Под утро пошел дождь. Он пошел с серых, забросанных рваными облаками небес, ветер подхватывал его и швырял на кубики многоэтажек, на пустой киоск «Союзпечати», на огромное полотнище плаката, возвышавшегося над проспектом. На плакате этом было написано что-то метровыми буквами, и стоял над буквами человек, уверенным взглядом смотревший вдаль — туда, откуда по серой полосе проспекта, редкие в этот час, скатывались в просыпающийся город грузовики.
Дождь хлестал плакатного человека по лицу, порывы ветра пронизывали насквозь его неподвижную фигуру, и, промокнув до нитки, он понял, что больше так не выдержит ни минуты.
Внимательно поглядев по сторонам — проспект был сер и пуст, — человек присел на корточки и осторожно спрыгнул с плаката. Внизу он поежился, поднял воротник немодного синего пиджака и, наворачивая на ботинки пласты грязи, побежал к ближайшему подъезду.
В подъезде напротив курил в обнимку с метлой дворник Кузькин. Увидев бегущего, он открыл не полностью укомплектованный зубами рот, отчего папироска его, повисев на оттопыренной губе, кувырнулась вниз. Кузькин охнул, прижал к стеклу небритую и опухшую после вчерашнего физиономию, скосил глаза и попытался навести их на резкость. Навел, но человек не уменьшался.
…Человек с плаката вбежал в подъезд и огляделся. Было темно. Он потянул носом — несло скверным запахом. Сурово нахмурив брови, человек пошел на запах, но остановился. В неясном, слабо сочившемся сверху свете, на исцарапанной стене четко виднелось слово. Человек прочел его, шевеля губами. Слово было незнакомое, не с плаката. Человек поднялся до площадки, пристально поглядел на раскрошенный патрон, на помойное ведро, вокруг которого жутковатым натюрмортом лежали объедки, и произнес:
— Грязь и антисанитария…
Голос у человека был необычайно сильным.
— …источники эпидемии!
Сказав это, он решительно отправился вниз.
…Человек с плаката шагал по кварталу. Дождь лупил по его прямой фигуре, тек по лицу, лился за шиворот, но воспитание не позволяло ему отсиживаться в тепле, мирясь с отдельными, еще встречающимися у нас кое-где недостатками.
— Образцовому городу — образцовые улицы и дома! — сквозь зубы повторял он, и крупные, с кулак, желваки двигались на его правильном лице. Человек шел, оскальзываясь на рытвинах и перешагивая кипящие лужи, и в праведной ярости он уже не замечал разверзшихся над ним хлябей небесных.
Тщетно пытаясь сообразить, который час, Павел Игнатьевич Бушуйский протяжно зевнул, щелкнул выключателем и, почесывая грудь под байковой пижамой, открыл дверь. В полутьме лестничной клетки взору его предстали ботинки примерно пятьдесят второго размера, заляпанные грязью брюки и уходящий куда-то вверх пиджак невероятной величины.
— Здравствуйте! — раздался сильный голос из-за верхнего косяка.
— З-з… здрась… — выдавил Бушуйский, прирастая вместе со шлепанцами к половику.
— Вы начальник ДЭЗ-13?
От этого простого вопроса во рту у человека в пижаме сразу стало кисло.
— Ну я, — сказал он.
Мокрый, грязный, невозможного роста и совершенно незнакомый ему гражданин нагнулся и вошел в квартиру.
— В чем дело, товарищ? — теряя при отступлении шлепанцы, но не достоинство, осведомился начальник ДЭЗ-13.
— Нуждам населения — внимание и заботу! — надвигаясь на микрорайонного владыку, объявил вошедший.
Услышав такое с утра пораньше, владыка больно ущипнул себя за костлявую ляжку, но проснуться второй раз не получилось.
— Что вам надо? — спросил он, стараясь опомниться.
— Товарищ Бушуйский! — Голосом мокрого гражданина можно было забивать сваи. — Работать надо лучше!
От подобного хамства Павел Игнатьевич пришел наконец в себя и уже открыл было рот, чтобы посулить вошедшему пятнадцать суток, но поглядел ему в глаза — и раздумал. Что-то в выражении этих глаз остановило его.
