ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

— Ничего мы не знаем: ни как жить, ни как умирать, — сидя у жертвенника, ораторствовал Сенфорд. — Всю жизнь бьемся над вопросом «как жить?», а под конец жизни тайно мучаемся мыслью «как умереть?». Суетные, бестолковые, самонадеянные невежды. Бестолково и суетно живем, бестолково и суетно умираем. А ведь великие пророки Адам, Ной, Авраам, Моисей, Иисус и Магомет, — Сенфорд ткнул пальцем в сторону Омара и Саида, когда назвал имя Магомета, — великие пророки, любя нас, ничтожных, учили: уверуйте! Хоть в бога, хоть в черта, хоть в пень, хоть в колоду уверуйте. Соединитесь в чувствах и мыслях с живым и вечным — и будете вечно живы. А мы, обуянные гордыней, понадеялись на свой разум, который довел нас до ручки. Думали, что сами обретем вечное бессмертие, а обрели вечную смерть. Омар, — обратился Сенфорд к старику-повару, — как учил умирать Магомет?

Глебов перевел вопрос Сенфорда.

Омар рассказал: было у пророка Магомета несколько дочерей, но сын был только один. Звали его Ибрагим. Магомет надеялся, что с ним, с Ибрагимом, передаст в потомство имя свое. Но Ибрагим умер, когда ему исполнилось пятнадцать месяцев. И плакал над умершим сыном Магомет. «Сердце мое печально, — говорил он тихо, — и слезы льются из глаз моих, расставаясь с тобою, мой сын! Но горе мое было бы еще тяжелее, если б я не знал, что скоро последую за тобой. Мы все от бога, от него пришли, к нему должны возвратиться».

Тут кто-то спросил пророка: «Разве не ты сам запретил нам плакать о мертвых?»

«Нет, — ответил пророк, — я запретил вам стоны и вопли, бить себя по лицу и рвать одежду: ибо это внушения лукавого. А слезы в горе то же, что бальзам на сердце. Они нам посланы милосердием».

Смерть сына Ибрагима подкосила Магомета, да и годы уже склоняли его к могиле.

Магомет был так слаб, что не мог идти пешком. Тогда друзья его посадили на верблюда. Так, на верблюде, он совершал шествие вокруг Каабы и между священными холмами.

Его последними словами к народу были: «Я только умру прежде вас. Скоро и вы за мною последуете. Смерть ожидает нас всех. А потому никто не старайся отвратить ее от меня. Жизнь моя была на ваше добро. Равно и смерть моя».

Он умер дома, положив голову на колени своей любимой жены.

Спросите Омара, — попросил Глебова Ладонщиков, — правда ли, что в раю у них каждому праведнику обещана прекрасная дева.

— Надо ли? — усомнился в правомерности такого вопроса Глебов.

— Я хочу знать! — потребовал Ладонщиков. — Спросите! — в его голосе снова зазвучали истеричные нотки.

— Хорошо, хорошо, — поторопился успокоить Ладонщикова Глебов. Я спрошу. Впрочем, я и сам могу ответить вам на этот вопрос.

— Тогда отвечайте! Не испытывайте мое терпение! — с угрозой произнес Ладонщиков. — Я жду!

— В самом деле, расскажите, — попросила Глебова Жанна. — Я никогда не слышала, что там, в магометанском раю. — Жанна была напряжена, она то и дело оглядывалась на дверной проем, встревоженная долгим отсутствием Клинцова и Селдвуда. Глебов понял, что разговоры отвлекают ее — да и других тоже, — от беспокойных мыслей, и потому принялся рассказывать немедля:

— Этот рай у мусульман называется джанна. Джанна — в буквальном переводе с арабского означает сад. Это также сады вечности, сады эдема, сады благодати. Почва там из чистой пшеничной муки. Она благоухает и усеяна жемчугом и гиацинтами. Там текут чистые и прозрачные, как кристалл, реки. Есть также реки из молока, меда и вина. Они текут между грядами мускуса, которые окаймлены камфорою и покрыты нежным мхом и шафраном. Там воздух слаще ветра из Сабеи, там нет ни жары, ни морозов. Там растет огромное дерево талха. Ветви его раскинулись так широко, что резвый рысак в тени этих ветвей может мчаться во весь опор сто лет. Они увешены сладчайшими плодами и сами гнутся к руке праведника.

Праведники же, друзья, — продолжал Глебов, — живут в небывалой роскоши. Для них там возведены великолепные дворцы, поставлены шелковые беседки. Они облачены в одежды, которые сверкают жемчугами и алмазами… А сами эти одежды — из зеленого сундуса и парчи.

Ложа праведников — мягкие ковры. Каждого праведника обслуживают сто мальчиков. «Когда увидишь их, — написано в Коране, — сочтешь за рассыпанный жемчуг». На золотых блюдах и в золотых стаканах подают мальчики правоверным необыкновенные яства и напитки.

Итак, он беспечен, он сыт и счастлив. — Глебов замолчал и оглянулся: ему показалось, будто кто-то пришел. Но он ошибся.

— И это все? — спросил возмущенно Ладонщиков. — А где же гурии, райские девы?

