Рассказы

Артур Селлингс Рука помощи

— Доброе утро, мистер Грант, — приветствовал его доктор Майер. — Рад вас здесь видеть.

— Доброе утро, — буркнул Грант, опускаясь в предложенное кресло. — Не могу сказать, правда, чтобы это так же радовало и меня.

— Вас можно понять, — мягко сказал врач.

— Но раз уж я здесь — так и быть, спрашивайте, ревновал ли я своего отца.

— Вы считаете, что любая попытка к самоубийству обязательно связана именно с такого рода вещами? — улыбнулся психиатр.

— Нет, не считаю. Но разве не с этого начинают ваши коллеги? Вы под стать юристам — все усложняете, чтобы было больше работы. А ведь все равно не докопаетесь. Я мог бы сказать вам и сам, но чего ради? Все равно вы не сможете мне помочь. Никогда бы я к вам не пришел, если бы меня не заставил суд.

Доброжелательные карие глаза психиатра глядели на Гранта с сочувствием. Когда он наконец умолк, доктор Майер сказал:

— Я понимаю вас, мистер Грант.

— И не думайте, — теперь Грант почти кричал, — что если меня послал суд, то я нуждаюсь в чьей-то благотворительности! Дайте счет, когда закончите, и я уплачу вам сполна!

— Спасибо, — с улыбкой ответил психиатр, — побольше бы таких больных. Но дело не в этом. Без вашей помощи я не смогу ровным счетом ничего для вас сделать. Мне придется написать на вашей карте: «От лечения отказывается», и вас, мистер Грант, поместят в психиатрическую больницу. Не я помещу, а закон, чтобы обезопасить вас от самого себя. Вы это понимаете?

Грант смотрел на него исподлобья. Вдруг лицо его дернулось, и он закрыл глаза руками.

Потом отнял руки от лица и сказал:

— Ваша взяла. Простите меня, бога ради, — тот наглый субъект, который только что с вами разговаривал, на самом деле вовсе не я.

— Я знаю. Я видел, что это только личина — мы все ее носим.

— А если она приросла и от нее не избавиться? — с горечью спросил Грант, — Вот в чем моя беда. Ведь я… — Он запнулся. — Простите — вы, верно, хотите спрашивать меня сами.

— Нет-нет, говорите! Выбросьте из головы представление, будто мы, психиатры, склонны все усложнять. Конечно, может оказаться, что рассказанное вами не имеет прямого отношения к подлинным вашим трудностям… но посмотрим. Говорите, прошу вас.

— Хорошо, но мой рассказ вам покажет, как мало общего у меня с тем грубияном, которого вы только что перед собой видели. Преуспевающий бизнесмен, энергичный делец — да ведь все это обман! Знаете, кто я на самом деле? Человек, который себя предал. Человек, который зря прожил жизнь.

— Никто не живет зря. — Взгляд психиатра скользнул по раскрытой перед ним папке. — Агент по продаже типографского оборудования — разве это не полезная, нужная обществу работа?

— Оставьте, мне приходится это слышать на каждом банкете.

— Но разве это не правда?

Грант пожал плечами.

— Да — для тех, кто в это верит. Но не для тех, кто мог бы добиться в жизни чего-то действительно стоящего.

— Стоящего? Что вы имеете в виду?

— Стать художником, например.

— Понимаю. Но не кажется ли вам, что это неизбежное следствие выбора пути — чувствовать порой, что путь выбран не тот?

— Я не чувствую — знаю. И это не мимолетное ощущение — я испытваю его уже много лет, и оно все крепнет. Сначала, когда я еще только пробивал себе дорогу, оно меня особенно не тревожило. Но теперь, когда я кое-чего достиг и у меня все больше свободного времени для размышлений, теперь я могу оглядеться в мире, который сам для себя создал, и меня тошнит от него, от его пустоты, от его абсолютной, дьявольской бесцельности.

Доктор сочувственно кивнул:

— Наверное, вы и в самом деле очень хотели стать художником. Что же вам помешало?

— Что мешает вырасти на камне цветку? Как будто ничто не мешало, разве что бедность. Бедность настоящая, отчаянная. Отец был не бог весть какой работник. Он часто болел — так, во всяком случае, он называл свое состояние. Заработка ему хватало только на выпивку. Выпьет — и «заболеет» снова. Ничто, кроме выпивки, его не интересовало. Для него не было различия между картиной и… чем угодно другим. Он знал одно: чтобы заниматься искусством, нужны холсты, краски и кисти, а они стоят денег. Ну, а мать… она работала столько, что ни на что другое сил у нее не оставалось.

— А в школе вас разве не поощряли?

Грант презрительно рассмеялся.

— Ну и вопрос! Вы ходили когда-нибудь в городскую школу? Из тех, что были прежде? В них пахло дешевым мылом, классы были переполнены, а учителя получали нищенское жалованье. Мы рисовали стулья, поставленные один на другой, и цветы. Учитель рисования был убежден, что искусство — это точное копирование. Я и сейчас вижу его перед собой: глухой, в огромных черных ботинках, из носа торчат кустики волос. Судя по всему, он считал себя отменным преподавателем, но я его ненавидел. Однажды я попытался нарисовать цветок таким, каким его воспринимал, и учитель поставил мне единицу! И еще добавил, что, если бы не хорошо наложенная краска, я и единицы не заслужил бы. А потом он показал мою работу классу, и все смеялись.

Грант прикрыл глаза рукой. Когда он опустил ее, она дрожала.

— Столько лет прошло, а до сих пор больно вспоминать.

— Такие вещи ранят порой очень сильно, — негромко сказал врач.

— Если бы дело было только в этом! Уж какой-нибудь выход я бы нашел. После того случая я стал рисовать так, как требовал учитель, но без особого прилежания, ниже своих возможностей — мне не хотелось, чтобы он ставил меня в пример другим как раскаявшегося грешника. Но дома я рисовал предметы такими, какими их видел, и вкладывал в это занятие всю свою душу. Я твердо знал: когда вырасту, буду художником. Другого я себе даже представить не мог. Не боксером, не машинистом — только художником! Я никому не говорил — говорить было некому, — но стать я собирался художником и больше никем.

Он вздохнул, и отзвуки тяжелого вздоха пронеслись сквозь наступившее молчание, словно сквозь годы, минувшие с той далекой поры.

— Но я им не стал. Сразу после школы устроился на работу — надо было приносить в дом деньги. Попытался было откладывать хоть немного на холст и другие принадлежности для занятий рисунком, но отложенные деньги всегда приходилось тратить на что-то другое. На искусство оставалось все меньше и меньше, и наконец я вынужден был и вовсе прекратить занятия живописью. Не помню, чтобы я тогда об этом жалел. Решил — как будет, так будет. В то время я стремился любой ценой выкарабкаться из нищеты. Меня тошнило от бедности — от ее вида, ее зловония, ее мерзкого привкуса. Я сказал себе: потом я смогу заняться искусством снова. Но этого так и не произошло.

— Но ведь вам всего… позвольте, сколько вам лет? Пятьдесят четыре. Еще не поздно, разве не так? В конце концов, Гоген и бабушка Мозес тоже начинали не юнцами.

— Как вы не понимаете! Исчезло видение — его стерли сорок лет купли-продажи, расчета, погони за прибылью. Не думайте, что я не пытался начать заново — пытался: часами, днями, даже неделями. Но сорок лет назад произошло непоправимое — у меня был дар, было свое видение, и я убил их. И самое обидное, что я знаю: при других обстоятельствах я бы добился успеха. Но вокруг меня была пустота. Хоть бы одно слово одобрения, хоть бы один голос сказал, что я не должен бросать искусство, — но ничего похожего услышать мне не пришлось. А ребенку трудно удержать мечту, когда все вокруг твердят: это блажь.

— Понимаю.

— Вот почему вы не можете помочь мне ничем, — грустно сказал Грант. — Ни вы, ни кто другой. Нельзя мне помочь, если я сам себя предал. Ведь выходит, я одновременно и жертва, и убийца.

Врач откинулся в кресле и молча разглядывал потолок.

— Вот и вся история, — сказал Грант, — При желании можете истолковать ее по-своему, но я-то знаю, что это святая правда. Потому и есть только один выход — тот, которым я не сумел воспользоваться.

Психиатр перевел взгляд на Гранта.

— Пожалуй, вы правы, — сказал он, внятно выговаривая каждое слово. — Правы в первом своем утверждении. Депрессию, сопровождающуюся стремлением к самоубийству, вызывают подчас и куда менее важные причины. Но что касается второго утверждения, то здесь вы заблуждаетесь. Не исключено, что есть выход. Допустим… Что, если вам представится возможность снова выбрать жизненный путь?

— Но ведь я объяснял — теперь поздно.

— Теперь — да. Но вы сказали, что вам было бы достаточно услышать в детстве хоть слово одобрения. Не хотите ли вернуться назад, чтобы сказать самому себе это слово?

От изумления у Гранта округлились глаза.

— Послушайте, если это новый вид шоковой терапии, то в данном случае вы смело можете о нем забыть.

— Я говорю совершенно серьезно.

— Но тогда это уже не психиатрия, а путешествие в прошлое!

— Вот именно.

— Но ведь это чистейшая фантастика!

— Отнюдь, уверяю вас. Я могу вернуть вас в ваше детство, и вы встретите там самого себя.

— И где же ваша машина времени? — насмешливо спросил Грант, обводя взглядом комнату.

— А для того чтобы перейти из сегодняшнего дня в завтрашний, вам непременно нужна такая машина? Нить вашего времени спрядена из вашего личного опыта. Вы сами ее творите, и вы можете вернуться по ней вспять, если я дам вам возможность сделать это с помощью одного лекарства.

— Значит, речь идет о медицинском препарате?

Майер кивнул.

— Но как я смогу изменить прошлое? Ведь никакой препарат не в состоянии перенести меня туда физически. Каким же образом могу я хоть что-то в нем изменить?

Психиатр улыбнулся.

— Мистер Грант, вы же сами пытались когда-то изображать реальность, недоступную зрению других. Время не менее реально, нежели сама реальность, оно, если можно так сказать, сверхреально. Неужели вы не признаете реальности воспоминаний только потому, что они не поддаются физическому измерению? А ваши надежды и опасения по поводу того, что будет завтра? И если сейчас вчерашний день для вас только сон, то чем он был вчера? Но я не могу все это объяснять — это завело бы нас слишком далеко, да к тому же и сам я не очень в этом разбираюсь. Прошу вас лишь об одном — чтобы вы мне поверили.

Взгляд Гранта встретился со взглядом Майера, но психиатр не отвел глаз. Боязнь оказаться жертвой мистификации исчезла у Гранта, уступив место надежде, а та в свою очередь снова сменилась страхом, но уже другим.

— Тут есть свои противоречия, — заговорил он. — Помню, я читал статью о пародоксах, связанных с путешествиями во времени. Если бы я вернулся назад и изменил течение своей жизни, значит, не появился бы у вас, а тогда бы и не вернулся назад. Получается порочный круг.

— Ничего подобного. Вы пришли ко мне — и это непреложный факт. Возвращаясь назад, вы как бы пройдете жизненный путь в обратном направлении. Если вы добьетесь того, к чему стремились, то с момента, когда это произойдет, для вас начнется новая жизнь. И тогда встреча наша произойдет на том пути, к началу которого вы вернетесь, а не на том, которым вы пойдете с момента возвращения в прошлое.

— Но… я, такой, какой я есть, вернусь сюда снова? То есть не появятся ли вместо меня одного двойники, один из которых пришел к вам, а другому к вам приходить было незачем?

— Нет — просто вы, такой, какой вы есть, станете таким, каким должны были стать. Вы единственны, другого вас нет, исключая ситуацию, когда вы отправляетесь в прошлое и встречаете себя в молодости. Но ведь даже при обычном течении времени мы сохраняем возможность влиять на ход нашей жизни.

— Если… если я вернусь назад и изменю ход своей жизни, не изменится ли от этого потом и все остальное, хотя бы чуть-чуть? Но со временем последствия могут стать огромными.

— Мы себе кажемся такими важными, — вполголоса, словно говоря с самим собой, сказал психиатр. — Каждый из нас думает, что от его поступков зависят судьбы всего мира.

— «Не было гвоздя — кобыла пропала»…

Майер улыбнулся.

— Это не должно вас тревожить. Думаю, что никаких битв не будет ни выиграно, ни проиграно кроме вашей собственной.

— Но уж очень все фантастично! — с нервным смешком сказал Грант. — Если получится, вы никогда больше меня не увидите, я не смогу заплатить вам гонорар и, может быть, вообще буду жить где-нибудь на другом конце света. Правильно?

Врач рассмеялся.

— Тогда, пожалуй, лучше, если вы заплатите мне прямо сейчас.

Грант достал из кармана чековую книжку, раскрыл ее и вдруг замер:

— Но… у моего второго «я», наверное, не будет счета в том же банке? Или будет? Черт возьми, совсем запутался!

— Я пошутил — оставим гонорар в покое. Честно говоря, это лечение совсем новое, и возможность его применить для врача уже сама по себе награда. Может быть, вы уже поняли, что суд не случайно направил вас именно ко мне, а не к какому-нибудь другому врачу. Итак, вы согласны?

Грант перевел взгляд на пол и натянуто улыбнулся.

— Пожалуй.

— Прекрасно. Прилягте, пожалуйста, на кушетку и закатайте рукав.


Да, все было точно таким, каким он помнил. И школа такая же, только теперь она казалась меньше, чем прежде, — но ведь это вполне естественно?

У бакалейной лавчонки напротив школы он замедлил шаг. На витрине, как всегда, высились горки дешевых конфет в ярких обертках. Он посмотрел на часы — двадцать пять минут пятого, через пять минут дети начнут выходить из школы. Повинуясь внезапному порыву, он шагнул в лавку, пригнувшись, чтобы не удариться о притолоку.

Да, перед ним все тот же старый… как же его зовут? Вспомнил — Хэггерти! Настоящий, живой!

Грант попросил у старика леденцов, но едва он договорил, как его пронизала тревожная мысль — и мистер Хэггерти, уже протягивая кулек, с удивлением увидел, что покупатель разложил на ладони мелочь и перебирает ее, внимательно разглядывая каждую монетку. Обнаружив наконец достаточно старую, чтобы ею можно было расплатиться, Грант с облегчением вздохнул. «Не было гвоздя»… Он взял протянутый ему кулек с леденцами. Мысль, только что пронизавшая его, — о том, что большинство монет у него в кармане еще не отчеканено, — как луч прожектора, осветила фантастичность всего происходящего.

Но все обошлось! Он сунул в рот леденец и вышел на улицу. Приторный до тошноты вкус был вполне реален. И подумать только — такая гадость могла когда-то ему нравиться!

И тут с шумом и криками из школы высыпала детвора. Грант отступил в сторону, чтобы дать дорогу этой лавине, и в тени у стены школьного здания стал ждать.

Юный Джимми Грант вышел одним из последних. Он шел один. Можно было подумать, что видишь сон. И взрослый Грант с изумлением понял, что, если бы он встретил себя случайно, он бы никогда себя не узнал. Он прошел бы мимо, и ему бы в голову не пришло, что это он сам и есть. Да и теперь он узнал себя скорее по ярко-зеленой фуфайке, полученной от благотворительной организации. Из прошлого (или настоящего?) всплыло воспоминание о том, как он не любил ее надевать.

Грант шагнул вперед:

— Послушай!

— Что? — обернулся мальчик.

Внезапно Грант оробел.

— Э-э… можно я тебя провожу?

Мальчик посмотрел на него с подозрением. Грант мысленно обругал себя за принужденность тона. Ведь детей все время предупреждали, чтобы с незнакомыми людьми они не разговаривали. Мать предупреждала и его, этого мальчика, шедшего сейчас по улице, которую так хорошо помнил Грант — человек, догнавший мальчика и теперь шагавший с ним рядом.

— Вот, — заговорил он, стараясь не показать, как волнуется, — леденцов хочешь?

Мальчик посмотрел на кулек. Искушение было слишком велико — не так уж часто мог он покупать себе конфеты.

— Спасибо, — ответил мальчик. — Мои любимые.

— Я знаю, — сказал Грант и прикусил язык, увидев, с каким удивлением посмотрел на него мальчик. — То есть… они и мои любимые. Возьми еще. Да бери весь кулек.

— Но ведь вы тоже их любите?

— Пустяки, куплю еще, если захочу.

К тому времени, когда они дошли до угла, мальчик уже рассказывал о своих занятиях живописью. Чтобы добиться этого, Грант спросил, чем он любит заниматься, и, не дожидаясь ответа, высказал предположение, что, вероятно, он занимается живописью.

— Как вы догадались? — спросил мальчик, от изумления широко открыв глаза.

Гранту почему-то вдруг стало стыдно — как будто его уличили в обмане.

— У тебя вид… как у мальчика, который занимается чем-нибудь таким, творческим, — сказал он, отчаянно себе твердя, что это не обман, а нечто совершенно обману противоположное — исправление несправедливости.

— Вы художник? — взволнованно воскликнул мальчик.

— Нет, — ответил Грант, и собственные слова зазвучали для него так, словно доносились откуда-то издалека. — Но всегда хотел им быть. Всю жизнь жалел, что не стал художником.

— А почему не стали?

— Потому что… считал более важным другое. Но важнее этого нет ничего на свете, ты понимаешь? Даже если трудно, даже если над тобой смеются.

— Вы и вправду так думаете?

Мальчик смотрел на него восторженно и благодарно. Грант отвернулся.

— Что-нибудь… что-нибудь не так? — встревоженно спросил мальчик.

— Нет, ничего, — ответил Грант, поворачиваясь к нему снова. — Мне хотелось бы взглянуть на твои работы. Покажешь?

Мальчик вспыхнул:

— Что вы, это же не настоящая живопись! То есть… пока не настоящая.

