Медсестра Лёля Алдынхереловна Кок-оол поставила рюкзак возле ног и принялась выкладывать из него на стол всякие необходимые вещи. Плащ, сшитый из шкуры домашней козы Чеди Кижи, имя которой по-русски означает Чертов Подарок; две вырезанные из лиственницы небольшие фигурки воронов-разведчиков – ийн кара кускун; пластиковую литровую ёмкость с выдохшимся лимонадом «Ситро», купленную на Московском вокзале, на треть отпитую; связку медных трубок конгуралар – дудок-свирелей, – и горсть маленьких колокольчиков конгулдуурлар; несколько пачек крепких сигарет «Забайкальские» из личного запаса Шамбордая Михайловича Лапшицкого и элдик – вышитый кисет из парчи, куда следовало пересыпать сигаретный табак, когда настанет благоприятное время; кольца, ленты и ленточки различной длины и происхождения: какие-то – меховые, из шкуры, содранной с рысьей лапы, – какие-то – просто полоски ткани – синей, красной и белой; сибирские гостинцы для стариков, у которых остановилась: скляночку яркой мази из облепихи и кедровые орешки в коробках, в одной – в сахаре, в другой – в шоколаде; банку с квашенной чилибухою – для отгона волков и приманивания бобров, карих и рыжих; еще несколько мешочков с отлепом – вымятой мелкой стружкой, которая заготавливается зимой из мерзлой лиственничной древесины. Назначение ее было простое – стружка заменяла прокладки, на которые, во-первых, денег не напасешься, а во-вторых, с точки зрения гигиены, всё природное, испытанное веками – привычнее и надежнее покупного.
– Аа-ыа-ы, е-ээи-е,
Аы-аы-а, оа-ые-е…
– напевала она вполголоса, вытаскивая походный бубен и колотушку, а следом и головной убор, украшенный орлиными перьями и сточенными зубами марала, нанизанными на нитку из сухожилий.
Окна комнаты, где она временно поселилась, выходили на шумный сад, в народе называемый Палевским. Сад невзрачным своим лицом (если можно так говорить о саде) глядел на длинную опасную магистраль, названную в честь известного русского покорителя Арктики Георгия Яковлевича Седова (1877–1914); боковыми же сторонами сад выходил на недорощенный проспект Елизарова, бывший Палевский, и на две тихие, небольшие улочки: Пинегина и Ольги Берггольц.
Лёля поселилась на квартире у стариков Нетаевых, Веры Игнатьевны и Василия Тимофеевича, у которых в былые годы останавливался учитель ее, Шамбордай, когда наездами бывал в Ленинграде. Старики были люди добрые, жили небогато, но чисто, с расспросами приставали мало, и Лёлю это вполне устраивало.
Основные вещи, необходимые для Ванечкиного лечения, Лёля привезла с собой из Сибири, но некоторые, не менее нужные, следовало найти на месте. Например, змей, которых требовалось не много не мало, а восемнадцать. Можно было, в общем-то, обойтись и лентами, разрисованными змеиной символикой, но учитель ей всегда говорил, что главная сила в подлиннике, а копия, какой бы точной и умелой она ни была, содержит лишь отпечаток силы, которого при сильном противнике наверняка окажется недостаточно, чтобы выйти победителем в поединке.
В дверь тихонечко постучали.
– Вера Игнатьевна, вы? – Медсестра Лёля отложила в сторону свой лекарский инвентарь и повернулась от стола к двери.
– Я, Лёлинька. Чай вскипел, пойдем почаюем.
Седая хозяйкина голова заглянула в комнатку квартирантки.
– Ой, страсти какие! – кивнула она на оперенный черными орлиными перьями головной убор. – Я, когда Михалыч-то в первый раз эту свою трихомудию из чемодана достал да к голове-то своей примерил, ночь потом не спала, ворочалась, всё рыба мне какая-то снилась, как она у меня в брюхе сидит да наружу через мой пуп выглядывает. Чур меня, чур, пойдем, не то чай простынет.
– А это, Вера Игнатьевна, вам и вашему супругу мазь и гостинцы. – Медсестра Лёля взяла склянку и коробки с орешками и отдала хозяйке.
Та всплеснула руками, взяла, повернулась и понесла на кухню.
– Только от чужих людей добра и дождешься, – доносился уже оттуда ее ломкий, с хрипотцой голос, – а от своего-то чугрея и эскимо на палочке, как Брежнев умер, ни разу с тех пор не видела. Ты когда мне последний раз конфет подушечек покупал? Год уже прошел? Или два? И то – сахару тогда не было, на самогонку конфеты брал, вот твоей старухе и перепало.
– Ты, Вера Игнатьевна, говори да не заговаривайся, – волновался невидимый из Лёлиной комнаты Василий Тимофеевич, хозяйкин супруг. – Кто тебе мороженое крем-брюле покупал в позатот четверг, забыла? А триста грамм халвы в воскресенье?
– Ты еще лавровый лист и укроп вспомни, когда мы осенью помидоры мариновали. Ишь чего выдумал – халвой меня попрекать…
В кухню на легких ножках вошла маленькая Медсестра Лёля. На ней был шелковый расшитый халат и в волосах изумрудный гребень в виде быстрой летучей рыбки. Хозяйка Вера Игнатьевна разлила по чашкам пахучий индийский чай и поставила блюдце с сушками. Коробки с гостинцами из Сибири хозяйка к чаю не подала, не увидела в этом надобности.
На кухне, кроме хозяина и хозяйки, присутствовал также их близкий родственник, тридцатилетний молодой человек приятной, но весьма помятой наружности. Это был муж дочери родной сестры Веры Игнатьевны, Парасковьи Игнатьевны, проживавшей в поселке Хвойная Новгородской области. Муж сестриной дочери находился в Питере по работе, повышал свою квалификацию сварщика, обучаясь на соответствующих курсах при заводе имени Котлякова, и чуть ли не каждый день приходил к старикам на обед, плавно переходящий в ужин, а иногда оставался и ночевать, прихватывая заодно и завтрак.
– Сушки не жалейте, берите, – суетился супруг хозяйки, стараясь не показаться негостеприимным и не ударить лицом в грязь перед заезжей сибирской гостьей. – Сушка свежая, сегодняшняя, это я в магазин при хлебозаводе езжу, там дешевле, потому что своя продукция. Сушка, – хозяин загадочно поднял вверх палец, – она любит, когда ее с чаем-то. Вот лимон, кладите лимон. Я их резаными беру, в стекляшке. Так-то они вкусные, хоть и резаные. Это, где бок помят или с плесенью, отрезают, а внутри оно цельное, не помятое. Игнатьевна! – позвал он отвернувшуюся к плите хозяйку. – Ну, а может, того-сь? По рюмочке? Из самой Сибири к нам человек приехал, с морозов…
– Да тебе что с морозов, что не с морозов, главное – повод чтоб. Да и какое тебе по рюмочке-то, рассмешил. Тебе ж как капля на зуб попала, так меньше чем поллитрой не обойдешься, а после будешь спать на горшке, людям настроение портить.
– Вот же ведь, етить твою, женщина! Ей слово, она – четыре. – Супруг печально развел руками: мол, и рад бы угостить человека, да разве эту бабу проймешь с её-то разъетитским характером.
Хрустнув хозяйской сушкой в разговор вступил муж сестриной дочери.
– А вот, – прихлебнув из чашки, начал он после короткой заминки, – говорят, что есть в Сибири такой народ, что бабы в этом народе у мужиков ищут вшей ощупью, а после, когда найдут, едят их, ну вроде как эти сушки? Правда это или так, брешут? – Он внимательно уставился на Медсестру Лёлю.
Та подула на обжигающий чай, и туманная змейка пара изогнулась немым вопросом, затем медленно растаяла над столом. Гостьины оленьи глаза наполнились звенящим весельем. Она сказала:
– В Сибири много чего особенного. Рыбу у нас и ту добывают мордами, а медведи вместе с коровами на лугах пасутся. А народ такой, про который вы спрашиваете, живет около Чукотского носа, их у нас носоедами называют, пыегооурта, по-ихнему, это потому, что они живых людей ловят, им носы разбивают и кровь сосут, пока теплая.
– Вот ведь етить твою! – восторженно выматерился хозяин. – Прямо так и сосут? Пока теплая?
Лёля носом уткнулась в чай, дыша его терпковатой свежестью. Узкими смоляными бровками она сделала легкий взмах, затем брови опустились на место.
– Каких только иродов Господь на земле ни терпит, – наморщившись, сказала хозяйка. – Вон чеченцы чего с нашими людьми делают, глядеть телевизор страшно.
– Да уж, – согласился хозяин. – Спирт «Рояль» на Сенной площади весь скупили и продают его теперь по ой-ей-ей каким сумасшедшим ценам. Моя б воля, я бы всех этих черножопых посадил в одно большое ведро и утопил бы их в глубоком колодце к ебеней матери!
– Ну-ну, старый! Ты при девке-то того, помолчал бы со своей матерщиной при девке-то.
– Так ведь я ж это не за так – я ж это за родину голосую.
– Это ты за Ельцина голосуешь, который черножопым волю-то с похмелья и дал, а своим-то, русским, вместо воли спирт этот сраный.
– Но-но, бабка! Ельцина не тронь. Ельцин, он нам пенсию прибавляет, и вообще…
– Вот именно что вообще. – Размахнувшись вафельным полотенцем, будто бы отгоняя муху, Вера Игнатьевна накрыла им заварной чайник, укутала его фаянсовые бока. – Ты уж нас прости, деревенских, если что говорим не так, – повернулась она к Медсестре Лёле. – С моим чугреем много-то не поговоришь, это он при тебе такой бойкий, а так, без людей-то, всё молчит да дремлет у телевизора. Мне, бывает, так поговорить хочется, а с ним какой, кроме ругани, разговор. – Она вздохнула. – Вот к сестре Пане этим летом поеду, наговорюсь. Она мне все по ночам чудится, зовет, значит. – Вера Игнатьевна улыбнулась и махнула рукой. – «Чудится» – это по-нашему, по-деревенски, так говорят, а по-вашему, по-медицински, это называется «ностальгия». Ты ведь, милая, вроде как медсестра будешь? Вроде как по врачебной части?
– Это у меня имя такое – Медсестра Лёля. Мне его на родине дали.
– Интересное какое-то у вас имя, непривычное – Медсестра, – крутя на мизинце сушку, удивился муж сестриной дочери. – У нас в поселке тоже был один Автархан, так мы его Автокраном звали. Он чучмек был, то есть, в смысле, – узбек. Хороший мужик, но нервный. Он потом нашего одного убил, Ваську Полоротова, тракториста.
– А мне мое имя нравится, – сказала Медсестра Лёля. – В Торгалыге, это у нас в Туве, я там родилась, у многих интересные имена. У нас же не как у вас, у нас имя не родителями дается, а выбирается из фонда имен особым человеком – хранителем. В каждом роду имена свои, и по имени много чего можно узнать – какой род, богатый он или бедный, откуда твой род пошел, чем в твоем роду занимаются. У меня, например, в роду все потомственные шаманы, а соседи наши из Сергек-Хема работают в рыболовецком совхозе – пыжьянов и кунжей промышляют специальными такими пущальницами. Наш хранитель, мой дядя, Кок-оол Аркадий Дамбаевич, он, когда на фронте с немцами воевал… Ой, тут своя история! Ведь из тувинцев в армию до войны никого не брали, это дядя под мобилизацию попал, когда в Кемерово по делам ездил, судили вроде в Кемерово кого-то, ну а дядю вызывали свидетелем. Вот его тогда и призвали. Так мой дядя мне имя дал в честь своей фронтовой подруги, с которой он воевал вместе, в их полку она медсестрой служила. Убили ее под Новгородом, и имя ее мне перешло. А двух моих двоюродных братьев звать – одного Радист Ян, а другого Майор Телиани, тоже в честь дядиных погибших товарищей.
– А что, имена красивые, особенно, который майор, – с протяжным и долгим вздохом сказала Вера Игнатьевна.
– Я всё хочу спросить, а где у вас в Питере Чайна-таун? – спросила вдруг Медсестра Лёля и, словно бы оправдывая свою провинциальную неучёность, добавила чуть смущенно: – Я же здесь первый раз.
– Чайна, простите, что? – удивился муж сестриной дочери, глядя на сибирскую гостью через дырку от надкушенной сушки.
– Чайна-таун. Ну, китайский район, там, где местные китайцы живут.
– Китай-город? Так это же в Москве Китай-город, это ты Ленинград с Москвой перепутала. – Довольный Василий Тимофеевич улыбнулся и отрицательно покрутил головой. – А у нас в Питере такого района отродясь не было.
– Как же так? – удивилась в свою очередь Медсестра Лёля. – Не может быть, чтобы не было. Петербург такой большой город – значит, здесь живут и китайцы. А если живут китайцы, значит, есть китайский квартал.
– У нас в поселке тоже китаец жил. Мы его Вазелином звали… – начал было муж сестриной дочери, но Василий Тимофеевич не дал ему договорить до конца.
– Китайцы, – сказал он веско, – конечно, в нашем городе проживают. Теперь они, конечно, не те, что раньше, когда мы с Мао Дзэдуном дружили. Раньше они за велосипедами сюда ездили, очень у них в Китае русские велосипеды ценились. И посуда для кухни – чайники, сковородки, сервизы всякие. Вот ты про них говоришь «чайна». Так их в народе «чайниками» и звали, потому что они как в поезд на вокзале садились, так все чайниками были увешаны производства ленинградского завода Калинина. Ну а нынешние китайцы-то, те всё больше барахлом спекулируют, этими, ну, как их, – пуховиками. Так что нет у нас такого района, чтобы в нем китайцы отдельно жили.
– В любом городе есть Чайна-таун, – упрямо стояла на своем Медсестра Лёля. – В Анкоридже, в Портленде, в Детройте, в Чикаго… – Она замолкла, увидев круглые, как луны, глаза, какими на нее смотрели хозяева.
– Ты что, бывала в Чикаго? – строгим голосом, как на допросе в следственных органах, спросил у нее Василий Тимофеевич. – То есть в Питере не была ни разу, а Америку чуть не всю объездила?
– Да, а что? – просто ответила Медсестра Лёля. – В Америке я бывала дважды. Наш фольклорный коллектив выступал на Фестивале малых народов мира. Первый раз нас от республиканского этнографического музея имени Шестидесяти богатырей посылали, а во второй уже приглашали так, очень мы американцам понравились. Там мы исполняли тувинский народный танец «Прилет геологов». В Кызыле в Красном чуме даже грамота висит по-английски… – Медсестра Лёля остановилась, чтобы отхлебнуть чаю.
– Ну так вот, – ловко воспользовался паузой муж сестриной дочери. – Вазелин этот, ну, который китаец…
– Да иди ты со своим Вазелином, – нервно оборвал его хозяин квартиры. Затем, уже другим тоном, пододвигая к гостье банку с засахаренными лимонами, спросил: – Слушай, Лёля, а на кой они тебе хрен сдались, эти китайцы? Что-нибудь по родственной линии?
– Мне вообще-то не сами китайцы нужны, – ответила ему Медсестра Лёля. – Мне змеи нужны.
– Змеи, китайцы… Что-то у меня голова ходуном ходит от всей этой трихомудии. – Вера Игнатьевна поднялась и повернулась лицом к буфету. – Ладно уж, по рюмочке, так по рюмочке.
– Да, Николай Юрьевич. Спасибо, Николай Юрьевич. Бывший ресторан «Арык» на Садовой, теперь «Сяньшань», я поняла. Метро «Гостиный Двор» и через Невский по переходу. Как дела? Хорошо дела. Вот заканчиваю последние приготовления. Почему с кем-то? Ни с кем. Я одна иду, мне по делу. Какое дело в китайском ресторане? Мне там змеи нужны. Восемнадцать штук. Нет, не шучу, это для лечения Ивана Васильевича, без змей нельзя. Спасибо, обязательно буду держать в курсе. Когда загляну? Скоро. Возможно, завтра. Да, Николай Юрьевич, до свидания. И вам того же. И Ольге Александровне от меня привет. До встречи. Да, да. Спасибо.
Вскоре после звонка в издательство Медсестра Лёля Алдынхереловна Кок-оол уже сидела в уютном зале фирменного ресторана «Сяньшань» и листала объемистое меню с золотым драконом на переплете. Напечатано было меню на тонкой хрустящей бумаге золотисто-желтого цвета, и бумага, похоже, была пропитана какими-то ароматическими составами, потому что, пока Лёля листала, запах менялся от легчайших гвоздичного и жасминового до приятного, но тяжелого запаха тернового меда, получаемого из «бараньей колючки», растения приманьчжурских равнин. Маленький коренастый китаец молчаливо следил глазами, как она перелистывает страницы и морщит свой невысокий лоб. Поза его была почтительной, чуть склоненная к посетителю голова готова была отделиться от тела и лететь за тысячи ли, через леса и пустоши Ляояна, за розовые вершины Куньлуня, вперед, через Яшмовые Ворота, туда, где среди гор и равнин возносится, как цветок над миром, столица Поднебесной империи. Лететь за тысячи ли, чтобы ей, Медсестре Лёле, единственной в этот ранний час посетительнице «Горы благовоний», так на русский переводилось «Сяньшань», доставить в одно мгновение из лучшего ресторана «Цюаньцзюйдэ», что за воротами Цяньмынь в Жоуши, хубо-я-бан – янтарные крылышки жаренной на подвесе утки, – или курицу по-ганьсуски, или дуичуские пирожки шаомай с начинкой из саньсяньского сыра, или – из кондитерской «Чжэнминчжай» – засахаренные боярки танхулу.