— Да там же, там же! — ответил Глебов: тон Ладонщикова его стал раздражать. — Райские девы повсюду, они поют сладкозвучными голосами. И шорох древесной листвы создает изумительную гармонию. Более того: на ветвях подвешены тысячи колокольчиков. Дивные звуки, доносящиеся от трона аллаха, раскачивают их, и они позванивают, как жемчуг, падающий в ручей. А теперь специально для вас, — сказал Ладонщикову Глебов, — теперь про гурий, о которых вы так хотите услышать. Гурии — значит черноокие, девы с черными большими глазами. Это чистые девы, Ладонщиков, которых не касался ни человек, ни джинн. Гур-аль-оюн, лучезарные существа, вечно юные, вечно прекрасные. И, что существенно, пусть простит меня Жанна, вечно девственные или постоянно восстанавливающие свою девственность. Они сравнимы красотой лишь с яхонтами и жемчугами. Да и созданы они, если хотите знать, из шафрана, мускуса, амбры и камфоры. Они прозрачны, они благоуханны, они мужелюбивы, они могут рожать вам детей, а могут и не рожать — все зависит от вашего желания. Родившиеся дети, чтобы не досаждать родителям долго, вырастают за один час. Каждому правоверному будут даны семьдесят две гурии, живущие в ослепительно прекрасном дворце, в который можно войти в любой час. А чтобы правоверные не путали своих гурий с чужими, на груди у каждой написано имя ее супруга. И имя аллаха, чтобы правоверный не забывал, кто сделал ему этот подарок.

— А где же жены правоверных? — спросил Ладонщиков. — Все отправлены в ад, чтобы не путаться под ногами у своих распутных мужей?

— Грешные жены — в аду, а правоверные — в раю со своими мужьями. Они тоже молоды и прекрасны. Всем правоверным, попавшим в джанну, будет навечно определен один и тот же возраст — тридцать три года.

— Все?

— Да, это все, что касается блаженств, обещанных даже самому меньшему из правоверных. Но у кого перед аллахом есть особые заслуги, тому, по словам Магомета, будут предоставлены такие блаженства, каких ухо не слышало, глаз не видал.

Ладонщиков неожиданно заплакал. И все поняли почему: ведь не о том же он плакал, что не попадет в рай, к чернооким гуриям, а о том, что не вернется домой, в маленький городок Халтурин, в старый деревянный дом, пахнущий клеем и краской, где живут его мать и две сестры, Марья и Дарья. А еще он плакал о голубоглазой и конопатой соседке, чей дом стоит рядом с его родительским домом, о девятнадцатилетней Галке, швейнице, с которой не успел нацеловаться. И все мелочи той, уже далекой жизни казались ему теперь дороже яхонтов, жемчугов и алмазов.

Глебов больше не сердился на него. А Жанна пожалела его. Она сказала:

— Успокойся, Толя. Рай — химера. А жизнь ваша будет еще долгой и счастливой. — Она вытерла платком его большое и смешное лицо, на котором все было большим и смешным: крупный нос картошкой, толстые губы и совсем белые, выгоревшие брови. Плача, Толя раздувал щеки и от этого казался еще забавней. Он поцеловал Жанне руку, а потом прижал ее вместе с платком к лицу. Жанна не сразу отняла ее, другой рукой провела по его взъерошенным, тоже выгоревшим на солнце волосам и сказала:

— Вы не имеете права плакать: это всех нас делает слабыми и растерянными. А нам надо быть сильными и собранными.

— Миссис Клинцова права, — поддержал ее Холланд. — Нельзя распускать нюни. Считайте, что мы солдаты и что смерть для нас — привычное и даже обыденное дело. Ведь все русские — хорошие солдаты. Так говорят.

Ладонщиков отпустил руку Жанны. Жанна оставила ему платок и сказала, ни к кому не обращаясь:

— Ну где же Клинцов? Где Селлвуд? Почему Они не возвращаются? Я пойду за ними.

— Нет! — решительно остановил ее Холланд. И все поняли, что на время отсутствия Селлвуда и Клинцова Холланд взял на себя бремя власти.

— Но, мистер Холланд…

— Нет! — повторил он. — Селлвуд и Клинцов — мужчины. Я надеюсь, что они приняли правильное решение. И то, что мы все здесь, — ими учтено.

— А ведь ни в чем нет смысла, — сказал Сенфорд. — Ни в том, что мы делаем, ни в том, что мы не делаем. Все лишено смысла. Нас привели к жертвеннику, и мы стоим у ямы, куда будет сброшен наш пепел. Перед этой ямой, господа, все бессмысленно!

Сенфорд! — сурово проговорил Холланд, — еще одно такое высказывание — и я заткну вам рот кляпом.

По какому праву? — закричал взбешенно Сенфорд. — Вы — кто? Генерал? Маршал? Он говорит: мы солдаты! Мы — никто! Ничего нет, что объединяло бы нас. Есть только то, что нас разъединило, — смерть!

— Сенфорд! Я вас предупредил!

— Плевать мне на ваше предупреждение! Вы тут толкуете: рай, ад, Христос, Магомет. Все это бред исчезнувшей цивилизации. Ничего нет! Есть я и эта яма! Вот все, что я могу еще принять в расчет!

— И что же вы предлагаете, Сенфорд? — спросил Холланд.

— Оставить друг друга в покое: не командовать, не судить, не советовать ни от имени бога, ни от имени человечества. Нет никаких инстанций, господа. Ни высших, ни низших. Все наши взаимные обязательства исчезли. Теперь каждый из нас вправе сам избирать себе принцип поведения: можно молчать, погружаясь в ледяной холод ужаса; можно болтать, как я, заглушая в себе страх; можно кинуться вниз головой в эту яму на острые камни; можно уйти в пустыню и сгореть в невидимых лучах; можно остаться с теми, кто, обманываясь ложными надеждами, обрекает себя на мучительную медленную смерть. Выбор, конечно, мал. Но и рабами чужой воли быть довольно! Мы, наконец, свободны, господа!