— Но ведь ты еще очень молод. Ну так как, ты мне ее покажешь?

— Отец сейчас дома, а он не любит чужих.

— А ты мне вынеси. Я подожду здесь, на углу.

— Хорошо.

Мальчик вернулся минуты через две с пачкой больших листов под мышкой. Грант взял их дрожащей рукой — он был не в силах унять охватившую его дрожь. Эти работы, его собственные бесценные попытки к самовыражению, давным-давно были заброшены, забыты, уничтожены. А теперь…

Грант раскрыл одну,

— О! — сказал он.

Мальчик поднял глаза, посмотрел на него снизу вверх, и углы детского рта опустились от внезапного разочарования.

— О! — изменив тон, сказал Грант.

Он быстро перелистал остальные. Они были вовсе не такими хорошими, какими он их помнил. Но это, наверное, неизбежно — расхождение воспоминаний с действительностью? В конце концов, для двенадцатилетнего подростка не так уж и плохо.

— Вам не нравится? — обеспокоенно спросил мальчик.

— Что ты, очень нравится! По-моему, превосходно. — Гранта снова охватило чувство вины, только на этот раз еще более острое. Усилием воли он прогнал его. — Надо работать дальше — у тебя талант.

Тут из окна над ними раздался хорошо знакомый ему голос, и вниз, на них с мальчиком, посмотрело столь же хорошо знакомое ему лицо. Грант закинул голову и увидел своего давно умершего отца. На него же, но со страхом смотрел и мальчик.

— Что ты там делаешь? — грубо крикнул отец.

— Я просто… Сейчас иду, — и мальчик повернулся к Гранту спиной.

Отец пристально посмотрел на Гранта и отошел от окна.

— До свиданья, — сказал мальчик, — мне надо идти.

— Хорошо, — сказал Грант, а потом вдруг заговорил с лихорадочной поспешностью и настойчиво: — Но помни, что я тебе сказал. Ты не должен бросать своих занятий живописью — не должен, слышишь? Я здесь только… проездом, больше не появлюсь. Так обещай мне, что не бросишь занятий. Обещаешь?

— Обещаю, — ответил мальчик. — Честное слово.

Уже растворяясь в темноте парадного, он обернулся и сказал:

— Спасибо за леденцы.

И исчез.

Грант постоял секунду, глядя ему вслед, а потом повернулся и пошел с этой улицы, из своего прошлого, во тьму будущего.


Он увидел над собой карие глаза доктора Майера. Потребовалось несколько мгновений, чтобы понять, где он и что с ним происходит. Потом…

— Но ведь я не должен здесь быть! — воскликнул он, приподнимаясь и садясь на кушетке. — Это какой-то трюк!

— Но разве вы не побывали в прошлом?

— Д-да. Нет. Черт возьми, я не знаю! Как будто бы побывал. Но это ни к чему не привело — я такой же, как прежде.

— Вы уверены?

Грант растерянно повертел головой.

— А ваша память? — тихо сказал доктор Майер. — Загляните в свою память.

— Подождите, — выдохнул Грант. — Да, верно!

Странно. Будто смотришь на что-то сразу с двух точек. С одной — я только что встретил мальчика, выходившего из школы. С другой — воспоминание о том, как лет сорок назад меня остановил незнакомый человек… и угостил леденцами. Я отчетливо помню все. — Он задрожал. — Как жутко!

— Надеюсь, это доказывает, что никакого трюка не было?

— Может быть. Не знаю. Но ведь вполне могло быть и что-нибудь другое. Скажем, препарат меня одурманил, я говорил сам с собой, как говорят во сне, и зарыл где-то глубоко в себе ложное воспоминание. Все как на самом деле, но…

Внезапно Грант замолчал. Он облизал губы и снова почувствовал приторный до тошноты вкус леденцов.

— Я вас слушаю, — сказал психиатр.

— Не знаю… может быть, вы и правы. Но почему тогда я не изменился? Если не считать того воспоминания, я такой же, каким был всегда. Кое в чем, может, и изменился, но не настолько, чтобы это имело значение. Иначе бы меня здесь не было.

— У меня был когда-то больной, страдавший манией преследования, — сказал доктор. — Он считал себя непризнанным гением.

— Какое это имеет отношение ко мне?

Психиатр улыбнулся.

— Я сказал ему, что такого не бывает. Ни один человек не может сказать: «Я гений, которому не дают ходу». Гений может сказать: «Когда-то мне пытались не дать ходу» — но и только. Сама природа гениальности такова, что не дать ходу гению невозможно.

— И все-таки я не понимаю, при чем тут… — Грант запнулся.. — То есть, по-вашему, даже при таком поощрении… во мне просто не было того, что нужно? — Он встретил взгляд Майера и сник. — Да, теперь вспоминаю. Вспоминаю, как ожил, когда незнакомый человек сказал мне, чтобы я не бросал занятий живописью. И я обещал ему, что не брошу — обещал я, я сам. — Он судорожно схватил психиатра за рукав. — Но я должен, обязательно должен этого добиться! Вы можете отправить меня туда еще раз?

— Могу. Но… вы продолжаете думать, что из этого вышел бы толк?

Грант как будто собирался что-то сказать, но только пожал плечами и растерянно покачал головой.

— Даже при второй попытке, — сказал врач, — мы бы не изменили Вселенной в нужной мере. Теперь понимаете? Мы совершаем те же ошибки, избираем тот же, по-нашему ложный, курс. Но только это вовсе не ошибки, и курс не был ложен. И то и другое — единственное, что нам было под силу.

Грант резко поднял голову:

— Но в таком случае мы просто марионетки! Получается, что у нас нет свободы выбора. А не вы ли мне говорили, что у нас есть возможность изменять нашу жизнь?

— Да, такая возможность у нас есть — в пределах, которые устанавливает для каждого из нас наша собственная натура, и в пределах, которые мы устанавливаем для самих себя. Если нам удается выйти за эти пределы, значит, мы уже за них вышли.

— Д-да… кажется, я понимаю.

Грант с трудом, покачиваясь, поднялся на ноги.

— Как вы себя чувствуете? — спросил врач.

— Скучно. Скучно и грустно, — но на губах Гранта уже появилась улыбка. — Удивительно, но… у меня нет того горького чувства, которое было раньше. Сейчас я чувствую… как бы это сказать? Будто с моих плеч сняли тяжелую ношу. И вот что любопытно: когда я к вам пришел, я только предполагал, что не сдержал данного когда-то себе слова, а сейчас знаю это наверняка — я дал себе обещание, но выполнить его не смог. Дал в действительности, на самом деле. Казалось бы, это должно было меня огорчить, однако я почему-то чувствую себя лучше.

Доктор Майер положил руку ему на плечо:

— Просто вы освободились от чувства вины перед самим собой. Вы думали, что дали себе обещание и не смогли его выполнить, отсюда — чувство вины. Ну, а теперь знаете, что выполнить это обещание было невозможно.

Неожиданно Грант расхохотался:

— Вы это предвидели! Вот почему вы не тревожились по поводу гонорара. Вы знали, что я все равно к вам вернусь.

В глазах у доктора сверкнул веселый огонек:

— Да, предвидел. Я говорил вам, что это лечение новое… но вы не были первым.

— С другими было то же самое?

Майер негромко рассмеялся.

— До вас был всего лишь один больной, и с ним произошло то же самое. Он мечтал в детстве стать знаменитым пианистом… а стал психиатром.

Дэже Кемень Несчастный случай с профессором Баллой

— Расскажи толком, Габор, что, собственно говоря, произошло? — Сакач закурил сигарету.

Шомоди огляделся. На столе валялись книги, в углу тахты лежала стопка выглаженных рубашек, дверца шкафа была приоткрыта — уже много лет замок ее испорчен.

— Нет ли у тебя чего-нибудь выпить? — спросил он.

Сакач вынул из ящика стола бутылку джина и наполнил стаканы.

— Шеф совсем меня с ума сведет!

— Ты с ним поругался? — Со стаканом в руке Сакач удобно откинулся на тахте и подмигнул другу.

— С Баллой? — запротестовал Шомоди. — Ну, нет! Бедняга Краммер был человеком нервным, с ним трудно было ладить. Зато шеф — воплощение спокойствия. Хотя, знаешь, именно в этом все дело: с тех пор как их машина перевернулась на шоссе в Гетеборге, нервы у него очень сдали. Однако он держит себя в руках, он всегда отличался сильной волей. Но… поэтому я к тебе и пришел.

Сакач задумался.

— Насколько я помню, его ассистент погиб…

— Краммер? К сожалению. Талантливый был ученый… Он сидел за рулем — Балла не водит машину. Автомобиль занесло, он налетел на бетонную ограду, руль продавил Краммеру грудь. Балла тоже был ранен, его доставили в больницу без сознания, там он пролежал дней десять. — Шомоди на мгновение замолчал, потом нерешительно, словно оправдываясь, продолжил: — Послушай, Имрэ, не смейся надо мной, я совершенно уверен, что полиции здесь делать нечего. Я пришел не к полицейскому, а к другу. Вот уж скоро год, как старик то и дело задает мне загадки. Не думаю, что намеренно, но я не люблю загадок. Особенно неразрешимых. Представь, он мой непосредственный начальник, я, как говорится, его правая рука и…

Сакач прервал его:

— Неразрешимых загадок нет, старина! Но продолжай. Итак, ты его правая рука… Допей-ка свой джин!

Шомоди одним глотком осушил добрую четверть стакана, передернулся и поставил стакан на стол.

— Говорю тебе, я его правая рука, и это не самонадеянное утверждение, а сущая правда. И все же… Я физик. А он делает из меня лаборанта!

— Как это понимать? Старик ревнует тебя к работе?

— Это был самый доброжелательный человек из всех, кого я знал. Его не волновало, кто будет первым. Для него было важно, чтобы наука двигалась вперед. Когда мне удалось добиться важных результатов, он радовался, как ребенок, которому подарили игрушечный автомобиль с настоящим двигателем. Но теперь его словно подменили. Не успел он вернуться из больницы после того несчастного случая, как отменил опыты, которые мы с ним вместе начали около года назад.

— Это можно понять, — миролюбиво сказал Сакач. — Катастрофа, в которой человек чуть не погиб, достаточно сильный шок, чтобы…

— …чтобы на человека нашло затмение! Чтобы у него случались выпадения памяти, чтобы он не мог найти могилу собственной матери на Фаркашретском кладбище. Да-да! Он сам мне жаловался. Говорил, что иногда ему приходится смотреть в удостоверение, чтобы вспомнить год своего рождения. Рассказывал, будто шведский хирург, который сшил его после аварии, предупреждал о возможности таких явлений. К сожалению, врач оказался пророком, у профессора бывают периоды, когда он теряет память. Ты прав, авария — достаточно сильный шок и могла послужить причиной всего этого. Но не из-за аварии же он бросил свою работу и стал продолжать краммеровскую! Почему вдруг? В память о погибшем коллеге? Глупости! Потеря памяти не распространяется на сферу его творческой деятельности. У меня были случаи убедиться. В том, что касается дела, он остался превосходным специалистом. Смешно! Из уважения к памяти Краммера…

Шомоди пожал плечами и покачал головой.

— Нет, Имрэ. Балла любит своих сотрудников, но науку любит больше. В память о погибшем коллеге он не станет бросать начатой работы и вторгаться в область, которая ему чужда, — в круг интересов Краммера. Теперь он возится с гравитонами и разрабатывает теорию квантовой природы времени. Это же не его область! — Он помолчал. — Я очень ценил Краммера, но чтобы Балла, которому сейчас под шестьдесят, по совершенно необъяснимой причине — то ли из уважения к памяти помощника, то ли еще одному богу известно почему — взялся за работу, которая… Пойми, Имрэ, еще два-три года, и старик мог бы сделать выдающееся открытие. Если бы вдруг все это не бросил.

Шомоди умолк, закурил сигарету и обиженным тоном продолжал:

— Впрочем, бог с ним. У каждого из нас одна жизнь, и каждый волен распоряжаться ею по-своему. Но меня пусть не заставляют плясать под чужую дудку!

Он вскочил и забегал по комнате. Сакач с любопытством следил за ним.

— Нельзя ли поконкретнее узнать, что же он сделал?

— Швырнул мне лист с десятком дифференциальных уравнений, чтобы я решил, а если не получится — нашел приблизительные решения. На худой конец велел прибегнуть к помощи компьютера. Элементарнейшая задача! Я обычно задаю такие третьекурсникам.

Сакач смущенно кашлянул.

— Послушай, не мне судить, элементарная это работа или нет, но, допустим, ты прав. Какие же выводы ты сделал?

— Никаких! Нет у меня никаких выводов, дорогой Имрэ, есть только непонятные факты. Но в таких условиях совместная работа невозможна!

— Трудно сказать, как бы ты вел себя после такой аварии… когда твоя жизнь висела на волоске. У него, кажется, был перелом основания черепа?

— К счастью, через четверть часа он уже лежал на операционном столе. Бедняге Краммеру помочь, не смогли… Но пусть в таком случае едет в отпуск или лечится!

Шомоди неожиданно рассмеялся.

— Послушай, на прошлой неделе… Хотел бы я знать, отчего мне так смешно. Так вот, на прошлой неделе, когда мы под вечер вышли из института, я предложил профессору подвезти его домой. У меня были самые благие намерения, я совсем забыл, что по возвращении из Швеции он не садится в машину. Либо едет автобусом, либо идет пешком. Слушай. Он молча взглянул на меня, обогнул мой «вартбург», открыл дверцу со стороны мостовой, сел и заворчал: «Где у вас ключ от зажигания?» Потом вдруг покраснел и ядовито спросил: «Вы, молодые, конечно, считаете, что такая старая развалина, как я, уже не способна ничему научиться? Так вот, учтите…» Вылез из машины, хлопнул дверцей и ушел. До сих пор не знаю, что он хотел этим сказать.

— Забавно, — протянул Сакач, — очень забавно. Что же было дальше?

— По-моему, ничего забавного в этом нет. Видно, на него нашло что-то или он из ума выживает, А может, сокрушается, что в молодости у него не было машины… Откуда мне знать? Тебя интересует, что было дальше? Ровным счетом ничего. Он больше не упоминал об этом происшествии, наверное, самому было неловко. А у меня хватило ума помалкивать.

Шомоди с мрачным видом курил сигарету. Сакач некоторое время внимательно смотрел на него, потом встал.

— Ты рассказал сразу слишком много. И слишком мало. А главное, не вижу системы в твоем рассказе. Я ведь не врач и не психолог.

— Но ты умеешь логически мыслить. А поступки Баллы, по-моему, совершенно лишены логики. — Шомоди вздохнул. — Ну, не сердись, если понапрасну задержал тебя.

Сакач потрепал друга по плечу и открыл ему дверь. На прощанье он сказал:

— Я скоро к тебе загляну.


Но минуло около двух недель, прежде чем он выполнил свое обещание. Ему пришлось выехать в провинцию, где он присутствовал при эксгумации, а потом надолго застрял в институте судебно-медицинской экспертизы. Однако друга он не забыл и однажды утром без предупреждения явился в научно-исследовательский институт атомной физики, где тот работал.

Профессор Балла еще не приходил, а Шомоди с двумя молодыми коллегами готовил опыт. Сакач не захотел им мешать. Он решил подождать в холле, где завел беседу со стариком-курьером, который слонялся без дела.

— «Кошут»? — Лицо старика прояснилось. — Спасибо, я тоже курю «Кошут». От сигарет с фильтром никакого удовольствия не получаешь. — Он зажег спичку, дал прикурить Сакачу и прислонился к стене. — Молодежь курит «Фэчке», говорят, с фильтром здоровее. — Он рассмеялся. — И господин профессор, видно, помолодеть хочет. После того как вернулся из Швеции, все меня за «Фэчке» посылает. Ну, а я менять привычки не стану. С той поры как начали выпускать «Кошут», только эти сигареты и курю. Раньше-то, до сорок пятого, «Левенте» покупал, может, помните такие?

— Что вы, дядюшка Янош, я ведь тогда еще под стол пешком ходил! — Сакач внимательно посмотрел на курьера. — Уж не боится ли ваш профессор рака легких?

— Кто его знает, может, и боится. Все равно, не к лицу привычки менять, когда ты в летах, я так полагаю.

Старик выпрямился, прислушался.

— Идет наконец! Никогда теперь лифтом не пользуется, а ведь в его годы одолеть четыре этажа…

— Господин профессор занимается спортом? — спросил Сакач.

— Простите, не знаю. Пойду скажу господину адъюнкту…

Балла вошел в холл, бросил быстрый взгляд на Сакача и захлопнул за собой дверь кабинета. Несмотря на краткость встречи, полицейский инспектор успел его разглядеть. Это был пожилой сухопарый мужчина с серыми глазами и тусклыми светлыми волосами — в молодости они, вероятно, были темнее. Так незаметно обычно седеют блондины. Сакачу бросилось в глаза, что руки и ноги профессора словно бы с трудом повинуются воле, но некоторая замедленность движений компенсировалась суетливыми рывками.

Появился Шомоди.

— Давно ждешь? — спросил он, направляясь к другу. — Почему не вызвал меня?

— Заболтался с вашим курьером, дядюшкой Яношем. Видел и твоего профессора. Не слишком-то он приветлив.

— Посмотрел на тебя как на пустое место, да? Не любит посторонних. Конечно, если я скажу, что ты и есть тот самый человек, который был инициатором опытов с гилофорезом…

— Инициатором был не я, а Вильмош Гатц. Но неважно. Главное, дядюшка Янош тоже…

— Странные вы все-таки люди, Имрэ, — перебил его Шомоди. — Если вам требуется выяснить обстоятельства убийства короля, едете на другой конец света, в самый отдаленный уголок страны и начинаете допрашивать ни в чем не повинного конторщика налогового управления, который не имеет никакого отношения к делу.

