Часть вторая

Глава седьмая

Антон Тимофеевич Садовников в прежние советские времена работал в секретном научном центре, который занимался космическими разработками и помещался в лабораторных корпусах и заводских цехах, составлявших гордость городской науки и техники.

Именно с этим центром связывала молва загадочные явления в небе, где вдруг появлялись сверкающие шары, светящиеся ромбы, млечные грибы и зеркальные медузы, которые плавали над городом, застывали над рекой, ныряли в воду и выносились на поверхность в буре огня и света. Одни утверждали, что это новое космическое оружие. Другие доказывали, что это американские космические разведчики. Третьи, из общества уфологов, уверяли, что это корабли пришельцев.

Когда сменилась власть, в город приехал с инспекцией самый влиятельный из молодых реформаторов и привез с собой группу американских инженеров, специалистов космической отрасли и офицеров разведки, изучавших советскую оборонную мощь. Американцы несколько недель работали в научном центре. И увезли с собой грузовик секретной документации, несколько грузовиков с приборами и опытными образцами и закрыли исследовательский центр.

Рабочие, еще недавно строившие звездолет, монтирующие космические телескопы и лазерные дальномеры, устроились в мастерские автосервиса и ремонтировали подержанные иномарки. Ученые и инженеры, — одни уехали в Америку и продолжали работать, теперь уже по американской программе. Другие отправились в Китай «челноками», но уже не космическими, закупали мешки с китайскими плюшевыми игрушками и махровыми полотенцами и торговали, стоя на барахолках. Третьи, не научившиеся торговать и не пожелавшие служить недавнему неприятелю, запили горькую, а несколько стариков не вынесли ужасного зрелища, когда из цеха вывозили белоснежный космический корабль, так и не прошедший заводских испытаний, и умерли, кто в петле, кто от разрыва сердца.

В прежних лабораториях разместились офисы торговых фирм. В огромном цеху, где раньше на стапелях красовался громадный, похожий на белую бабочку звездолет, теперь, драгоценный, как кристалл, расположился супермаркет и склады, наполненные иностранными телевизорами, диванами и костюмами.

И город П. постепенно забыл, что от него дороги уводили не только за Урал, в соседнюю Сибирь, но и ввысь, к звездам.

Антон Тимофеевич Садовников был из тех, кто, уйдя из научного центра, не уехал в Америку, не стал мелким торговцем, не повесился и не спился. Переселился из служебной квартиры в центре города на тихую окраину, в деревянный одноэтажный дом, где незаметно и скромно, без жены и детей, жил, добывая на хлеб тем, что преподавал рисование в сиротском приюте.

Он был высок, сухощав, с продолговатым лицом и упрямым прямым носом, на котором чуть выделялась волевая горбинка. Такое лицо с сухой загорелой кожей и тонкими складками у кончиков губ и в уголках глаз бывает у спортсмена, неутомимого в тренировках, чьи тонкие гибкие мышцы играют, готовые к прыжку и неутомимому бегу. Его глаза синего цвета смотрели сосредоточенно и пытливо, словно хотели увидеть в обыденных явлениях неявную скрытую суть. Но вдруг светлели до детской прозрачной голубизны, восторженно замирали, будто узрели что-то чудесное и небывалое, но это была всего лишь утренняя росинка на кончике придорожной травы, и он, наклоняя голову, любовался ее волшебными переливами.

Его сознание обладало способностью сосредотачиваться на явлении, осмысливать его до предела, где кончались возможности разума и явление превращалось в точку, не подлежащую дальнейшему уменьшению. Но из этой точки явление, как взрыв, расширялось до объема Вселенной, и разум, ликуя, купался в мироздании среди светил и галактик.

Он умел управлять своим разумом настолько, что запечатал в нем не подлежащую разглашению тайну. Владея ею, умел не думать о ней. Обладая этим сверкающим, как бриллиант, сокровищем, не позволял драгоценным лучам и спектрам покидать потаенный отсек мозга, чтобы какой-нибудь прорицатель и ясновидец не сумел прочитать его мысли, угадать его тайну, выхватить и унести драгоценный бриллиант.

Именно с этим ощущением птицы, хранящей в себе созревшее яйцо, не позволяя яйцу покинуть темное теплое лоно, шагал Садовников по лесной тропинке, мягко ставя стопы на розовую, с прозрачными тенями дорожку. Лес был полон зеленого света, душистого ветра и шума, который перелетал из вершины в вершину, словно над Садовниковым летело незримое существо, заглядывая на него сквозь волнистые кроны дубов, остроконечные, с фиолетовыми шишками, ели, изумрудное серебро орешника.

Он вышел на поляну, залитую солнцем, в котором мерцали сиреневые цветки лесной герани, стояли сочные, с пышными белыми купами дудники, первозданно пламенели желто-синие иван-да-марьи, в которых черной водой блестела старинная колея.

Садовников остановился на краю поляны, где трепетала тень от высоких берез, а сами березы, ослепительно-белые, раскачивали зеленые полотенца, на которых была вышита птица с лучистыми крыльями, пушистое облако с голубоватыми тенями и мгновенно вспыхивающее маленькое солнце. Он стянул с плеч рубаху, сбросил брюки, ощутил великолепную свободу обнаженного тела. Лег грудью на прохладную землю, из которой выступал коричневый березовый корень.

Примятая трава впрыскивала в него кроткие бестелесные силы. Березовый корень, как сосуд, был полон подземной влаги, и он слышал гулы древесного сока. Теплая земля источала ровное живое дыхание, которое окутывало обнаженное тело. Его телесная жизнь питалась животворящей энергией почвы, где бесчисленные корни тянули влагу, в тесной норке прятался крот, шевелилась бронзовая жужелица, и упавший желудь растворил глянцевитую кожуру, выпуская крохотный клювик.

Сквозь теплый, нагретый солнцем слой он чувствовал глубинное излучение земли, таинственную музыку недр, звучание минералов и руд. Эта музыка проникала в его кровь, отзывалась в каждой клетке, в каждой кровяной частице, и он, погруженный в эти колебания и волны, чувствовал себя частью земли, был создан из ее вещества и плоти.

Его мозг, его сердце ловили жар глубинного пламени, летучие вспышки, летящие из земного ядра. Эта огненная стихия рождала в нем незримое свечение. Он переставал сознавать границы своей личности и начинал чувствовать вращение земли, ее полет в мироздании.

Садовников поднялся с земли, небрежно оделся и продолжал свое шествие через лес. Нес в глубине сознания запечатанную тайну, вокруг которой создавал множество защитных полей, не позволявших лучистому бриллианту себя обнаружить.

Вышел к лесному озеру с глубокой черной водой, на которой сверкало тусклое солнце и слабо дрожали зеленые отражения. Кинул одежду под куст черемухи, ягоды казались солнечными черными каплями. Медленно ступил в прохладную воду, проминая ил. Пузырьки щекотали ноги. В глубине виднелась коряга, похожая на оленьи рога. Он мягко, без плеска, лег грудью на воду, перевернулся на спину и слабым усилием воли уменьшил свой вес настолько, что тело могло держаться на воде, из которой выступали пальцы ног, блестящая мокрая грудь и лицо с открытыми в небо глазами. Он дождался, когда круглые волны достигнут дальнего берега, померцают и погаснут, освободил от напряжения все свои мышцы, успокоил мысли и стал слушать. Он слушал воду, ее безмолвный рассказ.

Вода рассказала ему, что ночью к озеру вышел лось, окунул горбоносую голову и пил, выдувая булькающие пузыри. А потом поплыл, неся над водой ветвистые рога, смотрел на туманные звезды, и в его выпуклых фиолетовых глазах переливались созвездья.

Он узнал от воды, что минувшей ночью в озере отражалась большая оранжевая луна, и в черном стекле мерцали бесчисленные золотые вспышки, крохотные искры от бегущих водомерок, и внезапно, расплескав отражение, упала в воду длинная гибкая выдра, и поплыла, оставляя золотой бурлящий след.

А утром озеро было розовое от зари и от черных вершин, черные, с маленькими головками и длинными шеями, прянули утки, ударили о поверхность тугими крыльями, подняли стеклянные буруны и поплыли, и вокруг них волновалась розовая слюда.

Садовников услышал рассказ воды о первобытной огромной льдине, которая приползла сюда с отрогов гор и остановилась, удерживая в своей сердцевине гранитный валун. Целый век льдина таяла, отекала ручьями, отламывала зеленоватые кристаллы, наполняя влагой глубокую впадину, пока не разомкнулись ледяные крепи и гранитный валун не провалился в озерную глубину. Теперь он лежал на дне, там, где качалось тело Садовникова, и спина чувствовала глубинный камень.

Донный ключ соединял озеро с подземными озерами, с хрустальной, не ведавшей света водой, в которой скопилась таинственная животворная сила, остановилась прилетевшая из космоса волна, отразившая в воде все мироздание. Ключ своей прохладной струей касался Садовникова, делая его тело серебристым и легким.

Лежа на поверхности лесного озера, на отражении белого облака, под которым кружила семья ястребов, Садовников был соединен со всей мировой водой, с дождями, снегами и реками, морями и океанами. На этой безмятежной зеркальной глади он чувствовал бушующие в океанах штормы, наводнения тропических рек, африканские ливни и арктические льды. Он слышал музыку рыбьих стай, нежное курлыканье играющих дельфинов, слабый хруст бутона, из которого появлялись белые лепестки лотоса. Он был в согласии с миром, был его крохотной частью, которая содержала в себе мир во всей полноте.

Он встал из воды и, не одеваясь, стоял на берегу, подняв лицо к небу, раскрыв объятья, словно удерживал в них голубой сияющий шар. Лучи солнца чудесно грели его грудь. Сквозь закрытые веки он видел малиновое свечение своей крови, где каждая частица была пропитана космическим светом, и он, приоткрывая глаза, играл с солнцем, превращая его в радужный крест, пучки разноцветных лучей, ворохи шевелящихся спектров. Из космоса неслась к нему лучистая прекрасная сила, и тайна, которую он скрывал в своем разуме, откликалась, ликовала, просилась наружу, желала слиться с божественной красотой мироздания.

Теперь, когда он совершил священный обряд, сочетавший его с землей, водой и светом, когда жизненные силы его были восполнены могучими стихиями мира, он мог возвращаться домой.

Шел через лес, сквозь любимую зеленую чащу, задевая плечом свисавший лесной орех, улыбался вслед улетавшему стрекочущему рябчику, обходил паутину, сотканную из тончайших радуг.

Мимо его лица пролетела божья коровка. Моментально дрогнувшими зрачками он разглядел ее слюдяной пропеллер, красные, в пятнышках створки, прижатые к брюшку лапки. Проследил ее полет за соседнюю елку, и пошел посмотреть, как она ползет вверх по хрупкой травинке.

Обогнул шершавый еловый ствол, отодвинул темно-зеленую лапу и на мшистом бугорке увидел тряпичный кулек, сырую холщевую ткань, под которой что-то скрывалось. Осторожно отвернул край материи, и ему открылась деревянная скульптура, похожая на большую куклу. Кукла была подержанной, старой, закопченной. Казалось, она побывала в огне. Сквозь нагар чуть проступали аскетические черты лица, лопата бороды, лысый череп с высоким лбом, закрытые коричневыми веками глаза. Короткие ноги выступали из-под деревянной ризы, обутые в деревянные башмаки. Одна рука прижимала к груди выточенную из дерева книгу. Другая, отломанная, полная трухи, лежала рядом, сжимая ржавый железный погнутый меч.

Садовников с изумлением разглядывал куклу. Она казалась подкидышем, который оставила в лесу незадачливая мать, прижившая на стороне нежеланного ребенка. Но это был не ребенок, а деревянный Никола, какие встречаются в окрестных церквях и несут в себе тайное сходство с языческими идолами. Лежащий под елью Никола, казалось, сошел на мшистую кочку с высокого дерева, и Садовников посмотрел вверх, ни осталось ли на дереве примет чудесного сошествия.

На деревянной скульптуре лежал луч солнца. Вся она была в бессчетных отверстиях, оставленных жучками-короедами. На бороде застыл лесной слизняк. И этот древесный Никола был обречен истлеть под дождями, снегами, стать пищей для муравьев и улиток. Его стоический образ говорил, что деревянный старец был готов смириться с уготованной ему долей.

Садовников отлепил слизняка с резной бороды. Бережно собрал выпавшую из руки труху. Руку с мечом положил на грудь старцу. Обмотал его холстиной и понес на руках, как носят спящих младенцев.

Он выбрался из леса к реке, пустой и студеной, в том месте, где на песке ждала его моторная лодка. Уложил Николу на днище. Старый, с советских времен, мотор «Вихрь» был снабжен небольшой насадкой из нержавеющей стали, в которой помещалось устройство, разлагающее воду на водород и кислород. Это позволяло обходиться без бензина. Садовников фарфоровой кружкой зачерпнул речную воду, влил в бак и запустил двигатель. Моторка ринулась на простор и шла против ветра, рассыпая отточенным носом веер солнечных брызг. Садовников сидел на руле, а Никола лежал в холщевом саване, как мертвый слепой капитан.

Впереди по левому берегу забелело, замерцало в тумане. Город приближался как нежное, встающее из-за горы облако. Лодка прошла вдоль набережной, на которой пестрел народ, вдоль церквей, блестевших стеклами зданий. Стальной стрельчатый мост парил над рекой, и по нему, как бусины, тянулся состав. Садовников направил моторку в затон, где на тихой воде у причалов застыли лодки, катера, дорогие белые яхты. В стороне, покосившись на бок, покоился теплоход, облупленный и унылый, с надписью на борту «Оскар Уайльд», там, где раньше красовалась другое название, «Красный партизан». Садовников причалил моторку, передав цепь с кольцом подоспевшему лодочнику Ефремычу, который замкнул кольцо на вмурованной в причал скобе.

— Ты что, Антон Тимофеевич, ляльку родил? — усмехнулся Ефремыч, помогая Садовникову выйти из лодки, глядя на белый кулек, который тот прижимал к груди. — Ого, да лялька у тебя с бородой, — хмыкнул он, заглянув под холстину.

Ефремыч был грузен, но по-медвежьи ловок. Его крупное, в тяжелых морщинах лицо было черно от загара, как у всякого, кто проводит дни на воде и на солнце. На голове красовалась капитанская фуражка с якорем и пластмассовым козырьком, и седые, нестриженные космы казались ярко-белыми в сравнении с коричнево-черным лицом. Когда-то он работал в том же научном центре, что и Садовников, в отделе, создававшем материалы для звездолетов, легкие как пух и прочные как сталь. В ту пору они не были знакомы с Садовниковым и познакомились, когда американцы закрыли центр, из ворот ангара тягачи повлекли белоснежный, с серебряными крыльями корабль, и Ефремыч, обмотав себя красным флагом, кинулся под колеса тягача.

— Хочу я тебя спросить, Антон Тимофеевич, — Ефремыч следовал за Садовниковым, который нес у груди завернутого в холст Николу, — когда-нибудь наши вернутся?

В голосе лодочника слышалась тоска, усталость и молитвенная надежда, которую он удерживал в себе из последних сил. Садовников угадывал в душе Ефремыча ту черту, за которой в человеке начинается необратимое разрушение, меркнут его духовные силы, и он перестает бороться с напастями, превращается в болезненное, готовое умереть существо.

— Все мне снится один и тот же сон, Антон Тимофеевич. Будто выхожу я на рассвете из дома, небо такое утреннее, нежное, а в небе, весь в серебре, несется наш звездолет. И на белом фюзеляже надпись: «СССР». Садится он прямо на площади, перед губернаторской вотчиной, и из него выходят Николай Островский и Валерий Чкалов, Михаил Шолохов и Георгий Жуков, Виктор Талалихин и Юрий Гагарин, Любовь Орлова и Сергей Королев, и среди них, в белом кителе, со звездой, в золотых погонах, — Сталин. И такое во мне счастье: «Родные мои, дождался!» Просыпаюсь: ночь, пусто, и хочется в ночи кричать.

Садовников слышал в словах Ефремыча зов о помощи. Веру в то, что он не одинок в своих ожиданиях и моленьях. Что этот сон снится не ему одному, и если приснится всем людям сразу, то будет не сном, а явью, и серебряный звездолет в стеклянном блеске сверкнет на заре, и он, Ефремыч, побежит, задыхаясь от счастья, встречать прилетевшее диво.

— Когда наш завод разорили, я пил сперва беспробудно, потом хотел с моста прыгнуть, потом «Калашников» искал. А теперь вот жду. Неужто не дождусь? Не увижу, как этих гадов, предателей, которые страну погубили, на фонарях развесят? Я бы сам, вот этими руками, Меченого, как Власова, на фонарь вздернул.

Он показывал Садовникову большие коричневые ладони, которые когда-то ласкали стеклянные крылья огромного космического дельфина, а теперь подхватывали бредущих по трапу пьяных бандитов, торговцев и проституток, которые возвращались с речных прогулок на великолепных яхтах. Садовников видел, как сжались ладони в черные кулаки, и на них заиграли синие от ненависти жилы.

— Скажи, Антон Тимофеевич, дождусь я своего счастья или несчастным умру? Ты ведь все знаешь, только не говоришь. Мне-то скажи одному, когда наши вернутся?

Садовников услышал, как затрепетала тайна, которую он сберегал в запечатанном отсеке разума. Как бриллиант, спрятанный в глухую шкатулку с сафьяновым дном, стремился брызнуть наружу лучами. Садовников поймал рвущиеся на свободу лучи, вернул их в темницу.

— Наши вернутся, Ефремыч. Смотри на зарю, и увидишь серебряный звездолет с надписью: «СССР». Ты говорил о героях, которые прилетят в звездолете. Теперь герои те, кто не пал духом, не изверился, не продался, ждет возвращения звездолета. Большего тебе не скажу. Не все то сон, что снится.

Он оставил Ефремыча в большом раздумье на пирсе. Уложил на заднее сиденье своей подержанной «Волги» деревянного старца. И помчался с неистовой скоростью, будто вез тяжелобольного. Обгонял роскошные иномарки, делал немыслимые виражи. Ибо под капотом неказистой машины находился сверхмощный, небывалой конструкции двигатель, а сама машина управлялась системой навигации и контроля, предназначенной для космического корабля.

Дом, куда он внес деревянную находку, являл собой комнату, скромную, как монастырская келья. Стол, кровать, рабочий верстак. Никаких книг. Несколько приборов, измеряющих излучения земли. Оптический телескоп времен Галилея, однако способный фиксировать малые планеты метеоритного пояса. Генератор, извлекающий энергию из электромагнитных полей космоса.

Садовников положил Николу на верстак, развернул ткань и смотрел на закопченое изваяние, напоминавшее тронутые тлением мощи. Он нацелил зрачки на лысый череп скульптуры, прозревая ноздреватую, источенную насекомыми сердцевину, готовую рассыпаться в прах.

Отвел глаза, глубоко вздохнул и улетел туда, где бестелесные, бесчисленные, волнуясь и переливаясь, как волшебная музыка, витали идеи, переживания и мысли, когда-либо явленные в людском сознании. Ноосфера звучала, струилась, выплескивала протуберанцы, казалась золотистым заревом, трепетала разноцветными вспышками. Таила зрелища исчезнувших городов, лики умерших мудрецов и героев, сгоревшие в пожарах картины и рукописи.

Садовников витал в этих восхитительных мирах. Парил на раскрытых крыльях среди исторических эпох, которые казались многоцветными, развешенными в космосе гобеленами. Среди художественных школ, окружавших его пленительными радугами. Среди научных учений, явленных в виде серебристых облаков. Он счастливо перевертывался, как играющий голубь, пролетая сквозь философские мудрствования Фалеса Милетского, кристаллические фигуры неоплатоников, прозрачные сферы кантианцев. Сложив крылья, устремлялся к мерцающим проблескам чужих откровений и чувств, которым не суждено было воплотиться в творчестве.

Он бегло пролистал исписанный арабской вязью манускрипт Авиценны. Просмотрел карандашный набросок Вернера фон Брауна, — эскиз ракеты Фау-2 и формулу второй космической скорости. Окунулся в шелестящий, как листопад, ворох стихов Серебряного века с очаровательным профилем Анны Ахматовой и бледным жемчужным лицом Александра Блока. Поцеловал душистый, как полевой василек, стих Сергея Есенина «Микола».

В шапке облачного скола,

В лапоточках, словно тень,

Ходит милостник Микола

Мимо сел и деревень.

Садовников чувствовал сладкий ожог в области сердца, словно туда проникла бестелесная, из лучей, субстанция, и сердцу стало тесно, как если бы в нем забилось другое сердце. Его лоб, напротив, чувствовал нежную прохладу, будто чья-то невесомая рука коснулась лба, и через это касание в его разум вливалась медовая струя есенинского стиха. Это было подобно переселению душ. Выход в ноосферу был созвучен выходу в открытый космос, из которого в космонавта проникало божественное излучение.

Говорит Господь с престола,

Приоткрыв окно за рай:

«О, мой верный раб, Микола,

Обойди ты русский край.

Садовников испытывал восторги одновременно робкую нежность, слыша под сердцем голос русского волшебника, сумевшего так восхитительно и чудесно воспеть ненаглядную Родину. Возвестить о неизбежном русском чуде, поведать о бессмертной России с ее лазурью в небесах и водах, с золотом в осенних лесах, с невыразимой красотой и печалью в русских глазах.

Защити там в черных бедах

Скорбью вытерзанный люд.

Помолись с ним о победах

И за нищий их уют.

Как недавно в заречном лесу он воспринимал от земли, озерной воды и лучистого солнца энергию бессмертия, так теперь, соединенный невидимым световодом с душой русского провидца и кудесника, он не ведал смертного страха, был прозрачным сосудом, в который из ноосферы лился свет вечной жизни.

Всем есть место, всем есть логов.

Открывай, земля, им грудь!

Я — слуга давнишний Бога, —

В Божий терем правлю путь.

Садовников тихо раскрыл свое сердце, отпуская из него душу чудотворца, как отпускают в леса счастливую певчую птицу. Стих слабо блеснул на прощание и улетел, слившись с бесчисленными поэмами и стихами, в том числе и с теми, что еще не были написаны.

Теперь он был светел и чист и мог приступить к воскрешению деревянного мертвеца.

Никола лежал на спине, похожий на обгорелое полено, и от него пахло остывшей печью. Отломанная рука с мечом лежала рядом, окруженная древесной трухой. Все тело старца было пробуравлено дырочками, которые проточили жучки-короеды.

Садовников распростер над скульптурой ладони. Закрыл глаза и направил теплую, исходящую из сердца волну в ладони, чувствуя, как они накаляются, как пульсирует в них бестелесное поле. Поворачивая и передвигая ладони, он облучал недвижную статую, пронизывал ветхое дерево лучистой энергией. И вдруг из дырочек, из древесных норок стали выбегать разноцветные юркие жучки, выползали рыжие личинки, высовывали верткие головки проснувшиеся куколки. Несколько крылатых муравьев, светясь слюдяными крыльями, вылетели наружу. И все это скопище, поедавшее изнутри деревянное тело, испугавшись лучей, бросилось наутек.

Садовников убрал руки. Отдыхал, ожидая, когда наполнится опустевший сосуд под сердцем. И когда в груди вновь затрепетал незримый источник, он положил одну ладонь на грудь Николе, а другую прижал к выпуклому закопченному лбу. Горячая сила потекла с ладоней в древесную сердцевину, пропитала усталые волокна. В них ожила и расплавилась смола, скрепила иссохшие ткани. И скульптура стала плотной, весомой, чуть слышно звенела, и от нее вдруг пахнуло сосновым лесом.

Отломанная рука Николы сжимала ржавый согнутый меч. Такие оторванные снарядом конечности попадаются на поле брани. Из плеча торчали щепки, похожие на переломанные кости. Высыпалась кучка мучнистой трухи. Садовников осторожно извлек меч из стиснутого кулака. Приложил руку к туловищу. Бережно вернул древесную труху в то место, откуда она выпала.

Наложил свою ладонь на место перелома. Усилием воли направил в сжатые пальцы блуждавшую по телу энергию, вычерпывая из солнечного сплетения, из позвоночного столба. Невидимая плазма жгла пальцы, склеивала, сращивала разлом. Деревянные кости срастались, труха твердела, заполняя шов. И когда в изнеможении он разжал пальцы и откинулся на стуле, деревянная рука приросла к туловищу, и на месте шва остывала розовая бороздка.

Он устал. Воскрешая Николу, он расходовал лучистую силу, которую почерпнул из есенинского стиха. Волшебное песнопение, которое он извлек из ноосферы, обладало сказочной способностью оживлять, целить раны, глушить болезни, как чудесный отвар из цветов и листьев, приготовленный деревенской ведуньей. «Иорданские псалмы», которые пел на дорогах вещий странник Никола, теперь, услышанные Садовниковым, творили чудо воскрешения.