Но нашу Медсестру Лёлю все эти кулинарные чудеса, если честно, интересовали мало. Лёля немо пропускала мимо сознания оленьи языки из Ганьсу, карпа белого из Северного Аньхоя в маринаде из осадка вина, квашенную в рисовом сусле дыню, морских гуандунских коньков, каких-то там моллюсков-венерок с какого-то шаньдунского побережья, устриц сушеных и несушеных, подававшихся с гуандунским вином и чжэцзянскими «земляными каштанами». Только в разделе «Сладости» она почувствовала, как густая слюна обволакивает ее ссохшуюся гортань, когда увидела простые блины, правда, с неким непонятным жужубом.
Она искала кушанья из змеи, но таковых почему-то не находила. Бумага под ее ловкими пальцами похрустывала и дышала Китаем, на разлинованных лимонных страницах слева шло имя блюда по-русски, посередке его китайский эквивалент, а правее – цена и прочее.
– Скажите, – оторвавшись от чтения, спросила она молчаливого официанта, – а что-нибудь китайское, специфическое, ну, к примеру, фаршированная змея, из такого у вас что-нибудь подают?
– У нас, – молчаливый китаец вежливо ответил клиентке на чистом русском, – всё специфическое. Но змей нет. Вместо змей могу предложить акульи плавники в желтом соусе, креветки алохань маринованные, фаршированного акульим мясом угря…
– Нет, нет, – остановила его Медсестра Лёля, – мне не нужен фаршированный угорь. Но почему же в вашем ресторане не готовят блюда из змей? Я была в китайском ресторане в Чикаго, там такие кушанья подают, а у вас почему-то нет.
– Да, да, кушанья из змей у нас были. – Официант вздохнул сокрушенно и печально наклонил голову. – Но это раньше, когда мы только открылись. А потом нам запретили ими торговать. Общество защиты животных подало жалобу на наш ресторан. Там говорилось, что мы уничтожаем редкие формы жизни, занесенные в Красную книгу. – Он вдруг замер и внимательно вгляделся в лицо посетительницы. Это тянулось долго, наверное, с полминуты. Когда полминуты прошли, он шепотом у нее спросил: – Вы можете чуть-чуть подождать? Я быстро. – И он скрылся за разноцветной ширмой, загораживающей какую-то дверь.
Лёля равнодушно разглядывала висящие над столами фонарики и играла с кукольным зонтиком, вынутым из салфетницы на столе.
– Госпожа, – послышалось из-за ширмы, и знакомое услужливое лицо, отделившись от ее легкого края, сделалось продолжением сцены, нарисованной на волнистом шелке, – вы не могли бы пройти со мной?
Лёля встала, сунула в салфетницу зонтик и быстрым шагом последовала за официантом.
В помещении, где она оказалась, не было никакой экзотики – обычная канцелярская мебель и запах подгорелой еды.
– Здравствуйте, – сказал ей человек за столом в неновом европейском костюме. На вид ему было лет пятьдесят, круглое морщинистое лицо, в котором китайских черт было на удивление мало, хотя он явно принадлежал к народу, самому многочисленному на планете. Речь его была почти без акцента, разве что иногда шипящие делались по-птичьи свистящими да некоторые сложные сочетания рвали свои привычные связи. – Вы интересуетесь блюдами, приготовленными из змей?
– Да, да, очень интересуюсь, – закивала головой Лёля и даже облизнулась для убедительности.
– Вы откуда? – спросил человек в костюме. – Лицо у вас не китайское. Вы – бурятка?
– Нет, я – тувинка. А живу под Красноярском, это в Сибири.
– Чтобы человек из Сибири интересовался кушаньями из змей, – сказал человек в костюме, – первый раз слышу. Вы что, их и вправду любите?
– Я… – запнулась Медсестра Лёля, но тут же закивала: – Да, да. – Затем смущенно опустила глаза и сказала, глядя себе в колени: – Нет, не люблю, мне нужны змеиные шкуры.
– Шкуры? – улыбнулся китаец. – О! Понятно! – сказал он вдруг, хотя Лёле было совсем не понятно, что означает его «понятно». – Хорошо, я вам дам адрес. Мне это ничего не стоит. Просто я дам вам адрес, а кто уж вам его дал, попробуй, докажи, если спросят. Вы щетинно-щеточный комбинат имени Столярова знаете («Сетинно-сётосьный», – так это у него прозвучало)? Правильно, никто про него не знает. Так вот, на территории этого комбината имеется серпентарий. Адрес я вам напишу на бумаге, нет, лучше так, на память, в уме надежнее. Запоминайте: Петроградская сторона, улица профессора Попова, на углу с Барочной двухэтажное здание за желтым забором, вход с Попова. На вахте скажете, что вы от Ва Зелина. Ва Зелин это я.
– Ой! – воскликнула Медсестра Лёля радостно. – А не тот ли вы Вазелин, который в Новгородской области в поселке Хвойная кем-то, правда, кем не знаю, работали? Там у меня один знакомый живет, в этой Хвойной, он сварщик, только его фамилии я тоже не знаю, он муж сестры моей квартирной хозяйки, ну, у которой я квартиру снимаю в Питере, Веры Игнатьевны, так вот, сестра ее Парасковья Игнатьевна в этой самой Хвойной живет, а дочь ее, значит, замужем за этим самым моим знакомым, ну, этим, который сварщик.
– Погоди, погоди. Да, жил я однажды в поселке Хвойная Новгородской области. Только сварщика никакого не знаю. Мы там два ларька держали на станции, пока нас оттуда азербайджанская мафия не согнала. Так, выходит, мы теперь почти родственники, раз в Хвойной у нас общие знакомые отыскались. Кушать хочешь (у него получилось «кусять»)? Эй, Сюй! – обратился он к примолкшему официанту. – Что у нас сегодня съедобное? Макароны по-флотски? Ну, давай, неси макароны. И фаршу клади побольше, не жадничай.
Петроградская сторона Лёлю встретила пыльным смерчем, пришедшим со стороны бывших Аптекарских огородов и пронесшимся по проспектам и улицам, заставляя щурить глаза и отплевываться от городской пыли. Так, отплевываясь и щурясь, Медсестра Лёля свернула с бывшего Кировского и по профессора Попова дошла до Барочной. Двухэтажное здание за невзрачным желтым забором, увитым колючей проволокой, всем своим скучным обликом говорило: «Проходи мимо». И если бы не вышеупомянутая нужда, непременно Лёля так бы и поступила.
Человек при будке рядом с воротами, на которой, полуотбитая и истерзанная временем и угрюмыми взглядами, висела серенькая каменная табличка с бесцветной надписью: «Щетинно-щеточный комбинат», имел вполне вурдалачий вид, а изо рта у него, когда он свой рот открыл, на Лёлю пахнуло рыбой, как от енисейского самоеда.
– Мел есть? – хрипло спросил охранник.
– Какой мел? – не поняла Медсестра Лёля.
– Ну, мел, просто мел, каким в школе на доске пишут. – И вурдалачьи глаза охранника ощупали ее во всех скромных и нескромных местах.
– Нет, мела нет, – ответила Медсестра Лёля.
– Плохо. Когда в другой раз придешь, мел мне приноси обязательно. Я без мела второй раз не пускаю. Поняла? А теперь иди. Дверь видишь с черепом и костями? Тебе туда, там тебя ждут.
– Вы, наверное, меня за кого-то не того принимаете. Я вообще-то от Вазелина, это он меня к вам направил, – попробовала объяснить Лёля.
Но охранник скучно зевнул и снял со стопора несмазанную вертушку.
– Известное дело, от Ва Зелина, – зевая, под скрип вертушки поторопил он ее взмахом руки. – Сюда только от Ва Зелина и ходят.
Тихо было на территории комбината и не пахло ни щетиной, ни щетками. Она приблизилась к указанной двери, хотела было надавить на звонок, но увидела под звонком надпись: «Не звонить. Звонок не работает». Череп, охраняющий дверь, улыбнулся ей зловещей улыбкой. Она ему показала язык и смело дернула за дверную ручку.
За порогом не было ничего опасного – два коротких ряда простых деревянных кресел, какие встретишь в любой приемной и в любом кинотеатре, окаймляли обитую дерматином дверь, это слева. Прямо – лестница, перед ней на стене таблички с именами каких-то непонятных организаций и, соответственно, номерами комнат, которые эти организации арендуют. Справа – что-то вроде загородки бюро, за которым, кроме пыльного стула, никого и ничего не было.
Лёля почитала названия, надеясь отыскать среди них интересующий ее «Серпентарий». «Курсы прогрессивной дрессуры», «Союз пайщиков северо-западных цветоводств», «Общество любителей палеозоя» «Издательство „Анютин журнал“» – читала Лёля название за названием, но ничего хоть намеком связанного со змеиной тематикой, сколько ни искала, не находила. На двери слева была табличка с именем «О.О.Оживлягин. Директор ЩЩК им. А.М.Столярова». Медсестра Лёля пожала плечами и вошла в директорский кабинет.
– У вас там сторож в будке сидит, он у меня про мел спрашивал, – заявила она с порога человеку за тяжелым столом. Голова у человека была лысая и волнистая, вся в каких-то буграх и шишках, с редкими островками волос.
– Жрёт он его, вот и спрашивал, – ответил человек в шишках. – Вы от Ва Зелина?
– От Вазелина. А вы О.О.Оживлягин, директор?
– Олег Олегович. А ваше как, я извиняюсь, имя?
– Мое имя Медсестра Лёля Алдынхереловна Кок-оол.
– И вы интересуетесь змеями. А какие именно змеи вас, Медсестра Лёля Алдынхереловна, интересуют? И для какой цели? Вы ж понимаете, это вопрос не праздный. Сейчас многие интересуются змеями. Кому-то нужен змеиный яд, обыкновенный их, видите ли, не устраивает. Кто-то хочет подарить сослуживцу кобру, а кому-то вынь да положь удава. А если учесть тот факт, что чуть ли не все современные виды змей считаются вымирающими и занесены в охранную книгу, то вы можете себе представить, с какими дополнительными трудностями это связано.
– Я понимаю. Мне нужны белые и черные узорные змеи, всего восемнадцать штук, половина таких и половина таких.
– То есть восемнадцать гадюк, девять колодезных и девять обыкновенных.
– Да. Мне нужны змеиные шкуры.
– Восемнадцать змеиных шкур, понимаю. Я сейчас вызову человека, и он вас отведет в наш гадюшник.
Человек был самый обыкновенный, в болотных сапогах и рубашке с рукавами, закатанными по локоть. Руки его были в перчатках из плотной непрокусываемой резины бледного, презервативного цвета. Звали человека Антип.
– Раньше как змей ловили, – рассказывал ей по дороге Антип. – Брали ведро воды, несли эту воду в баньку или, там, в деревенский погреб и бросали в ведро расческу. Главный тут фактор в чем – чтобы она, расческа, была не с волосами, а чистая. После этого на три дня ведро оставляли в погребе. На четвертый день приходили и искали в этой воде волос. Вытаскивали, значит, его из воды, а он белый такой, седой, брали его, значит, в руки и тёрли, тёрли между ладонями, пока змеи из всех щелей не полезут и к ловцу не начнут сползаться. Вот тогда-то и начиналась работа – только их успевай собирать да в мешок складывать. Работали, конечно, вдвоем – один трёт, другой ловит. Как по целому мешку наберут, волос в воду и, ну, быстренько уносить из погреба ноги. Иначе змеи начинают опоминаться, и на них этот приворот перестает действовать. Ведь те змеи, что на волос-то вылезали, не простые были, а виноватые, то есть такие только, что человека хоть раз в жизни кусили и лишили его здоровья или дыханья. – Антип задумался, лицо его погрустнело. – А вот убивать их жалко – ну для шкур там или для других надобностей. Мы всегда перед тем, как змею убить, просим у нее прощения. Кусала она людей, не кусала, а прощение у нее попроси обязательно. Такое первое правило змеелова. Мы даже свечку ставим змеиному богу Уроборосу за упокой их пресмыкающейся души.
– Вам не страшно? – спросила Медсестра Лёля. – Змеи всё-таки, укусить могут.
– Да если б я хоть котел золотой с золотом откопал, все равно этим делом бы занимался, – ответил ей на это Антип. – Рисковое потому что дело. А риск, как водка, – не дает сердцу засохнуть.
Он привел ее петлистыми переходами к какой-то низкой подвальной двери, отпер ее длинным, похожим на скелет железной рыбы ключом, толкнул створку, и на Лёлю пахнуло джунглями и болотной тиной. Она вошла и только хотела спросить у своего провожатого, не выдают ли здесь каких-нибудь специальных бахил или чего другого для защиты от ядовитых гадов, как дверь у нее за спиной захлопнулась и бедная Медсестра Лёля услышала хищный звук поворачиваемого в замке ключа. Она стояла ни жива ни мертва, слушая, как в шевелящейся темноте слева, справа, со всех сторон устремились к ней, беззащитной провинциальной девушке, скользкие невидимые тела.
Вагон метро битком был набит народом, к тому же страшно хотелось пить. Ванечка держался за металл поручня, жадно глядя на рекламную красоту на стенке, упакованную в прозрачный пластик. Съев глазами мясные блюда, он перешел к десерту, состоящему из ненавязчивого двустишия, которое, не будучи знатоком, он отнес к тому направлению постмодернизма в поэзии, которому тут же и придумал название: позитивный кулинар-арт.
Бифштексы царские, люля
Пусть будут с вами навсегда.
Стихи были устремлены в будущее, и начиналось оно отсюда, из неустроенного, неясного настоящего, из норы метрополитеновского туннеля, прорытой в глинах и плывунах Балтики, из несущегося под землей вагона, переполненного невыспавшимися людьми. Жажды стихи, к сожалению, не утоляли, тем более пассажир слева сосал, прихлюпывая, из горлышка «Бочкарев». Ванечка не любил «Бочкарев», но все же позавидовал пассажиру, сейчас бы он не отказался и от такого. Он заглянул за плечо девушке, стоявшей от него справа с книгой в окольцованной ручке, и прочитал первую выхваченную из книги фразу: «Ее прекрасные груди были подвешены к моему содрогающемуся сердцу, как висящие с дерева плоды». Ванечка улыбнулся кисло.
– Станция «Сенная площадь», следующая станция «Технологический институт», – сказал Ванечке мертвый голос, прилетевший из дырчатого динамика.
Человек с пивом попер сквозь толпу на выход. В кильватерной струе запахов Ванечку понесло за ним. Через три мучительные минуты его вынесло эскалатором на поверхность.
Сенная площадь во времена описываемых событий представляла собой довольно занимательную картину. Обнесенная бетонным забором и опоясанная толстокожими трубами, обширная ее середина была занята нескончаемым долгостроем. Что там строили, было неясно, но, похоже, что-то нечеловеческое, судя по масштабным конструкциям в духе безумного Пиранези. Особенно поражал прохожих мощный фаллический столб с железной конурой на вершине – то ли символ затянувшейся перестройки, то ли шахта реконструируемого метро. Однажды Ванечкина знакомая из Москвы, увидев это чудо архитектуры, спросила, почему так высоко над землей подняли гараж. Вепсаревич вспомнил барона Мюнхгаузена и его несчастную лошадь, привязанную к кресту колокольни, и ответил ей в шутливой манере: мол, ставили-то гараж зимой, почва была промерзшая, а весной, когда снег растаял… Удивительно, но она поверила.
Кикимороидального вида тетка дохнула Ванечке в лицо перегаром и сказала веселым голосом:
– Золото, ломаные часы, брюлики, фарфор, бабки сразу!
Ванечка, отмахнувшись от тетки, пересек трамвайное полотно и двинулся по дальней стороне площади, чтобы выйти на набережную канала. От железного лотка на колесах, стоявшего под парусиновым тентом на углу с Демидовым переулком, пахло детством и горячими пирожками, и Ванечкин желудок почувствовал, что внутри его поселился голод. Чувство голода с каждым шагом усиливалось, голодный, он шел по городу и шлось ему, голодному, хреновато. Похмельный голод, еще царь Соломон заметил, бывает мучительнее самого похмелья – желудок скручивает в тугую спираль, как нянечка половую тряпку.
Вепсаревич шагал по набережной и думал о хлебах и о пиве. Еще он думал о том, зачем он вообще здесь вышел, а не поехал к себе домой, где мама сделала бы ему завтрак, где книги, где письменный стол, заваленный неправленными листами, где лампа под зеленым стеклом, где тихо и никто не мешает.
Семен Семенович качал головой, и в голове его неприлично булькало. Наверное, ночной алкоголь плескался между коробкой черепа и сморщенной оболочкой мозга.
Инквизиторский взгляд главврача сверлил остроязыким сверлом по очереди – сначала заведующего, потом врачей, которые ни ухом ни рылом, потом сестер, собравшихся в кучу и таращащих непонимающие глаза.
– Просрали! – орал директор. – Такого пациента просрали. Домой звонили?
– Звонили. Дома его нет, домой он не приходил, – сказала врач-анестезиолог Туробова.
– Кто дежурил?
– Ульянова.
– Какая еще, к черту, Ульянова? Она что, врач? Она простая сестра, и к тому же она в отпуске со вчерашнего дня. Как заменяла? Кого заменяла? Алимову? Эту алкоголичку? Уволю нынче же и ту и другую. А врач? Где был дежурный врач? Почему ночью на отделении дежурят одни только сестры?..
