Журналист был настойчив.
Я сразу понял, что это журналист, от них пахнет. Действительно пахнет, это не фигура речи. Краска, бумага, опять бумага, кофе. Специфическое амбре журналистов, смесь назойливости, некомпетентности, мании величия и принципиально не стиранных рубашек. Журналисты одинаково пахнут везде. На Земле, на Марсе, на станции «Черный принц», плывущей в огне между звездой и орбитой Меркурия. Мне кажется, журналисты и раньше так пахли, некоторые вещи ведь не меняются. Как, например, газеты. Как книги. Кто сейчас вспомнит омерзительно вечные электронные книги, пластиковые, удобные, с предусмотрительно загруженной в память всеобщей библиотекой? Пластиковые газеты, обновляющиеся каждую минуту, рекламные облака, вплывающие в окна…
Я помню, мне много лет. И я знаю: все возвращается на круги своя. Бумага, карандаши, фарфоровые тарелки, деревянная мебель, пленочная фотография, камины, пешие прогулки, радио. Ламповые приемники, теплые и трескучие, теперь стоят в каждой гостиной, светятся загадочным фантастическим светом, и нет больше…
Впрочем, я отвлекся.
Первый раз я увидел его в мае, он бродил вокруг дома, разглядывал. Днем в обычный бинокль, вечером – в инфракрасный. Назойливый такой молодой человек. Не мог по-простому, по-человечески, прислал бы письмо, попросил бы о встрече…
Но этот начал выслеживать.
Последний… то есть предпоследний журналист приезжал ко мне семнадцать лет назад. Весело тогда получилось. А последнее удачное интервью… наверное, тогда, в Австралии. Этот, думаю, меня тоже порадует, в последнее время что-то скучновато.
Солнце тонуло в океане, я поднимался на веранду, устраивался поудобнее перед телескопом, включал приемник. Смотрел в небо через поляризационные очки, и звезды не мигали. Потом смотрел в телескоп. На облезлую Луну, на Марс, на станцию «Черный принц», которую отсюда, конечно, не видно.
Но она там.
Слушал эфир.
У меня хороший приемник, мощный. Раньше такие ставили на «Пионеры», теперь их используют радиолюбители. И я. Небо заполнено звуками. Трещит корона Солнца, суетливо балаболит Луна, красное смещение заполняет Вселенную равнодушным шепотом, и так всегда. Я слушал небо, а журналист наблюдал за мной – периодически я ощущал на лице любопытную волну от его древнего тепловизора. Это продолжалось целую неделю, я терпел, иногда даже дружески помахивал ему рукой. Но журналист был очень дикий и каждый раз шарахался через заросли шиповника, даже смешно, я смеялся.
На вторую неделю он осмелился перебраться через заборчик. Я услышал это. Забор скрипнул и чуть не сломался, мне стало обидно: первый журналист, нашедший меня через много-много лет, – и неуклюж, как медведь. А он затаился и почти не дышал, минут десять, а потом пополз к дому, стараясь не шуметь, но шумел, как слон. Как сотня слонов. Он добрался до бассейна, но дальше продвинуться не решился, так и лежал до утра, разрушая музыку ночи своим сиплым дыханием.
В третью неделю, когда он обнаглел до того, что стал заглядывать мне в окна, я решил пошутить. Это было легко, он стоял возле окна, возил по стеклу носом с неприятным скрипом, от которого мне становилось не по себе. Я выбрался на крышу, спрыгнул в сад, подошел к репортеру и потрогал его пальцем за шею.
Он наделал в штаны. Немного, но наделал, так, прыснул, я понял, почему у всех журналистов свой аромат. Еще он закричал, и побежал, и сломал мне розовый куст, между прочим, редкий сорт, я за ним в Австралию летал.