— В таком случае мы свободны, Сенфорд, не слушать вашей болтовни, — сказал Холланд. — Хотя не противоречило бы объявленной вами свободе и то, если бы я заткнул вам рот: теша себя, по вашему выражению, ложными надеждами, я не хочу, чтоб их разрушал какой-то спятивший паникер. Это о вас, Сенфорд! Да, да! Это о вас!

— Я хочу поддержать мистера Сенфорда, — вдруг заявил Ладонщиков. — Он прав. Дайте мне немного пищи и воды — и я уйду. Пища и вода мне нужны не для того… Просто я хочу дойти до края темноты. А тут я взбешусь. Боюсь убить кого-нибудь. Да, руки так и чешутся…

— Вот вам плоды ваших разглагольствований, Сенфорд, — сказал Холланд. — Но вы-то избрали для себя самый безопасный путь к смерти, простите невольный каламбур: вы будете только болтать, подавляя в себе страх, — и это все. А там, глядишь, все обойдется: полученная вами доза облучения окажется на самом деле, как мы и утверждаем, безопасной для вашей драгоценной жизни, обнаружится, что катастрофа локальна, нас найдут и вам уже не нужно будет больше болтать, подавляя в себе страхи, потому что все страхи окажутся позади. Найдите в себе мужество, Сенфорд, и изберите для себя другой путь: бросьтесь, скажем, в яму на камни, отправьтесь со студентом в пустыню. Или, наконец, замолчите и избавьте наши нервы от не нужной трепки. Вот и Магомет, оказывается, говорил, что надо любить, почитать и поддерживать друг друга. Но вы, наверное, плюете и на Магомета?

— Конечно!

И вы разрешите мне сообщить об этому Омару и Саиду? Сенфорд нервно хмыкнул.

— Но ведь они зарежут меня, — сказал он.

— Разумеется, зарежут. Я же лишь требую прекратить болтовню. Выбирайте.

Селлвуд прислонился спиной к стене, вытер ладонью испарину со лба.

— Давайте погасим фонарики, — предложил он Клинцову. — Будем экономить батарейки.

Они погасили фонарики.

— Я, действительно, мог оставить вас без оружия, — продолжал Селлвуд. — И тогда ч у ж о й стал бы вашим властелином. Этот убийца.

— Поэтому, — предложил Клинцов, — либо вы вернетесь, Майкл, либо я пойду с вами.

— Ты пойдешь со мной, — сказал Селлвуд и спросил: — Кстати, Степан, почему ты стал обращаться ко мне на «вы»?

— Да? — удивился Клинцов. — Я не заметил. Хотя, постой, постой: это же ты, Майкл, первый спросил меня, когда я догнал тебя здесь: «Зачем вы?» Или тебе показалось, что я не один?

— Не один? Возможно. Не помню. О себе же я думаю, что я теперь действительно не один. С той поры, как безносая рядом — вот такое у меня чувство. Я подумал было, что и ты воспринимаешь меня таким образом… Нет?

— Нет, Майкл. А почему — рядом? Ты о чем, Майкл?

— О чем? — Селлвуд замолчал, подыскивая нужные слова: ему не хотелось, чтобы Клинцов подумал, будто он, Селлвуд, напуган. Он пережил уже этот момент — момент страха, который накатил на него, когда он понял, что его шансы на жизнь равны нулю. Это произошло еще до того, как состоялся разговор с Глебовым, у склепа Денизы. Там он впервые подумал, что они поторопились замуровать склеп, что скоро и ему — туда. Болезнь в себе он ощутил вдруг, каждой клеткой, как зуд, как звон, как пульсирующее оцепенение, как прохождение, продавливание через мельчайшую упругую сеть. Он дробился. И обезумевший на мгновение мозг не мог собрать все это в ощущение, в слово. Его неотвратимо потянуло туда, и он чуть не закричал от страха. Впрочем, крик уже был, но еще внутренний крик. Он уже раздирал его, он рвался наружу. И не вырвался: мысль о том, что Дениза испугается этого крика, заставила Селлвуда схватить себя за горло и остановиться. Потом он плакал и думал, что так и надо, так — хорошо; он останется с Денизой.

— Ты почему молчишь, Майкл? — спросил Клинцов.

— Не знаю, как сказать, — признался Селлвуд. — Точнее, не хочется говорить. Но мы одни. Другой такой случай может не представиться. Если я промолчу, ты чего-то не поймешь. Хотя должен все понять. И поэтому я должен тебе сказать. Не ахти что, разумеется, но все же… Видишь ли, один философ — я пытался вспомнить его имя и не вспомнил, — так вот этот философ сказал: все знают всё. То есть все люди вместе знают всё, что можно знать. Если извлечь знания из мозга всех людей, то это будет вся наука, вся история, все надежды, все желания. Но каждый из нас знает не все — это закон. Это естественно, так устроен мир. Тот факт, что кто-то знает больше, а кто-то меньше — также не подлежит никакому осуждению. Но тот, кто знает больше — естественно лидер. И вот я, наконец, добрался до главной мысли: ты должен остаться лидером и поэтому должен знать больше, чем каждый из членов нашей экспедиции и даже больше, чем все они. По этой причине к твоим знаниям я хочу присоединить мои.