В дверях возник начальник институтской охраны, по-военному встал на вытяжку и четким голосом отрапортовал всем сразу:
– Старший вахтер Дронов по вызову явиться не смог… – Начальник охраны замялся, виновато отвел глаза и со вздохом развел руками. – Короче, нажрался Дроныч. Как вахту Оганесову сдал, сразу же и нажрался. Вы же знаете, ему много не надо – стакан выпьет и с катушек долой. Это мне супруга его сказала, в смысле то, что муж ее после смены выпивши и поднять его никак невозможно, я ей только что на квартиру звонил.
– А журнал? В вахтенном журнале есть запись?
– А как же, запись имеется. – В руках начальника образовался журнал, уже раскрытый на соответствующей странице. – Вот время, вот число, все по правилам.
Главврач сунул лицо в журнал, затем вынул и сказал зло и хрипло:
– То есть вы мне хотите сказать, что этот ваш караульщик Дронов нажрался, только когда сдал вахту? – Он ткнул пальцем в непонятные каракули на странице и в разводы цвета некачественного портвейна «Левобережный».
– Это почерк такой у Дроныча, ему ж правую руку пограничная собака погрызла, когда он в армии на финской границе служил. Кость у нее хотел стащить, вот его собачка и тяпнула.
– Значит, так. Дронова, когда протрезвеет, ко мне. – Брезгливым жестом главный указал вдаль, туда, где за десяток палат отсюда располагался пыточный, его, главного, кабинет. – Я ему не руку, я ему другое кое-что отгрызу, тогда узнает, как на рабочем месте водку по ночам жрать. Лично вам, – он выстрелил по начальнику охраны из обеих зрачков картечью, – выговор с лишением ежеквартальной премии. Ну а вы, – он отыскал взглядом Чувырлова, который со своей африканской внешностью затаился в тени шкафа с какими-то резиновыми жгутами, – вас, как явного соучастника похищения, ждет визит в лабораторию номер тринадцать-бис.
Многие при последних словах вздрогнули и схватились за сердце. Чувырлов, тот ничего не понял, только тоненько, с прихлюпом зевнул. В голове же завотделения будто бы плотину прорвало – он, покачиваясь, вышел вперед, взял главного за отворот пиджака и сунул ему под нос кулак.
– Это видел? – Взгляд Семенова сделался осмысленным и веселым. – Ну так вот, ты, кочерыжка. Я тебя вызываю на дуэль. Сейчас. На Черную речку. Эй, как там тебя, Чувырлов?! Будешь у меня секундантом. А сейчас – спать. Спать, спать, и идите вы, товарищи, на хуй!
И Семен Семенович в абсолютном молчании вышел из больничной палаты.
Мысль о пиве в голове Ванечки победила мысль о еде. Случилось это на подходе к Аларчину, после Калинкина и Египетского любимому Ванечкиному мосту. Гастроном на углу Английского был Ванечке хорошо известен. Как раз на противоположном углу, на другой стороне канала, Ванечка и служил культуре в должности ответственного редактора в известнейшем в Петербурге издательстве. Ванечка заглянул в витрину и убедился, что в пивном закутке не наблюдается никого из знакомых, кроме девушки, сидящей за кассой, кажется – по имени Лизавета. Ванечка шмыгнул в магазин и направился прямиком к прилавку.
– Здравствуйте, – улыбнулся он Лизавете.
– А, приветик, – ответила та ему. – Что-то вы про нас позабыли. В отпуске?
– Нет, болею.
– То-то я смотрю, какой бледный. Думаю, с похмелья или больной? – Она смахнула с плеча пылинку. – Слабые вы, мужики, нестойкие. Мой тоже вон, как что, так – «болею». А нам, женщинам, за вас отдувайся.
– Что читаете? – кивнул Вепсаревич на раскрытую возле кассы книгу.
– Из ваших кто-то сунул для просвещения, я и просвещаюсь, пока народа мало. – Продавщица глянула на обложку и прочитала по слогам вслух: – Пе-ле-вин. Знаете?
– Еще бы, личность известная.
– Дрянь вообще-то, ничего не понятно. И на каждой странице мат.
– А то вы матерщины не слышали? – Ванечка попробовал защитить автора.
– Так то в жизни, а жизнь она грубая, в жизни по-другому нельзя. А книгу человек для чего читает – чтобы отдохнуть от всего этого. – Она мотнула головой за витрину, где в тени облезлого тополька сидел нищий инвалид с костылем и тянул из горлышка что-то мутное. Рядом с ним лежала дохлая шапка с тусклой россыпью грошовых монет. – Как всегда? – Лизавета отвлеклась от окна и показала на розливное устройство.
Вепсаревич хотел кивнуть, потом вспомнил, что денег у него ровно на то, чтобы бросить, проходя, нищему, да и то рискуя быть обласканным костылем за такое откровенное издевательство. Все-таки он кивнул. На то Ванечка, собственно, и рассчитывал, когда сворачивал в угловой магазин, – в долг попросить пивка, как делал это уже не раз.
– Только, – развел он руками, – я деньги на работе забыл. Можно в долг? Я скоро отдам.
Ванечка стоял у гранитной тумбы под тихими весенними тополями и смотрел, как в янтарной жидкости, заполнявшей пластиковый бокал, плещется весеннее солнце. От залива дул ветерок. По Аларчину шли прохожие, и Ванечка тихонько следил, не проскочит ли кто знакомый. К издательству он подойти не решался – во-первых, к чему быть узнанным? Официально он на больничной койке, лечится от своей заразы, и окунаться в перевернутый мир дурных подстрочников и перевранных сюжетов хотелось ему меньше всего. Тем более когда есть солнце и пиво.
Единственное, что его смущало, что спутывало его мысли в клубок и загоняло их, как дурной котенок, в темный угол подсознательных комплексов, – нет, не эта Ванечкина болезнь, за те месяцы, что они с ней жили, она сделалась не то что своей, просто некоторой досадной помехой, вещью муторной, но вполне выносимой, вроде стрижки или утреннего бритья – ну, действительно, всего-то делов – раз в три дня счищать с себя паутину да внимательно следить за одеждой, чтобы где-нибудь нечаянно на штанину не налип паутинный ком. Смущало его другое – Машенька, их встреча в больнице. Он и в лица-то, мелькающие вокруг, вглядывался в основном потому, чтобы в промельке случайной фигуры разглядеть, не упустить Машеньку. Понимая, что такая случайность невозможна в городской толчее, понимая – и все равно надеясь.
– Вепсаревич!
Ванечка обернулся.
– Ты какого хера здесь делаешь?
Ванечка сперва покраснел, потом выдавил из себя улыбку. Перед ним стоял Валька Стайер в обнимку с батареей бутылок. Первобытная его борода клочьями торчала по сторонам. Очки на его взмокшем носу перекосились, как неотлаженные качели, причем правый, блестящий, глаз, как взошедшая невпопад луна, плавал высоко в поднебесье, а такой же блестящий левый приближался к пещере рта.
– Я тебя из-за витрины увидел, когда в винном водяру брал. Смотрю, харя вроде знакомая – бледная, но вроде родная. Тачка за углом, водка – вот она. Все, старик, короче – поехали.
– Валя, ты откуда свалился-то? С Марса что ли?
– Круче, Ванька, – с Америки. Сан-Франциско, Золотые ворота, слышал? Вроде как ваш мост Володарского, только выше и сделан не из говна. Всё, Ванька, там счетчик щелкает. Наговоримся еще, поехали.
– К кому едем-то? – спросил Ванечка десять секунд спустя, уже впихиваясь в фыркающую мотором машину.
– Как это к кому! К Завельским вестимо!
По дороге к братьям Завельским останавливались еще три раза. Брали Верку, Аську и Аньку, Валькиных старинных знакомых. Еще брали на Загородном шампанское, которого захотели девушки, и зачем-то еще портвейн для кого-то из ностальгирующих приятелей. Водитель недовольно покряхтывал, но требования компании выполнял.
Натан и Женька Завельские жили на Староневском. Окна их отдельной квартиры глядели на проходной двор и на пестрые скаты крыш, ощетинившиеся печными трубами. По крышам гуляли голуби и шуршали облупившейся краской.
Ванечка Завельских знал с юности, Вальку, примерно, так же. Стайер был гражданином мира, Завельские, наоборот, домоседами. Давнее желание Вальки – сбежать от нашей долбаной совсистемы – осуществилось лет пятнадцать назад, когда ток в большевистских проводах еще тёк, но уже медленно, с одышкой астматика.
Ванечке у Завельских нравилось. Здесь он чувствовал себя без напряга. Здесь же Ванечка познакомился и со Стайером. Было это в середине семидесятых.
Когда Валька, Ванечка и благоухающий любовью букет из Верки, Аськи и говорливой хохлушки Аньки с хохотом ввалились в прихожую, у Завельских уже гуляли вовсю. Всех их сразу же впихнули за стол, раздвинутый по случаю многолюдства. Рядом с Ванечкой оказалась девица, рыжекудрая и с подрисованными бровями.
– Вы тот самый Вепсаревич, который у Юфита снимается? – спросила она у Ванечки, и он почувствовал, как ее худенькое колено робко жмется к его ноге.
– Не у Юфита, – ответил Ванечка. – Я вообще в кино не снимаюсь.
– Извините, это я спутала. – Девица спешно отодвинула ногу. – У того актера фамилия на вашу похожа – такая же звериная, как у вас.
Ванечка улыбнулся, наполнил рюмки, и свою и своей соседки, и, продолжая улыбаться, спросил:
– А ваша на чью похожа?
Рыжая засмеялась:
– Моя фамилия Воробей.
Пришла очередь рассмеяться Ванечке. Рыжая не обиделась на это нисколько, а оглядев компанию за столом, шепотом ему объяснила:
– Я сюда с Сергеем пришла, он мой муж, он в соседней комнате отдыхает. А вон Татьяна, его жена, вон она, между Софроновичем и Рыдлевским.
– Не понял, – ответил Ванечка честно. – Если вы здесь с Сергеем и он ваш муж, то почему тогда Татьяна – его жена? Сергей, он что, двоеженец?
– Все просто, с Танькой они в гражданском браке, короче – нерасписанные они с Татьяной. А мы числимся с ним муж и жена, официально. Но живет он с Танькой, уже три года как мы расстались. Ну, встречаемся иногда, когда они с Танькой ссорятся. Так, раз в месяц, нерегулярно.
– Давайте выпъем, – сказал ей Ванечка, у которого от этих раскладов уже начало свербить в голове.
– За любовь, – ответила рыжекудрая и прижалась к нему коленом.
Валька Стайер отлепился от девушек и поднялся над пиршественным столом. Был он мудрый и бородатый, как демон. И едва уже стоял на ногах.
– Ёпт-ть, – прочистил он для разминки голос. Затем налил себе из бутылки в фужер и поднял его под самую люстру. – Предлагаю всем джентльменам встать и выпить за представительниц прекрасного пола, которые здесь пр-рисутствуют. Девушки, – чистосердечно признался Валька, когда джентльмены встали, – я вас всех люблю! – Он выпил одним махом фужер и полез целоваться с теми, до кого смогла дотянуться его лохматая борода пророка. Закончив ритуальное лобызание, Валька сдернул с себя очки и, размахивая ими, как Троцкий на заседании Петросовета, продолжил пьяную речь. – Завтра я уезжаю в свою долбаную Америку… – Он запнулся. – И правильно делаю… – Он запнулся опять. Затем хлебнул из чьей-то початой рюмки и с обидой в голосе произнес: – Я здесь кто? Я здесь никто! Меня вчера в Адмиралтейском саду ваши сраные менты повязали, когда я выпивши поцеловал в задницу долбаную лошадь Пржевальского. У меня баксов была чертова туча, так они, суки, обчистили меня до последних трусов. То есть если я у вас в России хожу поддавши, так выходит я уже не человек, а говно? Грабь меня, выходит, каждый кому не лень, а я должен поднять руки над головой и целовать сраную ментовскую задницу, как икону Христа Спасителя?
– Менты – суки, – поддержал его Вепсаревич.
– Мальчики, не будем о грустном, – позвенела вилкой о рюмку моя соседка. – Давайте выпьем, а после Женечка Софронович что-нибудь нам споет. Женечка, спой нам что-нибудь. Если женщина просит…
– Окуджаву! Окуджаву! – закричали хором Верка, Аська и Анька. – А потом – танцы. Женя, поставишь музыку? Что-нибудь в стиле диско.
Выпили, закусили, сунули Софроновичу в руки гитару, и пока Софронович ее настраивал, снова выпили, опять закусили, и часть народа потянулась курить.
Ванечка, хоть сам не курил, отправился на кухню к курящим. Но явившийся на кухню Натан потянул Вепсаревича за рукав, и они, уйдя от дыма и разговоров, прошли в маленькую тихую комнату, где из мебели были только книжные стеллажи и диван, а из людей, кроме Ванечки и хозяина, только всхрапывающий на диване Сергей, муж застольной Ванечкиной соседки, жена которого сидела от них напротив.
– Ну что там у тебя было? – спросил Натан.
– О чем ты? – ответил вопросом Ванечка, хотя в общем-то, примерно, догадывался, о чем спрашивает его хозяин квартиры.
– Слышал, тебя месяц не было ни дома, ни на работе.
– Я болел, был в больнице.
– Что-то серьезное?
– А черт его знает. Неизвестная медицине болезнь. – Секретов Ванечка от Натана никогда не держал. Натан был человек свой, полагался на него Ванечка полностью, не было еще в жизни случая, чтобы мудрый Натан Завельский подвел кого-нибудь из своих знакомых. – Меня в ИНЕБОЛе больше месяца изучали, так ничего и не изучили. Погоди, сейчас покажу. – Ванечка расстегнул рубашку, задрал футболку и показал Натану покрытое паутиной тело.
Натан присвистнул, изумленно покачал головой, помял в руке густые шелковистые пряди.
– Больно? – осторожным движением пальцев он сорвал пяток сероватых нитей.
– Не больно, зудит немного. Да я уже привык к этой дряни.
– Ну а сам ты что думаешь? – спросил Натан, разминая пальцами паутину.
– Я о ней вообще стараюсь не думать, потому что, когда начинаю думать, всякий вздор в голову лезет, от которого дуреешь и всё время тянет надраться. И хочется, как у грибоедовских тетушек, книги все взять и сжечь.
– Вот так все сразу и сжечь? – Натан кивнул на книжные полки, где теснились, торчали, грудились сотни и сотни книг. – И почему книги?
– Не понимаешь? – Ванечка протянул руку и снял с полки том «Литературной энциклопедии». – Открываем на букву «Г», листаем: Гоголь, Гончаров, – замечательно. А на каждого Гоголя с Гончаровым приходится девяносто девять Гондоновых. То же самое на любую букву. Из чего, спрашивается, Натан, состоит вся наша литература? На ком она держится? На Гондоновых, которых девяносто девять на сотню, или на той самой одной девяносто девятой, которая Гончаров и Гоголь? Вот когда я об этом думаю, все у меня начинает чесаться и, похоже, не только тело – мозги покрываются паутиной.
– А ты не думай.
– Я не могу не думать. Чтобы об этом не думать, надо менять профессию. А я, кроме как книжки читать, больше ни на что не способен.
– Ты, Ванька, прямо какой-то весь идеальный стал. Да пойми ты, все эти Гондоновы – это гумус. Не было бы Гондоновых, не было бы и Гоголя с Гончаровым. Это не я сказал, это кто-то из литературоведов сказал. Лотман, Лихачев, я не помню. Так ты говоришь – исследовали тебя в ИНЕБОЛе? – Натан цокнул, потянулся за сигаретами, закурил и выдохнул дым. – ИНЕБОЛ – это серьезно, – сказал он, ломая спичку. – И что же? Ничего они у тебя не нашли и отпустили с миром? Так, что ли?
– Ну, можно сказать и так.
– Что-то ты, старичок, скрываешь. ИНЕБОЛ – это военное ведомство, оттуда так просто не выпускают. А может, ты оттуда сбежал?
– Выписали меня, Натан, ей-богу. Может быть, не совсем законно, но одежду во всяком случае отдали без мордобоя.
– Интересно. Не совсем законно – это как? Взятку, что ли, больничному начальству пообещал? Бесплатную подписку на собрание сочинений Феликса Суркиса? Или разделил ложе с любовницей директора клиники?
– Нет, – усмехнулся Ванечка, – ни то, ни другое. Просто наш заведующий запил – жена ему с главврачом изменила, вот он в отместку меня из ИНЕБОЛа и выписал, чтобы тому научная слава не обломилась.
– Да… – Натан восхищенно крякнул. – Прямо Шекспир какой-то, а не государственное лечебное заведение. Только, думаю, неизвестно теперь, кому что обломится после этого. В первую очередь, думаю, обломится тебе и этому мудаку – заву. Пиздюлей вам обломится и не просто пиздюлей, а пиздюлей в государственном масштабе. Потому что он – мудак, а ты мудак еще больше. ИНЕБОЛ – это же военные, гэрэушники, они шуток не понимают. Это тебе не менты, отбирающие у пьяных получку. У них, если какая беда, значит вражеские происки, не иначе. И ты, в любом случае, будешь крайний.
– Ерунда, не те сейчас времена.
