Часть вторая

I

И вот спустя полгода, через сумрак сомнений, ощупью преодолевая саму толщу застывшего времени, наступило наконец то утро, когда Тарази и Армон, в сопровождении Абитая, подошли к желтой двери, куда они ранее входили свободно, без предупреждения, и постучали.

После долгого молчания послышалась за дверью возня, вздох и скрип, но приглашения не последовало. Тарази, спокойный, ждал, Армон же был бледен и нетерпелив, а Абитай нервно пританцовывал, покручивая ус, Тарази вторично постучал, но уже требовательнее, после чего глухой голос сказал:

— Что ж… входите… пожалуйста.

Тарази толкнул дверь, и она едва не ударила черепаху, которая отбежала и, тяжело дыша, с трудом уселась в кресло. Что-то, однако, задержало Тарази возле порога, он попытался улыбнуться, но вместо этого устало и иронично спросил:

— Как вы себя чувствуете?

Черепаха сползла с кресла, словно упала: отвернулась к стене и замахала руками — мало того, что она предстала перед ними в таком срамном виде, еще пытались заставить ее отвечать на вопросы.

— Хорошо, — недовольным тоном вымолвила черепаха.

Абитай, с изумлением глядевший на нее, вдруг не выдержал и, вскрикнув, побежал по коридору к лестнице. Беднягу не посвящали в опыты по вливанию и кровопусканию, и он, человек суеверный, чуть было не потерял дар речи.

Черепаху смутили крики Абитая, и она невольно коснулась лапой подбородка, ощупывая морду так, как делают это люди, стыдящиеся своего уродства.

Но то, чем она трогала морду, уже нельзя было назвать лапой. Оно походило на руку, хотя и не совсем человеческой формы — пальцы, ладонь и кисть до самого плеча еще покрывала черкая, вся в чешуе кожа, зато панцирь, сам отвалившись, валялся в углу комнаты, обнажив смуглую кожу на спине черепахи.

Если не считать еще и возвращенного человеческого голоса, все в черепахе было как прежде. Хвост мешал ей сидеть, упершись о толстые, слоновые лапы, да и сама морда осталась без изменений.

Но и то, чего добились наши тестудологи, было обнадеживающим — ведь прошли только первые полгода лечения, впереди были вторые — решающие…

Тарази, так долго и упорно разглядывавший черепаху, довольный, потер руки.

Армон же все не приходил в себя — ужас первых минут мешал ему поверить, что опыт удался.

— Как сделать, чтобы вам было удобно сидеть в кресле? — спросил Тарази, подходя к черепахе. Та, из почтения, неуклюже поднялась и стала, сложив руки на животе. — Разрешите, я осмотрю ваш хвост…

Черепаха нехотя наклонилась, и Тарази пощупал ее хвост. Потрогал хвост с опаской и Армон.

— Ну, как? — спросил его Тарази.

— Мышцы хвоста как будто смягчились, — почему-то смутился Армон.

— Мне тоже так показалось… Можно безболезненно привязать хьост к спине.

— Нет, нет, мне он не мешает, — почему-то заупрямилась черепаха — ей было обидно, что не только Тарази, но Армон подергал ее за хвост.

— Прошу делать, как вам велят! — сказал ей властно Тарззи. — Ваше имя, кстати?

— Бессаз, — назвалась черепаха и вся съежилась, будто выдала важную тайну, подумала и хотела прибавить к своему имени уважительный титул «хан», но сдержалась, поняв, насколько сейчас, при теперешнем ее облике, зто прозвучало бы неуместно.

— А, Бессаз, — легко и непринужденно сказал Тарази, как старому знакомому, будто знал заранее, что черепаху именно так зовут, й был доволен, что под обликом этого страшилища с человеческими руками и чуть глуховатым, с хрипотцой голосом скрывается особа мужского пола.

Тарази прошелся по комнате, возбужденно жестикулируя, А ведь как он боялся, что вдруг увидит после опытов особу прекрасного пола, сбросившую панцирь. Капризную, издерганную, неподвластную логике — она будет хитрить, вести по ложному пути — так и не услышишь нужных признаний. Это была чисто психологическая боязнь, ибо Тарази плохо знал женщин.

— Впрочем, — закончил свою мысль вслух Тарази, — мы так и думали, что вы мужчина…

— Да, я слышал, о чем вы спорили, но не мог вмешаться, ибо лишился вместе со всем… имуществом, положением в обществе, своим нормальным обликом, наконец, и дара речи, — ответила черепаха с досадой.

И когда она говорила, Тарази заметил еще одно в ней изменение — форма ее рта, безгубая, с одной лишь кривой полоской, уже чем-то напоминала рот человека, то есть была более подвижной. И если она даже не произносила ни звука, а просто шевелила губами, то по их движению можно было понять, что же она хочет — просит или порицает…

Увлеченный осмотром, Тарази нечаянно задел ногой панцирь, и он, уже засохший и изменивший форму без тепла туловища, отторгнутый от кроветворных сосудов, глухо, как деревянный, ударился об стену.

— Вынесите свой домик в коридор, — исполненный иронично-озорного настроения, показал он Бессазу на панцирь, желая заодно посмотреть, как он ходит. Видя, что черепаха поднялась с недовольной миной, добавил: — Вам надо больше двигаться. Распрощайтесь теперь со своей азиатской ленью… — И тут же продолжил настойчиво, язвительно прищурившись: — Или вы не азиат? Может, немец? Благородный римлянин? Эфиоп?

Черепаха, ни слова не ответив, нагнулась и подняла без труда панцирь, осматривая его некоторое время с нескрываемой грустью на морде, — ведь что ни говори, он был частью ее самой и надежно защитил от удара лошади, а еще раньше от града камней горожан.

Едва она потопала к выходу, стало видно, что двигаться ей неловко, ибо нижняя часть туловища нашей получерепахи-получеловека была тяжелее верхней, а легкая теперь спина без панциря то и дело гнулась к земле и раскачивалась вместе с маленькой мордой, словно отвешивала поклоны.

Когда она с трудом переступила порог и вынесла панцирь в коридор, к ней бросился неизвестно откуда появившийся Абитай. Видно, он стоял за дверью и все слышал — и теперь, оправившись от страха и изумления, проникся к Бессазу жалостью.

— Я помогу вам, — волнуясь, проговорил Абитай и дрожащими руками взял панцирь за край. Он не спускал глаз с черепахи и, видно, очень хотел услышать что-нибудь от нее в ответ. Он уже даже готов был просить у нее прощения за столь вызывающее поведение — ведь он мучил беднягу, пугал саблей. Но черепаха молча и горделиво сделала еще шаг и так поклонилась, что невольно задела мордой плечо Абитая. — Ничего, ничего, — пробормотал смущенный Абитай, извиняя черепаху за столь неуклюжий выпад, и пошел боком, вдоль стены, помогая ей.

Всю жизнь чувствуя себя ущемленным на господской службе, Абитай вдруг проникся к черепахе — существу столь же несчастному — братским состраданием.

Наши тестудологи наблюдали за всей этой трогательной картиной, понимая, что Абитай, одинокий и чужой в их ученом обществе, наконец нашел себе собеседника и приятеля, несмотря на весь его нелепый вид.

— Отнесите, пожалуйста, в мою комнату, — крикнул им Тарази, но те, кажется, не слышали, ибо Абитай что-то доверительно шептал черепахе, был сама деликатность и очень боялся хоть чем-нибудь обидеть приятеля…

II

— Когда вы впервые заметили в своем теле изменения, Бессаз? — сухо спросил Тарази.

Армон, возбужденный, сидел с ним рядом. Абитая же, проявившего столь неожиданную сентиментальность к говорящей черепахе, тестудологи отправили в город за покупками.

Вопрос этот повторялся уже несколько раз, вчера, сегодня утром, но черепаха упрямилась, не желая рассказывать.

Посаженная в кресло, она бормотала что-то непонятное, говорила, что не помнит, вытирала поминутно пот, выступавший на ее сконфуженной морде, вскакивала с места, ощупывала недовольно хвост, делая вид, что хвост мешает ей сидеть и сосредоточиться.

Спокойный и даже равнодушный Тарази вдруг вышел из себя и, топнув ногой, в сердцах выругался, называя черепаху «колбасой, начиненной винегретом, который не переварит ни один здоровый желудок».

— Черт бы вас побрал! — добавил он к своему красочному сравнению. Все это нам нужно не ради бабского любопытства! Когда мы узнаем, как вы из порядочного человека превратились в столь поганую колбасу, нам будет легче снова сделать из вас прежнего Бессаза… полного сил, любимца женщин, лакомым кусочком жизни… Или вы не хотите… женщин… и думаете навсегда оставаться животным?

Эти доводы, кажется, подействовали на черепаху, и она пробормотала:

— Не знаю… бывают обстоятельства, когда лучше оставаться животным…

— Вот! Вот! И вы, дружок, философ… Так какие же это обстоятельства?!

Но черепаха снова упорно замолчала, будто не желая вообще открывать пасть.

И Тарази решил прибегнуть к крайней мере, которую он долго скрывал, надеясь на миролюбивый исход.

— Будете молчать — выставлю вас за ворота в таком виде, — пригрозил он. — И пусть в городе узнают о говорящей черепахе. Вы понимаете, чем вам это грозит?!

Последний довод, кажется, подействовал на черепаху, и она призадумалась. Затем встала и поправила пояс, которым хвост ее был привязан к спине, чтобы удобно было сидеть.

Тарази добавил для пущей убедительности:

— Поверьте, мы не станем вас наказывать, даже если узнаем, что вы совершили чудовищное преступление… Вы уже наказаны… И еще… если мы не сможем продолжать лечение, вы снова потеряете речь и покроетесь новым панцирем. Мы пропустили через ваши сосуды лишь треть крови из того количества, которое нужно для полного избавления. И чистая кровь будет разбавлена и испорчена той дурной животной кровью, которая течет в ваших жилах…

— В таком случае… — пробормотала черепаха, ерзая в кресле и вздыхая, — я расскажу все как было… Но прошу — не говорите со мной повелительным тоном. Я ничего не боюсь. В первые дни мне было ужасно тяжело, теперь я свыкся. И не боюсь ни вас, Тарази-хан, ни вашего стражника, ибо сказал себе «будь что будет». — И только после этого краткого предупреждения Бессаз начал: — Впервые я заметил, что тело мое меняется год назад, — сначала стала твердеть спина и расти хвост…

Тарази почему-то был уверен, что вспоминать об этом она будет спокойно, как о чем-то далеком, остывшем, и очень удивился, когда черепаха, рассказывая, машинально пощупала спину, но, убедившись, что теперь она гладкая, попыталась через силу улыбнуться.

Не в силах собраться с мыслями, чтобы рассказывать дальше, она посмотрела на слушателей, ожидая, что, может быть, они помогут ей встречными вопросами.

Но Тарази молчал, бесстрастно глядя ей в глаза.

Подражая во всем учителю, и Армон делал вид, что и он не проявляет особого интереса к рассказу, поэтому черепаха успокоилась, решив, что раз тестудологи не поторапливают ее, не подозревают в обмане и подвохе, то сам факт случившегося с ней танасуха считают чем-то нормальным, часто встречающимся в жизни явлением, — а это как бы защищало черепаху и давало ей надежду на то, что не будет она отдана в руки правосудия.

..Детские и юношеские годы нашего героя не были особенно ничем примечательны, и Тарази обратил внимание лишь на болезненность Бессаза, перенесшего в те годы и малярию, и желтуху, и корь, к тому же часто страдавшего приступами суставных болей. Он слушал, временами расслабляясь и скучая, затем, как бы очнувшись, останавливался на какой-нибудь мелочи и просил повторить, к примеру, он подробно расспросил о болях в суставах, которые, начавшись в ногах, со временем беспокоили уже и в позвоночнике…

— И что же лекари? — поинтересовался Тарази.

— Одни говорили, что это собирается соль в костях, другие советовали прикладывать к больным местам толченые орехи с ртутью… — ответил Бессаз, досадливо заметив, что, задав вопрос, Тарази потерял к нему интерес и сидел, развалившись в кресле, будто дремал.

Но вот рассказ стал мало-помалу привлекать внимание Тарази, и он особенно сделался внимательным после того, как Бессаз сказал, что в двадцать пять лет был с опозданием отдан на учебу в мазхаб [17], но ленился, валял дурака, и отец, человек практичный, решил: пусть он поработает помощником городского судьи без того, чтобы забивать свою голову наукой.

Отец Бессаза содержал большой постоялый двор в очень доходном месте, у базара, так что все эта годы Бессаз провел беспечно, охотился с друзьями, волочился за женщинами, ибо профессия отца — торговля — не привлекала его. Отец не очень настаивал, не нажимал, жалея сына, частенько лежащего больным. Только любил он повторять тоном обреченным, горьким:

— В кого ты уродился таким наивным? Да и болезнь смягчила твой нрав, сделала добрым. Боюсь, после моей смерти ты промотаешь все мое состояние и пойдешь с посохом по миру…

Девятилетним мальчиком Бессаз впервые влюбился в особу семнадцати лет, которая была дочерью его дяди, но не помнит уже, хороша ли она была собой. Помнит только, что, едва видел ее, не мог слова вымолвить от смущения, убегал в свою комнату и ночами плакал и все воображал, как она, жалеючи, гладит его и целует…

Говорящая черепаха опустила морду, нервно теребя сухую, обвисшую шею. Затем вскочила и с криком: «Нет, не могу!» — потопала, царапая пол ногтями и раскачиваясь, как змея, из стороны в сторону. Но, видя, как Тарази упрямо стоит на своем, требуя дальнейших рассказов, снова села, чтобы продолжить.

Так вот, двадцатипятилетнему сыну отец купил место помощника судьи, желая, видимо, держать в своих руках и закон, и богатство, нажитое нечестно, — всю полноту жизни.

Благо, у Бессаза всегда был интерес к судейству — так что пошел он на эту должность с охотой, а вскоре ему поручили и первое самостоятельное дело.

Из одной деревушки в пустыне пришла весь об убийстве, и Бессаз отправился туда на лошади, ехал с самыми благородными намерениями, в хорошем расположении духа, уверенный, что накажет виновных.

Правда, немного смущало его то, что никакими подробностями об убийстве он не располагал, знал лишь из письма старосты, что труп обнаружен в расселине холма, уже весь высохший, хотя и не разложившийся.

Деревня, куда Бессаз с трудом добрался лишь к вечеру, тянулась у подножия большого холма, и староста, человек весьма приветливый, хотя и малоразговорчивый, вышел встречать Бессаза и повел к себе домой, чтобы гость мог отдохнуть с дороги.

Но Бессазу не терпелось сразу же подняться на холм, чтобы осмотреть труп, хотя староста уговаривал его подождать до утра, жалуясь на жителей Деревни — мошенников, само место, где они обитали, холм, он назвал «проклятым дар аль-харбом» [18].

— Я уже тридцать лет обращаю их к истинной вере, чтобы оздоровить их души, но пока тщетно! — вздохнул староста, который, оказывается, в одном лице совмещал здесь столь различные должности — духовного наставника имама-даи [19], сборщика податей, начальника тюрьмы, владел к тому же небольшой кожевенной мастерской и всерьез подумывал заняться еще вывозом и продажей соли. — Я не вынесу позора, если они, воспользовавшись темнотой, ограбят вас на холме. Поверьте, от тех, кто дик и поклоняется огню, можно ожидать всего. Так что лучше отдохните с дороги, — говорил он вроде бы прося, заискивающе, хотя в нотках его прорывались упрямство и настойчивость.

— Отчего же вы возитесь с ними так долго? — спросил Бессаз важно, как бы укоряя.

— Э, не те нынче времена, молодой человек, — тусклые, старческие глаза его неожиданно заблестели злыми огоньками. — Раньше, во времена первых имамов, мы могли их насильно заставить поверить в аллаха, но теперь… Теперь надо спасать их души молитвами, обращениями, зовом, ибо оказалось, что почти все, кто был обращен в святую веру под страхом смерти, все же тайно, в глубине души, поклонялись дьявольским ансабам [20]. А нам ведь нужны не тела их бренные, а души бессмертные. Вот и приходится ежечасно взывать к их чувству и разуму… Нужно терпение…

После ужина Бессаз и староста все же вышли из дома, чтобы осмотреть деревню. Была она застроена беспорядочно — ни улиц, ни лестниц, ведущих на холм. Угол одного дома упирался в ворота другого, так что стоило кому-то открыть ворота, как они ударялись о стены соседнего дома. Жители же пользуются крышами домов как мостовыми улиц, — так обычно застраиваются деревни на холмистой местности.

С наступлением темноты жители уже скрылись в домах, только двое мужчин ходили, как призраки, по крышам, ведя корову и овцу. Никто, кажется, не проявлял интереса к приезду Бессаза, не было суеты, сборищ, кривотолков, обычных в таких глухих уголках после приезда судьи.

Несколько озадаченный, даже обиженный невниманием к своей персоне, Бессаз хотел спросить старосту и уже повернулся к нему, но передумал: не хотелось ничем пока делиться со старостой, ни о чем его расспрашивать — кто знает, что у старика на уме и не желает ли он как-то повлиять на беспристрастное расследование?

— Вижу, что здесь живут одни лишь пастухи, — сказал Бессаз, чтобы прервать неловкое молчание, — оно наступило после того, как староста уловил сомнение Бессаза, который хотел спросить о важном, но промолчал.

— Да, некоторые держат скот, но многие имеют доход от соли. Холм этот почти сплошь из соли, лишь сверху покрыт тонким слоем песка. Говорят, что здесь некогда было море и огромная глыба соли, оторванная от какой-то дальней горы, приплыла сюда, а когда вода ушла — осталась и превратилась в этот холм… но я, признаться, в это мало верю, — поддерживая Бессаза под руку и помогая ему подняться на крышу дома — начало здешней улицы, торопливо и подобострастно говорил староста, хотя эта страстность и не могла скрыть некоторого официального и казенного тона его выражений.

Но едва они пошли дальше, как услышали крики, идущие из дома, по плоской крыше которого шли. Должно быть, внутри дома говорили об обычных житейских вещах и неторопливо, но здесь, на высоте, как заметил Бессаз, голоса эти отчего-то усиливались до криков. Говорили: «Слышите, вот судья идет над нами. Видно по шагам — человек он не толстый, как наш староста». «Да, шаги вкрадчивые, осторожный и хитрый человек, и походка у него не прямая, а чуть кособокая. С позвоночником у бедняги неладно…» — «А староста, он весь сжался, нервничает, замышляет что-то хитроумное…»

Бессаз остановился, удивленный, — озадачило его больше всего то, как они могли увидеть, что ходит он боком? — посмотрел по сторонам, желая увидеть хотя бы одного из здешних жителей на крыше. Но вокруг ни души, только бледный, смахивающий пот с лица староста…

Староста опять взял гостя под руку и умоляющим голосом попросил вернуться обратно.

— Один только дьявол знает, что они могут натворить, — добавил он для убедительности.

Бессазу же было интересно идти дальше — и выше: а вдруг кто-нибудь скажет и такое, что пригодится ему для следствия.

Но староста с каждым шагом нервничал все сильнее, и быть настойчивым сейчас Бессазу ни к чему, можно вызвать недовольство человека, который по роду службы обязан помогать ему.

Они спустились вниз, к площади, прошли ее и вернулись в дом старосты. И Бессаз, переступая через порог, подумал, что ему придется провести тоскливый вечер в обществе этого старика, хитрого, льстивого, всю жизнь прожившего в глуши, который, естественно, ни о чем не будет говорить, а только жаловаться на своих прихожан, на их дикие нравы, неповиновение обычная тема тех, кто беседует с приезжим из столицы.

Но скучная, досадливая мина на лице Бессаза тут же исчезла, едва он заплел в дом и увидел молодую женщину, которая, как выяснилось, была единственной и горячо любимой дочерью старосты.

Майра — так звали женщину — показалась миловидной и привлекательной и Бессаз сказал с легкой беззаботностью, обращаясь к отцу:

— Ах, вы прятали такое сокровище, думая, что я — горожанин — человек испорченного вкуса…

Староста засмущался, не зная, что сказать, зато Майра, тоном спокойным и бесстрастным, ответила за отца:

— Я была в доме у роженицы. Но услышала, что вы прогуливаетесь с отцом, и поспешила познакомиться с гостем…

— Так вы принимали роды? — воскликнул Бессаз, кокетливо подняв брови.

Увлеченная своим рассказом, говорящая черепаха задергала тем местом, где у нее были некогда брови, но вышла такая гримаса на ее морде, что Даже сдержанный Тарази скривился…

— Да, и вылечиваю от многих болезней, — ответила Майра.

— Колдунья! — засмеялся Бессаз, но тут же сделался серьезным и уставился на старосту со скучающим видом, ибо тот, стоя у стены, хмурился и недовольно покашливал, словно предупреждал Майру о чем-то.

Майра также была сдержанна и равнодушна, но за всем этим, как потом выяснилось, скрывалась страстная натура.

— Но об этом после, господа! — воскликнула черепаха, подняв лапу и двигая ею по воздуху, ибо в лапах ее от долгого, неудобного сидения заломило. — Вы, конечно, понимаете, что всю ночь я не спал, думая о том, с чего завтра начать осмотр холма, где был труп. Поведение старосты начинало казаться мне подозрительным, ибо он делался то страшно разговорчивым, то вдруг мрачнел и замыкался в себе, если я болтал с его дочерью. Время от времени он прислушивался, словно ждал, что вот сейчас за окнами громко заговорят. Но были тишина, ибо, как и во всех деревнях, люди здесь ложились спать рано. Я же проболтал с Майрой почти до самого утра. Потом спохватился, ибо мне стало жалко старика, который сидел с нами молча и не уходил к себе в спальню. Я встал, извинился и пошел за старостой в отведенную для меня комнату. Увидев, что я иду и продолжаю думать о его дочери, машинально поглаживая ус, он вдруг тоже довольно комично погладил свои пышные седые усы — и захохотал. Презабавный он был человек, мой будущий тесть!..

III

Сегодня завтрак черепахи в компании Абитая явно затянулся. Атмосфере дружелюбия, в которой они сидели, мог позавидовать любой: Абитай орудовал ножом, расчищая от жил кусок баранины для черепахи, а та, развалившись в кресле, держала у рта рюмку с вином. В бессмысленных глазах ее теперь сиял блеск и сытое довольство, а пояс, которым был привязан к спине хвост, ослаблен для того, чтобы могла она до отвала набить свой желудок, так что кончик хвоста, изогнувшись, весело вилял.

Разрезав баранину, Абитай преподнес ее на тарелке черепахе, затем они подняли свои рюмки и выпили, подмигнув друг другу подбадривающе.

То твердое, что было у черепахи губами, с трудом удерживало край рюмки, но она старалась скрыть от собутыльника свою неловкость, чтобы чувствовалось равенство между ними. Но, судя по тому, как Абитай подобострастно служил ей, было заметно, что черепаха добилась в его глазах даже некоторого превосходства.

Шумные и хмельные, они продолжали беседу, и, как только говорящая черепаха поставила на стол рюмку, Абитай замахал руками:

— Хотя я ужасно не люблю толстушек, но условие есть условие. Я проник в сад, а там две служанки. Как посмотрел я на них, тонких, изящных, и размеры моей госпожи еще больше ужаснули меня! А эти дьяволы хохочут за забором, корчат рожи, словом, ждут, чем кончится… Ну, а кончилось тем, чмокнул губами Абитай, снова наполняя рюмки, — что вдовушка моя, как она ни жеманничала и корчила из себя воспитанную передо мной, слугой… — Абитай неожиданно закрыл ладонью рот, чтобы подавить смех, и затрясся всем телом от избытка веселья.

— А я так не смог бы, — после паузы сказала черепаха и, поманив пальцем к себе Абитая, шепнула ему что-то на ухо, после чего сразу раздался опять хохот.