— Зачем же так длинно, Майкл? Я и так выслушал бы тебя с охотой, — сказал Клинцов.

— Не думаю. То, что я скажу, невозможно выслушать с охотой. Речь, в сущности, вот о чем: у меня острая лучевая болезнь, как определили мы, я и Глебов. Это не подлежит никакому сомнению. А из этого вытекает следующее: либо все получили достаточно высокую дозу облучения, либо только те, кто дольше других находились снаружи, либо я один, потому что работал без противогаза и надышался радиоактивной пылью. Теперь рассмотрим все в обратном порядке. Я получил изрядную дозу вне всякого сомнения. Со мной все ясно. Далее: если дозиметр наших студентов зашкалило, то наверняка изрядную дозу получили и те, что работали с нами снаружи. И ты, значит. Теперь о тех, кого мы сразу отправили в штольню. Они, если судить по времени, не успели набрать смертельную дозу. Правда, доза была больше критической — ведь дозиметр зашкалило. Но насколько больше? Этого мы не знаем. Надеюсь, ты понимаешь, что верить мне и студенту Кузьмину, будто дозиметр был неисправен, не стоит. И вот реальная ситуация: половина экспедиции обречена, у другой, кажется, есть шанс на выживание. Но мы, по-моему, были готовы к этому в самом начале, когда разделились на две группы.

— Да, Майкл, — сказал Клинцов. — Это так.

— Старики и молодые, — продолжал Селлвуд. — Старикам — умирать, молодым — жить. Мы взяли этот закон природы и сделали его принципом разделения. Это и закон нашей цивилизации: отцы заботятся о безопасности детей. Мы обязаны соблюдать его и дальше. Я хотел сказать: до конца. К сожалению, тут есть трудности: молодые продолжают облучаться. Отчасти потому, что в штольню вместе с воздухом проникла радиоактивная пыль еще до того, как мы завалили штольню. В какой-то степени заражены продукты, главным образом крупы и макароны. В меньшей степени — баночные консервы. Но главная опасность — вода.

— Вода? Неужели, Майкл? Как ты это установил? — спросил Клинцов.

— Я попросил Холланда. Его вывод: та вода, которой мы заполнили всевозможные емкости в первый день, — значительно меньше радиоктивна, чем та, которую теперь подает помпа.

— Да, задача! — сказал Клинцов и посветил фонариком на пол, просто так, без надобности. Увидел в отраженном свете лицо Селлвуда: черные пятна вместо глаз, черный рот, блестящий в испарине нос. И выключил фонарик.

Селлвуд отстранился от стены, ища что-то в карманах.

— Платок ищу, — объяснил он Клинцову. — Чертовски душно. К тому же у меня жар, все горит.

— Дать воды? — спросил Клинцов. — У меня во фляге есть вода.

— Спасибо, — поблагодарил Клинцова Селлвуд. — У меня тоже есть вода. — Он вытер лицо платком, облегченно вздохнул. — Так вот — о воде: надо сделать так, чтобы наша молодежь пила воду из баков, а мы — из скважины. Поручить эту заботу следует Омару: пусть только он наполняет фляги якобы в целях гигиены. Далее: под любым предлогом мы, старики, должны отказываться от консервов. Пусть они достанутся молодым, а мы обойдемся макаронами и крупами. И еще: держать молодых подальше от завала и уж, конечно, из штольни не выпускать, что бы там ни случилось. Ты слушаешь меня?

— Да, Майкл.

— Ты все это сделаешь?

— Сделаю.

— Если почувствуешь себя плохо, передашь власть Холланду. Если не Холланду, то Глебову. Если не Глебову, то Вальтеру. Никогда — Сенфорду и студентам.

— Хорошо, — согласился Клинцов. — Ты говоришь так, будто прощаешься со мной.

— Конечно, прощаюсь, — ответил Селлвуд. — Ты правильно понял меня, Степан. Но еще несколько слов, чтоб закончить все это. Вальтер, я думаю, все-таки сумеет собрать из того, что осталось, простейший радиопередатчик и послать в эфир сообщение о том, что мы существуем. Это — важно, потому что в этом — обретение надежды. И последнее: я должен убить ч у ж о г о. Вот, — Селлвуд коснулся рукой груди Клинцова. — Теперь ты знаешь все.

— О ч у ж о м, — сказал Клинцов. — Кто он, по-твоему?

— Убийца, — ответил Селлвуд. — Поэтому просьба: ты, безоружный, будешь идти в десяти шагах следом за мной с выключенным фонариком. И никаких героических поступков, пока я жив. Так?

— Так, — согласился Клинцов.

Селлвуд, включив фонарик, двинулся вперед. Отсчитав десять шагов, велел Клинцову идти за ним. Клинцов, таким образом, шел в полной темноте. Для страховки время от времени касался руками стен. Останавливался, когда останавливался Селлвуд. Остановившись, оба напряженно вслушивались в тишину: не раздастся ли впереди шорох, не послышится ли чье-либо дыхание. Так они шли долго, медленно петляя по лабиринту. Иногда, чаще на прямых участках, Селлвуд выключал свой фонарь, и тогда они оба, стараясь ступать как можно тише, двигались в темноте. Через несколько минут они оказались в тупике, у склепа Денизы. Клинцов не сразу это понял. Лишь когда Селлвуд со стоном присел перед грудой кирпича, преградившей ему дорогу — Клинцов подумал, что Селлвуду стало вдруг плохо и бросился к нему на помощь, — лишь тогда Клинцов увидел, что находится по другую сторону кирпичного завала. Спальный мешок был расстегнут, и лицо Денизы открыто.