Он сделал глубокий вздох, собирая в грудь запах сладкой капли на лесном цветке, отблеск солнца на озерной воде, ночную звездную пыль, бесшумный полет совы, перечеркнувший луну, и стал дуть на лицо Николы. От его дыхания нагар начинал сходить, копоть смывалась, и открылось золотистое лицо с седыми завитками бороды, медовые морщины на выпуклом лбу, маленькие сжатые губы пунцового цвета.

Струйка воздуха была ветром, который разгонял мглу. И становилось видным синее облачение, с темными, вышитыми крестами, золотая епитрахиль и священная книга, которую прижимал к груди чудотворец и в которую были занесены «глаголы вечной жизни».

Никола лежал в своем великолепном убранстве с закрытыми веками, похожими на скорлупу грецкого ореха. Садовников наклонился, чувствуя аромат ладана. Тихо поцеловал Николу в глаза, и они открылись. Были деревянные, но казались живыми. Темно-синие и строгие, как у мудреца. И нежно-голубые и наивные, как у младенца.

Садовников поднял с верстака скульптуру и поставил на стол, к окну. Величественный и грозный, как воин, истовый, как неукротимый проповедник, Никола стоял у окна, и вокруг его головы золотился воздух.

Глава восьмая

Садовников собирался заняться мечом. Выпрямить погнутое железо. Удалить ржавчину. Заточить зазубренное лезвие. Вставить меч в деревянную длань. Чтобы чудотворец сочетал в себе монаха, прижимающего к сердцу священную книгу, и воина, воздевшего меч на врага рода человеческого.

Но зазвонил телефон, заморгав своим маленьким млечным экраном. Звонил врач психиатрической больницы Марк Лазаревич Зак, который иногда обращался к Садовникову за помощью.

— Антон Тимофеевич, приезжайте. Очень тяжелый случай. Пациент в ужасном состоянии, и все мои методы бессильны.

— Еду, — ответил Садовников, откладывая в сторону ржавый меч.

Он считал своим долгом откликаться на зов Марка Лазаревича Зака, который имел ученую степень, публиковал статьи в зарубежных журналах, получал предложения в престижные клиники Израиля и Америки, но оставался в городе П., в захолустной больнице, получая крохотную зарплату. Вся его еврейская родня давно переселилась в Израиль, его еврейские коллеги-врачи преуспевали в Тель-Авиве и Хайфе, но Марк Лазаревич оставался среди русских умалишенных, вызывая сострадание у израильских родственников, которые его самого считали сумасшедшим.

Садовников вышел из дома, собираясь сесть в свою старомодную «Волгу», оснащенную ракетно-космическими технологиями. Собирался залить в бак воду из пластмассовой канистры, как вдруг увидел на крыше соседнего дома изваяние красного цвета, состоящее из деревянных брусков. Красный истукан сидел на крыше, свесив ноги, и в его рубленных примитивных формах сквозила тупая непреклонность и сосредоточенность робота. Садовников ощутил исходящий от робота луч, который скользнул по его груди, причинив боль вонзившейся в сердце иглы. Луч, как скальпель, прочертил больную линию от сердца к голове, проникая в мозг. Стал шарить, нащупывая потаенный отсек, где скрывалась драгоценная тайна.

Садовников молниеносно заслонил сокровище зеркальной защитой. Луч ударил в зеркало, отразился и улетел обратно к породившему его источнику. Красный робот качнулся, дымясь, упал с крыши, рассыпался на отдельные бруски. Садовников не стал подходить к обломкам. Не понимал, кому понадобилось направлять к его дому разведчика. Удерживал в сознании образ зеркальной мечети в священном городе Кум, в которой залетевший луч света отражается от бесчисленных зеркал, мечется в зеркальной ловушке, пока не превратится в исчезающую слабую вспышку.

Психиатрическая больница располагалась на краю города в обветшалом двухэтажном строении, вокруг которого возвышался бетонный забор, тупой и унылый, каким окружают склады. Само строение было в потеках сырости, с решетками на окнах, которые были замалеваны серой масленой краской. Но вокруг фасада, усилиями врачей и санитаров, а также самих больных, были разбиты клумбы, цвели ноготки, садовые ромашки и колокольчики, сладко пахли табаки. На солнце, поглядывая на цветы, расхаживали больные в заношенных халатах, своей ветхостью и убогостью созвучных с фасадом здания.

Садовников прошел в кабинет, где его встретил Марк Лазаревич Зак. Он был моложав, очень худ и бледен. Его светлые волосы кудрявились мелким барашком. Большие с розовыми веками и желтыми ресницами глаза светились бледной, как мартовская вода, синевой. Тонкий, слегка искривленный нос почти касался верней губы, а оттопыренные уши просвечивали на солнце. Он был нервный, измученный, с неожиданными неуместными жестами и мгновенной судорогой, пробегавшей по лицу, как внезапная водяная рябь. Он радостно поднялся и сжал руки Садовникова своими тонкими холодными пальцами.

— Спасибо, что пожаловали, Антон Тимофеевич. Только в исключительных случаях, только в самых крайних и исключительных.

— Что-нибудь такое, что не укладывается в вашу теорию «социальных проекций»?

— Думаю, что и за этим казусом скрывается какая-то социальная катастрофа. Но страдание пациента столь велико, что не помогают никакие транквилизаторы.

Садовников был знаком с теорией Зака, согласно которой все психозы, бреды и фобии пациентов были отражением извращений, которым подвержено общество. Диагноз больных соответствовал диагнозу общества и протекающим в нем болезням, указывал на их исход, иногда летальный. Зак стремился отсечь разрушенную психику пациента от социальной тьмы, питавшей болезнь. Читал им вслух русские народные сказки, священные тексты, предлагал слушать Моцарта и давал рассматривать картины Кустодиева и Билибина, помещал сотрясенный разум в мир красоты и гармонии. Но, находясь с пациентами в психологической и духовной близости, Зак был не защищен от тлетворных воздействий. Души больного и врача составляли сообщающийся сосуд, в котором начинал дышать один и тот же недуг.

Садовников пил чай, глядя, как по лицу Зака, словно болезненные зарницы, то и дело пробегают мелкие конвульсии, отблески невидимых, падающих за горизонтом молний.

— Хотел вас спросить, Марк Лазаревич, почему вы не уехали из России, хотя, я знаю, вам делали блестящие предложения? Ведь где-нибудь в Европе, Израиле или Америке вы бы смогли заниматься научной работой. У вас была бы великолепная клиника, лаборатории, медикаменты. И, конечно же, не эта скудная зарплата, — спросил и пожалел, боясь, что вопрос покажется бестактным.

Зак отхлебывал чай. На книжной полке виднелись корешки зачитанных книг. Сочинения Фрейда и Юнга. Новый Завет. Мифы Древней Греции. Учебники антропологии и социальной психологии. Труды по психиатрии на английском и немецком. И по лицу его пробегала рябь, как по воде, на которую падал ветер.

— Нет-нет, Антон Тимофеевич, не бойтесь показаться бестактным. Действительно может выглядеть странным, — я, еврей, не устремился вслед за своими соплеменниками и отказался от благополучной жизни где-нибудь в Иерусалиме или Сан-Франциско.

— Я не хотел вас обидеть, Марк Лазаревич.

— Я не обиделся. Я еврей, но Россия моя страна, и русские — это мой народ, вне которого я себя не мыслю. Русские дали евреям приют, когда их гнали в Европе. Здесь, среди русской культуры, возникла блестящая еврейская интеллигенция, — художник Левитан, поэт Пастернак, космист Зельдович, физик Тамм. Все еврейские врачи, музыканты, ученые — это плод русской культуры, и русские люди потеснились в университетских аудиториях, чтобы еврейские юноши могли получить блестящее образование. Русский народ потерял на войне тридцать миллионов своих сыновей и тем самым спас евреев от полного уничтожения, — от газовых камер и печей. И поэтому историческая судьба евреев навсегда слилась с русской судьбой. — У Зака начинала дергаться бровь, потом дрожал кончик заостренного носа, потом начинали кривиться губы. Словно ему в лицо ударяли невидимые частицы, и лицо отражало незримые катастрофы, — то ли русско-еврейских отношений, то ли мучения, которые испытывали в эти минуты его пациенты, лежащие в соседних палатах. — Сейчас русские в большой беде. Многие из моих соплеменников злобно на них клевещут, кидают в них камни. Я никогда не предам русский народ. Я останусь с ним в эти трудные времена и сделаю все, что могу, чтобы облегчить его долю. Мои пациенты — это мои братья. Я не могу их покинуть.

Его глаза мучительно заморгали, он схватил себя за щеку, которая, казалось, хотела вырваться и убежать с лица. Садовников мысленно положил ему на щеку кленовый лист, и судорога успокоилась, лицо стало одухотворенным.

— Я испытываю к вам братские чувства, Марк Лазаревич. Я готов посмотреть вашего пациента.

Они покинули кабинет и двинулись длинным коридором, по которому расхаживал санитар огромного роста с сутулыми плечами грузчика и жилистыми руками, способными согнуть кочергу. Тянулся ряд железных дверей с глазками, к которым припадал санитар своей косматой бровью и красным белком. По указанию врача он рылся в грязном халате, извлекал связку тяжелых ключей и открывал ту или иную дверь.

— Здесь содержится пациент, в прошлом бухгалтер, который мнит себя министром финансов. Его мания — пустой госбюджет, запредельный государственный долг и неконтролируемая инфляция. Я распорядился напечатать на ксероксе копии долларов, и у него появилась возможность вмешиваться в финансовую политику страны. — Зак впустил Садовникова в палату, и тому открылась обшарпанная комната с решетчатым окном и четыре кровати. На тех обморочно лежали больные, запрокинув к потолку серые, плохо выбритые лица. Еще на одной кровати, сбросив на пол одеяло, сидел человек в распахнутом халате с тощей грудью и худыми ключицами. Его глаза сверкали, нос заострился, на скулах играли желваки. На смятой простыне лежала пухлая пачка долларов. Он выхватывал купюры, раскрывал их веером, как игральные карты, раскладывал на отдельные стопки. При этом трескуче и сердито выкрикивал:

— Инфляция!.. Инфляция!..

Так кричит попугай, копируя своего хозяина, одержимого навязчивой идеей.

— Как, Андрей Дмитриевич, проходит финансирование военно-промышленного комплекса? — спросил Зак, ловя запястье больного и щупая пульс.

Тот повернул к врачу гневные глаза, вырвал руку, сжимавшую веер долларов. Трескуче, как возбужденная птица, прокричал:

— Инфляция!.. Инфляция!.. — и швырнул купюры на подушку, словно делал кому-то подачку.

В соседней палате на одной постели сидел оплывший больной с нежно-розовыми щеками, водянисто-голубыми глазами и пухлыми губами, с которых текла прозрачная слюна. Он чем-то напоминал медузу, бесхребетную, студенистую, наполненную влагой, которая вяло сочилась.

— В каком-то смысле у него нет мозга, — сказал Зак, — он бесчувственен к боли, голоду, не откликается на зрительные раздражители. Органы чувств не поставляют в мозг впечатлений, и у него нет мышления, а психика находится на уровне эмбриона. Это образ общества, лишенного самосознания. Но если подключить к мозгу органы чувств, он переживет эмоциональный и интеллектуальный шок, который, быть может, превратит его из олигофрена в гения.

На другой кровати сидел черноволосый пациент с изможденным обугленным лицом, словно его снедал внутренний негасимый огонь. Иногда он скалился, издавая урчанье и хрип. Тянулся с постели к соседу — алигофрену, словно собирался его схватить. И глаза его при этом начинали светиться, как у голодного волка.

— Вкусно!.. Вкусно!.. — повторял он, сглатывая слюну.

— Этот господин возомнил себя каннибалом. Отказывается принимать обычную пищу, и мы вынуждены кормить его насильно. В обществе участились случаи каннибализма, которые отслеживаются телевидением и преподносятся публике как забавные проявления.

Мнимый людоед протянул к Заку дрожащие руки, оскалился и сладострастно произнес:

— Вкусно!.. Вкусно!..

Рядом находился маленький, упругий, как мячик, больной, который перескакивал с одного конца кровати на другой.

— Я — Президент! — крикнул он и перескочил туда, где лежала полушка. — Нет, я — Президент! — крикнул и перескочил на скомканное одеяло. Я — Президент!.. Нет, я — Президент!..

Он метался с одной половины кровати на другую, утомленный до изнеможения. Казалось, в нем сжималась и разжималась пружина, не позволявшая остановиться. По лицу бежал пот. Он скакал, участвуя в изнурительном бесконечном споре:

— Я — Президент!.. Нет, я — Президент!

Садовникову было понятно, до каких степеней безумия дошла политическая жизнь страны, превратившая граждан в обитателей сумасшедшего дома.

В соседней палате были заперты женщины. Две из них спали, бесстыдно оголив ноги и груди, и Зак прикрыл их одеялами. Еще одна, молодая, с белым бескровным лицом, с черными огромными, полными горя глазами, сидела на кровати, прижав к обнаженной груди подушку. Покачивала ее, как ребенка, приговаривая:

— Машеньку мою отобрали… Малюсенькую мою унесли… Как же мамочка без Машеньки будет… Как же мамочке без доченьки быть…

— Ей кажется, что у нее отобрали дочь, — тихо произнес Зак. — Хотя никакой у нее дочери нет. Это наведенный бред, связанный с ювенальной юстицией.

Другая женщина, немолодая, с воспаленным, бурачного цвета лицом, увидев вошедших, вскочила на кровать с ногами. Подвернула полы халата, обнажив полные несвежие ляжки. Откинула назад жирные немытые волосы. И, держа у губ алюминиевую ложку, как держат микрофон, фальшиво, с экзальтацией, пропела:

— Настоящий полковник!..

Зак несколько раз хлопнул в ладони, поощряя певицу. Тихо сказал Садовникову:

— Общество напоминает перенасыщенный раствор аномалий, пороков, несчастий. А эти больные — осадок, который выпадает из общества на наши больничные койки. Их не вылечишь медикаментами. Между их психикой и общественной жизнью сложились устойчивые связи, которые питают болезнь. Исцеление наступит только тогда, когда исцелится окружающий мир. Их нужно поместить в райский сад, где цветут вечнозеленые деревья и по аллеям гуляют ангелы. Но где же я возьму в сегодняшней России райский сад?

Они вышли из палаты, слыша за спиной жалобные причитания: «Машеньку у мамочки отняли» и скачки на пружинах кровати тяжеловесной примадонны, которая счастливо выкрикивала: «Настоящий полковник!»

— Теперь я покажу пациента, ради которого пригласил вас сюда, — Зак сделал знак санитару, который угрюмо, как тюремный надзиратель, стал греметь ключами.

Железная дверь отворилась, и Садовникову показалось, что навстречу ему вырвались невидимые вихри страдания, ударили в грудь, в лицо, как бархатистые летучие мыши. Палата была одиночной, стены до потолка в серой масляной краске, окна замалеваны, с железной решеткой. На кровати сидела женщина с нерасчесанными черными волосами, голыми ногами в матерчатых шлепанцах. Она запахнулась в утлый халат, словно на дворе была стужа, и она куталась, сберегая остатки тепла. Лицо было страшно бледным, с черными, дрожащими от боли бровями. Губы искусаны, рот постоянно кривился, дергался, уродливо выворачивался, словно в ней извивался мучительный червь, рвущее внутренности веретено.

Когда Садовников вошел в палату, она дико на него оглянулась, вскрикнула, забилась в угол кровати, словно ожидала побоев. Все тело ее задрожало, тонкие пальцы посинели, сжимая халат, в глазах сверкнул слезный черный ужас, и она издала утробный рык, словно в ее хрупком изможденном теле шевельнулся и вздохнул зверь.

— Ее привезли из Москвы и оставили здесь. Кто она, что она, неизвестно. По всей видимости, пережила какой-то ужасный шок, разрушивший психику, рождающий бреды и мании. Медикаменты почти не действуют. Она теряет силы. В ее душе образовалась пробоина, из которой истекает жизнь. Либо ей предстоит операция, после которой она утихнет, перестав быть личностью, либо она умрет от истощения.

Женщина продолжала дрожать, натягивала на голову халат, словно хотела защититься от невидимых ударов. Издавала вопли, в которых слышался лай, крик чайки, лошадиный храп, и лицо ее уродливо содрогалось, блестящие зубы кусали губы, и с них капала кровь.

Садовников чувствовал, как велико ее страдание. Оно выплескивалось, создавало вокруг туманное поле, и воздух, который он вдыхал, свет, который ловили его зрачки, казалось, сотрясались от непрерывных конвульсий. Он чувствовал, как в его мозг вонзаются отточенные клинья боли.

— Я пригласил вас, Антон Тимофеевич, как последнюю надежду перед операцией. Быть может, ваши методы, которые, признаюсь, остаются для меня загадкой, помогут несчастной женщине, — Зак с трудом сдерживал судороги, вновь появившиеся на лице.

Садовников осторожно протянул к женщине ладони, издалека ощупывая пространство вокруг ее головы. Незримый покров, окружавший разум, позволявший рассудку существовать в трехмерном мире, чувствовать время, различать причины и следствия, — этот покров был разрушен. Его кромки были расплавлены неведомым взрывом, раздвинулись, и в открывшийся пролом била тьма непознаваемых миров, неподвластных рассудку измерений, которые вливали в беззащитную женщину безмерный ужас. Казалось, к пробоине приближался громадный ковш, из которого в женщину вливался черно-фиолетовый кошмар, и она начинала биться, кричать зверем и птицей, ее хрупкое тело разрывалось от боли, а в глазах трепетала бездонная тьма.

Садовников медленно приближал руки, видя, как затравленно бегают расширенные глаза женщины. И когда чаша ладоней была готова накрыть разрушенный купол, испытал удар, подобный молнии, которая отшвырнула его прочь. Чувствовал, как колотится в груди обугленное сердце, а в глазах расплывается затмевающая клякса, будто лопнул огромный фиолетовый спрут, выпуская ядовитый мрак.

Садовников дал остыть ожогу и стал осторожно окружать зияющий кратер прикосновениями невидимых волн, которые слетали с его ладоней, касаясь расколотых кромок. Он умягчал эти кромки, сдвигал, стараясь уменьшить разлом, в который хлестал мрак. Он использовал для этого витальную энергию из таинственных резервуаров души, где накапливались лучистые вспышки счастья, слезного сострадания и любви. Где хранилась память о любимых и близких, выученные наизусть стихи дорогих поэтов, портреты и пейзажи обожаемых художников, молитвенные песнопения и картины родной природы. Эти переживания он накапливал в себе, как дерево накапливает солнце, откладывая его в древесных кольцах, чтобы потом, попадая в камин или печь, вернуть его в мир теплом. Так и он сжигал под сердцем драгоценные накопления, посылая волны тепла и света несчастной женщине, которую убивал беспощадный мрак. Он обращал на нее те безымянные силы, которые днем вливались в него из теплой земли, из воды лесного озера, из синих чудных небес. Он нес к ней малиновые лесные герани и цветы колокольчиков, слипшиеся от дождя. Тот серебряный след, что тянулся на черной воде за плывущим лосем. Ту легкую голубоватую вспышку, что оставила на еловой ветке вспорхнувшая сойка.


Он чувствовал, как разрушенные кромки смыкаются, как тьма отступает, и женщина затихает, бессильно склоняется на подушку. Но мрак надвигался вновь, раздвигал защитный купол, и казалось, в мозг женщины вонзался жестокий электрод, жег и глушил, и женщина в ужасе вскакивала, истошно кричала, и лицо ее искажал звериный оскал.

Силы покидали Садовникова. Смерть из других миров вторгалась в любимый мир, в котором сверкали звезды, шумели леса, витала драгоценная ноосфера, где людские творенья и мысли были готовы исчезнуть под воздействием черных неопознанных сил, рвущихся уничтожить эту безвестную женщину, а вместе с ней все любимое мироздание. Ненавидя смерть, не умея ее победить, истратив весь отпущенный ему боекомплект, Садовников, как пехотинец, кинулся на смертоносную амбразуру и закрыл собой.

Он ощутил страшную боль во всей своей плоти, будто сгорала каждая клетка, сердце пробили штырем, а разум раздулся до невероятных размеров и лопнул, оставив облако пепла. На мгновение он потерял сознание, но успел почувствовать, как у женщины сомкнулись кромки разъятого разума и тьма отступила. Часть его жизни была израсходована в сражении с тьмой, и женщина была спасена.

Садовников без сил прислонился к стене. Зак ошеломленно смотрел на него. Женщина, упав на подушку, спала. Ее лицо было бледнее наволочки. Еще недавно искаженное звериными гримасами, оно казалось теперь утонченным, красивым и нежным, с голубоватыми тенями у глаз, из которых выкатились и блестели две слезинки. Оно было измученным и усталым, это лунно-белое, голубоватое лицо, но на губах чуть проступил сиреневый цвет лесной герани, а слезинки мерцали тем же живым лесным блеском, что и капли росы на цветке колокольчика.

Она спала, и волосы ее темной волной накрыли подушку. Садовников, зная, как хрупок защитный покров, как недалеко отступила тьма, мысленно повесил у нее над головой чистую голубую звезду из стихотворения Иннокентия Анненского: «Среди миров, в мерцании светил».

— Вы сотворили чудо, — восхищенно произнес Зак. — В чем природа вашей целительной практики?

— Не сейчас, Марк Лазаревич. Я ужасно устал. Приходите в гости, и мы побеседуем.

— Я не знаю, где вы живете.

— Улица Бабушкина, дом четырнадцать. Там входная дверь прямо с улицы, покрашена облупленной синей краской.

— Обязательно приду. Ваш метод заслуживает изучения и описания.

— До встречи, — произнес Садовников, взглянув на женщину, чьи густые черные волосы рассыпались по подушке, и над ними одиноко и чисто сияла голубая звезда.

Он вернулся домой, в свою убогую комнату с деревянным верстаком, железной кроватью, картой звездного неба на стене, с лопаткой турбины от истребителя пятого поколения, похожей на лепесток стального цветка. Никола, строгий, истовый, с деревянной бородой и синими деревянными глазами, стоял на подоконнике, прижимая к груди священную книгу. Другая рука была отведена в сторону, дожидаясь, когда в нее вложат меч. Сам меч, гнутый, покрытый ржавчиной, лежал на верстаке, словно его отыскали на поле брани, где его обронил сраженный воин.

Уже смеркалось. За окном лил дождь. Уличный фонарь желтел в зеленой мокрой листве. Садовников прислушивался к шуму ливня, представляя, как дождь падает в лес, где он гулял утром. Рябит воду темной пустой реки. Хлещет по куполу городского храма. Будоражит красные, зеленые и золотые лужи на площади у супермаркета. Колотит в окно больницы, за которым спит тревожным сном черноволосая женщина с голубой звездой в изголовье.

Он взял железный меч, которым святой Николай без устали размахивал, сражаясь с пороками мира. Видно, пороков было не счесть, потому что железное лезвие зазубрилось, металл, готовый треснуть, прогнулся, и на нем проступила коричневая ржавчина. Садовников попробовал провести по металлу ладонью, надеясь на жаркую силу, которая обычно таилась в его руках, стекая в пальцы из потаенных хранилищ, размещенных в области сердца. Но хранилища были пусты, животворные силы были израсходованы в больнице во время сражения с тьмой кромешной. Ладонь с неприятным шорохом прошлась по шершавому металлу, и на ней остался грязный след окисленного железа.

Садовников устало сидел, испытывая одиночество и печаль, среди вечернего мира, охваченного дождем, который барабанил по крыше, гремел в водосточной трубе, шипел ртутными брызгами под колесами шального автомобиля. Вспоминал прикосновение любимой руки, которая касалась его лба, прикрывала глаза, и его ресницы шелестели, как две пойманные бабочки. Это воспоминание было острым, больным, и глазам стало горячо и влажно. Но он не дал воли слезам. Смотрел на смуглый сучок в деревянном верстаке, собирая под сердцем капли светлой энергии.

Он вспомнил бабушкин лакированный ларец, почему-то называемый «берлинским», в котором хранились пуговицы, огромное множество, стеклянных, костяных, перламутровых, срезанных и опавших со старинных платьев, шуб и рубах. Он, мальчик, высыпал их на стол и мог бесконечно любоваться, глядя сквозь рубиновые и голубые стекляшки, восхищаясь переливами перламутра, ссыпая их в горсти, слыша тихие костяные стуки. И ему чудились дорогие забытые лица, свадьбы, торжественные походы в театр, семейные торжества за широким обеденным столом.

Еще он вспомнил мамины акварели, когда она возвращалась со своих осенних прогулок и раскладывала на полу влажные листы с золотыми туманными рощами, белыми беседками, темными прудами, в которых отражались желтые размытые купы. От бумажных листов пахло влажным ветром, красками и тонкими мамиными духами.

