

Потом обнял Михаила Павловича и горячо поцеловал.

— О, люди, люди… — шептал он как безумный.

— Ну, довольно пения, господа, — сказал бледный Николай Петрович, — с небес не хочется спускаться на землю…

После полуночи гости уехали.

Глава III. Школьное торжество

На другой день, т. е. первого сентября, часов в десять утра, Проскуров и Навроцкий подкатили к школе.

Вокруг нее резвилась многочисленная толпа ребят — мальчиков и девочек.

При виде Проскурова, которого они знали как попечителя, все скинули шапки и крикнули: «Здравствуйте, Николай Петрович!»

— Здравствуйте, детки, — кланялся он им, размахивая пуховой шляпой и вбегая на крыльцо школы. Он был в черном сюртуке и белоснежном белье.

Особенно заинтересовал ребятишек Навроцкий, который был в парадном мундире, в эполетах и при шашке.

— Смотри-ка, Миколка, — громко, не стесняясь, говорил один мальчонка другому, — как есть царь, право, ей-Богу, у нас на картинке дома есть такой царь…

Приезжих встретил Михаил Павлович и провел в свою квартиру.

Квартира его состояла всего из двух небольших комнат: передней, она же и спальная, потому что тут же находилась кровать учителя, огороженная ширмами, и залы.

Тут сидел уже батюшка.

— Можно и начинать теперь, — сказал он, — ребята все уж собрались, только крикнуть.

Михаил Павлович послал кухарку, сказав, чтобы звала детей в школу, и через минуту школ была полна детворой.

Пришел торговец, он же и церковный староста.

— Все готово, Николай Петрович, — сказал он Проскурову, здороваясь, — гостинцы принесут сюда сейчас.

Потом батюшка облачился и начал молебен. Михаил Павлович встал в переднем углу в сторонке и его окружили мальчики-певчие.

Пели хорошо; видно было, что учитель-любитель положил немало труда и достиг блестящих результатов.

После молебна батюшка обратился к детям с назидательным словом, увещевал их учиться прилежнее, ибо «ученье — свет, а неученье тьма». Не обошел он приветственным словом Николая Петровича и учителя, высказав первому сердечную благодарность за попечение и способствование распространению просвещения, а последнему за то, что не щадит своих сил и здоровья на этом благородном поприще.

Потом началась раздача гостинцев. Раздавал сам Михаил Павлович и дети подходили один за другим, принимая от него большие пакеты с гостинцами.

Между тем, в квартире учителя во время молебна, кухарка Мавра расставляла на столе вина; на другом столе был сервированный чай. Михаил Павлович, зная привычки Николая Петровича, не забыл купить бутылку коньяку. Когда все было готово, Марфа шепнула Михаилу Павловичу, а тот попросил гостей к себе. На лице его играла довольная улыбка: он любил, когда у него ели, пили.

— С начатием дела, дай Бог успеха, Михаил Павлович, и вам, батюшка, в этом великом деле, — сказал Николай Петрович, взяв в руку рюмку. За ним последовали все.

— Вот теперь у вас настает время кипучей деятельности, Михаил Павлович, но чем вы занимаетесь летом, во время каникул? — спросил Навроцкий.

— И, батюшка мой, Михаил Александрович, я не скучаю и тогда, — наслаждаюсь вовсю свободой: гуляю по полям и лугам, рыбу ловлю, хожу в лес за ягодами, за грибами, а всего этого здесь благодать. Кроме того, имею небольшой огородец; питомник недавно развел, с десяток ульев пчел имею: вот попробуйте-ка, настоящий липовый, — придвинул он Навроцкому большую тарелку с липовым сотовым медом.

— И довольны своей жизнью?

— Чего ж мне и желать еще: дело, которому я служу, святое и великое; да и не один я жнец на этой благотворной ниве: вот батюшка со мной работает, Николай Петрович сочувствует и помогает, вот Тихон Иванович тоже, — указал он на торговца, — благодаря их сочувствию у нас теперь два ремесленных класса — столярный и токарный, а учится в них до пятидесяти человек. Хоть дело это и новое, но вижу я, что оно развивается год от года все более и более. Доволен я и счастлив вполне.