— Какой ужас, — тихо проговорил Клинцов, подняв на ноги Селлвуда.

— Да, — ответил Селлвуд и попросил Клинцова застегнуть мешок.

Потом они заложили кирпичами вход в склеп. Селлвуд долго отдыхал, а точнее, пытался побороть в себе отчаяние, которое овладело им при виде надругательства, учиненного над могилой Денизы. Он сидел на полу, лицом к стене, запиравшей вход в склеп, уронив голову на грудь. Клинцов молчал, стоял рядом. Фонарик можно было бы выключить, но что-то мешало Клинцову сделать это: то ли детский страх перед могилой, то ли боязнь за Селлвуда, которому в темноте могло стать еще хуже.

— А у студента Толика клаустрофобия, — вдруг сказал Селлвуд.

— Что? — не понял Клинцов. То есть он, конечно, понял, что речь идет о студенте Ладонщикове, он знал даже, что такое клаустрофобия — боязнь замкнутого пространства, он не мог лишь согласиться с тем, что здесь, у могилы Денизы, после всего случившегося возможен этот разговор. Клинцов даже подумал было, не ослышался ли он, не почудилась ли ему эта фраза о клаустрофобии Толика. — Ты что-то сказал, Майкл? — повторил он с опаской свой вопрос.

— Да, — ответил Селлвуд, поднимаясь с пола. — У студента Толика — клаустрофобия, боязнь замкнутого пространства. Я это давно заметил: он не хотел работать в штольне. Поэтому он так настойчиво требовал, чтобы ему и его другу разрешили вести открытые раскопки на холме. Я не хотел тебе об этом говорить, жалел студента. У одного моего друга была такая же болезнь: он не мог войти в пирамиду, когда мы работали в Египте. Он вынужден был в конце концов бросить археологию. У студента на этой почве истерика. Он будет рваться наружу. Хочу, чтобы ты учел это.

— Ах, Майкл, — вздохнул Клинцов. Пока Селлвуд говорил, он успел переварить в себе непонимание, разобраться в своих чувствах. Теперь он понимал Майкла Селлвуда, жалел его и восторгался им: едва переборов свое горе, он уже думал о товарищах. А может, тем и переборол горе, что постоянно думал о них. — Ах, Майкл. Разумеется, я все учту. Но как помочь тебе, Майкл?

— Останься живым, — ответил Селлвуд.

Они снова отправились на поиски ч у ж о г о. Шли в том же порядке, как и прежде: Селлвуд с включенным фонарем впереди, Клинцов в десяти шагах за его спиной. Но уже через минуту-другую Клинцов сократил эту дистанцию: он подумал, что, если ч у ж о й выстрелит первым и ранит или убьет Селлвуда, он не успеет пробежать десяти шагов до того, как Селлвуд упадет и выронит пистолет, что пистолет ему понадобится немедленно после первого выстрела ч у ж о г о, иначе второй выстрел также будет принадлежать ч у ж о м у…

— Здесь ответвление, — предупредил Клинцова Селлвуд и остановился. Клинцов подошел к нему почти вплотную, на расстояние вытянутой руки. — Если он также охотится за нами, — тихо продолжал Селлвуд, — то оттуда, из бокового коридора, стрелять всего удобнее. Этот, по которому мы идем, кончается тупиком. Тот смыкается с новым лабиринтом. Дальше пойдем без света, прижимаясь к стене. У бокового проема остановимся. Затем ты прыжком преодолеешь его и уже оттуда, с другой стороны проема, осветишь его, выставив руку с фонарем из-за угла. Сам не высовывайся. Я выгляну из-за этого угла и, если там кто-то окажется, выстрелю. Возьми фонарь в левую руку. Все понял?

— Все.

— Тогда, Степа… Как это ты там говоришь? Ага, вспомнил: айда. Тогда — айда, Степа.

Предосторожности оказались напрасными: боковой коридор был пуст.

— Жаль, — сказал Селлвуд. — Я так хорошо продумал операцию. Окажись ч у ж о й здесь, он не ушел бы от нас.

— Да, Майкл. Ты все хорошо продумал. Куда теперь? Дойдем до тупика или сразу перейдем в другой лабиринт?

Они дошли до тупика и вернулись к боковому коридору.

— Послушай, Майкл, что я подумал, — сказал Клинцов, когда они углубились в боковой коридор, — а если ч у ж о й идет следом за нами? Почему мы решили, что он впереди?

— Да, черт возьми! — согласился Селлвуд. — Может быть, и так. Но что из этого следует?

— Из этого следует, что мы все-таки должны идти рядом.

— Пожалуй. Пойдем рядом.

Лабиринт привел их в зал, посреди которого лежала огромная куча облупившегося с потолка кирпича.

— Ого! — воскликнул Селлвуд. — Новость! Так вот, оказывается, где произошел обвал во время грозы. Хорошо тряхнуло!

Клинцов направил луч фонаря на потолок. То, что они увидели, поразило их обоих: в потолке зияла огромная дыра.

— Майкл! — ахнул Клинцов. — Да ведь это проход в белую башню!