— Что-то ты больно весел, — сказал Сакач.

Шомоди рассмеялся.

— Вот уже несколько дней, как старик стал человеком. Кажется, снова мне доверяет. Сказал, что намерен взять отпуск на недельку — врач рекомендовал ему грязевые ванны, а работу останавливать нельзя. Я должен ее продолжать, пока он не вернется. Он и записи свои мне передал. Кажется, я ошибался, а может, преувеличивал… Старик успел сделать страшно много, он показал мне три варианта теории гравитонов! Словом…

— Словом, он понял, что без тебя дело не пойдет.

— Какое дело?

— То самое, каким вы заняты. Он вынужден признать, что ты ему необходим.

— Что ты хочешь этим сказать?

— Ничего особенного. Я имею в виду очень простой и по-человечески объяснимый факт: после того, что с ним произошло, он боится, как бы его не упрекнули в умственной неполноценности. У него ведь было сотрясение мозга?

— У него был перелом основания черепа.

— Неважно. Он хочет тебе доказать, что умственно бодр, свеж и способен творить не только в знакомой ему области, но и в той, которой занимался Краммер. Думаю, некоторое время спустя, если вы добьетесь успеха с гравитонами, он снова вернется к прежней работе.

Шомоди пожал плечами.

— Твои слова до некоторой степени успокаивают. Не понимаю только, зачем ему понадобилось переселяться в кабинет Краммера?

— Значит, этот кабинет раньше принадлежал Краммеру?

— А ты откуда знаешь? Ты же не разговаривал с Баллой. Дядюшка Янош сказал?

— Винты на табличке с фамилией, что висит на двери, совсем новые, да и сама табличка поменьше прежней. На двери ясно видны старые следы.

Не успел Сакач кончить фразу, как дверь кабинета с грохотом распахнулась. На пороге стоял профессор Балла, держась за дверной косяк, и кричал;

— Янош! Янош! Куда он запропастился?

— Доброе утро, господин профессор!

— Здравствуйте, коллега. Прошу вас, скажите Яношу, что я уже раз сто ему твердил, пусть не жалеет угля. Я хочу, чтобы у меня в кабинете было тепло. Тут оконечеть можно.

Неожиданно он заметил в холле постороннего и умолк. Шомоди сделал шаг вперед.

— Господин профессор, разрешите представить вам моего школьного товарища. Это он два года назад расследовал дело Гатца.

Глаза профессора блеснули, он улыбнулся и дружески пожал Сакачу руку.

— Рад познакомиться, прошу вас, заходите! — Он пропустил гостя вперед и добродушно добавил: — Уж не появилось ли на горизонте новое таинственное преступление? С развитием техники органы уголовного розыска все чаще прибегают к помощи ученых, все меньше места оставляют так называемой интуиции. Не правда ли, господин капитан?

Сакач огляделся. Кабинет Баллы был набит книгами и журналами. Возле полуоткрытого окна углом стоял огромный письменный стол. Одну стену сплошь занимал встроенный стеллаж, напротив стоял круглый столик с удобными креслами. Угол у двери занимала зеленая изразцовая печь, служившая источником пререканий профессора и дядюшки Яноша.

Балла сел за письменный стол и выжидающе посмотрел на Сакача.

— Я все еще старший лейтенант, господин профессор, — с улыбкой сказал Сакач и опустился в кресло. — У нас не так-то легко получить очередное звание. А что касается научных методов и интуиции, не думаю, чтобы развитие техники кардинально повлияло на методику криминалиста. Я вообще-то избегаю слово «интуиция». Правильнее сказать — ощущение, догадка. Мне трудно объяснить, но иногда, особенно в тех случаях, когда расследование застывает на мертвой точке, у меня возникает смутная догадка, и в большинстве случаев она подтверждается.

Профессор недоверчиво улыбнулся.

— Иными словами, вы отрицаете роль точных наук? Тот непреложный факт, что они приобретают первостепенное значение в нашей жизни?

— Ни в коем случае! Но простите, господин профессор, я все-таки больше доверяю собственным мозговым извилинам, чем вашим компьютерам.

Балла рассмеялся.

— Неплохой рипост! Выигрыш темпа, удар в голову. И укол попал в цель! Значит, по-вашему, криминалист прежде всего должен обладать чувствительной, как сейсмограф, душой?

Ответить Сакач не успел — на столе профессора зазвенел телефон. Балла, не глядя, снял трубку.

— Да, Балла слушает. Минутку… — Прощальным движением он протянул гостю руку. — Простите, звонят из Министерства просвещения. Рад был познакомиться, заходите.

В дверях Сакач оглянулся. Балла что-то быстро говорил в трубку. Его правая рука нервно рубила воздух, потом он переменил позу, прижал трубку к правому уху и столь же энергично стал размахивать левой рукой.

— Ну? — спросил Шомоди, когда дверь за ним захлопнулась. — Что скажешь?

— Скажу, что тебе следует найти дядюшку Яноша и заставить его хорошенько протопить печку, пока твой шеф окончательно не рассвирепел. Между прочим, почему он не закроет окно, если уж так зябнет?

Шомоди взорвался:

— Может, мне еще спросить у него, почему он не носит ортопедическую обувь? Оставь меня в покое с этими глупостями!

— Стоит ли портить настроение по таким пустякам, Габор. Не волнуйся, старик поедет в отпуск, отдохнет, и все снова придет в норму. Кстати, он едет в Хевиз один?

— Нет, с дочерью. Его жена умерла. Жофи очень привязана к отцу и почти всегда сопровождает его в поездках.

— Счастье, что ее не было с ним в Гетеборге, — проворчал Сакач и стал прощаться.

— Когда увидимся? — спросил Шомоди.

— Ты теперь, верно, будешь много работать, чтобы доказать старику, на что способен. Не стану тебе мешать. Встретимся после возвращения твоего профессора.

Неожиданно дверь кабинета распахнулась и на пороге появился Балла.

— Хорошо, что вы еще здесь, коллега Шомоди. Будьте любезны, отыщите истопника. И не забудьте: сразу же после моего возвращения возьмемся за компьютер I. Надо снять единицу его памяти и подключить к компьютеру II. И, прошу вас, раздобудьте точные данные киевского бетатрона, возможно, нам придется ими воспользоваться. Хорошо бы уже сейчас наладить с ними связь. Ну вот, как будто все.

— Будет выполнено, господин профессор, — негромко произнес Шомоди. — Вы правы, единица памяти компьютера II несколько современнее, чем у компьютера I, но схема действия компьютера I…

Профессор резко прервал его:

— Единица памяти содержит в себе указания к операциям, господин адъюнкт! А схему действия компьютера II, если она не приспособится спонтанно, мы изменим…


Сакач решил познакомиться с Жофи Балла без ведома Шомоди и не прибегая к его помощи. Сделал он это по двум причинам. Во-первых, он никоим образом не хотел привлекать внимание Габора, а тем более Жофи к необъяснимому поведению профессора. А во-вторых, — и это, пожалуй, самое важное — намеревался выяснить, как проходил отдых Баллы в Хевизе и помогли ли ему радоновые ванны, из первых рук, от дочери, а не от своего приятеля. Взвесив все «за» и «против», Сакач решил не жалеть свободного времени и во что бы то ни стало докопаться до сути дела.

О Жофи ему было известно лишь то, что она работает в Управлении иностранного туризма. Он не знал даже, как она выглядит. Однако работа девушки облегчала дело. Через неделю после возвращения профессора Сакач появился в центральном вестибюле Управления иностранного туризма. За окошком с табличкой «Справочная» сидела девушка с каштановыми волосами; с милой улыбкой она объясняла что-то коренастому мужчине, похожему на скрипача цыганского оркестра. Но оказалось, что это личный секретарь джайпурского магараджи, и он во что бы то ни стало желал заказать специальный самолет в Гамбург. Сакач остановился у окна, девушка подняла на него глаза:

— Уез?

— Вот уж не знал, что можно начинать разговор со слова «yes», — улыбнулся Сакач. — Теперь буду знать. А почему вы решили, что я англичанин?

— У вас профиль, как у профессора физики Оксфордского университета.

— Вы так хорошо знакомы с английскими физиками?

— Отчасти на семейной почве, — улыбаясь, ответила девушка и уже официальным тоном спросила: — Что вам угодно?

— Будьте любезны, взгляните, нет ли прямой авиалинии между Будапештом и Гетеборгом.

Пока девушка тонкими пальцами перебирала расписания авиакомпаний, Сакач внимательно ее разглядывал. Отец не смог бы отречься от дочери: то же узкое лицо, высокий лоб, длинная, изящная рука. Вот только волосы… Наверное, она унаследовала их от матери.

— К сожалению, прямой линии нет. Вам придется в лучшем случае сделать одну пересадку, но тогда надо будет лететь через Гамбург. А если вы выберете путь покороче, вас ждут две пересадки — в Берлине и в Копенгагене.

— Благодарю, я подумаю. Но, пожалуй, быстрее добраться до Гетеборга на машине.

Ресницы девушки чуть дрогнули, но мгновение спустя она в упор взглянула на Сакача:

— Что вы хотите этим сказать?

— Простите, — вполголоса сказал он, — у меня и в мыслях не было обидеть вас, но, когда вы упомянули о физиках, я хотел убедиться, что разговариваю с Жофи Балла. Теперь я в этом уверен.

— Что вам от меня нужно?

— Я хочу помочь вам. Разрешите представиться: Имрэ Сакач.

Лицо девушки прояснилось.

— Имрэ Сакач! Вы друг Габора, правда? Габор рассказывал вам, что после несчастного случая мой отец…

— Да, рассказывал.

Жофи покачала головой.

— Я не верю тому, что ему говорят врачи. И тому, что они мне говорят, тоже не верю. И… — Ее прервал телефонный звонок. — Знаете что? Я кончаю через полчаса. Не обождете ли меня где-нибудь поблизости? Хотя бы там. — Через большое зеркальное окно она указала на здание напротив с вывеской «Espresszo».

Маленькое кафе было переполнено. Сакач с трудом протиснулся между стульями. Ему пришлось подождать, пока освободился столик. Наконец он сел и попытался привести в порядок свои мысли.

Удивительное дело, с тех пор как профессор Балла оправился после катастрофы и вернулся домой, от него исходит какая-то неестественная напряженность. Она действует не только на его сотрудников, но и на членов семьи. При упоминании его имени лицо Жофи выразило такую же неуверенность и тревогу, как и лицо Габора Шомоди, когда он впервые высказал Сакачу свое недоумение. В одном Габор прав: полиции это не касается. Здесь нет преступления и нечего расследовать. Но что-то все-таки неладно. Из слов Шомоди, рассказа дядюшки Яноша да и из его собственных наблюдений нельзя было заключить, что поведение профессора объясняется последствиями дорожной аварии. Причина наверняка в чем-то другом… Но в чем? Догадки, знаменитой догадки у Сакача все еще не возникало! Даже намека на нее не было. Впрочем, крохотная зацепка… Выпьем-ка кофе и послушаем, что скажет Жофи. Если чутье его не подводит, у нее есть о чем рассказать.

Когда Жофи наконец пришла, в эспрессо яблоку негде было упасть.

— Я заставила вас ждать? — виновато спросила девушка.

— Нет, вы удивительно точны. Я ждал не более получаса. Не стану вас долго задерживать и мучить. Говорите сами.

— Преступников вы так же допрашиваете?

— Жофи, Габор мне сказал: «Полиции тут делать нечего…» И он, по-моему, прав. Я хочу вам помочь, так как чувствую, здесь что-то неладно. А что именно, не знаю. Поэтому прошу вас, рассказывайте.

— Понимаете, — нерешительно начала девушка, — после того несчастного случая отец переменился. Первое время я этого не замечала, радовалась, что он жив, поправился, может заниматься любимым делом. Те мелочи, о которых Габор, наверное, вам говорил, я относила на счет аварии и надеялась, что все пройдет. Вы знаете, о чем я говорю?

— Кажется, да. Я видел вашего отца, разговаривал с ним. Очевидно, вы имеете в виду его суетливые, некоординированные движения, нервные вспышки и еще кое-что в этом роде. Помог ему Хевиз?

Девушка пожала плечами.

— Даже не знаю. За полгода я настолько привыкла к его нервозности и суетливости, что почти не замечаю их. И не это главное. Все эти мелочи — явные последствия катастрофы. Выпадение памяти также можно приписать несчастному случаю. Мне пришлось свыкнуться с тем, что с ним нельзя разговаривать о прошлом, о моем детстве, о матери. Но…

Жофи умолкла и нерешительно посмотрела на Сакача. Он подбодрил ее кивком головы. Она продолжала:.

— Выпадение памяти проявляется у него как-то очень странно. Помню, как спустя несколько недель после возвращения из Швеции, — кажется, это было в ноябре — он позвонил мне в Управление и сказал, что, видимо, задержится, ему предстоит закончить работу. В шесть вечера я была дома, в восемь мы должны были встретиться с Габором. В половине восьмого отца дома еще не было. Я позвонила в институт. Габор уже собирался к нам, он сказал, что в шесть часов профессор все бросил и ушел. Пришлось отказаться от наших планов на вечер. Куда мы только не звонили! Наконец удалось узнать, что отцу стало плохо и его на скорой помощи отвезли в больницу. Мы за ним туда поехали.

— Я не очень понимаю, при чем здесь выпадение памяти?

— Я тогда не решилась повторить Габору слова врача, который привез отца в больницу. Я хотела скрыть это даже от него… Понимаете? — Она помолчала. — Врач сказал, что им позвонили и попросили немедленно приехать. Оказалось, что в квартиру к звонившим — а они живут в кооперативном доме — явился какой-то пожилой мужчина и стал выговаривать им за то, что они якобы не отдали ключи дворнику. Владельцы квартиры решили, что имеют дело с пьяным, и попытались объяснить ему, что это их квартира. Он утих, некоторое время молча постоял в дверях, а потом спросил, давно ли они здесь живут. Услышав, что с октября, он потерял сознание, и они вызвали скорую помощь. Теперь вы понимаете, что я имела в виду?

— Вы знаете, кто там живет?

— Совершенно незнакомые нам люди. И поблизости никто из знакомых не живет.

— Продолжайте.

— Больше такого с отцом не повторялось. Но после того случая он стал сторониться друзей, замкнулся в себе. Даже со мной вел себя не так, как прежде. Перестал подтрунивать, рассказывать забавные истории о нашей родне. А ведь когда-то мы так над ними смеялись! Теперь с ним можно говорить только о его работе и о будущем. Прошлое для него словно не существует. И вот в Хевизе… Знаете, путевка всегда лотерея. Чужие друг другу люди оказываются вместе и вынуждены несколько недель жить рядом. Очень редко у таких случайных соседей интересы и вкусы совпадают…

— Понимаю, — перебил ее Сакач, — ваш отец нервничал, потому что не нашел подходящего собеседника.

— Вовсе нет! Это бы полбеды. Меня напугало другое — он вдруг начал увлекаться тем, чего я вообще от него не ожидала. Раньше, до поездки в Швецию, он немного занимался спортом, но любил повторять: спорт существует только ради удовольствия, а не ради рекордов. Он любил плавать, грести, играть в теннис. Но пинг-понга не выносил. Заниматься этим видом спорта он считал для себя глубоко оскорбительным. Треск целлулоидных шариков выводил его из себя, хотя он был человеком спокойным. — Она грустно улыбнулась и добавила: — Прежде.

Официантка принесла кофе. Жофи некоторое время рассеянно помешивала ложечкой в чашке, потом, не поднимая глаз, сказала:

— Быть может, все это пустяки, о которых и говорить совестно. Но весь отпуск отец каждую свободную минуту проводил за игрой в пинг-понг. Я как-то не выдержала и спросила, что на него нашло, и он ответил, что врачи рекомендуют легкие физические упражнения.

— Стук шариков больше его не раздражал?

— Нет. В каждую игру он вкладывал столько страсти, словно речь шла о жизни и смерти. Его точно подменили. Но что было для меня ужаснее всего…

Жофи умолкла. Сакач не нарушал молчания и только внимательно смотрел на нее. Девушка делала над собой отчаянные усилия. Наконец она взяла себя в руки и тихо сказала:

— С Габором я не могла об этом говорить, но должна же я с кем-нибудь поделиться!

— Будьте спокойны, Жофи, Габор об этом не узнает.

— Знаете, мы ведь с ним скоро поженимся. Мы хотели сделать это осенью. Вот уж не думала, что мне придется опасаться собственного отца…

— Что же произошло в Хевизе?

— Наши комнаты были рядом. С тех пор как мама умерла, у нас вошло в обычай беседовать перед сном в комнате отца. И в Хевизе так было. Вернее, я надеялась, что так будет. Но уже на второй день… Как только мы остались с ним вдвоем, отец замолчал и стал так странно смотреть на меня. Мне казалось, что меня разглядывает посторонний мужчина. Я убежала к себе в комнату и закрылась на ключ. И так продолжалось все время. Отец не говорил ни слова, но, когда думал, что я не вижу, продолжал так же смотреть на меня.

— Когда вы вернулись домой, что-нибудь изменилось?

— С тех пор как себя помню, я впервые заперлась в комнате. И теперь запираюсь всегда. Не знаю, что будет дальше. Не знаю…

Сакач привык, размышляя, мерить шагами комнату. Он и сейчас хотел сделать то же, но в кафе было так тесно, что он принужден был сесть на место. А между тем он испытывал потребность в движении, чтобы привести в порядок собственные мысли. Беспорядочные отрывки постепенно выстраивались в стройное целое, не хватало лишь одного-двух звеньев, которые легко можно было восполнить фантазией. Но не здесь… И все же Жофи надо успокоить, хотя все это не просто. Поведение и личность профессора Баллы настолько противоречивы, что выяснить истину можно лишь при одном условии; все, кто его окружают, должны делать вид, что ничего не произошло. Что, если попробовать…

— Скажите, Жофи, а если вы и Габор не станете дожидаться осени? Конечно, я не вправе вмешиваться, но раз уж вы удостоили меня своим доверием…

Жофи покачала головой.