Еще вспомнил букетик желтого топинамбура, который стоял на подзеркальнике жены, и она не убирала его, пока лепестки совсем ни потемнеют и ни пожухнут. И потом, перебирая ее книги, он то и дело находил засушенные цветы, прозрачные, без цвета лепестки с темной сердцевиной. Тайное пристрастие к этому золотому цветку ранней осени.

Эти воспоминания трогали и волновали его, и он чувствовал, что под сердцем у него становится теплей, словно там зажгли мягкую восковую свечу.

Ржавый меч лежал перед ним, но он не решался к нему прикоснуться, дожидаясь, когда капли тепла перетекут из-под сердца в пальцы.

Беззвучно пропел строевую казачью песню: «Из-за леса, леса копий и мечей едет сотня казаков-усачей». Продекламировал стих Баратынского: «Прилежный мирный плуг, взрывающий бразду, почетнее меча». Чуть слышно, шепотом произнес строку из поэмы Блока: «Кто меч скует? Не знавший страха».

Его взор был спокоен и ясен. Сердце билось, окруженное золотистым сиянием. От ладоней исходил едва ощутимый жар. Он взял меч и провел вдоль него рукой, не касаясь металла. Сталь выпрямилась. По лезвию пробежал голубоватый луч. Меч заиграл в переливах света. Садовников вложил его в руку Николы, и ему показалось, что деревянный кулак сжал рукоять меча. Чудотворец и воин, вооруженный мечом и священной книгой, стоял на страже божественных заповедей, отражая смерть.

Сквозь рокот дождя он услышал стук в дверь, удивившись тому, что стучащий не обнаружил звонка. Вышел в прихожую, отворил входную дверь. В желтоватом свете фонаря, среди сверкающих струй увидел женщину в больничном халате, промокшую насквозь. Босые ноги стояли в холодной луже. Волосы слиплись. Она куталась в мокрый халат и дрожала.

— Вы? — изумился Садовников, узнав пациентку, которую днем лечил от безумия.

— Пустите меня.

Он ввел ее в дом, видя, как на полу от ее босых ног остаются мокрые следы и тянется дорожка капель.

— Не прогоняйте меня, — произнесла она посиневшими от холода губами. — Там я умру.

— Как вы меня нашли?

— Вы сказали доктору адрес. Бабушкина, четырнадцать.

— Как вы смогли покинуть больницу?

— Не прогоняйте меня. Там я умру.

Садовников кинулся к старому шкафу, извлек поношенную шерстяную блузу, спортивные штаны, теплые носки. Протянул ей мохнатое полотенце.

— Переоденьтесь. Поставлю чай.

И пока кипятил чайник, заваривал душистую смесь цветов и трав, собранных на цветущем лугу, ставил на стол чашку, деревянную баклажку с медом, она переодевалась у него за спиной.

И он не мог избавиться от раздражения, вызванного этим внезапным вторжением.

Одежда, в которую она облачилась, была ей велика. Из рукавов едва выглядывали кончики пальцев. На голове красовался тюрбан из мохнатого полотенца. Она жадно глотала горячий настой, слизывала с ложки мед и продолжала дрожать, не умея согреться.

— Как вас зовут?

— Вера.

— Вера, что скажет доктор Зак, когда увидит, что вас нет?

— Не прогоняйте меня. Я умирала, и вы меня спасли. Без вас я умру.

Ее бил озноб, то ли от холода, то ли от страха, что ее прогонят и недавний кошмар вернется.

— Оставайтесь. Я только сообщу Заку, что вы у меня.

Он вышел в маленькую соседнюю комнату, позвонил Заку.

— Я не понимаю, как она ускользнула из палаты, — сказал Зак. — Я догадался, что она убежала к вам. Теперь с вашим образом у нее связана надежда на избавление от ужасных страданий. Поступайте, как считаете нужным. Я могу прислать машину с санитарами.

— Пусть остается, — ответил Садовников.

Женщина согрелась, перестала дрожать, но выглядела очень бледной и смертельно усталой.

— Ложитесь спать. Вот здесь, — он указал ей на свою кровать, куда принес теплое стеганое одеяло.

Она легла под одеяло, закрыла глаза и сразу уснула. Садовников осмотрел свою комнату, где несколько лет жил совершенно один и куда сегодня поселились два существа. Деревянный Никола с книгой и блестящим мечом. И молодая женщина с красивым лицом, измученным от неописуемого горя.

Садовников взял спальный мешок и лег в соседней комнате на полу. Мысленно накрыл спящую женщину синей волнистой тенью темного дуба, чтобы тот, сберегая ее сон, «вечно зеленея, качался и шумел».

Глава девятая

Он проснулся от солнечного луча, упавшего на глаза, и от легких шелестящих шагов за дверью, от которых чуть вздрагивали половицы. И этот шелест босых ног, и луч, в котором переливались пылинки, и слабое дрожание половиц слились в первое, после пробуждения, чувство: он не один, в его доме поселилось незнакомое, слабое, измученное существо, и он не знает, что с этим делать.

Садовников принял душ, испытывая благодарность к воде, которая одела его стеклянным холодным покровом, передавая свои животворные силы. Вошел в комнату и увидел Веру. Она несла к столу синюю чашку, облаченная в его домашнюю блузу, обширные штаны, которые подвернула до колен. Волосы ее были стянуты на затылке тесемкой, которая до этого без дела лежала на верстаке. Она увидела его и замерла на ходу, не завершив шаг, и он видел, как напряглись босые пальцы ее ноги, как задрожали руки, сжимавшие чашку, как тревожно и виновато замерцали ее испуганные глаза, словно она боялась его недовольного окрика. Упрека за то, что без спроса взяла тесемку, без спроса хозяйничает, и своими шагами, звяком посуды разбудила его. И от этих испуганных глаз, от страха, который он ей внушал, Садовникову стало больно. Нарочито бодро и весело он произнес:

— Доброе утро, Вера. Самое время завтракать, — увидел, как облегченно распрямились ее плечи, стопа гибко прижалась к полу, и она поднесла к столу синюю чашку.

— Я без спроса хозяйничаю. Сделала вам яичницу. Больше ничего не нашла.

— Это мой обычный завтрак, — сказал он, усаживаясь за стол. И хотя его утренний завтрак состоял из куска хлеба, на который он намазывал яблочный джем, и чашки цветочного отвара, который придавал ему свежесть и силу, Садовников, нахваливая, ел глазунью. Видел, как тревожно и умоляюще следят за ним ее черные, с фиолетовой искрой глаза.

Она убирала со стола, мыла посуду, пересекала комнату. Исподволь, наблюдая за ней, он заметил плавность и округлость ее движений, будто ее плечи и голова, бедра и ноги вписывались в невидимые окружности, чертили легкие исчезающие круги. Все пространство вокруг нее состояло из гармоничных сфер, и он прислушался, не издают ли эти сферы музыкальных звуков.

— Сейчас я иду на работу. А вы оставайтесь дома. Можете почитать, — он неуверенно кивнул на полку, где приютилось несколько книг. Апокрифические евангелия. Повесть Толстого «Казаки». Сонеты Петрарки и учебник по астрофизике. — Я вернусь не поздно.

— Я пойду с вами, — торопливо сказала она, — не оставляйте меня.

— Но мне нужно работать.

— Я вам не буду мешать.

Она умоляла, ее темные брови на бледном лице болезненно выгнулись, и он чувствовал ее страх, ее беспомощность. Кошмар, который убивал и мучил ее, был рядом. Защитный покров из листвы волнистого дуба, из лунного озерного блеска, из радужной, развешенной по ветвям паутинки, был слишком тонок и хрупок. И она, боясь повторения кошмара, видела в Садовникове единственного спасителя.

— Я не буду мешать, поверьте.

И он смирился, не зная, как станет жить теперь, имея рядом с собой этот постоянный источник боли и страха.

Он преподавал в сиротском приюте рисование, находя всех без исключения учеников одаренными, и видел свою задачу в том, чтобы не мешать их природному дару, а лишь бережно раскрывать его, как тепло и свет помогают раскрыться цветку. Он посмотрел на Веру, которая в его ветхих обносках вызывала сострадание и чувство вины, и сказал:

— Что ж, поедем вместе, — и увидел, как вся она затрепетала благодарностью.

Усадил Веру на заднее сиденье своей старомодной «Волги». Она сжалась в комочек, выглядывая из просторной блузы, как хрупкая чуткая птица. Они ехали с одной окраины на другую, и он свернул к супермаркету, чтобы купить ей платье.

Супермаркет принадлежал олигарху Касимову, который купил обширные строения секретного научного центра, где когда-то работал Садовников. Вывез на свалку испорченное оборудование. Продал японскому миллиардеру недостроенный космоплан. Изменил планировку здания. И там, где когда-то строили гравитационный двигатель, создавали генератор, добывающий энергию прямо из космоса, синтезировали волокна, выдерживающие тяжесть железнодорожного состава, где по обрывкам текста восстанавливали «Голубиную книгу», возрождали умершие языки, разгадывали пророчества Апокалипсиса, — там теперь переливались, как перламутровые пузыри, пластмассовые и стеклянные фасады. Брызгали разноцветными вспышками рекламы. На бесчисленных полках красовались заморские товары, утолявшие прихоти изнеженного, ненасытного тела.

Он поставил машину на парковку.

— Подождите в машине, пока я вернусь.

— Нет, я с вами.

— Останьтесь, — сказал он строго, и она от его недовольного голоса сжалась, улеглась на заднее сиденье, скрылась в просторной блузе, и ее не стало видно. — Я вас закрою, и никто вас не тронет. Я скоро вернусь, — произнес он мягко, жалея, что невольно ее огорчил.

Приближаясь к супермаркету с нарядной вывеской «Ласковый мир», он увидел двух красных истуканов, сколоченных из деревянных брусков. Один сидел на крыше, у самой рекламы, свесив ноги. Другой стоял в рост, как часовой. Оба тупые, ярко-красные, с убогими цилиндриками вместо голов. Садовников почувствовал, как сберегаемая тайна вспыхнула, затрепетала, стала рваться на свободу, переливаясь множеством драгоценных лучей. Ему потребовалось усилие, чтобы лучи не брызнули наружу, не обнаружили себя блистающей красотой.

Он смешался с нетерпеливой толпой, которая торопилась в магазин тратить деньги, приобретать, множить комфорт, ублажать свою алчную плоть, ничем не напоминая тех сосредоточенных ученых, инженеров и испытателей, которые, казалось, недавно вливались в старое здание центра, где под куполом, прекрасный, как огромная бабочка, переливался и сиял звездолет.

Садовников страдал от обилия ненужных предметов, каждый из которых не увеличивал совокупную мощь человеческого духа и знания, а лишь дробил на части скромное изобретение игривого ума, создавая из него бесчисленные подобия. Заключенный в его сознании бриллиант увлекал его сквозь ворохи презренных изделий туда, где когда-то находилась его лаборатория, изучавшая таинственные способности мозга. Но Садовников удерживал свой порыв. Среди торговых рядов отыскал тот, где были развешены платья. Выбрал наугад то, в котором переливались шелковые цвета солнечного луга. Тут же купил батистовую косынку, подбросив на руке, глядя, как стекает с ладони струя лазури. Мысленно примерил к ее гибкой стопе замшевые туфли, и они оказались ей впору.

Вернулся на стоянку, видя, как она издали, жадно следит за его приближением.

— Вот вам обнова. Пока мы едем, переоденьтесь.

Вел машину, видя, как в зеркале плещется шелк, сверкает белизна тела, стеклянно темнеют волосы, накрытые волной лазури.

Сиротский приют помещался в длинном дощатом доме с просевшей крышей и линялыми наличниками на окнах. Дом и сам казался сиротой, которому перепадали крохи внимания. Был неухожен, неуютен, сер и неказист. Зато вокруг росли великолепные старые липы, и стараниями безвестного благодетеля была построена детская площадка с теремками, веселыми лесенками и качелями.

Садовников остановил машину, вышел и с изумлением смотрел, как с заднего сиденья поднимается грациозная женщина в восхитительном платье и косынке, из-под которой пролилась на плечи волна волос. Она ступила на землю, упруго упираясь замшевой туфлей, ее разноцветное платье на мгновенье наполнилось ветром и описало плавный полукруг. И глаза ее на миг посветлели, заметив его изумление.

В коридорах было чисто, на подоконниках стояли горшки с цветами, чуть пахло карболкой. Раздавались детские голоса, похожие на гомон скворцов. Иногда в коридор выбегали шальные воспитанники, гнались один за другим и скрывались в комнатах. Садовникова встретила директриса приюта Анна Лаврентьевна, полная немолодая женщина с высокой выбеленной прической, напоминавшей кулич. В ее внимательных добрых глазах была усталость человека, окруженного непрерывными заботами, среди которых исчезала забота о себе самой. Ее жизнь проходила в постоянном поиске средств для приюта, обивании порогов, выпрашивании и вымаливании. Но это не лишало ее достоинства, а, напротив, придавало величественность и значимость. Она напоминала курицу, окруженную цыплятами, которые заставляли ее пребывать в вечной тревоге и одновременно наделяли величавым успокоением.

Едва увидев Садовникова, она стала сетовать:

— Почему, спрошу я вас, Антон Тимофеевич, чем богаче человек, тем скупее? Вы думаете, наш олигарх Касимов хоть на одно мое письмо ответил? Отломил хоть малую крошку от своего золотого слитка, чтобы нам в приюте крышу покрыть, сквозь которую на детишек осенью будет капать? А наш губернатор Петуховский, сколько я к нему на прием ни напрашивалась, так и не принял, и детскую площадку нам соорудили «афганцы», не самый богатый народ. А наш партийный лидер Дубков, он, знаете, что мне сказал? «Кто плодит нищету, тот пусть ее и выкармливает». Люди без сердца, без совести.

Лицо Анны Лаврентьевны покрылось румянцем возмущения, и она ждала, что Садовников разделит ее негодование.

— Мы с вами, Анна Лаврентьевна, жили в эру «героя», когда в человеке ценился подвиг и жертва. Поэтому «афганцы» пришли к вам на помощь. А теперь мы живем в эру «купца», когда ценятся только деньги. Поэтому олигарх лучше остров купит в Карибском море, чем сиротам бросит копейку.

— Я иногда думаю, Антон Тимофеевич, что в народе поселился зверь. Не помню, чтобы было столько злобы и ненависти. Я прихожу в приют и каждый раз обношу вокруг нашего участка икону. Не в открытую, а тайно, которую ношу на груди. Каждый день иду вокруг приюта с крестным ходом. Отвращаю зло. Чтобы не забрел сюда какой-нибудь насильник и растлитель. Какой-нибудь грабитель и разбойник. Не подбросил наркотики или гадкие картинки. Мы этих детей с улицы взяли, где они должны были погибнуть. Мы их отняли у зла, и зло их обратно требует.

— Дети прекрасные, Анна Лаврентьевна. Чистые души.

— Я думаю, а вдруг среди них будущий великий поэт растет, такой, как Пушкин. Или художник, как Верещагин. Или мировой ученый, как Менделеев. Вдруг среди них будущий святой, Серафим Саровский или патриарх Тихон. Или спаситель Русской земли, будущий Минин или Пожарский. Спасибо вам, Антон Тимофеевич, что вы за копейки ходите к детям и душу им отдаете.

Она разволновалась, и ее немолодое, в складках и отеках лицо просияло былой красотой, и на глазах, подведенных тушью, заблестели две слезинки.

— Это моя помощница, — Садовников представил Веру Анне Лаврентьевне.

— Люди должны помогать друг другу, — сказала директриса и пошла, грузно переваливаясь на больных ногах.

Садовников вошел в класс, где собирались дети на урок рисования. И хотя было лето и школьные занятия кончились, уроки рисования продолжались. В классе царила беготня, гвалт, шалости, которые длились еще минуту, после того, как он вошел, и медленно утихали, как утихает листва после порыва ветра.

— Здравствуйте, великие художники и живописцы, — Садовников весело осмотрел детские милые лица, лучистые глаза, стриженые головы мальчиков, банты, косички и челки девочек, испытав сложное чувство любви, боли и нежности, в которых крылось его несостоявшееся отцовство. И женское дорогое лицо проплыло бесшумно, как мимолетная тень.

— Вера, садитесь здесь, — он посадил свою спутницу у стены, где были развешены репродукции русских художников. «Три богатыря» Васнецова. «Незнакомка» Крамского. «Купанье красного коня» Петрова-Водкина. «Василий Блаженный» Лентулова. Сам же достал из шкафа альбомы, цветные карандаши и фломастеры и раздал детям.

— Всем карандашей не хватит. Поэтому прошу по-братски делиться с соседом, — обратился он к своей пастве, которая с любопытством поглядывала на незнакомое, явившееся среди них лицо.

— Антон Тимофеевич, вы скажите Вите, — девочка с белыми бантами строго кивнула на своего соседа, бритоголового, в рыжих веснушках, мальчика, — он мне не дает красный карандаш, а только черный. А мне для цветов нужен красный.

— А ты только умеешь эти красные пучки рисовать, — возразил ей сосед, уже прибрав к рукам коробку карандашей. — Я тебе говорил прошлый раз, — нарисуй много-много черных машин.

— Не хочу черные машины, а хочу красные цветы, — со слезным дрожанием в голосе ответила девочка.

— Все мы семья, и будем делиться, как делятся в дружной семье, — сказал Садовников. — Сейчас нам понадобятся все цвета, и черный, и красный, и золотой, и даже такой, которого у нас с вами нет. Потому что мы будем рисовать с вами космос.

— А я не умею космос рисовать, — произнесла виновато маленькая девочка в платье на вырост, из которого поднимался хрупкий стебелек шеи.

— А чего там уметь! — оттопырил нижнюю губу ее курносый сосед со свежей царапиной на лбу. — Рисуй ракету, и будет космос.

— Представьте себе огромное, бархатное, черное небо, на котором вспыхивают бриллиантовые звезды, — Садовников произнес эти слова, как сказочник, который собирает вокруг себя затаивших дыхание слушателей. — Эти звезды нам кажутся маленькими, как разноцветные росинки. А на самом деле они огромней и ярче нашего Солнца. Среди этих звезд есть одна волшебная голубая звезда, и около этой звезды существует планета, похожая на нашу Землю. И на этой волшебной планете живут люди, похожие на обитателей Земли. Но только они лучше, добрее, умнее, щедрее. Они не обижают друг друга, не делают друг другу больно, не оставляют друг друга в беде. Они разговаривают без слов, одно сердце разговаривает с другим. Они понимают язык птиц и цветов. Там нет диких животных, а все животные домашние, и никто никогда не поднимает на них руку. Они научились добывать себе пищу прямо из воздуха, читая для этого стихи и молитвы. Они научились строить дома из прозрачных и легких паутинок, которые крепче любого металла и камня. Они научились изготавливать чудесные машины, изумительные приборы, волшебные изделия, которые помогают им продлевать жизнь, и они живут дольше, чем мы в два, в три, в десять раз. Они знают про нашу планету, наблюдают нас с помощью своих чудесных приборов. Огорчаются, видя наши неурядицы. Плачут, если на Земле случаются войны, или одни люди причиняют другим зло. Они знают о вас, о том, как вы живете, как играете и учитесь. И они хотят прилететь к нам на Землю на своих космических кораблях и привезти все, о чем вы их попросите. Сейчас вы возьмете карандаши и нарисуете эти космические корабли, летящие от синей звезды на Землю и несущие вам свои дары. Подумайте хорошенько, что бы вы хотели получить. Они увидят ваши рисунки и выполнят ваши желания.

Детские глаза мечтательно засияли. Садовников видел, что Вера изумленно, наивно, с детской доверчивостью, смотрит на него. Словно просит угадать ее сокровенную мечту, притаившуюся среди болей и страхов. Сказка, которую он рассказал, была для нее. Над ней светилась голубая звезда, которую он зажег в больничной палате.

— A y нас кошка пропала. Серая, Мурочка. Могут ее привезти? — спросила полненькая девочка, сама чем-то похожая на кошечку.

— А я видела лошадку в магазине, с шелковым хвостом, розовую, и говорит по-человечески. Могут ее привезти? — спросила болезненная девочка с большими печальными глазами, под которыми лежали голубоватые тени.

— А маму могут привезти? — спросил мальчик с родимым пятном на щеке.

— Рисуйте. Люди с голубой звезды увидят рисунки и узнают о ваших желаниях, — сказал Садовников, не умея скрыть своей печали и нежности. Он обходил столы. Одному подвинул лежащий косо альбом. Другой поправил неверно сжатый фломастер. Мальчик Сережа с бледным лицом, на котором задумчиво смотрели большие серые глаза, не решался взять карандаш. На его голове топорщился хохолок. Проходя мимо, Садовников наклонился и осторожно подул ему на темя, отчего хохолок встрепенулся.

Дети рисовали. Садовников подошел к Вере:

— Теперь я им не нужен. Все, что они нарисуют, будет прекрасно. Мы вернемся к ним через час.

Они вышли в коридор, где было пусто, и в солнечном блеклом солнце раздавалась музыка аккордеона. Заглянули в класс, где шло обучение танцам. На стуле сидел музыкант с лысой головой и острой седой бородкой и лихо, наклоняя голову к перламутровым кнопкам и клавишам, раздвигал меха, как делал это лет тридцать назад, встряхивая кудрями в каком-нибудь сельском клубе, влюбляя в себя деревенских красавиц.

Несколько девочек неловко копировали преподавательницу, грузную девушку, которая танцевала, взмахивая руками и притоптывая ногами, как это делают на дискотеках, где в тесноте только и можно что прыгать на месте, поигрывая бедрами и крутя головой. Полная девочка старательно ей подражала, но у нее не получалось, и преподавательница ей выговаривала:

— Два притопа, три прихлопа!.. Скок, скок!.. Веселей!.. Головой бодай, а ногой брыкай!..

Музыкант недовольно хмурился. Преподавательница сердилась. А девочка чуть не плакала. Садовников видел, как волнуется Вера, как сжимаются ее хрупкие пальцы, и она поднимается на цыпочки, словно птица, готовая вспорхнуть. Внезапно сбросила свои замшевые туфли. Шагнула из коридора в класс. Толкнулась босыми ногами и полетела, едва касаясь пола, совершая восхитительные круговые движения руками. Поднялась на гибкий носок, ведя вокруг приподнятой, прямой, как стрела, ногой. Снова взлетела, и казалось, утратила вес, секунду парила в воздухе, а потом приземлилась, сгибая колени, грациозно поводя рукой, и ее черные волосы, упав из-под косынки, прошли круговой волной и легли на плечи.

— Как замечательно! — директриса Анна Лаврентьевна стояла в дверях и хлопала. — Какая замечательная у вас помощница, Антон Тимофеевич. Может, она придет к нам учить детей бальным танцам? И тебе, Клава, работа найдется, — обратилась она к девушке-преподавательнице, видя, как та ревнует.

Вера и Садовников покинули класс, и он спросил:

— Вы прекрасно танцуете. Откуда у вас это уменье?

— Я танцовщица, — ответила Вера, опустив розовое от смущенья лицо, поправляя на ходу свои замшевые туфли.

Они вернулись к художникам, которые завершали свои рисунки. И все они восхищали Садовникова. Детское восприятие, прозрачное и чистое, как стекло, пропускало сквозь себя цвета радуги, прекрасные и наивные образы, сказочные видения мира. Синяя звезда, о которой поведал Садовников, на одном рисунке напоминала лучистую голубую астру. На другом — драгоценный, с переливами, кристалл. На третьем — чудесную синюю бабочку. На четвертом — комету с двумя пушистыми золотыми хвостами. Космические корабли были подобны летающим ладьям, огромным крылатым орлам, самолетам с птичьими крыльями. И несли они с голубой звезды в земной сиротский приют дары благородных и щедрых людей, которые умели угадывать сокровенные мечты и мысли других людей и одаривали их своими волшебными подарками.

На звездолете во всей красе стояла новогодняя елка, увешанная шарами, конфетами, разноцветными лампадами, среди которых улыбалась Снегурочка в серебряном одеянии. На другом корабле летела кукла с широкими голубыми глазами, в бальном платье, в ожерельях и бантах, та, что выставлена на витрине супермаркета, мерцая в свете рекламы. На третьем звездолете, в красном платье, распустив волосы, великолепная, на высоких каблуках, стояла женщина, которая летела к своей дочке, неся в руках букет маков. Были космические корабли с пассажирами в виде кошек, лошадок. На одном размещался стол с вазами и блюдами, на которых сияли арбузы, дыни, виноградные гроздья и еще какие-то неведомые плоды, созревающие на других планетах. Один рисунок поразил Садовникова больше остальных. Его нарисовал мальчик Сережа с хохолком, на который нежно дунул Садовников.

В небесах, озаренный лучами синей звезды, летел остров. На острове сиял храм с золотыми куполами, волшебными узорами и колоколами. Росли сказочные деревья, на которых сидели чудесные птицы. Под деревьями стояли люди, которые смотрели на птиц, говоря с ними на одном языке. Другие люди били в колокола. Третьи опустились на колени. И у всех вокруг голов золотилось сияние.