Завтрак был простой, но сытный и вкусный.

Все были довольны друг другом и расстались друзьями. А Навроцкий, возвращаясь домой, думал про себя: ведь вот люди, в глуши живут и счастливы, и работают, действительно работают на благо родины, и работа их приносит великую пользу — как добрая нива, дающая сторицей плод.

— Ну а завтра, Миша, ты как: на охоту, или со мной в город? — спросил Николай Петрович.

— Нет, Коля, что мне в городе делать, иду на охоту с Иваном.

— Отлично, вечером будет у нас, значит, свежая дичь.

Глава IV. На охоте

На другой день утром, часов в восемь, Николай Петрович уехал в город, напутствуя друга своего всеми благими пожеланиями, а через час Навроцкий с Иваном вышел из дома. Оба были одеты в желтые куртки, в высоких охотничьим сапогах и с отличными двустволками за плечами.

Спустившись к озеру, они пошли по луговой стороне; впереди бежал Трезор, весело помахивая хвостом.

Утро было серое, дул легкий прохладный ветерок.

— Ну, Иван, так ты говоришь, что хорошо знаешь места здешние?

— Так точно, ваше благородие, знаю, перво-наперво нам надо сейчас идти в урочище «Козьи рожки», это будет отсюда верст с десяток. Там, бывало, уток мы с барином ух как били.

Миновали мельницу, пошли вдоль речки, поросшей по берегам густым камышом.

— У нас в наших краях хоть и благодать большая, ваше благородие, а все не то, что, к примеру сказать, в Полянках; это в М-ском уезде, казенная дача такая есть верст за пятьдесят отсель. Вот и ездили мы с барином еще до службы моей; лесничий с нами один был. Ух, сколь всякой дичи там, ужасти. Мы то ли с неделю там охотились; домой-то на подводе привезли всякой всячины: уток, дупелей; чего-чего только не было.

Миновали перелесок и свернули в сторону на проездную широкую дорогу, пролегавшую между сжатыми полями ржи.

— А ведь, пожалуй, дождик будет, ваше благородие.

— Почему ты так думаешь?

— Да воронье-то эва как каркает.

— Воронье то вороньем, а ты вон взгляни в ту сторону: из-за лесу то туча ползет.

— Так точно… Эх-ма!..

— Что ж ты, дожил, что ли, боишься; не размокнем, у нас плащи непромокаемые.

— Так-то так, ваше благородие, да охота-то, пожалуй, будет плохая.

— Ну так что ж, сегодня плохая, так в другой раз хорошая. А я так рад; дождь или суховей равно для меня, а с ружьем люблю шляться во всякую непогодь.

Охотники подходили к густому сосновому лесу, когда стал накрапывать дождик.

Они развернули свои длинные кожаные плащи и надели на себя.

Между тем дождь все усиливался и вскоре обратился в ливень.

— Эх, Иван, собаку-то мочит — жаль; пойдем-ка скорей под сосну.

Выбрав самую густую сосну, под которой было сухо совсем, охотники присели. Но немного погодя дождь пошел еще сильнее, так что стал несколько проливать.

— Ну, Ванюха, давай строить шалаш, как бы нам не заночевать здесь, — шутил Навроцкий.

— А мне все равно, ваше благородие, — лихо отвечал денщик, — дождемся и хорошей погоды, а с голоду не умрем: довольно всего у нас.

Наломали они общими усилиями множество длинных сосновых сучьев и сделали довольно просторный шалаш, — обложив его кругом густой хвоей. Внутри накидали мелких зеленых веток целую гору и влезли внутрь. Трезор улегся за спиной своего хозяина.

— А что, Иван, ведь хорошо; так, пожалуй, и ночевать можно.

— Так точно, ваше благородие, уж на что лучше: и тепло и сухо, да тут хоть неделю ливень лей, так не прольет.

Навроцкий вынул часы и посмотрел.

— Э, да время-то близ двенадцати, адмиральский час близко. Давай-ка, Ванюха, закусим.