Абитай не выдержал и в сердцах обнял черепаху за шею, потеребив пальцами складки ее кожи.

— Вижу, вы неплохо развлекаетесь, — сказал Армон, открыв дверь и пропуская вперед Тарази.

Абитай вскочил, растерянный, но потом опять сел, приняв независимо-надменный вид, — это он перед черепахой не хотел показаться жалким и напуганным.

— Что-то у меня с аппетитом неладно, — пробормотал он, бросив на Армона косой взгляд.

— И вино не помогло? — наклонился над ним и язвительно шепнул Армон.

— На что вы намекаете? — вскочил и замахал руками Абитай, но Армон спокойно указал ему на дверь.

Абитай неожиданно размяк весь, испуганно захлопал глазами, видимо вообразив себе всю будущую кару за столь опрометчивое поведение, и, кланяясь ежесекундно, попятился к двери…

— Так всегда: позволишь слуге сидеть в обнимку с самим судьей, кивнул Армон в сторону черепахи, снова устроившейся в кресле в углу, — как он уже воображает себя адвокатом.

Абитай, как всегда подслушивающий их разговор, быстро просунул голову в проем двери и забормотал:

— Клянусь, хозяин, клянусь… — и снова исчез, и было слышно, как он убегает по коридору.

Тарази, все это время сидевший с меланхолическим видом, будто вся эта суета нисколько не касается его, сделал знак черепахе.

— Рассказывать? — весело тряхнула мордой хмельная черепаха.

— Да, и без лишних напоминаний! — прикрикнул на нее Армон. — К нашему приходу вы должны быть всегда готовы… Итак, вы остановились на том, что провели ночь в болтовне с прелестной дочерью старосты…

Готовность черепахи рассказывать можно было объяснить лишь ее добродушным настроением. С улыбкой на поганой физиономии она начала. И тестудологи узнали, что едва рассвело, как Бессаз был уже на ногах, хотя староста все еще спал, и Бессаз долго думал, будить ли его, но решил один отправиться на холм.

Часто оглядываясь, чтобы убедится, не идет ли за ним кто, Бессаз перешел площадь, отделявшую одиноко стоящий дом старосты от остальной деревни, и стал быстро подниматься на холм.

Наверх вели сначала несколько ступенек, под которыми Бессаз заметил дверь первого дома на склоне, затем тянулись крыши, связанные между собой деревянными мостиками.

Всего десяток шагов сделал Бессаз по крышам и снова услышал голоса, идущие снизу. Он представил себе, как идет над головами жителей деревни, потому, от неожиданности растерявшись, остановился. И сразу же услышал женский голос, как и вчера, сообщающий о каждом его движении: «Остановился. Сегодня почему-то идет один…» — «Будь уверена, скоро староста догонит его…»

Бессаз снова подумал, что крыши — прекрасное место для сбора нужных ему сведений, и очень пожалел, что не пошел со старостой, чтобы узнать, что жители деревни скажут сегодня о его настроении.

«Видно, судья наш не спал всю ночь, — услышан Бессаз, — идя дальше. Шаги его тяжелые, усталые. И ходит он не как все, боком, словно боится, что могут неожиданно выстрелить ему в грудь». — «У бедняги что-то неладно с позвоночником, болезнь его точит-подтачивает», — ответил ей другой женский голос, видно колдуньи, прорицательницы. Голос мужчины, покашливающий, поддержал разговор: «А вы не слышали, какие были шаги у Майры, когда она недавно пробежала наверх? Прямо заплелись… Видно, проболтала с ним до утра, не выспалась…»

А потом, до самого последнего дома, уже никто не говорил под крышами: наверное, ушли пасти скот. А Бессаз шел и думал, отчего это Майра бросилась чуть свет на холм? И как она вышла из дома незаметно?

Деревня тянулась до середины холма, дальше тропинка вела по голой, без травинки, местности. Староста объяснил, что холм этот — глыба соли, прибитая некогда сюда морем, но, чтобы убедиться в этом, Бессаз ткнул трость в в землю и почувствовал сразу, как она уперлась во что-то твердое.

Тропинка тянулась вверх кругами, так что Бессаз мог обозреть и противоположную сторону холма, и так добрался он наконец к вершине. Впрочем, приглядевшись, Бессаз понял, что место, где он остановился, мало напоминает вершину, ибо, едва он обогнул ту сторону холма, откуда обозревалась деревня, тропинка оборвалась — и он очутился на краю обрыва.

Яркий свет ослепил Бессаза, и какое-то время он ничего не видел — холм треснул, склон его обвалился к подножию, и свет обнажившейся соли резал глаза.

— Метрах в десяти, в соляной стене я и увидел этот труп, господа. Говорящая черепаха умолкла, сделала движение к столу, желая взять недопитую рюмку, но, увидев строгий взгляд Тарази, не решилась, а только вытерла лоб, ибо после хмеля черепаха чувствовала себя подавленной.

И уже другим, упавшим голосом она продолжала рассказ, и тестудологи узнали, что труп, который увидел Бессаз, был совершенно белый, облепленный вместо савана толстым слоем соли. Видно, был он спрятан давно и обнажился, когда треснул холм, хотя самым удивительным было не это.

Над трупом, прикованным к скале цепями, по площадке бегал человек с длинным шестом. Он усердно размахивал им, и Бессаз долго не мог понять, кого он отгоняет, пока с верхушки холма вдруг не ринулся вниз орел и, нацелившись на труп, не вырвал на лету у несчастного кусок печени и полетел дальше, унося добычу.

Человек замахнулся было палкой, но орел ловко вывернулся, словно заранее изучил каждое движение сторожа.

— Проклятая воровка! — закричал человек, но, увидев Бессаза, принял важный вид, как человек, находящийся при исполнении служебных обязанностей.

— Вы чем это заняты, любезный? — строго спросил Бессаз и добавил: — Я судья и прошу объяснений!

— Знаю, что вы судья, — нисколько не смутившись, ответил человек.

Я же, как видите, приставлен старостой отгонять назойливого орла, дабы он полностью не унес по кускам всю печень до окончания расследования. Хотя, — философски заключил он, — несчастному все равно — с печенью он или без оной…

— Как мне к вам подняться? — спросил Бессаз, не желая звать его к себе вниз, чтобы не отрывать от такого важного дела.

— Отодвиньте чуть вправо глыбу, что стоит позади вас, и откроется тропинка ко мне…

Бессаз толкнул в сторону соляную глыбу и, пройдя через узкий проход, который открылся перед ним, оказался рядом со сторожем.

— Кроме вас и старосты, никто не знает, как ко мне подняться, первое, что сказал ему наверху сторож — человек лет тридцати, с хитроватым лицом, припудренным соляной мукой. — Эти мушрики [21] из деревни (выражение «мушрики» он произнес с удивительно знакомой интонацией старосты) давно поднялись бы ко мне, если бы знали тропинку. И унесли бы мертвеца, опустив веревки. Только отсюда и можно зацепить его.

— Зачем он им? — подозрительно глянул на него Бессаз.

— Как зачем? — воскликнул сторож, словно уличил Бессаза в наивности, что, естественно, не делало чести судье. — Видите, какими он цепями прикован к скале? Было уже несколько нападений на меня… Наш староста взывал к их совести, напоминая о каре божьей, но все тщетно! И только когда плуты почувствовали силу моей палки у себя на спине — отстали… А цепи им нужны, чтобы привязывать псов в хлевах, — пояснил сторож, все еще видя на лице Бессаза недоумение.

— Нет, наверное, есть другая причина, — сказал Бессаз, подходя к краю стены, чтобы лучше видеть прикованного. — Не хочет ли кто-нибудь из этих мушриков скрыть следы своего преступления? — предположил Бессаз, но сразу умолк, не желая делиться со сторожем своими предположениями, тем более что человек этот может быть заодно со злоумышленниками и, помогая ему для видимости, постарается все запутать.

По всем внешним признакам было видно, что несчастный закован давно и замурован в скале еще до того, как она обнажилась. Соль же сохранила труп от разложения, словно убийство произошло только вчера.

Приказав сторожу не отвлекать его разговорами, Бессаз продолжил свои расследования.

Хотя соляной панцирь на теле прикованного и мешал сделать сколько-нибудь верные выводы, но по общим контурам было заметно, что умерщвленный столь зверски — мужчина крепкого телосложения, высокого роста. Местами соль не запудрила черные волосы на голове и кончик бороды. Белые цепи вырисовывались на прижатых друг к другу ногах, на поясе, в распростертых руках и вокруг шеи, а затылок, приросший к скале, держал голову прямо, не позволяя ей наклониться набок.

В правой руке прикованного Бессаз заметил нечто узкое и длинное, но разобрать в деталях не смог, хотя и долго всматривался.

Осмотр неожиданно был прерван криками сторожа, который энергично звал Бессаза назад. Бессаз не успел сообразить, в чем дело, ибо крылья орла уже зашуршали над его головой, а еще через мгновение хищник оторвал кусок печени прикованного и унес на верхушку холма.

— Чей это орел? — Бессаз строго посмотрел на птицу, жалея, что не имеет при себе копья, метким ударом которого можно было сразить его.

— Ничейный, — пожал плечами сторож и тоже глянул на птицу, — та, не торопясь, со смаком, поедала краденое.

— Но ведь должен же быть у него хозяин, — настаивал на своем Бессаз. Есть среди ваших односельчан охотники?

— Два или три человека. Но они охотятся с кречетами… Поверьте мне, мавлоно, тварь эта ничья… божья птица…

«Может быть, преступник убил несчастного ударом ножа? — подумал Бессаз. — И теперь, чтобы замести следы, посьшает своего орла выклевывать печень?»

— Какой же вы, черт побери, сторож?! — закричал он в досаде. — Если еще хоть раз орел клюнет его в печень, я прикажу вас уволить! Поймите, мне надо как следует осмотреть печень прикованного для важных улик!

— Может, мы поднимем его наверх, чтобы сохранить ему печень? — робко молвил сторож.

— Дельная мысль… Но как? Он ведь наполовину ушел в скалу! Боюсь, у трупа отвалится нога, а то и вся нижняя часть, если тянуть его наверх… Он нужен мне целым, без единой царапины… Я подумал: когда пойдет ливень, вода смоет с него соль — и тогда, обнаженного, легче будет поднять…

— Один бог знает, когда пойдет дождь, — смиренно сказал сторож, махнув на всякий случай палкой и пригрозив орлу, сидящему на вершине и чистящему клюв после трапезы. — Дождь в наших краях — большая редкость… Бывает, что и за целый год не капнет… И тогда вся деревня умоляет старосту прочитать истиска…[22] Бедный имам сначала отнекивается, жалуясь на нездоровье… на жителей деревни, которые погрязли в грехах, словом, ищет тысячу оправданий, чтобы не исполнить молитву… но я-то понимаю все его хитрости и крайне невыгодное положение, в которое ставят его прихожане своей просьбой. Ведь истиска — не дело имама, скорее занятие колдуна, ученика дьявола… Но и отказать не может, ибо тут же потеряет в их глазах репутацию защитника… Вот и мечется он в такие долгие месяцы засухи между богом и дьяволом…

— А вы сами-то небось тоже мушрик? — прервал его душеизлияния Бессаз. — Вам бы только плести козни против бедного старика…

— Нет, я только наполовину мушрик, — сказал сторож просто и буднично. — Скорее даже больше склоняюсь к вере нашего старосты… Иначе он не поручат бы мне такое ответственное дело — быть сторожем подле прикованного…

— Я согласен ждать ливня хоть целый год, — заключил Бессаз и посмотрел вниз, на пески…

Кротость, желание помочь правосудию вызвали в Бессазе доверие к сторожу. И лишь много дней спустя, когда он стал слугой Бессаза (а это был тот самый Фаррух из постоялого двора, с которым Тарази уже успел познакомиться), Бессаз понял, с какой бестией свела его судьба.

— Если вам трудно поймать орла, то хотя бы проследите, куда он улетает по ночам, — сказал Бессаз.

— Слушаюсь, — неуверенно ответил Фаррух.

От соляных паров с непривычки у Бессаза закружилась голова, и он подумал, что на сегодня хватит — пора спускаться обратно. Но что-то все же удерживало его, и он сел на край скалы, желая спросить о самом важном, но не решался.

Сидел и прислушивался к звону цепей, которые шевелил ветер, и звон этот навевал тоску. Вдруг захотелось бросить все и уехать прочь из этой деревни, где полно мошенников, вернуться домой, в тепло и уют, и снова отдаться лени, свободе, потакая своим порокам и слабостям…

— Да, кстати, — Бессаз поднялся и прищурился от подозрения, — что тут делала сегодня утром Майра, дочь старосты?

Фаррух потупил взор, как пойманный на недозволенном, и хотел было уже соврать, но неожиданно для себя сказал правду:

— Приносила мне еду. Я здесь ночую. Тепло среди соляных камней, намного теплее, чем дома в постели. Я вырыл себе яму и сплю, и потею все время. Соль полезна для суставов… С тех пор как я обосновался здесь, я забыл, что такое боль…

— А Майра здесь при чем? — недоверчиво покрутил свой ус Бессаз.

— А кто же еще? — добродушно спросил Фаррух. — Мы ведь с ней помолвлены…

— Ах, вот оно что?! — Бессаз отвернулся, чтобы Фаррух не заметил его растерянности. — Она и вы?

— Да, мы помолвлены, — чугь строже повторил Фаррух.

Не сказав больше ни слова, Бессаз резко повернулся и пошел вниз.

Фаррух пристально смотрел ему вслед, облокотившись на свою палку.

«Идет назад», — услышал Бессаз голоса, когда возвращался по крышам. «Недолго же он пробыл наверху…»

Сейчас голоса эти раздражали Бессаза, и, не желая их слышать, он побежал и в таком несолидном виде — запарившись, с трудом дышащий — был встречен внизу хмурым старостой.

Он выразительно глянул Бессазу в глаза, как бы желая понять, не утаит ли он что-нибудь важное. Но Бессаз лишь сдержанно кивнул и молча направился к дому, и вот тогда староста решил выразить неудовольствие:

— Я против того, чтобы вы поднимались туда один, без сопровождающего…

— Что это значит? — Бессаз даже не удосужился взглянуть на него.

— Я несу ответственность за вашу безопасность!

— Ничего со мной не случится!

— Постойте, вы обмануты! Тот человек с палкой, который приставлен отгонять орла, он заодно с жителями деревни. Я уверен, что он обманул вас…

— Не думаю, чтобы человек, за которого вы собираетесь выдавать свою Дочь, был таким плутом, — язвительно ответил ему Бессаз.

Староста вдруг побледнел, и остановился, и, не в силах идти в ногу с Бессазом, закричал от досады:

— Он обманул вас! Я скорее брошусь с холма вниз головой, чем отдам свою дочь за мушрика…

Бессаз с трудом сдержал смех: таким забавным показался ему этот благообразный старик — и староста, и имам, и налоговый инспектор, и торговец солью в одном лице.

— Он сказал, что благодаря вашим проповедям уже склоняется… понимая свое заблуждение… Ради же вашей дочери, уверен, полностью примет истинную веру… Может, вы мне объясните, что делала там Майра? — обернулся Бессаз, открывая дверь дома.

— Не знаю… это я выясню, — неожиданно ослабел голос старика. — Но знайте, единственный человек, который помог бы вам, — это я. — Было сказано это так искренне, что Бессазу ничего не оставалось делать, как с примирительной улыбкой прислушаться к звукам его шепелявого голоса, в котором смешались нотки ревности, отчаяния и подобострастия.

IV

В первые дни, не желая утомлять говорящую черепаху, Тарази разрет шал ей много отдыхать. Но странно, чем больше черепаха вновь и вновь переживала свое прошлое, тем безудержнее делалась болтливой. Будто желала поскорее высказать все, что терзало и мучило ее душу, — и освободиться.

— Чем вы займетесь, когда к вам снова вернется человеческий облик? — спросил ее как-то Армон.

— У меня ведь осталось на родине небольшое состояние. Буду жить просто, не причиняя неудобств ни одному живому существу. Или уйду затворником в какую-нибудь дальнюю завию [23] в пустыне, — ответила черепаха таким бесстрастным тоном, будто давно обдумала свой вопрос.

— Продолжайте…

Услышав этот приказ Тарази, Абитай, вертевшийся возле черепахи, засуетился. С иголкой во рту, страшно сосредоточенный, он примерял ей костюм собственного покроя.

Желая, видимо, еще больше очеловечить черепаху и прикрыть срамную наготу ее тела, и в особенности волосатую, в складках, грудь и толстые лапы, Абитай занялся шитьем костюма, хотя до следующего срока лечения, когда тестудологи надеялись вернуть черепахе человеческое лицо, было еще далеко.

То, что Абитай шил, не было восточным плащом, скорее напоминало фрак. Обостренное национальное достоинство не позволяло ему надевать на такое страшилище одежду, которую носили его земляки. И он скроил нечто вроде фрака, как бы пародируя одежду чужеземца, кажется франгийца [24], которого он как-то встретил на базаре.

Готова была лишь жилетка, прикрывающая грудь черепахи, но оставляющая голыми ее руки. И черепаха пожелала быть сегодня в этом, хотя и не законченном, костюме и сидела, ласково глядя на Абитая, который вертелся вокруг, ожидая похвалы за свое мастерство.

Он вышел из комнаты, пощелкивая в досаде ножницами, а черепаха поудобнее уселась в кресло — чувствовалось, что жилетка придает ей большую уверенность.

Она вытерла салфеткой то место, которое служило ей губами, и стала вспоминать дальше, и тестудологи узнали, что Бессаз, поднявшись на холм и поговорив с Фаррухом и старостой, сделался крайне подозрительным.

«Отчего староста так недоверчив к Фарруху, — думал Бессаз, — ведь он сам поставил его отгонять орла… И почему так назойливо повторяет всякий раз, что только он один искренне желает помочь мне? Фаррух утверждает, что Майра его невеста, в то время как староста отчаянно отрицает это.

Все с самого начала запуталось, все заврались, и никому из них верить нельзя…»

И еще хотел Бессаз поскорее напасть на след владельца орла, ибо был он по-прежнему убежден, что птица клюет печень не только из-за естественного желания поживиться, полакомиться куском, но и чтобы скрыть все улики убийства. И деревенские жители, которые якобы желают снять цепи с трупа… Может, хотят выкрасть его, чтобы помешать расследованию?

Бессаз решил вести себя очень осторожно, не откровенничать ни с кем и держать все свои сомнения при себе. Он сожалел, что так много рассказал Фарруху того, чего тот вообще не должен знать, — например, о своем намерении терпеливо дожидаться ливня, не считаясь со временем.

«Моя задача спрашивать, но не отвечать на вопросы. Сболтну что-нибудь лишнее, а они тут же используют это против меня… Может, перебираться из дома старосты в другое место? Он мне неприятен и подозрителен. Отправлю Фарруха вниз к его возлюбленной Майре, а сам поселюсь на холме и буду следить за орлом и за всем, что делается вокруг. Тем более, как уверял Фаррух, тепло соли снимает боли в суставах. Вернусь домой с почетом удачливого судьи да еще поправив здоровье… Впрочем, для начала надо пойти по всем домам деревни и выведать, кто же держит орлов? И Майру так ловко допросить, чтобы староста ничего не узнал…»

Обо всем этом Бессаз думал до и во время ужина, сидя напротив молчаливого старосты и Майры. Ели, не поднимая головы, в гнетущей атмосфере. Но Майра первая не выдержала и спросила, обращаясь к Бессазу:

— Что-нибудь выяснили?

— О да! Многое, — загадочным тоном ответил Бессаз и глянул проницательно в глаза старосты.

Но тот даже взгляда не отвел, сидел невозмутимый, продолжая шамкать беззубым ртом.

Бессаз же жевал медленно и ждал, что вот наконец староста встанет из-за стола и оставит их одних с Майрой.

Староста, похоже, и сам чувствовал нетерпение Бессаза, и, как только завыл ветер — неожиданный и частый здесь — и застучали ставни, Майра вскочила из-за стола, но отец опередил ее — остановил повелительным жестом и вышел сам.

— Разговор должен остаться между нами, — сразу же, как только староста закрыл за собой дверь, зашептал Бессаз, навалившись локтями на стол — к самому уху Майры, к ее маленькому ушку, от которого повеяло таким сладостным запахом духов, что у Бессаза закружилась голова.

— Если вы просите, — пожала она плечами.

— Что вы делали сегодня на холме? — хотел было спросить строго, но у размякшего, сладострастно улыбающегося Бессаза прозвучало игриво, с ревнивым укором.

Майра ничуть не изменилась в лице и ответила просто:

— Сегодня я не поднималась на холм…

Бессаз вдруг сам смутился, будто уличили его в подвохе. Ветер, хлопнув дверьми и окнами, так же быстро утих, уйдя смерчем в небо, и староста, который только теперь появился снаружи возле окна, не успел закрыть ставни. Он лишь чуть дольше, чем нужно человеку нелюбопытному, посмотрел в комнату, и Бессаз съежился от его тревожного взгляда.

Этот взгляд почему-то рассердил Бессаза, и он еле сдержался, чтобы не накричать на Майру, уличая ее в обмане, но вовремя подумал: а отчего бы ему не играть в открытую, почему надо говорить шепотом, чего остерегаться, тем более здесь нет ни одного человека, который бы искренне помогал ему. Облеченный властью, он должен поступать решительно и беспощадно.

— Тогда идемте со мной к холму, чтобы люди могли подтвердить или же опровергнуть мои слова, — сказал он Майре твердо.

Она призадумалась, и Бессаз уже хотел схватить ее за руку, чтобы вести насильно, но Майра согласно кивнула и добавила:

— Вы ведь сами хотели, чтобы наш разговор остался тайной. Что мне сказать отцу, если он спросит: куда мы направляемся?

— Говорите что хотите, мне все равно!

Они вышли из дома, и Бессаз еще раз удивился странностям здешней погоды. До ужина все вокруг было серым и тягостным — собрались над деревней соляные пары, идущие с холма, но вот неожиданно налетел ветер, покружился, забирая с собой пары, и стало тихо, легко дышать.

Ни возле дома, ни на площади не повстречался им староста. Быстро подойдя к первым домам, Майра и Бессаз стали подниматься наверх, и, едва очутившись на крыше, Майра спросила:

— Значит, вам, господин судья, интересно узнать?..

— Замолчите! — прервал ее Бессаз, подозревая в очередной уловке. — Я спрошу у них сам…

— Но все равно обращайтесь ко мне… Они не отвечают, когда их спрашивают прямо, без посредника. Они — люди простые, вырывшие себе норы в толще соли, и делают вид, что не понимают нашего высокого слога…

— Ах, вот оно что! Не понимают слога… Я им сейчас такое скажу! Живут, видите ли, в толще соли… И должно быть, не знают, что такое боли в суставах, — Бессаз остановился, сказав эту глупость невпопад, хотел еще добавить грубости, но совладал с собой, не понимая, запутывает Майра его или же говорит правду. — Это ваш досточтимый папаша, наверное, приучил своих прихожан обращаться к приезжему чиновнику, подавать ему жалобы и прошения только через его руки. Чтобы можно было, скажем, жалобу на него самого порвать и выбросить, как пустой клочок бумаги… Прекрасно! Были ли вы сегодня на холме? — спросил Бессаз и прислушался.

И голос снизу, который заставил его вздрогнуть, ответил: «Скажите ему, мы не помним, что было… Порывом ветра унесло все, что мы знали…»

— Порывом ветра?!.. — Голос этот, поразивший Бессаза, показался ему таким знакомым, что он закричал, невольно сжав Майре локоть: — Это же ваш отец?! Вы слышали?