– Времена у нас всегда те. Для них– всегда. Ты пойми, дурило, если ты к ним попал, значит они на тебя ставку делают, имеют в отношении тебя какие-то свои интересы. Про ИНЕБОЛ ведь уже много писали, и если даже девяносто пять процентов написанного вранье, то остальные пять наверняка правда. Вот, к примеру, люди-амфибии – у нас мужик один на заводе работал, так он когда-то водолазом служил и сам лично видел мертвого человека с жабрами, его винтом в Ладоге порубило – может, уснул в воде, может – сам под корабль сунулся – совесть парня замучила, вот и решил покончить самоубийством. Так люди с жабрами – это тоже инебольские разработки.
– То с жабрами, а здесь – паутина.
– Ну ты, Ваня, действительно святой человек. Война ж – это, в первую очередь, что? Деньги! И не просто деньги – а очень большие деньги. Ты знаешь, сколько на одной маскировочной одежде за счет этой вот твоей паутины можно сэкономить денежных средств? Не знаешь. Вот и я не знаю. А военные люди знают. В общем, долго ты от них не пробегаешь. Подключат ФСБ, всех районных стукачей по тревоге поднимут, в крайнем случае объявят тебя в средствах массовой информации носителем сибирской чумы или азиатской холеры…
– Это что же, ты советуешь мне идти сдаваться?
– Нет. Но прятаться у тебя вряд ли долго получится.
– Да не собираюсь я прятаться.
– А что думаешь делать? Пойти домой?
– Ну, не знаю. Пару дней побуду в бегах, отдохну, мороженого поем… Кстати, ты деньгами не выручишь? Ну, полтинник там, сотню, отдам при встрече.
– Сотней выручу. – Натан полез за деньгами. – А то смотри, у нас пока поживи.
– Спасибо, Натан, не знаю. Может, и поживу. Но вообще-то мне домой хочется. Кстати, матери надо бы позвонить… – Ванечка вдруг задумался, смял в руках одолженную купюру, не глядя сунул ее в карман. – У вас есть телефонный справочник? – неожиданно спросил он.
– Погоди-ка, – удивился хозяин. – Ты же матери собрался звонить, зачем тебе телефонный справочник?
– Понадобился, – ответил Ванечка, и взгляд его сделался странным, будто был он уже не здесь, не в стесненном пространстве комнаты, а блуждал в небесных лугах, освещенных нездешним светом.
Натан хмыкнул, пожал плечами и пальцем показал на стеллаж:
– Вон, на полке над телефоном. Звони, я пойду к народу. Эй, Сережа, утро уже, вставай. Пойдем к столу, а то выпивки не останется.
Растолкав отбрыкивающегося Сережу, Натан увел его под ручку из комнаты.
Ванечка, оставшись один, раскрыл справочник на разделе «Лечебные заведения», отыскал телефон справочной ИНЕБОЛа, набрал номер и, волнуясь, спросил:
– Мне нужен телефон одной вашей сотрудницы… Почему не даете? Мне очень нужно! Понимаете, вопрос жизни и смерти… Я? Пьяный? Девушка… Ну, пожалуйста…
На том конце положили трубку. Ванечка какое-то время вслушивался в отрывистые гудки, затем стукнул трубкой по рычажку и набрал номер заново. Он вспомнил вдруг ту пьяную ночь в палате, когда Чувырлов просил у Машеньки телефон.
– Девушка! – Он попробовал изменить голос. – Чувырлов Альберт Евгеньевич, он на третьем отделении у вас лежит. Можно с ним связаться?.. Очень важное дело. Кто звонит? Родственник его звонит, брат. На отделении нет телефона? Почему нет?! Есть, я же точно знаю. Девушка, да не я это, не звонил я вам перед этим… Правда, родственник, у него мать заболела… Сами передадите? Почему сами? Мне надо ему лично сказать… Девушка, извините, девушка…
Третий раз звонить он не стал, не было никакого смысла.
Ванечка вернулся к столу, место рядом с рыженькой было занято. Он налил себе рюмку водки, выпил залпом, налил еще. Скоро в синеватом тумане, вдруг окутавшем предметы и лица, не осталось ни воздуха, ничего – только слышались далекие разговоры да хрустело под ногами стекло. Потом были поцелуи на кухне, потом их разнимали с Серегой, жен которого, и первую и вторую, Ванечка обозвал блядьми, потом действие переместилось в прихожую, где из горлышка пили водку и искали чей-то потерявшийся дипломат. Потом выяснилось, что времени сильно за полночь и метро уже с полчаса как закрыто, а Ванечка все кричал в догонку чьему-то скрывшемуся за поворотом такси, что если он доживет до завтра, то приглашает всех к себе на отвальную, потому что ложится на операцию по вживлению рыбьих жабр и неизвестно, чем дело кончится – то ли смертью, то ли – командировкой на океан – на поиски исчезнувшей Атлантиды.
А потом… Потом было утро.
Вообще-то Лёля змей не боялась, и если эпитет «провинциальная» к ней еще каким-то образом подходил, то беззащитной самую способную ученицу сибирского шамана Шамбордая Лапшицкого назвать было никак невозможно. Единственное, что Лёлю смущало, – это облепившая ее со всех сторон темнота. Темноту она не любила с детства, когда в юрте в бесконечные сибирские вечера свет гасили рано – из экономии, и из темных, помертвевших углов выползали ночные страхи. А еще старшие в темноте рассказывали про вшивый ад, когда тысячи мелких тварей въедаются человеку в тело, медленно пожирая сердце, почки, печень, селезенку и прочее, пока человек не умирает от страшной боли; или про тринадцать небожителей асаранги, покровителей черных шаманов, тех, что мажут лицо сажей и кровью и приходят по ночам за маленькими детьми; или про Араахан шудхэра, волосатого черта, враждующего с Хухэдэй-мэргэном, повелителем молний и владыкой задних небес, хотя сам Араахан не страшен, страшно то, что он прячется у человека в одежде, и огненная стрела владыки поражает насмерть того, в чьей одежде Араахан спрятался; или про ужасного Аду, который приходит то в облике маленького зверька с одним глазом на лбу и одним зубом во рту, то в образе косоглазой женщины. Этот Ада насылает на детей хворь, плюет на пищу и заражает ее чахоткой, а когда Аду кто-нибудь случайно убъет, прищемив между дверью и косяком, он превращается в лоскут старой кошмы, или в кусок обглоданной кости, или во что-то еще, такое же невзрачное и ненужное, чему место лишь среди рухляди в старом бабкином сундуке.
В липкой, влажной, удушливой темноте, которая окружала Лёлю, жил не только змеиный шелест. Лёля чутким природным слухом слышала за змеиным шелестом мягкие человеческие шаги. Мужские. Мужчин было трое. Все – низкорослые, все – в китайских спортивных тапочках. Ото всех троих пахло странной смесью желчи и зеленого чая.
Лёля левой рукой коснулась отпотевшей стены и нащупала кирпичную кладку. Кирпичи сидели плотно в стене, и щели между ними были тесны и мелковаты. Впрочем, глубины их вполне хватало, чтобы взобраться по стене к потолку и занять упреждающую позицию. Это от людей. И это на крайний случай. А от змей у нее было более могучее средство. Лёля сделала губы трубочкой и тихонько через трубочку зашептала – чтобы слышали одни только змеи, а двуногие существа не слышали:
– Из куста шипуля, за ногу типуля…
И услышала, как с пола из темноты ей ответили змеиными голосами: «Увяк, увяк…»
«Жаль, что нету у меня кобыльих хохряшек, не то я бы вас, змейки, на этих трех ухорезов поворотила», – подумала Медсестра Лёля, затем продолжила разговор со змеями:
– Зло во зле горело, зло по злу и вышло.
И только она это сказала, как – странное дело – стены, пол затряслись, заухали, заходили в трясучей пляске. Лёля вздрогнула – это еще что за напасть? – но согнулась в боевой стойке, ожидая удара из темноты. Но никакого нападения не последовало. Наоборот, вдруг зажегся свет, и на пространстве подвальной сцены перед ней предстали невидимые еще секунду назад актеры – трое жмущихся друг к другу мужчин в китайских спортивных тапочках и с острыми тесаками в руках. Мужчины были перепуганы до смерти, и причиной была явно не Лёля. Прикрывая руками головы, они отмахивались от разнообразных предметов – выстреливающих из стен кирпичей, увесистых кусков штукатурки, кривых поленьев, летающих табуреток и прочих неприятных вещей, грозящих в случае столкновения с ними увечьем и бытовыми травмами.
Лёля сразу же смекнула, в чем дело. Случай, подобный этому, произошел на ее глазах в таежном городе Балаганске, куда однажды во время школьных каникул она ездила к своей дальней родне. Родня жила в новом доме, переселившись туда за месяц до Лёлиного приезда, до этого они жили в тайге. Так вот, что ни ночь, так житья в доме никому не было – из печки летели кирпичи, из шкафов – посуда, из ведер проливалась вода. К тому же улюлюкало по углам, и пропадали семейные сбережения. Родственники не знали, что делать. Денег на переезд не было, дом, кому из местных ни предлагали, покупать не желал никто, все знали про его недобрую славу, а возвращаться в тайгу уже не хотелось, понюхав-то городского воздуха, – и обидно, и денег жалко, если по-честному. И непонятно, чем бы все это кончилось, если бы не цыган, приезжавший по весне в город кастрировать балаганских быков. Он-то и помог делу, избавил хозяев дома от свалившейся им на голову беды.
– Я тебе всю холеру пообломаю! – сказала Лёля, выступая вперед и грозя маленьким кулачком куда-то в дальний угол подвала. – Да чтоб тебя бес унес в неворотимую сторону! А вы что стоите, как остолопы? – обратилась она к пригнувшимся под артобстрелом мужчинам. – Ждете, чтобы вам мозги кирпичами поотшибало? Вон ты, у которого шрам на ухе, тебя как звать?
– Колына, – ответил дрожащим голосом человек со шрамом.
– Ничего себе, дали младенцу имячко! – удивилась Медсестра Лёля, но тут же отбросила удивление в сторону. – Колына, срочно найди мне колоду карт, только чтобы не засаленные, а новые. Понял?
– Понял, – кивнул Колына и перебежками, от стене к стене, помчался выполнять поручение.
– С вашим другом я уже познакомилась. Давайте теперь знакомиться с вами. Меня зовут Медсестра Лёля Алдынхереловна Кок-оол. А вас?
– Малына, – сказал один.
– Волына, – сказал другой.
– Очень приятно, – сказала Лёля. – А ножики у вас для чего?
– Работаем, – ответил Малына.
Дождь из всевозможных предметов заметно пошел на убыль – видно, силе, это явление вызвавшей, было не менее любопытно, какими-такими способами станет девушка с ней бороться. Змеи, свившиеся у стен клубками, тоже робко подняли головы – должно быть, и на ползучих тварей подействовала рассерженная стихия. Одна из них, жирная и рябая, с налимьими коричневыми усами, как цыпленок, подняла голову и доверчиво глядела на Лёлю, будто благодарила за помощь. Лёля вспомнила, как у них в поселке многие серьезно считали, что у змей есть ноги. «А может, и вправду есть?» – подумала она, разглядывая змею.
Вернулся Колына с картами.
– Так, господа, – строго сказала Лёля. – Прошу всех покинуть помещение. Начинается самый ответственный этап. Колына, дай сюда карты.
Колына отдал ей карты. Лёля зыркнула на притихшую троицу и кивнула, чтобы те уходили. Колына, Малына и Волына, пригнув головы и озираясь после каждого шага, скрылись за выступом стены. Лёля походила по серпентарию, жестами и ласковыми словами загоняя змей по их домикам и запирая за ними дверцы. Затем приблизилась к вытяжному отверстию, сняла с него проржавленную решетку и положила туда колоду. Поставила решетку на место и крикнула в глубину подвала:
– Все, можете жить спокойно. Ему есть теперь чем заняться. Раньше было нечем, вот он и бесился со скуки.
– Так кем же все-таки вы работаете? – спрашивала она Малыну несколькими минутами позже, когда они вчетвером сидели за низким столиком в тесноте дежурки и пили зеленый чай. Малына был у них старший, Волына – средний, Колына кем-то вроде подсобника – «принеси-отнеси-подай». Впрочем, Лёля выяснила эти подробности постепенно, в ходе беседы.
– Желчегоны мы, – ответил Малына, прихлебывая из плоской чашки. И добавил, чтобы было понятней: – Желчь добываем.
– Прямо здесь и добываете? В этом подвале?
– Ну а где же – конечно, здесь. Нам наверх нельзя, наверху плохо.
– Это что же получается – отсюда вы вообще не выходите? – Лёлина рука с чашкой остановилась на полпути, и узкие глаза стали шире. – То-то я смотрю, какие вы бледные. Прямо ни кровиночки на лице. Так, значит, вы и людей, кроме себя, никого не видите?
– Видим, почему не видим? Мы же желчь добываем. – Малына посмотрел на нее удивленно. – Я же говорю, желчегоны мы.
Только теперь до Лёли стал доходить жуткий смысл его простодушных слов. Глоток чая вдруг застрял в ее горле, ощетинившись железными иглами и не давая проходу воздуху ни внутрь ни наружу. Она справилась, не выдав волнения, заставила себя закончить глоток, даже улыбнулась с натугой.
– Кормят нас хорошо, – продолжал между тем Малына как ни в чем не бывало. – Там у нас, за той дверцей, спальня. Мы в ней спим, а койки у нас висячие – это чтобы клопы не жрали. Но клопы все равно кусаются, клопы умные, они на потолок залезают, а после на постель прыгают. Клоп же зверюшка лёгонькая, он же высоты не боится. Девушка Медсестра Лёля, а с чего ты такая сильная? – совершил он неожиданный переход с клопов на ее личные качества.
– Сильная? – повторила Лёля, не очень понимая, о чем он.
– Ты победила дракона, который здесь был хозяином.
– Победила, – кивнула Лёля. Потом медленно подбирая слова, рассказала им без тени иронии: – Жила у нас на дворе курица, на которой было написано: кто эту курицу съест, тот сделается сильным.
– Ты эту курицу съела, – сказал Малына, – и стала сильной.
Лёля опять кивнула. Волына и Колына посмотрели на нее восхищенно.
– Антип велел нам взять твою желчь, но тогда ты не будешь сильной, а будешь мертвой, и дракон вернется сюда опять. Мы не будем добывать твою желчь, я сам скажу Антипу, что мы не будем. – Малына встал.
– Постой, – испугалась Лёля. – Скажите, а зачем Антипу понадобилась моя желчь? – Вопрос она задала единственно с целью задержать Малыну на месте. Лёля понимала, что если эти простодушные трое поверили в ее детскую сказку про курицу, несущую золотые яйца, то уж Антип-то, хитростью завлекший ее сюда, и тем более хитрюга-директор вряд ли окажутся такими же наивными, как они.
– Там война, – он показал пальцем на потолок, – там плохо, туда нельзя. Там белые люди на боевых слонах сражаются с рогатыми воинами из племени вепсисуоми за обладание священным мизинцем бога, похищенным рогатыми из пещеры на горе Лунь. Когда белые слоны устают, тогда рогатые одерживают победу, и Антип нам не приносит еду, а чтобы белые слоны были сильными, их надо окроплять желчью, тогда люди на слонах побеждают, и Антип нам дает еду. Наши предки в Тямпе всю жизнь добывали желчь, Тямпа это далеко, мы тоже туда поедем, когда белые победят рогатых и война наверху закончится.
– Это все вам Антип рассказывал? Про мизинец, про боевых слонов? Про то, что вы поедете в вашу Тямпу?
– Антип. Антип, он хороший, Антип нам мясо приносит.
– И сигареты, – добавил робко Колына.
Малына зыркнул на него диким глазом, и Колына моментально притих.
– Где это – ваша Тямпа? – спросила Медсестра Лёля, чтобы протянуть разговор.
– Тямпа – это там, куда мы поедем, когда белые победят рогатых. Там тепло, там много еды и нету клопов.
«Что-то малайское, – решила про себя Лёля. – Они что же, малайцы? – Она внимательно всмотрелась в их лица, украдкой оглядела фигуры. Восточного в них было не много, разве только тапочки на ногах. – Китайский ресторан, Вазелин, теперь эти недоделанные малайцы в китайских тапочках. – И она повторила фразу своей хозяйки, Веры Игнатьевны, у которой квартировала в Питере: – Что-то у меня голова ходуном ходит от всей этой трихомудии».
Где-то щелкнул входной замок и хлопнула далекая дверь. В такт хлопку задрожали чашки и зазвякали в чашках ложечки. Сердце Лёли заколотилось колоколом, зрачки сузились, мысли побежали по кругу. Дверь в дежурку была у нее за спиной, место она выбрала неудачно, но теперь уж чего жалеть. Главное, чтобы не выстрелили с порога в спину.
– Это Антип, – вскинулся над столом Малына. – Он хороший, ты Антипа не бойся. Это он еду нам принес.
– Хорошо, – сказала Медсестра Лёля. – Еда – это хорошо.
Она почувствовала затвердевшей спиной, как медленно повернулась ручка, как чей-то цепкий, тяжелый взгляд карабкается по ее позвонкам, царапает сквозь одежду кожу, ощупывает впадину на затылке, касается основания черепа.
Малына уже был у порога.
– О, господин Олег, – повторял он удивленно-восторженно. – О, господин Олег… – И, наверное, показывая на Лёлю, потому что она лишь слышала его сбивающийся мажорный басок: – Она сильная, она курицу съела. Она дракона прогнала, она сильная.