— Нет, это невозможно. Для отца будет удар, если я неожиданно оставлю его одного. А я ведь люблю его, люблю, несмотря ни на что. И тревожусь за него.

— Понимаю, — задумчиво произнес Сакач.

Он пытался найти связь между неожиданным увлечением пинг-понгом и странным отношением Баллы к дочери, но решение загадки ускользало от него.

— Понимаю, — повторил он, — вы совершенно правы. Но вы, очевидно, думаете, что теперь я все вам объясню. Не ждите этого. Я обещал помочь и сдержу свое слово. Однако мне необходимо время. Потерпите, прошу вас.

— Время… С каждым днем становится все хуже. Мне кажется, я с ума сойду!

— Возьмите себя в руки. Я уверен, вы выдержите.

— Попытаюсь.


Сакачу с трудом удалось вырвать у капитана Гэрэ три дня. На вопрос, зачем ему срочно потребовался отпуск именно сейчас, он ответил:

— По личным делам, Лани. Но не исключено, что они окажутся интересными не только для меня.

— С каких пор ты стал предсказателем? Так и быть, получай свои три дня.

В первый же день Сакачу удалось основательно отравить жизнь архивариусу библиотеки имени Сечени: он заставил его разыскать все номера газеты «Свенска дагбладет» и журнала «Иллюстрированный спорт» за истекший год. На следующий день ему потребовались статьи по иммунной биологии. Под конец он снова вернулся к спорту. Для этого ему понадобились годовые комплекты «Вестника Венгерского союза фехтовальщиков» начиная с сорок пятого года. Особое внимание он уделял сообщениям о дисквалификации участников соревнований.

Через три дня он предстал перед капитаном Гэрэ. Вид у него был догвольный.

— Ну, как дела? — спросил капитан.

— Надеюсь, все будет в порядке.

— А все твои разговоры насчет общественного интереса?

— Пока ничего с уверенностью не скажу. Придется подождать именин Габора. Они ведь будут двадцать четвертого марта. Значит, потерпим с месяц.

— Какое отношение имеют именины Габора к делу, представляющему общественный интерес? — возмутился Гэрэ. Потом вздохнул и махнул рукой: — Ну ладно, там видно будет. А пока возьмись-ка за это дело. Уж оно-то представляет общественный интерес.

И он подтолкнул к Сакачу пухлую папку.

— Что это?

— Дело о незаконном пользовании чужой собственностью. На счету у этого субъекта двадцать семь угнанных мотоциклов. Носился, как оголтелый, и, конечно, приводил машины в полную негодность.

— Варвар, — буркнул Сакач. — И мне, разумеется, предстоит допросить всех двадцать семь пострадавших.

Он вздохнул.

— Серые будни. — С этими словами Гэрэ отпустил старшего лейтенанта.


Заседание отделения Академии наук не сулило сенсаций. Поэтому тут не было ни представителей радио, ни телерепортеров, и лишь один журналист слонялся по коридорам. Это был репортер небольшой провинциальной газеты, которого впервые отправили с самостоятельным заданием, поручив раздобыть в столице интересный материал. И репортер надеялся найти этот материал в Академии наук.

Сакач же как раз был заинтересован в будничности обстановки. Слушая выступления ученых, в которых он ровным счетом ничего не понимал, он посматривал на одиноко сидящего журналиста, что-то старательно записывавшего в блокнот. Балла выступал восьмым, и Сакачу пришлось ждать около часа. Наконец на трибуне появилась долговязая фигура профессора. К тому времени репортеру, видимо, наскучила наука, и он по-кошачьи выскользнул с галереи. Сакач остался единственным посторонним в этом святилище науки. Чуть наклонившись, он внимательно наблюдал за Баллой.

Он, конечно, не мог уловить существа вопроса, да и не это его занимало. Зато он обратил внимание на то, что, говоря о задачах, которые предстоит решить, профессор Балла с почти маниакальным упорством упирал на будущее. Он говорил о том, что должно произойти через два-три десятка лет, с такой уверенностью, словно ему и в голову не приходило, что за это время появится новое поколение ученых и именно они будут управлять наукой.

Балла говорил уже более двадцати минут. Стемнело. Председательствующий нажал кнопку звонка и сделал знак вошедшему служителю. Тот кивнул и зажег свет.

Вспыхнувшие лампы дневного света озарили смертельно бледное лицо профессора, темные глазницы, запавшие виски. Сакач наклонился вперед, пытаясь получше его разглядеть. Мгновение Балла стоял неподвижно, и Сакач успел кое-что заметить. В синевато-белом свете под редкой шевелюрой профессора мелькнул темный шрам, идущий вокруг головы. Но вот Балла быстрым птичьим движением повернул голову, и шрам исчез.

Сакач торопливо вышел из зала.


Ночью он долго не мог заснуть и спал тяжелым сном. Его мучали кошмары. Проснулся он от пронзительного звона будильника. С больной головой Сакач выбрался из постели, в полусне встал под холодную струю душа и, лишь ощутив во рту горький вкус черного кофе, вновь почувствовал себя человеком.

Он пешком направился в Главное полицейское управление, по пути обдумывая все детали, относящиеся к делу профессора Баллы. На заседании Балла показался ему еще более усталым и постаревшим, чем в тот день, когда Сакач впервые его увидел. Вновь и вновь возникала перед ним фигура профессора, его жесты. Вот, в страстном порыве наклонившись к слушателям, он то поднимает, то рывком опускает левую руку. Да-да, Сакач не ошибся: заметки профессор держал в правой руке, а жестикулировал левой.

Постой, Имрэ, кажется, в этом что-то есть. Ах, тебе все еще не ясно? Что же, придется удостовериться! Завтра именины Габора, и надо будет действовать решительно — не зондировать, не прощупывать почву, а действовать! Вспомни, у Габора ты видел множество вещей с резьбой по дереву. Это работа его деда. Резьба поможет тебе рассеять подозрения. Раньше ты еще не знал, только подозревал. Но теперь знаешь, что надо делать. Знаешь, как можно будет воспользоваться вырезанным из дерева черешни распятием. Не зря ты проторчал добрых четверть часа в кабинете профессора. Там ты увидел и запомнил старую табличку, которую Балла «из уважения к памяти покойного» не снимал:

АНТОН КРАММЕР

МЕДНЫХ ДЕЛ МАСТЕР В БЕРНЕ

Запомнил, и вот настало время этим воспользоваться!

— После полудня нужно сходить в архив, — пробормотал Сакач, сворачивая в ворота. — И не забыть связаться с Габором по телефону…


Жофи с трудом удалось уговорить отца пойти в гости к Габору, но, прибегнув к небольшой уловке, она своего добилась. Балла не раз заявлял, что терпеть не может сборищ, по какому бы поводу они ни устраивались. А о том, чтобы, к примеру, отпраздновать чей-нибудь юбилей, день рождения или именины в институте, и речи быть не могло.

— Уж если кто придерживается традиций, пусть приглашает к себе домой, — говорил он.

Габор, по совету Жофи, так и сделал. Он пригласил к себе нескольких коллег, в том числе, разумеется, и профессора, которому сказали, что Жофи и Имрэ Сакач тоже приглашены. Балла волей-неволей вынужден был сделать хорошую мину.

Первым пришел Сакач.

— Габор, ты не забыл моей просьбы? Это очень важно.

— С чего ты взял, что старика заинтересует резьба по дереву?

— Его-то, быть может, она и не заинтересует, зато меня она очень интересует. И Балла из вежливости вынужден будет полюбопытствовать. В конце концов он здесь только гость, виновник торжества — ты.

— Пусть будет по-твоему, но, мне кажется…

— Договаривай, Габор.

— Знаешь, в последнее время он здорово сдал. Внезапно. Волосы поредели и торчат как пакля, виски впали. Как-то зашел к нему, а он глянул на меня, и мне показалось, будто глаз у него нет, одни глазницы… Как у черепа…

— Полно! Кстати, ты мне напомнил: тебе когда-нибудь приходилось видеть шрам у него на голове?

Шомоди пожал плечами.

— Эка важность! В конце концов это была не пластическая операция, и к тому же он мужчина. Ты имеешь в виду шрам на затылке?

— На затылке? Шрам опоясывает всю голову!

— Уж не думаешь ли ты, что Свенсон снимает скальп со своих больных? — Шомоди нервно засмеялся. — Впрочем, меня это не волнует. Гораздо больше меня волнует, как пройдет сегодняшний вечер. А тут еще ты напускаешь таинственности. Хорошенькие именины!

— Причем здесь таинственность. Скажи-ка мне лучше, до катастрофы в Гетеборге Краммер проявлял к Жофи интерес?

— Да, — недовольно ответил Шомоди, — но к чему сейчас ворошить старое…

Раздался звонок, и Шомоди поспешил встретить гостей. Выполняя просьбу Сакача, он решил похвалиться перед коллегами искусством деда. Минут через десять стол был завален резными изделиями.

Как было договорено, все вещи, разбросанные в беспорядке, остались на столе и тогда, когда гости сменили тему разговора и речь зашла о директоре и о той перемене, которая с ним произошла. Кто-то заметил, что Балла относится к типу рано стареющих людей, а потрясение, испытанное им во время катастрофы, лишь ускорило этот процесс. И сейчас профессор попросту начинает выживать из ума.

На говорившего накинулись. Один из коллег утверждал, что Балла полностью сохранил умственные способности, обладает сильной волей и успешно борется с физической немощью. А нервные вспышки, перемежающиеся упадком сил, не что иное, как отражение этой борьбы. Гости спорили со страстью и упорством ученых. Шомоди и Сакач не участвовали в разговоре. Сакач смотрел на все происходящее глазами режиссера, наблюдающего за спектаклем, а Шомоди был так напряжен, что от волнения почти потерял способность видеть и слышать.

Наконец явился Балла с дочерью. Вид у профессора действительно был неважный: кожа лица пергаментная, движения нервные, усталые, волосы плохо скрадывали следы операции. Но говорил он с напускной любезностью, а фразы формулировал с педантичной точностью. Спину и голову держал неестественно прямо.

— Боль в суставах меня замучила, — сказал Балла, обращаясь к Шомоди. — Пользуйтесь молодостью, коллега, не упустите время. Когда осознаешь, что ничего изменить нельзя, бывает поздно.

— Изменить нельзя факты, — заметил кто-то из молодых гостей. — Но подправить, я имею в виду до некоторой степени откорректировать природу…

— А-а, и этого нельзя, — махнул рукой Балла. — Человек пытается восставать против биологических законов, но вынужден признать, что пытался свершить невозможное. Невозможное, сударь… Ну-с, выпьем за молодость!

Шомоди наполнил бокалы, и все чокнулись. Но после слов профессора настроение у гостей упало. Жофи с тревогой взглянула на отца, но опасаться ей не пришлось: он лишь пригубил вино. Жофи на правах хозяйки дома обнесла всех пирожными. Постепенно беседа завязалась вновь. Темой послужили разбросанные по столу деревянные фигурки. Сакач добился своего: Балла поднял вырезанную из явора фигурку и с интересом разглядывал ее.

— Любопытно, — сказал он, — крестьянская резьба.

— С вашего позволения, пастушья резьба, господин профессор, — поправил Шомоди.

— Не все ли равно?

— Для горожанина все равно, но не для того, кто вырос в деревне. Мой дед был пастух, а еще точнее — свинопас. И до самой смерти гордился, что в деревне, где жили католики, остался кальвинистом. А его жена, моя бабушка, была католичкой. Для нее-то он и вырезал это распятие.

Шомоди открыл шкаф и вынул маленькое очень красивое распятие: в свете заходящего солнца черешневое дерево заиграло естественным темно-красным цветом.

— Это его единственная работа на религиозную тему. Семейная реликвия.

Шомоди замолчал и бросил вопросительный взгляд на друга. Тот едва заметно кивнул и открыл было рот, но его опередил один из молодых ученых:

— Музейная вещь, — сказал он, поворачивая в руках распятие. — Если бы Габор не сказал, что это работа его деда, я бы подумал, что он позаимствовал распятие из какой-нибудь церкви в стиле барокко, когда был в Дрездене.

— Удивительно, как в нас живучи воспоминания детства, — задумчиво сказал Сакач. — Я до сих пор ясно помню день, когда мать впервые привела меня в церковь. Мне тогда было лет пять. Она дала мне десять филлеров, чтобы я бросил их в церковную кружку. Я бросил монетку и очень огорчился, так как сбоку не нашел кнопки, которую можно было бы нажать.

— Вы приняли кружку за автомат, выдающий шоколадки? — рассмеялась Жофи.

— Вот именно. Священник, помнится, читая «Отче наш» — была торжественная месса. И мне, пятилетнему мальчугану, запомнились слова молитвы. С тех пор, стоит мне услышать слова «церковная кружка», как сразу приходит на память: Sanctificetur nomen tuum, adveniat regnum tuum[1]… Забавно, не правда ли?

Балла, который внимательно разглядывал распятие, поднял глаза на говорившего.

— Не следует обобщать. Эта способность присуща не всем. Конечно, ассоциативное мышление — характерная черта человека, но чтобы пятилетний ребенок запомнил совершенно непонятную ему фразу… Для этого нужно иметь вашу голову, милостивый государь, с логическим мышлением детектива.

— Не думаю, — начал Сакач, но его перебили:

— А Моцарт? Стоило ему только раз прослушать в Сан-Пьетро Allegri Miserere, и он дома безошибочно воспроизвел музыку на бумаге!

— То Моцарт, а я… — Сакач снова не окончил фразу. На сей раз его перебил Балла:

— Мы слишком мало знаем о работе нашего мозга. Несмотря на стремительное развитие медицины, обогащенной достижениями кибернетики, я сомневаюсь, чтобы в ближайшем будущем удалось достигнуть подлинного успеха. Не скажу, правда, что ignoramus et ignorabimus,[2] но… — Профессор на мгновение умолк, махнул рукой и продолжал: — Впрочем, это не наша задача. Мы — физики, и у нас другие проблемы.

Он оглядел присутствующих, словно ожидая подтверждения с их стороны. Двое молодых ученых усердно закивали, Жофи не могла скрыть смущения, Габор пожал плечами. И тогда быстро заговорил Сакач:

— Право же, я вовсе не причисляю себя к гениям, отнюдь. Все дело в том, что восприимчивый мозг пятилетнего ребенка невольно запечатлел обрывки латинских фраз, и они врезались ему в память. А вот все то, что заставляли меня зубрить, я, кажется, благополучно забыл.

— Зубрежка редко остается в голове, — назидательно сказал Балла. — Что вы имеете в виду?

— «Отче наш» по-венгерски.

— А ведь я тоже в детстве часто слышала эту молитву, — засмеялась Жофи. — Мама всегда говорила: это надо знать назубок, как «Отче наш».

— Вряд ли я смогу безошибочно повторить всю молитву, — сказал Сакач и тут же зачастил: — Отче наш, иже еси на небеси… прости нам долги наши, яко мы прощаем должникам нашим… должникам нашим… — повторил он и умолк, потом вопросительно взглянул на профессора. Тот рассмеялся и продолжал скороговоркой:

— И не вводи нас во искушение, но избави нас от лукавого, ибо твое есть и царствие, и сила, и слава во веки веков, аминь!

Молодые зааплодировали, Жофи и Шомоди сидели неподвижно. Сакач испытующе глядел на профессора. Балла дернул головой и, запинаясь, пробормотал:

— Я что-нибудь спутал?

— Нет, все правильно, господин профессор. Вы победили. Ваши воспоминания детства яснее и прочнее моих.

Наступила неловкая пауза. Балла казался сконфуженным. Жофи с обеспокоенным лицом подошла к отцу. Остальные гости встали.

— Папа, — спросила девушка, — тебе плохо?

— Пустяки, — пробормотал профессор, — пустяки… Я думал… Мне кажется, немного свежего воздуха…

Шомоди подошел к окну и настежь распахнул его. Но Жофи уже принесла пальто отца из передней, а Сакач с готовностью набирал номер телефона, вызывая такси. Наконец ему удалось соединиться с диспетчерской. Услышав, что инспектор заказывает машину, профессор закричал:

— Такси? Вы с ума сошли! Никакого такси! Мы пойдем пешком. Пошли, Жофи… Пешком… пешком… — Даже на лестнице он продолжал твердить свое.

— Как неприятно все получилось, — произнес один из гостей, в то время как другой молча одевался.

Когда они остались одни, Шомоди обрушился на друга с упреками. Сакач терпеливо его выслушал и сказал:

— Я никого не хотел обижать или волновать — ни профессора, ни тем более Жофи. И тебя, разумеется. Но так нужно. Очень нужно. Теперь я знаю, как предотвратить опасность. Как и где… Не беда, что ты не понимаешь, пока тебе не нужно понимать. Обещаю, долго это не продлится… Налей-ка мне на прощанье.


На следующее утро он ворвался к Гэрэ без доклада. Кратко доложил, что нашел недостающее звено в интересующем его деле и что ему необходим двухдневный отпуск и шведская виза.

— За кого вы все меня принимаете? — зловещим тоном спросил капитан.

— Я тебя не понимаю.

— Вчера сын изводил меня дурацкими задачками. В бассейн через две трубы вода вливается, а через одну выливается. Если открыть одну трубу, бассейн наполнится за такое-то время, если другую — за такое-то. Если открыть все три трубы, то сколько лет капитану корабля? Тебе знакомы такие задачки? И так весь вечер! Потом явилась жена с ужином. То, что, по ее мнению, грибной перкельт надо есть с кашей, еще не самое ужасное. Я все равно ем его с хлебом. Но потом она до ночи убеждала меня, что нашу синюю «шкоду» надо продать и купить «вартбург» цвета топленого молока. Ладно, сказал я, хорошо, купим «вартбург», но на это уйдут деньги, отложенные на участок. Не беда, лишь бы появился «вартбург» цвета топленого молока! Ладно. Сегодня я проснулся в надежде, что хоть на работе у меня будет спокойно. И тут врываешься ты и требуешь, чтобы я достал тебе шведскую визу. — Он вскочил и заорал: — А шведское подданство тебе не требуется?