— Сегодня лучше, чем вчера, а завтра лучше, чем сегодня! — пояснил свою мысль гражданин и, положив пудовые руки на плечи Бушуйскому, крикнул ему в ухо, как глухому: — Превратим наш район в образцовый!
Про начальника ДЭЗ-13 надо сказать, что его отличала сообразительность. Не подвела она и на этот раз. «Вот так влип, — подумал он. — Типичный сумасшедший. Мамочки родные!»
— Превратим, превратим… — мягко, чтобы не раздражать гражданина-горемыку, согласился Бушуйский, мечтая, однако, не о превращении района в образцовый, а совсем напротив — о валидоле или, в крайнем случае, рюмке коньячку.
Совершенно удовлетворенный ответом, гражданин-горемыка широко улыбнулся: губы его растянулись, как эспандер, и встали на свои места. Он крепко пожал Павлу Игнатьевичу руку, после чего она сразу отнялась, шагнул к двери, но вдруг, к ужасу хозяина квартиры, обернулся:
— Дали слово — выполним?
— Выполним, выполним, — немедленно заверил Бушуйский, осторожно заглядывая в лучезарные глаза сумасшедшего.
— Экономьте электроэнергию, — напомнил на прощанье гражданин, погасил свет в прихожей и ушел.
Заперев дверь, Бушуйский бросился к телефону. «Предупредить милицию, — думал он, пытаясь попасть пальцем в отверстие диска, — а то этот может дел натворить…»
Но и тут сообразительность не оставила его.
«Стоп-стоп… А что я скажу?» И от мысли, что хотел нажаловаться на человека, посоветовавшего работать лучше, чем вчера, Бушуйский даже поежился. Торопливо нажав на рычаг, мудрый начальник ДЭЗ-13 потрусил к постели.
«Надо же, — угревшись под одеялом, философски вздохнул он минуту спустя, — вот так жил человек, жил, — и вдруг тронулся… Эх, жисть-жестянка!» И, исполненный сладкого чувства собственной полноценности, владыка погрузился в теплую тину дремы.
Город просыпался.
Дома, как огромные корабли, вплывали в серый день. Уже выходили из подъездов люди, открывали зонты, поднимали воротники плащей и, выдохнув, ныряли в сырую непогодь. Десятками забивались они на островок суши под козырьком остановки и там тянули шеи, с надеждой вглядываясь в даль…
Один из стоявших на остановке сильно выделялся среди прочих граждан. Во-первых, ростом. Там, где у граждан были шляпы, у этого была грудь. Чудовищных размеров детина сутулился и пригибал голову, чтобы уместиться под козырьком. Ни плаща, ни зонта у детины не имелось, а выглядел он так, словно только что оделся в секции уцененных товаров.
Вел он себя тоже странно, а именно: всем, радостно улыбаясь, говорил «доброе утро, товарищи», за что и получил от товарищей несколько неприязненных взглядов в упор. Товарищи имели об этом утре отдельное мнение.
Автобус не шел. Во время, свободное от разглядывания пустого горизонта, люди начали коситься на соседей, оценивая их конкурентоспособность. На высоченного гражданина смотрели с персональной ненавистью, и на лице у него медленно проступало недоумение, говорившее о том, что гражданин впервые попал утром на остановку.
Из-за поворота выполз автобус, грязный, как Земля за пять дней до первого выходного. Когда служивый люд заметался по лужам, гражданин еще раз всех удивил, предложив пропустить вперед женщин, но уж не тут-то было! Демонстрируя силу масс, его молча пихнули в спину, стиснули с боков, оттерли в сторону, повозили лицом по стеклу и с криком «э-эх!» внесли в автобусное чрево; и двери со скрежетом закрылись у него за спиной.
Человек с плаката, согнувшись в три погибели, трясся в полутемном автобусе.
Он ехал просто так, куда-нибудь, ехал, искренне сокрушаясь, что не может своевременно и правильно оплатить свой проезд. Ему было стыдно, но это чувство уже заглушалось другим. Жизнь влекла его; с волнением заглядывал он в людские лица, с волнением всматривался в пейзаж, бегущий за окном.
Мир, в который он попал, был огромен и удивителен.