– Сильная, прогнала… хорошо, – ласково отвечал Оживлягин. – Вы втроем оставайтесь здесь, ну, а вас, дорогая Лёля Алдынхереловна, я попрошу пройтись немного со мной. Надеюсь, вы не будете возражать?
Лёля встала, улыбнулась Колыне, махнула ручкой засмущавшемуся Волыне, у Малыны расправила складку на рабочем комбинезоне и, сопровождаемая молчаливым хозяином, покинула дежурку и серпентарий.
Оживлягин, держа Лёлю под руку, вел ее все теми же коридорами, какими они следовали с Антипом. Хватка у Олега Олеговича была железная, и ничего хорошего это не предвещало. Не доходя до кабинета директора, они свернули под какую-то арку, Оживлягин отворил дверь, и они с Лёлей оказались в каморке, сильно смахивающей на помещение для прививок. Металлические ванночки со шприцами, спиртовые горелки, колбы, белый шкафик, резиновые перчатки на тумбочке.
– Здесь у вас, наверное, пыточный кабинет? – невесело пошутила Лёля.
– Почему пыточный? – не понял шутки директор. – Обыкновенный, медицинский. А что?
– Ничего, я просто спросила. А почему мы не остались с вашими… – Она задумалась, подбирая слово.
– Вы имеете в виду моих ангелов? – помог ей директор. – Не хочу их травмировать. Они дети малые. Наивные, живут, как на облаке.
«Ничего себе, детки», – подумала про себя Лёля, сразу вспомнив и мясницкие тесаки и все события последнего часа.
– А вы, значит, специалист по домашним духам, – задумчиво произнес Оживлягин. – Что ж, спасибо. От этой нечисти мы столько всего натерпелись.
– Ваш случай простой. Вполне справились бы и своими силами. Надо было взять ржавый гвоздь и этим гвоздем сделать на пороге двенадцать дырок. А после прыгать с зажмуренными глазами на левой ноге до печки или отопительной батареи и семь раз постучать по ней головой. Но лучший способ, конечно, это колода карт. Домовые, они до карт очень уж большие охотники. А играет домовой исключительно сам с собой, причем до тех пор в них играет, пока себя же себе самому не проиграет. Ну а как себя проиграет, так ничего от домового не остается, кроме мелкой горстки сухих какашек, ну, такие, вроде мышиных – наверное, видели.
– Интересно. И где вы это все изучали? Хотя неважно. – Оживлягин помедлил, затем добавил с печальным вздохом: – Уже неважно.
Лёля видела, как в его бегающих глазах черный рыцарь бьется с рыцарем белым. «Убивать – не убивать», «убивать – не убивать» – как листки отрывного календаря, сменялись на лице Оживлягина черные и белые мысли. Совестливость боролась с ее отсутствием, доброта со своим антиподом – жадностью. Лёля сделала для него доброе дело – избавила от нечистой силы. За это надо бы ее пожалеть. Но пожалеешь ее, отпустишь, а она тебя пойдет и заложит. И весь бизнес накроется медным тазом.
Лёле стало Оживлягина жалко. Еще бы, мучается человек, страдает. Значит, есть еще в человеке совесть, не во всем человек потерян для общества.
Лёля в общем-то понимала, почему в этой трагической пьесе ей назначили роль донора-смертника – сама же ляпнула Вазелину по простоте душевной, что приезжая, из Сибири, вот они и подумали, раз приезжая, значит, скоро ее не хватятся, Сибирь далеко. И куда уходит прочая часть отходов, остающихся после принудительного изъятия желчного пузыря, догадаться было тоже не трудно – Лёля вспомнила макароны по-флотски, которые ей предложил в ресторане его хозяин. Но чего она не могла понять, так это того, на что этим душегубам и живодерам нужна человеческая желчь. Оставалось спросить впрямую, что она и сделала, не задумываясь.
– Желчь? Какая желчь? – сделал вид, что не понял, Олег Олегович.
– Человеческая. Которую вы из людей получаете.
– Ах, да, вы же все теперь знаете. Вас же там, внизу, мои ангелы во все посвятили. Вы же сильная, вы же курицу съели.
– Так зачем вам человеческая желчь, Олег Олегович? – стояла на своем Лёля. – Я понимаю, питонья, ее используют в медицинских целях, ну а человеческая-то вам зачем?
– Окроплять боевых слонов, – ответил Оживлягин серьезно и с вызовом посмотрел на Лёлю.
Глаза у девушки округлились. Такой откровенной чуши от солидного вроде бы человека, директора серьезного предприятия, она не ожидала услышать. За дуру он ее, что ли, держит? За простодушную провинциальную дуру?
– Послушайте, – вскипела она, – это вы своим ухорезам можете рассказывать сказки про божий мизинец и боевых слонов. Мне могли бы сказать и правду, раз уж я и так столько про вас всякого знаю.
– Это правда, – развел руками Олег Олегович. – Человеческую желчь мы поставляем в некоторые государства Азии и Центральной Африки, и там перед состязаниями ею окропляют боевых слонов. Местные миллионеры делают сумасшедшие ставки на таких состязаниях. А испокон веку считалось лучшим средством для достижения победы – окропить слона перед состязанием человеческой желчью.
– Жуть какая! – вздрогнула Медсестра Лёля. – У них там что, своей желчи не хватает? Чтобы еще из России ее везти?
– От нас дешевле, – совестливый Оживлягин вздохнул.
– Веселенькая история. И давно вы этим бизнесом занимаетесь?
– Второй год. – Оживлягин посмотрел на нее грустно и так же грустно добавил: – И отказаться от него я уже не могу. Тем более что китайская мафия имеет в этом деле свой интерес.
Он потупился и сказал, не глядя Лёле в глаза:
– Вы, конечно, понимаете, Лёля Алдынхереловна, что после всего, что вы здесь услышали, выпустить мы вас отсюда никак не можем. Антип! – Он медленно кивнул головой. Тенью из-за спины Лёли выскользнула знакомая ей фигура змеелова-профессионала. В руке у него был пистолет.
Лёля нисколько не удивилась столь внезапному появлению оживлягинского сатрапа и стояла хладнокровно, как статуя.
– Но вы, конечно, понимаете, господин Оживлягин, – голос ее не дрожал, и каждое выпущенное по цели слово било точно в десятку и заставляло противника трепетать и терпеть моральное поражение, – после всего, что я здесь узнала, выпустить вам меня отсюда просто необходимо. Есть такая заклятая секунда в году, когда любые методы насилия бесполезны. Сейчас именно такая секунда. Антип, – она сделала жест рукой, – уберите, пожалуйста, свою пукалку. Не дай бог еще выстрелит ненароком, а я жуть как не люблю шума.
Антип сунул за пазуху пистолет и исчез также тихо, как появился.
Олег Олегович покраснел, как знамя, и закурил.
– Редкая у вас фамилия – Оживлягин, – сказала Лёля, чтобы разрядить обстановку.
– Это псевдоним. – Оживлягин вытер вспотевший лоб. – Моя фамилия вообще-то Покойников. Но поди попробуй с такой фамилией найти хоть какую-нибудь мало-мальски приличную работу, разве только в милиции. Вот и пришлось сменить. Оживлягин – красиво, правда?
– Красиво, – кивнула Лёля и спросила без всякого перехода: – Вот вы домовых боитесь. А ада вы не боитесь? Не боитесь, что черти после вашей кончины будут вас жарить на сковородке?
– Нет, Лёля Алдынхереловна, – ответил Оживлягин спокойно, – ада я не боюсь.
– Жаль, – ответила Медсестра Лёля, – я бы на вашем месте боялась.
– Но я не понимаю, за что.
– За что? Да хотя бы за то, что вы своей крокодильей деятельностью, растлили три невинные человеческие души. За ваших чернорабочих, которых вы ангелами зовете. За Малыну, Колыну и Волыну.
– Знаете, что я думаю? – Оживлягин вздохнул – который раз за время их тяжелого разговора. – Я думаю, что в природе идет постоянный обмен веществ. Вот и свой бизнес я рассматриваю как часть этого естественного процесса. А мои ангелы… Ну, они-то уж точно попадут в рай. В эту их небесную Тямпу. Они же дети. А дети, по Библии, за дела отцов не отвечают. Как солдаты, которые не отвечают за приказы военачальников. Сколько, вы говорили, вам нужно змеиных шкур?
Через полчаса Лёля уже входила в метро. Змеиные шкуры у нее теперь были. Дело оставалось за малым. Нужна была книга.
Натан Завельский был не совсем прав, когда пугал Ванечку теми страшными мерами, которыми грозит ИНЕБОЛ человеку, оттуда вырвавшемуся. Да, военное ведомство, да, секретные разработки, да, неограниченные возможности, но люди-то везде – люди. Со своими слабостями, причудами, привычками и так далее, и так далее. Вот и здесь не стал главврач выносить сор из избы, и даже рапорт директору подавать не стал, а понадеялся на собственные силы. Завотделения Семенова он, конечно, пустил под капельницу – отлеживаться от алкогольного отравления, – и поставил на пороге палаты стражу в лице врача-ординатора Дмитриенко, имевшего опыт армейской службы в конвойном взводе на севере Ленинградской области.
Собственные же силы, на которые понадеялся главный врач, были пущены на следующие действия. Первым делом он выяснил в институтской справочной, не было ли за время, прошедшее после волюнтаристской выходки Семена Семеновича и последовавшей за ней незаконной выписки пациента, каких-нибудь подозрительных телефонных звонков. Да, звонки были, доложили ему из справочной. Звонил какой-то мужчина, дважды, с промежутком минуты в три. Судя по разговору, выпивший, сперва спрашивал какую-то из сотрудниц, затем просил, чтобы его соединили с пациентом Чувырловым Альбертом Евгеньевичем. И на первую, и на вторую просьбу ему ответили строгим отказом, в соответствии с режимными правилами пункт 9 подпункт 4 и пункт 11 подпункт 7.
Далее через местную АТС был отслежен номер, откуда звонили, а по номеру получен и адрес. Староневский проспект, дом такой-то, квартира такая-то, второй двор между 1-й Советской и Староневским, угловая парадная, последний этаж, с лифтом. Мгновенно на квартиру Завельских, которые по данному адресу проживали, была послана якобы бригада ремонтников якобы на предмет изучения межсезонных протечек крыш. Якобы ремонтники, а на самом деле два институтских вохровца Моржов и Кикнадзе никого похожего на Вепсаревича в квартире не обнаружили, но телефон тем не менее поставлен был на прослушку – вдруг проклюнется исчезнувший Ванечка. И на подоконнике этажом ниже был посажен пенсионер-наблюдатель с мобильником и недельной подшивкой газеты «Не скучай», чтобы пенсионер не скучал.
Когда эти предварительные ходы были сделаны, главврач решил разобраться с сопалатником сбежавшего Вепсаревича Чувырловым Альбертом Евгеньевичем на предмет выяснения у последнего его родственных связей. Звонивший назвался братом, и этот якобы чувырловский брат точно знал о существовании на отделении телефона – не подозрительно ли? А также стоило выяснить про больную мать – имеется ли таковая у пациента, а если да, то больна ли она и какой болезнью конкретно. Последнее имело для главврача интерес научный, с поисками беглеца не связанный, ведь любая неопознанная наукой болезнь, обнаруженная даже случайным образом, сулила гранты и светлые перспективы в будущем.
Разговор с Чувырловым проходил слезливо и бурно. Да, мать у него была, но такая, прости боже, мамаша кого хочешь сделает из здорового инвалидом, сама же при этом делается лишь здоровее за счет выпитого чужого здоровья, в частности – здоровья его, единственного родного сына, доведенного такой вот мамашей до такого вот опасного состояния.
Короче, мать у пациента была здорова, а брата не было. Это окончательно убедило главного в правильности предпринятых действий по наблюдению за квартирой на Староневском. Звонил Вепсаревич, сомневаться в этом больше не приходилось. Но цель… цель… цель? Стоп. В первый раз он спрашивал про какую-то из сотрудниц. Ему ответили, что справки о сотрудниках не выдаются. Далее он пытается связаться с Чувырловым, представившись несуществующим братом. То есть коли не получилось в справочной, Вепсаревич пробует добиться информации от Чувырлова, своего соседа. Это значит, Чувырлов знает, о какой-такой сотруднице идет речь.
– Эта, как ее, черненькая такая… ну, халат был на ней зеленый… – Чувырлов морщился, вспоминая ночь, когда они с Вепсаревичем начинали с водки, а заканчивали огуречным лосьоном. Водка и лосьон вспоминались четко, но вот девушка из памяти выпадала начисто. – Верочка… или Валечка… нет, не помню. Телефон еще хотел записать…
«Ульянова! Ульянова Маша! Ну, конечно, – сообразил главврач. – Дежурила в ту ночь Ульянова Маша, заменяла алкоголичку Алимову. Наверняка, она и есть та таинственная сотрудница, которой интересовался сбежавший».
Ульянова – Вепсаревич. Вепсаревич – Ульянова. Выяснить в отделе кадров, где Ульянова проживает. И срочно высылать бригаду ремонтников на предмет изучения межсезонных протечек крыш.
На бывшей чердачной площади Калерии Карловны волновались не меньше, чем в ИНЕБОЛе. За знакомым по ч. 1, гл. 3 столом не было ни изумрудной тархуновки, мечты Кольки из 30-й квартиры, ни засахаренных мух-пестрокрылок, ни заветного хозяйкиного графина. Лица у сидящих были насуплены, включая мелкую физиономию арахнида Карла с тройной гирляндой погасших глаз.
– Меня надо было в больницу ложить, а не этого мудилу Доцента. – Колька из 30-й квартиры поскреб ногтями трехсуточную щетину, покрывающую колючими островками подбородок и часть лица, отчего на беззащитного Карла полетели сухие крошки и волоконца кисловатого табака. Уворачиваясь от неприятных предметов, арахнид отскочил в сторону, Колька же продолжал с вызовом: – А то начитанного им подавай, ученого! Вот и получили – начитанного. Лежит там на всем готовеньком, жрет от пуза, медсестер, извиняюсь… лапает и имеет полтинник в день. Плюс аванс. Плюс премия, когда из больницы выйдет. Конечно, это ему не на мусорном отвале работать. Там он вкалывал в говне по колено через сутки по пятнадцать часов. А здесь лежи себе, отдыхай. И чего же не отдыхать-то, когда в день тебе идет по полтиннику. Плюс аванс. Плюс премия, когда из больницы выйдет…
– Все, заткнись! Задолбал со своим полтинником, – зыркнула на него Калерия. – Сейчас надо не о полтинниках думать, а о том, как опередить эту девку, которая вместо Шамбордая Лапшицкого из Сибири приехала…
– Грохнуть, и все дела! – подал реплику арахнид Карл. – Нет человека, нет проблемы.
– Проблема есть, – сурово возразила Калерия. – Как выйти на Вепсаревича и Чувырлова, вот проблема. Вахтер Дроныч ушел в запой. Семенов на звонки не отвечает, молчит. Антимонову из районной администрации выперли со службы за взятки, так что больше в лечебницу никого запихнуть нельзя. – Тяжелым взглядом она обвела присутствующих. – Короче, связь с ИНЕБОЛом пока потеряна. Я подчеркиваю – пока. – Она гневно посмотрела на арахнида. – А тут ты еще со своим «грохнем»… Может, эта сибирская визитерша единственный для нас шанс добраться до Вепсаревича. Грохнуть всегда успеется. Сперва нужно ее прощупать, может быть, попугать слегка. И все это нужно сделать оперативно.
– Прощупать можно, – ухмыльнулся Колька из 30-й квартиры. – Насчет прощупать это мы запросто. Помню, как-то с Глюкозой мы гражданочку одну в садике за гастрономом прощупывали…
– Так. Пошли разговорчики. – Калерия хлопнула по столу ладонью, обрывая отвлекшегося от темы Кольку. – Я тебе за что гонорар плачу, за работу или за болтовню? Вот и думай не о глупостях, а о деле. Карл, – она повернулась к Карлу, – ты однажды рассказывал про какого-то бородатого паука из Первого медицинского, который на красную паутину молится. Может, он еще не совсем умом тронулся, и стоит дать ему поручение нанести революционный визит к соседям?
– Дать-то можно, а толку с его умом? – отмахнулся Карл безнадежно. – Ходу ему до первых встреченных голубя или вороны. Хотя, в общем-то, почему не дать? Хуже от этого, во всяком случае, никому не будет.
– Насчет ума помолчал бы. Далеко ты со своим умом в прошлый раз дошел? До первой встреченной подошвы, и та в говне.
«Уж при Кольке могла бы и не вспоминать». Карл обиженно прикусил педипальпу, краснея не лицом, по-людски, а по-паучьи – брюшком и задом.
– Так что этот вариант проработай, – продолжала Калерия. – А тебе… – посмотрела она на Кольку. – Ты возьмешь своих дружков-стеклотарщиков и будешь с ними опекать сибирячку.
– Опекать это пугать или щупать? – не усвоил задачу Колька.
– Опекать – это ходить за ней следом и наблюдать, с кем она встречается.
– Как же за ней ходить-то, когда ни я, ни кто из ребят ее в глаза ни разу не видели? Пойдешь, а потом окажется – не за той.
– Увидишь, и очень скоро. Сегодня она собирается наведаться к Ванечкиной мамаше. Когда она будет от нее выходить, пристроишься за ней следом. Важно выяснить, где эта сибирячка живет и не встречается ли она с кем-нибудь из институтского персонала.
– У него на лбу не написано, ну, у этого, с которым она встречается, что он работает в институте.