— Отец? — Майра спокойно отстранила руку Бессаза. — Что ему там делать, в соляной норе мушриков? Мой отец никогда не заходит в их дома, чтобы не осквернять подошвы своих сандалий. Собирает людей на площади…

— Это был его голос… — шепнул Бессаз, боясь, что староста его услышит.

— Отец сидит дома. Давайте вернемся и проверим…

— Вы правы, мне, наверное, показалось, — сказал Бессаз, подумав, что снова допускает оплошность: даже с Майрой он не должен делиться своими догадками. — Идемте дальше…

Они прошли еще несколько шагов, и Бессаз окончательно прозрел: понял, что плуты, пользуясь его неопытностью, запутали его окончательно.

— Но я должен с честью выйти из положения и совершить правосудие, твердо решил я. — Ведь я тогда был так наивен, господа! — воскликнула черепаха. — Носил на плечах человеческую голову, а не то, что смешно торчит сейчас из жилетки!

— Я хотел бы поговорить с теми, кто держит орлов, Майра, — сказал Бессаз, прислушиваясь и ожидая ответа снизу.

«Смешной человек. Скажите, что у нас нет орлов. Тот, что клюет прикованного, прилетает издалека… божий посланник».

— Божий посланник? — вырвалось невольно у Бессаза — те же самые слова он слышал от Фарруха.

Значит, все они сговорились, чтобы помешать ему расследовать дело об убийстве, вся деревня, как один человек.

В прескверном настроении Бессаз повернул обратно. Сказали внизу: «Пошли назад. Он будет проверять, дома ли ее отец».

Майра, отставшая от него на холме, догнала Бессаза на площади и кокетливо шепнула:

— Пошутила… Я была сегодня утром на холме.

— Ну вот, видите, — великодушно и устало развел руками Бессаз, но тут же сделался подозрительным. — Нет, я вам не верю. Ни одному вашему слову.

— Правда, была… — сказала Майра, уже настойчиво. — Ходила смотреть: не труп ли это того человека, который исчез месяц назад…

— Месяц назад? — переспросил Бессаз, ничего не соображая.

— Да, месяц назад, во время ливня, отошла скала — и все увидели труп. И в тот же день пропал конюх из этой деревни, и я подумала, не его ли закопали в холме. И часть холма от этого и обвалилась, — бесстрастно, как будто заранее заучила, рассказывала Майра.

— Чепуха! — рассмеялся Бессаз, и смех его был нервозным, даже истеричным. — Не могли же они сначала заковать его цепями, а уж потом зарыть в холме… Постойте, постойте, — отчаянно замахал руками Бессаз, как бы боясь, что Майра помешает ходу его мыслей. — Они не могли его заковать и зарыть в холме. Так? Значит, они заковали его уже после того, как раскололся холм, — рассуждал Бессаз вслух, забыв о том, что рядом идет Майра, которой он не доверял.

— Нет, было не так, — возразила она. — Ливень смыл холм — и все увидели, что он уже прикован. Он был закован в холме еще до ливня.

— А орел? — в рассеянности спросил Бессаз.

— Говорят, что орел нашел к нему лазейку еще до того, как труп обнажился. Много лет все замечали этого орла, видели, как он кружит над холмом, но не понимали, почему он прилетает сюда ежедневно и летит потом на вершину, неся что-то в клюве…

— Вы меня пытаетесь запутать ложными показаниями, — прервал ее Бессаз, подходя к дому.

Майра в ответ сделала обиженный вид — старания ее не оценили да еще обвинили во лжи. Но вот лицо ее снова смягчилось, и она сказала с легким укором:

— Я ведь единственный человек, кто хочет искренне помочь вам…

— Это же самое говорит ваш отец. А еще раньше клялся тот тип, который приставлен отгонять орла… Помолвленный с вами, — язвительно добавил Бессаз, переступая порог дома и сразу же вспоминая тот сладостный запах, который шел от ее красивого ушка. — Ну, ну, хватит дуться, — пробормотал он, ласково потянув ее за мочку уха…

V

Утром следующего дня Бессаз проснулся рано и, лежа в постели, обдумывал, как быть дальше. Одно ясно: отныне он целый день должен быть на холме, а если удастся, то и ночевать там.

Ему осточертела угрюмость старосты, который, вместо того чтобы помогать, наоборот, все запутывает. Странное чувство, которое испытал Бессаз, услышав его голос во время прогулки с Майрой по крышам, до сих пор мучил его, а ночью он даже стонал от дурных сновидений.

«Это он, сидя в вырубленном доме, за соляными стенами, учил отвечать на мои вопросы, и орел — божий посланник — его выдумка».

Все это еще больше запутало дело, а тут еще рассказ Майры о конюхе, исчезнувшем в день обвала.

«Может, она была неравнодушна к конюху и ходила, чтобы выяснить, не его ли приковали за какой-нибудь проступок?» — подумал Бессаз и решил, что, если пропавший без вести в день ливня и прикованный не одно и то же; лицо, ему придется заниматься сразу двумя делами, возможно взаимосвязанными.

Не долго ломая над этим голову, всю вину за путаницу Бессаз перело-, жил на старосту: после благополучного завершения следствия он напишет городским властям записку о его подозрительном поведении.

Чтобы подчеркнуть свою независимость, Бессаз сказал старосте о свое ем желании жить теперь на холме и сразу же, после завтрака, вышел из дома.

Жители соляных домов, эти никогда не знающие боли, гниения, распада в чистой среде, вредной для всяких вшей, клопов, червей и прочей мелкой твари, опять начали следить за каждым шагом Бессаза. И Бессаз узнал от них нечто очень важное, а именно: что староста уже успел сегодня, опередив его, побывать наверху. Видно, старик решил не подвергать Майру риску, а пойти самому — он ведь всегда сумеет выкрутиться, если Бессаз узнает о его тайном посещении Фарруха.

Подумав об этом, Бессаз тут даже переменил тактику: решил следить только за старостой, не отвлекаясь на другие мелочи. Кто знает, может, он и есть тот убийца за благородной маской, злой волей которого исчезают бесследно одни, другие умерщвляются, закованные в цепи.

На словах рассуждает о терпимости к мушрикам, а на деле жестоко расправляется с ними за малейшее непослушание? И не есть ли это одна из тех деревень, где человек, которому доверили и судить и рядить, устанавливает удобные для себя законы, по которым и казнит, и милует.

«А в том, что сам староста вызвал меня и поставил на холме охранника, в этом тоже есть уловка и желание получить личную выгоду», — заключил Бессаз.

Тревожный, мучающийся в догадках, поднялся Бессаз на холм и подошел к краю обрыва, чтобы посмотреть на прикованного. Несчастный висел в той же позе, что и вчера, и только дыра, куда всякий раз просовывал свой клюв прилетающий орел, кажется, стала еще больше…

Обозлившись, Бессаз направился к Фарруху — тот нервно суетился, бегая взад-вперед с палкой, и Бессаз заметил, что нога его привязана длинной веревкой, конец которой тянется с верхушки холма.

Когда Фаррух побежал на край обрыва, веревка туго натянулась, чтобы удержать его от падения и обрыва, — ведь под ногами было очень скользко от соли.

— Зачем вы себя привязали? Что за маскарад?

— Не сердитесь, прошу… — Фаррух подбежал к Бессазу и бросился к его ногам, пытаясь обхватить их в знак покорности.

Бессаз ловко отпрыгнул назад, но Фаррух все бормотал:

— Чтобы не упасть вниз… Чтобы дьявол не толкнул…

— Почему вы вчера не были привязаны?

— Вчера так совпало: вы пришли — и веревка лопнула. Я спрятал ее, чтобы не отвлекаться от дела.

Бессаз не знал, что ответить на это, ибо объяснения Фарруха казались убедительными, хотя конечно же что-то все-таки было подозрительным во всей этой истории…

И вдруг над холмом опять закружил орел, и, едва хищник, сложив крылья, ринулся к добыче, Фаррух с криком бросился на край обрыва, замахнулся палкой, но не попал и на сей раз.

Понабдюдав за их поединком, Бессаз догадался, что веревка на ноге Фарруха как раз таки и мешает ему сразить хищника. Фаррух побежал было, дико крича, веревка, раскручиваясь, поползла за ним, но у самого края, когда Фарух замахнулся, чтобы ударить орла, веревка натянулась до отказа и удержала его в двух шагах от обрыва — будто кто-то невидимый вдруг оттянул его назад, чтобы не смог достать птицу.

Фаррух виновато опустил голову и вернулся назад. А Бессаз, не в силах сдержать себя, схватил веревку да с такой силой потянул ее к себе, что бедный страж упал и поцарапал подбородок до крови.

— Вот, оказывается, что мешает вам исправно служить! — закричал Бессаз и потряс веревкой у его носа. — Кто привязал вас? И зачем?

— Бог свидетель — я сам, — Фаррух продолжал ползать у его ног.

— Вы только притворялись, что хотели поймать орла! Немедленно снимите с себя веревку и прочь… долой с моих глаз! Не нужна ваша помощь! — решительно заявил Бессаз и отвернулся. Он стоял и ждал, обозревая местность и покручивая ус.

Перепуганный Фаррух бегал вокруг него, поминутно кланяясь, бормотал что-то о наказании старосты и, чтобы умиротворить Бессаза, подпрыгнул и погладил его щеку, но Бессаз был непреклонен. И даже ударил его по руке, после чего Фаррух вдруг размяк, побледнел и молча побрел вниз, но не в сторону деревни, а по тропинке, которая вела все дальше и дальше — по пескам, в пустыню…

Там, куда он направил свои стопы, еще никогда не ступала нога человека — одно лишь название самой местности — «Барса-кельмес» [25] — пугало, и Бессаз подумал, что, боясь старосты (а может, чтобы показать свою приверженность новой вере), Фаррух решил принять обет мученика, стать вечным странником…

Что ж, вольному воля, никто не сможет упрекнуть Бессаза за излишнее пристрастие к жениху Майры, — ведь он применил к нему одно из самых легких видов тазира [26].

Затем Бессаз стал осматривать место, где ночевал Фаррух, и увидел в скале просторную пещеру. Соль под ногами, вспотевшая от утренней росы, была все еще скользкой. Если Фаррух привязал себя веревкой, чтобы не покатиться к краю пропасти, тогда почему же она мешала ему сразить орла? «Все дело в старосте, — решил Бессаз, — Фаррух его мюрид, уже склоняющийся к принятию истинной веры, и, естественно, все делал так, как повелевал имам».

Но зачем старосте нужно, чтобы орел выклевал кусок за куском всю печень прикованного? Может, придумал он это в назидание ослушникам, чтобы те воочию увидели, какая кара их ожидает? Ведь Бессазу хорошо известно, что по судебной этике преступника часто наказывают не столько ради того, чтобы причинить ему страдания, а скорее — чтобы предостеречь, напугать ту сотню, тысячу из общества, кто помышляет или могли бы когда-нибудь помышлять зло.

Бессаз стал на краю обрыва и, привязав веревку к левой ноге, взял палку, решительно настроенный сразить орла при первом же его появлении.

Ждать пришлось недолго. Вскоре орел вновь устремился с вершины холма, и по взмаху его крыльев Бессаз определил на глаз скорость его полета. В ярости бросился и настиг его в тот миг, когда орел вытянул клюв, чтобы вонзить в тело прикованного.

Один ловкий удар, и орел, даже без хрипа, будто давно желал смерти, сложил крылья и упал вниз.

Стоя на краю обрыва, Бессаз наблюдал за тем, как труп птицы ударился о глыбу соли — перья надломились и разлетелись в разные стороны, и, непонятно отчего, то ли от невидимого воздушного сквозняка, то ли от каких-то малых энергий, высвободившихся из тела сраженного орла, прикованный затрепетал, позванивая цепями, и звон этот услышал даже Фаррух, ушедший уже далеко в глубь пустыни, — слуга вздрогнул и обернулся, но ничего не увидел, и почудилось ему, что это одно из видений, которые часто посещают странников в песках…

Довольный собой, Бессаз сел на край обрыва, чтобы еще раз внимательно рассмотреть прикованного, который продолжал позванивать цепями. И странно было слышать этот звон на его дрожащих ногах, словно теплая кровь от них расходилась по всему телу…

«Загадочно все это, — думал Бессаз, и страх, неожиданно охвативший его, заставил быстро подняться с места. — Похоже, я никогда ничего не разгадаю, а если и разгадаю, что мне от этого? Могут убить из-за угла ударом в спину, отравить — все настроены против меня… И если старосте нужно, чтобы я повел дело так, как он желает, что ж, я готов… Ведь в конце концов и он представляет власть. А ссориться и враждовать с людьми власти из-за какого-то соляного трупа — нехорошо… Тем более, на нас смотрит вся деревня — и посмеивается… Надо скорее кончать все — и уезжать…»

Вот так, еще вчера Бессаз был решительно настроен против старосты и желал знать тайну прикованного, чтобы наказать виноватых, сейчас же, на холме, сразив орла, он вдруг перестал верить в успех, запутался от загадок, которых с каждым часом все больше, и кажутся они теперь вовсе неразрешимыми.

Бессаз увидел, что тело прикованного и часть его спины и затылка ушли в соляную толщу скалы, — значит, труп действительно зарыт задолго до обвала, когда холм был рыхлым, а соль сыпучей, — давнее, очень давнее преступление… И ясно, что прикованный не имеет никакого отношения к конюху, который пропал в день обвала…

«Конюх… — прошептал Бессаз, чувствуя, как ревность сжимает его горло. — Неужели она… такая воздушная, утонченная… вся ароматическая… с красивыми ушами… И лошадь… навоз… бричка… топот копыт. И брань, поток брани из грязной пасти конюха… Нет!»

Он успокоился, не поверив в их связь, но удручало другое: теперь предстояло разрешить сразу два дела — о прикованном и пропавшем конюхе. Только надо угадать, какое из этих дел хочет закрыть староста, а в каком помочь ему.

Но не стоит осложнять, решил Бессаз, надо забыть пока о пропавшем (а если раскроется его, конюха, связь с Майрой, то и вообще поставить на его деле крест, тем более что никто о нем письменно не обращался, прося заняться пропавшим, — ни его родственники, ни староста) и все время уделить прикованному… хотя и не мог Бессаз отделаться от ощущения, что оба этих дела как-то связаны между собой.

Сомнения Бессаза были прерваны появлением старосты. Он неожиданно вырос из-за валуна на тропинке шагах в пятидесяти от того места, где Бессаз сразил орла.

«Вот и он… Самое время действовать решительно и беспощадно», подумал лихорадочно Бессаз — у него уже заранее был приготовлен рад вопросов, которыми он хотел прижать старосту к стене. Главными аргументами был убитый орел и Фаррух, делавший все, чтобы уклониться от своих обязанностей.

Ведь не мог же староста не знать о веревке и о том, что Фаррух лишь притворялся и вовсе не думал прогонять орла.

Староста, уличенный во лжи, сразу перестанет быть спесивым и надменным и постарается как-то искупить вину. А Бессаз постарается унизить его и пошлет назад, чтобы староста принес ему убитого орла.

Дорогу вниз староста, вне сомнения, знает хорошо, тогда как Бессазу все пути туда казались непроходимыми из-за камней и соляных глыб.

Итак, желая применить власть, — а сила власти, как учили Бессаза в мазхабе, лучше всего чувствуется, когда даешь понять противнику, что знаешь о его бесчестии, — Бессаз встал, чтобы обратиться к старосте, ибо был уверен, что тот уже поднялся к нему наверх.

Но каково же было его удивление, когда Бессаз не увидел нигде фигуры старосты — ни на площадке, где он стоял, ни на тропинке, ведущей наверх. Бессаз подождал еще немного, думая, что вот сейчас он появится из-за валуна…

Но прошло столько времени, что староста мог уже подняться к нему, переговорить и, опозоренный, снова спуститься в деревню.

Бессаз в нетерпении ходил по площадке взад-вперед, путаясь в веревке, которой сам себя привязал. И решил тут же спуститься вниз, чтобы арестовать старосту. Запертого в собственном доме, держать его до окончания расследования. Словом, избавиться от единственного из оставшихся людей, которые всячески мешали ему, — ведь Фаррух был изгнан в пустыню, а Майра, похоже, не проявляла никакого интереса к его делам, кроме одного только раза, когда желала узнать, не конюх ли это прикован.

А жители деревни и вовсе пассивны — никто из них не старался попадаться на глаза Бессазу, знал он только, что на верхний ярус холма они не взбираются, уходят утром на пастбища, с простивоположной стороны, и тайно поклоняются своим глиняным ансабам в пещере, танцуя в исступлении вокруг костров и бросая в огонь жертвенных овец…

Если староста докажет свою невиновность, рассудил Бессаз, он тут же его освободит, но чтобы старик не жаловался на произвол, можно припугнуть его, обвиняя в халатности, нежелании помогать правосудию.

И пока Бессаз в раздумье отвязывал на ноге веревку, вдруг пронзила его невероятная мысль: а что, если Фаррух, привязавшись к скале, отождествлял себя с прикованным, как бы ставя себя на его место, чтобы разделить с ним страдания?

Ведь есть же такие, в чем-то ущемленные люди, которые при виде чужого горя сами кажутся несчастными, чтобы почувствовать с истерзанным связь и даже насладиться своим мученичеством. Недаром же, ползая у ног Бессаза и умоляя не прогонять его в пустыню, Фаррух вдруг пожаловался на свою немощь, чтобы вызвать сочувствие, и пробормотал:

— Не надо, я умру там от жажды… У меня печень больна… смертельно…

Не был ли прикованный собутыльником, закадычным другом Фарруха, может, даже его ближайшим родственником? Не дай бог, все это осложнило бы дело, запутало, и Бессаз попытался туг же отбросить прочь эти догадки, ибо в противном случае надо заново допросить Фарруха, который уже наверняка шагал по пескам «Барса-кельмеса», зная, что назад пути нет…

Впрочем, догадки эти, казавшиеся поначалу нелепыми, потом подтвердились, правда с совершенно неожиданной стороны. Прикованный и Фар-рух, привязавший себя веревкой, и вправду оказались родственными душами, но не пострадавшими, а виновными.

Но не станем забегать вперед, читатель, теряя нить повествования, доверимся рассказу черепахи — ведь она знает больше и лучше нас…

…Не помнит уже Бессаз, о чем говорили ему вдогонку мушрики, по крышам которых он прыгал, — спешил, чтобы посадить старосту под домашний арест. Единственное, что его заинтересовало в их разговорах, — то, что староста, идущий к нему наверх, неожиданно свернул куда-то в сторону, но Бессаз и сам об этом догадался.

Но едва он прошел по крыше последнего дома и спустился на площадь, как староста сам предстал перед ним, выйдя из дома и неся труп орла за хвост.

Не сбавляя хода, Бессаз сделал ему навстречу еще несколько решительных шагов, желая объявить об аресте, но добродушно улыбающийся, чуть усталый староста умерил его пыл, и вместо повелительного жеста и грозных слов Бессаз невольно пробормотал приветствие, поглядывая на орла, который, уже засыхая, ронял одно за другим перья…

— Я так беспокоился за вас… Слава аллаху, что вы так быстро прошли по этой джанабе [27]… и никто вас не оскорбил, не ограбил, — сказал старик, приветливо кивая, и, помолчав, добавил: — Вам, наверное, показалось странным, отчего это я, направляясь издали к вам, неожиданно исчез? Вы — человек добрый и милосердный, наверное, подумали, что подо мной провалилась какая-нибудь крыша и я упал к ним в пучины, задыхаясь в джанабе от смрада и нечистот… Я даже был уверен, что вы броситесь спасать меня, старика… Но, к счастью… Просто еще издали я увидел, как вы ловко сразили орла, и, поднимаясь к вам, чтобы выразить восхищение, подумал: а не лучше ли мне спуститься обратно и найти труп орла? Я очень боялся, что мушрики, радуясь, унесут его раньше меня, чтобы выдернуть перья из хвоста и, украсив свои маски, плясать вокруг огня в исступлении… Вы бы лишились важной улики… Но подняться к вам вторично, уже с орлом, я не решился, ибо в моем возрасте проделать такой путь наверх… простите, нелегко.

Старик был сегодня на редкость словоохотлив, и Бессаз решил, что ему, наверное, приятно оказать гостю такую услугу. Видно, решил схитрить и отвести подозрения, да еще активно помогать Бессазу, ибо и дальше уклоняться от дела было бы прямым вызовом городскому чиновнику, которого староста сам пригласил в деревню для расследования.

Бессаз вдруг засмущался от мысли, что староста может догадаться о том, что еще минуту назад он твердо намеревался арестовать его, и, чтобы отвлечься и не показать своей растерянности, Бессаз взял орла и стал осматривать его со всех сторон. Это был крупный хищник, темно-бурый, с черным клювом и когтями; перья его, покрытые соляной пудрой, поблескивали на солнце.

Староста, чуть приоткрыв рот, с удивлением следил за тем, как Бессаз вертел орла в руке, пытаясь найти след от удара.

«Уж не подвох ли какой? — снова сделался подозрительным Бессаз. Может, это другой орел, подставной?» Но когда с трудом разжал птице клюв и увидел на ее языке комочки, непроглоченной ворованной пищи, успокоился: видно, палка его просто оглушила орла, не оставив на теле кровавых следов.

Староста вдруг тоже заговорил об этом, желая поделиться своими сомнениями:

— Вы, должно быть, думаете, почему на теле орла нет следов от вашего удара? Мне это тоже кажется странным. И я думаю, что это все-таки не тот орел, которого вы сбили. Да! Да! За несколько дней до вашего приезда мне тоже удалось наконец сразить орла, подумал: слава богу, избавились. Но потом вижу, что уже другой стервятник кружится над холмом. Затем Фаррух убил еще одного, я другого, пока наконец мы не поняли, что их великое множество… как стая ворон… И все будут стоять и ждать своей очереди, ибо ед-, ва погибнет один, как его место тут же занимает другой орел… ни повадкой, ни окраской — ничем не отличающийся от предыдущих… Этот, видимо, отдал душу дьяволу, задохнувшись от ядовитых паров…

— А где же, простите… которого убил я? — Старик заметил, как побледнел Бессаз.

— Его, наверное, сразу же, подхватив на лету, унесли другие орлы… Они такие номера проделывают в воздухе, так ловки, что заглядишься с открытым ртом…

— А жители деревни? Не могли ли?..

— Нет, я следил.

Бессаз молча вернул птицу старику. И как ни сдерживал себя, чтобы не выдать растерянности и волнения, старик все же заметил, как дрожат его руки.

— Прошу вас в мой скромный дар аль-исхан [28], - широким жестом староста пригласил его в дом. — Вам надо отдохнуть… И забыть все эти неприятности. Все уладится…

И старик повел его в дом и, на секунду прислонившись к двери, вздохнул, как бы сочувствуя Бессазу, оказавшемуся в таком скверном положении. Загадки, одна запутаннее другой, а теперь еще эти орлы, стоящие на страже и сменяющие друг друга…

Садясь за стол, Бессаз почувствовал такую усталость, что еле поднял руку, чтобы сделать жест старику, приглашая и его садиться напротив.

Староста сел и уставился на Бессаза — весь внимание, — и Бессаз, уже почти ничего не соображая, вдруг признался:

— А ведь я шел сюда с намерением арестовать вас…

— Боже милостивый!

— Нет, нет, не пугайтесь, прошу вас… Это было необдуманно и глупо…

Скорее бы закончить это дело. Прошу вас, помогите мне, чтобы я мог уехать со спокойной совестью…

Староста молча разглаживал пояс на своем плаще.

— Уверяю вас, я с первой же минуты старался помочь, но вы подозревали меня…

— Сейчас не время вспоминать старое, — остановил его Бессаз, — Я доверяю вам. Более того, впредь буду делать все по вашему совету, человека опытного и мудрого…

Тарази сделал знак, чтобы черепаха замолчала, и повернулся к двери, где уже давно слышалось покашливание. Черепаха умолкла и, удивленная, тоже повернула морду.