— Это что, Сережа? — спросил Садовников.

— Это рай.

— Откуда ты узнал о рае?

— Это вы рассказали. Люди, о которых вы рассказали, могут жить только в раю.

Садовников был взволнован. Не касаясь листа бумаги, провел над ним ладонью. И все краски налились пылающими цветами. Золото куполов и нимбов стало лучисто сверкать. Зелень деревьев стала изумрудной и сочной. Птицы засияли, как радуги. А голубая звезда обрела ту волшебную синеву, какая бывает в вершинах мартовских берез.

Перед тем, как выйти из класса, Садовников оглянулся. Вокруг детской головы с хохолком, едва заметное, струилось сияние.

Они вернулись домой, когда еще было светло, и вечернее летнее солнце сквозь пыльные стекла освещало утлую комнату, верстак, воздевшего меч Николу. Садовников испытывал неловкость, оказавшись с Верой вдвоем. Не знал, чем ее занять. Не решался в ее присутствии предаться своему излюбленному занятию, — путешествию в ноосферу, где перелетал из одной эры в другую, читая глиняные таблички Хаммурапи, арамейские тексты времен царя Ирода, надписи на античных алтарях в Микенах, берестяные грамоты, найденные в новгородских посадах.

— Вы не обидитесь, если я обращусь к вам с просьбой? — спросила она.

— О чем вы просите?

— Позвольте мне вымыть окна? Сразу станет светлее.

— Конечно, — согласился он. И вдруг испытал растерянность и смятение. Как волнистое отражение на бегущей воде, промелькнуло родное лицо жены. И он не знал, нарушает ли он тайную заповедь, которую дал после ее кончины. Не является ли появление в доме этой молодой женщины отрешением от обета, которому был верен долгие годы. Угодно ли жене это появление, и не страдает ли ее душа, видя, как рядом с ним колышется шелковое разноцветное платье, плещется черная волна волос.

Вера, между тем, переоделась в поношенную блузу и брюки. Отыскала пластмассовое ведро, какие-то драные рубахи, хозяйственное мыло. Переставила Николу с подоконника на верстак, и Садовникову показалось комичным, как перенес деревянный угодник это перемещение по воздуху. Вера мыла окна, терла их мылом. А Садовников пошел в коморку, лег на спальный мешок и, продолжая чувствовать неясную вину и тревогу, превратился в сгусток света, пролетая сквозь сверкающие, словно люстры, миры. Очутился в иранских предгорьях, в горячих горчичных холмах, где в бесцветном пылающем небе высились колонны и статуи Персеполиса, святилища царя Дария. Там Садовникова интересовал каменный барельеф, символизирующий приход весны.

Могучий лев — символ весны и света падал на спину овна — уходящей темной зимы, ломая хребет беспомощному рогатому зверю. Тяжелая львиная грива, божественный лик с человеческими очами, когтистые трепетные лапы, пластичный изгиб спины. Садовников гладил каменные мышцы, расчесывал пышную гриву, прикасался к упругой спине, восхищаясь окаменелым мгновением, которое вот-вот превратится в вихрь, радостный рев, хруст ломаемых костей. Весна являла себя в образе неодолимой силы, победной бури, царственного ликования.

Этот арийский лев был повторен славянским камнетесом, украсившим львиными головами белокаменные стены владимирских соборов. А также русским гончаром, поместившим изразцовые львиные лики под куполом Новоиерусалимского храма. Садовников, затаив дыхание, созерцал белоснежную стену со звериными головами, источавшую сияние. Не мог отвести глаз от золотистых, покрытых глазурью, улыбающихся керамических львов. Все это были образы божественной власти, царственной силы, вечной жизни, одолевающей смерть. И в подтверждение этого ноосфера послала ему певучую гумилевскую строфу:

Предо мной предстанет, мне неведом,

Путник, скрыв лицо; но все пойму,

Видя льва, стремящегося следом,

И орла, летящего к нему.

Садовников лежал в коморке на спальном мешке, блаженно улыбаясь, словно испил волшебный напиток из невидимой чаши, витающей среди звезд.

И снова больная мысль, беззвучный укор донеслись до него от той, что тихо, словно лунная тень, существовала в бестелесных мирах. От жены осталась ему красная стеклянная бусинка, которую он носил на нитке, как амулет. Несколько недель назад нитка порвалась, бусина упала на пол и бог весть куда закатилась. Сколько ни искал, не мог ее найти. И это было знаком того, что жена недовольна им, отобрала амулет, сквозь который он любил смотреть на солнце, вспоминая их лыжную прогулку по горячим весенним соснякам.

Садовников встал и заглянул в комнату, где находилась женщина, чье пребывание в доме могло огорчить заоблачную душу жены. Вера мыла окна, и ее движения были танцующими, грациозными и пластичными, она описывала круги, словно пространство, в котором перемещалась, состояла из невидимых сфер.

Окна были прозрачно-хрустальными. Сквозь них лился свежий чудесный свет, озарявший комнату с неожиданной сочностью. Никола блистал мечом, его ризы празднично и великолепно сияли. Садовников увидел, как в темном углу горит на солнце рубиновая капля. Это была стеклянная бусина, которая закатилась в темный угол и обнаружила себя в потоке света. Садовников счастливо поднял амулет. Душа любимого человека послала ему знак того, что их драгоценная связь не нарушена.

— Спасибо, — сказал он Вере. — Стало великолепно.

Они стояли у окна, глядя, как золотятся в вечернем солнце деревья, сквозь них видна колокольня, туманно-бирюзовая река, заречные луга и леса, и казалось, кто-то бесшумный, прозрачный летит над лесами.

Глава десятая

Утром Садовников снаряжался для встречи с шаманом Василием Васильевым, который пригласил его спасать священный дуб. Дерево было внесено в книгу мировых достопримечательностей, ему перевалило за триста лет, и оно засохло. Дуб стоял на пути дорожников, которые вели автомобильную трассу, и его хотели спилить. Местные краеведы, экологи, а также язычники, поклонявшиеся дубу, устраивали демонстрации, утверждая, что дуб не засох, а лишь погрузился в сон и скоро проснется. Шаман Василий Васильев приходил к дубу и просил духов, чтобы они разбудили дерево. Дуб не просыпался, и шаман обратился к Садовникову за помощью, зная о его чудесных способностях.

— Пойдете спасать дуб? — спросил Садовников Веру, когда они завершили завтрак и сквозь вымытые свежие стекла лился свет чудесного летнего дня. — Может быть, потанцуете вокруг дерева, и древний великан проснется от прикосновения ваших танцующих ног?

— Я вчера не удержалась, простите. Я так люблю танцевать.

— Вы прекрасно танцуете. Первыми балеринами были жрицы, исполнявшие магические танцы. Шаман Василий Васильев принесет с собой бубен, и вы исполните вместе с ним языческий танец.

Шаман Василий Васильев прежде был молодым сотрудником научного центра, в котором разрабатывал принципы звездной навигации. Его телескоп, совмещенный с компьютером и рулями космоплана, управлял полетом, ведя корабль от звезды к звезде. Когда научный центр был разрушен и угрюмые тягачи увезли с завода серебристый звездолет, многие инженеры и ученые переехали работать в Америку. Другие стали торговать китайскими плюшевыми игрушками. А молодой аспирант Василий Васильев вспомнил, что он из древнего шаманского рода, купил бубен и стал изгонять демонов из хворой плоти своих соплеменников, лечил ударами бубна от бесплодия и теми же ударами прогонял колорадского жука с картофельных огородов.

Теперь они втроем на «Волге» ехали к заповедному дереву. Садовников с удивлением замечал, как прибавилось число красных человечков на улицах города. Они уселись на крышах, оседлали водостоки, прицепились к фонарным столбам. Напоминали красные стручки перца, и от них исходило ядовитое излучение, жалившее тело сквозь корпус машины и одежду.

Василий Васильев обращал к Садовникову свое круглое, скуластое, зеленоглазое лицо, утратившее былую свежесть под бременем забот, которые легли на плечи языческого колдуна и кудесника.

— Я все гадаю, Антон Тимофеевич, почему академик, руководивший моей работой, просил ввести в компьютер телескопа координаты звезды «114 Лео» из созвездия Льва. Почему он на этом настаивал?

— Эта звезда именовалась в нашем кругу голубой звездой. В ее спектре доминировала лазурь, какая сверкает на плащах и крыльях рублевской Троицы.

— Но почему именно эта звезда?

— Вчера в сиротском приюте мальчик Сережа нарисовал звездолет, летящий из созвездия Льва, от звезды «114 Лео», несущий на землю райскую весть.

— Значит, академик считал, что координаты рая совпадают с координатами голубой звезды?

— Возможно, академик был прав, — произнес Садовников, и заключенная в нем тайна затрепетала, дивно замерцала, как волшебное голубое светило.

Они выехали по шоссе за город, свернули на проселочную дорогу, катили среди глиняных ухабов до пустынного, в белесых травах поля, за которым темнел лес, и остановились у огромного одинокого дуба, на котором не было ни единого листка. Его темные ветви утекали в небо, как черные окаменелые реки. Жилистые корни вцепились в землю, как громадные омертвелые руки. В сморщенном, напоминающем скальную породу стволе чернели пещеры и дупла. Он и мертвый связывал землю и небо, и казалось, если его повалить, то небо всей своей синевой улетит прочь от земли, и негде будет летать птицам, плавать облакам, загораться радугам.

— Вот, Антон Тимофеевич, это вещее дерево они хотели спилить. Прислали сюда рабочих с бензопилами, но пилы отскакивали от древесины, как от гранита. Тогда они прислали сюда взрывников, чтобы взорвать дуб. Но заряды взорвались в руках саперов, и те погибли. Духам не угодно, чтобы люди разрушили дуб. Значит, он не умер, а спит. Надо его разбудить. Тогда все увидят, что он живой, и книга, куда он внесен, будет ему охранной грамотой, — говоря это, шаман Василий Васильев доставал из машины чехол с бубном, сверток с медвежьей шкурой, шапку из ястребиных перьев, ленточки с бубенцами. Он был великолепен в своем колдовском облачении, косматый, как лесной зверь, в пернатой короне, с голыми мускулистыми ногами и руками, на которых позванивали магические бубенцы. Вера смотрела на него с восхищением и нескрываемым страхом, уже веря в чудо, свидетелем которого ей суждено было стать.

— Этот дуб — прародитель нашего народа, и ему не триста, а тысяча лет, — Василий Васильев, звеня бубенцами, коснулся самой нижней, корявой ветки, черной, в мозолях и наростах, как огромная натруженная рука. — Бог Неба нашел на солнце золотой желудь и принес на землю. Когда из желудя вырос молодой дуб, бог Неба отломал ветку и создал из нее человека по имени Вас. Поэтому в нашем народе многих называют Василиями. Наш прародитель Вас построил из дубовых ветвей чум, привел в него девушку, которая гуляла по берегу реки, и так появился наш народ. К этому дубу сходились на совет наши люди, когда решались вопросы войны и мира, выбирали предводителя или Верховного шамана.

Сюда приходили слепые, и дуб возвращал им зрение. Приходили бесплодные, и у них появлялись дети. В дубе есть дупло, из которого раздается голос, предсказывающий человеку судьбу. Мимо дуба пролегала дорога, по которой в Сибирь гнали каторжников, и женщины из соседних деревень приносили им хлеб, рыбу, яйца и давали целебные желуди. Во время последней войны к дубу сошлись наши мужчины перед отправкой на фронт, и жены являлись сюда, чтобы услышать голос и узнать, кто из мужчин жив, а кто пал смертью храбрых. Если этот дуб спилят, наш народ умрет. Поэтому люди наказали мне приходить к дубу и не давать ему умереть. Я взываю к духам неба и земли, чтобы они разбудили дуб, но на нем не появляются листья. Я позвал вас на помощь, чтобы вы своими тайными знаниями помогли мне разбудить священное дерево.

Василий Васильев поднял кожаный, белый, как луна, бубен. Подпрыгнул на одной ноге, тряхнув медвежьей шкурой. Подпрыгнул на другой, колыхнув рябые ястребиные перья на голове. Бубенцы звенели, рассыпая в воздухе мелкое серебро. Он мощно ударил в бубен, посылая к дубу тугой, гудящий звук, который проник в деревянную толщу. Из черного дупла стали вылетать совы, одна за другой. Выпадали мягкими клубками, дико вспыхивали золотыми глазами, раскрывали крылья и летели к лесу, издавая тонкие печальные вопли.

Шаман скакал, отаптывая дуб, гудел бубном, окружая дерево звоном, от которого трепетала в ветвях синева. Из другого дупла вылетел рой диких пчел, закружился туманным облаком, вытянулся, как веретено, и умчался. Слабо пахнуло медом.

Шаман грохотал бубном, вращался на месте, ударяя пятками землю. Казалось, он ввинчивается в глубину, погружается в сплетенья корней, уносит во тьму свое косматое облачение. Там, где он только что был, темнела рыхлая яма. А сам он опустился в подземное царство, где обитали духи тьмы. Огромные слепые кроты. Бесцветные студенистые черви. Безглазые рыбы подземных озер. Шаман призывал их звоном, гортанными криками, будил подвластные им стихии. Кроты и черви рыхлили под дубом почву. Рыбы гнали волны подземных озер, омывали иссохшие корни. Садовников видел, как влага поднимается по иссохшему дереву, умягчает кору, стремится достичь сморщенных почек, где притаились омертвелые листья.

Но сил колдуна не хватало. Воды отступали, уходили из корней дерева.

Шаман вылез из ямы и, сотрясая бубен, взлетел в небо, к духам света, выкликая их из лазури. Прозрачных птиц со стеклянными крыльями. Сверкающих бабочек, похожих на радуги. Крылатых коней, покрытых зеркальными перьями. Вместе с шаманом они кружили над дубом, изливая на него потоки света, вонзая лучи в древесные морщины, окружая дерево зеркальными молниями. Но сил колдуна не хватало. Духи улетели, а Василий Васильев опустился сквозь омертвелые ветки.

Грудь его дрожала. Глаза закатились. По лицу лился пот. Казалось, он умирает. Но он продолжал скакать, бил в бубен, словно боялся, что вибрации мира умолкнут, дерево никогда не проснется, и его народ исчезнет с лица земли.

Садовников видел, как все это волновало Веру. Она трепетала. Порывалась кинуться на помощь шаману. Закрывала руками лицо. Что-то шептала. И когда Василий Васильев упал без сил, продолжая бить о колено бубном, и звуки раздавались все реже и тише, Вера, подхватывая умирающий танец, порхнула к дереву. Босая и белоногая, полетела, успев накинуть на сухую ветку прозрачный платок. Длинными летящими прыжками она обежала дуб, словно провела вокруг него невидимый круг. Взлетала, образуя вихрь воздуха, шелка развеянных темных волос. Мягко опускалась, доставая волосами травы. Ее руки плескались, как крылья, и, казалось, она летит. Ноги упруго отталкивались, и она ныряла ввысь, в свет, в сплетение ветвей. А потом ее босые стопы скакали по древним корням, которые вздрагивали от ее нежных прикосновений.

Садовников хотел понять природу ее танца. Иногда это была пластика классического балета, и она выглядела балериной, танцующей среди золоченых лож театра. Но потом она начинала струиться, трепетать, превращаясь в пламя, как испанская танцовщица. И вдруг страстно, пылко, вращая бедрами, ударяя пятками в землю, становилась африканской жрицей, плесками рук и ног взывающей к божеству. Он любовался, восхищался. В этой измученной женщине, которую он вырвал из бездны, открылось столько жизненных сил, грации, красоты. Она пролетала мимо него, и он заметил, как на щеках у нее горит легкий румянец, а глаза закрыты, словно она танцует во сне.

Она устала, подбежала к дереву и приникла к нему, обнимая корявый ствол тонкими руками.

Садовников чувствовал, как бурлит вокруг дерева взволнованный мир. Как омывают его энергии подземной воды и небесного света. Но не хватало земных усилий, чтобы победить смерть и влить в омертвелую материю дух жизни вечной.

Садовников шагнул в стеклянные волны света. Приблизился к дубу и припал к нему, обнимая могучее дерево. Его солнечное сплетение касалось сухой коры.

Он чувствовал нежный ожог там, где материнская пуповина связывала его с плотью исчезнувшей матери. Теперь эта связь превратилась в живое, сберегающее материнское поле. Сочетало его со всем мирозданием, с мерцающим созвездием Льва и голубой звездой 114 Лео. Драгоценная тайна, сокрытая в тайнике сознания, возликовала, ощутив бирюзовое излучение звезды. Огромный, растянутый на тысячи световых лет волновод протянулся от созвездия Льва к Садовникову, который обнимал дуб, а вместе с ним припавшую к дереву танцовщицу. Могучие волны энергии понеслись из космоса, врываясь в Садовникова и через него погружаясь в древесный ствол. Садовников сотрясался от мощных, прилетавших из мироздания волн. Окаменелые древесные соки плавились и текли в глубине ствола. Сухие уродливые ветки разбухали, становились гибкими, порозовели от пропитавшей их влаги. Дуб рокотал и дрожал, в нем бушевали старинные ураганы и ливни, былые весны и зимы. Гудели голоса исчезнувших поколений, звучали молитвы и песнопения.

Садовников чувствовал бушующие силы, которые толкали его в глубь дерева. Своим телом, своим дыханьем, своим огненным грохочущим сердцем продирался сквозь древесные волокна, по которым текли животворные соки. Приближался к женщине, которая ждала его по другую сторону дерева, раскрыв объятия. Коснулся ее. Ощутил божественную сладость, невыразимую нежность, мучительное обожание, которое померкло в ослепительной вспышке, словно в дуб ударила молния.

Упал на траву бездыханным. Очнулся от ликующих криков. Шаман Василий Васильев скакал, бил в бубен и восклицал:

— Чудо! Чудо свершилось!

Над ним качалась дубовая ветка, покрытая молодыми листами. Все громадное дерево было полно изумрудного тумана, шелестело, дышало. Это раскрывались бесчисленные почки, выталкивая на свет крохотные резные листочки. С неба прянула к дубу серебристая стая птиц. Расселась в вершине, оглашая окрестность счастливым свистом.

Втроем они сидели на траве, в душистой тени дуба. Василий Васильев принес из машины хлеб, молоко, овечий сыр, перья зеленого лука. Ломали хлеб, запивали молоком. Садовников чувствовал себя ужасно усталым. Вера, потупясь, сидела, раскрыв колоколом свое шелковое платье. Только шаман разглагольствовал, ликовал, не давал Садовникову покоя.

— Вот вы говорите, Антон Тимофеевич, — «райская весть». А ведь мы хотели построить рай на земле. А не удалось. Почему, я вас спрашиваю, Антон Тимофеевич?

Садовников не отвечал. Отводил глаза от платья, из-под которого выглядывала босая стопа.

— Нет, вы мне скажите, Антон Тимофеевич, почему не удалось построить рай на земле?

— Пока не удалось, — устало ответил Садовников.

Еще посидели, доели хлеб, а крошки оставили птицам.

Потемнело, надвигалась гроза. В небе, как фиолетовые башни, высились тучи. Василий Васильев, не снимая медвежьей шкуры, отправился в соседнее село известить соплеменников о пробуждении дуба. А Садовников с Верой покатили обратно в город.

Вечером, когда за черными окнами полоскал дождь, громыхало, над рекой гуляли лиловые вспышки, Садовников под лампой зашивал рубаху, которую порвал днем, обнимая дуб. Вера в сторонке перелистывала учебник астрофизики, видимо, пытаясь понять, чем знаменательны созвездие Льва и голубая звезда 114 Лео.

Садовников чувствовал, как по голой спине бегают прохладные сквознячки. Не слишком умело орудовал иглой, пришивая отпавший лоскут. Рубашка была поношенной и линялой, выгорела во время многочисленных прогулок. Но Садовников дорожил рубахой, потому что помнил, как жена пришивала к ней оторвавшуюся пуговицу. Эта пуговица, чуть крупнее других, и теперь была на месте. И нитки, продетые в дырочки, помнили прикосновение любимых пальцев, дыхание весеннего вечера, когда цвела сирень, пели соловьи, и на столе, в фарфоровой вазе, благоухал пышный, в брызгах воды, букет сирени.

Садовников почувствовал, как на его голые плечи легли горячие руки. Вера неслышно подошла сзади и обняла его. Он замер, мгновение не шевелился, чувствуя за спиной ее дыхание. А потом резко сбросил с плеч ее руки, повернул негодующее лицо. Заметил, как наполнились ужасом ее темные глаза, как она, испуганная его резким движением, отшатнулась, сжалась, словно ожидала удара.

Повернулась, побежала к дверям, прошелестела по ступенькам босыми ногами и выбежала из дома в дождь.

Садовников, ошеломленный, сидел, держа на коленях рубаху. Дождь бил в стекла. Никола, трагически воздев меч, стоял на верстаке. А где-то в ночи, под дождем, босая, бежала Вера, и ее хлестало, гнало, опрокидывало. И это он, Садовников, выгнал ее из дома в ночь, его резкое восклицание, его негодующий взгляд.

Он сорвался с места, набегу накинул рубаху, выскочил на крыльцо, где шумел ливень, качался в листве ошалелый фонарь, промчалась машина, раздувая огненные усы.

Бежал по улице, отыскивая Веру. Заглядывал во дворы. Звал, чувствуя, как ветер и дождь затыкают ему рот. Увидел ее на речном спуске, под кустом, куда она забилась, обессилев. По ней хлестали струи. Близкая река жутко вспыхивала огненной ртутью. Катились над городом угрюмые рокоты.

Садовников бросился к Вере, обнял, пытался вырвать из цепких веток куста.

— Не надо! — рыдая, отбивалась она. — Меня никто не любит! Я гадкая, мерзкая! Я хочу умереть!

Ее волосы слиплись. Рот кривился. В глазах блестел ужас. На нее надвигался кошмар, силы тьмы, которые никуда не уходили, а ждали случая, когда можно будет наброситься.

— Вера, Верочка, ласточка моя! Милая! Ты прекрасная, добрая, красивая! Прости меня, дурака! Ну, пойдем, пойдем домой!

Он поднял ее на ноги. Снял рубаху и держал над ее головой. Вел к дому, накрывая не рубахой, а покровом нежности, бережения, обожания.

Они вернулись домой. Он помог ей снять промокшее платье, стараясь не смотреть на ее наготу. Уложил под одеяло. Приготовил горячий настой из пустырника, зверобоя, сон-травы. Размешал в отваре ложечку меда. Дал ей выпить.

Постепенно она успокоилась. Держала его руку, как больной ребенок, боясь отпустить своего целителя. Заснула, всхлипывая во сне.

Садовников печально сидел, не зажигая огня. Слышал, как шумит дождь, и фонарь в мокром дереве кидал в окно зеленый порывистый свет.

Глава одиннадцатая

Садовников утром прокрался в комнату, осторожно, чтобы не разбудить спящую Веру. Она спала, положив обе ладони под щеку, и казалась спящим ребенком. Никола стоял на верстаке, воздев меч, словно стерег ее сон. Садовников чувствовал смоляную крепость и мощь дерева, из которого был вырезан угодник. Изысканную силу резчика, создавшего из древесного ствола живой человеческий образ. Прилежное старание живописца, подобравшего алые, золотые, небесно-голубые цвета, чтобы расписать облачение, бороду и глаза святого подвижника. Истовость и огненную веру молитв, накопленных в древесных волокнах, как солнечная смола. Благоухание неземных цветов, исходящее от священной книги. Никола являл собой образ воина, закаленного в великих сражениях.

— Вы кто? — Садовников услышал за спиной тихий голос. Оглянулся. Вера все так же лежала, положив ладони под голову. Но глаза ее были открыты. Длинные темные ресницы дрожали, не моргая. — Кто вы? Спасли меня от безумия. Дунули мальчику Сереже на темя, и он нарисовал икону. Оживили засохший дуб. Вы кудесник?

— Как хорошо, что вы не разболелись, — радостно воскликнул Садовников. — Пустырник и сон-трава сделали свое дело.

— Я здорова, — сказала она.

— Вы лежите. Я ненадолго отлучусь. Мне нужно посетить колокольных дел мастера. Он отливает колокол, и просил помочь.

— Нет, — разволновалась Вера, поднимаясь в постели. — Я с вами, — и он отвернулся, видя, как сверкнули белизной ее ноги.

Колокольных дел мастер Игнат Трофимович Верхоустин раньше работал на артиллерийском заводе, лил стволы для скорострельных зенитных орудий, стрелявших столь интенсивно, что стволы раскалялись и выходили из строя. Игнат Трофимович искал средство повысить выносливость стволов, изучая для этого рецепты древних оружейников. Он добавлял в глиняные формы овечью шерсть, еловую смолу, рыбью желчь, и эти странные добавки продлевали работу стволов почти в два раза. Американцы, взявшие завод под свое управление, приглашали Игната Трофимовича переехать в Америку, вывезли в Массачусетс технологию, разработанную оружейником. Но Верхоустин в Америку не поехал, а овечья шерсть и еловая смола, которую использовали американцы, не приносила пользы, и русский секрет так и остался неразгаданным.