— Шведское подданство? — тихо переспросил Сакач. — Нет, не требуется. Я просил визу. И как можно скорее.

Гэрэ можно было охладить только нахальством. Удалось это и на сей раз. Он замолчал, сел и заговорил спокойнее.

— Ты, видно, меня простофилей считаешь?

— Нет. Но мне необходима виза. Пойми, кажется, я напал на след одного научного преступления. Я должен довести дело до конца, Лаци. Ты знаешь, я зря языком не треплю.

— По крайней мере не часто, — согласился капитан. — Послушай, Имрэ, я несу за тебя ответственность и не раз за тебя ручался. Но ради твоих прекрасных глаз я вовсе не желаю иметь неприятности.

— Неприятностей не будет. Если можешь, удовлетворись пока тем, что я сейчас в состоянии сказать: профессор Балла не тот, за кого себя выдает. Я должен ехать, чтобы выяснить, какого рода операция была произведена в Швеции над венгерским ученым. Так я получу визу?

Визу он получил в течение двух дней. Как частное лицо. В эти дни он не встречался ни с Габором, ни с Жофи, хотя был уверен, что Жофи сердится, и подозревал, что Габор тоже им недоволен. Сакач вспомнил, как недружелюбно простился с ним Шомоди в тот вечер. Однако за три часа до отлета самолета в кабинете Сакача зазвонил телефон. Это был Шомоди.

— Имрэ, ты не мог бы зайти на квартиру Баллы?

— Что случилось?

— Полчаса назад профессора увезли с явными признаками раздвоения личности. Жофи в отчаянии.

— Поддержи ее, Габор. Если не произойдет неожиданностей, через два дня все выяснится.

Голос Шомоди задрожал от гнева.

— До каких пор будет продолжаться этот спектакль? Для чего тебе нужно…

— Успокойся и побереги Жофи! Я уезжаю.

— Куда?

— В Гетеборг.


Порт на узком берегу пролива Каттегат в устье Гета-Эльв встретил Сакача тяжелым запахом бензина, морскими испарениями и сотнями ласточек в ярко-голубом небе. Сакачу запомнились груженные рудой составы, элеваторы, рыболовецкие комбайны, целлюлозные и бумажные склады, грузовые плоты на воздушных подушках, снующие между огромными судами…

Ему пришлось совершить двухчасовую прогулку, чтобы скоротать время до приема у профессора Свенсона. Он договорился на пять часов, но уже в три почувствовал, что ему невмоготу слоняться без дела. Пешком он дошел до квартала, где в зелени утопали виллы, а там и до небольшого частного санатория, осмотрел здание и снова повернул к порту. Через каждые полчаса он вновь и вновь оказывался у ворот виллы Свенсона.

Профессор ждал его в своем кабинете. Сакач рассчитывал увидеть седовласого пожилого человека. Между тем перед ним стоял загорелый атлетически сложенный мужчина средних лет, держа в руке визитную карточку Сакача. Инспектор ждал, когда профессор заговорит. Некоторое время Свенсон нервно теребил в руках карточку, потом бросил ее на стол и опустился в кресло.

— Прошу, господин Сакач, — начал он. — Чем могу быть полезен? Ваш приезд издалека без предварительного уведомления и договоренности несколько необычен. Надо полагать, речь идет о срочном случае, а нужда, как известно, ломает законы. Дело касается вас? На что жалуетесь?

— Нет, к счастью, я тут ни при чем. Собственно, кто пациент, я и сам затрудняюсь сказать.

— Прошу без загадок, у меня мало времени. Если вы явились сюда для плоских шуток…

— Вы полагаете, господин профессор, что я прилетел из Будапешта специально для этого?

— В таком случае прошу перейти к делу. — Свенсон поднялся, снова взял визитную карточку посетителя, отбросил ее и продолжал стоять. — Меня редко посещают венгерские гости. — Сакач молчал. — Главным образом из Англии… — Свенсон повысил голос: — Я вас слушаю!

— Не знаю, господин профессор, с кем я говорю. С иммунологом, пользующимся европейской известностью, хирургом с верной рукой, достойным продолжателем традиций Оливекрона, одержимым исследователем или врачом, спасающим жизни?

— Кто пациент? — сдавленным голосом спросил Свенсон.

— Я уже сказал: не знаю. Хочу спросить у вас. Несколько месяцев мы — его друзья и родные — тщетно пытаемся выяснить, кто же этот человек.

— Итак, предчувствия не обманули меня, — Свенсон вздохнул. — Как только мне передали вашу карточку, я догадался, что этот визит связан с операцией, которую я делал в сентябре прошлого года. Хирург боялся этой встречи, ученый радовался ей. Что с Баллой? Вы детектив, не журналист, значит, я могу надеяться… — В голосе Свенсона прозвучала тревога.

— Смею вас уверить, господин профессор, что наша беседа не станет достоянием прессы — ни здешней, ни у меня на родине. Даю вам слово. Я прибыл сюда как частное лицо.

— Что с профессором Баллой?

— Сегодня его увезли в психиатрическую больницу с тяжелейшими признаками раздвоения личности.

Свенсон медленно опустился в кресло и закрыл лицо руками.

— Этого я давно опасался. А в последнее время опасения перешли в уверенность. Но у меня не хватило смелости еще раз написать ему.

— Вы переписывались?

Свенсон кивнул.

— После возвращения Баллы на родину мы каждую неделю обменивались письмами. Он сообщал о своем самочувствии, работе. Собственно говоря, его письма — это дневник. Я со своей стороны давал ему советы, предостерегал от переутомления, чрезмерного напряжения сил, составлял режим питания, образа жизни… Долгое время он писал регулярно. Мне уже начало казаться, что опыт удался и настало время опубликовать результаты успешной операции, но тут письма стали приходить реже, и раз от разу характер их менялся: исчезла прежняя стройность мысли, почерк изменился — словно писал кто-та иной, а не мой пациент. Наконец я получил от него письмо, написанное на машинке. Это было в канун рождества.

В письме не было ни единого намека на операцию, на отношения, которые нас связывают, словно он хотел окончательно обо всем забыть. Все его помыслы были связаны с будущим. Он писал, что впереди долгие годы работы, что человеческая воля способна победить природу, и его шестидесятилетнее тело, повинуясь приказам воли, прослужит ему по крайней мере еще лет сорок, и он осуществит свои творческие планы. Я не осмелился ему ответить. Ограничился поздравительной открыткой к рождеству и ждал… ждал до сегодняшнего дня.

Он замолчал.

— Это все, что вы хотели мне сказать, господин профессор?

Свенсон вынул из бара бутылку и наполнил бокалы. Сакач едва пригубил, а профессор одним глотком осушил бокал, налил еще и только тогда заговорил:

— Выслушайте меня. Семнадцатого сентября прошлого года в двух километрах от моего санатория произошла авария. Пострадавших — а их было двое — доставили ко мне. У одного была разворочена грудная клетка, у второго тяжелое сотрясение мозга и перелом основания черепа. Не успел я обработать для операции руки, как у Эгона Краммера наступила клиническая смерть. Мои ассистенты тотчас включили аппарат искусственное сердце — легкие, чтобы…

— …чтобы биологическая смерть не воспрепятствовала вашему опыту?

— Вы все же хотите перевести наш разговор в область уголовного права! — с раздражением воскликнул Свенсон. — Вы не намерены выслушать меня до конца?

— Прошу вас, продолжайте.

— Тело Баллы практически не пострадало. С вашего разрешения я опущу специальную терминологию. На теле имелись только царапины. Но головной мозг претерпел необратимые изменения, и жить профессору Балле оставалось считанные часы. Можно ли в этом случае было думать об операции? Можно. Но лишь об особой операции.

— Которая превосходно соответствовала бы вашим экспериментам, — добавил Сакач.

— Да. Но вместе с тем это была единственная возможность проверить на практике то, что годами вынашивалось в голове. Послушайте! — воскликнул Свенсон. — Где вы найдете ученого, который не воспользовался бы такой возможностью? — Он закурил и понизил голос: — Да, это была единственная возможность, позволявшая спасти хотя бы одну жертву катастрофы, которая в противном случае унесла бы две человеческие жизни. Я не стану утомлять вас подробностями. Скажу лишь, что затронут был не только головной, но и часть спинного мозга. Трудности возникли как раз в связи с восстановлением нервов спинного мозга, остальное было делом техники. Короче говоря, у меня на руках было два трупа, а после шестичасовой операции удалось вернуть к жизни одного человека. Живого, мыслящего человека! Ученого, физика.

Свенсон посмотрел на Сакача, словно ожидая оправдательного приговора.

— Отдаю должное вашему мастерству, — ответил тот. — Но как вы относитесь к этической стороне вопроса? Ведь, пользуясь вашим гениальным методом, жизнь одного человека практически можно продлевать до бесконечности все в новых и новых оболочках. Что вы на это скажете?

— И вы еще спрашиваете? — вскричал Свенсон. — Мое открытие позволяет на годы, десятилетия продлить жизнь великого художника или артиста, талантливого ученого…

— А вы уверены, — перебил Сакач, — что этот человек останется тем же, кем был до операции? — Свенсон молчал. — Вы сказали, что получили два трупа, а вернули нам живого человека. Согласен. Но спрашиваю вас: кого? Кто тот человек, которому вы вернули жизнь? Эгон Краммер или Иштван Балла?

— Эгон Краммер покоится на гетеборгском кладбище, — тихо произнес профессор.

— Краммер? Нет, господин профессор. Его тело! Только тело Краммера похоронено в Гетеборге! А его разум сейчас в Будапеште и ведет, быть может, последнюю борьбу в теле Иштвана Баллы.

В комнате воцарилась тишина. Немая, глубокая. Ее прервал Сакач.

— Вам не кажется, господин профессор, что раздвоение личности — это протест природы против перспективы, о которой вы так горячо говорили?

Свенсон молчал. Потом Сакач спросил:

— А Краммер? Вернее, Балла… Словом… тот человек, созданное вами чудовище, как он реагировал на то, что произошло без его ведома и согласия? На то, с чем ему оставалось лишь примириться?

— Почему же, он мог и изменить положение. Он был волен либо оставаться тем, кем стал после несчастного случая, либо…

— Вы предложили ему искать спасение в самоубийстве?

— Нет. В этом не было нужды. Жизненный инстинкт в человеке необыкновенно силен. Логический ум быстро осознает, что жизнь даже в таком варианте — величайшая ценность. Мы все рассчитали и продумали. Он верил в успех, верил в то, что сможет продолжать любимую работу… Физический упадок сил и недомогания человека, приближающегося к шестидесяти годам, компенсировались мировым именем профессора Баллы. Если хотите, он чувствовал себя преторианцем, которого неожиданно возвели в императоры, — простите за тривиальность сравнения. Я принял все меры предосторожности, мы договорились о правилах конспирации. К счастью, он много лет знал своего шефа, его окружение, привычки. Во всяком случае, я предупредил его о величайшей осторожности и постоянном самоконтроле.

Сакач покачал головой.

— Удивляюсь вам, но не завидую. Вряд ли это осуществится. Природа, как я уже говорил…

— Быть может, вы правы, — угрюмо сказал Свенсон. — Я потерпел поражение. Ошибся в своих расчетах. Но поймите по-человечески… как ученый… как исследователь… это была случайность…

— Такие случайности бывают редко. Смею надеяться, что в вашей жизни, господин профессор, она не повторится. — Сакач серьезно посмотрел на Свенсона.

— Можете быть уверены.


В полночь Сакач прибыл на Ферихедьский аэродром, через два часа был в постели, проспал звонок будильника и проснулся в восемь утра.

Первым же инстинктивным движением он потянулся к телефону, чтобы доложить начальству о своем прибытии. Но Гэрэ был где-то в городе. Не успел Сакач положить трубку на рычаг, как раздался резкий звонок. Это была Жофи.

— Имрэ? Как хорошо, что вы приехали! — В голосе девушки дрожали слезы.

— Что случилось?

— Сегодня на рассвете папа выбросился из окна…

— Габор с вами?

— Да.

— Ждите, сейчас приеду…

Рассказ его был коротким. Габор Шомоди и Жофи с содроганием выслушали его, ни разу не прерывая. Лишь когда он замолчал, Шомоди спросил:

— Как ты догадался?

— Не сразу. Помнишь, когда ты пришел ко мне расстроенный, то между прочим обронил такую фразу: «Его словно подменили». Казалось бы, ничего особенного, но мне она почему-то запомнилась. А потом все начало складываться, как в мозаике. Перечислить? Краммер был импульсивным, нервным человеком. В молодости занимался фехтованием, одно время был даже чемпионом среди юниоров по эспадрону. Большинство побед одержал, фехтуя левой рукой. Однажды его дисквалифицировали за то, что он начал фехтовать правой рукой, а во время боя перехватил эспадрон в левую руку. Позднее увлекся пинг-понгом и с такой же страстью водил машину. Курил только сигареты «Фэчке» — считал, что все другие способствуют раку легких. Дверь или окна комнаты, где находился, всегда держал чуть приоткрытыми и не терпел узких, закрытых кабинок лифта, так как страдал легкой формой клаустрофобии. Примерно за полгода до поездки в Гетеборг он решил поменять квартиру и после возвращения должен был переселиться в только что отстроенный дом. Летом, правда безуспешно, начал ухаживать за Жофи. Возможно, с этим и связан обмен квартиры. И наконец, по метрическим данным Эгон Краммер, как и все члены его семьи, — выходец из Швейцарии и сохранил веру своих предков. Он лютеранин.

В поведении профессора Баллы, когда он вернулся из Швеции после операции, проведенной Свенсоном, все эти качества проявились с большей или меньшей отчетливостью, но заметить их было можно. Внимательному наблюдателю несовместимость мозга и тела бросалась в глаза. Для поддержания внешней формы Краммер должен был собрать всю свою волю, проявлять неусыпное внимание. А он то и дело ошибался. Впрочем, это закономерно. Помнишь, Габор, его поведение перед отъездом в Хевиз? Тогда он чуть себя не выдал. Или тот случай, когда он сел в тот «вартбург»? А история с чужой квартирой, которую после смерти Краммера отдали другому… Жестикулировал он всегда левой рукой. Все это указывало на безусловную замену личности. Однажды я слушал его на заседании Академии наук и совершенно случайно обратил внимание на тонкий шрам вокруг головы. Тогда я решил во что бы то ни стало раздобыть доказательства и рассеять подозрения.

— А что означала вся эта история с «Отче наш» у меня на именинах? — спросил Шомоди.

— Ты не понял? Тогда слушай: то, чему человек обучается в детстве, он запоминает накрепко. Я уже говорил, что Краммер был лютеранин, а Балла — католик. Католики заканчивают «Отче наш» так: но избави нас от лукавого, аминь! А протестанты еще добавляют: ибо твое есть и царствие, и сила, и слава во веки веков, аминь! Молитву у тебя в доме произнес протестант Краммер. Возможно, тебе это покажется смешным, но мне тогда все стало ясно. И я полетел в Гетеборг,

Жофи, молча слушавшая Сакача, больше не в силах была сдерживаться. Она зарыдала. Шомоди бросился к ней. Сакач отвернулся к окну. Когда Жофи немного успокоилась и за его спиной слышались лишь негромкие всхлипывания, он сказал;

— Слабое утешение, Жофи, но другого у меня нет: ваш отец скончался семнадцатого сентября прошлого года. То, что произошло сегодня на рассвете в психиатрической больнице, было не смертью профессора Баллы, а заключительным аккордом чудовищного эксперимента, который, к счастью, окончился неудачей.

Уинстон Маркс Мат в два хода

Любовь пришла к доктору Силвестру Мерту с запозданием. И если бы не эпидемия тысяча девятьсот восемьдесят первого года, еще неизвестно, удалось бы сломить его сопротивление. В тот год многих постигла эта участь — говорят, чуть ли не каждый второй сгорал от страсти, — так что никому не было дела до переживаний доктора Мерта, кроме разве Филлис Саттон, такой же жертвы, как и он.

Тридцативосьмилетний доктор Мерт занимал должность патологоанатома в Хайдоунской больнице, но не в этом медицинском учреждении были впервые обнаружены симптомы грозной болезни. Первыми обратили на них внимание частные врачи. Потом ими заинтересовались небольшие клиники, куда частные врачи направляли своих пациентов. Но задолго до того, как медики сумели принять какие-либо меры против заболевания, эпидемия распространилась по всей Америке, Северной и Южной, а затем проникла на все континенты и острова мира.


Как-то утром доктор Филлис Саттон, ассистентка Мерта, просматривая «Таймс», наткнулась на весьма странное заявление и не преминула сказать об этом патрону. Дело происходило в кабинете-лаборатории Мерта, где они пили кофе после того, как дали заключение о двух срочных биопсиях.

Она подняла глаза от редакционной статьи и заметила:

— Вам не кажется, что пора разобраться в патологии этой «любовной лихорадки»?

Мерт положил в чашку сахар и взглянул на нее. Такое случилось впервые за полгода их совместной работы: чтобы Филлис допустила в разговоре с ним игривый тон?! До сих пор он испытывал постоянно растущее уважение к ее знаниям, серьезному подходу к делу, профессиональному достоинству и умению держаться. Правда, подпоясывалась она, пожалуй, чуть туже, чем требовалось, и отказывалась носить больничную обувь, ссылаясь на то, что низкий каблук уродует ногу. Но при этом она не злоупотребляла ни косметикой, ни вызывающими нарядами. Вот почему так неожиданно для Мерта прозвучала ее поразительная реплика.