— Абитаю не терпится показать вам одежду, — сказал Тарази, вставая. А мы пока тоже немного развеемся…

VI

— Итак, все на местах — и я могу продолжить свой печальный рассказ, сказала черепаха и театрально развела руками, как бы прося снисхождения за свою несколько затянувшуюся историю.

С каждым днем заметно оживлялась получерепаха-получеловек, и на морде ее все реже появлялись страдальческие гримассы… освобождаясь от того, что было тяжелого на ее сердце, и успокаиваясь, она заметно располнела заботами Абитая, правда, настолько, насколько применительно это слово к форме черепахи.

— В тот самый вечер, когда я обещал старосте во всем следовать его советам, в хорошем расположении духа я вышел погулять с Майрой по площади, недалеко от дома.

Староста, всегда хмурившийся и ворчавший, если заставал меня с дочерью, на сей раз как бы поощрял наше желание прогуляться — улыбался нам из окна и махал приветственно руками, резонно думая, что приятный вечер, проведенный с Майрой, еще больше скрепит наш со стариком союз…

Наши тестудологи уже знали по прежним рассказам Бессаза, что площадь эта, маленькая и темная, вымощенная булыжником, — место собраний и молений — намазгох, конечно же не очень вдохновляла Бессаза, желавшего поухаживать, пококетничать с Майрой, но ему не хотелось подниматься по тропинке и слышать голоса селян, которые уже порядком осточертели ему, ибо всегда готовы были соврать, оклеветать, — чем еще им заниматься в своих соляных мешках долгими вечерами при свете коптящего бараньего жира?

Бессаз хотел отдохнуть, желал забыться, не думать ни о прикованном, ни об орле, который наверняка уже заступил на место сраженного, чтобы с новыми силами продолжать атаки на печень несчастного. И как только Майра попыталась заговорить о пропавшем конюхе, Бессаз тут же остановил ее, взяв за холодную руку.

— Не надо, — взмолился он, — я хочу посвятить вечер только вам и не желаю слышать ни о прикованных и пропавших, ни о привязанных и сраженных…

— Что ж, — воскликнула она смеясь, — я рада. Просто я боялась ваших подозрений…

— Да какие подозрения?! — Бессаз сделал удивленно-наивный вид, но помрачнел, вспомнив о конюхе. Хотел спросить: «Вы и… простите, конюх…» — но не стал, подавил ревность. — Просто в первые дни рвение повело меня в другую сторону — и я запутался в несущественных деталях, хотя более опытный судья конечно же не стал бы ходить вокруг да около, а решительно, без всякого сомнения стал бы на верный путь, вместо того чтобы искать владельцев орлов и прочее, — довольно путано сказал Бессаз. — А какие тут могут быть владельцы орлов? Это целая воровская шайка птиц… И сейчас я уже тоже повернул на верную тропу… благодаря помощи вашего отца…

— Отца?! — вдруг встрепенулась и остановилась Майра. Но затем, испугавшись, что старик может увидеть ее из окна, вымученно засмеялась и пошла дальше.

Такое поведение ее конечно же не ускользнуло от взгляда Бессаза, но он решил ничего не замечать и ничему не придавать значения, что мешало бы его благодушному настроению.

— Да, вашего отца, — с легкой беззаботностью сказал Бессаз. — И я сожалею, что с первого дня не воспользовался советами столь многомудрого человека. Ведь мы оба стражи порядка, выполняем одно и то же дело. А вы, очаровательное существо, должны поддерживать в нас уверенность… и хорошее настроение, — вставил Бессаз, давая понять, что не желает больше пользоваться ее услугами и советами.

Этим он деликатно отстранял Майру от любой попытки хоть как-то повлиять на расследование. И если еще учесть и другой, не менее решительный шаг Бессаза — изгнание Фарруха, который также все запутывал, да и то, что перестал искать среди селян владельцев орлов, ломать голову над численностью хищников и начисто вычеркнул из дела пропавшего в ливень конюха, — будущая работа его намного облегчалась.

Домой они вернулись поздно, и Бессаз был удивлен тем, что старик еще не ложился спать. Он встретил их, держа свечу у дверей, и, заглядывая Бессазу в лицо, улыбался, желая, чтобы тот на сон грядущий запомнил его приветливым и услужливым.

Старик замечал, в каком прескверном настроении ложился Бессаз в постель после каждой прогулки с Майрой, ворочался, недовольный, вскакивал, чтобы с силой захлопнуть окно.

Да и у самого старика ночи были беспокойными. Позавчера, например, Бессазу послышалось сквозь сон, как он кричит на свою дочь и угрожает ей…

Сейчас же старик был без меры радушным, и Бессаз подумал: как мало нужно, чтобы расположить человека к себе, сделать другом, надо просто дать понять, что ты нуждаешься в его поддержке, и человек, существо сострадательное, сразу же откликается на зов.

«Как хорошо, что я не арестовал его, не написал жалобу своему начальству, — думал Бессаз, лежа в постели. — Это совсем испортило бы дело, и гнусный, тяжелый осадок остался бы на душе… Слава богу, я, кажется, не сказал о нем дурного ни Майре, ни Фарруху. Нет, нет, я не обидел старика ни словом, ни жестом…»

Бессаз живо представил его тяжелую жизнь среди упрямых, диких мушриков — без бога в душе и без царя в голове, — которые так и норовят обвести его вокруг пальца. К тому же старик страшно одинок, и его не может не терзать мысль о незамужней пока дочери, которой уже двадцать пять, а здесь, куда ни кинь взор, не найдешь достойного человека — одни конюхи, пастухи, солекопы, люд мелкий и темный, а она ведь как-то призналась, что благородных кровей, в роду ее был и министр при дворе эмира, правда умерший от запоя… но все же, шутка ли, министр… везир…

И Бессазу стало жаль бедного старика, вынужденного жить в скромном, маленьком домике из двух комнат, на жалованье обыкновенного городского писаря, хотя и выполнял он работу за пятерых должностных лиц.

Имам без помещения для молитвы, без мечети, фундамент которой, по его словам, был заложен на площади лет десять назад, но с тех пор заброшен, ибо город обещает, но в конце года опять не дает денег на строительство, и легче, как говорится, слепому стать снова зрячим милостью божьей, чем выпросить хотя бы копейку у его прихожан на благотворительность, — мушрики уже весь камень фундамента растаскали в свои соляные убежища.

Мучаясь от жажды, Бессаз поднялся с постели и тихо, ощупью направился на кухню, где спал теперь старик. Гостеприимный, он поселил Бессаза в своей комнате, а сам устроился кое-как в неудобстве на крохотной кухне, заваленной старой, ненужной мебелью.

Бессаз тихо нажал на дверь, уверенный, что старик давно уже спит, и остановился, сконфуженный.

При зажженной свече старик, сидя на постели в белом ночном халате и чепчике, необычайно худой и нелепый, натирал какой-то терпкой мазью средний палец руки. Близоруко моргая, он уставился на дверь, думая, что зашла дочь, подождал, но, разглядев наконец Бессаза, застонал и тут же растянулся на постели, поспешно укрывшись одеялом, но оставил открытой лишь руку, которую мазал, — выставил ее на подушке рядом с головой — напоказ Бессазу.

Бессаз глянул на его руку и заметил, что палец, который тщательно опускался в склянку с мазью, теперь так согнут, что похож на обрубок.

— Мне показалось, что вы зовете… — пробормотал Бессаз. — Простите… — И направился поспешно к двери, еще раз бросив взгляд на его скрюченный палец, будто сведенный параличом.

Старик ничего не ответил от растерянности, а Бессаз, так и не выпив воды, пошел к себе.

Полчаса назад Бессаз лежал и размышлял о том, что же переменило его отношение к старику, — ведь еще сегодня он намеревался держать его как арестанта взаперти. Откуда этот тончайший психологический сдвиг — из страха ли, из простого желания найти себе союзника в столь запутанном деле?

Но ведь вовсе не обязательно клясться в любви и верности своему союзнику, можно просто делать с ним общее дело, но соблюдая при этом как лицо, занимающее более высокое служебное положение, определенную дистанцию. Хотя все, видимо, не так просто: началось с чувства жалости, когда старик принес ему убитого орла, и еще этот палец на руке, который показался Бессазу наполовину отрубленным.

И все же непонятно: не вид же этого пальца мог так повлиять на Бессаза, палец, который, как теперь случайно выяснилось, был нормальным, не сведенным ни судорогой, ни параличом. Просто старик так ловко сонгул его, чтобы Бессазу показалось, будто это обрубок. И сделал это нарочно, чтобы тронуть Бессаза жалостью, зная о его чувствительной натуре.

Ну, а почему сейчас, когда подвох раскрылся, старик снова повторил свой жест и даже выставил руку напоказ?

Неужели он надеялся, что Бессаз при свете слабой свечи ничего не разглядел, не заметил обмана? А может, держать палец скрюченным, чтобы походил он на обрубок, — одна из его дурных привычек? Или все-таки он страдает судорогами, да еще такими болезненными, что приходится каждую ночь перед сном натирать пальцы мазью?

Если это болезнь, то старика конечно же жаль, и, может быть, само сознание молодости, силы и примирило Бессаза с немощным имамом.

Утром они решили вместе подняться на холм и поработать весь день не покладая рук. За завтраком Бессаз смотрел, как старик ест левой рукой — И с непривычки почти всю еду мимо рта — на скатерть, и все из-за того, что не хотелось ему смущать гостя видом пальца, сведенного судорогой.

«Старик конечно же желает направить расследование в выгодную для себя сторону, — думал Бессаз. — А впрочем, для прикованного уже все равно, как поведу я расследование — против него или за… Доброе имя мертвому, его реабилитация — фетиш, пустой звук. А вот для живого человека, например для того же старосты, — доброе имя может помочь получить надбавку к жалованью или выдать дочь за достойного человека… И кто меня осудит, если я пойду на поводу у старика ради того, чтобы сделать ему доброе имя… Есть много вариантов применения фуру аль-фикха [29] — этой святая святых юридической практики.

И ни под одну из них не подкопаешься. Все будут верными. К тому же староста — лицо официальное, возьмет и сам напишет на меня жалобу. Не надо портить с ним отношений. Кто знает, он тут ковыряется, копается в глуши… И такие земляные черви чаще всего и имеют сильных покровителей… может, самого Денгиз-хана? И хотя я по должности выше старосты, Денгиз-хан примет неудовольствие старика ближе к сердцу, чем мой рапорт… Не знаю, насколько верой и правдой служил эмиру все эти тридцать лет староста, но одно то, что он состарился на своей службе, дает ему право быть обласканным Денгиз-ханом. Мне же эмир может крикнуть: „Вы еще доживите до его лет, посмотрим…“ — если, конечно, пожелает повернуть голову в сторону моего ничтожества… А селянам, как и прикованному, должно быть, безразлично, чем кончится расследование…»

«Идут…» — услышал Бессаз, едва вместе со старостой ступили они на крышу и пошли, перешагивая через острые глыбы соли, разбросанные на ее поверхности.

«Помирились…»

Это последнее замечание о примирении почему-то особенно рассердило Бессаза, и он повернулся к старосте:

— Какие они развязные! Смеют обсуждать даже то, что для скромных селян обсуждать не пристало…

— Что поделаешь?! — развел руками староста. — Мне порой бывает жутко среди них…

— Их надо наказывать! — решительно заявил Бессаз. — Я бы не остановился даже перед анвой! [30] Призвал бы сюда из города отряд стрелков, они бы живо забыли о своих идолах!

Но староста промолчал, видимо не согласный с такой крайней мерой.

— А ирония, с которой все это говорится! — не успокаивался Бессаз. Как будто они чем-то превосходят нас, людей образованных, занимающих положение в обществе…

Внизу, в соляных мешках под крышами, его слушали, но молчали, видимо не решаясь пререкаться. А староста, пройдя в молчании добрую сотню шагов, побледнел и тяжело задышал, и Бессаз поддерживал его за локоть до самой площадки, где висел прикованный.

Старик благодарно кивал ему и был трогателен в своем усердии не жаловаться на трудность подъема.

Но, глянув на скалу, Бессаз поразился от неожиданности: труп каким-то чудом держался сам, все цепи, до единой, были сняты с него и унесены куда-то. Наполовину вогнанный в соляную стену затылком, несчастный даже не изменил позы — обращенные к небу распростертые руки, будто высеченные из белого мрамора, тоже висели над головой без цепей.

— Ах, бандиты! Мунафики! [31] — закричал Бессаз, но староста, кажется, не удивился, увидев этот грабеж.

— Да, это селяне, — только кивнул он в знак согласия. И стал утешать Бессаза, взяв его под руки и отводя подальше от края обрыва. — Они как дети… — В голосе старика, кажется, даже послышалась теплая нотка. — Им все надо пощупать руками, попробовать на зуб. Уверен, что сейчас они, собравшись вместе, ломают голову над тем, как это замюгутые кольца цепей, без насечки, вдеты друг в друга по всей длине… Поверьте, в том, что они сделали, нет злого умысла. Они посмотрят все, проверят, но, так и не поняв секрета вдетых в звенья колец, повесят цепи обратно… Непременно повесят, — повторил он так, будто был уверен, что селяне прислушиваются к каждому его слову, а не скажи он этого, не заступись за своих прихожан, — значит, жди от них еще какого-нибудь подвоха.

— Хорошо еще, что несчастного зажала соль, — примирительно сказал Бессаз. — А если бы он упал?.. Поди тогда и попробуй собери его кости… Об этом они хотя бы догадывались?

— Конечно, догадывались, — мягко улыбнулся староста. — Некоторые вещи они понимают лучше нас, эти дети природы…

— Что вы имеете в виду? — нахмурился Бессаз, заложив руки за спину в решительной позе.

— Многое, — загадочно ответил старик. — Они понимают, что поступили нехорошо и что надо обязательно вернуть прикованному его цепи, — говорил староста внимательно слушающим его мушрикам.

— Да бог с ними, с цепями! — вдруг засуетился Бессаз и забегал по площадке, не зная, что делать, ибо злило его все время то, что староста заступается за своих односельчан, — Надо что-то придумать… Во время ливня или при сильном ветре несчастный сорвется вниз. Медлить нельзя! — И посмотрел на старосту, ожидая его ответа, — ведь теперь он решил действовать только с согласия старика и во всем следовать его воле.

Мудрый старик будет направлять Бессаза так ненавязчиво и незаметно, будто Бессаз вполне самостоятелен и независим в своих поступках. У обоих будет совесть чиста, когда соблюдут они правила игры. Хотя, если призадуматься на досуге, может сделаться Бессазу гадко, мерзко, ибо молодая душа его впервые приняла такое тяжкое испытание… но времени на терзания уже нет, да и все вроде бы уже решено…

— Я думал подождать, когда пойдет ливень, но выжду… — пробормотал Бессаз.

— И правильно, — согласился староста и посмотрел озабоченно по сторонам, словно искал кого-то. — После ливня слой станет еще толще. Ведь холм весь в соляных парах, как в ядовитом ореоле…

— Об этом я не подумал, — удрученно сказал Бессаз. — Так вы советуете?..

— Обвязать себя веревкой, спуститься к несчастному и начать осмотр. Хотите, я обвяжусь?..

— Что вы! Не утруждайте себя!

Староста вынул из-за пояса маленькую лопату и повертел в руках.

— Эта штука пригодится…

— Да, да, — Бессаз посмотрел вниз с обрыва и содрогнулся, представив себе, как будет висеть на такой высоте. А старик тем временем с тщательностью завязывал узлы на веревке, проверяя на прочность, — заодно он пожурил Бессаза за халатность и торопливость, с которой он ранее привязывал к ноге веревку.

— Вы обрекали себя, молодой человек, на верную гибель, — добавил он так, словно пока еще не в открытую и неназойливо старался подчеркнуть свое превосходство.

Приготовив все, староста отошел и сел на возвышенности. Ему хотелось находиться подальше от веревки на случай, если Бессаз все еще в глубине души не доверяет ему. И желая все время быть на виду.

Бессаз, слегка задетый этим, уже хотел было снова объясниться, уверяя старика в том, что не сомневается в его преданности, но решил, что лучше не говорить больше на эту тему.

Короткой молитвой староста благословил Бессаза. И Бессаз стал спускаться и после нескольких нервных движений почувствовал себя увереннее, когда ноги его коснулись ямок, — подобно лестнице они были прорублены до того места, где висел прикованный.

«Это вырубили, чтобы достать цепи», — догадался Бессаз, спускаясь по следам грабителей, и староста все подбадривающе махал ему рукой.

Нога Бессаза нечаянно задела голову прикованного, раздался глухой звук, который так напугал следователя, что у него в глазах потемнело.

— Соляной панцирь окаменел, — с трудом овладев собой, крикнул он старосте, ибо бедняга, услышав, как Бессаз застонал от страха, вскочил, бледный и дрожащий.

Еще шаг, и Бессаз повис рядом с прикованным и — странное дело — не чувствовал ни сострадания, ни омерзения, хотя и касался плечом тела мученика, над которым так жестоко надругались.

Бессаз был спокоен, наверное, оттого, что не видел его лица, закрытого соляной маской. Лишь тупой звук раздался, когда Бессаз ударил его по груди лопатой, но ни комочка соли не отлетело…

— Соль как камень, — повторил он, и староста, который сидел и переживал, наблюдая за действиями Бессаза, даже привстал.

Соляной панцирь нельзя было снять, не поранив тело прикованного, и пока Бессаз думал, как быть, вдруг заметил что-то в его правой руке.

— У него что-то в руке, — сообщил он старосте.

Старик тряхнул головой и чуть было не сказал: «Я это знал», но вовремя спохватился, подумав, какой вышел бы конфуз, проговорись он сейчас.

— Что это может быть? — вслух размышлял Бессаз. — Надо снять осторожно…

— Попытайтесь, — сказал староста. — И хватит на сегодня… Боюсь, как бы у вас голова не закружилась от паров…

Бессаз уперся ногами в то место, где, прикрытый соляным колпаком, выпирал живот прикованного, и стал постукивать лопатой, чтобы раскрошить соль на его руке.

Узкий и длинный предмет этот наклонился, — видно, прикованный слегка разжал руку, и, если бы не ловкость Бессаза, который на лету схватил предмет, он полетел бы вниз, на крышу, и какой-нибудь мушрик из простого любопытства взял бы и разломал предмет, чтобы посмотреть, что же там внутри…

Сжав находку зубами, Бессаз поспешил наверх, ибо ощущал уже легкое головокружение от паров. Староста подбежал и помог ему подняться на площадку.

— Вот важная улика, — Бессаз облегченно вздохнул и сел, чтобы лучше рассмотреть предмет.

— Да, тут что-то есть, — согласился староста, заботливо стряхивая с его одежды соляную пудру. — Извините, что вам пришлось самому спускаться за этим… Был тут один страж, но он или приболел, или просто решил увильнуть от дела…

— Фаррух? Я прогнал его. Он большой притворщик, лишь делал вид, что отгоняет орла…

— И хорошо сделали! Пусть пасет овец… Теперь вы убедились: они только притворяются… Впрочем, — спохватился старик, — я зря все время ругаю их, у вас может сложиться дурное мнение и обо мне. Ведь говорят же: у плохой паствы — плохой пастырь…

— Я о вас так не думаю. — Покрутив в руке загадочный предмет, Бессаз встал — не терпелось поскорее спуститься вниз, чтобы заняться находкой. Усилия добрых людей чаще бывают тщетны. Те, к кому обращена ваша вера, недостойны ее. Они не ведают, где добро, а где зло… Я же вижу, как вы стараетесь — без сна и отдыха, — говорил Бессаз, приближаясь к крышам. Ваш скромный облик, ваш дом, где благородная бедность соседствует с душевной щедростью, ваше презрение к суете… но вы не поняты теми, кто должен с благоговением внимать вам, вместо того чтобы красть цепи.

Чтобы придать своим словам еще большую искренность, Бессаз взял старосту под локоть, доверительно заглядывая ему в лицо:

— Для кого мы стараемся, к кому обращаем свои порывы, думаю я часто в тоске и не нахожу ответа… Только знаю я одно — молча и терпеливо делать свое дело… и вы увидите: вас назовут шахидом [32], будут упоминать ваше имя рядом с именами святых.

— Ну что вы?! Вы меня совсем… окрылили. — Старик по-отечески вдруг прильнул к плечу Бессаза, пустив, кажется, и скупую слезу. — Но и вы, прошу вас, не поддавайтесь унынию. Это иссушает душу. Верьте! Верьте! И вам воздастся… — Голос имама стал мягким и вкрадчивым, а жесты полны изящества. Даже губы его, сухие и жесткие, вздулись, налились краской, и другой, более греховный человек, ищущий очищения, тут же припал бы к его ногам, чтобы принять благостный поцелуй в лоб.

Бессаз еле удержался от такого соблазна и сделал энергичный жест рукой, как бы пытаясь защититься.

— Я не унываю, — пробормотал он. — Теперь я уверен в успехе. Нелишне было бы добавить «после ваших ободряющих слов», но Бессаз решил смолчать, чтобы староста полностью не почувствовал свою власть над ним.

На площадке их встретила Майра наигранным весельем, бегала вокруг отца, шутила с ним, и тот поцелуй, который так опрометчиво не принял Бессаз после проповеди на холме, достался ей.

Приятно было видеть, что у отца с дочерью вновь сложились родственные, полюбовные отношения, и все потому, решил Бессаз, что он сблизился со старостой. Ведь еще вчера дочь была так недоверчива к отцу, ибо решила действовать с Бессазом сообща, чувствовала его поддержку. Теперь же, когда двое мужчин сделались союзниками, ей надо было ладить с обоими, боясь немилости.

И Бессаз переступал порог дома, в котором три человека, бывшие чужими, решили действовать дружно и в согласии…

VII

Увлекшись историей черепахи, мы на время забыли еще об одном ее терпеливом слушателе — Тарази. Это тем более досадно, ибо именно Тарази заставил заговорить на понятном нам человеческом языке чудище и мы узнали пусть пока еще не законченный, сбивчивый, местами противоречивый рассказ Бессаза, самую что ни на есть банальную, тысячу раз слышанную нами ранее историю первых служебных шагов молодого человека, неопытного и самонадеянного, который был вынужден пойти по ложному пути, спасовав перед трудностями.

Да, старая, как этот мир, история… И для Тарази она была скучной, даже утомительной, — словом, ничем не взбадривала, не возбуждала бесстрастного тестудолога. Единственное, чем мог заинтересовать его рассказ черепахи, — так сказать, моральной своей стороной, ибо вносил некоторую путаницу в основную идею натуралиста… Но Тарази не торопился с обобщениями, тем более что и черепаха еще не до конца поведала историю своего танасуха…

Сейчас она сидела во фраке и недовольно вертела мордой по сторонам.

— Смотри, голубчик, как мне в нем неудобно, — говорила она Абитаю, оттягивая пальцами воротник и приглаживая его к складкам шеи.

— Встань-ка, встань… — суетился Абитай, смущенный тем, что не угодил приятелю.

Черепаха нехотя поднялась, но закашляла и села, неуклюже подмяв фалды своего фрако-халата, — бедняга страдала насморком, и слезы так и текли из ее глаз, застревая в ямках черных щек.

— А как хвост, не давит? — не в силах сладить с упрямой черепахой, развел руками Абитай…

— Шею давит… Ну, иди, утомил ты меня, — прогнала черепаха Абитая, и Абитай, удрученный, вышел и что-то бормотал, видимо ругая себя за оплошность и неточность в выкройке фрака.

В коридоре, приблизившись к свету, он долго и внимательно смотрел на свои пальцы, затем стал шевелить ими, как бы рисуя по воздуху. Он вроде бы исполнял танец — ритуал, — вдевал нитку в иголку, затем засовывал нитку в рот и щелкал воображаемыми ножницами, что-то удлинял, что-то укорачивал. Проделав все это несколько раз, но так и не найдя ошибку в выкройке, Абитай мазнул рукой и заторопился к комнате Тарази, постучал.