Иван вынул из патронташа два свертка, в одном была ветчина, колбаса, в другом жареная утка. Потом, взяв охотничий нож, стал резать то и другое.

А Михаил Александрович отстегнул две больших металлических фляги и раскупорил. Одна была с водкой, другая с коньяком.

Чарки были тут же; ими завинчивались горлышки фляг.

— Ну, дружище, чокнемся, — сказал Навроцкий, подавая одну чарку Ивану.

— Будьте здоровы, ваше благородие, — молвил тот, выпивая залпом до дна свою чарку.

— Да ты, брат, пьешь молодецки, право, хорошо.

— А это, ваше благородие, потому, что еще угар не прошел с приезду-то.

— А, вот как; значит, трещит котел-то, что и у меня же. Ну, давай повторим: говорят ведь люди, что «клин клином вышибается».

Выпили по другой, закусили, дали и Трезору утиное крылышко.

— А ведь дождик-то проходит, ваше благородие.

— Да, в самом деле. Скоро, значит, двинемся.

Дождик скоро прекратился; небо прояснилось; выглянуло солнышко.

Охотники встали, свернули свои плащи; перекинули их на ремнях через плечо и пошли.

Пройдя лес, они вышли на луговую дорогу.

— Скоро будет озеро, ваше благородие, где мы с барином били уток.

Дорожка вскоре затерялась среди частого кустарника и охотники вступили в частый ольховый лес.

Пройдя с полчаса, они заметили, что лес редеет, и действительно, через несколько минут очутились на самом берегу большого чистого озера, поросшего по краям густым камышом.

Они выбрали такое место, которое не было закрыто камышом и позволяло видеть всю гладь озера.

Потом, встав у опушки леса за густым невысоким кустарником, в нескольких шагах от берега, прижались в ожидании. Трезор тоже насторожился.

Так ждали минут с двадцать; вдруг раздался резкий звук и в воду с шумом опустилась большая серая утка.

Быстро закружилась она по воде, громко квакая, и вскоре около нее собралась целая стая.

— Иван, — шептал тихо Навроцкий, держа у плеча ружье, — стреляй вместе со мной из обоих стволов; раньше сигнала не надо. Я тихо скажу «пли».

Навроцкий приложил ружье к плечу и выжидал момента.

Между тем утки, ничего не подозревая, весело плескались в прозрачной воде. Но вот они собрались несколько в кучу.

«Пли!..» — тихо, но отчетливо скомандовал Навроцкий и четыре ствола одновременно выбросили пламя огня, застилая дымом пространство впереди.

В то же мгновение Трезор в два прыжка очутился в воде.

Когда дым рассеялся, то на поверхности воды увидали несколько оставшихся на месте уток, из которых некоторые еще трепетно бились крыльями.

— Выпала на долю Трезора работа, — говорил Михаил Александрович, — ну, Трезорушка, послужи, родной, в долгу не останемся у тебя.

А Трезор работал в это время с таким азартом, что Иван только руками разводил.

— Вот так Трезор, ну и собака; сейчас умереть, не видывал сроду такой.

Минут через пятнадцать восемь уток были уже на берегу.

— Вот это я понимаю, охота настоящая. Ну-ка, Ванюха, приторачивай.

— Да вы, ваше благородие, зачем же сами-то, я один донесу.

— Ну, брат, это не так-то легко одному-то, как тебе кажется: в них будет больше пуда.

Они взяли по четыре утки и закинули их за плечи.

Между тем на небе показались вновь тучи и вскоре дождь ударил еще с большей силой, чем давеча.

— Эх, парень, и везет и не везет. Теперь бы и домой, да далеко.

— Верст с двенадцать будет, ваше благородие, а вот отсель недалеко есть дом, а от него с полверсты будет село. Можно будет обождать, пока пройдет дождик-от.

— Вот это дело, идем скорей… Что, Трезорынька, озяб, родной мой? — ласково трепал Навроцкий дрожавшую собаку.

Охотники накрылись плащами и быстрым шагом пошли вдоль опушки леса.