Сейчас Верхоустин приглашал Садовникова на свой маленький литейный заводик, чтобы вместе отлить колокол. Его заказал олигарх Касимов, желая повесить на месте былого концлагеря, где трудились узники соляных копей. Теперь шахты, созданные мучениками, перешли в собственность олигарха, позволяли ему покупать дворцы в окрестностях Лондона, отели в Дубае, учить детей за границей. А колокол был данью, которую платил олигарх мученикам ГУЛАГа, создавшим его богатство.

Садовников и Вера приехали на окраину города, где громоздились свалки, склады, заброшенные производства, среди которых существовал преуспевающий литейный заводик. И тут, среди бетонных заборов, ржавых панелей, железнодорожных переездов успели появиться красные человечки. Кто-то неутомимый рассаживал их по всему городу, и возникало впечатление, что город захвачен, находится во власти маленьких красных оккупантов.

Верхоустин встретил гостей у ворот своего предприятия в момент, когда на грузовик подъемный кран грузил большой смуглый колокол с золочеными славянскими буквами и таким же золоченым Спасом. Было солнечно, и лик Спасителя драгоценно сверкал.

— Для Костромы. Заказали три колокола. Первый, благословясь, отгружаем, — и он перекрестил свой бугристый лоб, в который, казалось, въелись частички меди и олова.

Они шагали по цеху, где в ряд, похожие на странные грибы, стояли глиняные формы. Ждали, когда в них зальют металл. В углу хлюпала, озарялась плавильная печь, похожая на округлую баклагу, где клокотала огненная жижа.

— Почему же, Игнат Трофимович, американцы не сумели воспользоваться вашей технологией для своих корабельных орудий? — спросил Садовников, с интересом осматривая формы, похожие на перевернутые чашки сервиза.

— А потому, Антон Тимофеевич, что они добавляли в глину смолу и шерсть, и не знали, что я перед каждой заливкой читаю молитву: «Святый Боже, святый Крепкий, святый Бессмертный, помилуй нас!» Ведь я, Антон Тимофеевич, из рода священников. Наша церковь стояла в устье Вятки, где Вятка в Каму впадает. Меня бабушка научила молитвам, и я их читал, когда отливали пушки. Об этом ни наши «красные директора» не знали, ни американские господа. Только вам говорю, Антон Тимофеевич, потому что и вы молитвы читаете.

Вера опасливо смотрела на кипящую печь. Садовников исподволь наблюдал за ней, чувствуя ее слабость и уязвимость, хрупкость свода, заслонявшего ее сознание от черного инобытия.

— Уж вы простите, Антон Тимофеевич, что я вас от дел оторвал. Сегодня день, наилучший для литья. Луна в первой фазе. Давление и влажность чуть выше нормы. И кипрей за рекой цветет. Пропустим день, и не тот звук получим.

— Вы, Игнат Трофимович, колокол льете, как космический корабль запускаете.

— Каждая молитва, Антон Тимофеевич, есть выход в открытый космос. Если человек верит, то он космонавт.

Они остановились перед глиняной формой, готовой принять кипящий сплав меди, олова и серебра. На коричневой поверхности славянскими буквами была выведена надпись: «Претерпевших до конца Победа», и над ней — образ Богородицы с младенцем. Садовников неслышно повторил чарующие слова неизвестной ему молитвы.

— А как звучит колокол, который мы с вами отлили месяц назад для Тихоновой пустыни? Монахи довольны?

— Чистейший звук, Антон Тимофеевич. Монахи говорят, что слушать колокол приезжают за тысячу верст. Он своим звоном зрение слепцам возвращает. Которые в параличе лежат, те встают и идут. Он бесов изгоняет и людей к покаянию приводит. Один убийца слушал колокол, да как зарыдает: «Я человека убил!» И пошел сдаваться в полицию.

Явились помощники, два пожилых закопченных литейщика и совсем еще юный, с розовым лицом подмастерье.

— В церкви были? — строго спросил их Верхоустин.

— Были, — кивнули все трое.

— Причащались?

— А как же.

Рабочие отправились к печи, из которой вырывались огненные змеи и слышалось липкое бульканье.

Сквозь пыльные окна в цех проливалось солнце. Глиняная форма с таинственной молитвой и Богородицей высилась в пятне света, словно и солнце было готово принять участие в сотворении колокола.

— Не у всякого колокола звон, — произнес Верхоустин, обращаясь к Вере, робко взиравшей на бурлящую печь, — он с виду колокол, а звук у него, как у пилы. Или стучит, к примеру, как молоток. Или мяучит, как котенок. У колокола должен быть звук. Русский звук.

— А что значит — русский звук? — спросила Вера, несмело глядя на мастера. Он был внушителен, в своем рабочем фартуке, с бугристым лбом и копной седых волос, перехваченных тесьмой, с крупным носом и тяжелыми складками, напоминающими грубо застывший металл. И только глаза на этом прокопченном тяжеловесном лице сияли голубым восторженным светом.

— Звук — это не трясение воздуха, не ноты в альбоме. Звук — это глосс Божий, которым душа говорит с миром.

У каждого народа своя душа и свой звук. У русского народа душа молитвенная, богатырская, удалая, мечтательная, покаянная, исполнена любви ко всему миру, и горьких слез и тоски по Царствию Небесному, которое здесь, на земле, недоступно. Пока у русского человека в душе звук Божий, он человек великий и праведный, сильнее которого нет на земле. Он такое царство построил, которому равных нет. Он такие победы одерживал, какие другим народам не снились. Он такие книги писал, что ими весь мир зачитывается.

Сейчас у русского человека звук отнимают, чтобы он не слышал Бога и чтобы Бог не мог донести до русского человека свою волю и весть. Если отнимут звук, душа станет немой и глухой и народ перестанет быть народом. Его в другой народ переделают или сметут с земли за ненадобностью. Наша работа здесь не видна. И цех у нас неказистый, и люди мы с черными руками. Но звук, который наши колокола родят, белый как снег. Золотой, как цветок одуванчика. Голубой как озеро. Серебряный как луна. Мы России голос ее возвращаем. Поэтому нас и хотят свалить.

Верхоустин не успел пояснить, кто его хочет свалить. Рабочие подняли на цепях кипящую печь. Повлекли через цех. Стали наклонять над глиняной формой. И тонкий золотой ручеек расплавленного металла скользнул в желоб, упал в глубину формы.

Садовников протянул руки к дрожащей огненной струйке, чувствуя, как раскаленный металл вливается в полость, наполняя ее литым жаром. В его душе образовалось пространство, какое бывает в просторном сосновом бору, где каждый ствол поет и звенит. Или в гулком храме, где звук, не угасая, долго летает под сводами, среди ангелов и евангелистов. Этим пространством было то счастливое дивное время, когда они с женой путешествовали по деревням, собирая старинные песни. Возвращаясь домой, в кругу друзей, они пели. Лицо жены, прекрасное, восхищенное, чуть бледнело от упоения, и голос, то глубокий и бархатный, то высокий и лучистый, выводил вещие напевы про коней и орлов.

И где кони?

И где кони?

Они в лес ушли.

Они в лес ушли.

Голос жены, воскрешенный его любовью и памятью, переливался из груди в глиняную форму колокола, пронизывал своей лучистой красотой металл, наполнял его дышащей жизнью, божественной женственностью, несказанной нежностью.

И где тот лес?

И где тот лес?

Садовников испытывал блаженство, участвуя в космической теургии, где души исчезнувших предков воскресали в голосе любимой женщины, а она, прилетев из других миров, опять была рядом. Не исчезала, не умирала, превращалась в поющий бессмертный звук, в волшебный неумирающий звон. Духовная близость с женой переполняла его слезной благодарностью, счастливым обожанием. Пела его душа, пели протянутые к колоколу пальцы, пела огненная медь, вливаясь в слова таинственной молитвы: «Претерпевших до конца Победа».

И как только стало возникать чувство космической гармонии и бессмертной благодати, за окнами потемнело. Солнце погасло. Наступил черный мрак. Страшно ударило, так что зазвенели окна, и руки мастеров дрогнули. На бетонный пол пролилась струя, превращаясь в колючие звезды.

— Глядеть, глядеть! — прикрикнул на рабочих Верхоустин. — Это бесы хвостами крутят! Не дают русскому звуку родиться!

Снова, заглушая его слова, грохнуло за окнами. Ударная волна выбила стекла, и Вера в ужасе закрыла руками уши.

— Работать, работать! — понуждал помощников Верхоустин, а сам крестился, читал молитву, отгоняя от колокола вражью силу.

Озеро глубоко, белой рыбы много.

Выловлю, выловлю белую рыбу…

Голос жены, высокий, прозрачный, как негасимая карельская заря над стеклянной гладью озер, вдоль которых шли, взявшись за руки. Гагара пролетела, уронив в воду незримую каплю, от которой долго, зачарованно расходились мерцающие круги.

Ужасно грохнуло, затрещало, будто проламывалась крыша от упавшего снаряда. В разбитые окна хлестал дождь, по дому гулял сквозняк, словно неистовые силы хотели вырвать из рук мастеров огненную купель, сломать глиняную форму, заглушить волшебный голос жены.

В островах охотник цельный день гуляет,

Если неудача, сам себя ругает…

Как лихо и весело поднималась во время пения ее темная бровь. Какая милая усмешка гуляла на ее губах, когда она пела эту озорную охотничью песню, и на клеенке стояли рюмочки с красным вином, на стене избы висел коврик с наивными глазастыми оленями и плавающими в реке утками.

Мастера лили металл, медленно, плавно заливая глиняную пустоту, в которой бесформенная, струящаяся медь превращалась в слова молитвы, в образ Богородицы, и голос жены бестелесно погружался в этот дышащий слиток, чтобы жить в нем вечно.

За окном, во мраке, хрустело, стенало. Сыпались молнии. Белый фосфорный глаз приникал к окну, стремясь поразить ужасом работающих мастеров, ослепить Садовникова, испепелить чудный образ жены. Садовников чувствовал ожоги чудовищного ока. Отбивал атаку несметных полчищ, желавших ворваться в священное пространство, где витал поющий голос жены.

Отца убили в первой схватке,

А мать мою в огне сожгли…

Она пела эту горестную крестьянскую песню, о бедах Родины, и ее лицо становилось грозным, брови мучительно ломались, темные прекрасные глаза наполнялись слезным блеском. И он так любил ее, благоговел перед ней, восхищался ее душой, умевшей откликаться на тончайшие переливы народного чувства.

На святой горе три гроба стоят,

Аллилуйя, аллилуйя!..

Эту хлыстовскую песню они услышали в деревне под Курском, когда в весенней реке крутились сизые льдины, и он вел лодку, отталкивая веслом куски льда, а она куталась в теплый платок, и он запомнил, как над ее головой проплыла цветущая ива, словно чудесный подсвечник с золотыми огнями. А потом старухи, положив коричневые руки на домотканые сарафаны, закрыв глаза, пели своими катакомбными голосами.

Опосля Покрова, на первой неделе

Выпала пороша на талую землю…

Эту разбойничью песню русского лихолетья они записали в смоленской деревне, что стояла на разбитом тракте средь облетавших красных осин. Когда она пела ее, такая безысходная тоска была в ее голосе, и удаль, и мольба, и отчаянное безразличие к смерти, что хотелось вслед за песней полететь в снежной пурге над сирыми полями, пустыми опушками, бесприютными деревнями. Выплакать свою неприкаянность, сиротство, сгинуть навсегда в этой неугодной Богу земле.

Он протягивал к колоколу свои поющие пальцы, и голос жены вливался в колокольную медь, чтобы жить в ней вечной женственностью, красотой и любовью. Вокруг грохотало и рушилось. Силы тьмы бушевали, мешали священному действу. Сотворение колокола было сраженьем, в котором рождался русский звук. Суровые мастера и молодой подмастерье, Верхоустин и он, Садовников, и молодая женщина, бог весть каким повеленьем и случаем оказавшаяся среди молний, молитв, песнопений, — все они были ратники, отбивали нашествие, сражались за русский звук, за небесную лазурь, за бессмертное обожание друг друга.

Когда печь отдала колоколу весь металл, и последняя горячая струйка из переполненной формы пролилась на пол и краснела там, остывая, Верхоустин положил на себя крестное знамение. Буря мгновенно утихла. Ветер опал. Тьма расточилась. И брызнуло радостное свежее солнце.

— Посрамление бесам, — Верхоустин отер пот с усталого лба, как пехотинец, отстоявший родной окоп, — будем слушать, Антон Тимофеевич, русский звук.

Сквозь глиняную сухую коросту дышал жар невидимого колокола. Несколько дней он будет остывать. В нем будет созревать звук. Его повесят на звонницу, и многие русские люди услышат голоса умерших предков, омоются молитвенными слезами, преисполнятся обожанием к своей ненаглядной Родине.

Вечером Садовников и Вера сидели в сумерках, не зажигая огня. Вера, помыв посуду, вытирала полотенцем тарелки и чашки. А Садовников незримым ковшом вычерпывал из ноосферы дорогие сердцу образы, воплощенные в стихах русских поэтов. Днем он вспоминал, как путешествовал с женой в красных карельских лесах, и теперь, закрыв глаза, читал стих Федора Глинки: «Дика Карелия, дика. Косматый парус рыбака промчал меня по сим озерам».

Вера отложила полотенце и спросила:

— Я отвлеку вас, можно?

— Конечно, — ответил он, отпуская бело-голубой стих туда, откуда тот явился.

— Я смотрела, как вы протягивали к колоколу руки, и мне казалось, что я слышу чей-то женский голос.

— Этот голос пел русские народные песни.

— Кто вы? Как вам удалось спасти меня от безумия? Почему мальчик, которому вы дунули на темя, увидел рай? Почему в ваших объятиях зазеленел дуб? Почему сегодня у вас пели пальцы?

— Я ведь тоже о вас ничего не знаю. Даже фамилии.

— Я Молодеева Вера.

— Что с вами случилось? Кто вас обидел? Какое зло вы испытали?

— Вам интересно? Хотите, чтобы я рассказала?

— Хочу.

Она глубоко вздохнула, как вздыхают сказительницы перед тем, как начать долгий сказ. В сумерках ее лицо слабо серебрилось, будто на него падал свет невидимой луны. Садовникову вдруг показалось, что это уже было однажды, и он знает ее рассказ наперед, и куда устремится его жизнь и судьбы после ее рассказа. И лучше бы ей молчать, лучше бы не менять его жизнь и судьбу. И он смотрел, как в сумерках серебрятся ее руки, словно из-за деревьев светит невидимая луна.

— Я с самого детства больше всего любила танцевать. Не куклы, не кино, не прогулки, а только танцы. Если оказывалась хоть на минутку одна, начинала танцевать свои собственные танцы, которые рождались из музыки, из шума деревьев, из блеска дождя. На даче, среди кустов, была маленькая лужайка, куда я убегала и кружилась без устали, и бабочки прилетали и танцевали вместе со мной. Мне говорили, что ночью, не просыпаясь, я поднималась и танцевала в комнате с закрытыми глазами…

Садовников слушал, и ему казалось, что этой исповедью она вручает ему свою душу. Душа прозрачная, хрупкая, и если ее неосторожно держать, она упадет, разобьется, и уже не собрать осколков.

— Все решили, что я прирожденная балерина, и меня отдали в школу танцев. Как я любила свои милые белые балетки, свое шелковое трико и короткое прелестное платьице, не мешавшее летать и кружиться! У нас был преподаватель Андрей, в которого я сразу влюбилась. У него были длинные светлые кудри, как у сказочного принца. Огромные синие глаза. Очень гибкое красивое тело, которым он владел виртуозно. Казалось, он может побеждать земное притяжение и, подпрыгнув, не опускаться на землю. Андрей учил нас классическому балету, бальным танцам, испанской тарантелле, кубинской ча-ча-ча. Мы танцевали танго и рок-н-ролл, и когда он брал меня за руку, во мне все ликовало от счастья, и мне казалось, что я сейчас полечу. Он говорил, что все в мире танцует. Небо танцует. Звезды танцуют. Солнце танцует. Вода в океанах танцует. Вся Вселенная трепещет, звучит, исполняет волшебный танец. Он был моей первой девичьей любовью. А потом он исчез, и я не видела его несколько лет…

Садовников держал в руках ее душу, словно драгоценный сосуд, полный солнца. Как ту хрустальную вазу, куда жена ставила розовые осенние астры, и они стояли в гостиной, эти лучистые звезды осени, и когда ее не стало, долго вяли среди снегопадов, и он подходил и вдыхал тихую горечь цветов.

— Был конкурс танцев, и среди жюри я снова увидела Андрея. Я танцевала лучше всех, и знала, что он любуется мной. Когда я взяла приз «Хрустальный башмачок», он пригласил меня на заключительный танец. Мы танцевали болеро, и я почти не заметила, как кончился танец, и он подавал мне шубку, и мы целовались в синих московских снегах. Мчались на его автомобиле среди свежих огней куда-то за город, в леса, к нему на дачу, где горел камин, и он наливал мне в стакан горячий глинтвейн. Ночью, когда я просыпалась, я видела его закрытые глаза с большими ресницами и мерцающую в стакане сосульку, которую он принес с мороза. Утром он сказал, что занят постановкой мюзикла, и пригласил меня на главную роль танцовщицы…

Садовников держал в руках ее наивную беззащитную душу, которую она вручала ему. И было не поздно отказаться, вернуть обратно драгоценный сосуд, который ему не уберечь, не сохранить среди грохочущего жестокого мира, страшного камнепада, когда на хрупкий хрусталь падают черные глыбы. И он слушал с несчастным лицом.

— Этот мюзикл был о радости, счастье, о героях, творцах и влюбленных. Кругом, в народе, была беда. Люди бедствовали, теряли веру. Одни кончали самоубийством, другие превращались в зверей. На Кавказе шла война, и телевизор показывал изуродованные трупы. Нашим спектаклем мы хотели вдохновить людей, вернуть им надежду, чувство неизбежной победы, которую всегда одерживал наш народ. В нашем спектакле была чудесная лучезарная музыка, восхитительные песни, прекрасные костюмы. Андрей говорил, что спектакль должен совершить волшебство, и зрители, покидая зал, должны почувствовать себя братьями, наследниками тех, кто совершал великие открытия, перелеты через Северный Полюс, устремлялся к звездам. Мы репетировали дни и ночи. Андрей танцевал главную партию, был отважным летчиком, улетающим в Арктику. А я танцевала партию его невесты. Я и была его невестой. Мы решили, что после десятого представления поженимся. И в его доме, над нашей кроватью, висела афиша спектакля, мое счастливое лицо на фоне краснозвездного самолета, и надпись: «Вера Молодеева»…

Ее душа переливалась дивными цветами. Была исполнена прелести, красоты. Явилась в мир, чтобы испытать блаженство. Просверкать, как утренняя росинка, на которую упало солнце, и она брызнула алыми, золотыми, голубыми лучами. Как в то майское утро, когда они с женой вышли на крыльцо, и весь луг сверкал, переливался, ликовал, и она сказала: «Никто не будет так счастлив, как мы».

— Спектакль шел великолепно. Зал был полон. Я танцевала с упоением, и к моим ногам бросали цветы. Андрей был в форме летчика, мужественный, героический, и зал вставал с рукоплесканиями, когда он садился в кабину самолета и начинал звучать марш победителей. И вдруг, я помню этот момент, на сцене появляется танцор в черном трико и маске. Начинает танцевать рядом со мной, касается меня, ведет меня в танце. Его черное трико сверкает как чешуя. Его мускулы играют. Его глаза сквозь прорези маски горят черным обжигающим огнем. Я была поражена, решила, что это задуманный Андреем экспромт, который вписывается в композицию спектакля. Так же думали и зрители, которые аплодировали мне и черному танцору. К его ногам упал букет алых роз. Он поднял его, поклонился залу, выхватил пистолет и стал стрелять в потолок. Музыка смолкла, и в наступившей тишине он прокричал: «Многоуважаемые зрители. Спектакль продолжается, но теперь по моему либретто».

И снова стал стрелять в воздух. В зал сразу из нескольких дверей ворвались вооруженные люди в масках, и с ними несколько женщин с полузакрытыми лицами. В руках у женщин были пистолеты, а на животах пояса с карманами, из которых торчали провода. «Многоуважаемые зрители, — снова прокричал черный танцор, — оставайтесь на местах, вы все заложники. При попытке к бегству вас расстреляют. Если вас попытаются спасти, весь театр будет взорван». И он кивнул на женщин, которые стали поворачиваться и демонстрировать свои пояса с проводами. Люди начали вскакивать, в панике бежали к выходу, но раздались автоматные очереди, и все вернулись на свои места. Освещенный зал, в красных крестах зрители с букетами. Актеры сбились в угол сцены. Андрей, сидящий в кабине краснозвездного самолета, и черный танцор, гибкий, ловкий, с горящими глазами, пританцовывая, расхаживает по сцене…

Садовников видел, как страшно побледнело ее лицо. Смоляные брови на белом лбу стали болезненно ломаться. В глазах появился ужас, словно тьма, отступившая от нее ненадолго, вновь приблизилась. Черное солнце жгло ее разум мрачным пламенем, и она готова была превратиться в прежнюю умалишенную.

— Эти женщины-смертницы были во всем черном, на животах у них были пояса, и они казались беременными. Они были беременны смертью. Их полузакрытые лица были бледножемчужного цвета, как морские светящиеся раковины, и у всех были одинаковые, длинные, как у оленей, чернильно-фиолетовые глаза. Они расселись в разных местах зала, чтобы взрыв накрыл всех зрителей. Их пальцы сжимали кнопки взрывателей, и я обратила внимание, какие у всех красивые холеные бледные руки. Андрей оставался в кабине самолета, а когда захотел вылезти, черный танцор ударил его рукояткой пистолета. Одна смертница поднялась на сцену и присела на какую-то тумбочку. На ней был черный шелковый платок, повязка, закрывавшая рот. Длинные оленьи глаза мерцали каким-то жгучим огнем, отражая люстры зала. В одной руке она сжимала пистолет, а другой теребила красную кнопочку взрывателя. И рука ее была белая, прекрасная, с розовым маникюром, и я не могла оторваться от этой прекрасной руки, теребившей смертоносную кнопочку. Шли часы, и нас никто не спасал. Вооруженные люди входили и выходили, слышался их отрывистый говор. Я подошла к смертнице и сказала: «Зачем вы это делаете? Здесь мирные люди, женщины, дети, ценители искусства. Там, в самолете, сидит мой жених. Мы любим друг друга. Хотим пожениться. Отпустите нас». Она посмотрела на меня каким-то особым ненавидящим взглядом, в котором сверкали слезы ненависти, и сказала: «У меня был муж, но ваши солдаты поймали его и кинули под танк. У меня были дети, но ваши самолеты прилетели и разбомбили мой дом и моих детей. Я была преподавательницей в школе танцев, но ваши пушки расстреляли школу, и все девочки-танцовщицы погибли. Я пришла, чтобы никого из вас не осталось. Вместо свадьбы у тебя будут похороны». «Вы не сделаете этого», — сказала я. — «Уйди, сучка, а не то застрелю»…

Садовников видел, как мрак потустороннего мира приближается к ней. Ее рассудок темнеет и меркнет. Защитный покров, сберегающий разум от вторжения непознаваемой тьмы, начинает истончаться и таять. И надо прервать ее исповедь. Увести из-под черного солнца на берег реки, где лодочник Ефремыч сторожит его скоростную моторку. Они помчатся по сверкающей светлой воде, в заречные леса, где чудесные поляны, красные боры, и она обнимет сосну, и смоляное теплое дерево передаст ей свои солнечные силы. Накроет себя ореховой веткой, и резные листья заслонят ее от смертоносных лучей. Так думал Садовников, но не смел ее прервать, чувствуя, как затягивает ее мрак в свою безымянную бесконечность.