Эта наша встреча оказала на журналиста благотворное действие – он не показывался целую неделю и еще две недели держался от дома подальше, сидел в «Оладушке», а вечером в «Перекусе», пил кофе и смотрел на меня в подзорную трубу. Меня это не раздражало, у него работа такая. И сущность, ее-то уж точно не поменять. Может, он хочет написать книгу. Другие пару раз уже пробовали, и документальную, и роман. Не получилось. А этот думает, что получится, этот оптимист.
А вчера он подговорил Дэна.
Я сидел на крыльце, слушал кузнечиков и считал звезды, потом услышал Дэна. Он перелез на мою сторону по старой груше и теперь крался вдоль стены. Это у него забава такая – меня пугать. Каждый раз старается застигнуть врасплох. Вот и сейчас – даже дыхание задержал, он пловец, на две минуты почти может.
Но я его слышу. Сердце-то он задержать не может.
– А-а-а! – Дэн выпрыгнул у меня из-за спины со страшным лицом.
В кожаной шляпе, в старом вельветовом пальто, которое должно было изображать плащ из буйволиной кожи, с самодельным крестом в левой руке и с колом в правой. Кол не осиновый, ножка стула обструганная.
– А-а-а! – Дэн размахнулся колом.
Я испугался. Выпучил глаза, дернулся, закрылся руками, все как полагается, сделать ребенка счастливым так легко.
– Трепещи, носферату! – воскликнул Дэн. – Ибо зришь ты смерть свою!
Я закрыл руками голову. Немного пошевелил пальцами.
– Трепещи! – повторил Дэн и выставил перед собой крест.
Я зашипел.
– А-а-а!
Я задрожал мелкой и крупной дрожью.
– Испугался! – заверещал Дэн. – Испугался!
– Сколько можно? – обиделся я. – Я твоей матери все-таки пожалуюсь. Я уже старый, а ты меня пугаешь. Это некрасиво.
– Ты же мне обещал в Ван Хелсинга поиграть! – Дэн размахивал крестом. – Как в прошлом году! Я уже Петьке рассказал, Илье рассказал, как мы тогда здорово поиграли! Когда пойдем? Там терминал собираются ставить, все снесут, ничего не останется. А ты обещал!
– В июне, – ответил я. – В июне. Вот как листва станет погуще, так и пойдем. А то какой интерес-то, без листьев? Вы меня сразу поймаете.
– Поймаем тебя, носферату! – воскликнул Дэн, потрясая вампироборческой амуницией.
– Хорошо, хорошо. Но только в июне.
Дэн послушно кивнул.
– И еще, Денис, тебе надо поработать над костюмом. Шляпа, плащ – это нормально, только вот над кольями стоит подумать. Зачем стулья ломать? Пойдите в мастерскую, возьмите обрезки, из них колья и выстругаете. И чеснок еще нужен.
Дэн поморщился.
– А ты что думал? Ты думал, что меня без чеснока можно побороть? Нет, дружок. Не все так просто. Так что чеснок, колья…
– А серебро?! – с энтузиазмом спросил Дэн.
Я представил, как Дэн переплавляет на серебряные пули фамильный сервиз, и сказал:
– Не, серебро не пойдет. Серебро – это предрассудки, бабкины сказки. Я сам с серебряных тарелок ем.
Дэн разочарованно вздохнул, видно было, что он имел насчет фамильного сервиза большие планы.
– Ладно, – сказал Дэн, – без серебра. Но тогда я еще Светку позову.
– Что?
– Светку, новенькую. Ее ко мне посадили, она меня на день рождения пригласила. А я ее на вампирскую охоту позову. Ладно?
Свету. На охоту. Я поглядел в сторону моря. Я люблю море. За цвет. Это банально и миллион раз говорилось, но оно все время разное – так что все время кажется, что ты живешь в разных местах. Море – это как калейдоскоп, все время тебя переворачивает.
Свету на охоту.
– А что, нельзя, что ли? Почему нельзя, дядь Вить? А что тут такого-то?