— Да, да, — вздохнул Селлвуд. — Только вряд ли мы туда попадем: у нас нет ни лестниц, ни веревок. А сама судьба открыла нам вход в белую башню. Какой подарок, черт возьми! Неужели мы не примем этот щедрый подарок?

— Что можно сделать: сложить лестницу из кирпичей. Если этих, — Клинцов указал лучом на кучу, — не хватит, мы разрушим часть стены.

— Ничего нельзя разрушать, — сказал Селлвуд. — Это первый закон археолога.

— Ну, Майкл! — засмеялся Клинцов. — Конечно же, нельзя. Но как мы тогда попадем в белую башню?

— А зачем нам белая башня? Что мы там забыли?

— Тебе не хочется туда заглянуть? — удивился Клинцов. — Но ведь ты сам только что радовался подарку судьбы…

— Я и теперь радуюсь. Только там, думаю, ничего нет. Такие же пустые и темные лабиринты. Все далекое прошлое, в сущности, лишь пустые и темные лабиринты. Человечество выползло из них и устремилось к свету, к радости, к счастливой многолюдной толчее — к будущему. А кто-то взял и погубил будущее… Зачем теперь нам прошлое?

— По-моему, Майкл, мы пришли к единому мнению, что катастрофа локальна. Или ты думаешь иначе? Но зачем тогда все твои наставления, советы?

Селлвуд не ответил. Он заговорил о другом. О трагедии цивилизации.

— Благо есть мера, гармония. Надо собирать человека. Не раскапывать, а лепить. Не разлагать, а синтезировать. Спасение — в гармонии духа и тела. Эпоха анализа слишком затянулась. Человечеству пора вступать в эпоху синтеза. Мы все еще рабы Рима, мы самозабвенно повторяем вслед за ним его губительный принцип: разделяй и властвуй. А нужен другой: соединяй и блаженствуй. Соединяй разумное, доброе, прекрасное. Нужны не люди, не племена, не классы, не государства, не народы, не расы — требуется человечество.

— Майкл, — осторожно остановил Селлвуда Клинцов. — Мы забыли о ч у ж о м.

— Спасибо, — произнес кто-то за спиной. — Мне было интересно послушать. Но это были запоздалые мысли.

Клинцов и Селлвуд оглянулись. Их ослепила короткая вспышка света, раздался выстрел. Селлвуд повалился на Клинцова. Пистолет, выроненный Селлвудом, ударил Клинцова по ноге. Клинцов опустил Селлвуда на землю, нашарил рукой пистолет. Он ждал второго выстрела, но второго выстрела не было. Тогда он включил фонарь и осветил вход, через который они вошли сюда и откуда стрелял ч у ж о й. Там никого не было.

— Ты жив, Майкл? — Клинцов посветил на лежащего у его ног Селлвуда.

Селлвуд не ответил. На губах его пенилась кровь.

Страха не было. Было оцепенение, отупление, как от сильной усталости. Он не знал, что делать, потому что об этом не думалось: в мыслях было пусто и сонно.

Кнопка включения на его фонарике была с пружинкой. Фонарик светил, пока Клинцов нажимал на кнопку пальцем. Но стоило лишь убрать с нее палец или хотя бы ослабить нажатие, как фонарик выключался. Именно так случилось тогда, когда Клинцов оглянулся на голос ч у ж о г о; палец инстинктивно отпустил кнопку, и фонарик погас. Иначе он увидел бы его, хотя не смог бы выстрелить, потому что пистолет был у Селлвуда. Но надо было хотя бы увидеть — кто это, что это, в каком облике, в человеческом ли? Если в человеческом, то почему?..

Это была его первая мысль, когда он очнулся от отупления, сидящим в темноте рядом с убитым Селлвудом. Включил фонарик. Селлвуд лежал неподвижно, в прежней позе, на боку, одна рука была неловко подвернута. Клинцов повернул его на спину, высвободил из-под тела подвернутую руку, расстегнул на его груди куртку. Рубаха во всю грудь была пропитана кровью. Клинцов ощутил ее запах — запах ржавчины и сырой воды, знакомый ему с детских лет: в маленьком белорусском селе, откуда он родом, в сорок втором году фашисты расстреляли партизана и бросили его в воронку из-под разорвавшегося снаряда, на дне которой стояла вода; вместе с мальчишками он бегал смотреть на убитого — вода в воронке была ржавой и странно пахла…

— Что же мне делать с тобой, Майкл? — спросил Клинцов, как будто Селлвуд мог ответить ему. — Какая ужасная судьба…

Последние слова Клинцова касались не только Селлвуда, они были и о нем самом.

Он принес тело Селлвуда и положил на пол у алтаря.

Все молча обступили его, ждали, что он скажет. Хотя каждый, наверное, догадывался, что произошло в лабиринте.

— Мы не убили ч у ж о г о, — сказал Клинцов то, что должен был сказать. — Ч у ж о й убил Майкла. Мы похороним его рядом с Денизой.

Селлвуда, как и Денизу, завернули в простыни, вложили в спальный мешок и отнесли на носилках в тупик, в склеп Денизы.

Когда вернулись с похорон, не досчитались Толика. Первым его отсутствие заметил Кузьмин.

— Сначала я думал, что он где-то здесь, и не беспокоился, — сообщил Клинцову Кузьмин. — Потом решил, что он ушел по нужде. Но оказалось, что его нигде нет.

Все всполошились, стали искать и звать Толика. Клинцов и Вальтер бросились к выходу из штольни. Подтвердилось самое худшее: Ладонщиков открыл лаз и ушел из штольни.