– Не написано, значит, спросишь. А не ответит, значит, спросишь еще раз. Твой Глюкоза с твоим Компотовым разве не знают, как с людьми разговаривать?
– Витя, что это, объясни, пожалуйста, ты же редактор книги. Вот, сейчас… – Николай Юрьевич, хозяин, директор и главный редактор «Фанты Мортале», вытащил из пачки листов один и прочитал подчеркнутую красным карандашом строчку: – «Пусть жизнь меня в землю втоптает». – Он поморщился и протянул листок собеседнику.
Тот взял его, повертел в руках, сощурил глаза, задумался.
– Да, – сказал он спустя мгновенье. – С грамотностью у Лыкова туговато. Но зато он берет образностью.
– Слушай, дорогой, мне не важно, образностью он берет или чем. Мне нужно, чтобы было по-русски. Чтобы перед читателем потом не краснеть.
– Хорошо, Николай Юрьевич, я исправлю. Ага, пусть будет «вминает». Нормально? По-моему, ничего. Вы как? – Собеседник господина директора торопливо написал на листке корректорский значок и замену. – Да, Николай Юрьевич, а поэмку-то я все-таки написал. Думаю, в «Альтернативном Пегасе» она будет очень даже на месте. «Зинзирь».
– Что «Зинзирь»? – недоуменно переспросил Николай Юрьевич.
– Поэма так называется. «Зинзирь». Вот, слушайте. Вы первый, кому я ее читаю.
– Витя, скинь на дискете. Дел по горло, некогда мне сейчас тебя слушать.
– Ну, пожалуйста, хотя бы начало. Да я, собственно, уже начал. Вот. – Откинувшись на широком стуле, составитель, редактор, а теперь уже, возможно, и один из счастливых авторов тома фантастической поэзии «Альтернативный Пегас», готовящегося к выходу в «Фанте Мортале», с грубого языка прозы перешел на язык поэзии.
Заброшенная металлическая халупка
Одиноко стояла на первобытной планете Зинзирь.
Вдаль тянулось болото глыбко и хлюпко,
Бескрайнее, как на планете Земля Сибирь.
К халупке зимой, когда подмораживало,
Осторожно подкрадывался дикий абориген по льду.
Лапой, как мифический Вий, приподнимал своё веко оранжевое
И подолгу смотрел, ворочая огненным языком во рту.
Так он смотрел, смотрел и молчал подолгу,
Пока не кусало солнце и не оживала вода,
Затем уходил, и всю дорогу до дому
В узких его глазах стояла халупка та.
В узких его глазах виденье стояло сладко,
Когда на привалах он болотную воду пил:
То была мертвая земная девушка-космонавтка,
И он ее, мертвую, больше живой любил.
Когда-то однажды подкрался он к ней с дубиною
И раздробил ей голову, не думая, что будет потом страдать.
С тех пор и назвал он девушку своею любимою,
С тех пор и приходит к халупке, чтоб над могилкой ее рыдать…
– Достаточно, Витя, хватит, – остановил его Николай Юрьевич.
– Ну, Николай Юрьевич, ну, дослушайте, осталось еще восемь четверостиший. В конце будет самое интересное. Девушка-то, оказывается, не умерла…
– Некогда, Витя, честное слово, некогда.
– Ну, а в целом, Николай Юрьевич, как, хорошо?
– Хорошо-то хорошо, Витя, но слишком длинно. Надо бы сократить. Объем сборника небольшой, а вас, поэтов, как… в общем, много.
– Хорошо, сократим, почему нет? Значит, я включаю свою «Зинзирь» в «Альтернативный Пегас». Да, Николай Юрьевич, я тут вашего редактора встретил. Вепсаревича Ивана Васильевича, ну, который на «Библиотеке шедевров».
– Как? – не понял Николай Юрьевич. – Вепсаревича? Где? Когда? – Лоб его покрылся испариной. – Не может быть, ты ошибся. Вепсаревич в больнице.
– Честное слово, встретил. В одной компании вместе водку пили на Староневском.
– Ерунда какая-то. – Рука Николая Юрьевича уже давила на телефонные клавиши. – ИНЕБОЛ? Здравствуйте, это Воеводкин Николай Юрьевич. Да, издательство «Фанта Мортале». Как там наш Иван Васильевич? Живой, здоровый? Почему спрашиваю? Как это почему? Мы своих лучших сотрудников ни по будням, ни по праздникам не забываем. – Лицо его в продолжение разговора приобретало спокойный вид. Не занятая трубкой рука, до этого отбивавшая сумасшедшую барабанную дробь, теперь плавно перебирала пальцами, наигрывая «Прелюд» Шопена. – Пить надо меньше, – сказал он обалдевшему Вите, кладя на место телефонную трубку, – а то не только Вепсаревича, чертей зеленых в унитазе увидишь. Лежит себе Иван Васильевич в ИНЕБОЛе, как и лежал. И выписывать его оттуда пока что не собираются. Сволочи, – добавил он, вспомнив о горящем синим пламенем томе Марселя Пруста. – Гады, сволочи, рыбы, совы! Вот построю всем на зло стрехулёт и улечу от вас далеко-далеко, куда-нибудь на Магелланово облако. Раков буду ловить, землянику кушать. Или к Сашке Бабушкину пойду корректором в «Мир металла». И идите вы тогда со своими железными артефактами к негру в задницу.
Не мог знать Николай Юрьевич Воеводкин, что главврач Института неопознанных медициной болезней строго-настрого наказал своим подчиненным не открывать страшной тайны исчезновения Ивана Васильевича, дабы не позорить себя и вверенное ему лечебное учреждение.
Утро было хмурое и бессолнечное, потому что гардина на окне была темной, такой же, как прошедшая ночь. Чтобы ее отдернуть, не хватало длины руки. Ванечка чуть разжмурил глаза, веки были дряблые и чужие. Одеяло сползло с постели и топорщилось угловатым комом, напоминающим оскверненный памятник.
Внутри у Ванечки было не просто плохо, внутри у Ванечки было адски плохо. Болело сердце, болела печень, болели легкие. Он вспомнил, как однажды с похмелья попробовал сыну своей знакомой надуть детский воздушный шарик и что из этого вышло. Воспоминание вызвало приступ удушья и тошноты.
Он заставил организм успокоиться, приласкал его грядущим покоем. Затем попробовал вспомнить события минувших часов. Вспоминались мелькание лиц, какие-то блестящие турникеты, через которые он пробовал перелезть, затем – липкие поцелуи в лифте, дальше – поиск оторвавшейся пуговицы… Пуговицу, кажется, не нашли… нет, нашли, она оказалась в… Тут он вспомнил, где она оказалась. Это они играли в прятки. Уже после, когда разделись. Она спрятала ее у себя в… Ванечка почувствовал, что краснеет. Потом понял, что не может вспомнить ее лицо. Стало жарко. Невыносимо жарко. Больным взглядом он оглядел себя. Паутина на груди и руках была жирная и давила на тело. Он с трудом шевельнул рукой, провел пальцами по ложбине паха. Волосы на лобке свалялись, член был липкий от погружения в чье неизвестно лоно. Он не помнил ее лица. Ни имени, ни лица, ничего. Только эту идиотскую пуговицу. Кто она, женщина, с которой он провел ночь? И в чьей он сейчас квартире? И почему один? И что он скажет, если вдруг откроется дверь и хозяева увидят его лежащим в стыде и муках?
Ванечка схватил сползшее одеяло и быстро натянул на себя. Затем увидел неподалеку стул с наваленной на него одеждой. С трудом принял сидячее положение, глотнул воздуха и решился встать. Встал. Задыхаясь дошел до стула. Когда натягивал помятые брюки, подумал вяло, что неплохо бы принять душ. Затем вспомнил, что он не дома, и мелькнувшая мысль о душе погасла, как выкуренная сигарета. Потом он долго сидел на стуле, оценивая слухом и обонянием запахи и звуки квартиры.
Запахов было много. Но несмотря на их пугающее обилие, главного, ради которого Ванечка мог смириться и терпеть все другие, в комнате практически не было. Книгами, здесь не пахло книгами. Лишь от узкой сервантной полки протянулась к его ноздрям легонькая карамельная струйка. Он поднялся, дошагал до серванта, бросил взгляд на тощую стопку одинаковых, как матрешки, книг. Взял верхнюю. «Любовь напрокат». Раскрыл. Перевод с английского Стопоркова. Почувствовал, как паутинные нити, усмехаясь, вылезают из пор и секут его похмельное тело. Аккуратно вернул книгу на место и услышал, как звенит телефон.
Телефон звенел с полминуты. Ванечка сначала не подходил, почему-то не мог решиться. Когда звонок на две секунды умолк, а после с силой застрекотал по новой, Ванечке подсказала совесть, что лучше все-таки трубку взять.
– Привет, – услышал он с другого конца. – Как здоровье с утра?
– Ничего, продвигается, – бодро ответил Ванечка, пытаясь по звуку голоса определить, кому из знакомых этот голос может принадлежать. Но единственное, что ему удалось выяснить, это то, что голос был женский.
– Это я, ты что, меня не узнал? – Вопрос сопровождался смешком, в котором было что-то смутно знакомое. Что-то связанное с прошедшей ночью. С чем-то влажным, настойчивым и приманивающим.
Заворочался проснувшийся член. Цыкнув на него мысленно, но беззлобно, Ванечка ответил чуть заикаясь:
– Вообще-то, похоже, наверно, скорее, нет.
– Ну, здрасьте! А как же техника мягкого ввода, которой я тебя всю ночь обучала? Ты в постели такой тихий, такой мохнатый, как… ну, как паучок.
– Как истинный Морской Козел, – ответил зачем-то Ванечка словами из стопорковского перевода какой-то очередной бредятины в жанре фэнтези.
– Какой козел? Ты что, еще не опохмелился? Слушай, в холодильнике пиво. Ты хотел вчера выпить, а я не дала, спрятала, чтобы наутро было. Видишь, какая у тебя заботливая жена.
– Жена? Почему… жена?
– Мы же договорились – сегодня я подаю на развод с Серегой, а потом, когда в суде все оформят, мы с тобой пишем заявление в ЗАГС…
«Ни фига себе пирожки с котятами. – Трубка в Ванечкиной руке сделала прихотливый фортель. – Она, оказывается, еще и жената».
Он с тоской посмотрел на дверь, представив, как та распахивается и, почему-то с подбитым глазом, сюда вваливается этот самый Серега, обманутый рогоносец-муж.
– В общем, так, – продолжала трубка. – Сейчас начало одиннадцатого, на работе я сегодня до двух. Пей пиво и приходи сюда. Адрес магазина, надеюсь, помнишь?
– Не помню я никакого адреса. Я и имени твоего не помню. Честно, ты меня не разыгрываешь? – Ванечка уже начал злиться, и на другом конце провода это, видно, почувствовали.
– Кто меня вчера Воробышком называл? «Мой Воробышек, а можно я вас поцелую в клитор…» Ну, давай, вспоминай, раз-два.
Ванечка наконец вспомнил. Ну, конечно, это была та рыжая, с которой он познакомился у Натана. Та самая, с фамилией Воробей, муж которой в гражданском браке с какой-то Танькой и с которым она встречается только когда у той Таньки месячные. Воробей, а звать ее не то Эстер, не то Эсфирь. Она работает в антикварно-букинистическом на Литейном («Странно, если она работает в „Букинисте“, почему, кроме дамского чтения, в доме нет ни одной книги!»). Ванечка этот магазин знал еще с советских времен. Кажется, на этой почве они вчера с ней и сошлись. Но не до такой же степени продолжалось это знакомство, чтобы, уснув человеком свободным, проснуться утром связанным семейными узами. В конце концов нынче не Домострой. И поцелуй в клитор вовсе не означает, что совершивший его обязан в результате жениться. Он собрался ей это высказать, но слова, пока складывались во фразы, слиплись, перемешались, съежились и превратились неизвестно во что.
– Слушай, это сколько ж мы вчера выпили? – спросил Ванечка смущенно и нервно. Потом голову обожгла мысль: «Она видела мою паутину. „Тихий и мохнатый, как паучок“». Он помялся, затем выдавил из себя через силу: – Послушай, Эстер… когда… в общем, когда мы с тобой это самое… ну, в постели… тебя во мне все устраивало?
– А на хера я, спрашивается, согласилась бы на твое предложение, если бы меня в тебе что-нибудь не устраивало? Конечно, по части секса мог бы вести себя и помужественнее, но, думаю, это дело времени. Мужчины всегда в первый раз ведут себя не очень-то ловко. От робости, ну и от алкоголя. В следующий раз, когда будешь со мной в постели, много пить не советую. Ладно, мне тут работать надо. Жду через час, запомнил? Будешь уходить, просто захлопни дверь. И подергай, а то бывает, что замок не защелкивается. Да, послушай, может забежать муж. Если забежит, ты ему скажи, что диван я отдавать передумала. Фиг ему, а не диван. Он со своей Танькой и на раскладушке перекантуется.
– Эстер? Вон туда проходите, – сказал Ванечке маленький бородатый книжник, хозяйничавший за прилавком с редкостями. Бородач был похож на Пана, единственно – не хватало свирели. Ванечка ответил кивком и прошел, куда тот показывал.
За стоптанным неровным порогом начинался небольшой коридор с низким полуподвальным сводом. Упирался коридор в комнату, набитую под завязку книгами. По одной стороне коридора внавалку лежали на стеллажах сотни разномастных изданий, по другой стороне книг не было, но чувствовалось, что за хлипкой дверью и еще за одной, потолще, сокровища таились немалые. У Ванечки глаза разгорелись только от одного вида того, что заметил он на стеллажных полках.
Были здесь и «Описание курицы, имеющей в профиль фигуру человека» Фишера, и известное сочинение Каржавина «Описание вши». Имелся здесь и «Криптоглоссарий», составленный и изданный Н.П.Тихоновым в 1891 году, книга, в которой были тщательно собраны все вариации слова «выпить», а также его синонимов. Увидел Ванечка и редкие во все времена «43 способа завязывания галстука». Рыхлой пачкой, пропахшей пылью, лежал полный комплект журнала «Военный крокодил» за 1925 год. Маленькие книжечки «Библиотеки красноармейца» служили чем-то вроде мягкой прокладки между томом Франца Ульриха Теодора Эпинуса «О строении поверхности Луны и происхождении неровностей оныя от внутреннего огня», выпущенным в Санкт-Петербурге в 1781 году, и одетым в кожаный переплет «Предсказанием о падении Турецкаго царства аравийским звездословом Муста-Эддыном», изданным в Москве, тоже в 18 веке, но десятилетием позже.
Ванечка прошелся вдоль полки, приметив цепким взглядом профессионала потрепанный номер «Друга народа», газеты, которую издавал Марат в 1789 году. Номер был тот самый, последний, с запекшимися следами крови Марата, убитого Шарлоттой Кордэ.
Видя все эти диковины, Ванечка уже нисколько не сомневался, что где-нибудь – возможно, за той вон дверью с подпалинами и облупившейся краской – скрываются книжные раритеты и вовсе удивительные и редкие. Сочинения Адама, к примеру, – полностью, все 12 томов, от «Азбуки древнерайского языка» до «Завещания» и «Поэтических сочинений». Обе книги Евы – «Пророчества» и «Евангелие». Книга Авеля о целительной силе растений и исторические сочинения Еноха, напечатанные на белом пергаменте и хранящиеся в футлярах из шелка…
Но тут прозаически зашумела спускаемая за дверью вода, и оттуда, оправляя на ходу юбку и приглаживая непослушные пряди, вышла его леди Годива, рыжеволосая дьяволица Эстер, приютившая и согревшая Ванечку грешной ночью после вчерашней пьянки.
– Привет, – сказала она и чмокнула его в небритую щеку. – Слушай, такое дело. Мне тут позвонил мой козел… Ну, в общем… давай-ка мы отложим нашу свадьбу до осени. У него путевка горит в Испанию. Таньку он брать не хочет – еще бы, с такой уродкой по заграницам ездить. А у меня все равно неотгулянный отпуск за прошлый год.
– Ага, – согласился Ванечка, – до осени, так до осени. – И мгновенно переключил внимание на непонятного назначения механизм, замеченный им в торце коридора.
– Старинный голландский станок красного дерева, – поймав его заинтересованный взгляд, тут же прокомментировала Эстер. – Служит для отжимания белья. Это что, – она пренебрежительно махнула рукой, – пойдем, покажу тебе настоящие редкости.
Они прошли в набитое книгами помещение, часть которого занимали всякие диковинные предметы.
– Вот камень, на котором отдыхал Дмитрий Донской после Куликовской битвы. – Эстер показала на гладкий здоровенный валун с криво сколотыми краями. – Вот бронзовая рука Ивана Сусанина, которую когда-то давно отпилили и в кабак снесли, а в кабак приняли. Вот арба, на которой везли мертвого Грибоедова, та самая, которую встретил Пушкин на перевале по дороге в Арзрум… – Эстер показывала Ванечке за редкостью редкость, и он кивал, зачарованный, боясь притронуться даже мизинцем к этим великим ценностям.
– У вас здесь прямо музей, а не магазин, – выдохнул наконец Ванечка, утирая вспотевший лоб. – Это… подлинник? – робким голосом спросил он, указывая рукой на арбу.