Миновав озеро, они свернули вправо; потом, обойдя пригорок, вышли на дорогу и вскоре были вблизи большого помещичьего дома, окруженного громадными гигантскими березами. Дом был старый, деревянный, двухэтажный; окна были заколочены и он производил очень мрачное, удручающее впечатление. Окружен был высоким забором.

Охотники громко постучали в ворота; со двора послышался хриплый лай собаки, которая начала метаться, бряцая железной цепью.

Через минуту в воротах показался древний седовласый старец…

Глава V. В необитаемом доме

— Кого вам надоть? — спросил старик охотников, прищуривая свои подслеповатые глаза.

— Пусти, дедушка, обогреться ненадолго, смотри, какая непогодь, — сказал Михаил Александрович.

— Пожалуйте, кормильцы, милости прошу, входите, — и старик широко отворил калитку.

В глубине широкого, сплошь поросшего травой двора был небольшой ветхий домик, в котором жил старик-сторож. Кругом были древние строения, из которых некоторые готовы были рухнуть. Они производили такое же мрачное впечатление, как и старый заколоченный дом.

Войдя в дом, Навроцкий поздоровался со старушкой, женой старика.

Потом он разделся, сняв с себя предварительно трофеи охоты, и остался в одном форменном кителе.

Старик, увидя офицера, почтительно заговорил:

— Не прикажете ли самоварчик, ваше благородие, в минуту готов будет.

— Пожалуй, дедушка, если можно!

— Сейчас, сейчас, — засуетился старик и вместе со старухой ушел на кухню.

Иван тоже разделся и присел на лавку, а Трезор, обрадовавшись теплу, растянулся под столом.

Между тем старушка накрыла старой, но чистой скатертью стол и поставила два стакана.

— Ты, бабушка, ставь еще два: будем пить все за общую компанию! — сказал Навроцкий.

— Ну, ин ладно, мой батюшка, как вашей милости угодно.

Вскоре старик поставил на стол самовар и внес из сеней крынку густого молока.

— Пожалуйте, батюшка, — сказал он, — не обессудьте, — чем богат, тем и рад.

— Спасибо дедушка, давай-ка выпьем с нами за компанию, если употребляешь.

— Редко, батюшка, теперь приходится, ну, а прежде грешен, был попивал, за то и в солдаты отдали.

Навроцкий отвинтил от фляжек чарки, между тем как Иван спросил, нет ли тарелочки. Тарелочек нашлось целых две и вскоре они наполнились разными закусками.

— Ну а ты, бабушка, может быть, тоже выпьешь с нами? — обратился Навроцкий к старухе.

— Нешто, нешто, батюшка, пожалуй, и я выпью с хорошим человеком, — и она подала две рюмки.

Беседа началась. Охотники согрелись и чувствовали себя хорошо. Старик оказался человеком бывалым, общительным.

— Откуда же вы будете, мой батюшка? — спросил он Навроцкого.

— Из Проскуровки, дедушка.

— A-а, знаю, знаю, это покойного Александра Николаевича имение-то?

— Вот-вот, самое оно. Так я приехал к его-то сыну в гости: друзья мы, вместе служили в одном полку. Да пошли сегодня на охоту, ан дождик захватил; пешком далеко до дому-то. Что, в селе, я думаю, можно подводу найти?

— Коль нельзя, знамо, можно, батюшка: коли милости вашей угодно, так я сбегаю.

— Ну полно, что ты, старина, вот у меня Ванюха слетает мало за мало живой рукой.

Между тем, угощение шло своим чередом; пили водку, потом стали пить чай с коньяком.

— Чей это дом, дедушка, и почему в нем теперь никто не живет? — спросил Навроцкий.

— А это дом князя Тугоуховского, мой батюшка, да он умер давно уж. Осталась дочка евонная, так она в Питере живет, замужем за каким-то графом. Сюда вовсе не заглядывает. Была лет с десять назад тому, а от тех пор нет. Именье-то крестьяне арендуют, а в усадьбе никого; я один только стерегу. Навернулся было один покупатель, да сумленье его взяло, так и уехал.

— В чем сомненье-то было?