— Любовная лихорадка? — переспросил он. — Позвольте, но чем объясняется ваш интерес к чисто моральным проблемам?

— Эпидемическим характером и все растущей интенсивностью заболевания, — спокойно ответила она. — Если верить редакционной статье «Таймс», нынешней весной явление стало совершенно неконтролируемым. Безобидный вирус из малонаселенных университетских городков перекинулся буквально на все университеты и превратился в общенациональный феномен. А теперь наблюдается вторичный эффект. По сообщениям преподавателей, из-за бесконечных любовных историй университетские общежития стали прямо-таки домами свиданий.

Мерт отпил глоток и сказал:

— Благодарите бога, что вы не психиатр. Нам хватает своих хлопот с мутациями бактерий, тут не до размышлений о непредсказуемых эмоциональных сдвигах.

Однако Филлис не унималась:

— Пишут, что аудитории опустели — все студенты устремились в бюро бракосочетаний! — и что если не будут приняты решительные меры, выпускные экзамены станут попросту посмешищем. По последним статистическим данным, говорится далее в статье, число браков между студентами растет с угрожающей быстротой.

Мерт устало передернул плечами — сказывалось долгое сидение за микроскопом — и заметил:

— Тогда благодарите бога за то, что вы не акушерка.

Она бросила на него быстрый взгляд, и в ее темных красивых глазах мелькнула досада.

— Неужели вам безразлично, что сотни тысяч юношей и девушек покидают колледжи и университеты только потому, что не в состоянии контролировать деятельность своих желез?

— Тогда возрадуйтесь, что вы не эндокринолог, и пейте кофе, — холодно сказал Мерт. — Слышите, включили микротом. Нам с вами предстоит немалая работа.

Филлис Саттон скомкала страницы «Таймс» и бросила газету в мусорную корзинку с большей энергией, чем того требовали обстоятельства. Тема разговора была исчерпана.


Работа доктора Мерта в Хайдоунской больнице оплачивалась невысоко, но она устраивала его куда больше, чем лихорадочная, хотя и более благополучная жизнь многих его коллег, частных врачей. Он появлялся в больнице рано — каждый день к семи утра, чтобы быть на месте и без промедления провести гистологические анализы после утренних операций. К десяти с биопсией обычно бывало покончено, и оставшуюся часть рабочего дня он посвящал проверке материалов бактериологического отделения и изучению послеоперационных срезов опухолевых тканей и удаленных органов.

Эта работа целиком поглощала его; как правило, он справлялся с нею в течение дня, и у него еще оставалось достаточно времени, чтобы позаниматься, почитать и отдохнуть. После знаменательного разговора с Филлис Саттон о «любовной лихорадке» он с гораздо большим вниманием стал просматривать вечерние газеты.

Эмоциональный взрыв в среде молодых мало-помалу вытеснил все остальные темы с газетных полос. Писатели, в изумлении подняв брови, срочно подыскивали эпитеты и метафоры применительно к статистике, которую они называли по-разному — то пугающей, то обнадеживающей, то приводящей в уныние, то провоцирующей, то убийственной, то романтической, а то и возмутительной — в зависимости от настроения пищущего и его взглядов.

Но вот июнь, традиционный месяц свадеб, перешел в июль, и статистики выявили тот факт, что число браков в июле вдвое превысило самые «урожайные» годы и что эта волна нарастает.

Ювелиры и оптовики по продаже драгоценностей отметили баснословный спрос на обручальные кольца и свадебные подарки. Священников и чиновников из бюро бракосочетаний завалили заявлениями о проведении религиозных и гражданских свадебных церемоний.

Парки, пляжи и кинотеатры на открытом воздухе были битком набиты влюбленными и молодоженами, и администрация парков отдыха в срочном порядке увеличивала число «беседок любви».

Начался невиданный спрос на дома, мебель, бытовые электроприборы и телевизоры; предметы домашнего обихода, не находившие сбыта в прошлом году, теперь неожиданно стали дефицитными.

Однако далеко не все обстояло благополучно. Как сообщалось, бракоразводные процессы настолько участились, что очереди к адвокатам растянулись на месяцы вперед, и газеты смаковали подробности скандалов в благородных семействах на почве «любовных треугольников». Разоблачения прелюбодеяний и случаев двоеженства занимали все больше места на страницах газет.

Все в мире, от мала до велика, сгорали от любви с ее неизбежными последствиями: безрассудной страстью, ревностью, изменами и мучительной радостью всепоглощающих, незаконных, немыслимых любовных ситуаций, в которые в астрономически возросших количествах вовлекались ранимые человеческие создания.

Авторы научно-популярных статей по психологии приписывали неистовую эмоциональную вспышку то массовой истерии, вызванной пятнами на солнце, то отеческой опеке государства, повысившего подоходный налог с супружеских пар.

Все растущий интерес доктора Мерта к рассматриваемой проблеме не был явлением чисто академическим. Не превратностью судьбы следовало назвать холостяцкий образ жизни, который он вел, а скорее нежно лелеемым состоянием, со всей его независимостью, каковую он постоянно, бдительно оберегал. И как только процент близких ему по духу холостяков стал стремительно падать, его беспокойство усилилось, он стал более резок с сестрами и другим женским персоналом больницы.

В один прекрасный день Мерт и сам осознал глубину своих опасений. Когда он и Филлис Саттон мыли руки над умывальником после очередного вскрытия, Филлис вдруг сказала:

— Сегодня Холли из отдела кадров показала мне табличку, которую она сделала просто так, из любопытства. Знаете, доктор, среди больничного персонала осталось только восемь незамужних женщин!

Мерт стряхнул капли с рук и проворчал:

— Да, и каждая строит мне глазки. Впрочем, добрая половина замужних женщин тоже…

Филлис вытерла длинные тонкие пальцы и, криво улыбнувшись, взглянула на него:

— Не подумайте, доктор, что я недооцениваю вашу внешность, но я ведь принадлежу к категории незамужних. Надеюсь, я не слишком вам досаждаю…

Он встревоженно посмотрел на нее.

— Конечно… Нет… Нет! Конечно же, нет. Я говорю о сестрах и санитарках. Что это с ними? Такое впечатление, будто все они рехнулись!

Филлис, глядя на него в зеркало, расчесывала свои короткие темные волосы.

— Уверяю вас, мужчины не лучше. Стажеры и братья милосердия, стоит нам столкнуться где-нибудь, буквально поедают меня глазами.

— Не кажется ли вам, что каким-то образом это связано с вашей теорией «любовной лихорадки»?

— А вы как думаете?

— Я не думаю. Я всячески увиливаю от этого. Советую и вам поступать так же, — ответил Мерт, надевая пиджак и затягивая галстук.

Она уселась в его вращающемся кресле и кокетливо скрестила стройные ноги.

— Знаете, чем обеспокоены наши коллеги в поликлинике на приеме больных?

— Нет, ничего не слышал об этом, — сказал Мерт.

Она достала из сумочки пилку и занялась своими и без того коротко подстриженными ногтями.

— Из различных отделений к нам идет поток пациентов. Тамошние врачи бессильны поставить диагноз по тем странным симптомам, на которые жалуются больные.

— Вы правы. Я заметил, что в лабораторию поступает огромное количество анализов крови без каких-либо патологических изменений, — припомнил Мерт. — По правде говоря, я не пытался в них разобраться.

— Зато я пыталась, — чуть нахмурившись, сказала Филлис. — Мне кажется, все они там, в поликлинике, с ума посходили, кошмар какой-то.

— А какие симптомы?

— В основном неврологические, — ответила Филлис. — Апатия, отсутствие аппетита, учащенное сердцебиение, холодный пот и рассеянность.

— Почему же они не обращаются в психиатрические больницы?

— Там все переполнено. Психиатры присылают своих пациентов к нам.

— Возраст больных?

— От мала до велика. С вашего разрешения я бы поработала немного над различными образцами крови.

— Очередная теория? — саркастически спросил Мерт.

— Да. Так разрешите, я попробую?

Мерт поправил перед зеркалом соломенную шляпу и с удивлением заметил, что ноздри его правильного носа подрагивают.

— После трех часов дня вы вольны располагать своим временем как угодно. Если вам не жаль собственной диссертации, меня это не касается.

Он направился к двери и, уже открывая ее, вдруг осознал, что ему не ответили. Он оглянулся: Филлис сидела в профиль к нему, ее вытянутое в длину тело держалось на трех точках: ноги в туфлях на непрофессионально высоких каблуках упирались в кромку линолеума, спиной она едва касалась краешка кресла, а голова откинулась на его спинку. Она затянулась длинной сигаретой с фильтром и пустила дым в потолок.

— Фью-ю, — произнесла она.

При этом ее плоский живот как бы подпрыгнул, а вместе с ним качнулась и пышная грудь, обтянутая мягким изумрудно-зеленым жакетом.

— Спокойной ночи! — сказал Мерт, быстро закрывая за собой дверь. Он вдруг почувствовал острую боль в груди, но тут же решил, что это просто зов плоти — такое он испытал, пожалуй, впервые за последние полтора десятка лет.


До спортивного клуба, в котором он занимал трехкомнатную квартиру, Мерт добрался на такси. Двадцатиэтажное здание клуба с полным правом можно было назвать цитаделью мужчин — женщинам вход воспрещался, — и в последнее время доктор испытывал удивительное облегчение, когда входил в вестибюль и оставлял за спиной суетный мир с его извечными проблемами столкновения полов.

Небольшой, но пышный холл сегодня, казалось, вымер. Из-за стойки Крамбли, портье, передал Мерту ключи от квартиры и с глубоким вздохом вернулся к цветной фотографии в «Эсквайер»: там во весь разворот журнала распласталась роскошная блондинка. Однако на лице Крамбли не было сального выражения, с которым он обычно рассматривал подобные «произведения искусства»: глаза у него блестели, он часто дышал, и, не знай доктор Мерт циничного, беспринципного характера этого человека, он готов был поклясться, что Крамбли влюблен.

Поднявшись к себе, Мерт переобулся в кеды, надел спортивный костюм и спустился на лифте в гимнастический зал. Три раза в неделю он подвергал себя все видам истязаний на брусьях, кольцах и гимнастическом коне, карабкался по канату, бегал двадцать кругов по беговой дорожке вокруг веранды. Потом споласкивался под душем, нырял в бассейн и отправлялся в оздоровительный пункт, на массаж и кварц.

Сегодня все эти процедуры он принимал в полном одиночестве. Пока Чарли, светлоголовый, крепко сбитый массажист, молотил и гладил его мышцы, Мерт вслух размышлял об ослабевающем интересе членов клуба к спорту.

— В чем дело, Чарли, мы, кажется, теряем своих людей?

— Это вы к тому, что здесь мертвечиной попахивает? — спросил Чарли. — Но, если верить Крамбли, все на своих местах. Просто ребята забросили гимнастику. Не могу понять почему, док. Даже летом никогда не бывало такого.

Восприняв все пытки, какие он был способен вынести, Мерт от массажиста отправился на кварц, завел контрольные часы и улегся на один из топчанов, покрытых бумагой. Надев темные очки, он с благодарностью подумал, что ему нет нужды загорать на пляже, терпеть присутствие нахальных женщин, которые стали бы бросать ему в лицо горсти песку, жадно пожирали бы глазами его стройные ноги и попытались бы привлечь к себе его внимание.

Приятный чистый запах озона, тепло рефлекторов расслабили его, и он задремал. Ему приснилось, будто он слышит, как кто-то вошел в комнату и лег на соседний топчан. Когда он поднял голову, чтобы посмотреть на вошедшего, его поразило, что это была его ассистентка, доктор Филлис Саттон: как и Мерт, она лежала под ультрафиолетовой лампой в одних резиновых сандалиях и темных очках.

Контрольные часы пробудили его от волнующих сновидений. Он был весь в поту, пришлось снова принять душ, холодный и под полным напором, — и только так он смог прийти в себя от шока, вызванного подсознательной деятельностью мозга.

Завернувшись в халат, Мерт вернулся к себе, чтобы переодеться к ужину. Доставая из бумажного пакета чистую рубашку, он поймал себя на мысли о том, сколько лет может быть Филлис Саттон. Двадцать восемь? Тридцать? Выглядела она моложе, но работать над диссертацией, чтобы получить профессию патологоанатома, она имела право только этот, последний год. Значит, с начала учебы в колледже и ординатуре прошло свыше одиннадцати лет. Она, пожалуй, милое создание, но далеко не ребенок.

Мерт собрался было позвонить ей и пригласить поужинать, но прежде решил проверить, как отреагирует его организм на эту мысль. Пульс перевалил за сто, дыхание сделалось учащенным, аритмичным. Появились напряжение и боль в диафрагме и слабое жжение в желудке.

Он вспомнил свое недавнее поведение в больнице, сон в клубе и внезапный пот, который прошиб его и от которого он избавился только под уколами холодного душа.

Ему так долго удавалось сохранить обет безбрачия! Что же с ним происходит?..

Он бросил взгляд на видеофон. Всего несколько нажатий кнопки — и он увидит на экране лицо Филлис. И ему вдруг безумно захотелось проделать этот в высшей степени забавный эксперимент. С тех пор как она появилась в больнице, чтобы завершить работу над диссертацией, полгода назад, он изо дня в день видит ее, и вместе с тем именно теперь ему вдруг по какой-то необъяснимой причине захотелось увидеть ее вне рабочей обстановки.

Позвонить ей, назначить свидание, пригласить потанцевать, в конце концов сделать предложение… Да выбрось ты все эти дурацкие мысли из головы!

А что, если она занята? Если откажется с ним идти? А что, если у нее уже есть кто-нибудь другой?

От последней мысли жжение в желудке усилилось, и Мерт закончил свой туалет в состоянии полнейшего уныния. К черту все эти бредни! Сегодня в клубе играют в покер. Если бы он и преуспел в своей затее, разговор с Филлис непременно зашел бы о медицине. Потому-то он так и любил разок в неделю поиграть в карты со своими партнерами — они не были медиками, просто такие же члены клуба, как и он. Хорошо на время отвлечься от своей профессии — это как-то освежает.

Нет, не родилось еще такой женщины, ради которой он пожертвовал бы всем этим.

Он поел в одиночестве, просмотрел газеты, в семь часов сел за карточный стол, сыграл шесть сдач, рассчитался с партнерами и вернулся к себе. В состоянии сильнейшего раздражения нашел домашний телефон Филлис Саттон, четыре раза набирал ее номер — безответно.

Он попытался позвонить в больницу. Она отозвалась из лаборатории только по звуковому каналу, но от звуков ее голоса, от искреннего удивления, прозвучавшего в нем, по телу Мерта побежали мурашки.

— Я… я хотел извиниться за свою грубость, мисс Саттон… Сегодня днем… — с трудом произнес он вдруг пересохшими губами.

Наступило непродолжительное молчание.

— Вы, кажется, пьяны, мистер Мерт? — наконец сказала Филлис.

Он отметил про себя, что она не назвала его Силвестром. Почему, черт возьми, он так ждет хоть малейшего проявления участия с ее стороны?

Он откашлялся.

— Нет, серьезно. Должен признаться, что ваша заинтересованность в проблеме, не относящейся непосредственно к нашей работе, достойна всяческой похвалы и не заслуживает резкости, которую я себе позволил.

— В самом деле? Это следует понимать как разрешение работать над моей теорией в рабочее время?

— Совершенно верно, если только это не помешает основной работе.

Он и сам понимал, что говорит слишком официально, но что поделать — он не был искушен в искусстве светской болтовни.

— Спасибо, — холодно сказала она и повесила трубку.


К счастью, этот краткий разговор снова все расставил по своим местам. Она всего лишь его ассистентка, и ему нет дела до ее женской привлекательности. Пройдет немного времени, и она обретет такую же самостоятельность, как и он. И она так же не склонна отказываться от этого и превращаться просто в женщину, как он — попусту тратить время и силы на приобретение статуса женатого мужчины.

Все с большим наслаждением он помогал ей в разработке ее новой теории и исследовании различных образцов крови. Едва их доставляли в лабораторию, Филлис сразу же сортировала их и на каждую пробирку с фамилией пациента, у которого наблюдались новые, не поддающиеся диагностированию нарушения, наклеивала тонюсенький кусочек желтой ленты.

Получив от лаборантов данные о проценте гемоглобина, наличии сахара в крови и прочих нужных показателях, она тщательно изучала образцы, посвящая исследованиям каждую свободную минуту.

Она без устали центрифугировала, осаждала, окрашивала, фильтровала, пользуясь всеми известными методами исследований. Мерт подписывал ее требования на редкие реактивы и красители, разрешал пользоваться самыми дорогими мелкопористыми фильтрами. Он даже помог ей сбалансировать большую центрифугу для получения максимального числа оборотов.

Он не очень-то надеялся на успех, но считал, что для нее это полезно. Он заставлял ее определять каждый обнаруженный микроорганизм, заучивать все его свойства и только затем решать, может ли он быть причиной необычных симптомов.

Она делала все это без ущерба для своей основной работы. Когда нужно было, она всегда оказывалась на месте: резала, регистрировала, препарировала тончайшие ткани, проверяла срезы, прежде чем передать их Мерту.

За несколько недель она проделала все мыслимые и немыслимые анализы. Однажды после завтрака, воздев руки, она воскликнула: «Nichts da!»[3] — и достала сигарету из глубокого кармана халата.

Он взглянул на нее и отвернулся к окну. Это была слабая попытка удержаться, не дать вернуться сокрушительной эмоциональной буре, которую он уже испытал на себе, когда она только еще приступила к своим исследованиям.

— Это была прекрасная баталия во имя бактериологии, — сказал он. — Вы сохранили фильтраты?

— Конечно. Я что-нибудь упустила?