– Мы подделок не предлагаем, – ответила ему Эстер. – Мы же честные коммерсанты, какой нам смысл обманывать покупателей. – Слушай, – подмигнула она ему, – есть идея. Как ты насчет того, чтобы потрахаться на исторической арбе Грибоедова? – И не дожидаясь Ванечкиного ответа, она отщелкнула на поясе кнопочку.
Теперь, когда проблема со змеиными шкурами была решена, дело оставалось за малым. Лёле, чтобы начать камлание, необходима была кожа козла. Но нужна ей была не обыкновенная козлиная кожа, Лёле требовалась кожа особенная – старая, и чем древнее, тем лучше. Причину такой острой необходимости объяснить непосвященному было трудно. Так же сложно, как рассказывать о камлании обычными человеческими словами. Но если бы и появилась нужда кому-нибудь объяснять причину, Лёля ответила бы бесхитростно: «Нужно, потому что я знаю. А знаю, потому что я чувствую». Ее знание соединялось с чувством и вело ее по правильному пути. Кусок старой козлиной кожи Лёле нужен был единственно как приманка. Чтобы в неизвестном ей пока месте в неизвестное ей пока время некое неизвестное пока существо клюнуло на запах старой козлины. Дальше это неизвестное существо следовало обязательно победить, чтобы взять у него волшебную силу. Вот такую, примерно, схему подсказывала ей ее шаманская интуиция. Вот поэтому сегодня с утра Лёля бегала по букинистическим магазинам.
Действительно, где как не у питерских букинистов можно было отыскать козлиную кожу. Натуральную козлиную кожу, шедшую на книжные переплеты.
Но то ли день был сегодня сирый, то ли рыба, которую Медсестра Лёля съела в грязном кафе на Лиговке, была родственницей абарге загахан, таинственной рыбьей мамке, прячущейся на дне Байкала, то ли пущенный по ветру волосок, найденный с утра на подушке, перехватил муу бохолдой, чтобы сделать из него волосяную удавку для удушения непослушных детей, – но только книга в кожаном переплете отказывалась попадаться ей на глаза.
Время было уже обеденное, а список неохваченных Лёлиными поисками магазинов таял быстро, как получка у алкоголика. На Литейный она попала далеко за полдень. Проскочила мимо маклаков-перекупщиков и уже через секунду-другую жадным взглядом выискивала на полках кожаные корешки переплетов. Но ни в первом, ни во втором зале переплетов из кожи не обнаружила. Обругав козлиного духа тэхэ онгона козлом вонючим, Лёля чуть не плакала от обиды. Она достала из кармана свой списочек, чтобы вычеркнуть очередной магазин, обманувший ее надежды, и тут услышала из-за плеча голос.
– Девушка, вам помочь?
– Да, – сказала Лёля и обернулась. Перед ней стоял низкорослый Пан с маленькими бусинами-глазами, спрятанными в лохматых бровях, плавно переходящих в бороду. – Мне нужна кожа от переплетов.
– Дима, к тебе клиент! – крикнул он в приоткрытую дверь, и из щели спустя мгновенье вылезло улыбающееся лицо. Было это лицо в халате с прилипшими к нему книжными крошками. Голос лицо имело улыбчивый, как и вид. Лёле Дима сразу понравился. Он был длинный, худой и крепкий и пахло от него дорогим табаком «Davidoff».
– Слушаю, – сказал Дима Медсестре Лёле, распахивая перед девушкой дверь. – Переплетные работы всех видов. – Он уже аккуратно вел клиентку под локоток в каморку, где, казалось, шагу нельзя было ступить – столько здесь приходилось на каждый вершок пространства инструментов, приспособлений, столиков, станков и станочков, каких-то тигельков и гладилок, наковален и наковаленок и много чего другого, чему Лёля не то что имени, слова не могла подобрать, хоть примерно способного описать увиденное.
– Мне, – смущенно сказала Лёля, – просто нужен старый кожаный переплет. Только старый, чем старее, тем лучше, – добавила она уже тверже, видя, что на лице мастера не промелькнуло ни тени пренебрежения.
– Ага, – ответил Дима и улыбнулся. – Старый кожаный переплет. Любой? – спросил он, убирая с прохода кипу листов картона и освобождая дорогу к шкафику, стоящему у дальней стены.
– Только чтобы не от церковных книг.
– Отчего же, – брови у Димы дрогнули и удивленно взлетели вверх, – такое негативное отношение к святости?
– Почему негативное? Наоборот, нормальное. – Она не стала объяснять Диме, что на кожаный переплет от книги, которую освятили в церкви, не приманишь неизвестное существо, живущее в неизвестном месте. Это как на нательный крестик ловить черта, поселившегося в подполье.
Но Дима, как человек деликатный, не стал ждать комментария от клиентки, он уже отпирал шкаф, и любопытному взору Лёли открылись его сокровища.
– На этой полке у меня девятнадцатый век. Эти вот переплеты Ариничева, эти – Ляндерса. А вот побогаче и подороже – Шнеля, Соколова, вот – Ро. Нынче один «шнель» в марокене, тисненый золотом, стоит больше, чем сама книга. Они всегда дорого стоили. Если это, конечно, марокен настоящий, старый, а не какая-нибудь марокеновая бумага…
– Извините, – сказала Лёля, – мне не нужно побогаче и подороже. Мне бы только, чтобы из кожи козла.
– Они все из кожи козла, только фактура разная. Марокен – это тисненый сафьян, то есть обыкновенная козлиная кожа, только дубленая в растворе дубовой коры или сумахе. Вообще-то, на переплеты идет и телячья кожа, опоек, но она не такая долговечная, как сафьян, и применяется, в основном, для реставрации старых книг.
– Спасибо, – кивнула Лёля, – очень интересный рассказ. Но здесь у вас одни переплеты, а книги где?
– Там. – Он показал на стеллаж с лохматящимися бумажными блоками. – Я со старинных книг кожу с переплетов снимаю и на новые книги ставлю.
– В чем же выгода? – не поняла Лёля. – Ведь старинная книга дороже ценится, тут и в ёлки ходить не надо.
– Это смотря какая книга. Если, к примеру, прижизненное издание Пушкина, тогда да. А если это какой-нибудь ширпотреб для народа, вроде сытинских изданий житий святых, тогда – нет. И потом, я стоимость старой книги со стоимостью переплетных работ суммирую.
– Все равно, не вижу смысла. Кому нужны новые книги в старых переплетах?
– Тут вы не правы. – Дима рассмеялся от удовольствия. – Есть собиратели, которые даже импортные детективы в кожаные переплеты любят одеть. А есть просто любители старых кожаных переплетов, и что там, под переплетом, на это им решительно наплевать. Я им новые книги в старых переплетах сплавляю, а то, что от самой книги остается, в смысле внутренности ее, странички, переплетаю по-новой и отдаю нашему Вадику на комиссию. Есть еще любители полукожи, эти любят, чтобы на книжных полках много золота было, а книжку вынешь, на ней только и золота, что на узкой полоске на корешке. Помните, гуся на пиру у Трималхиона? С виду гусь, а приготовлен гусь из свинины. Вот и эти такие же.
– Ух, я уже устала. Кожа, полукожа… Который час? – Видимо, от обилия впечатлений и от запахов, наполнявших тесную мастерскую, Лёлю слегка подташнивало, ей хотелось поскорее на воздух. – Вы меня простите, но я спешу, у меня дела.
– Понял, – мигом ответил Дима. – Время клиента я ценю превыше всего. Итак, вам нужен старый переплет из козлиной кожи. Могу предложить вот этот. Переплет снят с книги Иоганна Фридриха Клейкера «Магикон», изданной в 1784 году в Москве. Сохранность переплета хорошая, края вот только чуть-чуть подстерты. Или вот еще «Жизнь некоторого мужа и перевоз куриозной души его через Стикс реку», сочинение Степана Колосова, Петербург, 1780 год. Сбоку, видите, как бы мышки кожу слегка подгрызли, но это я специально прошелся по материалу скобелем. У нас это называется «придать переплету особый исторический аромат»…
– Хорошо, давайте с историческим ароматом. Сколько я вам должна?
Лёля вышла из мастерской в зал и настороженно повела носом. Тонкий запах паутины был незаметен, но Лёля его распознала сразу же. Запах делался все тоньше и тоньше, умолкал и скоро замолк совсем. И вдруг вынырнул неизвестно откуда, из какого-то укромного закутка, и, словно жесткий воздушный душ, обдал Лёлю своим яростным ароматом. Но это был никакой не Иван Васильевич, как подумала она на секунду раньше, это была девица, рыжая, наверное, крашеная, в черной юбке, сползшей на один бок. Вот девица подошла к кассе, перегнулась через прозрачный щит и о чем-то зашептала кассирше, то и дело бросая взгляды на покупателей.
«Боже! Какая у нее блядская рожа», – подумала Медсестра Лёля.
Рыжая отошла от кассы и прошла совсем рядом с Лёлей, направляясь в соседний зал.
«Какая блядская у нее походка», – вздохнула Медсестра Лёля и тут увидела, как с плеча этой рыжей дурищи сорвало сквозняком паутинку. Перехватив паутинку в воздухе, Лёля зажала ее в руке.
– Вадик, так я пошла? – спросила рыжая у кого-то в соседнем зале.
«Какой у нее блядский голос», – подумала Медсестра Лёля и сощурила свои оленьи глаза.
– Хер тебе, а не Иван Вепсаревич! – сказала она спустя секунду, выходя из магазина во двор.
Негр Алик, уже не негр, а господин вполне славянской наружности, с цветом кожи, правда, довольно смуглым, но не по линии африканских генов, а по причине самой обыкновенной – попробуйте повкалывайте на мусорной свалке через сутки по пятнадцать часов, поворочайте штыковой лопатой среди тлеющих, смердящих отбросов, не такими, как Алик, станете, – сидел в штаб-квартире Калерии Карловны и выслушивал неприятные речи. А выслушивать неприятные речи приходилось Алику потому, что миссию, на него возложенную, по вхождение в доверие к Вепсаревичу и снятие посредством сострига с Вепсаревича образчиков паутины выполнить Доценту не удалось. В доверие он то есть вошел и образчики паутины срезал, но только где они, те образчики, хрен их, те образчики, знает. Она ж, паутина, легкая, смылась, должно быть, в сток, когда Алика отмывали в мойке от фальшивой негритянской окраски. И надписей никаких он не видел. Ни надписей, ни планов, ни чертежей, вытатуированных у соседа на коже. Больно уж чуток на сон, этот ваш И.В.Вепсаревич. Даже чтобы снять паутину, и то пришлось попотеть, помучаться, можно сказать, рискуя быть припечатанным костылем в лоб.
– Каким еще костылем? Чей костыль-то? – спросил Колька из 30-й квартиры.
– Ну это я так, образно, – ответил ему Доцент.
– Я сейчас тебе образно этим вот графином по яйцам. – Колька из 30-й квартиры покосился на Калерию Карловну, сидящую со смурным лицом и выслушивающую Доцентовы оправдания. Графин все ж таки был ее, а трогать добро хозяйки в штаб-квартире было запрещено настрого. – Какого хера мы тебе деньги платим? – Колька сделал упор на «мы» и еще раз бросил взгляд на Калерию.
– За риск. Там в ИНЕБОЛе руки-ноги у живых людей отрезают и пришивают вместо них кому рачьи клешни, кому осьминожьи щупальца.
– Брехня, – не поверил Колька. – Сколько лет на свете живу, а чтобы рачьи клешни вместо рук – ни разу такого не видел. Топор вместо руки видел – в деревне, у одного инвалида, он дрова ходил по дворам колоть, зарабатывал этим делом себе на выпивку.
– Я, пока в больнице лежал, – Доцент смерил фому неверующего долгим-долгим колючим взглядом, – на такие ужасти насмотрелся, что тебе такие даже с похмелья не померещатся.
– Брехня, – не поверил Колька.
– То-то я гляжу, ты, Доцент, все ходишь какой-то сморщенный. – Это уже сама Калерия вставила в разговор иголку.
– Будешь сморщенным, – не полез за словом в карман Чувырлов. – Они меня, как генерала Карбышева, водой поливали из брандспойта. И еще песком из пескоструйного аппарата. Это меня! Интеллигентного человека! Ты вот, например, знаешь, откуда такой куплет? – обратился он к притихшему Кольке: – «Оставь надежду всяк сюда входящий»? – И, не дожидаясь Колькиного «не знаю», выстрелил автоматной очередью: – Данте, «Божественная комедия», «Ад», песнь третья, стих девятый.
Колька был убит наповал. Он шарил своими граблями по столу в поисках отсутствующей бутылки. Натолкнувшись на арахнида Карла, он почувствовал паучий укус и мгновенно был возвращен к действительности.
Чувырлов же в порыве накатившего вдохновения перескочил с коня поэтического на грубую земную кобылку.
– Кстати, – обратился он к Калерии Карловне, легонько покачивая ногой, – с вас пени за больничную койку. – Он вытащил бумажный комок, развернул его, разгладил ладонью и сунул под нос Калерии. – С меня высчитали, когда выписывали. Ботинки выдавать не хотели, пока эти пени не заплачу.
– Сколько-сколько? – Калерия заглянула в бумажку, и глаза у нее полезли на лоб.
– Так вы ж сами, когда меня в ИНЕБОЛ запихивали, написали, что я гражданин республики Верхняя Вольта. С меня ж и взяли, как с иностранного подданного.
– Брешет, – мрачно процедил Колька. – Он однажды на две недели к бабке в деревню ездил, а нам набрехал, что пятнадцать суток из-за нас отсидел, и слупил с нас за это бутылку вермута и флакон одеколона «Таежный».
– Стоп, – прикрикнула на Кольку хозяйка и задумчиво посмотрела на Алика. – С деньгами разберемся потом. – Она подергала серебряную висюльку, свешивающуюся с ее правого уха. – Ваньку, говоришь, выписали третьего дня…
– Выписали, еще как выписали. Его Семенов по пьяни выписал – за то, что, хи-хи, главврач семеновскую жену… пользует.
– Пестовали, пестовали и выпестовали… – попробовал пошутить Колька, но Калерия ему не дала.
– Где же тогда он прячется, если дома ни разу не появился? – спросила она негромко.
– У бабы, у кого же еще, – не задумываясь ответил Доцент. – Он там в одну медсестру влюбился, вот у ней, наверное, и отлеживается в кровати.
– Что за баба? – поинтересовалась Калерия.
– Я же говорю, одна медсестра, не то Люда, не то Люся, не помню.
– Может, Зоя? Та, что давала стоя? – пошутил Колька.
– Да иди ты со свой Зоей. Не Зоя она была, а Люся. Или Люда. Халат на ней был еще такой синий. Или зеленый. И пуговица на халате болталась, вторая сверху. Как сейчас помню, на серенькой такой тонкой ниточке…
– Вспоминай, Доцент, вспоминай, – подталкивала его Калерия. – Вспомнишь – получишь свои пени за койкоместо.
– Да вспоминаю я, вспоминаю. Вспомнить только ничего не могу. Наверное, это после брандспойта и пескоструя.
– Ты вот что, – снова вмешался Колька из 30-й квартиры. – Ты что-нибудь в ИНЕБОЛе пил?
– Было дело, – честно сказал Доцент. – Как же там без питья-то? Это же больница, там без питья нельзя. Там микробы, бактерии, инфузории…
– Тогда просто. – Колька потер ладони и, радостный, повернулся к Калерии: – Есть проверенный способ, как вспомнить, когда забыл. Надо пить то же самое, что он пил в ИНЕБОЛе, но в обратном порядке. – Он уже говорил Доценту: – Начал ты, допустим, с «Зубровки», а кончил огуречным лосьоном – правильно?
– Правильно, – кивнул Алик. – А ты почем знаешь?
– Так ты ж всегда, когда начинаешь с «Зубровки», кончаешь огуречным лосьоном…
– Нет уж! – стукнула Калерия своим маленьким кулачком по столу, понимая, куда клонится дело. – Ну вас, алкашей, на фиг. Нажретесь, а потом не то что имя этой девицы, самих себя не сможете вспомнить. Есть способ другой. Раздевайся.
– То есть как это – «раздевайся»? – удивленно спросил Доцент.
– Снимай одежду, а потом наденешь ее снова, только вывернутую наизнанку. Сразу все и вспомнишь.
Уже через полчаса Машенькины адрес и телефон, записанные нетвердым почерком обретшего вдруг память Доцента, лежали перед Калерией на столе.
– Значит, так, – сказала Калерия. – Ты, – тыкнула она Кольке из 30-й квартиры в грудь, – отрядишь Компотова или этого, как там его, Глюкозу к этой, как там ее… – Калерия заглянула в бумажку. – К медсестре Марии. А лучше сразу обоих – и Компотова, и Глюкозу. Если Ванечка у нее, пусть хватают и волокут… – На секунду она задумалась. – Скажем, в этот ваш… в «Три покойника»?.. на бутылочный пункт, короче. Ты, Доцент, временно будешь вести наблюдение за сибирячкой. Всё. – Калерия встала. – Совещание окончено. Расходитесь по одному, с интервалом в десять минут. В следующий раз место сбора будет другое. И так уже все по лестнице только и говорят, что у меня здесь тайный притон. Что все окрестные алкаши гнездо у меня свили. Что я спирт водой разбавляю и торгую в розлив. Ваших мне образин мало, не хватает еще ментовских. Что сидите? Или не слышали? Змей-раззмей, а ну быстро на выход по одному!