– Видишь ли, Денис, – сказал я мудрым и медленным голосом. – Видишь ли, охота на вампиров – это все-таки мужское занятие. То есть женщины на вампиров не охотились никогда…
– А как же Баффи?! – перебил меня Дэн. – Она же…
Я сокрушенно покачал головой.
– Что?
– Баффи – это сказка, – сказал я. – Никакой Баффи никогда не жило вовсе. Баффи, наследники Дракулы, племянники Носферату…
Я зевнул.
– Я тебе крыльцо починю, – пообещал Дэн. – То есть мы с папой, конечно. У тебя две ступеньки прогнили.
Папа у Дэна лодырь. Года три назад мы строили гараж для глиссера, Дэн-старший скис на двадцатом гвозде, пришлось мне доделывать самому.
– Буду убирать яблоки, – пообещал Дэн.
Неплохо. Яблоки осенью проблема, иногда за ночь падает столько, что утром трудно открыть дверь. Очень не люблю их убирать. А спилить жаль – цветут долго и красиво.
– И подметать лестницу к пляжу.
Я зевнул еще шире и сказал:
– Ладно, я подумаю насчет твоей Светы. Только пусть она у родителей разрешения попросит. Она как вообще, не из пугливых?
– С парашютом прыгает, – ответил Дэн.
Я усмехнулся.
– Из стратосферы, – уточнил он.
– Ладно, – согласился я. – Но пусть она у родителей все равно отпросится.
– Хорошо, отпросится. А ты это… Не мог бы… – Дэн скорчил рожу. – Не мог бы ты немного… Постарее быть, что ли. А то ты слишком молодо выглядишь, многие не верят.
– Обойдетесь, – отмахнулся я.
– Ну, или хотя бы рванину какую надень, а?
– Это можно.
– Здорово!
Дэн снял шляпу, принялся обмахиваться. Уходить не спешил, дышал громко.
– Что еще? – спросил я. – Только ничего рассказывать не буду, сегодня я не в настроении.
– Ладно. Слышь, дядь Вить, а там это… Писатель.
– Что за писатель?
– Ну, ходит тут уже неделю. А ты что, не видел разве?
Я покачал головой.
– Я его давно заметил. Он тут у всех про тебя расспрашивает. И в столовой, и на стадионе.
– И что? Рассказывают?
– Нет, конечно. Но он липучий. Мне билет на Луну обещал.
– За что?
– Если я его с тобой познакомлю.
Дэн вздохнул.
– Очень хочешь на Луну? – спросил я.
– Хочу. У нас в классе почти все уже на Луне были, только я один нет. Знаешь, у мамы лунофобия, а я думаю, что у меня нет, хотел бы проверить…
Дэн поглядел в небо.
– Понятно, – кивнул я. – Слушай, ты не особо расстраивайся насчет Луны. Там скучно, поверь мне. Впрочем… – Я тоже поглядел в небо. – Впрочем, пожалуй, ты прав, – сказал я. – В юности надо путешествовать, это расширяет кругозор. Тут главное не продешевить. Одного билета на Луну за знакомство со мной явно маловато, проси четыре.
– Четыре? – удивился Дэн.
– Ага. Папа, мама, сестренка и ты. Слетайте на недельку, глядишь, и мама от лунобоязни излечится.
– А Филимон?
– Я думаю, Филимона тоже можно взять, Луна большая. Так что ты скажи этому писателю, чтобы приходил. Понял?
– Понял.
– Только билеты вперед возьми, нельзя доверять писателям.
– Почему?
– Не знаю. Но старые книги учат именно этому. Иди теперь.
Дэн почесался, уходить не спешил.
– А велосипед? – спросил он. – Когда ты мне его починишь?
– А отец что?
Дэн пожал плечами.
– Он не может. Он по интеллектронике специалист, а велосипед – слишком примитивная техника. А ты можешь.
– Завтра приходи, – сказал я. – После обеда. Может, починю. А теперь домой.
Дэн поволокся к себе, шурша кустами и посвистывая.