Вот, например, сидит симпатичный молодой человек с усиками — почему он сидит? Ведь написано же: «Места для пассажиров с детьми и инвалидов». Неужели инвалид? Странно… Вот косо льется с рамы на сиденье вода — кто так сделал эту раму? Человек морщил крупный лоб. И почему так шатается автобус, и такая грязь везде, и люди перебираются через нее по бетонным плитам. Почему бы не отремонтировать, водостока не сделать? Ведь все во имя человека, все для блага человека! А плиты в грязи? Ведь экономика какой должна быть? Неужели кто-то не знает? В чем же дело? Напрягаясь в поисках ответов, человек сводил густые брови к переносице. И почему так посмотрел мужчина в брезентовом берете? Откуда эта ненависть? Нет, это совершенно непонятно…
На конечной двери раскрылись, и автобус начал выдавливать из себя пассажиров. Последним был выдавлен высокий человек в синем костюме. Человек постоял минуту, поднял воротник и побрел за всеми, а на месте, где он стоял, начала расплываться по асфальту синяя лужица, словно пролили немного краски.
К полудню дождь перестал падать на землю. Солнце засверкало над крышами, над опорами электропередачи, над очередью за апельсинами у метро. Когда же последние капли разбились об асфальт, из вестибюля, пошатываясь, вышел человек.
Те, кто видели его несколько часов назад, могли бы подтвердить: человек стал бледнее, румянец будто осыпался с его щек, и как ни огромен был он сейчас, а раньше все-таки был выше. Пиджак на гражданине уже не казался новеньким: одна пуговица болталась на ниточке, другой вообще не было, да и брюки успели потерять товарный вид.
Перемены, словом, были разительные. Но лишь тот, кто удосужился бы повнимательнее посмотреть человеку в глаза, смог бы заметить главное: у человека стал неспокойный взгляд, в нем появилась неуверенность, вертикальная складка прорубилась между бровей, а уголки рта опустились вниз.
Виною этому, надо признать, были жители города. Они очень встревожили человека. С ними, решил он, что-то случилось. Они не смотрели вдаль уверенными взглядами — они вообще не смотрели вдаль: совершенно разные, непохожие, одетые черт те во что, они не были взаимно вежливы и не уступали мест престарелым. Они тесно стояли на длинных ползущих лестницах, хмуро глядя в пространство; из черной дыры с ревом налетали поезда и, набив утробу людьми, с воем уносились прочь. Людская река швыряла человека, как щепку, людские лица мелькали вокруг — и от всего этого слабость потекла по его суставам, и, вырвавшись наконец наверх, из водоворота, в который попал он, занесенный этой рекой, человек судорожно вдохнул теплеющий воздух и опустился на мокрую скамейку у ободранного газетного стенда, с ужасом понимая, что все вокруг совсем не так, как должно быть.
Синяя струйка у его ног светлела, расплываясь в дождевой воде.
— Сердце, что ли, прихватило?
У скамейки стояла женщина.
— Чего молчишь-то?
Женщина открыла сумку, вынула металлическую трубочку и вытряхнула из нее две белые таблетки.
— Такой молодой, а уже сердце… — Она укоризненно покачала головой. — Вот, возьми.
Человек недоуменно смотрел на нее. Потом подобие улыбки тронуло широкие полосы его губ.
— Чего смотришь-то? — женщина смутилась. — Да возьми ты их, вот бедолага, ей-богу…
— Бога нет, — произнес человек на скамейке, крепкими зубами разжевал таблетки, потом вспомнил что-то и сообщил: — Религия — опиум народа!
Женщина ойкнула, посмотрела на человека большими глазами и вдруг рассмеялась. И он, сам не зная почему, с облегчением засмеялся в ответ.
Раньше человек знал одну женщину. Громадная, почти с него ростом, она стояла на той стороне проспекта со снопом пшеницы. Рядом, подпирая ее плечами, высились мужчины-близнецы: один в каске — строитель, а другой без каски, но в очках — значит, интеллигент. Женщина не вызывала у человека никаких посторонних чувств, кроме уважения.
А от этой, маленькой, с ямочкой на щеке и таким детским, симпатичным смехом, у него потеплело внутри и вдруг захотелось странного: прикоснуться к ней, погладить по голове, приласкать. Он испугался, встал, чтобы уйти, но земля поплыла под ногами.
Женщина перестала смеяться.
— Погоди-ка, — сказала она, — ты что — голодный?
Мужчина молчал.