— Нет, из того, что мы можем сделать здесь, ничего, но в Эбертской промышленной лаборатории есть электронный микроскоп. Что, если сделать микрофотоснимки? Быть может, удастся обнаружить фильтрующийся вирус.

Он знал, что ей известна эта возможность и она просто не решалась попросить его о дополнительных фондах на дорогое оборудование.

— Чудесно! — воскликнула она. — Я боялась заикнуться об этом, но обидно было бы так нерасчетливо разбрасываться нашими безупречными фильтратами.


Прошла неделя, в течение которой правительственная служба здоровья не раз официально заявляла о том, что на человечество, по всей видимости, обрушилась пандемия, которую пока не удается диагностировать. И хотя симптомы, как сообщали сотрудники больниц, не всегда ясно выражены, влияние их на национальную экономику становилось все еерьезнее.

Промышленные и деловые круги отмечали небывалый абсентеизм. Фабричные контролеры и страховые компании неистовствовали: процент несчастных случаев возрос как никогда. Подсчитали и пришли к выводу, что почти у половины населения наблюдаются такие симптомы, как депрессия, рассеянность, бессонница и отсутствие аппетита.

На дорогах участились аварии. Педагогические заведения сообщали о катастрофическом падении дисциплины среди учащихся. Армейские штабы осторожно намекали на все возрастающее число дезертирств и самовольных отлучек.

Психологи и психиатры опубликовали бюллетень, в котором единодушно утверждали: в основе эпидемии лежат нарушения психического характера.

Когда доктор Мерт прочел это заявление, он удивленно поднял брови. Возможно, Филлис Саттон в конечном счете права.

В бюллетене говорилось: «Всем патологоанатомам рекомендуется обратить особое внимание на необычные микроорганизмы, которые они обнаружат в тканях или в жидких средах больных. Обо всех открытиях просим сообщать в национальную Службу здоровья».

Мерт нашел Филлис за микротомом — она заканчивала обработку восковых срезов — и показал ей бюллетень.

— Один — ноль в пользу женской интуиции, — улыбнулся он. — Национальная Служба здоровья готова согласиться с вашей теорией.

— Теперь я жажду увидеть микрофотографии, — ответила Филлис.

Не прошло и двух часов, как посыльный принес пакет, и два врача дружно склонились над фотоснимками. Из восемнадцати посланных Филлис образцов шесть были контрольными — кровь брали у здоровых людей. По ее просьбе каждую пробу крови, в разной степени разведенную, сфотографировали с помощью большого электронного микроскопа.

Когда они сравнивали пробы, Мерт что-то ворчал про себя. «Здоровые» образцы оказались относительно чистыми, если не считать небольшого количества белка. Во всех же других образцах роились какие-то едва заметные живые организмы.

У Филлис округлились глаза.

— Вам не кажется, что это и есть Бацилла Любви?

— Бацилла Любви?

— Вот именно. Ведь и в бюллетене речь идет не о находках психологов. По мнению наших диагностов, симптомы, на которые жалуются больные, больше всего напоминают признаки влюбленности.

— Вы снова возвращаетесь к своей излюбленной «любовной лихорадке»?

— Я никогда с ней не расставалась, — возразила Филлис. — С самого начала мне было ясно, что какой-то микроорганизм вызывает повышенную активность желез внутренней секреции. Эмоциональная неумеренность часто вызывается гиперфункцией желез.

— Разумеется, но и умственная деятельность влияет на железы, иными словами, они взаимодействуют. Как прикажете соотнести результаты? Как вы догадались, что в данном случае виной всему какой-то микроорганизм?

Она пожала плечами.

— Специфика нашей профессии заставила меня сделать это предположение, мне оставалось только доказать его достоверность или убедиться в его ошибочности. Судя по фотографиям, мы, кажется, не ошиблись.

Ее слова прозвучали достаточно деликатно, и Мерту это было приятно. Конечно, до доказательства того, что открытый ими вирус и есть возбудитель болезни, еще далеко, но исследования сами по себе ставили определенную проблему.

Мерт затребовал все микрофотографии из Эбертской промышленной лаборатории — они понадобились ему для того, чтобы подготовить материал для Службы здоровья.


В тот вечер его внимание привлекла передовая статья в газете, которая цитировала правительственный бюллетень. Научный обозреватель предавался рассуждениям на тему: «Врачи подозревают, что эпидемия вызвана Бациллой Любви».

На следующий день к нему явились три репортера с одним вопросом:

— Доктор Мерт, говорят, вы занимаетесь исследованиями Бациллы Любви. Что вы можете сообщить об этом?

Заподозрив, что кто-то из сотрудников Эбертской лаборатории продал им эти сведения, Мерт в гневе вышвырнул репортеров за дверь. Филлис с улыбкой наблюдала, как он захлопывает дверь за последним из них.

— Вам все еще не по душе идея Бациллы Любви? — спросила она.

— Не терплю, когда газетчики суют свой нос куда не следует, — ответил Мерт. — Даже если они и правы.

— Газеты тут ни при чем. Они изголодались по информации. Но мне не совсем понятно ваше желание оставаться в тени, когда ваш вирус может и в самом деле оказаться возбудителем болезни.

— Мой вирус?

— Конечно. Ведь работа проделана под вашим руководством и при вашем непосредственном участии.

— Помилуйте, Фил, ведь всю работу провели вы…

— Не вздумайте упоминать мое имя, — сказала она. — Вы мой руководитель, вы главный патологоанатом больницы, и ваша обязанность защищать меня от прессы. Я не больше вашего хочу, чтобы в моей ванной комнате вдруг появились фельетонисты.

Мерт сдался.

— Против такого аргумента трудно возразить. К тому же может оказаться, что этот вирус всего лишь возбудитель краснухи… Не согласитесь ли вы поужинать сегодня со мной? — неожиданно спросил он.

— Зачем? — она отпасовала ему встречный вопрос, как теннисный мяч. — Сначала ответьте мне — зачем?

Мерт был поражен. Он не мог припомнить, чтобы кто-нибудь в ответ на предложение поужинать вместе отвечал так грубо. Не то чтобы они были большими друзьями, но услышать такое — нет, это уже слишком! Она прямо спрашивает: почему это она должна ужинать с ним. Попробуй объясни, что, его заставило просить ее об этом. Зачем, видите ли!

Мерт пытливо посмотрел на нее, но ее лицо не отражало ничего, кроме спокойного ожидания.

— Ну… зачем обычно мужчина приглашает женщину поужинать с ним? — Он попытался говорить с ней шутливым тоном.

— Вы не какой-нибудь там мужчина, доктор Мерт. И я не какая-то там женщина. Мне нужно, чтобы вы назвали причину, которая побудила вас пригласить меня на ужин. Для чего вам это понадобилось — поговорить как с коллегой или…

— Боже милостивый, доктор Саттон! — Он последовал ее примеру и перешел на официальный тон. — Человек — животное общественное! Мне было бы приятно отужинать в вашем обществе, вот и все! По крайней мере мне так кажется.

Она бросила на него безжалостный взгляд.

— Если разговор пойдет о бейсболе, книгах или бильярде — пожалуйста, я согласна. Если же вы станете говорить о луне, розах и притушенных огнях — ничего не выйдет.

Будто он девушку приглашал на свидание — вот как это выглядело! И его уважение к ее высокому профессиональному мастерству перешло в негодование. В конце концов она ведь женщина, которая к тому же слишком туго подпоясывает халат и носит прозрачные нейлоновые платья. Откуда этот дурацкий протест, стоило ему ненароком дать понять, что он видит в ней женщину? Он чуть было не взял обратно свое приглашение, но в последний момент передумал.

— Назначьте место и тему разговора сами.

Она кивнула.

— Хорошо, в семь я заеду за вами.

Он получил, что хотел — свидание с эмансипированной женщиной, и в течение всего ужина она ни на секунду не позволила ему забыть об этом. Ресторан, на котором она остновила свой выбор, был фешенебельным, но столь же лишенным ореола романтики, как и автобусный парк. Она предпочла пиво коктейлю, рассеянно поковыряла вилкой пятидолларовый бифштекс и разошлась во мнении с официантом по поводу чека.

Только перед самым уходом из ресторана в ней на мгновение проснулась женщина. Мерта буквально пожирала глазами платиновая блондинка, сидевшая через два столика от них. Вдруг, не сказав ни слова своему спутнику, она вскочила, пошатываясь, пробралась к их столику, пробормотала неразборчиво: «Вы тот, кого я ищу всю жизнь», — и влепила мокрый пьяный поцелуй прямо Мерту в рот, прежде чем он успел опомниться.

Ее спутник с многократными извинениями поволок ее на место. В его лице не было ни злости, ни ревности, только глубокая боль.

— Она… она, кажется, не совсем здорова, — сказал он. — Знаете, эта новая… Ну, что теперь у всех… повсюду…

Мерт стер с лица губную помаду и взглянул на Филлис, ожидая встретить сардоническую усмешку, но увидел, что она едва владеет собой.

— Извините, что привела вас сюда, — мрачно сказала она.

— Стоит ли обращать на это внимание, — ответил Мерт. — Вы же слышали, что он сказал. Это теперь повсюду. Или вы боитесь, что я заражусь?

Но Филлис не поддержала его шутливого тона. Она позволила довезти себя до дому и у дверей сухо попрощалась с ним.

Если не считать происшествия с блондинкой и того, как к этому отнеслась Филлис, вечер можно было смело считать пропащим. И эту ледышку он принял за живую, полнокровную женщину! При воспоминании о том, какие мучения он однажды пережил из-за нее, Мерт криво улыбнулся.

Что ж, пусть остается одна, раз она такая мужененавистница.


На следующее утро он председательствовал на научной конференции в Хайдоунской больнице, где сделал доклад о результатах проведенных исследований. Все присутствовавшие были знакомы с бюллетенем Службы здоровья и потому проявили особый интерес к микрофотографиям.

По окончании конференции бактериолог Фелдман и эндокринолог Ститчел изъявили желание принять участие в опытах. Мерт набросал совместную программу действий. Оба ученых согласились заниматься проблемой каждый в своей области.

Конференция отняла много времени, и, вернувшись в лабораторию, Мерт до конца дня едва перекинулся несколькими словами со своей ассистенткой. Когда он уже отмылся и почистил одежду перед уходом, она протянула ему дневной выпуск «Таймс». Там была напечатана небольшая статья под заголовком:

«Местный доктор выделил „Бациллу Любви!“» В статье упоминались его имя, больница, где он работал, и описывался новый вирус.

Он посмотрел на Филлис Саттон:

— Это вы…

— Нет, конечно. Сюда заявились репортеры, но я их выгнала! Я им сказала, что мы медики, а не торговцы табаком.

— Но вашего имени здесь нет, — заметил он, с подозрением глядя на нее.

— Вы подписали отчет Службе здоровья, — объяснила она. — Возможно, утечка информации идет оттуда. — Она ласково коснулась его руки. — Это не ваша вина.

Ее прикосновение сразу остудило его гнев. Но, заметив, что он смотрит на ее руку, она быстро убрала ее.


Последующие дни они были заняты работой по горло. Из Службы здоровья пришло письмо, в котором сообщалось, что отчет и микрофотографии получены, но найденный вирус ни к какой группе отнести не удалось. Как можно было понять из послания, ученые подозревали, что вирус являемся возбудителем новой болезни.

Мерт все больше внимания уделял лабораторным исследованиям вируса. В газетах неизменно появлялись сообщения о проводимой работе — непонятно только, каким образом полученные, — и все в один голос титуловали «Бациллу Любви» вирусом Мерта. Название прижилось, и патологоанатом Мерт неожиданно для себя стал знаменитостью.

Филлис продолжала приписывать ему все заслуги, угрожая переходом в другую лабораторию, если он злоупотребит ее доверием. «Посвящение в рыцари» отнюдь не было для него таким уж неприятным, если не считать досадной назойливости репортеров.

В газетах стали появляться его портреты со старых, бог знает откуда выкопанных фотографий. Администрация больницы не только не чинила ему препятствий, но даже увеличила жалованье и предоставила возможность продолжать исследования. Правительство субсидировало опыты, и работа шла полным ходом.

Направление, разработанное Филлис Саттон в самом начале, нашло широкую поддержку среди медиков. Но распространение информации, содержащейся в отчете Мерта, и новых данных, которым предстояло пройти проверку в других лабораториях, потребовало дополнительного времени.

В больницу стали прибывать все новые клетки с подопытными животными и все новые специалисты-медики. Эбертская промышленная лаборатория, сожалея об утечке первичной информации, предоставила в распоряжение Мерта свой электронный микроскоп. В помощь бактериологу Фелдману, который разрабатывал методы ослабления вируса, Мерт пригласил еще и токсиколога.

Когда Фелдман обнаружил, что вирус можно выращивать в специальной среде, Ститчел и три психолога из университета начали прививать вирус обезьянам.

А двенадцатого сентября тысяча девятьсот восемьдесят первого года доктор Силвестр Мерт стал жертвой вируса, который носил его имя.


Он плохо спал. И проснулся, чувствуя себя опустошенным. Его первая горькая мысль была о Филлис: сегодня утром ее в больнице не будет. Он послал ее в Эбертскую лабораторию подготовить заметки о том, как продвигается их работа над вирусом.

Эта мысль терзала его, пока он брился, одевался, завтракал.

Полдня он потратил на то, что смотрел то на часы, то на дверь, пока ему не удалось вырваться из когтей отчаяния и трезво оцевить свои переживания.

Не помощи ее не хватало Мерту — теперь в его распоряжении было много помощников. Ему просто необходимо было видеть ее, слышать ее голос и деятельный стук ее каблучков в своей лаборатории.

«Ну вот, опять», — подумал он и вскочил с места. Все было точно так, как в тот дурацкий вечер, когда он позволил себе расслабиться, только теперь гораздо сильнее. Жжение в животе причиняло физическую боль. Он поймал себя на том, что дышит, как отчаявшийся поэт, и с ненавистью смотрел на дверь, в которую она имела полное право не войти.

Когда в половине двенадцатого ее все еще не было, а он не смог заставить себя притронуться к завтраку, он понял, что заболел.

Мерт подхватил вирус Мерта!

Что же теперь делать? Разве легче от того, что знаешь причину болезни? «Лучше уж быть последним дураком, — подумал он. — Нужно держать себя в руках, иначе совсем отпугнешь ее».

При мысли о том, что она может покинуть его навсегда, Мерт почувствовал, будто кто-то тупой пилой прошелся по его диафрагме. Он бросил вилку на тарелку с салатом и вышел.

У себя в кабинете он смешал тридцать граммов чистого спирта с водой и с жадностью проглотил смесь. Зловещие признаки ослабли, и он решительно набросился на работу.

Когда ни с чем не сравнимый звук ее шагов достиг наконец двери его кабинета, Мерт даже не поднял головы от микроскопа.

— Ну, как там у них дела? — пробурчал он.

— Очень уж все медленно, — ответила она, бросая на стол свои заметки. — Исследования сульфосоединений где-то на полпути. Результатов пока нет.

От сознания, что она снова рядом, ему стало настолько легко, что он испугался. Но его порадовала собственная выдержка: ведь он даже головы не поднял и не взглянул на нее,

— Силвестр, — раздайся у него за спиной ее голос, — если можно, не посылайте меня больше туда.

— Почему?

— Потому… потому что мне не хватает… — нежно произнесла она и положила руки ему на плечо. Его как током пронизало. Он застыл.

— Не прикасайтесь! — резко сказал он.

Он видел ее смутное отражение в окне. Она отступила на шаг.

— Что случилось, Силвестр?

Он попытался подавить смятение в душе, сослаться на то, что у него отрегулирован микроскоп… Но не сделал этого. Он повернулся к ней лицом и ровным голосом произнес:

— Я подцепил вирус. И причина моей болезни — или проявление моих разыгравшихся желез, если вам угодно, — вы!

— О дорогой! А не та блондинка из ресторана?.. — Фил побледнела, но тут же взяла себя в руки. — Вы хотите, чтобы я ушла?

— Да нет же, черт побери! Это только усилит недомогание. Оставайтесь здесь и… и будьте самой собой! Если я трону вас хоть пальцем, дайте мне хорошенько по рукам.

— Вы сделали анализ крови?

— Это ни к чему. У меня все симпт…

Он замолчал, поняв вдруг, что наобум сослался на вирус как причину его чувств. Ведь клинически пока ничего не доказано. Он медленно закатал рукав выше локтя, смочил марлю спиртом и протер вену.

— Ну, Фил, вы же доктор. Приготовьте шприц.


К вечеру Мерту стало понятно, почему так возросло количество несчастных случаев на производстве, откуда проистекают абсентеизм и все остальные социальные проявления эпидемии.

Филлис Саттон не выходила у него из головы. Он умышленно старался не смотреть на нее. Но каждое ее движение, нежная кожа и форма руки, которой она передавала ему образцы, ее фигура — все стояло перед его внутренним взором.

Стоило ей выйти из комнаты, как он старался представить себе, чем она сейчас занята, и с нетерпением ждал ее возвращения. Нельзя сказать, чтобы ему трудно было держать себя в руках, — нет, с этим он справлялся сравнительно легко. Для этого требовалось только тщательно обдумывать каждое слово, обращенное к ней, следить за интонацией, садиться к ней спиной, чтобы не поддаваться искушению видеть ее профиль, соблазнительный изгиб ее тела, туго перетянутую пояском талию.

Работа отвлекала его от мрачных мыслей, но когда он возвратился к себе в клуб, уныние навалилось на него, словно осенний густой туман. Он зашел в бар и заказал двойное виски. Лысый бармен Керли с любопытством взглянул на него.

— Много работы в больнице в эти дни, док? — спросил он. Мерт позавидовал умиротворенному выражению его лица.

— Очень много, — сказал он. — Впрочем, и вам, верно, достается. Сейчас многие топят свое горе в вине, а?

Керли посмотрел на часы.