— Я пойду за ним, — сказал Клинцов, облачаясь в свой «выходной наряд», как он окрестил брезентовый плащ с капюшоном и противогаз. — И притащу этого губошлепа! После урагана на песке должны быть только его следы. — Он отдал Вальтеру пистолет и добавил: — Заткните лаз и сразу же вернитесь в башню. Никому не позволяйте отлучаться. Держите под наблюдением вход в помещение. И ждите меня… столько, сколько сочтете разумным. Все!

Дул ветер, шуршала песчаная поземка. Включив фонарь, собственных следов он уже не нашел — их замело. Но зато еще хорошо были видны следы, оставленные Ладонщиковым. Они огибали электростанцию — из чего Клинцов заключил, что Ладонщиков ушел с фонарем — и далее уходили к северу.

Свой расчет Клинцов построил на том, что Ладонщиков, покинув штольню, не побежал, а пошел шагом, экономя силы для длительного пути, и что быстро идти ему мешают темнота и барханы. Клинцов же, обойдя электростанцию, отладив луч сильного фонаря, который вручил ему Вальтер, помчался по следам Ладонщикова со всех ног. Правда, через несколько минут бега он стал задыхаться — мешал противогаз и сказывалась усталость. Он падал, скатывался с барханов, временами терял следы Ладонщикова, но, к счастью, быстро находил их снова и снова бежал.

Стоит ли Ладонщиков этих его усилий или не стоит — так вопрос не стоял. Он думал лишь о том, догонит он Ладонщикова или нет. И если не догонит, то когда, в какой момент он решит, что догнать Ладонщикова нельзя? Через час? Через два? Когда иссякнут силы? Как он объяснит тогда свое возвращение в башню? И что станется тогда с несчастным Ладонщиковым? И не лучше ли вовсе не возвращаться? Ему — может быть, и лучше. А другим? А Жанне? И как он возвратится, если песок занесет его следы? А он непременно заметет его следы, может быть, через час или два, и тогда ни на земле, ни на небе не будет ориентиров — ни следа, ни звезды…

Он свалился с края бархана и скатился вниз по его крутому склону, пропахав борозду в песке рядом с бороздой, оставленной Ладонщиковым. Более всего берег фонарь, зная, что без него пропадет. И руки-ноги, конечно, берег, но пуще их — фонарь. И вдруг стал бояться, как бы с ним чего не случилось: как бы не перегорела лампочка, как бы не села батарея. Ведь все это могло произойти в любой момент. Вспомнил о ветре, о том, что он дует ему в спину. И, значит, когда он будет возвращаться к холму, ветер будет дуть ему в лицо, если не переменит направление. Ладонщиков идет на север лишь потому, что ветер дует с юга.

Он поднялся на следующий бархан и потерял следы Ладонщикова. Бросился вправо-влево — следов не было.

— Ладонщиков! — закричал Клинцов, сдернув с лица противогаз. — Ладонщиков, черт бы тебя побрал! Ты где? — замахал он фонарем над головой. — Ты где?

Ветер унес его слова, оставив без ответа.

Это было такое блаженство — дышать без противогаза, что был момент, когда Клинцов решил больше никогда не надевать противогаз. Дышать и дышать, а потом будь что будет, хоть разорвись грудь, хоть сгори, но перед этим — дышать. Блаженство это было сродни тому, как если бы броситься после испепеляющей жары в чистую речную воду, которая прохладно пахнет травой и цветущими кувшинками.

Мысль о смерти не остановила бы его. Остановила мысль о жизни Ладонщикова — губошлепа, истерика, лентяя и профана, неуклюжего ловеласа, который так раздражал его своими дурацкими ухаживаниями за Жанной… И, конечно, мысль о Жанне: увидеть бы, как кончится для нее этот кошмар и умереть, зная, что она спасена — любимая, прекрасная, нежная… «Хватит! — сказал себе Клинцов, надевая противогаз. — И довольно!»

Он спустился с бархана к тому месту, откуда начал подниматься на него.

Отличить собственные следы от следов Ладонщикова не представляло особенного труда: собственные были не так заметны. Он сразу же понял, как произошла ошибка, поведшая его на бархан: Ладонщиков прошел с десяток метров по склону вверх и вернулся, отчего следы его стали частыми. Затем Ладонщиков почему-то топтался на одном месте, после чего изменил направление — его следы потянулись вдоль гряды барханов, по самой ложбине, соскальзывая всякий раз к ней, как только забирали вправо или влево на склон.

«У него отказал фонарь, — догадался Клинцов. — Он не стал пересекать барханы, боясь сорваться в темноте с крутого обрыва».

Клинцов снова перешел на бег, уже уверенный в том, что с минуты на минуту настигнет беглеца.

Он увидел его тоже бегущим. «Удирает, болван! — мысленно выругался Клинцов. — И удерет ведь: его ходули не сравнишь с моими!» Он сорвал с себя на бегу противогаз и закричал:

— Толик! Голубчик! Остановись! Это я — Клинцов!

Ладонщиков метался в луче фонаря, как заяц в луче автомобильных фар. Едва это сравнение пришло в голову Клинцову, он снова крикнул:

— Остановись, дурак! Иначе буду стрелять!

Трудно сказать, что подействовало на Ладонщикова: то ли «голубчик», то ли «буду стрелять», то ли то, что он узнал голос Клинцова, но только он вдруг остановился, обернулся, заслонился руками от света и плюхнулся на песок.