— Ты сегодня ел?
Мужчина отрицательно покачал головой.
— Господи, бывают же стервы! — с чувством произнесла женщина и, подумав не больше секунды, прибавила: — Идем, покормлю тебя! Ой, да не бойся ты… Я тут близко.
Человек с удивлением обнаружил, что ослушаться ее не может.
Жила женщина действительно недалеко.
— Входи, входи.
Через минуту он сидел на низеньком табурете и опасливо косился на узкоглазую, почти совсем раздетую девушку у синего моря, сиявшую на календаре. Потом перевел удивленный взгляд на облупленный подоконник, на баночку с луковицей, на стены в потеках, на связку газет в углу и — с замиранием сердца — на маленькую женщину, возившуюся у плиты.
— Чего молчишь? — на секунду обернувшись, спросила она.
— Думаю, — честно ответил он.
— Ну-ну, — улыбнулась женщина, и симпатичная ямочка снова прыгнула на ее щеку. — Сейчас будет готово.
Ему очень понравилась эта улыбка, и вообще уходить из кухоньки почему-то никуда не хотелось, хотя роста благосостояния народа здесь не наблюдалось. Женщина осторожно поставила на стол тарелку и села напротив.
— Ешь.
У нее был добрый голос и глаза добрые — и, поглядев в них сейчас, человек вдруг понял, что с этой женщиной он хочет пойти в районный отдел загса и там связать себя узами брака. А поняв это, ужасно заволновался.
— Ты что?
— Нет, ничего, — сказал он и покраснел, потому что ложь унижает человека.
— Ты ешь, ешь…
Он послушно взял ложку.
— Дай-ка пиджак! — Женщина ловко вдела нитку в игольное ушко. — Как тебя звать-то? — участливо спросила она через минуту.
Человек медленно опустил ложку в щи и задумался.
— Слава… — проговорил он наконец.
— Слава, — повторила женщина, примеряя к нему это имя. — А меня Таня.
Она тремя взмахами пришила пуговицу и, нагнувшись, откусила нитку. Человек украдкой смотрел на нее, и ему было хорошо.
— Ты не переживай особо, — вдруг сказала женщина. — Сама же потом пожалеет, что прогнала, вот увидишь. Перемелется — мука будет…
— Да, — ничего не поняв, согласился мужчина и на всякий случай добавил: — Хлеб — наше богатство.
— А? — Таня поглядела на него долгим, тревожным и удивленным взглядом, и от этого взгляда у человека перехватило дыхание. — Ты чего?
— Я? — переспросил он. В груди его остро заныло какое-то новое чувство. — Я… — он отложил ложку. Он решился. — Таня, — голос человека зазвучал ровно и торжественно. — Я хотел предложить вам… — он сглотнул. — Давайте с вами создадим семью — ячейку общества.
— Ты… Ты что? Ты с ума сошел? — слезы вдруг побежали из ее глаз. — Ты что, издеваешься, да? За что?
Она резко встала и отошла к окну. Человек растерялся.
— Я не сошел с ума, — проговорил он наконец. — Я не издеваюсь. Я серьезно.
Женщина вздрогнула, как от удара, взяла с подоконника сигареты и зачиркала спичкой. Человек насторожился. Ему стало ясно, что он сделал что-то не так. В повисшей тишине потикивали ходики.
— Странный ты какой-то, — наконец затянувшись, негромко сказала она в стекло и тревожно оглянулась на него. — Слушай, чего это ты все время?
— Чего я все время? — человек изо всех сил пытался понять, в чем дело.
— Ну говоришь чего-то. Слова разные…
— Слова?
— Ну да, — Таня невесело усмехнулась. — Не обижайся, только… будто ненастоящий ты какой-то, правда…
— Почему… ненастоящий? — раздельно, не сводя с женщины пристальных глаз, спросил человек.
Она не ответила — и тогда жернова воспоминаний заворочались в его лобастой голове.
— Простите, Таня, — медленно сказал он, вставая. — Простите, я, наверное, пойду.
— Подожди! — ее глаза заглядывали снизу, искали ответа. — Ты обиделся, да? Но я не хотела, честное слово… Господи, вечно я ляпну чего-нибудь! — она жалобно развела руками. — Не уходи, Слава, сейчас картошка будет. Ты же голодный…
Последние слова она сказала уже шепотом.