— И не говорите! Через полчаса здесь яблоку негде будет упасть. Из-за этой эпидемии, если только с ней не справятся в ближайшее время, все подвалы опустеют.

— А что, вино помогает?

— Да, говорят, помогает. Подумать только: почти каждый влюблен, и все не в того, в кого хотел бы… Такого раньше не бывало. Ну, не все, конечно. Вот моя жена, к примеру, тоже подхватила эту заразу, но влюбилась-то она в меня. А могло быть хуже.

— Как это?

Мерт с интересом взглянул на бармена.

— И то сказать, для бедной женщины даже собственного мужа любить плохо. Это я о ревности. Пока меня нет, она сидит дома и каждую минуту думает, верен ли я ей еще. Звонит мне по шесть раз в смену. Я не решаюсь позвать ее куда-нибудь! Как только она заметит какую-нибудь женщину, вся из себя выходит. Кэти чертовски славная женушка, всегда такой была, вот я и терплю. И так почти со всеми парами. Некоторым мужьям это надоедает, и они начинают смотреть на сторону. Вот тут-то бацилла их и подстерегает, оглянуться не успеешь, как уже секретарша…

— Но и не их это вина, — горячо возразил Мерт.

— А я и не говорю, — пожал плечами Керли, — хотя многие с этим не считаются. Знаете Питера, что прислуживает у нас в лифте? Так вот, он и его жена, оба заразились. Одно время все вроде бы было хорошо, но потом оба, по-моему, спятили, стали сводить друг с другом счеты. И теперь им невмоготу быть вместе, но и расстаться они не могут. Бедняга Питер сегодня три раза проскакивал в подвал, пришлось вытаскивать его из шахты. Мистер Джонсон грозится уволить его, если найдет другого боя.

Мерт был поражен. Раньше он полагал, что все несчастья идут от неразделенной любви, как это случилось с ним самим, а выходит, болезнь и взаимную любовь превращает в мучение. Неутолимая страсть и ревность — рифы, которые подстерегают почти все супружеские пары, так стоит ли удивляться, что не только бюро бракосочетаний не справляются с работой, но и суды переполнены бракоразводными процессами.

Размышления о бедах, подстерегающих человечество, на время отвлекли Мерта от собственной беды, но, стоило ему осушить еще стакан двойного виски и подняться к себе, и им тотчас овладело уныние. Желание позвонить Филлис переполняло его, но он знал, что телефонный разговор ему не поможет. Он не стал звонить, оделся и спустился в ресторан. Клуб гордился своим шеф-поваром, но сегодня еда по вкусу напоминала Мерту клейстер.

Чуть погодя он направился в бар и основательно напился. И все же алкоголь не помог — чтобы уснуть, ему пришлось принять снотворное.


Пробудил его от пьяного оцепенения часов в десять утра надрывный звонок. Звонила Филлис Саттон. Лицо ее на экране видеофона выражало глубокое беспокойство.

— Что с вами, Силвестр?

Какое-то время над всеми его чувствами возобладало желание опохмелиться, но вскоре он сумел взять себя в руки.

— Доброе утро! Ну, и хорош же я, — сконфуженно произнес он.

— У Ститчела и нового токсиколога, кажется, есть кое-какие новости, — сказала Филдис.

— И у меня тоже. Алкоголь — это не решение проблемы, можете мне поверить.

— Но послушайте, новости важные. Ваше предположение относительно сульфосоединений, по-видимому, себя оправдывает.

— Я сейчас приеду, — сказал он, — вот только избавлюсь от головной боли, а заодно и от головы.

— Спускайтесь сразу в виварий, я встречу вас там.

Мысль о лекарстве, которое может принести ему облегчение, мгновенно избавила его от тяжкого похмелья. Он быстро оделся и даже заставил себя выпить чашечку кофе с гренками.

Придя в больницу, Мерт поспешил в виварий, расположенный в подвале, где его уже ждали Филлис, токсиколог Питерсон и Фелдман. Они провели его к животным. С первого взгляда на контрольные клетки Мерт понял, что у привитых, но не подвергавшихся лечению обезьян все оставалось по-прежнему. Самцы и самки сидели попарно в жалких позах, терлись головами, повизгивали. Каждая пара с подозрением взирала на соседнюю. От этой безутешности, от жалкого вида обезьян у Мерта болезненно сжалось сердце.

Но в клетке, к которой он подошел, сидели совершенно здоровые животные. Обезьяны с удовольствием ели и играли. Фелдман ухмыльнулся;

— Хотел попробовать новые производные, Силвестр, но вы правильно наметили сульфосоединения.

Мерт уставился на клетку покрасневшими глазами.

— Вот уж не думал, что вам удастся добиться таких результатов.

— Но почему же, я вчера принесла вам замет… -

Филлис замолчала, понимающе глядя на него.

— Никогда не видел, чтобы лекарство так быстро действовало. И пока — никаких побочных явлений! — воскликнул Питерсон.

— Очевидно, оно абсорбируется непосредственно железами, — объяснил Фелдман. — Вряд ли за такой короткий срок количество вирусов в организме могло существенно понизиться.

Мерт пробормотал слова поздравления, повернулся и вышел. Филлис последовала за ним.

— Принесите мне лекарство и записи о введенных дозах, — сказал он, войдя в кабинет.

— Конечно, — сказала она. — Но почему вы не спросите себя сначала: «Доктор Мерт, а стоит ли испытывать это лекарство на себе?»

— А почему бы и нет? — грубо бросил он.

— Но ведь мы еще не знаем, не опасно ли оно, и когда еще узнаем, — возразила она, с испугом глядя на него.

— У нас нет времени. Заболевают люди. Болезнь заразная.

Мерт сознавал, что слова его звучат неубедительно. Он понимал, что под угрозой его будущее, и Филлис, по-видимому, пытается защитить его от него самого.

Но она не пыталась. На лице ее вдруг появилось выражение сочувствия и еще чего-то, чему он боялся дать определение.

— Я сейчас вернусь, — сказала она.

Голова у него стала такой тяжелой, что, казалось, ушла в плечи. Он едва сдержался, чтобы не последовать за Филлис.

Она вернулась через несколько минут, держа в руках небольшую бутыль со стеклянной пробкой. Бутыль наполовину была наполнена молочно-белой жидкостью.

— Принимать внутрь? — спросил он.

Она кивнула:

— Обезьянам прописано пятнадцать кубиков.

Она достала из стеклянного шкафчика стаканчик и мензурку и поставила перед ним. Он отмерил пятьдесят кубиков в мензурку и перелил в стаканчик.

— Как они его назвали? — спросил он.

— Сульфатетрадин. Пока испытана только одна серия. Заключения психологов еще нет. Единственно, что удалось установить Питерсону: лекарство подавляет вирус в культуре. Поэтому его действие испытали на обезьянах.

Мерт поднес стаканчик ко рту. Это было против всех правил медицины. Его удивило, что Филлис молча позволила ему проглотить белую, как мел, жидкость. Послышался звон стекла. Обернувшись, он увидел, что Филлис подносит к губам мензурку с сульфатетрадином.

— Что вы делаете? — вскричал Мерт. — Нам совсем не нужен контрольный экземпляр!

— Я не контрольный, — мягко возразила Филлис, вытирая губы. — Вот уже несколько месяцев, как меня поразил этот же вирус.

Он уставился на нее, не веря своим ушам.

— Откуда вы знаете?

— Для одного из самых первых анализов я взяла собственную кровь, — ответила она. — Вы видели этот анализ. Один из двенадцати положительных.

— Но симптомы… у вас же не было и признаков…

— Благодарю вас, — сказала Филлис. — Я чуть не выдала себя вчера, но вы не заметили. Ведь это вы были предметом моей мании, и когда вы сказали, что и вы тоже…

— Вашим предметом! — Мерт уронил стаканчик, и тот разбился вдребезги. — Так вы влюбились в меня?

У нее бессильно опустились руки и на глазах выступили слезы.

— Влюбилась еще до того, как занялась анализами крови — из-за болезни или так, не знаю.

Он подошел и обнял ее.

— Фил, Фил, почему же ты молчала?

Она страстно прильнула к его губам, ее ногти глубоко впились в его плечи. Он еще крепче прижал ее к себе, стремясь заполнить пустоту в себе, которая, казалось, была огромной, как Вселенная. Сознание ее любви, ощущение ее напрягшегося тела на долгий миг рассеяли холодное одиночество.

Они задохнулись от поцелуя.

Но он не принес облегчения. Это было похоже на зуд от укуса насекомого: раздираешь ногтями укушенное место, но это помогает ненадолго, остаются кровоточащие раны и еще больший зуд, чем раньше. От этого недуга не спасет и брак: вспомните Питера из клуба. Питер и его жена любят друг друга — и несчастны до бесконечности. Это не любовь. Это проклятый вирус. Но доказывать ей было все равно, что сопротивляться закону всемирного тяготения!

Он пробовал уговорить ее, по она ничего не понимала. Чудовищной была ее выдержка, но теперь, когда плотину сдержанности прорвало, ничто не могло остановить потока ее чувственности. Да и он не мог поверить, что только по недоразумению отказывался от такого изумительного дара. Он проклинал годы своей холостяцкой жизни. Впустую потратить, потерять столько времени!..

До ее квартиры они добрались только к шести часам. Несколько часов они провели в бюро бракосочетаний. Там, держась за руки, словно студенты-первокурсники, они ждали появления судьи, не сводили глаз друг с друга, пили эликсир обожания с неутолимой жаждой…


Первой очнулась Филлис. После церемонии, в машине, она освободилась из его крепких объятий и отерла влажный лоб.

А когда в лифте и Мерт почувствовал облегчение, он решил, что напряжение затянувшейся страсти утомило их обоих.

Вставляя в скважину ключ, Филлис с изумлением взглянула на него.

— Ты знаешь, я проголодалась. Я просто умираю от голода… Впервые за много времени.

Мерт почувствовал, что и его желудок сжали прозаические голодные спазмы.

— Надо было где-нибудь перекусить, — сказал он и вспомнил, что они даже не завтракали.

— Бифштексы! У меня же есть отличные бифштексы в холодильнике! — воскликнула Филлис.

Они сбросили пальто, и она провела его в маленькую кухоньку.

— Собирай-ка на стол. Через пять минут ужин будет готов.

Надев фартук, она достала из холодильника мясо и картофель, бросила их в скороварку и включила таймер. Через полторы минуты она высыпала из целлофанового мешка в салатницу готовый салат.

— Можно начинать. Кофе будет готов через минуту.

Некоторое время в полном молчании они жадно поглощали мясо, сидя лицом к лицу в уютной кухоньке. Мерт уже давно не испытывал такого блаженства от еды. Да и его жена ела с неменьшим аппетитом.

Жена! Эта мысль буквально сразила его.

Глаза их встретились, и он понял, что и она подумала о том же.

Супьфатетрадин!

Забыв про голод, он отставил тарелку. Она последовала его примеру. Они пили горячий кофе и не сводили друг с друга глаз.

Первой прервала молчание Филлис.

— Я… чувствую себя лучше, — сказала она.

— Я тоже.

— То есть… я хочу сказать, совсем иначе…

Он вглядывался в ее лицо. Оно неуловимо изменилось. Теперь, когда с него спало напряжение, губы потеряли жесткость, а глаза приветливо засветились, оно было прекрасно.

И на душе у Мерта стало легко и приятно, как бывает при виде прекрасной картины или великолепного заката. Спокойное, разумное согласие, установившееся между ними, вытеснило физическое влечение, которое ранее они испытывали друг к другу. Они по-деловому обсудили гипоадреналиновый эффект и все, что перечувствовали, и подивились, что не испытывают никаких неприятных последствий. Это позволило им сделать вывод, что сульфатетрадин, по крайней мере на начальной стадии болезни, оказывает удивительное воздействие. Мерт полагал, что ему следует вернуться в больницу и, не откладывая дела в долгий ящик, подготовить отчет.

Филлис согласилась с ним и предложила свои услуги, но он сказал, что ей лучше выспаться — завтра будет сумасшедший день.

Он потратил на составление отчета четыре часа, после чего вызвал такси и, не задумываясь, назвал адрес своего клуба. И только в постели вспомнил, что это его первая брачная ночь.

На следующий день по обоюдному согласию супругов брак был расторгнут.


Фелдман и Питерсон принимали поздравления по поводу вновь открытого лекарства, но, узнав, что Мерт решился испытать его на себе, пришли в ужас. Филлис по обыкновению настояла на том, чтобы ее имя в отчете не упоминалось.

После недели тщательного наблюдения одну из подопытных обезьян усыпили, и армия гистологов принялась кропотливо исследовать умершее животное. В его крови, как и в крови Мерта, они не обнаружили ни одного вируса. Не было отмечено также никаких побочных явлений. Вскоре Служба здоровья опубликовала результаты вскрытия.

Это случилось в канун рождества. Именно в тот день доктор Силвестр Мерт впервые обратил внимание на приближение новой волны симптомов — рецидива эпидемии или иной инфекции? — он затруднялся сказать. Последние недели пролетели незаметно; как признанный знаток вируса Мерта, он был так загружен, что подумать о собственном существовании ему было просто некогда.

К тому времени сульфатетрадин получил признание как единственное средство против всеобщего бедствия, было налажено его массовое производство: им снабжали все больницы в других странах. Пресса с необыкновенным единодушием приписывала доктору Мерту честь открытия вируса и объявляла его исцелителем рода человеческого. Он стал национальным героем…

Грозные признаки болезни появились к концу дня, когда Филлис Саттон собралась домой. Уже в дверях она обернулась к нему и с необыкновенно теплой улыбкой сказала:

— Счастливого рождества, доктор!

Он помахал ей рукой, а когда за ней закрылась дверь лаборатории, почувствовал, что задыхается. Снова появилось жжение в груди, но вскоре улеглось, и он отбросил всякую мысль о возможном заболевании.

…Такси, в котором он сидел, с трудом пробивалось по переполненным улицам. Близилось время закрытия магазинов, и люди торопились закупить последние рождественские подарки. Наконец машина окончательно завязла в заторе. До клуба оставалось каких-нибудь несколько кварталов, Мерт расплатился с шофером и пошел пешком.

Частью его холостяцкой стратегии было неизменное пренебрежение к рождеству и другим сентиментальным праздникам, когда его независимость подвергалась особенно яростным атакам одиночества. Но сейчас просто невозможно было не замечать легких снежинок, шумной предпраздничной толпы с пакетами в руках и Санта-Клаусов с их звонкими колокольчиками.

Мерт вдруг поймал себя на том, что заглядывает в празднично убранные витрины магазинов.

Его внимание привлекло мерцающее, едва видимое нейлоновое одеяние, в которое был облачен манекен.

Мысли его вернулись к Филлис, и по какому-то наитию он зашел в магазин и купил приглянувшуюся вещь. Продавцу пришлось наугад подобрать нужный размер. Выйдя на улицу, Мерт долго рассматривал завернутый в прозрачную бумагу сверток и неожиданно вновь почувствовал дрожь в ногах и знакомую боль в сердце.

Рецидив!

Три грязных квартала он одолел пешком, прежде чем нашел такси. Он назвал шоферу адрес Филлис Саттон и откинулся на спинку сиденья, чувствуя, как его одолевает слабость. Что, если Филлис нет дома? Ведь сегодня канун рождества. Возможно, она встречает праздник в кругу друзей или родных.

Но Филлис оказалась дома. На его нетерпеливый звонок она открыла дверь, и ее глаза засияли.

— Силвестр! — воскликнула она. — Доброго рождества! А это мне? — И она показала на пакет, который он рассеянно сжимал в руке.

— Доброго рождества, черт бы его побрал! — удрученно сказал он. — Я пришел предупредить тебя, что возможен рецидив. Я мучаюсь с самого утра.

Она втащила его в комнату, заставила снять пальто и усадила на диван, прежде чем до нее дошел смысл его слов. В комнате было уютно, возле окна стояла небольшая нарядная елка.

Повесив пальто, она вернулась из передней и села рядом с ним.

— Видишь, что я купил — по глупости, — он ткнул пальцем в пакет у нее на коленях. — Вот как оно получается.

Она развернула сверток и искоса взглянула на Мерта.

— Я увидел его в витрине, — продолжал он с горечью. — Вспомнил о тебе, и с той минуты все началось. Я пытался обмануть себя — это, мол, знак уважения к тебе, и только, но симптомы почти не оставляли сомнения, что болезнь вернулась.

Филлис, по-видимому, не собиралась принимать сказанное им всерьез. На губах ее играла улыбка — бессмысленная, как ему показалось, настолько бессмысленная, что он с трудом удержался от поцелуя.

— Ну неужели ты не понимаешь, что все это значит? — спросил он. — Какой удар для Питерсона и Фелдмана! Сульфатетрадин откладывается в железах внутренней секреции, поэтому мы не имеем права давать больному повторную дозу. Рецидив у меня означает, что придется все начинать сначала!

— Подумайте хорошенько, доктор Мерт! Прошу вас, подумайте.

Филлис умоляющими глазами смотрела на него.

— О чем?

— Если сульфатетрадин откладывается в железах, его противодействие вирусу продолжается. Каким же образом вы снова могли заболеть?

Он до боли в руках сдерживался, чтобы не обнять ее и тем самым не показать «каким образом».

— Не знаю. Единственное, в чем я уверен, это в своих чувствах. По-моему, на сей раз мне даже хуже, чем прежде, потому что…

— Знаю, — сказала Филлис и решительно шагнула к нему. — У меня рецидив начался в прошлый вторник, когда я купила тебе галстук к рождеству. Я сразу же послала кровь на анализ в Эбертскую лабораторию. И знаешь, какой результат?

— Какой? — как в тумане, спросил Мерт.

— Отрицательный! У меня не оказалось вируса Мерта. Зато у меня оказался сам Мерт.

Она обняла его и положила голову ему на плечо.

Загрузка...