— Да говорили тогда, что в доме все привиденье по ночам ходит, да свет будто в полночь светится в окошках; ну, а правда ли, я того не знаю, да и не было меня здесь в ту пору: жил я в другой деревне, а когда ее барыня продала, то я и переехал сюда.

— Это интересно… А ты, может, не можешь ли, дедушка, показать дом-от? — я тебе заплачу.

— Полно, батюшка, за что тут платить, коли интересно, так я и так покажу.

Часы показывали пять. Было еще совсем светло, но так как окна дома были заколочены наглухо, то в нем было темно. Поэтому старик взял с собой лампу.

Пройдя через двор, он остановился у парадного крыльца, вынул из кармана связку ключей и, отперев дверь, повел Навроцкого вверх по широкой деревянной лестнице, которая от ветхости скрипела под ногами.

Потом отворил дверь в дом и сказал: «Пожалуйте!»

Навроцкий ступил через порог вслед за стариком, который зажег тотчас же лампу.

Чем-то нежилым повеяло на вошедших, как из могильного склепа.

Среди громадных комнат царил густой мрак, едва рассеиваемый слабым светом лампы.

Гулко раздавались шаги, скрипел под ногами ветхий паркетный пол.

Комнаты были почти пусты; дорогие обои висели клочьями; зеркала и люстры покрыты густым слоем пыли.

Вошли в большой зал; он был уставлен старинной мебелью с позолотой, едва заметной под слоем пыли. Висело по стенам множество портретов, но все они от времени настолько потемнели и покрылись пылью, что не было решительно никакой возможности рассмотреть их.

Ничего интересного вообще комнаты не представляли, а старик только ограничивался краткими замечаниями: здесь была приемная, здесь гостиная, а тут спальня, — говорил он идущему за ним Навроцкому.

Прошли все комнаты, как вдруг Навроцкий обратил внимание на одну затворенную дверь.

— А эта дверь куда ведет? — спросил он.

— А здесь был княжеский кабинет, да он, кажись что, заперт. А ну-ка, я погляжу, нет ли здесь ключа.

Старик стал пробовать ключи; перебрал он всю связку, но ни один не подходил.

— Экая досада, — молвил он, — может, дома где у меня…

Но дверь оказалась ветхая и под напором сильных плеч Навроцкого подалась.

С каким-то жалобным, похожим на стон скрипом распахнулась она настежь.

Войдя в комнату, Навроцкий первым долгом обратил внимание на то, что одно из двух окон не было заколочено, и свет с воли достаточно освещал всю обстановку комнаты.

Почти посередине ее стоял письменный стол, а перед ним мягкое кожаное кресло — в таком положении, что если сесть на него, то перед глазами на другой, противоположной стороне видны два завешенных белым полотном портрета. В углу у дверей стояла широкая кожаная кушетка с такой же на ней подушкой.

— Чьи это портреты? — спросил Навроцкий.

Старик сдернул покрывало с одного и сказал: «Это князь-хозяин здешний, прости ему Бог все его прегрешения».

Портрет изображал красивого мужчину лет тридцати пяти в гусарском мундире, с орденами на груди.

Вглядевшись пристально, физиономист сказал бы, однако, что физиономия — отталкивающая.

Огромный низкий лоб, нахмуренные брови, из-под которых сверкали как сталь острые глаза, сжатые тонкие губы и орлиный нос, все это в общем производило впечатление какой-то свирепой до зверства жестокости и упрямства.

— А это вот супруга его, — сказал старик, накрывая первый портрет и сдергивая полотно с другого. — Пошли ей, Господи, царство небесное, страдалице, ангельская была душа, — прибавил он дрогнувшим от волнения голосом.

Перед глазами Навроцкого, во всем блеске первой молодости, предстала женщина необыкновенной, поразительной красоты.

Портрет написан был в половину роста. Белая воздушная ткань облегала роскошные формы красавицы, открывая гибкую, лебединую шею. Обнаженные до локтей, будто выточенные из мрамора резцом величайшего гения древности руки были опущены вниз; густые каштановые локоны оттеняли виски ее, белые как мрамор; дивные черты лица были классически правильны; казалось, гениальный портретист изобразил древнюю богиню, а не обыкновенную женщину. Но что всего более поражало, так это глаза: голубые, глубокие, грустно задумчивые, взглядом своим они проникали до глубины души.