— Нет, — ответил человек, чувствуя, как снова начинает плыть земля под ногами. Он тонул в светло-зеленых глазах женщины. Ему хотелось сказать ей на прощание, что Минздрав СССР предупреждает… но почему-то промолчал, а потом, уже на пороге, сказал совсем другое:
— Таня, не сердитесь. Вы мне очень нравитесь. Это правда. Но я должен идти. Мне надо.
Говорить было трудно. Приходилось самому подбирать слова, и человек очень устал. Он хотел наконец во всем разобраться.
— Заходи, Слава, — тихо ответила женщина. — Я тебя накормлю, — и протянула пиджак.
Что-то встало у человека в горле, мешая говорить. Он, как маленькую, погладил ее по голове огромной ладонью.
— Спасибо.
Синяя струйка потянулась за ним к лифту.
Человек шел через город.
Он не знал адреса, он никогда не был там, куда шел, но что-то властно вело его, какое-то странное чувство толкало в переулки, заставляло переходить кишащие машинами улицы и снова идти, идти… Его пошатывало, синяя струйка стекала по грязным ботинкам, окрашивая лужи на тротуарах, но человек не замечал этого. Он шел и чем чаще заглядывал в лица прохожих, тем больше чернел лицом сам.
Он был чужим в этом городе, чужим — со своим пиджаком, со своим ростом, со своими хорошими мыслями, заколоченными восклицательными знаками.
У перехода человек остановился, пропуская машину, и она окатила его водой из лужи. Быстро обернувшись, он увидел за рулем холеную женщину в алом, сверкающем в вечернем свете плаще, со странной тоской вспомнил Таню, ее кухоньку, луковицу в баночке на облупленном подоконнике — и насупил брови, уязвленный сравнением, и снова, как тогда, на скамейке, услышал свое сердце.
— От каждого по способностям — каждому по труду! — глухо, словно про себя, произнес человек, провожая стремительный «мерседес», и помрачнел, размышляя о таинственных способностях женщины за рулем.
Две проходившие мимо представительницы советской молодежи переглянулись и прыснули. «Псих!» — громко сказала одна представительница, а другая, пообразованнее, сказала: «Крэзи!»
Человек шел через город, и, как почва в землетрясение, трещинами расходились извилины за высоким куполом его лба. Он впитывал в себя этот мир, он начинал понимать его, но что-то нехорошее уже происходило в нем. Возле какой-то площади с огромным каменным гражданином человек перешел улицу в неположенном месте и зашагал дальше под милицейскую трель. «Красный свет зажегся — стой!» — ожесточенно прошептал человек, и кривая усмешка обезобразила его лицо.
Смеркалось, когда, повернув в затерянный между шумными магистралями переулок, человек остановился у подъезда старого, с облупленной лепниной на стенах дома: здесь!
Кукин, чертыхаясь, начал пробираться через полутемный, заваленный листами картона коридор. В дверь снова трижды позвонили — громко и требовательно.
— Кто? — крикнул он, вытирая руки тряпкой, смоченной в растворителе.
— Слава, — ответили из-за двери.
«Баулкин приперся», — недовольно подумал Кукин, открывая.
Но это был не Баулкин.
— А-а! А-а-а-а!!! — завопил Кукин, попятился, обрушил с табурета коробку с красками и упал на свое новое полотно «Пользуйтесь услугами сберегательных касс!».
Вошедший закрыл дверь и повернулся. Кукин сидел на полу и слабо махал рукой, отгоняя привидение.
— А-а, — простонал он, поняв наконец, что привидение никуда не уйдет. — Ты как… — слова зайцами прыгали у него на губах. — Ты откуда?
— От верблюда, — ответил гость.
Гость был грязен, волосы его свалялись и торчали в разные стороны, глаза горели нечеловеческим огнем, но — отдадим должное Кукину — он-то узнал вошедшего сразу.
Из лежавшей на боку банки тихонько выползла синяя масляная змейка. Гость осторожно присел на корточки, поднял банку, вдохнул родной запах.
— Ну, здравствуй, — сказал он художнику.
Художник сидел, выставив вперед острый локоть и отчетливо представляя руки вошедшего на своей шее. Был художник невзрачен, с узким иконным личиком, в старом порванном свитерке, но умирать ему еще не хотелось.