— Молодой судья ждут, — заявил он, не дожидаясь ответа. И горделиво пошел затем по коридору, спустился вниз, чтобы заняться своим обычным делом — рубкой стеблей, которые каждую ночь вырастали так, что закрывали ворота снаружи и их нельзя было открыть, чтобы выйти.

Абитаю по-прежнему не разрешали сидеть с тестудологами, слушать черепаху. Но как близкий приятель он знал о жизни черепахи гораздо больше, нежели Тарази и Армон.

Вечерами, когда Тарази уходил к себе, чтобы вместе с Армоном порассуждать об услышанном, Абитай бесцеремонно врывался к черепахе, приятели обнимались, соскучившись за день, и Абитай гладил ей хвост с дежурной шуткой на устах:

— На месте, на месте, не оторвали, — и хохотал…

Затем они устраивали пирушку, наедались и напивались вдоволь. И черепаха, которой надоедал дневной светский, сдержанный рассказ, была теперь грубой по-хамски, бесцеремонной, пьяной, — словом, получала отдушину.

За дружеским ужином она снова, более кратко, рассказывала, посмеиваясь над каким-ниубдь жестом Тарази, его привычкой накручивать кончик бороды на палец или выдергивать непроизвольно волоски из густых бровей и подолгу разглядывать их, — говорила о своих связях с Майрой, о блудливых повадках Фарруха, жалела одинокого старосту, живущего без женщин, — словом, давала волю своим чувствам и эмоциям.

Его рассказ, днем беспристрастный, с изложением одних только фактов, унижающих Бессаза своей откровенностью, перечеркивался в его сознании вечером, во время пьяных оргий. Он чувствовал свое превосходство над Абитаем — так чувствует себя уверенно человек, продающий за сходную цену дурное и подлое, в котором нуждаются.

Не в пример Тарази, сидящему с угрюмым видом, не прерывающему черепаху, не задающему ей вопросов, Абитай, наоборот, был жизнерадостен, хохотал, поддакивая, восторгался, закатывал в удивлении глаза, пил ежеминутно за здоровье рассказчика, лебезил и благоговел, — словом, был благодарным покупателем дурного.

— Ты — прекрасный малый, — обнимал ее в приливе чувств Абитай, затем подолгу пьяно смотрел на это странное существо — получерепаху-получеловека, чувствуя, что ущербное вместе со здоровым и делает ее душу отзывчивой. Когда к тебе снова вернется человеческий облик, я уеду с тобой. И мы погуляем на славу! Только ты брось, не работай больше в суде. Это суд и сделал тебя таким… — И Абитай, зарывшись лицом в ее шерсть на животе, пускал слезу.

— Решено, приятель, я буду жить тихо, — с дрожью в голосе отвечала черепаха. И, чуть повернувшись боком, поглаживала кончиком хвоста лицо Абитая — и делала это так легко и ласково, что Абитаю в самый раз бы замурлыкать, как коту.

Сейчас, когда Тарази и Армон зашли к черепахе, она, продолжая растирать шею, ворчала на своего приятеля. Но, помня о крутом нраве Тарази, тут же, едва они уселись по своим местам, начала чуть возвышенно — нервным тоном:

— Сегодня, господа, я расскажу о первых признаках недомогания, после чего я обнаружил на своем теле хвост…

Но Тарази остановил ее и попросил быть последовательной и продолжить с того, на чем вчера остановились, а именно — с рассказа о предмете, который Бессаз вытащил из руки прикованного и принес домой.

Бессазу не терпелось сразу же пощупать, разглядеть со всех сторон предмет, чтобы найти важные улики. Староста следом тихо зашел к нему в комнату, но, видя, что Бессаз поглощен всецело находкой, так же неслышно вышел, не желая мешать ему.

Хотя и договорились они работать теперь сообща, деликатный старик подумал, что есть еще в их отношениях такая незримая черта, которую он не может переступить без того, чтобы не нарушить тайну следствия.

Бессаз слышал, как старик зашел, но поверился слишком поздно — старик уже успел выйти.

«Почему он ушел? Я ведь сидел и ждал, что он будет тонко и ненавязчиво вести меня по пути, который ему выгоден», — подумал в недоумении Бессаз и окликнул старосту.

Старик сразу явился — на всякий случай он, оказывается, стоял за дверью и ждал.

— Мне нужна ваша помощь, — сказал без обиняков Бессаз, вертя предмет перед самым носом старика, чтобы определить его вес. — Посоветуйте, как же мне снять корку соли и не повредить то, что внутри? Лопатка здесь не поможет…

— Вы правы, — староста поковырял ногтем корку соли, затем попробовал кристаллик на зуб и поморщился. — Я принесу пилочку, один надрез — и вы увидите, что там внутри… А внутри там что-то есть, слышите, какой издает он странный звук? Послушайте…

Бессаз поднес находку к уху, а староста тем временем сбегал за пилочкой.

— Ну, как? — спросил он, возбужденно потирая руки, будто давно истосковался по полезной работе.

— Действительно, гудит… Дайте, мне пилочку и благословите…

Старик прочел краткую молитву, после чего Бессаз стал пилить осторожно, хотя и торжественно, словно вторгался в чью-то святую тайну. Соль крошилась и сыпалась на стол, а староста собирал ее на ладонь и долго разглядывал кристаллики, как бы ища среди них драгоценный. Затем выбрасывал все это в окно, суетился и был похож на ребенка, которому доверили важное дело.

Когда Бессаз сделал надрез, пила заскрипела, задев что-то твердое, которое хрустнуло…

— Есть, — шепнул староста, да так, словно сказал не Бессазу, а в сторону, стоящему за дверью, будто тот, невидимый, и вел расследование.

Бессаз же осторожно отделил обе части соляной трубки, и на стол упала тростинка толщиной в два пальца. Точнее, длинный камышовый стебель, похожий на кальян, которым курильщики вдыхают гашиш.

— Кажется, мы напали на след курильщика гашиша, — хохотнул Бессаз, не подозревая еще, что это в шутку сказанное и станет впоследствии главным доводом против прикованного…

Забывшись на мгновенье, староста раньше Бессаза схватил со стола камыш и разглядывал его лихорадочным взглядом.

— Кажется, вы правы. Взгляните, внутри еще одна трубка, похоже, каменная, а на самом донышке — пятна копоти… Простите, — спохватился он и прижал ладонью рот, чтобы скрыть волнение, — я не навязываю вам свои выводы. Я лучше уйду…

Бессаз пристально посмотрел на старика и усмехнулся:

— К чему вы всякий раз притворяетесь? Ведь мы с вами обо всем договорились… В чем-то ваши выводы кажутся мне более зрелыми и глубокомысленными… И в какие-то минуты я доверю вам больше, чем себе, одним словом, Бессаз намекал, что ему надоела эта игра и пора старосте открыто сказать, чего же он добивается от следствия…

Но староста повел себя странно, желая по-прежнему казаться человеком, ищущим только истину.

— Нет, лучше я уйду, — пробормотал он, — и немного прилягу, устал… Простите…

Бессаз посмотрел, как он закрыл дверь, затем нащупал в камыше, а потом и увидел внутри каменную трубку, от которой шел резкий запах горелого.

Осторожно вынул Бессаз эту трубку: по всему было видно, что из нее когда-то выглядывал язычок огня, потухая и разгораясь снова…

Разложив все это на столе — два спиленных куска соляной трубки, камыш и отдельно каменную трубку, — Бессаз сидел с озабоченным видом, желая вникнуть и сделать кое-какие выводы.

Но долго не мог связать по смыслу между собой — ни каменную трубку с камышом, ни соляную с орлом… хотя — при чем здесь орел? Он ведь уже давно вычеркнут из дела… И только неуместная шутка о курильщике гашиша все время вертелась в сознании, как ни желал Бессаз от нее избавиться. Она была так назойлива, что Бессаз уже хотел поверить в нее, чтобы успокоиться. И хотя понимал, что каменная трубка со следами копоти сама по себе ничего не доказывает без связей с другими уликами, но у Бессаза не было ничего другого, кроме версии о курильщике. Тем более, в его воспаленном, горячечном сознании она предстала вполне зримо, в ощутимых контурах, даже картинах.

«Кто обвинит меня в плохом расследовании? — спрашивал себя Бессаз. Прикованный был найден после обвала, — значит, убийство это давнее. И может, убили его не в этой деревне. Ведь рассказывал же староста, что холм был некогда глыбой соли и приплыл сюда, когда здесь было море… Кто знает, может, убийству этому много десятков, а то и сотен лет — ведь в соляном саване труп может сохраниться вечно… А кто опровергнет, что убийство совершено в другом месте или даже в другой стране? Да, прикованный этот чужестранец — зимми! [33] А поскольку он чужестранец, дело его должно быть расследовано по законам его страны. Да!»

Этот довод так взволновал Бессаза, что он вскочил из-за стола, чтобы объявить старосте о прекращении расследования. И уже направился к двери, но остановился в раздумье:

«Староста, конечно, давно догадывается о том, что прикованный чужестранец. Но все же — почему он вызвал меня для расследования? Значит, ищет выгоды. Но какой? Пусть не хитрит и не притворяется. Если надо старику… для чего — непонятно? Для престижа, для прикрытия злодеяния чего угодно… Я готов объявить прикованного самим дьяволом…»

Бессаз снова сел за стол, в задумчивости глядя на трубки и камыш. И вдруг вспомнил, как старый судья, передавая ему дела, рассказывал, что частенько преступников наказывают прямо на глазах у всех, держа для всеобщего обозрения над их головами вещь, которую они украли или пытались уничтожить.

Пастуха закопали в песок вместе с овцой, которую он пытался украсть, у преступника и жертвы торчали только головы. Пастух на чем свет ругал овцу, а та блеяла безумно, и так до тех пор, пока беркуты не выклевали им глаза.

В другой деревне человек был привязан к дереву с топором на шее только за то, что хотел отсечь свой палец на ноге, чтобы не идти в рекруты.

«Но неужели за курение гашиша человека надо приковывать к скале? — думал Бессаз. — Если он пойман первый раз — полагается брать с него штраф, злостного же курильщика посылают на два года в тюрьму. Оглупление собственного рассудка курением этой дряни — есть сознательное уклонение от своего дела, обязанности, наконец, долга перед семьей, своим государством… Курильщики выражают стихийное недовольство самой жизнью. Они сознательные самоубийцы… — Так ловко, цепляя одну мысль за другую и идя не криво и хитроумно, а прямо, кратчайшим путем, Бессаз додумался и до этого: — А что, если курильщик гашиша совершил еще одно преступление и украл что-нибудь? К примеру, огонь? Нес, спрятав в каменной трубке, оттого она и закоптилась… Огонь — божий дар, его не крадут. А он почему-то спрятал огонь внутри трубки… Может, замышлял о поджоге? Нет, это кажется поспешным выводом. Надо еще раз осмотреть прикованного… Хотя доказать его виновность — в моих… вернее, в интересах старосты… Но надо хотя бы собрать против курильщика еще-два-три, пусть незначительных, факта…»

И Бессаз быстро оделся, взял трубку и вышел из комнаты. Староста, который сидел на кухне и аккуратно поправлял себе бороду, вскочил и отложил ножницы. Он смотрел на Бессаза — весь внимание, желание помочь, но Бессаз решил не тревожить старика. Он сказал:

— Мною установлено, что прикованный — чужестранец. Убийство произошло не у вас в деревне — можете быть спокойны… В другом месте… и, кажется, очень давно…

— Да, — одобрительно улыбнулся старик, — я тоже так подумал. Но, пожалуйста, не говорите об этом пока никому… Даже Майре. Иначе все будут смеяться над тем, что я вас вызвал. Ведь правосудие должно установить истину, независимо от давности и места преступления, не так ли?

— Верно. Поэтому мне хотелось бы еще раз подняться на холм. А вы оставайтесь…

— Я бы тоже желал, — на всякий случай пробормотал старик, еще раз высказывая готовность помогать Бессазу.

— Вы утомитесь… ведь подъем?

— Сделаем так: я закончу стрижку бороды и поднимусь за вами…

— Мне хочется вернуться до сумерек…

— Тогда разрешите, на всякий случай, подождать вас внизу, — сказал старик, возвращаясь на кухню и щелкая ножницами вокруг своей бороды.

Бессаз согласно кивнул, но старик уже и не смотрел на него, уверенный, что они договорились, Бессаз быстро прошел через площадь, поеживаясь от прохлады, и взобрался наверх, не обращая внимания на бормотания под крышами. Только раз, когда ему показалось, будто заговорили они о трубке, Бессаз остановился. И вправду, кто-то сказал: «Мы забыли отнять у него и трубку», — на что возразили: «И сотня таких трубок не покроет его долгов…»

Бессазу сначала показалось, что речь идет о том, чтобы отнять трубку у него, — это был бы слишком дерзкий поступок, за который он будет беспощадно наказывать.

Но подумал: о каком долге идет речь? И как мог чужестранец задолжать им? Нелепость! Хотя… впрочем, чужестранец мог быть купцом, привез сюда ножей или сабель, всякий железный хлам, но его так надули мушрики, что он разозлился, да еще остался в долгах.

Бессазу сделалось дурно от всех этих головоломок, и он решил не думать, чтобы не отвлекаться от главного. Если будет в этом нужда, он спросит — и староста разъяснит ему, о каких долгах они говорят…

Бессаз, поднявшись на холм, стал обвязывать себя веревкой. И спустился он на этот раз к прикованному легко, без трепетного волнения и, едва уперся коленом об его живот, заметил, что корка соли на трупе стала еще толще.

Куски обвалившейся скалы, видно, все время испарялись, и соляной вихрь, поднимаясь наверх, закрыл прикованного еще одним слоем. Пройдет немного времени, и несчастный, если его не снимут со скалы, полностью закроется панцирем и уйдет в скалу, а холм примет такую же форму, как до обвала. А после сильного ливня или землетрясения опять треснет — и так бесконечно, прикованный будет то исчезать, то снова появляться, если жители деревни не догадаются предать его тело земле, насыпав сверху холмик из песка.

Но все это никак не взволновало Бессаза, был он озабочен тем, как просунуть прикованному в руку камышовую трубку, чтобы посмотреть на него в такой позе.

Дыра, откуда Бессаз только вчера вынул камыш, уже заметно сузилась, и ему пришлось сильно наклониться. От неосторожного движения он почувствовал боль в спине, которую он ранее никогда не ощущал. Будто невидимая болезнь, тихо, исподволь подтачивающая его, вдруг дала о себе почувствовать тупой болью…

— Боль то утихала, то опять беспокоила, — сказала черепаха. Начиналась она здесь, — она подняла и показала свой хвост, — затем пробегала по спине до самой шеи и, отдавшись в голове, исчезала, оставив слезы на глазах…

Услышав об этом, Тарази вдруг непроизвольно пощупал свое горло и поморщился, словно боль, о которой рассказывала черепаха, передалась ему и он с трудом подавил ее в себе, проглотил. Еле заметный жест этот, однако, не ускользнул от взгляда черепахи, и она, воспользовавшись мимолетным состоянием Тарази, сделала паузу, чтобы отдышаться.

Мы уже упоминали о том, что не только Тарази изучал черепаху, но и черепаха подмечала его смешные привычки и жесты и часто передразнивала его, чтобы развеселить Абитая. Но с каждым днем, то ли от естественных внутренних изменений, то ли оттого, что человеческая ее половина во время противостояния планет и особенно в полнолуние начинала преобладать над звериной, она не только подмечала все внешнее в Тарази, но и, делаясь тоньше, чутче, чаще задумывалась над жизнью тестудолога. Конечно, задумывалась не в нашем, человеческом смысле — продолжительно и настойчиво, ища в нем слабости и пороки и злорадствуя, а урывками, часто бессвязно… просто мысль мелькала и забывалась, не оформившись…

Не секрет, что слуги знают все о своих хозяевах, а Абитай, не будучи исключением, рассказывал черепахе все, что узнал о Тарази от Армона, то, что сам подсмотрел и подслушал…

— Отовсюду его гонят, как блаженного. Всюду он чужой, неуживчивый. Внешне спокоен, будто наплевать ему на всех… но — нет! Мятежный… и душа его всегда в загадочном смятении! Что он ищет? Ересь сочинил, как господь принимает посетителей. — И Абитай выразительно покрутил пальцем возле своего виска. — Представляешь? Ему руку за это хотели отсечь, язык вырвать… И правильно бы сделали. Ведь посуди сам: аллах создал людей, зверей и птиц в том облике, в котором они существуют неизменно со дня творения… А он задумал дерзнуть. Упрямый, холодный… Боюсь, если ему удастся вмешаться в божественное ремесло и что-то сделать… лучше не попадаться ему на глаза. Он меня, даджжаль [34], - ударял себя в грудь Аби-тай, — просто так, ради прихоти или утоления злобы, превратит в змею… и тогда потянет меня лентой в темную, сырую нору… Может, он и жену свою постылую желал превратить в гиену, а она, ужаснувшись, сбежала от него, забрав детей…

— Он был женат? Никогда бы не подумал, — усмехнулась черепаха, но тут же смягчилась, прониклась жалостью к Тарази.

Мысль снова начерталась в ее мозгу прерывистыми пунктирами: чего он ищет? Одинокий… Что тревожит? Что режет его на части? И даже она своим куриным умом понимала, как несчастен Тарази, несмотря на свой нормальный человеческий облик.

Но наш тестудолог был по-прежнему безжалостен, не позволял черепахе расслабиться, ибо, услышав о приступах блуждающей боли в теле Бессаза, сразу сообразил, что рассказ подошел к важному месту.

Но до того как начался очередной, более продолжительный приступ, Бессаз успел засунуть в руку прикованному трубку и, приглядевшись внимательно, понял по его позе, что трубка была насильно втиснута ему в кулак уже после того, как несчастного приковали. Видно, убийцам было мало того, что они заковали его в цепи, для впечатляющей картины посрамления не хватало этой трубки.

Пока Бессазу казалось, что он так умно догадывается об этих тонкостях казни, пары снова покрыли трубку слоем соли, и Бессаз уже не мог ее вынуть обратно. Жаль, лопатку, которую так настойчиво всовывал ему в руку староста, он не взял.

Бессазу ничего не оставалось делать, как поспешить на площадку, ибо почувствовал вдруг приближение нового приступа. Он только успел отвязать веревку с ноги, и боль, на сей раз резкая, нестерпимая, пронзила его всего.

В дурном настроении Бессаз спустился с холма, и староста, ждавший его внизу, в беспокойстве спросил:

— Что-нибудь случилось? Вы бледны…

Бессаз решил скрыть свое недомогание, ибо заболевший судья мог вызвать у всех лишь иронию. Он поспешил успокоить старика:

— Просто устал. Спуск сегодня был трудным. Но зато я сделал важное наблюдение. Так что через денька два я смогу возвращаться в город…

— Нет, не так скоро. Я не отпущу вас, — сказал староста, дружески взяв Бессаза под руку. — Вам надо будет отдохнуть в наших краях после столь сложного дела. Ведь кроме деревни и этого холма, один вид которого удручает человека, у нас есть прекрасное место для охоты. Совсем недалеко, у озера, там много дичи, а в камышах — тигры. Нет, нет! Если потребуется, я напишу вашему начальству, чтобы оно разрешило вам остаться… Они не откажут, зная мое одиночество и тоску по общению с образованными людьми. Могут же они хоть раз понять чувства бедного имама?..

— Разумеется, поймуг, — сказал Бессаз рассеянно, боясь, как бы не повторился приступ еще до того, как они зайдут в дом.

Прислушиваясь к каждому своему движению, он поспешил к себе в комнату, извинившись перед стариком.

— Вы не против, если я немного прилягу? А через часик-другой расскажу вам о своих выводах…

— Ради бога! — засуетился старик, поправляя Бессазу постель; — А я пока попрошу Майру приготовить что-нибудь вкусненькое…

Но Бессаз конечно же не мог уснуть — лежал и со страхом прислушивался к тому, что творится в его теле, и если поначалу ему казалось, что боль в спине — от неосторожного движения на холме, то сейчас Бессазу было ясно, что все гораздо серьезнее.

Во время каждого приступа, все чаще мучившего его, будто что-то менялось у него внутри — обрывалось, свертывалось, завязывалось в тугие узлы в самых неожиданных местах, где все, наоборот, должно быть гладко, расслаблено…

Боль, пробегая по телу, бросала его в холодный пот, заставляя пределывать такие немыслимые движения, так корчиться… Он уже не чувствовал своих мускулов, помимо своей воли прижимался, например, животом к жесткой постели и отбрасывал руки и ноги в нелепой позе, похожей на черепашью.

Ему хотелось куда-нибудь спрятать голову от боли, и он закрывал ее рукой, старался просунуть под грудь, поражаясь, как это ему удаются такие сложные, немыслимые движения, которым позавидовал бы любой акробат.

С трудом ему удалось немного успокоиться. И, закрывшись одеялом, Бессаз решил потереть свою спину, но вдруг с ужасом нащупал длинную опухоль — от ягодицы до самой лопатки через все тело.

— Кстати, — добавила черепаха, — у меня с самого рождения был небольшой нарост, что-то вроде копчика. И помню, как отец, купавший меня, частенько посмеивался, щелкая пальцем по этому наросту, и называл меня «хвостатым мальчиком».

Вспомнив тогда в постели о своей кличке, Бессаз успокоился, решил, что поранил свой копчик, поскользнувшись на холме, опухоль от грязи на-it гноилась и расползлась по всему телу.

«Отлежусь несколько дней в постели и уеду из этой проклятой деревни», — подумал Бессаз. И постарался забыть о своих неприятностях, ибо живо представил, как будет ухаживать за ним старик, приятно и преданно суетясь и молясь за его выздоровление.

«Союз превратится в нежную дружбу. Я ведь так устал, так истосковался по людскому участию…»

Да, дело, за которое он взялся с напористой упрямостью, сделало его одиноким в атмосфере всеобщей лени и равнодушия… И в глубине души он даже был доволен тем, что слег, — впереди у него несколько дней домашнего уюта, тепла, сочувствия, хотя временами его нет-нет да и тревожила вся эта оказия с воспаленным копчиком.

«Как мне, молодому и сильному, показаться теперь перед старостой и Майрой таким немощным, беспомощным, иигущим сочувствия? — грустил Бессаз. Не исказит ли это в их сознании мой образ? Человека, так смело проведшего трудное, почти неразрешимое дело?»

— А то, что расследование мною уже закончено блестяще, в этом я не сомневался, — сказала черепаха. — Оставалось лишь узнать о хитром старосте. А о своей болезни я решил рассказать ему после нашей откровенной беседы. Так сказать, с обоюдного согласия сторон… Раненый, я еще больше поднимусь в их глазах как человек пострадавший, выполняя свой долг…

Но, боясь, как бы ему не стало еще хуже, Бессаз решил позвать старосту, чтобы рассказать ему о своем последнем восхождении на холм.

Как всегда бродивший где-то за его дверью, старик тут же явился на зов Бессаза и, сделав полушутовской реверанс, объявил:

— Прошу на ужин… в теплом семейном кругу.

— Уже? — Бессаз от неожиданности досадливо поморщился, но не от боли — староста перебил ход его мыслей.

— Нас ждет тушеная баранина… с таким ароматом… словом — эмирское блюдо, — не сказал, а пропел старик и беспечно и дурашливо, в унисон своему наигранному настроению, послал в сторону кузни воздушный поцелуй, видимо предназначенный искусной поварихе Майре.

Бессаз не сдержался, и вдруг захохотал, и чуть не свалился на кровать, где снова, уже на глазах изумленного старика, проделал бы невольно движения в позе черепахи.