— Ночь тянулась, и нас никто не спасал. В зале случались истерики. Кто-то начинал истошно кричать. Кто-то падал в обморок. Женщины вставали перед захватчиками на колени и умоляли о милосердии. Андрей хотел выйти из самолета, но в него направляли пистолет, и он оставался в кабине. Внезапно черный танцор, который был у них предводителем, обратился ко мне: «Давай потанцуем, а то я убью твоего летчика». Он приказал музыкантам играть, и те заиграли, сначала нестройно, но потом подхватили ту музыку, что была написана на тему советской песни: «Любимый город может спать спокойно». Мы стали танцевать. Мой напарник оказался великолепным танцором. Его пластика была изумительна. Его прикосновения были сильными и нежными. Его глаза в вырезе маски то хохотали, то смотрели с обожанием. На нас, затаив дыхание, смотрел зал. Смотрели женщины с бомбами. Смотрел Андрей из кабины самолета. «Не танцуй!» — крикнул он мне. Но черный танцор обнял меня, сильно, властно повел, и я подчинилась его воле, его ласковым прикосновениям, его поцелуям, которыми он стал покрывать мою шею, мои обнаженные руки. «Не смей танцевать!» — крикнул Андрей, выпрыгнул из кабины и кинулся на черного танцора. Тот выстрелил в него, и я видела, как Андрей падает, отброшенный страшным ударом. Я потеряла сознание. Не помню, как проходил штурм, как в зрительный зал напустили отравляющий газ. Я была отравлена. Меня лечили. Мои легкие были спасены, но мой разум был разрушен. В нем все время звучала музыка: «В далекий край товарищ улетает», и я видела, как падает убитый Андрей, и черный танцор в блестящем трико делает пируэт, держа пистолет, и из дула вьется синеватая струйка дыма…

Вера вскрикнула тонко и жалобно, не надеясь на милосердие мира, который сначала был майским сверкающим лугом, а потом опрокинул ее страшным ударом тьмы. Она падала, и Садовников подхватил ее, прижал к груди, гладил ей волосы, целовал виски, запястья, повторяя:

— Моя милая, чудная, ничего не бойся. Ты родная, прекрасная!

Она прижалась к нему, и он чувствовал, какие горячие у нее слезы.

Глава двенадцатая

Несколько дней Вера была нездорова, вдруг начинала рыдать. Пряталась с головой под одеяло, словно хотела заслониться от черных, падающих на нее глыб. Садовников стоял на страже, помещал ее в хрустальную голубую сферу пасхальных молитв, божественных песнопений, волшебных фресок Дионисия, по которым бежала солнечная рябь озерной воды.

Ей стало легче. Она вставала, прибиралась по дому. Садовников с нежностью и состраданием смотрел на ее бледное красивое лицо с пугливыми глазами. Она вверила ему свою душу, эту стеклянную вазу с хрупкими астрами, и он принял драгоценный сосуд, радовался нежданным цветам. Никола, строгий и неподкупный, благословлял их священной книгой, оберегал воздетым мечом.

Ему позвонил давнишний знакомый Аристарх Пастухов, с которым когда-то работали в научном центре. Там Аристарх сочинял теорию идеальной организации, не подверженной конфликтам и разрушению, разумея под такой организацией само государство. После закрытия центра он устроился сторожем в мемориальный музей ГУЛАГа, созданный на месте бывшего лагеря. И там, среди бараков, сторожевых вышек и колючей проволоки продолжал сочинять свою теорию. Теперь он сообщал, что в мемориал привезли и повесили поминальный колокол, который был отлит якобы не без помощи Садовникова. И не желает ли Садовников приехать и услышать колокольный звон. Садовников стал собираться.

— Вы куда? — разволновалась Вера. — Ведь вы меня не оставите?

— Хотел вас с собой пригласить. Колокол, который мы с вами отлили, уже на звоннице. Послушаем его русский звук.

Мемориал располагался за городом и являл собой отреставрированный, а по сути, заново построенный лагерь с той пугающей подлинностью и достоверностью, что возникала мысль, не ждет ли он новых заключенных. Такими добротными, крепкими были дощатые бараки, сторожевые вышки, изгородь колючей проволоки со своей продуманной геометрией, которая учитывала размеры человеческого тела и его стремленье к свободе. И опять, как и в других местах города, здесь объявились красные человечки. Один сидел на сторожевой вышке. Другой у входа в барак. Третий на деревянных, опутанных колючкой воротах.

— Я замечала этих красных человечков повсюду. Что они означают? — спросила Вера.

— Не знаю. Чья-нибудь забавная шутка, — ответил Садовников, чувствуя исходящее от деревянных истуканов излучение.

— Недобрая шутка, — сказала Вера, зябко поведя плечами.

Навстречу им шел Аристарх Пастухов. У него было луновидное, белое, лишенное растительности лицо, острый нос и большие, как блюдца, глаза. Из-под мятой шляпы выбивались рыжеватые волосы, и он был похож на снеговика, у которого вместо носа морковка, а на голове кипа соломы.

— Я тебе, Антон, хотел показать модель организации, приближенной к идеальной. — Едва кивнув Вере, Аристарх стал шарить по карманам жилета, какие носят фоторепортеры. Карманов было множество, из них торчали блокноты, тетради, карандаши и ручки. Не найдя нужной бумаги, Аристарх ухватил Садовникова за пуговицу, словно боялся, что тот убежит. — Видишь ли, ложной является посылка, утверждающая, что смысл организации заключается в результатах труда. Организация, созданная для получения материального продукта, не может быть идеальной. Идеальной организацией является та, которая обеспечивает производство добра. Люди собираются для того, чтобы сделать друг другу добро, доставить друг другу благо. Идеальной организацией является та, в основу которой положена заповедь: «Возлюби ближнего, как самого себя». И одновременно — «Возлюби Отца Бога твоего». Вот поэтому в основу моей социальной инженерии положено Священное Писание.

— Но тогда самым видным социальным инженером является Христос. — Садовников осторожно отнял у Аристарха свою пуговицу.

— Вот именно. Но Христос предлагает создать организацию «не от мира сего». Переносит свой проект в Царствие Небесное. Именно эта модель получилась у меня, когда я ввел в параметры организации такие категории, как совесть, самопожертвование, милосердие, нестяжательство, справедливость. Благоговение перед младенцем, цветком, звездой небесной. И знаешь, что у меня получилось? — Аристарх вновь завладел пуговицей.

— Рай. Идеальной организацией является рай.

— Верно! Но почему тогда Академик не принял мою теорию?

— Потому что он готовил космическую экспедицию, а не переселение святых душ на небо.

— Вот в этом его ошибка! Надо ставить невыполнимые условия, чтобы выполнить задачу хотя бы наполовину.

Аристарх загорелся и был готов вступить в бесконечный диспут, приводя цитаты из священных текстов, формулы тензорного анализа, примеры из мировой и советской истории.

— Где они все, властители дум? Их как ветром сдуло. Это был коллектив великих людей, которые могли изменить ход мировой истории. Куда они все исчезли? Почему они оставили нас среди гниющих останков?

— Быть может, их взяли живыми на небо, — произнес Садовников, извлекая пуговицу из вертких пальцев философа. И сокровенная тайна, спрятанная в глубине его разума, полыхнула, как дивная радуга, как росистый утренний луг. — Покажи поминальный колокол.

Между бараков размещался плац, на который выгоняли зэков, конвоиры с собаками обходил ряды одинаковых людей в бушлатах, с серыми лицами, впалыми щеками и огромными голодными глазами. Теперь здесь стояла гранитная звонница с поперечиной, на которой висел колокол. Садовников издали узнал его. Смугло-коричневый, с золотым образом Богородицы и золотой надписью, колокол своим молчанием уже рождал звук. Вернее, предчувствие звука, в ожидании которого замерли синие заречные дали, остановившаяся в блеске река, и сердце Садовникова, внимавшее несуществующему звуку.

— Организация, при создании которой был затоптан хотя бы один цветок, не может считаться совершенной, — продолжал философствовать Аристарх. — Этот затоптанный цветок рано или поздно обернется взрывом и превратит организацию в прах. Так было с Советским Союзом.

— Скажи, — Садовников смотрел на колокол, читая слова загадочной молитвы: «Мати негасимого света, претерпевших до конца Победа». — Не здесь ли, в этом лагере умер Осип Мандельштам?

— Не здесь. Как будто бы он умер где-то под Магаданом.

— А мне сердце подсказывает, что где-то здесь, на безвестном кладбище лежат его легкие безымянные кости.

— Почему ты спросил?

— Я уверен, он писал стихи до своего смертного часа. Лежал в холодном бараке, среди кашляющих простуженных людей. В нем остывала кровь, а он писал стихи, записывал на каких-то клочках бумаги.

— Ты думаешь, они могли сохраниться? Тело вынесли, а бумажки с записями пустили на растопку.

— Это были волшебные стихи. Они должны сохраниться.

— Едва ли. Мы их никогда не услышим.

Садовников испытывал мучительное непонимание и боль. Здесь погибал волшебный поэт, беззащитный и хрупкий, божественный, как певчая птица. Не умел ничего, только складывал дивные слова, которые брал прямо с неба. И те последние стихи, записанные на грязных листочках, не исчезли в огне, не пропали под топочущими сапогами, а существуют на небе, в бессмертной ноосфере. И их можно вернуть на землю.

Он взял свисавшую веревку. Качнул кованый язык и ударил. Звук возник в чаше колокола, переполнил ее, излился наружу, стал расширяться, увеличивался, не отрываясь от рокочущей меди, которая продолжала питать его певучими силами. Оторвался и полетел в сияющие дали, за пустынную реку, в леса, где черные ели горят в сусальном золоте, в ореховых кустах прячутся волки с золотыми глазами, и хрустальные небеса трепещут в тихом ликовании.

— Слушайте, слушайте, — он взял Веру за руку, перебирая на запястье тонкие жилки, как настраивают гитару. — К вам прилетят стихи.

Он бил в колокол, извлекая певучие звоны. Направлял их в лазурь. Туда, где исчезал голубой воздух, таяло серебро перистых облаков, и начинала трепетать ноосфера, плескались вспышки радуг, мчались лучистые, опоясывающие землю кольца. Человеческие помыслы, молитвы и образы, уже не принадлежащие породившим их людям, окружали землю бесчисленными вихрями. Выбрасывали протуберанцы. Сжимались в темные сгустки, чтобы тут же полыхнуть бесшумными взрывами, из которых летели пучки лучей. Среди них — произнесенные сквозь слезы слова Кутузова, узнавшего о бегстве из Москвы Наполеона. Предсмертная просьба художника Ватто, просившего убрать от него аляповатое распятие. Наскальное изображение воина, кидающего дротик в бизона. Там, среди бесконечных превращений и метаморфоз, реяли стихи поэтов Серебряного века, напоминая своей туманной красотой Млечный Путь. Туда, на это звездное свечение, направлял Садовников удары колокола, чтобы они коснулись строк об умирающем Петрополе, о списке кораблей, о московском буддийском лете. Отыскали среди них те, что никогда не увидели свет, исчезли в барачной печке, истлели на лагерной свалке.

Колокольный звук блуждал среди ноосферы, отыскивал пропавшие строки. Заключал в невесомые объятия, возвращал из лазури на землю. Вера, как во сне, с закрытыми глазами, ловила вернувшийся звук. Извлекала из него, словно из невода, обрывки стихотворений. Так рыбак извлекает из тины жемчужную раковину или драгоценную рыбу.

— «Гончарных чаш багровое вино…» — прошептала Вера, и это все, что она сумела уловить из морского гула, среди которого нырял колокольный звук. Аристарх выхватил из кармана блокнот и занес в него волшебную, посланную Богом находку.

Садовников бил в колокол, на котором была оттиснута золотая молитва о страдальцах, претерпевших до конца все муки, снискавших победу. Звук уплыл туда, где больше не было мук, и вернулся, принеся луч погасшей звезды.

— «Незыблемые стены каземата…» — прошептала Вера. Строка была единственная из всего стихотворения. Аристарх записал в блокнот, не давая исчезнуть зыбкому звуку.

Колокол звенел печально и возвышенно. Садовников улавливал в звонах голос жены. Это она прозрачной тенью улетала в лазурь и возвращалась, принося на землю строку неумирающего стиха.

— «И милосердных рук прикосновенье…» — другая женщина произносила слова, те, что ей нашептала жена.

— «Все длится ночь докучливых вопросов…» — удары колокола улетали и, пройдя через миры, описав таинственные круги, возвращались, как возвращался на ковчег голубь, неся в клюве зеленую ветку.

— «Пусть палачи возьмут мои одежды…»

Садовников вдруг испытал невыносимую боль. Эта была тоска умирающего поэта, который оказался замурованным в темные пласты небытия без всякой надежды быть услышанным. В глухоте, где нет ни эха, ни отзвука, продолжал петь, дрожа своим соловьиным горлом. Лежа на грязных нарах, из последних сил заносил божественный стих на поля газеты, зная, что ее кинут в огонь.

— «Покров не уберег свой липкий снег…»

Это была мольба хрупкой, созданной для блаженства души, которую убивали среди жестокого мира, куда по ошибке она залетела. Душа, погибая среди криков конвоя, хриплого лая овчарок, ругани барачных невольников, грезила о лазурных морях и розовых мраморных храмах.

— «Там черной жабой притаилась смерть…»

Садовников бил в колокол, посылая душе поэта свое обожание, обещал посвятить жизнь поискам пропавших стихов, своей любовью и молитвенной мечтой совершить чудо воскрешения. Вера, шептавшая бледными губами случайные строчки, участвовала в этом чуде. В нем участвовала жена, напитавшая колокол своими песнопениями. И все они двигались в едином кругу, соединенные музыкой сфер.

— «Таинственный обряд кровосмешенья…»

Садовников смотрел на Веру и вдруг почувствовал, как дорога ему ее беззащитная, раненая душа. Как много она, рожденная для солнечного счастливого танца, претерпела. Как преданно и стойко станет он ее защищать, не пуская к ней тьму.

— «В глазах померк божественный акрополь…»

Это была последняя строка, уловленная колоколом в ноосфере. Садовников еще некоторое время посылал звоны в небо. Но Вера молчала. Больше не слышала стихов. Садовников устало отпустил веревку, и колокол успокоился. Висел, величественный и немой, с золотой Богородицей и молитвой.

— Прочитай, что успел записать, — попросил Аристарха Садовников. И тот, повернув блокнот к солнцу, стал нараспев читать:

Гончарных чаш багровое вино.

Незыблемые стены казематов.

И милосердных рук прикосновенье.

Все длится ночь докучливых вопросов.

Пусть палачи возьмут мои одежды.

Покров не уберег свой липкий снег.

Там черной жабой притаилась смерть.

Таинственный обряд кровосмешенья.

В глазах померк божественный акрополь.

— Пусть люди бьют в колокол, и колокол допишет стихи, — Садовников простился с Аристархом и повел Веру к машине.

Дома они сидели за столом, разделенные полосой красного вечернего солнца. Она спросила:

— Кто вы? Почему от ваших рук исходит целебная сила? Почему я слышала сегодня этот измученный голос? Как вы получили этот дар?

— Не знаю. Это вышло само собой, — неохотно ответил Садовников.

— Не хотите рассказать? Я знаю, что в человеке заключены могучие силы. Но они запечатаны. Если их распечатать, человек обретает могущество. Андрей говорил, что танцем можно разбудить дремлющий мир, вызвать к жизни огромные энергии. Танцовщицы, ударяя ногами сухую траву, добыли для человечества огонь. Танцоры, водя хороводы, изобрели колесо.

— Вы с шаманом Василием Васильевым своими танцами оживили дуб.

— Откуда в вас этот дар? Кто вам его передал?

Садовников молчал, глядя, как красная полоса легла на верстак, под ноги Николы, и казалось, перед святым постелили красный ковер. Садовников подумал, что со смертью жены у него исчез собеседник, и несколько лет он ни с кем не говорит по душам. Никому не может сказать, что полоса вечернего солнца похожа на прекрасный ковер. Что сегодня, слушая колокол, испытал невыносимую боль. Что вчера ему приснился сон, будто он медленно ступает в холодную воду, и мимо, касаясь его плавниками, скользят темные рыбы. И вдруг ему захотелось рассказать этой женщине, как в нем возник загадочный дар ясновидения. Как внезапно стало горячо его сердцу, и он понял, что смерти нет. Что в мире не существует врагов, и божественная жизнь дышит в крохотной горной былинке, в сером, исхлестанном пулями камне, и в нем, Садовникове, сжимавшем ручной пулемет. Ему захотелось ей обо всем рассказать, надеясь увидеть отклик в ее близких темно-карих глазах.

— Это было в Афганистане, в горах, куда высадили нашу группу десантников.

— Вы были на войне?

— Я был молодым командиром, и нас высадили на двух вертолетах в горном районе, чтобы мы ударили в тыл моджахедам…

И снова с горячим свистом винты рассекали воздух. Зеленый борт с красной звездой. И солдаты прыгали на камни, бежали из-под винтов и ложились, направляя оружие на соседние склоны. Машины, одна за другой, взлетали, отваливали в сторону. И вдруг открылась сияющая пустота, пахнул душистый ветер вершин, полетел над пепельно-розовым склоном. И в небе, прозрачный, как облако, вознесся голубой ледник.

— Нас высадили на высоте, с которой мы должны были незаметно спуститься в долину и разгромить опорный пункт неприятеля. Но, видимо, не доглядела разведка, район, куда нас посадили, кишел моджахедами, и мы сразу же попали под шквальный огонь. С соседнего склона бил пулемет, и его вспышки напоминали зеркальные зайчики света, а удары пуль рассекали камни, и я помню, как брызнули крошки от соседней глыбы, и запахло расколотым кремнем. У нас сразу же появились потери, и пока мы меняли позицию, укрываясь в складках горы, двое солдат были ранены и один убит, маленький остроносый белорус, который смешно копировал крики фазанов, павлинов и пестрых кегликов. Мы отстреливались, били из гранатометов по склонам, я из ручного пулемета старался подавить огневые точки, легкие клубеньки дыма, из которых летели красные трассеры, и эти зеркальные мерцания, от которых гора трещала по швам. Я понял, что нас перебьют, и стал вызывать вертолеты, благо, они еще петляли где-то рядом, в горах. Передо мной лежал тусклый розовый камень, в который уже несколько раз ударяли пули. Около камня дрожала на ветру тонкая былинка с крохотным синим цветком. А вокруг, прячась в морщинах горы, укрывались от очередей солдаты. Я видел их серые панамы, подошвы ботинок, пульсирующее пламя их автоматов, и санинструктора, который бинтовал раненых, и убитого белоруса, его, похожий на клювик, остренький носик…

Садовников поразился, как сочно, во всей полноте, прошлое возвращает ему исчезнувшие картины и чувства. Страх за себя. Ужас от мысли, что вверенный ему взвод будет истреблен на горе. И то, что он живет на земле последние минуты. И тот высокий прозрачный ледник, и былинка с синим цветком, и расколотый пулями камень, — это последние в его жизни видения. И он направлял пулемет на соседнюю гору, по которой бежала цепочка враждебных стрелков.

— Послышался звук вертолетных винтов. Из-за вершины показалась одна машина, второй почему-то не было. Вертолет приземлился на узкую площадку, на самом краю откоса. Мы стали спускаться к ней, и я прикрывал отход. Погрузили на борт убитого, потом двух раненых, потом стали забираться солдаты. Несколько пуль ударили, продырявив обшивку. Летчик махал руками, давая понять, что погрузка закончена, что вертолет взял на борт избыточный вес, что он не взлетит в горах, где воздух разрежен и падает подъемная сила винтов. На земле оставались я и сержант, здоровый саратовский парень с малиновым румянцем, которому через месяц возвращаться домой, и он говорил, что сразу сыграет свадьбу…

Вертолетный борт со звездой. Размытый блеск винтов. Летчик показывает грязный палец, и это значит, что только один может подняться на борт. Лица солдат, напряженно глядящие из темного проема дверей. Близкое белобровое лицо сержанта с мучительной складкой на лбу. Перебегает по дальнему склону цепочка врагов. И он толкает в плечо сержанта, направляя его к вертолету. Тот цепким сильным прыжком ныряет под винты, и солдаты из проема кидают на землю автоматные магазины, пеналы гранатометов, чтобы их командир мог еще отбиваться и жить, слыша, как удаляется звон вертолета.

— Я чувствовал, как с горы, откуда стреляли и где скапливались моджахеды, — их шаровары, тюрбаны, долгополые облачения, — оттуда летела прозрачная мгла. Я знал, что это летела смерть, моя, моих солдат, вертолетчиков, и этой былинки с цветком, и голубого ледника, — все накрывала смерть, перед которой нужно отступить, побежать или пасть ниц. И я был готов бежать, но какая-то сила, из-под сердца, в которое летели пули, толкнула меня вперед, навстречу смертоносной тени. Я не кричал, не молился, не искал в небе Бога, а только всей своей жизнью отталкивал смерть. Я почувствовал, как что-то полыхнуло вокруг, но не взрыв, а бесшумный всплеск света, который отбросил тень, наполнил меня легкостью и счастьем. Я вдруг ощутил свою бессмертную связь с этими молодыми, исцарапанными о камни людьми, с вертолетчиком в пятнистом комбинезоне, с голубым ледником, розовым камнем и безымянной былинкой. И даже с врагами, которые стремятся меня убить. Это длилось одно мгновение, но оно преобразило меня. Я оглянулся, и вертолетчик манил меня рукой. Я собрал оружие и залез в машину. Вертолет был перегружен, не мог взлететь. Моджахеды приближались, прыгая по камням, как козы. Летчик направил машину к обрыву, кинул ее в пропасть. Вертолет стал падать, снижался, достиг отметки, где воздух стал плотнее, и винты зацепились за этот плотный воздух. Вертолет полетел, и мы вернулись на базу. После этого я стал другим. Во мне открылись неведомые прежде возможности.

— А что это было? Как вы это объясните? — Вера жадно слушала, словно хотела сравнить переживания Садовникова со своими. Его чудесный опыт с ее душевными откровениями.

— Не знаю, как это объяснить, — ответил Садовников. — Я рассказал об этом отцу Петру, архиерею Покровского собора, что на речном спуске. Он прочитал мне слова апостола Иоанна: «Несть больше той любви, аще кто положит душу свою за други своя». Сказал, что я исполнил эту заповедь, и она, мною исполненная, изменила меня.

— А как вы узнали, что стали другим? — Вера выспрашивала, стараясь проникнуть в его сокровенные тайны. И это не пугало, не раздражало его. Он говорил об этом однажды с отцом Петром, сидя в его маленькой келейке, спрятанной в глубине колокольни. А прежде — с женой, когда она качалась в гамаке, между двух берез, и ее ноги чуть касались розовой земли, и по ней бежали волнистые тени.

— Это было через неделю после случившегося, когда наша группа снова ушла в горы. Мы шли козьими тропами, стараясь не потерять высоту, потому что, когда долго идешь в горах и ужасно устал и хочется пить, возникает соблазн выбрать ту, чуть заметную тропку, которая ведет не к вершине, а вниз. Впереди шел капитан, с ногами, сильными, как у лося. Огромный мешок с боекомплектом и продовольствием, ручной пулемет, труба гранатомета. Я слышал его дыхание, будто работал насос. Группа растянулась по склону, уже смеркалось, и соседняя вершина стала красной, будто на нее повесили драгоценный рубиновый фонарь. И вдруг меня что-то толкнуло, будто кто-то толкнул меня в грудь и сказал: «Стой!». Я крикнул капитану: «Стоять!», он обернулся и продолжал идти. Я чувствовал, что приближается нечто ужасное. Кинулся бегом к капитану, догнал и сказал ему: «Стой». «Ты что, с ума сошел?» Он оглянулся, продолжая шагать. Я повис на нем, повалил на тропу, мы барахтались, он чертыхался, а я видел, что рядом с нами, пересекая тропу, трепещет тонкая серебристая струнка. «Растяжка», о которую задевает нога, выдергивает кольцо гранаты, и человек попадает под взрыв. Капитан увидел «растяжку» и замер. Она была у самого его локтя. Поднялся, отступил: «Обойдем стороной. За мной!» А во мне прозрение, будто кто-то мне вставил другие глаза.

В сумерках темный склон стал, как будто стеклянный. И в этой прозрачной земле по сторонам от тропы я вижу закопанные мины. Каждая окружена красноватым сиянием. «Итальянки», ребристые, похожие на ананасы. Противопехотные, плоские, припорошенные пылью. Фугасы из артиллерийских гильз. Как корнеплоды на грядке. Я их вижу сквозь землю и чувствую, как у меня из глаз исходят лучи. Мы обошли стороной минное поле, и потом капитан все допытывался: «Как ты в темноте увидал?» А я не мог ему объяснить.

— А что это были за лучи? — спросила она. Он не ответил. После того ночного похода он больше не чувствовал этих лучей, хотя дар ясновидения сохранился. Впрочем, однажды, когда они только что познакомились с женой и сидели в избе на большой деревянной кровати, и он смотрел с восхищением на ее чудесное смуглое лицо, она вдруг сказала: «Я вижу, как из твоих глаз исходят лучи».

— А что было еще на войне?

То извилистое ущелье в горах, с обеих сторон сбегают разноцветные осыпи, прилепился к горе кишлак, бурлит на камнях пенистая звонкая речка, и в каждом распадке, на каждом повороте дороги притаилась смерть, невидимый стрелок ведет мушкой по твоему лбу, и тебе кажется, что между бровей у тебя ползет божья коровка.