— Ты меня не узнаешь? — кротко спросил человек.
Нервный смешок заклокотал в худой кукинской груди. Он мелко закивал и, стараясь не делать резких движений, начал подниматься по стеночке. Поднимаясь, Кукин круглыми, как пятаки, глазами глядел на детище своей фантазии.
Гость ждал, сдвинув брови. Совсем не таким представлял он себе Создателя, и досада, смешанная с брезгливостью, закопошилась в его груди.
— Поговорить надо.
— П-пожалуйста, — хозяин деревянным жестом указал вглубь квартиры. — Заходи…те.
Темнело. Дом напротив квадратиками окон выкладывал свою вечернюю мозаику; антенны на крыше сначала еще виднелись немного, а потом совсем растаяли в черном небе. Стало накрапывать.
Потом окна гасли, квадратики съедала тьма, и только несколько упрямо светились в ночи. Где-то долго звали какого-то Петю; проехала машина. Дождь все сильнее барабанил по карнизу, и струи змейками стекали по стеклу…
Художник и его гость сидели на кухне.
Между ними стояли стаканы, в блюдечке плавали останки четвертованного огурца, колбасные шкурки валялись на обрывках «Советского спорта», и раскореженная банка скумбрии венчала натюрморт.
Художник жаловался человеку на жизнь. Он тряс начинающей седеть головой, махал в воздухе ладонью, обнимал человека за плечи и снизу заглядывал в глаза. Человек сидел не совсем вертикально, с мрачным лицом, подперев щеку, отчего один глаз у него закрылся, другой же был уставлен в стол, где двоился и медленно плавал туда-сюда последний обломок хлеба.
Человеку было плохо. Сквозь душные волны тумана в сознание его врывались то жалобы художника на жизнь, то проглянувшее солнце и маленькая женщина у скамейки, то загаженный темный подъезд, то вдруг большие полыхающие буквы складывались в слова «Пьянству — бой!». Он не понимал, как произошло, что он сидит за грязным столом с патлатым человечком в свитере, и человечек дружески обнимает его за плечи.
Внутри что-то медленно горело, краска лилась на линолеум, человек упрямо пытался вспомнить, зачем он здесь, но не мог.
Он посмотрел на художника, вытряхивавшего из горлышка последние капли, — и горькая обида опять заклокотала в нем.
— Ты зачем меня нарисовал?
Человечек протестующе замотал руками и сунул человеку стакан.
— Нет, ты ответь! — выкрикнул тот.
Человечек усмехнулся.
— Вот пристал, — обратился он к холодильнику «Саратов», призывая того в свидетели. — Сказали — и нарисовал. Кушать мне надо, понял? Жратеньки! И вообще… отвали от меня. Чудило полотняное… На вот лучше.
Человек упрямо уставился в стол.
— Нет. Не буду с тобой пить. Не хочу.
Замолчали. Бескрайнее и холодное, как ночь за окном, одиночество охватило человека.
— Зачем ты меня такого большого нарисовал? — снова горько спросил он, подняв голову. — Зачем? — и неожиданно пожаловался: — Надо мной смеются. Я всем только мешаю. Автобусы какие-то маленькие…
Художник притянул его к себе, обслюнил щеку и зашептал в самое ухо:
— Извини, друг, ну чес-слово, так получилось… Понимаешь, мне ж платят-то с метра…
Философски разведя руками, человечек зажевал лучком, а до человека начал медленно доходить высокий смысл сказанного.
— Сколько ты за меня получил? — спросил он наконец.
Рыцарь плаката жевать перестал и насторожился.
— А что? — потом усмешечка заиграла у него на губах. — Ла-адно, все мои. Аккордная работа. Двое суток тебя шарашил.
Ночь, беспросветная ночь шумела за окном.
— Я пойду, — сказал человек, выпрямился, схватился за косяк и обнаружил, что человечек в свитере стал с него ростом.
Помедлив, он судорожно потер лоб, соображая, что случилось. «Ишь ты, — тускло подумалось сквозь туман, — гляди, как вырос…»
Вместе с патлатым человечком выросла дверь, выросла плита, стол и холодильник «Саратов», узор линолеума плыл перед самыми глазами.