Навроцкий долго сидел, как под влиянием гипноза, не имея сил оторваться от чудного видения…

— Расскажи мне, старина, что ты знаешь из их жизни, — спросил он, приходя наконец в себя.

— Я знаю все, ваше благородие, да долго рассказывать, вам, пожалуй, и слушать надоест.

— Нет, нет, что ты! — прервал он.

— Грешный я человек, ваше благородие, не любил я своего барина: зверь был, а не человек. Сколько из нас на тот свет отправил, насмерть запарывал. Меня за то, что не заметил его да не снял шапки, в солдаты отдал. Так бы и служил я до старости, если бы меня не ранили горцы на Кавказе.

Он тоже служил в Питере в гвардии, а потом вышел со службы, приехал сюда и по скорости женился вот на этой ангельской душе. Марьей Александровной ее звали, а урожденная она была графиня; только бедная, должно быть, а наш-от был темный богач. Так и шел слух, что не любя вышла за него, — родные-де силком выдали из-за денег.

Когда я в ту пору из солдат пришел раненый, они уж года три были повенчаны и была у них дочка Ольга Николаевна, — это та самая, что в Питере-то теперь.

Жили господа как будто ничего, только больно ревнив был барин-от, измучил он ее своей ревностью.

А уж она была такая кроткая, добрая, что и сказать нельзя; все заступалась за нас, а он хоть и зверь был, а все-таки иногда ее и слушался.

Потом наступила Севастопольская компания; барина вытребовали на войну; там он воевал года с два, отличиев много заслужил.

Вздохнули мы все без него, как будто на своей воле.

Только и случись беда с нашей барыней.

Тут, верст пятнадцать отсель, и сейчас есть имение графа Воронцова, — он уж помер давно.

Вот этот граф приезжает с войны раненый. Когда выздоровел, познакомился с вашими барынями, — тогда и старая была жива еще.

Граф этот был добрый, да уж такой-то пригожий, что и сказать нельзя. Все дворовые, бывало, говорили: вот бы какого мужа-то надо нашей барыне… Да и наговорили, накликали беду…

Полюбили они в ту пору друг друга, да не на радость, а на погибель свою.

Прошло еще около года, как узнали, что наша молодая барыня беременна.

Старая-то любила ее, все утешала, а она все плачет да Богу молится.

Скоро потом и война закончилась, а тут и приехал барин. Мы все ни живы ни мертвы; вышли встречать его, а он ничего не сказал никому, только головой мотнул и наверх.

Говорили потом, что молодая-то наша барыня в ноги пала ему, да молила простить ее… Только на другой день все мы узнали, что барыня умерла.

Так и похоронили без всякого следствия…

Потом, тут же вскоре уехал наш барин в заграницу и знать, года через два, што ли, умер. Скоро и старая барыня тоже умерла и все они схоронены тут в соседнем селе близ церкви: ее вишь они и строили. Так все трое и лежат теперь в одном склепе: барина-то тоже туда положили, из заграницы привезли…

Старик задумался, а потом, немного погодя, сказал, указывая на незаколоченное окно:

— А вот люди говорят, что некоторые видали в этом окне свет ночью поздно и — женщину в белом платье.

— Ну спасибо тебе, старина, за рассказ, — сказал Навроцкий в раздумье и подал ему трехрублевую бумажку. — А это вот тебе за хлопоты и за угощенье.

— Да што вы, помилуйте, ваше благородие, какое же тут угощенье да хлопоты…

— Бери, бери, старинушка, — сказал Навроцкий. — Да вот что, — прибавил он, взглянув на часы, — теперь уже скоро семь, стало быть, скоро и ночь наступит; еще ночью и подводу-то найдешь ли на селе, не знаю: я ночую у тебя, старина.

— С великим удовольствием, мой батюшка, только в хате-то моей не больно чисто.