— Мы сопровождали колонну грузовиков с реактивными снарядами для «Ураганов». Два бэтээра шли впереди колонны, один бэтээр и скорострельная зенитка замыкали колонну. Я сидел на головной машине, на броне, и вокруг меня четыре солдата. Автоматы на взводе, глаза шарят по склону, ожидая засады. Рядом со мной, у башни, сидел прапорщик, который славился тем, что построил в гарнизоне баню с бассейном, выложив дно изразцами разрушенной мечети. Я не раз погружался в этот бассейн с лазурным дном, на котором были начертаны стихи Корана, и мне было не по себе, словно я совершаю святотатство. Колонна шла по ущелью, и засада случилась тогда, когда мы уже перестали ее бояться. Как это бывает, заработали с горы пулеметы, полетели горящие головешки гранат, задолбила зенитка. Бой, суматоха. Одна мысль: не взорвались бы снаряды, а то снесут половину горы. Прапорщик бил с брони наугад, и когда менял магазин, в наш бэтээр угодила граната. Не пробила броню, а скользнула вверх, рванула за уступом бэтээра, и взрывная волна задела прапорщика. Оторвала ему кисть руки. Не совсем, а отсекла сустав, и я видел, как болтается его пятерня, словно висящая на ремешке перчатка. Не знаю, почему, по какому побуждению, я бросил в люк автомат, схватил оторванную кисть и приставил к руке. Сжал ладонями место разрыва. Из-под моих пальцев хлещет кровь. Прапорщик без сознания от болевого шока. Мы уходим из-под огня, останавливаемся в расположении полка, где был медсанбат. Я продолжаю стискивать руку и отпускаю ее только тогда, когда к бэтээру подбежали санитары с носилками. Тогда я убрал ладони и увидел, что кисть приросла. Будто не было рваной раны, а только тонкий, с запекшейся кровью надрез. Хирург не поверил. Сделали рентген, все кости, все жилы целы. «Что мне тебе сделать, колдун, за то, что ты руку мне спас?» «Убери из бассейна изразцы. Там святые стихи». И ведь убрал, а изразцы отнес мулле в соседний кишлак.

— Так вы и вправду колдун? — тихо спросила Вера.

— У нас в части работал полковник Генерального штаба. Он был из сов. секретного отдела, изучавшего психику человека во время экстремальных условий боя. Он узнал обо мне. Отозвал из действующей армии и перевел в Москву, в свой отдел. Но это уже совсем другая страница.

Они сидели в сумерках, не зажигая огня. Из-под ног Николы убрали красный ковер.

Глава тринадцатая

Утром, когда Вера подавала завтрак и Садовников нахваливал гренки, зажаренные в молоке, она сказала:

— Я, должно быть, уеду. Вам спасибо за все. Мне уже лучше. Теперь я могу обходиться сама.

— Куда уедете? — испугался он.

— К тетушке в Москву. У меня там тетя живет.

— Разве вам плохо здесь? — Садовников был испуган, смущен. Не понимал природу своего смущения и испуга.

— Нет, мне очень у вас хорошо. Вы столько сделали для меня. Но вы привыкли жить один. Ваши мысли постоянно обращаются к вашей жене. А я вам мешаю.

Она стояла перед ним, опустив руки и наклонив голову, и была в ней беззащитность перед жестоким и страшным миром, в который она собиралась от него уйти, где ее поджидало терпеливое и неотступное зло. А он вдруг с острой мукой представил, как опустеет его комната, и он будет один сидеть перед утлым верстаком, на который вечернее солнце постелет красный половик. И некому будет сказать, что эта малиновая полоса так похожа на кабульские ковры, которые торговцы стелили прямо на проезжую часть, и по ним, разминая бугры и складки, катили рикши, цокали ослики, шагали пешеходы. И он ступал своими грубыми солдатскими башмаками по черно-алым узорам ковра.

— Вы еще очень слабы. За вами нужен уход. Доктор Зак поручил мне ухаживать за вами.

— Я бремя для вас. Мешаю вашим занятиям.

— Ну какое же бремя? Вы мне помогаете. Как вы чудесно танцевали возле дуба, и он распустил свои листья. А у колокола? Это вы извлекали из небытия стихи Мандельштама.

— Вы хотите, чтобы я осталась?

— Хочу.

Она мыла чашки, вытирала их полотенцем, и он видел, что она печальна, иногда покусывает губы, словно ее не отпускают горькие мысли.

Он решил совершить прогулку по городу и исследовать места, в которых появились загадочные красные человечки. Их обилие внушало тревогу, а их природа и назначение составляли загадку. Он посадил Веру в машину, и они стали колесить по улицам и площадям, отмечая скопления красных истуканов.

Они усеяли все главные трассы, свесив ноги с крыш, примостившись на фонарных столбах, присев на лавочки троллейбусных остановок. Целыми подразделениями они окружили правительственные учреждения, почтамт, телецентр, здания администрации и думы, и казалось, что они взяли под контроль все центры управления городом, и город находится во власти неведомых завоевателей. Их было много у зданий, где прежде размещались заводы и лаборатории, а теперь расположились автомобильные салоны, товарные склады, развлекательные центры. Целая армия окружала супермаркет «Ласковый мир», принадлежащий олигарху Касимову. Истуканы стояли у входа, будто осуществляли фейс-контроль покупателей. Плотно усеяли крышу, а двое прицепились к неоновой надписи. По периметру здания, на соседних уликах, на парковке машин виднелись красные, сколоченные из брусков фигуры, словно расставленные патрули. Прежде в супермаркете размещался секретный научный центр, в котором работал Садовников, и скопление деревянных пришельцев вызвало в нем беспокойство. Сберегаемая в глубине сознания тайна заволновалась, как эмбрион, проснувшийся в чреве матери.

Садовников чувствовал исходящие от истуканов волны враждебной энергии, пытливые, шарящие повсюду лучи.

— Какие странные куклы, — сказала Вера, разглядывая истуканов. — В детстве бабушка водила меня в парк, и там, на стволах старых кленов, было множество целые полчища, но они были безобидные, а от этих у меня болит голова.

— Эти не столь безобидны, — отозвался Садовников, чувствуя сквозь рубаху жжение, словно на грудь ему положили горчичник. Так действовали на кожу исходящие от истуканов лучи. Их плотность была столь велика, что они заблокировали электронику машины, и «Волга» встала. Пришлось выйти, поднять капот и, осторожно поводя ладонью над электронным блоком, снять электростатический заряд, прошелестевший голубоватой вспышкой. Закрыв капот, он экранировал всю машину, поместив ее в непроницаемый кокон. Для этого он использовал музыку Скрябина из поэмы «Экстаз», которая напоминала бурлящее серебро. Музыка окружала машину струящимися волнами красоты, всплесками страсти, лучистыми нимбами, сквозь которые не проникали ядовитые жала. Он осторожно провел автомобиль сквозь зону повышенной радиации, оставляя позади скопление истуканов. Постепенно освобождался от защитного кокона, совлекал серебряную ризу, которая улетела в небо и там продолжала сиять, как прозрачное серебристое облако.

Они остановились у сквера, где не было деревянных пришельцев, и на гранитном постаменте стояла пушка, — памятник фронтовикам и героям тыла, одержавшим победу в войне. Ствол пушки целился вдаль, словно всматривался в туманное прошлое, где гремели бои, горели европейские столицы, и русские артиллеристы «из сотен тысяч батарей, за слезы наших матерей» вели свой праведный огонь.

Возле пушки стоял худенький мальчик, с рыжей челкой, щедро посыпанный веснушками, в скромном пиджачке и галстуке, который, быть может, надел в первый раз.

— А вот и юный артиллерист, — сказал Садовников, подходя к орудию.

— Я не артиллерист, — ответил мальчик.

— А кто же ты?

— Я Коля Скалкин. Нам задали сочинение написать про эту пушку. А я ничего не знаю.

— Что ж тут знать-то. Гаубица, калибра 152 миллиметра, расчет из десяти человек, скорострельность 4 выстрела в минуту, скорость передвижения по шоссе 40 километров в час, длина ствола 3700 миллиметров.

Все это Садовников произнес, как по-писаному, глядя на пушку, выкрашенную в зеленый цвет. Коля Скалкин с изумлением выслушал Садовникова, но потом сказал:

— Мне про цифры не надо. Мне про то, как эта пушка стреляла и какие люди рядом с ней воевали.

Рыжеволосый мальчик тронул орудие, словно надеялся, что пушка отзовется на его прикосновение и поведает свою историю. Но пушка молчала.

— Она говорит, но ты ее не слышишь. Хочешь ее услышать?

— Хочу.

— Тогда положи руки на ствол и постарайся ни о чем не думать, только о пушке. Как будто она живая, и у нее есть душа. Закрой глаза и слушай. А что услышишь, тихонько пересказывай. А мы будем записывать. Согласен?

— Согласен.

Мальчик положил тонкие ладони на стальной ствол. Закрыл рыжие солнечные глаза. Глубоко вздохнул, словно переносился в мир сновидений. Садовников достал блокнот и ручку, передал Вере, а сам, не приближаясь к орудию, повел рукой по воздуху, словно оглаживал ствол, колеса, лафет и стоящего рядом мальчика. Пространство вокруг оделось в стеклянный свет. Тяжелый ствол и колеса стали прозрачными. Над головой мальчика образовался прозрачный столб света, который уходил высоко в небо и там сливался с прозрачной солнечной синью. Садовников убедился, что тяжелое, утомленное орудие превратилось в бестелесный образ, который вознесся в ноосферу и слился с хрустальной пушкой, что витала в нематериальных мирах. И оттуда, по стеклянному световоду, потекли голоса и гулы, рокоты канонады, неумолчные звуки войны, и мальчику казалось, что он спит и ему снится история пушки.

История стопятидесятидвухмиллиметровой гаубицы, написанная учеником 7-го класса Б, 12-й школы Николаем Скалкиным.

Шла война, и было очень тяжелое время. Многие жители нашего города погибли на войне. Другие сражались, и о них очень волновались их дети, жены и матери. И тогда жители нашего города решили собрать деньги, отнести на завод и отдать директору, чтобы там построили пушку. Деньги собирали, кто сколько мог. Деньги давали вдовы, чьи мужья уже погибли, и вдовы хотели, чтобы пушка отомстила врагу. Деньги дали родители тех, кто воевал на фронте, чтобы пушка спасла их детей. Деньги дал самый известный певец, самый знаменитый профессор и священник церкви.

Собранных денег хватило на одну пушку. Сначала отлили железный ствол. Потом старый токарь начал высверливать внутренность ствола. У токаря очень болело сердце. Он не уходил домой, потому что два его сына воевали, и он хотел, чтобы пушка скорей попала на фронт и спасла его сыновей. Он досверлил ствол и, когда шел домой, умер от разрыва сердца.

Пушку погрузили на платформу и повезли на фронт. Ее охранял молодой солдат, который стоял на платформе с винтовкой. Пушка ехала мимо деревень и больших городов, переезжала по мостам реки. Солдату было одиноко и холодно, он пел песни, и когда ночью взглянул на небо, то увидел, что в черном небе, усыпанная звездами, сверкает бриллиантовая пушка.

На фронте пушку передали артиллеристам, и офицер поцеловал знамя и сказал, что будет биться насмерть. В это время начали наступать немецкие танки, пушку направили им навстречу, и артиллеристы подбили два танка. Но в живых остался один командир. Ему снарядом оторвало кисть руки, он истекал кровью, но здоровой рукой зарядил снаряд и подбил третий танк.

Пушку перевозили с места на место лошади. Однажды они вместе с пушкой провалились под лед в болото, и артиллеристы ныряли в ледяную воду, пока ни вытащили орудие. Они развели костер, сушили одежду и пили водку. Тогда эту пушку назвали «Маней».

У пушки «Мани» появился новый командир. Он был очень храбрый. И еще он был красивый. Он полюбил девушку, которая была телефонисткой. И у них была свадьба. Вокруг пушки собрались артиллеристы, играла гармонь, танцевали, веселились. Ночью командир и телефонистка лежали на лафете, накрывшись шинелью, и над ними в небе горела пушка из звезд. На другой день командира убили, и он лежал на лафете, и к нему несли букеты полевых цветов.

Пушка проехала много километров, сначала по России, потом по Польше, а потом по Германии. В Берлине артиллеристы белой краской писали на снарядах: «За Родину» и стреляли по врагу. Когда орудие приблизилось к Рейхстагу, командир надел все ордена и сам наводил орудие и бил по врагу. Он стрелял метко, так что отстреливал головы стоящим на крыше статуям. Он зарядил снаряд, но война окончилась, и пушка так и не успела сделать последний выстрел. Артиллеристы целовали свою пушку, а командир сказал, что если у него родится дочь, он назовет ее Маней.

Последний снаряд так и остался в пушке, и его в стволе заварили электросваркой. Потом пушку погрузили на платформу и отвезли в наш город, где поставили на площадке у сквера. Сначала у нее дежурили пионеры, а потом их не стало. Вместо них стал приходить один старик с ведром и щеткой. Он чистил пушку и тер ее мылом. Но потом и он пропал. Теперь она стоит, и вокруг нее играют дети. Говорят, ночью, в небе над ней иногда появляется пушка из звезд. Учитель сказал, что эти звезды из созвездия Льва.

Вера кончила писать, потому что мальчик проснулся и перестал пересказывать историю, которую принесли ему волны прозрачного света. Стеклянный ствол, к которому прикасались ладони мальчика, померк и снова стал железным. Погас хрустальный световод, уходящий в небеса. Коля Скалкин открыл глаза и сказал:

— Я запомнил лицо командира, который стрелял по Рейхстагу. Я его где-то видел.

— Его звали гвардии майор Федор Скалкин. Это был твой прадед.

Вера передала Коле Скалкину блокнот, в который была записана история пушки. И мальчик задумчиво удалился.

Остаток дня они провели дома. Садовников рассматривал астрономическую карту, соединял линиями звезды в созвездии Льва, стараясь обнаружить контуры пушки. Вера вздыхала, тихо ходила по комнате, о чем-то порывалась спросить Садовникова. Подошла к Николе и сняла с меча висящую на шнурке красную стеклянную бусинку, амулет, доставшийся Садовникову от жены. Смотрела сквозь рубиновую ягоду на свет. А потом спросила:

— А кем была ваша жена? Вы постоянно думаете о ней. Она присутствует в вашем доме. Должно быть, она была чудесная женщина.

Садовников замер, как будто к груди подступил горячий бурлящий сгусток, готовый ворваться в сердце и растерзать его слепой болью. Он вдруг подумал о жене той особой мыслю, что обнимала собой всю память о ней. Вплоть до смоляной полосы солнца на венцах избы. Запаха духов, когда он входил вслед за ней в тесный лифт. Стеклянного бокала с красным вином, который она поставила на скатерть, продолжая что-то рассказывать сидящему рядом гостю. Эта мысль содержала все восхитительное время, что они прожили вместе, а также ужасное, неодолимое знанье, что ее больше нет и уже никогда не будет. И эта чудесная полнота ее присутствия и ошеломляющая пустота, связанная с ее смертью, превращали счастье в невыносимую боль, в непонимание, в абсурд, от которых начинали течь слезы.

Садовников одолел приступ слез. Рубиновая бусина в руках Веры расплылась в туманное пятнышко, а потом вновь превратилась в красный кристаллик.

— Она была чудесная женщина, — кивнул он.

— А чем она занималась?

— Мы работали вместе в секретном научном центре.

— Над чем вы работали?

— Она была филологом, знатоком фольклора. А также изучала храмовое действо, таинство литургии.

— А разве это секретно?

Садовников умолк, прислушиваясь к туманной глубине сознания, где пряталась тайна, тихо мерцал невидимый миру бриллиант. Тайна дремала в коконе, дожидаясь часа, когда ослепительной бабочкой вырвется в светлый мир.

— Все, кто пел в народном хоре протяжные русские песни, знают, как с первых же звуков душа начинает двигаться по таинственным кругам, все выше и выше, преисполняясь все большей красотой, входя в гармонию с земными и небесными силами. И внезапно, на десятом или двадцатом куплете, подхваченная другими душами, она коснется ослепительной высоты, из которой хлынет в нее могучий свет радости и любви. И ты знаешь, что смерти нет, что миром правит любовь и в центре мира сияет благодатный Творец. То же происходит в храме, когда твоя молитва, вместе с молитвами других, возносится в бестелесную высоту, к благодатному Богу. И он вдруг услышит твою молитву и ответит на нее дивной благодатью, через которую ты сочетаешься с живыми и мертвыми, преисполнен всеведения, знаешь обо всем мироздании — от робкой былинки до далекой звезды. В эти мгновения душа достигает границ нашего мира и соприкасается с соседним миром негасимого света, неземной мудрости и бессмертия. Это касание происходит в одной только малой точке и длится миг единый, после чего душа опадает в наш затемненный и затуманенный мир. Но одной капли света, которую душе удается зачерпнуть в тех божественных сферах, хватает на то, чтобы превратить пепел в алмаз, претворить вино в кровь Христову, преобразить грешника в праведника. В научном центре исследовали эту энергию, искали способ увеличить ее приток на Землю. Создавали установку, в которой эта энергия переносит человека из одной Вселенной в другую, побеждает тепловую смерть «черных дыр», преображает несовершенный мир людей в идеальный союз творцов и спасителей. Этим и занималась моя жена.

Садовников вспомнил, как они с женой пели в поморской деревне. Синие блеклые глазки старух. Бело-розовые половики. За оконцами серебренное тихое моря с черной лодкой. И когда они взмыли всей силой и радостью ввысь, и темная изба стала вдруг золотой, а старушечьи лица стали молодыми и дивными, он вдруг увидел, как по морю, мимо окна, идет мама, в своем сиреневом платье, не касаясь вод. Прошла и исчезла в млечной дали, куда вслед за ней улетела песня. И в рождественскую ночь, когда он нес крест, а она, шагая рядом по хрустящему снегу, несла золотую книгу, и на крыльце храма, под звездами, священник восторженно восклицал: «Христос воскресе!», он увидел отца, совсем молодого, и отец держал маленькую стеклянную рыбку, какую вешают на еловую ветку.

Теперь он вспомнил об этом, глядя на темноволосую молодую женщину, в пальцах которой мерцал стеклянный амулет жены.

— А как она ушла? — спросила Вера, боясь, что вопросом преступает запретную грань. — Простите, если я не то спросила.

— Она погибла при испытании той самой установки, которая должна была накапливать энергию света. Эта установка была еще несовершенной, напоминала церковь, расписанную фресками. Жена пела в этой церкви великопостный канон Андрея Критского. Но я не сказал вам, что сфера божественного света соседствует с антимиром, где господствует мрак. То ли неверный расчет в конструкции, то ли чья-то злая воля, но пролившийся в установку божественный свет вдруг смешался с энергиями тьмы. Произошел раскаленный взрыв, в котором испарилась живая и неживая материя.

Он вдруг почувствовал такую пустоту, словно земля потеряла воздух и нечем стало дышать. Эта пустота разрасталась вглубь и вширь, и в ней останавливалось сердце, мерк разум и переставал сверкать таинственный бриллиант, превратившись в пепел. Погасло созвездие Льва, и в нем исчезла голубая звезда. Умолкли все стихи, все песни, шум дождя и ветра, и он, неприкаянный, навеки одинокий, сидел у верстака, чувствуя пальцами шершавое дерево.

Вера подошла, положила ему руку на голову, стала гладить, как ребенка. И он сидел, сотрясаясь плечами, и рыдал.

Глава четырнадцатая

Утром он проснулся, лежал в своем спальном мешке и знал, что она не спит. Она не издавала звуков, не было слышно ее шагов, но он знал, что она не спит. Вышел из чуланчика и увидел, что Вера сидит за столом, лицо ее в утреннем солнце задумчивое и печальное.

— Вы сказали вчера, что была установка, накапливающая энергию света. Но ведь такой установкой является церковь. Я хочу пойти в церковь, исповедаться и причаститься. Можно?

— Конечно, — ответил Садовников, взглянув на часы. — Еще не началась утренняя служба. Мы можем поехать в Покровский храм к отцу Павлу. Он вас исповедует.

Вера благодарно встрепенулась, стала убирать под платок свои густые волосы.

Белый собор был в утреннем теплом солнце, с синими куполами, окруженный деревьями старого кладбища, от которого сохранилось несколько расколотых надгробий.

Храм был закрыт, у ограды собирались сонные нищие, кормили голубей, беззлобно переругивались. На ступеньках сидела старушка, — круглая голова покрыта платком, черная долгополая юбка напоминала подрясник, большие башмаки стоптаны в паломнических странствиях. Лицо со множеством мелких морщинок, намотанных крест на крест, как на клубочек. Среди этих трещинок и морщинок сияли наивные синие глазки, которые она подняла на Веру и Садовникова, когда они подошли к ступеням. И сразу же, словно ждала их прихода, стала говорить, перебирая цепкими пальцами деревянные четки:

— А в Писании сказано, что скоро состоится восьмой нечестивый собор, и на этом нечестивом соборе все, какие ни есть на земле веры, соединят в одну веру, и не станет никакой. И придет конец православию. Спутают все времена, чтобы православный человек не знал, в какой час, в какой день за кого молиться. Церковный язык, на котором говорят ангелы, поменяют на людской, которым говорят в магазинах и на рынках. Из церкви уйдет благодать, и в нее нельзя будет ходить, нельзя будет молиться, и отпевать покойников. Поэтому лучше сейчас помереть, тогда еще успеют отпеть. А потом, если умрешь, то и похоронят без отпевания, и не будет на тебе благодать. Отойдет от России Покров Пресвятой Богородицы. Тогда начнется страшная война. Сейчас молитвами Богородицы Россия заслоняется от ненавидящего ее врага. Кончится благодать, опадет Покров, и враги со всех сторон нападут на Россию. И тогда будет война и большая кровь. Но тот, кто на этой войне падет за Россию и омоется кровью, к тому благодать вернется, и он будет спасен…

Старушка говорила, будто читала. И не первый раз, и не первым слушателям. Казалось, она шла в своих стоптанных башмаках от города к городу, от прихода к приходу, и разносила весть, которой народ предупреждался о грядущих напастях. Вера слушала ее жадно, с болезненным вниманием, будто каждое слово касалось ее, должно было объяснить ее мучительную жизнь, ее тревожное будущее.

— Станут ходить по домам, отбирать паспорта и вручать пластиковые карточки, которые будут вместо денег и на которых начертано число зверя. Кто карточку возьмет, тот станет безблагодатным, и у того на челе обозначатся три шестерки — число зверя. Кто карточку не возьмет, тот не сможет ничего купить и никуда поехать. И не взявшие карточку станут помирать от голода. Поэтому надо теперь заранее закупать продукты на полгода, а то и на год, чтобы не умереть с голоду. Кто карточку не возьмет, тот станет мучеником и подвергнется гонениям, как было при язычниках и при большевиках. В ледовые края пойдут эшелоны, в которые посадят тех, кто не взял карточки. Но первый эшелон мучеников весь спасется. Потому что идет потепление климата, и там, где сейчас льды, будут цвести вишни и яблони. После великих гонений, когда многие русские люди умрут за веру, наступит просветление, и в России будет царь, будет возрождение православной веры. И будет много верующих, особенно среди молодых. Но доброе время продолжится недолго, потому что через три года царя убьют. К этому времени в мире воцарится антихрист. Он будет повенчан на царство в Иерусалиме в еврейском храме. Хоть того храма сейчас нет, он будет возведен в три дня, потому что для храма уже все заготовлено. Патриарх, который приедет на венчание антихриста, увидит, что у того вместо ногтей когти. И громко об этом скажет, за что и будет убит. Всем надо молиться за патриарха…

Садовников внимал старушечьей проповеди, зная, что ее устами говорит тихая вековечная Русь, которая не принимает жестокого безбожного мира. Терпит от этого мира мучения, прячется от этого мира то в учение Аввакума, то в молитвенные слова Нила Сорского, то в стихи Есенина, то в тюремные трактаты Даниила Андреева. Это говорит другая Россия, отвергающая скверну и беззаконие во все века, от первых русских святых до новомучеников. Тех, кто выстоит, сбережет совесть и доброту, сердоболие и благородство, отзывчивость и чистоту помыслов. Кто примет муку за свою высокую веру и будет наречен святыми XXI века. «Претерпевших до конца Победа».

— Когда начнутся гонения, и людям станут вручать пластиковые карточки с числом зверя, множество народа повалит в монастыри. В монастырях велено всех принимать. Потому обители заводят хозяйства, пашут землю, пасут коров, чтобы прокормить тех, кто придет к ним спасаться. Многие будут виноваты перед Господом, Но он простит тех, кто покается. Сталин покаялся перед Господом, и Господь его простил. В конце концов Господь всех простит. Потому что он милосерден, и имя Его — любовь.

Старушка умолкла, поморгала васильковыми глазками и полезла в котомку за горбушкой хлеба. Стала жевать, словно забыла о Садовникове и Вере. Оповестила их, исполнив предначертание.