Клинцов, неожиданно теряя силы, добрел до Ладонщикова, упал с ним рядом и протянул ему свой противогаз.

— Надень, — сказал он Ладонщикову, тяжело и хрипло дыша. Ладонщиков взял противогаз, но не надел, спросил:

— Зачем вы пошли за мной?

— Не пошел, а побежал, — ответил Клинцов. — Затем, чтоб спасти тебя, дурака. Надень противогаз! — проговорил он зло.

— А вы? — все еще медлил Ладонщиков. — А как же вы?

— Делай, что тебе говорят! Дома объяснимся. — Дома — это где? В башне?

— В башне.

— Но там убивают, Степан Степанович. Я не могу туда вернуться.

— Надень противогаз! — рявкнул на Ладонщикова Клинцов. — И перестань хныкать.

Ладонщиков поспешно надел противогаз.

— Вот так-то лучше, — уже спокойно сказал Клинцов. — Надо идти, Толик. Жанна Викентьевна, — соврал Клинцов, — очень просила тебя вернуться. — Впрочем, не так уж и соврал: Жанна, как и все, была очень обеспокоена бегством Толика.

Когда они вернулись, был второй час ночи, но никто в башне не спал: все ждали их возвращения. Или невозвращения — могло случиться и так. Но они вернулись, и все были искренне рады этому. Только Жанна поглядывала на Клинцова искоса. Он знал почему: потому что он отправился в погоню за Толиком, не предупредив ее об этом, не простившись с ней…

На ночь установили дежурство. Первым на дежурство заступил Холланд — Вальтер передал ему пистолет.

На ночлег расположились вдоль стен, примыкающих к входу, за контрфорсами — так, чтобы со стороны входа, не войдя в помещение, ни в кого нельзя было попасть. Холланд же расположился за жертвенником против входа. Стоило ему лишь заподозрить неладное и включить мощный фонарь, поставленный на жертвенник, как в луче света оказывался не только вход, но и коридор на глубину в пятнадцать-двадцать метров. Стрелять он мог с упора, сидя за камнем, находясь практически в полной безопасности, особенно, если учесть при этом еще и то, что ч у ж о й будет ослеплен.

Жанна хотела поговорить с Клинцовым, но он сказал, что для разговоров у него уже нет сил. Сон сморил его в одну минуту. И когда он проснулся, ему показалось, что проспал не ночь, а лишь одно мгновение.

Он не встал, а вскочил, как будто в нем отщелкнулась пружина.

— Ты что? — возмутилась и даже словно испугалась Жанна.

— Все в порядке? — спросил Клинцов.

Все было в порядке. Над жертвенником горел огонь, Омар и Саид готовили завтрак, у входа, прислонившись к стене, стоял Кузьмин — пришла его очередь дежурить, Вальтер при свете своего фонаря копался в разбитом радиопередатчике, Глебов и Холланд брились у одного зеркала, заглядывая в него попеременно. Ладонщиков читал книгу, которая, как помнилось Клинцову, принадлежала Владимиру Николаевичу — это были письма Сенеки к Луцилию («Ad Lucilium epistulacum moralium») на латинском языке. Сенфорд сидел у ямы.

Клинцов обошел всех именно в таком порядке, здороваясь с каждым за руку, спрашивая о самочувствии. Никто не жаловался.

Омар и Саид делали бутерброды — каждому по два, намазывая один вареньем, другой — паштетом. Клинцов вспомнил о последних наставлениях Селлвуда и решил, что поговорит с Омаром позже, точнее, поручит сделать это Глебову, предварительно объяснив ему суть задачи. Вальтер сказал, что передатчик он, пожалуй, соберет, но что для этого ему понадобится еще время.

— Ночь прошла спокойно? — спросил Клинцов у Холланда.

— Абсолютно спокойно, — ответил Холланд. — Никто не появлялся.

— Как наш Толик? — этот вопрос Клинцов задал Глебову.

— Сделал ему еще один укол. Теперь, как видите, читает Сенеку. Но в латыни очень слаб. Черт знает, чему их учат в университете!

— Не выпускайте его из поля зрения, — попросил Глебова Клинцов.

Ладонщиков неохотно оторвался от чтения, когда Клинцов присел рядом с ним и спросил, во что он так усердно вникает.

— Стоики, кажется, не боялись смерти, — ответил Ладонщиков. — Вот я и стараюсь понять, почему не боялись.

— А ты боишься?

— Боюсь, — признался Ладонщиков. — А вы, Степан Степанович?

— Смерть — вещь обидная. Одни прожили совсем мало, а она уже пришла. Другие прожили много, много видели, много знают, их ум — кладезь мудрости, добытой великим трудом, страданиями, нужной всем, но вот пришла смерть — и всему конец, все разрушено, уничтожено. Жестоко, бессмысленно, неразумно.

Теперь о нашем положении, Толик. Все мы — узники убийцы. Чем бы ни была вызвана катастрофа — она дело его рук. Убийца загнал нас в эту черную башню. Наша задача — выжить и выйти, чтобы вынести ему приговор. Но убийца есть и здесь, в лабиринте. Его мы тоже не знаем и потому называем ч у ж и м. Ч у ж о й — это то, во что может превратиться каждый из нас, предавшись страху смерти. Страх смерти — это и чрезмерная любовь к собственной жизни, которая в любой момент может перешагнуть через жизни других людей. Это обезумевшее от любви к себе Я.

Загрузка...