— Э, полно, я здесь усну, только Ивана приведи ко мне на минуту, а то сам-то, пожалуй, дороги не найдет.

— Вся есть воля ваша, только удобно ли будет здесь вам? — не то заметил, не то предостерег старик и вышел из комнаты.

— Собаку захвати сюда! — крикнул Навроцкий вслед старику.

Через несколько минут вошли Иван и старик. Оба тащили всякой всячины для постели.

Старик принес большой овчинный тулуп, простыню и подушку; у Ивана в руках было одеяло.

Навроцкий не противился: не отсылать же обратно.

— Спасибо, старина, ничего, я бы и так уснул, — говорил он.

— Как можно, батюшка, — вон какой здесь холодище, — говорил старик, устилая постель на широкой кушетке.

— Ты, Иван, завтра часов в шесть утра иди на село и разыщи подводу, — обратился Навроцкий к денщику.

— Слушаю ваше благородие; не прикажете ли еще чего?

— Нет, больше ничего не надо, спокойной ночи вам обоим!

— Счастливо оставаться, ваше благородие! — проговорили оба и вышли из комнаты.

Глава VI. Явление мертвеца

Навроцкий встал и притворил дверь. Потом сдернул с портретов полотно и пристально поглядел на «него» и на «нее».

Придвинув к кушетке стул, он поставил на него лампу и лег в постель, не раздеваясь.

Долго он лежал, куря папиросу за папиросой; вынул часы, поглядел: было около десяти.

Наконец он потушил огонь, завернувшись сначала в овчинный тулуп.

В окно светила полная луна и при свете ее Навроцкий, дополняя воображением устремленный взгляд свой, почти ясно видел портреты…

Так он долго лежал, будучи не в силах оторвать взор свой от той точки, в которую он впился.

Что-то вдруг треснуло, Навроцкий невольно вздрогнул.

— Трезор, иди сюда, — поманил он собаку из-под кушетки и она, вспрыгнув, улеглась в ногах.

Вот, где-то в углу, как будто мышь заскрежетала зубами и опять все тихо…

«Что это как ломит голову, — думает Навроцкий, — или много пил эти два дня, или простудился сегодня».

А сам все смотрит на «ее» портрет; но вот глаза его стали смыкаться от утомления и он погрузился не то в сон, не то в забытье.

Неизвестно, долго ли он был в таком состоянии, только вдруг открыл глаза; ему послышался жалобный стон… И первым долгом взор его скользнул по «ее» портрету…

С ужасом видит он, как ее руки сложились на груди, а взгляд, полный мольбы, устремился на него…

— Господи Иисусе Христе, — шепчет Навроцкий, между тем, как взгляд его падает на «его» портрет…

Что же это, Боже мой!!

Он грозит пальцем ему, сверкая страшными очами.

— Да воскреснет Бог!.. — закричал Навроцкий во все легкие и голос его по всему дому раскатился гулким эхом.

Вскочив с постели, он ищет спички и дрожащими от ужаса руками зажигает лампу.

Потом, не оглядываясь назад, бросается из кабинета, а собака с громким лаем бежит впереди.

Выбежав из дома, он запнулся в сенях, разбил лампу и чуть не кубарем скатился с лестницы вниз.

— Дедушка, дедушка!.. Иван!… отоприте!… — барабанил Навроцкий в окно и кое-как добудился обоих.

Вышел старик со свечкой; Иван стоял рядом с ним перепуганный.

Оба смотрели с изумлением на офицера: он был бледен как смерть, а зубы его выбивали барабанную дробь.

— Что с вами, ваше благородие, — спрашивал, будто недоумевая, старик, но на самом деле догадывался, в чем дело, — на вас лица нет.

— Лихорадка… чаю дайте!.. — говорил Навроцкий, едва ворочая языком.

Самовар был готов минут через десять; старик лег снова, а Навроцкий до утра не отпускал от себя Ивана и пил с ним чай с коньяком.

Когда рассветало, Иван сбегал за подводой.

По дороге Навроцкий быль молчалив и только время от времени шептал: «А, будь проклят этот дом!…»

Загрузка...