— Неужели все так и будет? — спросила Вера, когда они отошли от ступеней храма. — Неужели не ждать радости, счастья, благополучия? Неужели мне больше не суждено танцевать, испытывать легкость и восхищение? Вы спасли меня, отогнали от меня мрак. Для чего? Для новых неизбежных мучений?

Она умоляюще смотрела на Садовникова, словно будущее было в его руках, и он был способен своим чудесным даром отвести прочь все напасти, подарить ей хоть немного, хоть с опозданием, мгновения творчества, обожания и любви, на которые она уповала.

— Вы будете танцевать. Люди станут восхищаться вами. Вас будут любить. Вы будете окружены обожанием, — сказал он, видя, как просветлело ее лицо и на нем засияли ее верящие глаза.

— Так и будет. Ведь вы можете все, я знаю.

К ним навстречу шел отец Павел, высокий, худой, в темном подряснике, перепоясанный в талии ремнем, по-стариковски бодрый, с военной выправкой. Его седая с чернью борода косо лежала на груди. Из-под косматых бровей грозно и весело смотрели глаза тем взглядом, каким полководец осматривает свое стройное, готовое к сражениям войско. Отец Павел был фронтовиком, с боями дошел до Берлина, чтил генералиссимуса Сталина, произнося в церкви проповеди о «красном монархе», за что подвергался нареканиям местного владыки Евлампия.

— Благословите, отче, — Садовников шагнул к отцу Павлу, готовясь поцеловать его коричневую, с фиолетовыми венами руку. Но священник руки не подал, а троекратно расцеловался с Садовниковым, окружая его лицо своей колючей бородой. Вера робко подошла под благословение, и старец, сложив длинные пальцы щепотью, перекрестил ее трижды.

— Давно вас не видел, отец Павел. Как ваше здоровье?

— Жду, когда Бог к себе призовет. А он велит жить дальше. Значит, не все его задания выполнил.

— Опять, я слышал, владыко Евлампий назвал ваш приход сталинской сектой. Не оставляет вас своим вниманием.

— Он почтил меня своим посещением, и когда увидел в моей келье портреты государя-мученика и Иосифа Сталина, стал возмущаться, грозил отстранить от службы. Так оно и случится. Но я считаю, что Господь не прибирает меня потому, что дает мне время проповедовать учение о «красном монархе» и о Чуде русской Победы.

— В чем же суть учения, отец Павел?

На церковный двор собирались первые прихожане, немолодые женщины в чистых платках, пожилые мужчины, крестившиеся на синие купола. Нищие расселись у ворот, положив на землю шапки и картонные коробки. Отец Павел грозно хмурил брови, весело, чуть насмешливо поглядывал на прихожан. Излагал Садовникову свое учение, добытое в сражениях, в лазаретах, в сокровенных молитвах, в изучении книг, а также той неписаной мудрости, что рассеяна по русским городам и весям, звучит в людской молве, запечатлена в народном богословии.

— Так что, Антон Тимофеевич, Святую Русь и православную русскую империю изглодали масоны и жиды, которых государь Петр Алексеевич запустил на русскую землю. Он в Европу окно прорубил, а через эту форточку сатана и влетел на Русь. Они-то, масоны и жиды, знали, что военной победы им не одержать, пока на Руси крепка православная вера. И они нашу святую веру стали подтачивать исподволь, распуская масонскую заразу среди дворян, среди поэтов и офицеров, среди мещан и среди духовенства. Так что последний государь император был предан масонами, засевшими в Генеральном штабе и Синоде, в Государственной думе и в самом близком государевом окружении. Царя-мученика повели на голгофу и там умучили и, захватив без всякого боя власть, принялись убивать русский народ, в котором еще жива была православная вера. Казаков и священников, крестьян и честных мещан. И Россия, Антон Тимофеевич, оказалась в когтях жидов и масонов, исповедующих тайну беззакония…

Садовников видел перед собой шевелящиеся в бороде губы отца Павла, но звук и смысл его слов улавливал не он сам, а спрятанная в глубине сознания бриллиантовая звезда, сокровенный кристалл, который откликался драгоценными переливамими света. Золотые, алые, темно-фиолетовые, голубые лучи, как таинственная цветомузыка, изливались из волшебного кристалла. Эта была грозная музыка истории, творимой не людьми, а самим провидением. Лучи божественного света, невыносимого для глаз в своей ослепительной вспышке, именуемой Чудом.

— Так что, Антон Тимофеевич, жиды изводили русских людей, расстреливали, закапывали в землю живьем, предавали страшным казням, расчищая в России место для создания иудейского царства. И в окровавленную Россию повалили евреи со всего мира, занимали все видные места, когда что ни начальник, то еврей, что ни генерал, то еврей, что ни писатель, то еврей, а русский у них в денщиках, а тех, которые православную веру в себе сохранили, тех обмотали колючей проволокой. И не стало слышно на Руси православных молитв, не стало видно крестов, а только одни иудейские пентаграммы, и серпы, которыми Русь под корень косили, и молотки, которыми гвозди в русские ладони вколачивали. И не было бы на земле такого государства, как Россия, и такого языка, как русский, а только один иврит. Но Бог смилостивился над Россией, святомученики шибко молились за святую Русь и православную веру, и Господь послал России великое Чудо, — Иосифа Виссарионовича Сталина…

Садовников слушал священника, и притаившаяся в глубине сознания звезда переливалась и дивно трепетала, как нерожденный младенец в утробе матери, как нерожденное светило в утробе Вселенной, перед тем, как выйти в черную пустоту и озарить своими радугами мрачный космос. Садовников чувствовал, как близятся в его жизни долгожданные светлые перемены. Как светоносное будущее, которое он выкликал долгие годы, готово явиться, искупив все потери и горести. Так в ПОЛЯХ, стоя в тени от тучи, видишь, как вдалеке несется сверкающая черта света, зажигает мрачные холмы, темные травы, и там, где она пролетела, все сияет, чудесно горит и ликует.

— Так что, Антон Тимофеевич, есть одно указание, которое долгие годы было тайным, а теперь стало явным. Когда Иосиф Виссарионович заканчивал второй курс Тифлисской семинарии, он поехал в Гудауты, в тамошний монастырь, и был принят местным игуменом, который сказал ему: «Жиды станут убивать Россию, а ты станешь убивать жидов». И с этого момента Иосиф Виссарионович оставил семинарию и примкнул к революционерам, которые замыслили захват России. И как же нужно было любить Бога и Россию, и как же Бог должен был любить Иосифа Виссарионовича, чтобы он один одолел всех большевистских евреев и освободил Россию от ига? За это сатана решил наслать на Россию Гитлера, чтобы одно иго заменить другим и от России не оставить ни пылинки. Какой же должен был быть у Сталина ум и воля и молитвенная вера, чтобы он поднял весь народ на Священную войну и Россия одолела сатану, принеся христову жертву в тридцать миллионов своих сыновей и дочерей? Поэтому русская Победа сорок пятого года — это Христова Победа, а Сталин — Христов избранник, Христов воин и святой. После Победы Иосиф Сталин стал помазанник и некоронованный русский царь. Победа сорок пятого года была продолжением Русского Чуда. И я, Антон Тимофеевич, когда на фронте ходил в атаку и кричал: «За Сталина!», всегда добавлял «За Россию и Иисуса Христа!»…

Садовников чувствовал, как, спрятанная в глубины разума, невидимая миру, переливается и трепещет звезда, подобная той, что, усыпанная алмазами, переливалась на груди Генералиссимуса. Подобная той, что сияет в созвездии Льва. Это о ней говорил поэт: «Звезда пленительного счастья». Это о ней пели солдаты: «Звезда Победы нам свети!» Он верил, что восход звезды неизбежен, и ее свет озарит отца Павла, стоящую рядом Веру, старушку на ступенях храма, нищенку, кормящую голубей. Взойдет, взойдет над Родиной эта серебряная, голубая звезда.

— Так что, Антон Тимофеевич, нас опять масоны и жиды одолели и опять русскому человеку дохнуть не дают, и задумали православие осквернить, подменить его католичеством, и папу римского посадят выше Патриарха. И опять русский народ поведут на крест, и он с креста станет молиться о Русском Чуде и о новой Русской Победе, которую Господь пошлет России вместе с новым святым — жидоборцем. Оттого я в своей келье держу портрет Иосифа Виссарионовича и молюсь за него в алтаре, и жду, когда у России появится новый заступник, и сердце мне подсказывает, что он уже есть, но покуда не явлен, ибо не исполнилась чаша русских страданий. И нам надо молиться и терпеть. Ибо претерпевшим до конца даруется Победа…

Ударил колокол. Голуби шумно взлетели. Служитель отворил двери храма.

— Заговорился я тут, — заторопился отец Павел, — пора надевать облачение.

Служба шла медленно и торжественно, неуклонно наполняясь таинственной красотой. Так зацветают сады. Вначале голые темные ветки, сквозь которые сочится синева. Потом ветвистая крона становится розовой и малиновой от прихлынувших соков. Затем все дерево обрызгано прозрачным изумрудом проснувшихся почек. И внезапная, как бесшумный взрыв, белизна, могучая сила, все в цветах, благоухает, гудит золотыми пчелами, и дерево в лазури под солнцем, как дивная Богородица, о которой ликует молитва: «Богородица, Дева, радуйся. Благодатная Мария, Господь с тобой».

Садовников стоял в стороне у столпа, а Вера ушла вперед, к алтарю, ее заслонили прихожане, и лишь иногда становилось видным ее бледное лицо и гибкие поклоны, а потом она словно исчезала, и вместо нее в высоком подсвечнике горели свечи.

Садовников слышал высокие страстные возгласы молодого священника, читавшего озаренную свечами книгу, и рокочущий голос отца Павла из глубины алтаря: «Благословен Бог наш и ныне, и присно, и во веки веков, аминь!». Сладостные воздыхания хора, в котором женские голоса напоминали золотое шитье. Видел, как солнце растопило золото алтаря, и он отекает медом. Дьякон кружил по храму с кадилом, развешивая сизые струйки дыма, перед которыми склонялись головы в светлых платочках, похожие на полевые цветы. Он чутко, с молитвенным замиранием сердца, внимал волшебному языку, в котором, помимо слов, присутствовала неизречимая тайна, доступная не разуму, а только открытому сердцу. Его мысль то следовала за молитвой: «Слава Тебе, Господи, слава Тебе!», и ему казалось, что перед ним струится тончайшая золотая нить. То эта нить исчезала, и он погружался в рокочущий и пьянящий гул, в котором реяли безымянные силы, клубились сладкие дымы, проносился молниеносный луч, зажигая на темной доске алое крыло, голубой хитон, золотистый воздетый перст.

«Аллилуйя, аллилуйя, аллилуйя!»

Его молитвы, возносясь к Творцу, захватывали своим порывом образы дорогих людей, с которыми он расстался здесь, на земле, но которые продолжали жить в бессмертных мирах, посылая ему на землю свою неземную любовь.

Он молился о бабушке, видя ее чудное лицо, карие сияющие глаза, слыша умиленный голос, когда она обращалась к нему: «Ангел души моей!» И сама эта мысль о бабушке, его стремление увидеть, обнять, поцеловать ее седую голову уносили его к Творцу. Вера в то, что она жива, видит его, и им уготована встреча, — эта вера раскрывала над ним лучистый, уходящий ввысь коридор. Он летел по этому коридору, окруженный лучами, обнимал бабушку, которая все так же, как и в земной жизни, сидела в маленьком креслице в тихой дремоте.

«Тебе поем, Тебе благословим, Тебя благодарим, Господи!» Храм наполнялся людьми. Ставили свечки, припадали губами и лбом к чудотворной иконе. Служка обносил прихожан медным блюдом, на которое падали деньги. Горбатая старушка снимала с подсвечников огарки и складывала в картонную коробку. Хор тянул свою золотую пряжу. А Садовников думал о маме, как она возвращалась домой с работы, и ее енотовый воротник пахнул снегом и тонкими духами. Он любовался ее прекрасным лицом, принимал ее шубку, на которой таял снег. И его детское сердце ликовало, — мама опять была дома, опять им предстоит чудесный вечер, и она станет читать ему Пушкина: «Мосты повисли над водами, вечнозелеными садами ее покрылись острова». И «лоскутья сих знамен победных, сиянье шапок этих медных, насквозь простреленных в бою». И сразу же, при мысли о маме, у его глаз возник прозрачный световод, улетающий сквозь своды храма в негасимый свет, где мамино лицо казалось иконописным лицом, и он припадал к нему шепчущими целующими губами.

Священники удалились в алтарь, и там, за резными вратами, на престоле, начиналось таинство, в котором небо сходило на землю, а земля устремлялась в лазурь. Материя преображалась в дух, пшеничный хлеб в божественное тело, алое вино в багряную кровь. И в этом претворении участвовало все мироздание, от крошечной, летящей в мирах пылинки, до ангельских вестников, трубящих в золотые трубы.

Садовников думал о жене. Не той, которая явилась ему в синих снегах среди солнечных сосен, и за ней по поляне тянулась янтарная лыжня. И не той, которую целовал в золотистом сумраке, и над их головами качалась тень от беличьей шкурки. И не той, что склонилась над старинными рукописями, и у вишневых, таких любимых глаз пламенела алая буквица. И не той, что исчезла в ослепительной вспышке взорвавшегося звездолета, от которого долго на окрестные ночные леса опадала мерцающая роса. Он думал о жене, как о восхитительном счастье и невыносимой потере. Как о чуде, посланном ему бог весть за какие заслуги, и о несчастье, которое посетило его бог весть за какие грехи.

Стеклянный коридор уносил его мимо икон с домоткаными рушниками, мимо букета цветов перед чудотворной иконой, сквозь пустую белизну церковного купола, в хрустальную лазурь, которая окружала жену. И ее улыбка была дивной и печальной, а ее вишневые глаза были полны обожания к нему и тайного сострадания. Она просила его не грустить, не убиваться, обещая неизбежную встречу.

Таинство в алтаре продолжалось. Душа Садовникова в предчувствии чуда страшилась и ликовала, мучилась и благоговела. Звезда, тайно горевшая в глубине сознания, была той серебряной звездой, что лучилась в голубой вифлеемской ночи. Садовникову вдруг начинало казаться, что идет снег, и подсвечник с огнями стоит среди снежной поляны. Ему чудилось, что вокруг туманятся осенние золотые леса и нимбы святых неотличимы от сияющих берез и осин. Доносилось благоухание незримых весенних ландышей, и он слышал весенние переливы соловьев. А потом к его голове склонялась летняя ветка с тяжелыми алыми яблоками.

В эти минуты ожидания, когда в храме многоголосо разносилось: «Отче наш, сущий на небеси, да святится имя Твое», Садовникову являлись те, о ком он не вспоминал многие годы. Учитель словесности с острым подбородком, седыми висками и серыми насмешливыми глазами, когда он декламировал вслух стихи Маяковского. Лейтенант из соседнего взвода, с которым пили спирт из алюминиевых кружек, и к вечеру, пробитый крупнокалиберной пулей, он лежал в морге, и рана пламенела на голом запыленном теле. Садовников не молился о них, но чувствовал, что они, слушая пение, ожидают своего воскрешения.

По стенам храма побежали прозрачные волны света, словно за окнами было море и храм плыл как ковчег.

Внезапно Садовников ощутил бесшумный удар света, который понесся по храму как весенняя буря. Этот свет зажигал тусклые лики икон, серебряное шитье на синем облачении священника, глаза прихожан. Этот свет вдруг коснулся Веры, которая стала на секунду серебряной и прозрачной, словно это была ее душа, и эта душа была драгоценна, прекрасна. Садовников испытал обожание, нежность, свою с ней божественную связь. Благодарность Господу, который ее вручал ему на бережение и любовь.

Царские врата растворились, и отец Павел, величавый, торжественный, вынес дары. Свершилось чудо преображения, материя превратилась в дух, не подвластный смерти.

Вернулись из храма домой, и день казался Садовникову нескончаемо прекрасным, он смотрел на Веру, будто она явилась ему в новой красоте, открылась ее чистая и такая драгоценная душа. В ней было все пленительно. Темные, со стеклянным блеском волосы, в которых вдруг возникал таинственный отлив, как в крыле лесной птицы. Белая жемчужная шея, на которой билась беззащитная голубая жилка, и ее хотелось накрыть ладонью. Вишневые глаза, в глубине которых дрожала солнечная искра, и ему хотелось поцеловать эти глаза и почувствовать, как щекочут губы ее ресницы. Когда она двигалась по комнате, за ней кружился рой бесчисленных разноцветных пылинок, и это были крохотные планеты, реющие в мироздании. Когда она садилась у открытого окна, он чувствовал, как восхитительно пахнут на клумбе белые и фиолетовые флоксы. Когда солнце светило на ее платье, то сквозь прозрачную, напоенную солнцем ткань он видел ее гибкое тело, в котором было столько танцующей грации, очаровательной легкости, что казалось, она вот-вот полетит.

Его зрения стало столь острым, что он различал за рекой, на туманном лугу хоровод бабочек-белянок. Его слух был столь чуток, что он слышал, как поет птица в синей листве языческого дуба. В преображенном мире все пело, благоухало, было исполнено жизни.

Он увидел, как деревянный Никола, стоящий на верстаке, осторожно опустил к ногам свой отточенный меч, поднял обеими руками священную книгу и осенил его и Веру крестным знамением, и под его деревянными веками радостно и влажно вспыхнули синие глаза.

Они пообедали, она вымыла посуду и вытирала полотенцем фарфоровую, с ромашками, кружку. Поймала на себе его обожающий взгляд.

— Сегодня в церкви я почувствовала, что окончательно выздоровела. Мне было так хорошо стоять среди этих молящихся женщин, чувствовать, что я одна из них, и все мы молимся об одном и том же. Чтобы на земле были мир и любовь. Чтобы те, кто нас на время покинул, знали, как мы любим их. И чтобы Господь даровал нам счастье. Когда я на вас посмотрела, я вдруг увидела, как из ваших глаз исходит чудесный свет. Он коснулся меня, и мне стало так хорошо.

— Милая вы моя, — тихо сказал он.

Когда кончился багряный августовский вечер, и сразу стало темно и звездно, и городская окраина, где было мало фонарей и беспокойных отсветов, погрузилась в бархатную темноту, Садовников сказал Вере:

— Вы помните, шаман Василий Васильев говорил о созвездии Льва и одной, малозаметной звезде 114 Лео, координаты которой он вводил в космический навигатор? Об этой звезде Иннокентий Анненский писал: «Среди миров, в мерцании светил одной звезды я повторяю имя». Ее таинственную музыку слышал Лермонтов: «И звезда с звездою говорит». На нее, окруженную другими светилами, в предчувствии неизбежных утрат, смотрел Гумилев: «И гаснет за звездой звезда, истаивая навсегда». Хотите, я покажу вам голубую звезду 114 Лео?

— Хочу, — сказала Вера.

Садовников повел ее в чуланчик. Отдернул штору, закрывающую одну из стен. Открылась узкая крутая лестница, ведущая к потолку, в котором виднелся закрытый люк. Он стал подниматься, увлекая ее за собой. Сквозь люк они проникли на чердак. Садовников включил свет, и они оказались в помещении под крышей, где стоял утлый диванчик, старые, уставленные книгами полки. Висели застекленные гербарии трав и цветов. Были разложены на столе окаменелые раковины, куски кремния с отпечатками древних папоротников. Лежал отшлифованный, с просверленным отверстием, каменный топор. И среди этих ветхих предметов и природных раритетов сиял стеклом, сталью, драгоценными сплавами телескоп, — чудо оптики, электроники, вычислительной техники, — спасенный Садовниковым от уничтожения, укрытый в этом старом, на окраине, доме, где было мало ночных огней и ночами над утлыми крышами текли и переливались созвездия.

— Вы астроном? — ахнула изумленно Вера. — Я догадывалась, что вы звездочет.

— Этот телескоп благодаря лазерному наведению и уникальной оптике способен проникать в самые отдаленные туманности, а компьютеры едва заметную пылинку превращает в звезду.

Он усадил Веру на диванчик. Сам разместился перед телескопом в поворотном кресте. Нажал кнопку, отчего крыша стала бесшумно раздвигаться. Выключил свет. И в нагретое за день чердачное помещение хлынула душистая ночная прохлада, и звезды, белые, бриллиантовые, разноцветные, потекли, задышали, и чердак, окруженный звездами, стал покачиваться, словно это была ладья в океане.

Компьютер выбрал на карте звездного неба созвездие Льва, труба телескопа бесшумно шарила среди туманностей и галактик. И на Садовникова из черной бездны вдруг прянул бриллиантовый зверь, разбрасывая могучими лапами звезды, сверкая ликующими алмазными глазами. Душа Садовникова возликовала в ответ. Космический Лев направлял ему летучие лучистые силы, и кровь счастливо звенела, омытая небесным потоком, и каждая кровяная частица была крохотной звездой, звенела и мчалась среди небесных светил.

Компьютер управлял окулярами, увеличивал мощь телескопа, и в звериной гриве, полной звездной пыли, обнаружилась пушка, усыпанная звездами, — ее ствол, лафет и колеса драгоценно переливались, и в недрах ствола туманился снаряд, которому было не суждено ударить в Рейхстаг. Тут же зыбко мерцало здание Рейхстага, и на его стенах серебрились подписи, оставленные русскими пехотинцами. Садовников смотрел на пушку. Это она из небес рассказала свою историю юноше Коле Скалкину.

Компьютер растворял одни за другими небесные врата, открывая зрачку Садовникова бесконечные глубины неба, пока не распались серебристые туманы, не раздвинулись лучистые волокна и не явилась во всей своей прозрачной красоте и великолепии голубая звезда 144 Лео. Она была окружена едва заметным сиянием. В ней трепетала и пульсировала таинственная сердцевина, из которой синева выплескивалась, как влага из животворного источника. Это был источник, плодоносящий в глубине Вселенной, и влага, которая из него изливалась, орошала Вселенную живой водой, зажигала погасшие светила, возвращала к жизни умершие планеты. Садовников с благоговением смотрел на звезду, и ее синева напоминала небо, какое бывает в вершинах мартовских берез, цвет ангельских плащей на иконе рублевской Троицы, и тот восхитительный синий луч, который загорался в утренней росинке, когда он мальчиком вышел на крыльцо.

Звезда дышала, звала. Она видела Садовникова, любила его. Говорила, что он не случаен в мироздании. Мироздание знает о нем и любит. В ответ в Садовникове молитвенно отзывалась каждая кровинка, каждый вздох и удар сердца. Отзывалась сокровенная тайна, которую он прятал в сердцевине разума и которая восхищенно откликалась на зов голубой звезды. Эта тайна была такой же голубой звездой, и обе эти звезды говорили, передавали одна другой свою любовь, свое упование на пленительное счастье, свою весть о бессмертии.

Садовников почувствовал, как на плечи его легли легкие руки. Вера подошла сзади, и он ощутил на плечах ее тонкие пальцы. Голубая звезда бесшумно полыхнула и утонула в черной глубине среди жемчужных россыпей и серебристых туманов. Не оборачиваясь, он положил ладони на ее пальцы. И она говорила:

— Я не знаю, кто вы. Но знаю, что вы добрый, могучий, отважный. Вы всем желаете блага и ко всем спешите на помощь. Вы спасли меня в самый страшный час мой жизни, кинулись и заслонили от черных лучей. Я хочу служить вам, быть рядом с вами, ухаживать за вами. И если вдруг вам станет худо и в вас вопьются черные лучи, я брошусь и заслоню вас, как это сделали вы.

Он медленно оборачивался, видя, как слабо белеет ее лицо среди мерцающих звезд. Закрыл глаза, но и сквозь опущенные веки лицо ее продолжало серебриться. И он целовал ее чуткие ресницы, пушистые брови, прохладный лоб, целовал шею и подбородок. Его губы обнаружили маленькую родинку на виске, какая была у его жены. Обнаружили крохотный шрамик на шее, какой остался у жены от пореза, когда они пробирались сквозь острые камыши. Он целовал лицо жены, которое было узнаваемо во всех овалах, во всех шелковистых прикосновениях, в сладких ароматах. Он не знал, кого обнимают его руки, чье шелестящее платье падает на пол, кто жадно и порывисто целует его. Лица жены и Веры всплывали одно из другого. Странно совпадали. Превратились в слепящий солнечный свет, отраженный на водах лесного озера. Из этого света, стеклянно-розовый, выплыл лось, и пока он плыл, из него вылетали утки, оставляя на воде солнечные буруны. Высокая, с развеянными волосами женщина бежала по воде в мокром одеянии, сквозь которое просвечивали грудь, округлые бедра и дышащий живот. Из-под ног у нее летели ослепительные брызги, которых становилось все больше и больше, пока не хлынул раскаленный, все поглощающий свет, и Садовников пролетел весь путь от рожденья до смерти, вырываясь после кончины в бесконечную жизнь. Они лежали с Верой на диванчике, и над ними текли и переливались разноцветные бесшумные звезды.

Загрузка...