«Потеха, — думал он в ужасе, — старик со своими дурацкими выходками и я, готовый ерзать по кровати, как черепаха…» И его снова пробрал нервный смех.

— Мужчины, стол накрыт! — услышали они голос Майры и оба застыли в нелепых позах напуганных шутов.

Первым опомнился развеселившийся старик и стал толкать Бессаза в сторону двери, а Бессаз в страхе вертелся и так и сяк, как бы тот не задел его больную спину.

Бессаз сел за стол, но продолжал улыбаться и подмигивать Майре, чтобы поддержать веселье ее отца.

— Ну, довольно, папа, — с укором глянула Майра на отца, и тот кашлянул, сел и стал серьезным.

— Славно же мы побаловались, — заключил он.

Бессаз принялся за еду, но староста все не мог прийти в себя после столь неожиданного веселья. То ли оправдываясь, то ли сожалея, старик добавил:

— Ко мне часто теперь возвращается детство. И я думаю: не прощание ли это?..

— Да полно! — сказал Бессаз ничего не значащую фразу. Старик, грустный, наклонился, но не ел, а ковырялся в тарелке. Майра сидела рядом с Бессазом и поглядывала на него — ласково, хотя и с укором. В последние дни они почти не виделись, и сейчас, за вкусным ужином, несмотря на недомогание, Бессаз решил быть к ней внимательным. Ему не терпелось поделиться своими наблюдениями на холме, но, чтобы не отягощать обстановку такого дружеского вечера серьезной беседой, Бессаз решил начать как бы между прочим, делая вид, что сказал просто для поддержания разговора…

— Видите ли, — пробормотал Бессаз, разрезая ломтиками баранину, — наши наблюдения насчет его тростинки оказались верными. Представляю, что бы делал сейчас этот человек, окажись он за нашим столом?! Он набил бы свою трубку гашишем и предложил бы покурить с ним за компанию, уверяя, что это еще более обострит ощущение от вкусного ужина. Мы, есте-, ственно, отказались бы, но он по-хамски тыкал бы нам под нос свою трубку, г упрашивал, хохотал, ведя себя отвратительно. — Поймав на себе удивленный взгляд Майры, Бессаз пояснил: — Я говорю, Майра, о прикованном…

— Да, это был бы не очень желанный сотрапезник, — согласился староста и умолк, чтобы пожевать, шамкая, мясо.

— Гашиш? — переспросила Майра наивным тоном. — Я слышала об этом, но никогда не пробовала…

Старик ласково погладил ее руку и снова глянул на Бессаза, готовый его слушать.

— Гашиш, Майра, курят безнравственные люди, преступники и самоубийцы. Стараются заглушить вину, которая терзает их. Другие и вовсе не могут сами разобраться… Боятся жизни и хотят забыться… Впрочем, — сверкнул глазами Бессаз, — я не был бы против, окажись этот злостный курильщик сейчас в нашей компании. Вы бы увидели, как он юлит, хитрит, чтобы увильнуть от моих вопросов. Но я прижал бы его к стене фактами. Я, спросил бы: почему ты нес в своей трубке огонь и куда нес? Не надо быть очень умным человеком, чтобы догадаться спрятать внутри тростинки и каменную трубку. И вот я вижу, как господин этот идет, прекрасно одетый, не-;, много беспечный, как любовник, идет не прячась, не украдкой, а свободно, и вертит в руке, как клоун, свою тростинку вправо-влево, как будто она пуста, и насвистывает. Увидев стражу, он сразу же притворяется прихрамываю-, щим, чтобы опереться на свою тростинку, а там горит огонь. Куда и зачем? — воскликнул Бессаз, но тут же сморщился и сел, ибо почувствовал, как крадется внутри его боль.

Чтобы не была заметна гримаса на его лице, Бессаз наклонился над тарелкой и поспешно проглотил кусок мяса. Пытаясь улыбнуться, он хотел дать понять, что ничего не случилось, а сам вдруг подумал, что у него, больного, есть что-то общее с прикованным, ибо оба наказаны страданием, хотя: курильщик — большим, Бессаз — меньшим. И поэтому нехорошо говорить о нем так мерзко. Пусть лучше старик рассуждает о нем, тем более что человек он заинтересованный…

Перетерпев еще одну пробежку боли, Бессаз поднял голову и посмот-; рел на спокойно сидящего старосту.

— Так куда он, по-вашему, нес огонь? — спросил он старика.

— Мне кажется… — пробормотал староста, но не стал продолжать, лишь пожал плечами, как бы говоря, что он не вправе вести Бессаза по следам своих умозаключений.

Чуть было не разозлила Бессаза вся эта игра, и хотел он крикнуть: «Я несу всякий вздор о прикованном — и все для того, чтобы вы наконец при-, знались, чего вы от меня хотите!» Но сдержал гнев и вежливо продолжил дурацкую игру:

— Не кажется ли вам, что, шагая так беспечно и играя тростинкой, он; нес огонь, чтобы поджечь? Дом, склад, тюки с шерстью, наконец…;.

— Верно, иначе они не стали бы его приковывать, — тихо сказал староста и робко кашлянул при этом, давая понять, что не настаивает на своей версии и готов в любую минуту отказаться от нее.

— А может, наоборот: он шел, чтобы согреть окоченевшего, разжечь костер в доме больного? Или обогреть руки своим детям? Маленькие, такие беспомощные детские руки… — сказал Бессаз, чтобы придать своим умозаключениям остроту и сложность.

— Право, я не знаю, — хотел было снова уйти от прямого разговора староста, но Бессаз подбадривающе кивнул ему, чтобы старик не уклонялся.

— Если для благородных целей, то непонятно, почему он прятал огонь? как бы размышлял вслух староста. — Огонь от бога. Бог дал огонь, чтобы каждый, кто не согрет, голоден, мог взять его — согреться и насытиться. Но если вы прячете то, что не должно быть спрятано, что другие несут открыто, — не есть ли тут злой умысел? Простите, — спохватился старик, — может, я говорю бред?

— Нет, вполне здраво. А не думаете ли вы, что ему за долги или, скажем, за провинность не разрешено было пользоваться огнем? Поймите, я говорю это, учитывая законы другой страны, ведь прикованный — чужестранец. И наверное, есть такие страны, где суд может запретить свободно пользоваться огнем. А у прикованного, скажем, больные дети, и вот ради них он и решился на такой отчаянный поступок…

— Вы уверены, что он — чужестранец? — удивленно спросил старик и быстро нахмурился. И сказал довольно резко: — Все равно, он совершил преступление, нарушив запрет мужа. Да и откуда вы взяли, что у него были больные дети? — спросил староста, — А если, как вы говорите, долги… вместо того чтобы покрыть их, он пошел на воровство. Это и достойно высшего наказания! — Голос старика был суров и бесстрастен, Бессаз опустил голову, улыбнулся — наконец-то старик понял, чего от него хотят, и перестал притворяться.

— Но не такого сурового, правда? — задал вопрос Бессаз.

— И в мирском суде, и перед божьим он заслуживает суровой кары, смахнул пот с лица староста. — Если еще учесть, что он много лет курил гашиш… Люди приковали его после своего суда, а орел — это божье наказанье. Птица, падкая на всякую дрянь, переваривает и яд. Печень его была отравлена гашишем и источала яд — это вы сами видели…

— Да, гашиш, — повторил Бессаз. — А я-то думал, почему орел все кружил над холмом?.. Птицу эту действительно привлекает всякая гниль…

— Я не понимал, — сказала черепаха, — почему староста так суров к прикованному. Ведь обычно священники стараются смягчить вину человека, ссыпаясь на божье милосердие, прощение и прочее. Но когда я узнал, что судит он не просто преступника, а мушрика, все стало ясно. Но об этом после, господа! — воскликнула она, поглаживая хвост…

И мы, читатель, будем терпеливы и дослушаем, что сказал Бессаз за столом. А сказал он, вставая и поглаживая ус, следующее:

— Итак, нами доказана виновность прикованного, человека безнравственного, злостного курильщика гашиша, который пытался совершить или уже совершил поджог, украв огонь. И по законам своей страны он был прикован к скале вместе с трубкой, которая для нас была важной уликой! Я так и доложу в городе… А теперь, пользуясь вашим гостеприимством, я останусь здесь еще на несколько дней, чтобы отдохнуть… А может быть, и поохотиться на тигров…

— Чудесно! — в один голос воскликнули отец и дочь, и Бессаз пожал протянутые к нему руки и поспешно сел, чтобы справиться с накатывающейся болью.

Слабым жестом попросил он Майру положить ему в тарелку еще баранины.

А староста все сопел над своей тарелкой, все вздыхал, ерзал и покашливал.

— Вижу, вы простудились после прогулки на холм, — сочувственно сказал ему Бессаз.

— Кажется, да, — мрачно ответил старик. Затем подвинулся к Бессазу, но тот, боясь, что боль скрутит его, сделал невольный жест, как бы прося не касаться его плечом.

— Не могли бы вы оказать мне маленькую услугу и объявить ваши обвинения моим прихожанам? — спросил староста, но так, как будто не придавал своей просьбе особого значения. — Сказать просто, без красот, как есть…

— Мог бы, конечно. Но Им-то какое дело? Они, как я заметил, равнодушны к происходящему.

— Чтобы снять кривотолки, слухи и сплетни. Прошу вас, как друга, как сына… Это заставит их хотя бы раз задуматься над тем, что такое грех и как он карается, что такое милосердие и как оно успокаивает и облагораживает. — В тоне старика теперь слышалась мольба.

— Если это подкрепит ваши проповеди, я готов, конечно, еще раз подняться на крыши…

— Это поможет и Майре. — Староста снова погладил руку дочери.

— А при чем тут Майра? — У Бессаза тоже возникло сильное желание!: поласкать Майру, сидевшую с независимо-равнодушным видом, как бы говоря, что Бессаз волен и отказать просьбе отца, она не нуждается в защите.

— Мои прихожане считают, что в этом деле замешана и Майра. И чтобы заступиться за ее честь…

— Майра? Но что общего между Майрой и прикованным? — испуганно глянул на нее Бессаз, но она даже не шелохнулась, а сидела, протянув руки через весь стол, да так, что они чуть не касались груди Бессаза.

— Лгуны пустили слух, что между ними что-то было. И поэтому он наказан. — Староста приложил салфетку к влажным глазам и дернул плечом как от нервного тика.

Бессаз долго не знал, что и думать и как переварить эту нелепицу.

— Бедные вы люди, — наконец нашелся что сказать, — как вы можете жить среди ископаемых? Ведь для них логика и здравый смысл ничего не значат! Связывать чужестранца, казненного много лет назад, с Майрой — это дикость, которая должна быть тут же высмеяна! — воскликнул Бессаз, а сам подумал, что именно теперь самое время потеребить ее пальцы, протянутые к нему, теплые, белые, ждущие ласки и успокоения.

Староста сделал вид, что не заметил, как Бессаз сжал ее пальцы, а Майра опустила глаза. И, взбодренный, Бессаз встал, чтобы, не теряя времени — ибо здоровье его ухудшалось с каждым часом, объявить приговор селянам.

— Прошу за мной, — пригласил он старика, и тот засеменил за Бессазом, шаркая сандалиями.

— Главное — подчеркните, что его покарал божий суд, — попросил он. Он поклонялся огню, идолам и истуканам. И не признавал аллаха милосердного… «Божий суд — долгий суд, долго терпит, да больно бьет», — и вдруг пропел, шепелявя, легкомысленную песенку, из тех, которые поют священники на досуге, после утомительно длинных проповедей, как отдушину, и бросился открывать Бессазу дверь.

Сильный ветер ударил им в лицо, и Бессаз невольно прижал руками ноющую спину, чтобы защитить от холода.

Стемнело, хотя дорога на холме была еще видна.

«Идут…» — услышали они, едва прошли по первым крышам, но Бессаз шел, не останавливаясь, к самой середине деревни, чтобы речь его была услышана всеми.

«Торопятся, староста еле дышит, бедняга. Сейчас объявят что-то важное…» — говорили снизу, и эти идиотские объяснения злили Бессаза сильнее, чем когда-либо.

— Отсюда хорошо будет слышно то, что я хочу сказать вашим прихожанам?! — громко спросил Бессаз, решительно остановившись на плоской крыше, местами уже обветшалой, из щелей которой торчала солома.

— Да, — закивал староста, — отсюда слышен даже шепот… писк комара и зов горлинки — этой кроткой божьей птицы. — И покорно сложил руки на животе, словно готов был выслушать проповедь лица более высокого сана аятоллы — и внимать благоговейно и трепетно.

Бессаз принял строгий вид и хотел было уже начать в сильных, кратких, убедительных выражениях, но голос снизу помешал ему:

«Надо сказать старосте, что он забыл у нас посох, когда был здесь позавчера и учил нас, как одурачивать судью…»

Бессаз напрягся было, но сделал вид, что не расслышал, старик же пожал плечами, как бы прося не верить этому бреду.

— Итак, я заявляю: тщательное расследование, — начал было Бессаз, но поморщился от внезапной боли в спине, — показало… мною достоверно установлено, что прикованный был казнен за воровство и безнравственность. Этот злобный мушрик украл огонь, чтобы поклоняться костру, в котором кружат в бешеной пляске дьяволы… огню, в котором обжигаются глиняные истуканы… Этим он осквернил свою душу и нарушат законы ис-, лама — истинной веры, которая спасает от гибели. И всякого, кто пытается переступить закон, ждет высший суд… «Божий суд — долгий суд, бог долго терпит, да больно бьет», решил было заключить молодой судья, но, увидев испуганные глаза старосты, солидно кашлянул.

Кратким был Бессаз и, как желал того имам, сказал просто и прямо, уверенный, что вселил страх в своих невидимых слушателей. И стоял, напрягая слух, но так и не услышал ничего в ответ, ни стона, ни раскаяния, ни слов, осуждающих прикованного.

Затем послышалось похожее на бормотание, кажется, женский голос поругал какого-то Дурды, пристающего к ней, но потом тот же голос сладостно вздохнул, прошептав: «Дурлы… Лурлы… Джан-Дурды [35]…»

Староста поспешил благодарно кивнуть Бессазу и взял его под руку, чтобы спуститься вниз.

— Почему же они молчали? — недоумевал Бессаз, боясь, что неубедительно высказался и староста остался недовольным.

— Это так кажется, — мягко улыбнулся старик. — Они всегда молчат, но это не значит, что сказанное пропало втуне. Они думают, безмолвные, и это важно. Думают с тоской, напрягая ум. И это все, чем они могут ответить нам…

После его слов Бессаз легче зашагал по крышам и был доволен, что больше не услышит этих невидимок, хотя и оставляет их в глубоком раздумье. Как важно вовремя явиться к тем, кто погряз в равнодушии, безбожии, и кратким призывом заставить их призадуматься. И Бессаз почувствовал себя на миг человеком сильным, обладающим магической властью над людьми, хотя и не забывал, что в любую минуту его может скрутить боль.

— Будь спокойна, честь твоя защищена, — сказал староста, целуя Май-ру, — бледная и растерянная, она ждала их у ворот.

— Продолжим ужин! — вдруг крикнул Бессаз. — Немного вина еще больше украсит наш стол! — добавил он от отчаяния, чувствуя, как боль опять откуда-то из глубин разбавляет кровь и желчь.

Шумно уселись за стол, а Майра принесла вино.

— Да перестаньте хмуриться, я все уладил! — сказал ей Бессаз. Веселитесь и улыбайтесь. Я скоро уеду, к сожалению… Дела! Дела! Новые, еще более странные и запутанные, уже ждут…

Бессаз думал вином заглушить тоску и страх и, когда захмелел, увидел перед глазами красное, дьявольски веселое лицо старосты. Старик обнял Бессаза и сказал, подняв вверх длинный указательный палец, который, казалось, сведен судорогой:

— Завтра, я уверен, они снова наденут на него цепи… Вот увидите…

— Какие цепи? — не сразу понял Бессаз. — А! Кому они теперь нужны?! Пусть привязывают псов в хлевах. Плут Фаррух говорил мне об этих свирепых псах с отрубленными ушами и хвостами… Кстати, где теперь этот бедняга?

— Он уже никогда не сможет вернуться сюда, — просто сказал староста, разливая вино.

— Боже, неужели я так обидел несчастного! — притворно иронично воскликнул Бессаз.

Староста выразительно глянул на Майру и только затем приблизил к Бессазу хмельное лицо и доверительно сообщил:

— Конечно, ведь это его вы сейчас осудили перед всей деревней. Бессаз удивленно поднял брови, думая, не бредит ли старик, захмелев, но, ничего не желая знать ни о Фаррухе, ни о прикованном, взял бокал:

— Выпьем… выпьем…

Но когда выпили, староста продолжил:

— Вы и Фарруха сейчас освободили от кары, когда осудили прикованного. Только ведь мушрики думали, что вы говорите и осуждаете Фарруха. Прикованный и Фаррух — для них одно лицо… Как бы вам это объяснить?

— Но ведь я прогнал Фарруха, — зевнул устало Бессаз. Старик сочувственно посмотрел на него и сказал:

— Вы утомились… Я буду краток, чтобы больше не возвращаться к этой теме, а потом уложу вас баиньки… Так вот, за день до того как обнажился прикованный, Фаррух был уличен в воровстве — угнал чужих лошадей, продал и пропил. Это был не первый случай его дерзкого поведения. Он зевал на моих проповедях, вел себя вызывающе, угрозами заставлял прозревающих снова поклоняться ансабам, словом, не внимал слову божьему. И они его слушались, ибо боялись… Я давно искал случая наказать ослушника, но Майра все выгораживала его… ибо была между ними тайная связь. — Голос старика дрогнул, но он быстро овладел собой, Майра же встала и вышла из комнаты с бесстрастным видом. — Вы мне как сын, и я вам рассказываю об этом, добавил староста, улыбнувшись через силу. — Когда Фаррух был уличен в воровстве и все требовали его наказания — и случился этот обвал на холме… Фаррух первым увидел прикованного — он бродил в это время возле холма — и сразу же явился ко мне с угрозами и требованиями. Он был сыном покойного колдуна, этот Фаррух, и посему сразу догадался, кто есть этот прикованный. Мушрики верят, что был некогда человек, который, чтобы защитить их, посягнул дерзко на самого бога… На бога, о котором я всегда говорю, что он — милостивый, милосердный, но всемогущий и карающий за грехи. И что даже в мыслях своих человек не должен помышлять против него дурное… А тут, по их верованиям, нашелся герой — мушрик, который похитил для своих собратьев огонь у самого господа и согрел их, униженных, замерзших… Правда, мушрики знают, что бог покарал его за дерзость, приковав цепями к скале, но ведь огонь уже пылал в очагах и люди поклонялись этому огню так, как если бы видели в его отблесках лик самого прикованного. Пожертвовав своей жизнью, он сделался в глазах мушриков мучеником, божеством… И если бы сейчас селяне вдруг увидели, что он явился к ним на холме, пусть мертвый, весь в цепях, с пробитой печенью, представляете, какое бы началось столпотворение?! Чудо явилось! Чудо! Они бы молились этому истукану, набитому солью, этому ансабу… не знаю, мне страшно представить, что было бы… Так вот, Фаррух пригрозил, что расскажет селянам, кто есть этот прикованный, если я не спасу его от наказания за воровство… «Кроме меня, — сказал он, — никто не видел труп на скале, но если вы будете медлить, через час вся деревня будет молиться на холме, зажигая костры и принося жертвы…» Раньше, дорогой Бессаз, я не понимал смысла того, почему они приносят в жертву огню овец, загоняя их в костер сотнями. Тайно, конечно, от меня. Но после слов Фарруха мне стало ясно, что они стараются как-то смилостивить прикованного своего бога за мучения, ведь он ради них украл огонь. Орла же, который весь век клевал ему печень, доставляя великое страдание, думали они смилостивить теплой кровью овец, ибо овца для мушриков все, кормит их и одевает, одним словом — сама жизнь, вот чем они жертвовали… А те, кто принял ислам, перестали разводить овец, а занялись продажей соли, развозя ее в чужие края… Итак, если выразить мою куцую мыслишку афористично, то овца — символ веры огнепоклонника, соль же — веры мусульманина. Вот так! «Хорошо, — сказал я Фарруху, ибо знал, что мошенник исполнит свою угрозу, — я пошлю тебя на холм, но ты скройся. А селянам я объявлю, что осудил тебя за воровство заслуженным наказанием — Приковал к скале. А когда я приглашу из города судью (то есть вас, любезный Бессаз!) и он подтвердит законность моей кары, ты можешь уезжать на все четыре стороны…» Так мы и договорились. Я объявил всем, что прикованный — это Фаррух-конокрад, и прихожане мне поверили… А цепи они забрали за его долги и теперь, после вашего осуждения, вернут их…

— Они и впрямь думают, что прикованный бог мушриков и Фаррух конокрад и пьяница — одно и то же лицо? — почти беззвучно засмеялся Бессаз, не до конца задумываясь над этим презабавным случаем.

— Да, но это не все. В глубине души я думал наказать и Фарруха, когда поручал ему это бессмысленное дело. Ведь когда ты думаешь, что прилетает только один орел и ты его вдруг сразил, но вместо него тут же прилетает другой, потом третий — и так длится бесконечно, можно сойти с ума от недоумения и загадки. Я придумал для него смерть от сумасшествия. А сумасшествие, известно, — высшая божья кара, и я, имам, присудил ему эту кару… Я очень надеюсь, что слова обвинения, которые вами сказаны сейчас на холме… Упоминая о божьей каре, вы ведь осудили не только Фарруха-коно-крада, но — что важнее — само поклонение огню в образе ослушника Фарруха… Я верю, они призадумаются. Капля камень дробит, а песчинка к чистой песчинке наполняет гнилой колодец… Это моя последняя надежда… И я пригласил вас в деревню, думая, что страх перед судьей заставит их стать на путь истинной веры… Если же нет… тридцать лет я отдал им, — растерянно пробормотал старик, и Бессаз увидел, что глаза его увлажнились.

Тихо вошла Майра и стала утешать его, целуя в бороду, но старик все повторял:

— А если нет, я уйду… странником в пустыню… Бедные мои прихожане…

— Теперь я понял, как хитро вы привязали его веревкой, чтобы не смог он сразить орла. И сошел в конце концов с ума — ха-ха-ха! В постель, в постель, — прошептал Бессаз, закрывая тяжелые веки и чуть не валясь под стол.

Но он почувствовал прикосновение заботливых рук на своем плече, а через минуту и теплоту одеяла, которым был укрыт. Подушка поплыла под его головой, и, улыбаясь, Бессаз стал засыпать под тихим успокаивающим взглядом Майры… и сквозь сон, то отчетливо, то в бредовом тумане думал о любви… а вдруг и впрямь, а вдруг такая чистая и нежная обнимет его… Он даже вспотел…

Но когда проснулся, застонав, после короткого забытья, был весь в холодном липком поту. Прислушался, чтобы понять: боль ли в теле кольнула его и разбудила. Нет, спина не болела, хотя и была тяжелой, будто одеревеневшей, — страх прервал его сон.

Сквозь бред и хмельной туман в голове послышался звон, затем тяжелый топот ног, будто обутых в соляные сапоги, чей-то визг и хохот за окном, словно танцевали, ритмично позванивая цепями…

«Прикованный, — резануло, обожгло в сознании Бессаза. — Прыгнул со скалы, прибежал… И вон, вон, корчит рожу в окне…»

Но едва он привстал, чтобы увидеть эту рожу, освещенную соляным ореолом, как забегали уже по крыше, треща в ее камышовом настиле, постукивая в балках и перекладинах…

Если все это не почудилось пьяному, вся эта бесовская вакханалия, то должен же был прибежать староста… Но старик, чей храп доносился сюда, мирно спал.