Этим же вечером я починил велосипед, на следующий день после обеда Дэн его забрал, а ближе к вечеру заявился писатель. То есть журналист, писатели пахнут чуть по-другому.
Он здорово трусил и поэтому залился страшным одеколоном, от которого у меня в голове похолодело. Долго не мог сказать, что ему от меня нужно, все мямлил и мямлил, стоял на пороге, оглядывался назад, так что мне пришлось взять все в свои руки:
– Вы хотите взять интервью?
Он начал болтать про то, что да, интервью, про то, что это интервью будет уникальным, что он добрался до меня с огромным трудом – почти три года искал, вернее, уговаривал сотрудников Института сравнительной антропологии дать мой адрес…
– Интервью – это интересно. – Я почесал подбородок. – Я уже не помню, когда в последний раз у меня брали интервью.
– Семьдесят четыре года назад, – уточнил журналист по блокноту. – Ровно семьдесят четыре года назад, это было в Сиднее. Вы тогда…
– Давайте ближе к проблематике, – оборвал я. – У вас мало времени.
– В каком смысле? – занервничал журналист.
Журналисты мельчают. Раньше приезжали серьезные мужики, волки блокнота и самописца, они готовились к интервью, как к сражению, а этот был мелкий.
– Жизнь скоротечна, – напомнил я. – Особенно ваша. Так что, пожалуй, не будем ее тратить.
– Да, давайте. Я хочу кое-что узнать…
– Может, все-таки зайдете? – предложил я.
Он постеснялся отказаться. Он, конечно, знал обо мне все. Но тем не менее ему было страшно. Я его понимал.
Мы устроились в гостиной.
Он принялся задавать вопросы. Разные. В большинстве своем глупые. Но я терпеливо на них ответил. И рассказал. Что я думаю по поводу закона о всеобщем высшем образовании, что я думаю вообще, даже что я думаю про освоение глубокого космоса, про разумных псевдоулиток, про новую книгу Стрыгина-Гималайского, еще что-то, на все это я ответил, однако журналист не собирался уходить, и я догадался, что одного интервью ему мало.
Он поелозил на стуле и сказал, что хочет написать книгу. Такую большую, серьезную и научную. Не только про меня, он уже договорился с другими последними, они дали согласие. Это очень важно, убеждал меня журналист. Это позволит взглянуть на проблему изнутри, согласитесь, за прошедшее время тема Прощения обросла невиданным количеством слухов, домыслов, откровенных фантазий, а вы, вы ведь стояли фактически у истоков.
– Вы повернули историю человечества, – сказал он. – Многие сравнивают вас с… Колумбом!
Врет. С Колумбом меня никогда не сравнивали. С Ганди очень часто. Не знаю, мне Ганди не нравится. Но я не спорю. И сейчас не стал спорить. Заметил, что люди часто преувеличивают мою скромную роль, но журналист пришел в волнение, схватил меня за руку и сказал, что отнюдь не преувеличивают, многие, очень многие ученые полагают, что все сдвинулось именно благодаря мне, что я первый догадался, как действовать, даже методику разработал… Ну, и так далее. Хотя есть, конечно, и противники, утверждающие, что я совсем ни при чем, что я просто стоял рядышком. Одним словом, его интересовало, как все это было на самом деле. Что неудивительно, их всех это интересует, человечество хочет знать…
Ну, и так далее. Я слышал это не один раз.
– Долгая история, – сказал я. – В двух словах не расскажешь.
– Но все-таки…
Он попытался возразить.
Я улыбнулся. Не ТАК, но, пожалуй, вполовину или в треть. Журналист дернулся и побледнел, практически бухнулся на пол. Неудивительно, в первый раз это производит жуткое впечатление, особенно вживую.
Его затошнило, и мне сразу расхотелось с ним разговаривать. Слабак. Нет, журналисты измельчали, определенно. Лучшие из них сосредоточены сейчас где-то в районе облака Оорта, на Земле остались щенки и сопляки.