— Ну, куда ты пойдешь, дурачок? Давай у меня оставайся. Раскладушку дам. Жена все равно ушла…
— Нет, — он отцепил от себя навсегда пропахшие краской пальцы. — Я туда… — он махнул рукой, и лицо его вдруг осветилось нежностью. — Там мой плакатик.
— Да кто его читает ночью, твой плакатик? — человечек даже заквохтал от смеха.
— Все равно, — уже у дверей попробовал было объяснить человек, но только безнадежно мотнул головой. — А-а, ты не понимаешь…
«Он не понимает, — думал человек, качаясь под тяжелым, сдиравшим с него хмель дождем. — Он сам ненастоящий. Они сами… Но все равно. Просто надо людям напоминать. Они хорошие, только все позабыли…»
Человека осенило.
— Эй! — сказал он, проверяя голос. — Эге-гей!
В ночном переулке, вплетаясь в шум воды, отозвалось эхо.
— Ну-ка, — прошептал человек и, облизнув губы, крикнул в черные окна: Больше хороших товаров!
Никто не подхватил призыва. Переулок спал, человек был одинок, и сердце его билось одиноко, ровно и сильно. Человек хотел сказать что-то главное, самое-самое главное, но оно ускользнуло, спряталось в черной ночи, и от этого обида сдавила ему горло.
— Ускорим перевозку грузов! — неуверенно крикнул он.
— Прекратите сейчас же безобразие! — завизжали сверху и гневно стукнули форточкой.
Но человек безобразия не прекратил. Он предложил форточке летать самолетами «Аэрофлота», осекся, жалобно прошептал: «Нет, не то!..» — и, пошатываясь, пошел дальше. Он шел по черным улицам, сквозь черные бульвары, он пересекал пустынные площади, качался у бессмысленно мигающих светофоров — и кричал, кричал все, что выдиралось из вязкой тьмы сознания. Он очень хотел привести жизнь в порядок.
— Заказам села — зеленую улицу! — кричал он, и слезы катились по его лицу и таяли в дождевых струях. — Пионер — всем ребятам пример!
Слова теснились в его горемычной голове, налезали друг на друга, как льдины в ледоход. У змеящихся по мосту трамвайных путей человек вспомнил наконец-то самое-самое главное и остановился.
— Человек человеку — брат! — срывая горло, крикнул он слепым домам, взлетевшим над набережной. И еще раз в черное небо, сложив ладони рупором: — Человек человеку — брат!
Он возвращался на свой пост, покинутый жизнь назад, серым утром этого дня. Огромные деревья шумели над ним, со стен огромных домов подозрительно смотрели вслед огромные правильнолицые близнецы.
Под утро дождь прекратился.
Солнце осветило сырую землю, разбросанные кубики многоэтажек, пустой киоск «Союзпечати», огромное полотнище плаката, стоявшее у проспекта. Сверху по полотнищу было написано что-то метровыми буквами, а в нижнем углу, привалившись к боковине и обняв ее, приютился маленький белобрысый человек — в грязном помятом костюме, небритый, с мешками под прикрытыми глазами. Человек блаженно улыбался во сне. Ему снилось что-то хорошее.
Суточное отсутствие человека никем, по странному стечению обстоятельств, замечено не было, но его возвращение на плакат в таком виде повлекло меры естественные и быстрые. В милиции, а потом в райсовете затрещали телефоны, и начались поиски виновных. Милиция проявила завидную оперативность, и поиски эти вскоре привели в квартиру художника Ю. А. Кукина, обнаруженного там в скрюченном виде среди пыльных холстов, на которых намалевано было одно и то же бодрое лицо с глазами, устремленными вдаль. Сам же Ю. А. Кукин находился в состоянии, всякие объяснения исключающем. Получить их все-таки пытались, но услышали только меланхолическую сентенцию насчет оплаты с метра, после чего рыцаря плаката стошнило.
А к маленькому человеку, спящему над проспектом, подъехал грузовик; двое хмурых мужиков, торопясь, отвязали хлопающее на ветру полотнище и повезли его на городскую свалку.
В огромной металлической раме у проспекта теперь высились дома, чернел лес, по холодному небу плыли облака и пролетали птицы. Скрипя и набирая мощь, раскручивался над городом огромный маховик дня.
Машину подбрасывало на плохой дороге, и человек морщился во сне.