«Нет, не прикованный, — пытался успокоить себя Бессаз. — Ведь цепи-то ему еще не вернули…»

VIII

В первое время Тарази не разрешал выводить черепаху за пределы дома боялся, что заметят ее посторонние и, когда молва о чудовище разнесется по городу, от толпы любопытных отбоя не будет.

Но Абитай, видя, что черепаха в свободное от рассказов время задыхается в четырех стенах, поклялся, что ни одна живая душа из посторонних не узнает, что делается в доме, и не посмеет подняться сюда…

Тарази внял его мольбам и согласился, но с условием, чтобы гулял он с приятелем только по саду, и вот уже второй или третий день Абитай выводил черепаху на прогулку.

С вершины холма страж обозревал местность вокруг, а в саду, за оградой, в это время отдыхала черепаха в обществе Хатун — сестры Абитая. Было условлено, что в случае тревоги черепаха тут же спрячется в кустах, чтобы Абитай мог задержать постороннего…

Хатун — толстая, среднего возраста дурнушка — была в ужасе, когда увидела в первый раз столь странное существо с черепашьей мордой и человеческими руками, отвешивающее поклоны направо-налево при каждом движении. Она хотела было тут же бежать, но Абитай строго объяснил сестре, что скоро к Бессазу вернется человеческий облик и должна она все делать для того, чтобы понравиться этому душевному парню, если не хочет остаться старой девой.

— Ты бы видела, каким его привезли сюда, — немой, тощий, ну, словом, мерзость — и все тут! — доверительно шептал ей на ухо брат. — А сейчас пощупай его руки, дотронься до спины: гладкая, как у всех людей. А главное, у него голос прорезался, рассказывает так смешно и толково, умрешь со смеха… Умный человек… Ну, ступай и будь с ним ласкова, — толкал ее в бок Абитай, но у Хатун от страха лицо всякий раз покрывалось красными пятнами.

Черепаха, сидя на скамейке, ждала, кокетливо виляя хвостом, и очень переживала, видя нерешительность Хатун.

«А что, если он навсегда останется таким? — сомневалась Хатун. — А я вдруг полюблю его. Нет! Нет! — Сорокалетняя женщина, так и не вышедшая замуж, согласна была хотя бы на маленькое счастье. — Пусть у него лицо вернется, а лапы и хвост он может пока прятать — не буду замечать безобразия, — думала она, теряясь и мучаясь от надежды и неверия. — Буду сама водить его к колдунам и знахарям, может, сделают они его мужчиной, статным, сильным…»

Абитай, желая еще больше убедить ее, привел сестру и Тарази, чтобы и тот внушил ей надежду.

Держа за руку Хатун, готовую сбежать от стыда, Абитай пространно обратился к тестудологу:

— Коль скоро мы с приятелем Бессазом заранее решили позаботиться… К нему вернется человеческий облик, но ведь живое существо не может быть одно, без семьи, ибо его снова завлекут в дурные дела. Не лучше ли, подумал я, чтобы они уже сейчас переговорили с моей незамужней сестрой, женщиной, как вы сами видите, кроткой и порядочной, единственный недостаток которой простоватое лицо… Но, как говорят в нашей деревне, умелые руки прикрывают дурное лицо… Добавлю, что и Бессаз, прежде чем станет красавцем, должен изменить свой безобразный облик. Так что он и Хатун — хорошая пара…

— Похвально, — отвечал Тарази, всматриваясь в лицо Хатун. — А что я должен сделать для их будущего счастья?

— Вы должны обнадежить сестру…

— Мы стараемся вернуть ему прежний облик, — уклончиво ответил Тарази, но когда он замолчал, губы его вздрагивали, будто он продолжал говорить, но про себя, неслышно.

— Поблагодари Тарази-хана и ступай! — Абитай несколько грубовато потянул ее к выходу, но Хатун успела прошептать пожелание здоровья, удач и всяческих благ нашему тестудологу.

Уклончивый ответ Тарази хотя и успокоил ее, но мысль о том, что найдет она искусного колдуна, который заговорами вылечит ее суженого, так запала в ее сознание, что Хатун решилась и сейчас заботливо вела черепаху под руку, гуляя с ней по саду.

Хотя и были они вместе уже несколько дней, Хатун вздрагивала всякий раз, если во время ходьбы черепаха нечаянно задевала мордой ее плечо. Бедная женщина еще крепче сжимала черепахе руку — единственное, что было в ней пока человеческого. Она заставила себя полюбить эти руки, но дальше рук, все остальное вызывало брезгливость, сколько бы Хатун ни старалась внушить себе хотя бы чувство жалости. Но для неприхотливой женщины, которая согласна даже на частичку человеческого, и рук было достаточно для грез и мечтаний. Потому она подолгу рассматривала руки черепахи, боясь, как бы снова не превратились они в лапы, и, разговаривая, все время поглаживала их. И еще ей нравился голос черепахи — густой, даже чуть грубоватый, но мужской, человеческий, и поэтому она старалась больше молчать, чтобы слушать его и восхищаться.

А черепаха, чувствуя это, говорила безудержно и все, что попадет на язык, а когда второпях, словно подавившись собственной болтовней, умолкала, чтобы перевести дух, Хатун испуганно смотрела ей в рот, думая, не лишилась ли она снова дара речи. И она продолжала болтать несусветную чушь, тоном кокетливым и сладострастным…

Наши тестудологи тоже вышли погулять, хотя обычно после каждого рассказа черепахи оставались дома, чтобы поразмышлять вслух над услышанным. Проходя мимо ограды сада, они увидели, как черепаха, смешно вытянув шею, пыталась понюхать цветок олеандра и как Хатун наклоняла куст, смеясь.

Армон, обычно спокойный и выдержанный, вдруг вышел из себя, затряс кулаками и отвернулся, чтобы скрыть отвращение и сострадание.

— Надо родиться идиотом, чтобы внушить сестре… — дальше он не мог договорить, задыхался, проклиная Абитая.

— Он, как все, надеется на лучшее, — вздохнул Тарази. — Но не знает того, что знаете вы, Армон: человеческий род происходит от разных животных или птиц. Род Бессаза, начавшийся когда-то от черепахи, уже где-то во втором-третьем колене обнаружил в крови червоточину, порчу. Каждый последующий рождался с клеймом, у прадеда Бессаза, скажем, могли быть слоновые ноги, у Бессаза — это Копчиковый нарост. В следующем поколении гнилой крови стало еще больше. И так до седьмого колена, когда мы видим, что род вернулся, завершив круг, к тому, с чего начал, — к черепашьему облику… Бессаз замкнул цепь… Он, как и прикованный на холме, тоже пристегнут цепью…

— Значит, мы не сможем полностью… раз это неизбежно?! — Армон испугался собственной мысли.

— Не будем отчаиваться, — помрачнел Тарази. — Как бы там ни было, все равно труды наши не пропадут даром. Даже если тестудология окажется лженаукой… Но продолжим! Позовите, пожалуйста, Бессаза. — И Тарази, оставив в недоумении Армона, быстро направился к дому.

Черепаха сегодня дольше обычного прощалась с Хатун и прибежала, запыхавшись, и, боясь нареканий слушателей, с ходу начала, рассказывая о той кошмарной ночи, когда казалось, что прикованный, покинув на время свое всегдашнее место на холме, начал преследовать Бессаза.

Звон цепей и топот, который раздавался за стенами дома, то утихал надолго — и тогда Бессаз, отнеся все эти слуховые галлюцинации за счет выпитого вина, успокаивался и засыпал, словно проваливался в небытие, — то снова будил его шумом и шорохом на крыше. Один раз Бессазу в ужасе послышалось, что цепями звякнули совсем рядом, в прихожей, между кухней, где спал староста, и его комнатой. Бессаз хотел было уже вскочить и крикнуть, позвать старика, но вместо этого почему-то непроизвольно ощупал свою спину. Опухоль стала чуть меньше, вернее, уменьшилась выше спины, зато от копчика до поясницы отчетливее вырисовывалась та твердая линия, которая уже на следующий день, отделившись, повисла — хвост.

Но Бессазу показалось, что ничего страшного с ним не произошло, день-два — и все пройдет, не стоит даже говорить о своей болезни старосте. Участливый старик пожелает осмотреть его спину, и Бессазу придется признаться, что у него нарост еще с детства, нечто вроде выглянувшего наполовину хвоста.

Конечно, все это можно смягчить шуткой, вспомнив даже выражение отца о «хвостатом мальчике», но неизвестно, как все это воспримет имам с точки зрения веры в божественное? Не сочтет ли это карой?

«И каково будет потом мне, хвостатому судье, перед ним? — ужаснулся Бессаз. — Видно по всему, большой хитрец этот староста. Ловко подменил Фарруха прикованным, чтобы обмануть деревню. А я болтал с ним о гашише, трубке курильщика и прочей ерунде, смеясь над богом мушриков… А сейчас он… вон опять слышен звон… Или я схожу с ума?» — так думал понемногу обо всем Бессаз, боясь от страха даже пошевелиться в постели.

Мелькало у него воспаленно, горячечно в уме — стоит ему шевельнуть сейчас рукой, как на него тут же набросят цепи…

Бессаз еле дождался рассвета, и тут, едва заворковала ранняя горлинка, напряжение и страх как рукой сняло. И он твердо решил, не беспокоя старосту, бесшумно выйти из дома, чтобы посмотреть хотя бы издали — на месте ли прикованный — и, успокоившись, еще до завтрака вернуться домой.

В нем было столько решимости и столько желания посмеяться над собственными ночными страхами, что почти не чувствовал он боли в спине, когда шагал к холму.

Странно, никто из тех, кто, наверное, завтракал сейчас в своих соляных мешках, ни словом не обмолвились, услышав его шаги на крыше. Только, кажется, еще какой-то ребенок проявил к нему любопытство, сказал, картавя: «Слышишь, кот крадется… мышка всегда виновата…» И сердитый женский голос прервал ребенка: «Ешь! Нечего прислушиваться! Тебе какое дело хвостатый кот или с отрубленным… Он уже никого не интересует. Сказал свое…»

Бессаз делал вид, что все эти разговоры о коте не имеют к нему отношения, хотя где-то задним умом понимал, что не зря, услышав его шаги, перешли мушрики на иносказательный язык, давая, видимо, понять, что, хотя и прямо не говорят о нем и перестали им интересоваться с того момента, как Бессаз объявил об окончании расследования, все же забыть о нем сразу не могут, потому-то и говорят отвлеченно.

Пройдя дальше по нескольким крышам, он вдруг услышал удивительно знакомый голос и, не поверив, вздрогнул. И чтобы не отвлекать своими шагами рассказчика, лег на крышу, прижав ухо к тонкому слою камыша, покрытому соляной коркой, и слушал, все еще не веря, что говорит Фаррух — спокойным, даже чуть ленивым тоном человека, который чувствует свое превосходство перед слушателями. Неужели? Неужели те, кто, по словам старосты, приняли прикованного за Фарруха-конокрада и остались довольны наказанием имама, опять пустили его к себе, в круг, согреваемый со всех сторон теплом соляных стен?

— Это был Искандар Зуль-Карнайн [36], - рассказывал Фаррух. — И наши предки — люди бедные, которые ничем не владели, — очень удивили его. Они рыли могилы у ворот своих домов, сметали с них пыль и часто ходили к могилам, чтобы поклоняться духам умерших. Собирали траву и коренья, не желая другой пищи… Искандар прислал к царю наших предков своего эмира, призывая его к себе. Но царь наш знайте же, мой отец вычитал в свитках и книгах — и был этот прикованный! — сказал: «Мне нет до него дела!» Тогда Искандар сам смиренно пришел к нему, чтобы спросить: «Как же вы живете? На чем держитесь? Нет у вас ни золота, ни других благ мира». — «Благами мира еще никто не насыщался», — ответил наш прикованный. «Тогда почему вы роете могилы у ваших ворот?» — «Чтобы они всегда были перед глазами и мы могли бы, вспоминая все время о смерти, не забывать о жизни будущей». — «Почему вы едите траву?» — спросил Искандар. «Потому что мы не хотим делать наши желудки могилами дня червей, ведь сладость кушанья не проходит дальше горла». Затем наш царь, прикованный, вынул череп, положил его перед Искандером и сказал: «О Зуль-Карнайн, знаешь ли ты, чей это череп?» — «Нет». — «Этот череп принадлежал царю, который обижал своих подданных — и слабых, и сирот — и все свое время отдавал накоплению суетных благ мира… И вот голова этого царя…» Потом наш прикованный протянул руку и положил перед Искандером другой череп: «Знаешь ли ты, кто это?» — «Нет». — «Этот был из справедливых царей, заботился о жителях страны. И вот его череп, хотя И из райского сада». И прикованный царь наш положил руку на голову Зуль-Карнайна и сказал: «Посмотреть бы, который из этих голов ты будешь!» Заплакал Искандар и прижал царя к груди: «Хочешь, будешь моим везиром?» — «Не бывать, не бывать!» — воскликнул наш царь прикованный. «Почему?» — «Потому что все твари тебе враги из-за денег и власти, и все они истинные мои друзья из-за моей неприхотливости и бедности. Я удовлетворяюсь малым, мне достаточно этого». Искандар прижал нашего царя к груди, и поцеловал его между глаз, и ушел…

Бессаз еле дослушал все это, удивляясь не самой истории (не знал он, что всякого рода байки рассказывают мушрики не вечерами, на сон грядущий, а на заре, перед выходом из дома), а тому, что слышит голос Фарруха, который, казалось, уже давно блуждал на той плоскости земли, называемой «Барса-кельмес». Приступ сильной боли не дал ему сразу подняться, чтобы поскорее возвратиться в дом. Он даже забыл, зачем спозаранку поднялся сюда, хотелось одного — лечь опять в постель.

Благо старик не заметил его возвращения, и Бессаз, тихо пройдя к себе, растянулся на постели и тут же забылся, да так тяжело, будто потерял сознание.

Проснулся он от какого-то шороха над головой, но никак не мог повернуться, чтобы посмотреть наверх, ибо снова лежал в позе черепахи, прижавшись животом к кровати.

Наконец ему удалось лечь так, чтобы увидеть стоящего над ним старосту, — старик только что задернул занавеску на окне и спускался теперь с лестницы. Сверху он пристально всматривался в позу, в которой Бессаз лежал, но, встретившись с ним взглядом, быстро сделал шаг назад.

— Доброе утро, — через силу улыбнулся он. — Вы всю ночь кашляли, и я поспешил задернуть занавеску, чтобы вас не продуло…

— Да, я, кажется, простыл, — пробормотал Бессаз, еле открывая слипшиеся губы, и деланно кашлянул.

— О, совсем плохо! — засуетился староста. — Я скажу Майре, чтобы она напоила вас горячим молоком.

— Да, будьте любезны, — сказал Бессаз, желая поскорее избавиться от него.

«Неужели он видел, как я корчился от боли?» — испуганно пощупал Бессаз свою спину: не открылся ли халат от барахтанья в этой нелепой позе и не заметил ли староста еще и копчик.

Но халат слегка свернулся, открывая его спину, да и мало ли в каких причудливых позах спят люди?

— Помню, отец мой, — сделала небольшое отступление черепаха, — всегда спал, подложив под шею дощечку, обшитую бархатом. Так что спущенная голова его почти не была видна, если смотрели на него спереди. Что-то творилось с его шеей, то ли она высыхала, то ли покрывалась пятнами, словом, он боялся показывать ее, И однажды, еще в детстве, когда он взял меня с собой в баню, я увидел, что он купается, не снимая с шеи какой-то черный чехол, сшитый как воротник… Прошу прощения, — извинилась черепаха и продолжала рассказ с того места, как староста оставил Бессаза одного, чтобы пойти на кухню.

И хотя Бессазу не хотелось молока, он терпеливо ждал, боясь, как бы староста не догадался о его истинной болезни, пусть думает, что у его гостя обыкновенная простуда.

Но время шло, а Майра все не приходила, и Бессаз подумал, что не очень-то удобно встречать ее, лежа в постели, — оделся, прислушиваясь к шуму за дверью.

А слышались какая-то возня и хохот, и Бессаз вначале не поверил этому, ибо странное поведение хозяев в столь внимательном и деликатном доме было бы нелепым, тем более когда гость болен.

«Или теперь, когда я закончил расследование, они готовы ходить у меня на голове? — подумал Бессаз с обидой, но сразу же успокоил себя: — Нет, это было бы слишком… Ведь еще вечером, дружески угощая меня, они так обрадовались, узнав, что я остаюсь еще на несколько дней. Притворство? Сейчас я выйду к ним, и если замечу хотя бы тень лукавства, тут же уеду!» решил Бессаз и, тихо открыв дверь, заглянул в коридор.

И, продолжая слышать возню, крадучись, прошел по коридору и заглянул в комнату Майры, поразившись той нелепой картине, которую увидел.

Староста растянулся на кровати, точь-в-точь копируя позу, в которой застал утром Бессаза. Майра возвышалась над ним, стоя на лестнице, а когда старик распростер руки, изменив позу, она со смехом сказала:

— Паук!

Староста тоже захохотал, кривя беззубый рот, и лихо подогнул под себя ноги. И снова вопросительно повернул лицо к дочери, ожидая ее похвалы.

— Варан! — воскликнула она.

У Бессаза от оцепенения, кажется, мускул не дрогнул на лице. Не помня себя, он попятился в свою комнату, представляя, какую они гримасу состроят, будут лгать и изворачиваться, если увидят, что Бессаз вдоволь насладился этим спектаклем.

— Хватит с меня, — прошептал он и снова лег, укрылся одеялом, не зная, как быть теперь и что думать обо всем этом.

«Ловко же он меня копировал, — еле сдержался от нервного хохота Бессаз, — даже перещеголял, изображая паука… У самого в устах после каждого слова: „Господи, помилуй…“ Что ж, я сам виноват, надо было знать, у кого идти на поводу… буду умнее».

И, вдруг вспомнив, как лежал староста в позе варана, захохотал, уже не в силах сдержать себя.

Майра тут же вбежала к нему с чашкой молока и удивленно уставилась на Бессаза.

— Простите, молоко скисло, и мне пришлось сбегать за свежим в деревню, — сконфуженно проговорила она и обернулась, увидев в проеме двери голову отца, на ходу приглаживающего свои жиденькие волосы.

Конечно же они услышали, как Бессаз хохотал, иначе не прибежали бы сразу оба, растерянные.

— Как вы себя чувствуете? — спросил староста робко.

— Спасибо. — Бессаз кашлянул.

— Мне показалось, что кто-то смеялся, — пробормотал староста и, подойдя к окну, посмотрел на улицу.

— Кажется, это была женщина, — ответил Бессаз и, надув щеки от досады, чуть приподнялся с постели, стараясь тоже заглянуть в окно.

Староста что-то неслышно пробормотал, затем решительно направился к двери, бросив на ходу:

— Это на улице. Сейчас узнаю…

А Майра осталась в растерянности, и, когда Бессаз предложил ей сесть, она опустилась на стул жеманно, облегченно вздохнув.

— Пейте, пожалуйста, — с настойчивостью хорошей сиделки сказала она и поднесла к его губам чашку.

Бессаз глотнул молоко и, беззаботный, растянулся снова в постели.

— Пока отец выясняет, кто там смеялся, поговорим о Фаррухе, — игриво сказал Бессаз и заметил, как она вздрогнула и сделала невольный защитный жест, умоляя не начинать этого разговора. — Что вас взволновало? — язвительно пробормотал Бессаз и сжал ей руку, как бы желая применить силу.

— Что вы хотите узнать? — вызывающе сомкнула она тонкие губы, отчего лицо ее сделалось злым.

— Вас что-то с ним связывало?

— Нет, это людские пересуды. Он добивался моей руки, пользуясь тем, что вокруг нет ни одного достойного мужчины…

— Ах, вон оно что?! — Бессаз призадумался и даже прикусил кончик пальца. — Хам, пользуясь обстоятельством, старался что-то выгадать для себя! — Бессаз готов был вскочить и, заложив руки за спину, ходить взад-вперед по комнате в негодовании, но испугался приступа и остался лежать в постели.

«А что, если я накажу ее отца, оставив его в полном одиночестве? За столь предательское, коварное поведение», — подумал Бессаз и неожиданно предложил Майре, глядевшей на него пристально:

— Хотите, я увезу вас в город? Здесь вы зачахнете. Словом, что вас уговаривать?..

— А чем я там буду заниматься? — с готовностью откликнулась она, но отдернула свою руку.

— Трудно сказать заранее… Но хуже не будет.

Она сделала вид, что мучительно думает и уже склоняется, но вдруг сказала со всей страстью любящей дочери:

— Больной отец… Я не могу его оставить…

— Ничего, ничего. Вам надо думать и о себе. Женщины быстро вянут…

Она поправила волосы, как бы желая еще больше приглянуться Бессазу, но в задумчивости села ровно и прямо, положив руки на колени, словно Бессаз хотел навсегда унести с собой в памяти ее прелестный силуэт.

— Впрочем, я могу приехать за вами и после. — Бессаз залпом выпил молоко, давая понять, что так они и порешили.

А шумный и возбужденный староста ворвался в комнату и снова подбежал к окну, мельком бросив взгляд на Майру.

— Ясно, откуда идет шум, похожий на смех. Видите, вон на дереве висит кусок коры… от порыва ветра так гнется, будто хохочет.

— Я это тоже заметил, — сказал Бессаз, но, желая хоть чем-то досадить старику — лживому, коварному, добавил: — Хотя, впрочем… У вас тут все не как в нормальных деревнях. Ветер разгонится издалека, по гладкому песку, мчится, думаешь — сейчас все повалит буран… Ан — нет! Пшик, скрип — и вся его сила! Или, скажем, тот же Фаррух… Лежишь, думаешь, где он сейчас, бедолага, небось уже совсем высох от жажды в песках «Барса-кельме-са» и остался торчать лишь его голый скелет, на котором сидит в задумчивости коршун… Нет! Он преспокойно завтракает у себя дома и рассказывает всякие небылицы…

Старик слегка смутился, услышав о Фаррухе, — и только. И чтобы ответить поубедительнее, начал не с прямого ответа, а как бы пожурил Бессаза:

— Зря, зря вы на рассвете вышли легко одетым… Я хотел окликнуть вас, но не успел… Молодые совсем не берегут свое здоровье. И поверьте моему опыту: простуда — это далеко не безобидная болезнь…

Чтобы прервать его назидательный тон, в котором сквозило притворство, Бессаз сказал:

— Фаррух рассказывал о Зуль-Карнайне и прикованном…

— Это не Фаррух, — мягко улыбнулся старик. — Уверяю вас… Не могу с точностью сказать, сидит ли сейчас на его черепе коршун, как вы красочно обрисовали картину… Но смею вас заверить, что это был Дурды… чревовещатель… Он подражает не только голосам птиц, завыванию волка, но может точь-в-точь копировать голоса людей, особенно мертвых…

— Отчего же мертвых? Что за болезненное пристрастие у вашего певца?! — подозрительно глянув на старика, усмехнулся Бессаз.

— Это не болезненное… Это просто часть жизни мушриков. Они не представляют себе, что мертвые удалились от них и больше никогда не вернутся. Им кажется, что мертвые вместе с ними. И когда им хочется послушать кого-нибудь из мертвых, чревовещатель Дурды рассказывает его голосом… Сегодня им, должно быть, приснился Фаррух, и, проснувшись, они сразу же позвали к себе в круг Дурды…

— Возможно, — недоверчиво изрек Бессаз. — Но ведь сам рассказ? Разве он вяжется с умонастроением конокрада и пьяницы Фарруха? Будто бы Искандар желает сделать прикованного своим везиром, обещая ему богатство и почет. Но тот отказывается от суетных благ этого мира. Желает все время питаться лишь верблюжьей колючкой и кореньями и, оставаясь бедным, не вызывать ни в ком зависти и злобы… Но, простите, это ведь идеал нашей веры — кротость, неприхотливость, желание не гневить никого… И при чем здесь мушрик Фаррух? Все это рассказывалось в таком духе, будто Фаррух — уже давно истинный мусульманин… хотя, с другой стороны, делать из прикованного бога мушриков — праведного, святого отшельника — тоже кощунство…

Старик улыбнулся так, будто на все вопросы Бессаза давно имел готовые ответы, обдумывал их годами и теперь с готовностью опровергал его сомнения.