Мне расхотелось с ним говорить, и я сказал, что плохо помню. Все это происходило достаточно давно, я был молод, а жизнь текла, как за стеной, вы же понимаете? Журналист понимал, он принялся рассказывать про особенности нашего восприятия, уверил меня, что он много читал про это и даже пробовал эти особенности восприятия воспроизвести – целую неделю ходил в закопченных очках и под сенсорной блокадой. Но все равно я должен попытаться вспомнить. В интересах научной антропологии, в интересах истории, в интересах еще двадцати двух наук, важных для развития человечества.
– Я специализировался на гемоготике, – сказал журналист. – В университете в Токио, у Цяня. Я защитил монографию про вас… И теперь хотел бы написать книгу…
Я улыбнулся еще раз. Не ТАК. Профессор Киддо Цянь спущен мною с лестницы в Уэльсе, в… лет, пожалуй, сто назад, тогда он профессором еще не был, а был горячим юношей из Эдо, в одной руке ворох болезненных японских комиксов, в другой – раритетный томик Dostoewsky. Нет, сначала я будущего профессора по-хорошему, конечно, попросил: «Молодой человек, освободите лестницу, ее не для того строили, чтобы вы на ней три ночи спали и пугали своим нечесаным видом соседей». Но Киддо упорствовал, освобождать не желал, наверное, играли свое самурайские гены. Так что пришлось спустить.
С тех пор стараюсь выбирать жилье без лестниц – грядущее светило японской семиотики сломало тогда руку и громко кричало. Я вообще люблю дюны и пляжи, чтобы пахло янтарем и солью.
Да, а этому журналисту я просто улыбнулся.
И снова он дернулся, но в этот раз взял себя в руки уже быстрее, привыкал. Я сказал ему, что меня не очень волнуют интересы большой науки, потому что сама наука лежит вне сферы моих интересов, ну, разве что прикладная механика, мотоциклы, велосипеды и так далее, а потом спросил:
– Кстати, что вы, как специалист по гемоготике, скажете о фильме «Мотоцикл-вампир»?
Про фильм «Мотоцикл-вампир» журналист не знал ничего, плохо профессор Цянь своих студентов учит, мало я его с лестницы спускал, стоило еще из окна выбросить.
– Знаете, я ведь в основном по периоду рассвета, с классикой не так хорошо знаком…
Журналист принялся оправдываться, а я предложил ему пройти в подвал, где у меня хранится небольшая, но со вкусом подобранная коллекция оригиналов: гемоготика, бладбургер, вервольф-террор. Немного дэд-мокьюментори. Начал собирать еще в молодости, когда работал в коллекторе, такой коллекцией даже ваш Токийский университет похвастаться не может.
Предложил и облизнулся.
Журналист пройти в подвал немедленно отказался, вдруг вспомнил, что у него есть целых три чрезвычайно важных и совершенно неотложных дела, он должен написать пять писем, и вообще. Убежал, запинаясь и вздрагивая корпусом.
Я не видел его, наверное, дня три. И не чуял. Однажды, правда, он приблизился метров на восемьсот со стороны берега, но ближе подойти так и не решился.
На четвертый день журналист заявился. В этот раз от него сильно пахло валерьянкой, он долго мялся, а потом признался. Что он вовсе не хочет написать научную книгу, хочет художественную – я угадал. Но не просто какую-нибудь там, а настоящую, короче, чтобы вечность содрогнулась. Серьезную и душераздирающую. И моя история ему вполне подходит. И что он ее прекрасно знает, история легендарная. Но ему нужно больше.
Знать.
То, что чувствовал я, то, что чувствовала она.
Значит, правильно сказал Дэн, писатель. Потому что ничего не понял. Я даже пожалел немного, что теперь у меня лестницы нет, а то бы я его, бестолкового, спустил бы с удовольствием. Надо же быть таким дураком.
Знать, что чувствовал я… Нет, определенно кретин. Впрочем, что можно еще ожидать от журналиста?