— Да, вы правы, в их суждениях много путаницы, — сказал староста. — Но все это оттого, что они блуждают, ищут истину… А о Фаррухе я уже вам как-то говорил, что он больше склоняется в сторону нашей веры, и вполне логично, что чревовещатель рассказывал его устами о некоторых догматах ислама… И прикованный, естественно, должен выглядеть в этой истории чуть ли не святым ислама — ведь говорит-то о нем Фаррух… Впрочем, они знают десятки вариантов истории встречи Зуль-Карнайна с прикованным. В одном рассказе все наоборот, Зуль-Карнайн — наш святой, а прикованный непоколебимый мушрик. Зуль-Карнайн уходит побежденный его доводами. В другом рассказе — оба мученики, и здесь они, естественно, говорят в один голос и в конце уходят, обнявшись, чтобы сразиться с воинами нашей веры… Словом, смысл истории встречи Зуль-Карнайна с прикованным меняется в зависимости от того, чьим голосом говорит сегодня чревовещатель… Простите, я, кажется, утомил вас… Отдыхайте, пожалуйста… Ведь впереди нас ждет охота на тигров, — закончил старик и, резко повернувшись, вышел.

Майра тихо пошла следом за ним, а Бессаз стал думать, как бы ему поскорее уехать, а заодно и наказать на прощанье старосту, который, изображая варана, сам оказался не меньшим искусником, чем тот чревовещатель.

«Наказать его надо одиночеством, — твердо решил Бессаз и уже видел в мечтах картину: больной, покинутый всеми староста не может подняться с постели, чтобы выпить глоток воды, — последние дни его пройдут в муках и страданиях. И поймет он, что прожил бессмысленную жизнь — так и не сумел обратить мушриков в истинную веру.

Словом, Бессаз наслаждался, жестоко размышляя над тем, отчего он снова так возненавидел старосту, которому еще вчера клялся в верности.

— Теперь-то я знаю, господа тестудологи, — вставила болтливая черепаха, — причину смены моего настроения. Что-то менялось в моем сознании, да и в самом характере, и к утру следующего дня, когда у меня отделился со спины хвост и стал торчком, я понял, что был уже наполовину черепахой.

Весь день Бессаз провалялся в постели, засыпал и лишь на короткое время просыпался, чтобы поесть. В нем не было уже прежней энергии и суетливого подъема, в котором жил он в первые дни своего приезда в деревню.

— Меланхолия, не свойственная мне как человеку, была состоянием черепахи. И это я подчеркиваю, чтобы возбудить ваши научные размышления! — воскликнула черепаха и добавила с тоской: — А теперь о хвосте…

Едва Бессаз проснулся на следующее утро, почувствовал: что-то там ворочается под ним, доставляя хлопоты. Думая, что это свернулось одеяло, Бессаз просунул руку и тут же поймал нечто твердое — вскочил, и за ним по комнате пустился хвост, болтаясь между ногами и касаясь кончиком стен и кровати.

Странно, Бессаз не закричал. Он лишь прыгал и махал руками, желая поскорее избавиться от хвоста, будто он приклеен — липкий, скользкий, противный. А потом испугался, подумав, что может повредить, поцарапать свой хвост, прыгая по комнате. А вдруг он и впрямь оторвется?

Бессаз представил, какая это будет адская боль, и похолодел от ужаса. Ведь что ни делай, а хвост уже часть его тела, как голова, ноги, уши…

Бессаз запер дверь на задвижку и, осторожно взяв свой хвост за кончик, стал рассматривать его, потом измерил — он оказался длиной в кисть руки и черный, покрытый тонкой шерстью.

На спине, где вчера был нарост, виднелась ярко-красная полоса, но уже покрытая кожицей, — видно, хвост его, затвердевая внутри нароста, безболезненно отделился за ночь, чтобы свободно болтаться. Так стоял Бессаз, разглядывая свой хвост и привыкая к нему, и теперь он не казался ему ужасным, как в тот момент, когда он вскочил с кровати.

Новое чувство охватило Бессаза, и было оно похоже на состояние матери, родившей маленькое, беспокойное существо — смесь восторга и жалости.

— Да, господа ученые, не смейтесь! — сказала черепаха. — Это был мой ребенок, пусть нелепый, но он вырос из моей сущности, из моего тела…

И первое, что захотелось сделать Бессазу, — хорошенько помыть свой хвост, ибо шерсть слиплась в темно-коричневые комки. А он желал иметь гладкий, холеный, надушенный, как и усы, индийской розовой водой…

Но как это сделать незаметно для посторонних: ведь в умывальную комнату надо пройти мимо кухни, где сидит сейчас староста. И как искусно, одеться, чтобы контуры хвоста не вырисовывались из-под рубашки?

Боясь испачкать всего себя немытым еще хвостом, Бессаз брезгливо подогнул его к спине, и завязал поясом („Точно так, как сейчас он привязан!“ — сказала черепаха), и оделся. Постоял немного за дверью, прислушиваясь к голосам Майры и старосты, и решил выйти наружу.

Кажется, его не заметили, ибо он не услышал традиционного утреннего приветствия и вопросов: как спалось? Не желаете ли яичницы на бараньем сале?

„Теперь надо будет питаться по-другому, — озабоченно подумал Бессаз, открывая дверь умывальной и наклоняясь над тазом с водой. — Может, травой, яйцами диких голубей… Боже, хлопоты!“

Умывшись, Бессаз стал приводить в порядок хвост и сделал его наконец чистым и гладким. И тщательно разгладил потом гребнем, и пушистый хвост торчал, как у породистого кота. Снова привязав его поясом, Бессаз решительно вышел из умывальной и объявил хозяевам:

— Я хочу сразу же после завтрака уехать!

Староста и Майра прибежали, растерянные, с сожалением глядя на него, и старик робко спросил:

— А как же охота? Я уже приказал накормить лошадей отборным зерном…

— Накормить? — не понял и побледнел Бессаз, словно речь шла о его завтраке, из смеси человеческого и животного корма. — Лошадей… Но мне уже завтра надо непременно быть в городе. Начальство ждет… А оно, известно, не любит… — почему-то вспомнил, как старик изображал варана, и не договорил, проглотил обиду Бессаз.

Об отъезде без промедления он подумал в умывальной комнате, испугался, как бы следом за хвостом еще что-нибудь не выросло, может, даже более внушительное, скажем, ослиные уши… Чтобы прервать надоевшее ему притворство, сожаления, просьбы, Бессаз повернулся и ушел к себе складывать вещи.

Вскоре староста принес ему яичницу — сгорбленный, жалкий, делая вид, что расстроен безутешно. Потоптался немного возле Бессаза, повздыхал, пока тот ткнул острием ножа пузырь желтка, затем вдруг сделался таким важным и официальным, что Бессаз даже вздрогнул.

— В таком случае, — сказал староста, — я должен вернуть вам документ, чтобы вы отдали его по назначению.

— Что за документ? — спросил Бессаз с неудовольствием, рассматривая бумагу, которую староста сунул ему прямо под нос.

— Я написал на обороте… подтвердил, что вы хорошо справились со своим делом, — заявил староста и развел руками, как бы говоря: ничего не поделаешь — долг! Служба!

— Что за чушь?! — закричал Бессаз, чувствуя, что попал в двусмысленное положение.

Пробежав глазами по написанному, он понял, что документ этот был заранее направлен старосте с приказом доложить, как Бессаз расследовал дело и удовлетворен ли этим староста? Ниже стояла печать, но совершенно неразборчивая из-за того, что была наложена на другую печать, плохо смытую. Так что обе печати не называли имя отправителя, хотя документ был подлинный, написан официальным шрифтом эмирского учреждения.

Должно быть, документ был составлен одним учреждением, но текст его показался не вполне убедительным второму, более высокому начальству. И чиновники, чтобы сэкономить бумагу, решили просто стереть первый текст и поставить свою печать, но делали это, видимо, второпях и так неуклюже, что смазали обе печати.

Бессаз наконец поднял и голову и посмотрел на старосту, как бы оценивая его силу. И хотя Бессаз уже и раньше думал о возможных связях старосты с сильными мира сего, но такого оборота не ожидал. Ведь в самом деле странно: человек ниже его по положению должен давать оценку его работе — устроила она его или нет?

Бессаз еще раз глянул возмущенным взглядом, но староста не отвернулся, выдержал, и на лице его была лишь напускная замкнутость.

Корявым почерком староста уже нацарапал на оборотной стороне бумаги лишь два слова, лаконичных, но полных достоинства: „Весьма доволен“, что заставило Бессаза криво усмехнуться.

„Конечно же доволен, — мелькнуло у него, — ведь я объявил преступником человека, посягнувшего на власть самого бога. А это значит, стал на сторону власти земной, с ее поганым старостой, с кривоногим моим начальником-взяточником, с самим Денгиз-ханом, который за ничтожную плату развлекает путешественников… Но не сделай я этого, староста написал бы другое — приговор, — и не знаю, смог бы я тогда вообще вернуться в город, может, прямиком указали бы мне путь в „Барса-кельмес“?“

— Благодарю вас, — подчеркнуто вежливо сказал Бессаз. — Мне только хочется узнать: кому я должен вернуть документ?

— Я думал, вы знаете, — ответил простодушно староста.

— Печать неразборчива, — пробормотал и снова глянул Бессаз на документ.

— Мне тоже так показалось… Я долго ломал голову и вот что решил: документ имел бы силу, если бы вы плохо справились со своим делом. Тогда, наверное, я не должен был бы передавать его вам в руки, а ждать, что за ним приедут. Но коль скоро вы провели дело хорошо, документ не обязательно должен быть возвращен, а остается у вас как своего рода благодарность…

— Что ж, мне остается лишь попрощаться с вами, — облегченно вздохнул Бессаз, вставая и незаметно при этом ощупывая спину: выглядывает ли наружу хвост?

Староста расчувствованно протянул к Бессазу руки, обнял его, и поцеловал в лоб, и с минуту еще стоял, уткнувшись носом в его плечо, как раскаявшийся. Затем вышел из комнаты, и, поспешив следом, Бессаз увидел, что лошадь его уже стоит возле дома и гарцует нетерпеливо…

Боясь, что у него может лопнуть пояс и выглянуть хвост, когда он важно сядет в седло, как подобает столичному чиновнику, Бессаз вскочил на лошадь, на ходу подбирая под себя хвост, — к счастью, никакого конфуза не получилось…

Майра стояла у порога и заговорщически улыбалась Бессазу, как бы прося все время помнить ее.

— Прощайте! — махнул им Бессаз и быстро, прямо с места, пустился галопом…

Староста побежал немного за его лошадью, но отстал и долго смотрел Бессазу вслед, степенно и важно поглаживая патриаршую бороду…

IX

— И я поехал, — сверкнув увлажнившимися глазами, продолжала рас-, сказ черепаха. — Ехал и радовался, что остался живым в этом адском месте… Если не считать недоразумения с хвостом, в остальном все обошлось не так уж и плохо. А хвост — это не самая высокая плата, мог расплатиться и, службой, и свободой, если бы староста выразил свое неудовольствие. Хвост, рано или поздно, должен был отрасти из копчика… — И, слушая, как торопливо, волнуясь, говорит черепаха, тестудологи узнали, что, проезжая мимо холма, Бессаз придержал лошадь и, приподнявшись в седле, глянул наверх, туда, где висел прикованный.

Он снова держался привязанный цепями, тщательно, со знанием дела прикрепленный к скале, как и в первый день приезда сюда Бессаза.

Прав оказался староста — стоило Бессазу осудить курильщика гашиша, вора, а с ним и заодно конокрада Фарруха, как мушрики тут же вернули це-, пи обратно.

Соляное облако окутывало скалу, и, оседая, пар покрывал прикованного и затвердевал. Пройдет немного времени, и соль совсем закроет прикованного и ту часть скалы, которая обвалилась. И холм снова округлится в своем прежнем очертании и будет стоять так годы, а может, столетия, храня в себе тайну дней, проведенных здесь Бессазом в заботах и волнениях.

«Хотя, впрочем, кто знает, — взгрустнул Бессаз, — завтра ударит гроза, и польется сильный дождь, и прикованный снова обнажится. И сколько новых преступлений будет списано старостой на счет несчастного бога мушриков! Ну, дьявол с ними со всеми! Надо ехать!»

Отъезжая, Бессаз заметил на холме и орла с ворованным куском в клюве и подумал, что, когда прикованный покроется солью, стервятник, уже наученный опытом, снова найдет к его печени лазейку, чтобы клевать, клевать без устали…

Обогнув холм, Бессаз удобно прижался к седлу, ибо путь был далек и утомителен — через пески, пески… И так до темноты — по местности совершенно безлюдной.

Но не успела лошадь пройти и сотню шагов, как увидела человека, преспокойно лежащего на гребне бархана, испуганно фыркнула. А когда подвезла к нему Бессаза, человек лениво поднялся, и Бессаз, нисколько не удивившись, узнал в нем Фарруха. В последние дни вкралось в его душу подозрение, что изгнанник скрывается где-то в окрестностях деревни, преспокойно живя в ожидании расследования…

Угрюмым и надменным видом своим Фаррух, казалось, упрекал Бессаза за то, что он дольше, чем тот рассчитывал, задержался в деревне. Сдержанно кивнув Бессазу, он молча зашагал рядом с его лошадью.

Бессаз ждал, что он заговорит первым, Фаррух же, бросая на него недовольные взгляды, упорно не раскрывал рта. А когда прошли они большое расстояние, Бессазу надоела эта игра, и он решил прогнать прочь Фарруха…

— Вы куда? — хмуро спросил он.

— Как? Вы ведь обещали старосте взять меня с собой в город, — искренне удивился Фаррух, сразу же сделавшись кротким.

Его наглость так возмутила Бессаза, что он не знал, как ему ответить, — лишь пробормотал проклятье. Но потом тут же смекнул, что это прекрасный повод проучить Фарруха, так же жестоко, как и старосту. Взять его к себе в работники, потом жениться на Майре, и чтобы плут, страдая, прислуживал им обоим. Заметив малейшую оплошность, Бессаз будет бить его по щеке на виду у Майры, руки которой он так добивался. Это будет еще худшим наказанием, чем то, которое он избежал в деревне.

Пока Бессаз зловеще обдумывал все это, Фаррух, уверенный, что все идет, как они договорились, зашагал веселее. И ответ Бессаза, правда рассчитанный на то, чтобы унизить Фарруха, подтвердил это:

— Да, я обещал старику… хотя и имел удовольствие наблюдать за вами. Там, на холме… Но, уважая старосту… — Бессаз не договорил, спросил: Где же ваши пожитки?

— Все отняли у меня односельчане. Цепей на прикованном, видите ли, показалось им мало… Тогда они поделили между собой и все мое имущество… что с лихвой покрывает цену целого табуна лошадей… хотя Дурды, грех которого они свалили на мою голову, украл у них всего одну старую клячу…

— Дурды? Кто это? — притворился, что не знает, о ком речь, Бессаз. Фаррух почему-то уклонился от прямого ответа и продолжал:

— Но я видел, что они люди совестливые, не желающие брать и лишнего медяка, вновь заковали труп цепями и кричали: «Видишь, нам ничего твоего не нужно, Фаррух ибн-Шааби!..» Клянусь богом нашим прикованным, они так кричали! — криво усмехнулся Фаррух.

— Так он стал моим слугой, господа ученые! — с печалью молвила черепаха. — И вы уже слышали, как я не раз проклинал тот день, когда встретил его. Вы видели, каков он из себя, Тарази-хан, когда остановились в моем постоялом дворе… Но не буду отвлекаться, тем более что исповедь моя уже близится к концу…

…Вечером Бессаз благополучно вернулся домой, но узнал, что отец сильно прихворнул. Он уже давно жаловался на боли в горле, но почему-то упрямо не показывался ни лекарям, ни знахарям и, когда Бессаз заводил о них разговор, почему-то хмурился и обреченно вздыхал. Наверное, он считал лечение занятием бесполезным, а болезнь свою настолько запущенной, что отдался воле судьбы.

Недуг мучил отца с давних пор — ведь Бессаз еще в детстве заметил, что моется он в бане в воротнике, закрывающем шею. Может, он уже тогда советовался с лекарями и те беспомощно развели руками?

Больной отец, лежа в постели, долго смотрел Фарруху в глаза, затем перевел взгляд на сына, и Бессазу показалось, что хочет он сказать: не нравится мне этот тип, смотри, как бы он не сделал тебя несчастным, завладев нашим имуществом, и не выгнал тебя, нищего и голодного…

Жаль, что у него уже пропал голос и он не мог вразумительно втолко-, вать обо всех своих предчувствиях и опасениях сыну. Только дал понять Бессазу, чтобы отныне он занимался делами постоялого двора, и показал свое завещание.

Расстроенный Бессаз ушел от отца, не зная, за что ему взяться и с чего начать. Но выяснилось, что Фаррух прекрасно разбирается во всем, что касается содержания двора, учета и расчета, и в прочих делах, будто он, еще вчерашний мушрик из проклятой богом деревушки, давно промышлял в городе и до тонкостей разбирался во всех хитросплетениях торговли. Был к тому же послушным, исполнительным, но одного не понимал Бессаз, почему это он, проходя всякий раз мимо, суетливый и деятельный, с метлой в руке или ведрами, обязательно, как бы невзначай, задевал его спину, извинялся, проклиная себя за неуклюжесть…

— Теперь мне ясно, — пояснила, криво усмехнувшись, черепаха, — что мошенник таким образом ощупывал мою спину и хвост, ибо староста рассказал ему о том, что со мной творилось. Ведь не зря же он показывал, в какой позе я лежал и хохотал вместе с Майрой. О, каким проницательным оказался имам! Он уже заранее знал, что у меня еще и спина закроется панцирем… Я же, глупец, был уверен, что, кроме хвоста, ничего в моем теле теперь не изменится, — думал я: закончится суета с наследством отца — и я займусь лечением; знахарь безболезненно удалит мне хвост… Слышал я, что бухарские знахари убирают, не оставляя следов, не только хвосты, но и лошадиные уши у порядочных граждан… Вы же, Тарази-хан, скажу вам без лести, делаете это лучше самого искусного колдуна!

Отец Бессаза Прожил еще день. Под утро Бессаз вдруг проснулся, застонав от дурного сна, — лихорадило, и он долго не мог успокоиться.

В дурном предчувствии Бессаз побежал в комнату отца — его труп, уже окоченевший, был в такой позе, будто отец сам задушил себя, крепко сжав руками горло.

Бессаз крикнул и выбежал, чтобы позвать Фарруха, но внутренний голос задержал его. Он вернулся к покойному и долго не мог разжать ему руки.

— В бешеной лихорадке, — продолжала черепаха, — я расстегнул воротник, который он никогда не снимал, и увидел, господа ученые, что шея у него черная, морщинистая, словом — черепашья… Это наша родовая болезнь, вроде проклятия, все мы, из рода Баккал-заде, жили с черепашьим клеймом… У отца клеймо было только на шее, само тело его оказалось без единого изъяна, полностью человечьим. Никто из посторонних так и не узнал его тайны, ибо я заявил всем, что отец завещал похоронить его, не снимая воротника… мол, чудачество, связанное с его суеверной натурой…

На похороны неожиданно явился сам Денгиз-хан, что всех удивило — ведь эмир уже не выходил за пределы своего сада.

Бессаз был польщен и, чтобы показать, что служит своему эмиру верой и правдой, протянул Денгиз-хану документ, возвращенный старостой.

Денгиз-хан удивленно поднял брови, читая документ, и Бессаз понял, что вручил его не по адресу. Денгиз-хану же ничего не оставалось, как сделать вид, будто он знает о таинственном учреждении, откуда был послан в деревню документ, и сказал кратко:

— Похвально! — и передал бумагу своему телохранителю.

Бессаз же наивно ждал, что эмир непременно осудит то учреждение, которое обращается к низшим деревенским чинам, чтобы те следили за работой столичных чиновников. Но монарх, запутавший ходы к своему дворцу подземными дорогами, да так, что никто не знает, как подать жалобу или прошение без посредничества проводников, берущих за это мзду, не мог, наверное, поступить иначе.

— Вы ведь сами видели, Тарази-хан, как зарабатывают на этом проводники, — напомнила черепаха, неизвестно от кого знавшая о приключениях нашего тестудолога в городе Денгиз-хана.

Бессаз похоронил отца и, не остыв еще, сгоряча, решил исполнить свой зловещий замысел.

— Езжай и привези сюда Майру, — приказал он Фарруху. — У нас с ней уговор… Только не говори, плут, что тебе нельзя возвращаться… За эти дни, пока ты здесь, ты уже трижды успел тайно побывать в деревне… Я ведь знаю…

— Хорошо, я все сделаю, — закивал Фаррух, не удивленный и не огорченный, будто заранее знал о договоре Бессаза и Майры.

В тот день, когда Фаррух уехал, Бессаз почувствовал сильное недомогание. Ему уже давно было скверно, но он крепился и не подавал вида, а сейчас ослабел окончательно и слег. В заботах и суете не заметил, как кожа на его спине начала твердеть, становясь бесчувственной, сильно опухли руки и ноги.

Понимая, что с ним творится что-то ужасное, Бессаз заперся и не выходил из комнаты, даже не приветствовал у ворот каждого въезжающего в караван-сарай торговца, что входило в этикет всех хозяев постоялых дворов.

— Тело мое корчилось, меняя форму, — вздохнула черепаха, — и я уже не мог ходить, лишь ползал на четвереньках. Пощадите меня, Тарази-хан, избавьте от рассказа о подробностях моего полного танасуха, вам и так все ясно… Добавлю только, что когда я стал черепахой, больше всего испугался не за себя, а за Майру. И, услышав во дворе голос Фарруха, решил, что он привез Майру, и в панике бросился, пробил дыру в стене панцирем и выполз наружу… и вскоре на пустыре был пойман вами, Тарази-хан, за что я благодарю господа… Простите за мелочность, хотел давно спросить вас: Фаррух был с женщиной?

— Я не видел никакой женщины, — сказал Тарази так, будто это не имеет никакого отношения к рассказу.

— Слава богу! — обрадовалась черепаха. — Значит, Фаррух не смог завладеть Майрой… А как он вел себя, презренный, когда узнал, что я исчез?

— Был сдержан… вроде опечален, — снова нехотя ответил Тарази.

— А как вы думаете, почему Денгиз-хан поручил вам увести меня? Уверен, что Фаррух знал о моем танасухе и заранее договорился с ним. Через того проводника, который повел вас к дворцу… Чтобы поделить чужое, у нас низкий слуга может найти союзника среди высоких вельмож, не удивляйтесь…

Черепаха посмотрела на тестудологов, желая понять, какое впечатление произвел на них рассказ, но, вспомнив еще что-то существенное, повела себя странно, схватила Тарази за руку, и тот наклонил к ней ухо, чтобы слушать.

— Да, вот еще что! В нашей семье из уст в уста передавали, что род свой мы ведем от черепахи. В год черепахи мы устраивали веселье, все танцевали вокруг костра, постукивая в черепашьи панцири, как в барабаны, и ползали на четвереньках с повязками на глазах, бились лбами… Думал я раньше, что это просто суеверие… забавная игра… А оказалось, что все мы носим клеймо, чтобы природа не забывала возвращать нас к праматери Черепахе… Я же как раз оказался последним по счету и, как видите, истратил все человеческое…

Загрузка...