Жила на свете девушка Машенька. Были у нее муж и двое детей. И так в ее жизни вышло, что влюбилась она в нового человека. То есть Машенька пока еще представляла смутно, что она его полюбила, но что-то в ее сердце пощипывало, намекая на родившуюся любовь. Звали этого нового человека Ванечка, Иван Васильевич Вепсаревич.
День был ясный, и над Смоленским кладбищем плавали облака и птицы. Машенька свернула с аллеи и по тесной дорожке между крестами направилась к невзрачной часовенке. Отступила с дорожки за куст рябины, пропустила задыхающуюся бабку и медленно пошагала дальше. В часовне она пробыла минуту, ровно столько, чтобы купить заговоренные свечи. Про свечи она слышала от подруги – та, когда болел ее муж, покупала у Ксении Блаженной несколько трехрублевых свечечек и ставила их Пантелеймону-целителю. Подруга говорила, что помогает.
Машенька со свечами в сумке прошмыгнула мимо Смоленской церкви, косым взглядом зацепившись за колокольню и за кроны кладбищенских тополей. Отвела глаза от крестов и скоро уже была за оградой. Кладбищенские церкви Машенька не любила – а почему, не понимала сама. Что-то в них было жуткое, пахло сырой землей, и запах сырой земли не заглушали ни свечи, ни ладан батюшек.
Машенька свернула на Малый, после ехала на неторопливом троллейбусе и думала о вещах простых. Как сейчас она минует свору блаженных князь-владимирских побирушек, тихонько войдет в собор, тихонько поставит свечи, покрестится неумело за бедного Ванечку Вепсаревича, чтобы бедный Ванечка Вепсаревич избавился от своих болячек и поскорее выписался на волю. Ну а после, уже на воле, она как-нибудь придумает повод, чтобы Машенька и Ванечка встретились, а там уж что получится, то получится.
Она вышла на остановке против собора, перешла улицу и направилась к церковной ограде. Зачем-то остановилась возле ворот и увидела на доске объявление:
«Граждане прихожане! Просьба свечи, купленные в других храмах, у нас не ставить – они не угодны Богу».
Руки у Машеньки опустились. Она стояла и не знала, что делать.
«Значит, Иван Васильевич не в больнице». Зажатая в руке паутинка вела Лёлю по петербургским улицам и становилась горячее и горячее. Когда автобус переехал Неву, жар сделался почти нестерпимым, и Лёля подула на свой кулак, в котором зажимала находку. На остановке возле большого собора паутинка уже чуть не светилась, и Лёля сообразила – ей пора выходить. Сердце стучало гулко, когда она шла к собору, но в нескольких шагах от ограды неожиданно успокоилось. Паутинка выстрелила последним теплом в ладонь и успокоилась тоже. Перед Лёлей стояла девушка с растерянным и очень грустным лицом.
– Здравствуйте, – сказала ей Лёля, – я – Медсестра Лёля.
– Маша, – улыбнулась ей Машенька, но улыбка получилась натужной, не похожей на Машенькину улыбку. Машенька задумалась на мгновенье и поправилась: – Медсестра Мария.
Что-то в подошедшей к ней девушке было притягательное и сильное, и сила эта была теплой и мягкой, как мамины поцелуи в детстве.
– Я хотела свечку поставить, а здесь нельзя, – пожаловалась Машенька Лёле. – А на кладбище в церкви я не хочу – там ставишь за здравие, а кажется – за упокой. Вот, теперь не знаю, что делать.
– Очень просто, – сказала Лёля. – Вы ведь за здравие Ивана Васильевича свечку хотите поставить?
– Да, – удивилась Машенька.
– Одними свечками Ивана Васильевича не вылечишь. Но свечки нам пригодятся тоже. Вы где живете?
– Рядом, – сказала Машенька, – угол Съезжинской и Большой Пушкарской. Только я сейчас домой не пойду, у нас в подъезде… ну, в общем, крыса. Она вообще-то живет в подвале, но днем, когда все работают, выходит из подвала на лестницу. Я боюсь…
– Крыса, – сказала Лёля и рассмеялась. – Отлично, пусть будет крыса. С крысой легче, чем с тигром или собакой. Вы курите?
– Да, курю.
– Давайте посидим на скамейке, вон там, в садике. Вы покурите, а я вам кое-что расскажу. Ну а после пойдем разбираться с крысой.
Дверь в подвал была на запоре. Лёля змейкой, запечатанной в перстеньке, приложилась к замочной скважине, дужка звякнула и слетела с ригеля. Первой Лёля, следом Машенька – боязливо, – девушки спустились в подвал. Узкий луч Лёлиного фонарика выхватил из пустого мрака смолёную обвязку трубы и ржавый с выбоинами кирпич за ней. В стене у пола, как раз под трубой, мрак был гуще, и оттуда тек грязный воздух. Лёля сделала Маше знак и показала на дыру под трубой.
– Там, – сказала она чуть слышно. – Я полезу, а ты оставайся здесь.
– Я боюсь. – Машенька вздрогнула и вплотную прижалась к Лёле. – Она выскочит – я умру от разрыва сердца.
– Хорошо, только дырка тесная, не под твою фигуру.
– Главное, чтобы голова пролезла. Остальное мягкое, как-нибудь протащу.
Дыра их пропустила обеих, с трудом – Машеньку, а Лёлю легко. Место, где они оказались, было чем-то вроде хранилища всякого ненужного хлама. Лёля с Машей отыскали угол почище и примостились на нешироком выступе, постелив на кирпич газету. Но перед тем как вот так устроиться, Лёля вынула из заплечной торбы переплет от сочинения Степана Колосова «Жизнь некоторого мужа и перевоз куриозной души его через Стикс реку» и бросила кожаную приманку в пыль возле ног.
Пять минут они провели в молчании. Затем Машенька негромко чихнула, прикрывая ладонью рот.
– Это к счастью, – сказала Лёля, и Машенька тогда чихнула еще.
– Я до ИНЕБОЛа в Первом меде работала, на хирургии, сестрой-анестезисткой. Так был у нас случай, мы одного эфиопа оперировали. Что-то простое, вроде язвы двенадцатиперстной кишки. Наши хирурги за десять минут такие операции проводят, а когда под этим делом, так вообще минуты за три. Насобачились. Ну так вот. Режет наш Терентьич эфиопу брюшину, скальпелем чик-чирик, а оттуда, когда он брюхо-то эфиопу взрезал, как поперли синие пузыри, а внутри, в пузырях-то этих, ногти, волосы, шкурки сморщенные, щетина… Ну, Терентьич наш, как Чапай в кино, скальпелем, как шашечкой, хресь да хресь, в смысле по пузырям по этим. А они, ты ни за что не поверишь, пыхают в нас лиловым дымом и будто бы пропадают в воздухе. Колдун, короче, этот эфиоп был, сын какого-то царя эфиопского. А у нас здесь в аспирантуре учился на адвоката.
– Знала я таких эфиопов, – шепотом сказала ей Лёля. – У нас в Сибири есть поселок Зюльзя, это под Нер-городом, который на Нерчи, там еще Тэкер и Окимань рядом, может слыхала? Так там, в Зюльзе, целая семья их жила, правда, эти были не эфиопы, а какие-то йоруба из Нигерии, их еще во время дружбы народов зачем-то в Сибирь пустили. Так они, эти йоруба, когда кто-нибудь из их родни заболеет, превращались в таких ма-а-аленьких муравьев, залезали через ноздри больному во внутренности и там ползали, причину болезни искали. Как причину эту найдут, так сразу ее съедают, и больной уже здоровый, а не больной. У них еще, когда кто-нибудь умирал, то головы хоронили отдельно, через год после туловища, в ту же могилу клали. Студень они варили хороший, йоруба эти, и вообще люди были хорошие, приветливые, не то что столичные оглоеды.
Помолчали, прошла минута, кровь стучала у обеих в висках.
– Странно, – сказала Машенька, – крысу ловим на козлиную кожу, как плотвицу на червяка.
– Ну, козел вообще животное странное. У нас в Сибири тот, кто живет богато, обязательно козла на дворе держит, чтобы другого рогатого от двора отпугнуть. Ведь другой рогатый, если на двор повадится, то ни скотине, ни хозяевам, ни детям хозяйским – житья никому не даст. Козел для того и служит, чтоб козлиным своим обличием сбивать с толку настоящую нечисть. У рогатых-то дружбы нету, они друг дружку на дух не переносят.
– Меня соседка по старой коммуналке учила, что материться надо, если что-нибудь такое увидишь. У нее в зеркале, как суббота, бывший муж ее, покойничек, появлялся. В шляпе, в галстуке, зуб золотой во рту. Смотрит на нее из зеркала и подмигивает. Чего только она поначалу ни делала – и крестилась, и свечками в него церковными тыкала, и в рожу ему плевала. А он плевок платочком аккуратненько так сотрет, подмигнет и говорит каждый раз: «У тебя, – говорит, – простынь белая есть? Так бойся, – говорит, – этой белой простыни, она тебя сегодня ночью задушит». Достало, в общем, это ее вконец, и однажды она его так обложила матом, что сама себе удивлялась, откуда у нее столько слов-то в запасе было. Но после этого случая муж ее в зеркале больше не появлялся.
Лёля было открыла рот, чтобы поведать непосвященной Машеньке о чудесной силе матерных выражений, как внезапно напрягла слух, а палец приложила к губам.
– Тихо, – сказала Лёля.
И только она это сказала, как откуда-то из шевелящейся темноты, из-под груды старинных веников и превратившихся в прах мочалок, вылезла огромная крыса.
Крыса повела носом, нервно и тяжело задышала и вышла на открытое место.
Машенька, как ее увидела, сидела ни жива ни мертва и только хватала ртом загустевший подвальный воздух. Лёля, наоборот, напряглась и беззвучно шевелила губами – не то молилась своим диким богам, не то прощалась с молодой жизнью.
Крыса посмотрела на Машу и подмигнула ей красным глазом. Машенька перестала дышать, чувствуя, что сейчас не выдержит. Крыса стала набухать и расти, от ее раздувшейся плоти волнами исходила ненависть. Лёля наклонилась вперед, готовая отразить атаку.
«Ненавижу-старых-козлов-вонючих!» – закрутилась в мозгу у хищника простая, как гильотина, мысль, мгновенно материализовалась в воздухе и ударила по ушам девушек колючей картечью чертополоха.
С диким писком крыса бросилась на кожаный переплет, вцепилась в него яростными зубами и стала рвать, рвать и метать, и снова рвать и метать козлину.
Действовать надо было мгновенно, пока что-то от переплета еще осталось, иначе злобный подвальный хищник с козлиной кожи перейдет на людей. И Лёля, не долго думая, применила старинный способ, известный в шаманской практике как «скорое шаманское заябари».
– Крыса – крыша – Грыша – груша, – скороговоркой отбарабанила Медсестра Лёля и подумала, а вдруг ничего не выйдет. Она нарушила чистоту опыта, ведь для успешной трансформации сущностей при помощи перемены имени выбирались лишь имена существительные и исключались имена собственные. Она же в спешке ввела в цепочку какого-то непонятного Гришу, произнесенного плюс к тому с подозрительным кавказским акцентом, то есть круто отступила от правил. Лёля щелкала костяшками пальцев – волновалась – и ждала результата.
Сначала ничего не происходило. Затем крыса вдруг тихо пискнула, и в воздухе возникло дрожание, как в повредившемся в уме телевизоре. Мелькнула мокрая от дождя крыша перекошенной деревенской баньки, крытой толем, с налипшими иголками хвои и гниющими бусинами рябины. Потом возник почему-то украинский философ Григорий Саввич Сковорода, возник, весело подмигнул девушкам и тут же преобразился в грушу. По времени вся эта метаморфоза заняла мгновенье, не более: оскаленные мелкие зубки, готовые схватить и ужалить, превратились во фруктовую плоть, обтянутую лоснящейся кожурой.
– Сорт «Рубиновая звезда», – сказала Медсестра Лёля. – Я такие видела в Красноярске на всероссийской сельскохозяйственной выставке, еще при советской власти. Нам один агроном рассказывал, что она продлевает жизнь, если ее регулярно кушать. В ней есть такие специальные витамины, которые задерживают процессы старения.
– Темно, Лёля, давай отсюда пойдем. Вдруг здесь еще какие-нибудь гадины водятся. – Машенька обвела взглядом пыльный мешок подвала.
– Сейчас уйдем, только сначала надо получить силу. Я не помню, нужно от нее откусить или просто приложиться ладонью.
– Пойдем ко мне, она же немытая, у меня помоем. После крысы в рот немытую неприятно брать.
– Не те крысы, которых мы едим, а те крысы, которые нас едят. Ну, ладно, ладно, здесь есть не будем, возьмем с собой. Тебе я тоже советую запастись силой.
– Мне-то она зачем? Я и так сильная. По десять кило продуктов в двух руках через день таскаю. Нет, Лёля, эту силу оставь себе, чтобы лучше вылечить Ивана Васильевича.
– Этой силы, Машенька, и на меня, и на тебя, и на Ванечку твоего хватит, и еще останется на пятерых таких, как мы с тобой вместе взятые. Это не просто сила, это сила немеряная.
– Хорошо, пусть будет немеряная, только лучше мы отсюда уйдем, нехорошо мне как-то здесь, неуютно. Давление, наверное, скачет или магнитная буря в атмосфере. Скорей забираем грушу и на третий этаж, ко мне.
Лёля с Машей одновременно протянули руки к волшебной груше и почувствовали, как их ладони сами липнут к прохладной кожице. Сила потекла по рукам, по жилочкам, по венам, по капиллярам. Груша таяла, убавляла в весе, девушки набирались силы. Они взяли «Рубиновую звезду» с пола, и две их сложенные в одну ладони превратились в летучий корабль, собравшийся в далекое плавание. И только он по ровной волне нацелился на ворота гавани, как из-за ветхого железного мойдодыра, глядящего на них кровожадным взглядом, выскочила сухонькая старушка ростом в полтора стула.
Калерия бросилась прямо к груше, попыталась ее схватить, но набранная сила разбега не дала ей остановиться вовремя. Рука ударила девушкам по ладоням, и, как мячик, «Рубиновая звезда» улетела в стенной пролом.
Первая опомнилась Лёля. Оттолкнув неизвестную старушонку деликатным ударом в лоб, она схватила за рукав Машеньку, пропихнула ее в дыру и выбралась за Машенькой следом. Груши за стеной не было. Только в воздухе, как след фейерверка, умирали пузыри света. Они гасли, исчезая за дверью, выводящую на лестничную площадку.
– За мной! – скомандовала Медсестра Лёля, и Машенька, как адъютант за полковником, выскочила за ней сначала на лестницу, затем на улицу, на солнечный свет.
– Эй, эй, что ты делаешь! – успела крикнуть Медсестра Лёля, но было поздно. На противоположной стороне улицы несколько горластых подростков клюшками и обломками лыж гоняли по тротуару мяч. Лёля с Машей застыли на полдороге, наблюдая округлившимися глазами, как отбитая ловкой клюшкой чудо-груша «Рубиновая звезда» улетает за гребни крыш куда-то в направлении зоопарка.
Блики солнца бегали по бутылочному стеклу, наполняя пыльное помещение «Трех покойников» праздничным, нерабочим духом. Впрочем, дух был и без того праздничный – в «Трех покойниках» отмечали столетие приемки стеклотары в России.
Прием тары по случаю юбилея сегодня не производился. На входе с Малого, на пузатом куске фанеры, вставленном в рамку филенки вместо высаженного толпой дверного стекла, Глюкоза написал мелом: «Пункт закрыт. Прорвало канализацию».
На ящиках и на редких стульях в пункте сидел народ и отмечал свой профессиональный праздник. На стене, видимый отовсюду, висел плакат с изображением виновницы торжества – бутылки.
Бутылка была красивая, раскрашенная в бутылочный цвет. Нарисовал ее компотовский сын Феликс Компотов-младший специально к празднику. Стрелочки и надписи на картинке сделал вместо сына отец.
Феликс Компотов-старший был уже изрядно набравшись, и поэтому его настроение менялось, как питерская погода. В описываемый нами момент главнокомандующий бутылочным фронтом пребывал в глубоком миноре.
– Раскурочу к чертовой матери всю эту бутылочную шарашку, – барабанил он кулаком по ящику, – сделаю евроремонт и открою здесь залупарий. – Он обвел трагическим взглядом галдящую вразнобой компанию и, не увидев сочувствующего лица, уронил голову на колени.
– Раньше праздновали не так, – пьяным голосом сказал Жмаев, тот самый престарелый сапожных дел мастер, таскавший приемщикам сапожные гвозди в обмен на недорогие плодово-ягодные сорта портвейна. – Раньше весело было, когда ваш день отмечали.
– Когда раньше-то? При Сталине что ли? – спросил Пучков, представитель коллектива приемщиков из пункта на 15-й линии.
– Хотя бы и при Сталине, – ответил ему сапожник. – А не при Сталине, так при Николае Втором.
– Ну и как его тогда отмечали? Нажирались как-нибудь по-особенному? – спросил кто-то из почетных гостей.
– Нажирались – это потом. Сначала проводили всякие интересные мероприятия. Катали с горки бутылки – чья дальше укатится, тот и выиграл. На столб лазали – специально наверху сетку с бутылками на гвоздь вешали, как награду. Хороводы водили. А еще такой вот обычай был – когда бутылочку бросали через плечо. Если, значит, не разобьется, то и жить тебе, получается, дольше всех, ну а ежели – того-сь, разобьется, тогда уже считали осколочки: сколько тех осколочков набиралось, столько лет тебе и небо коптить.
Жмаев посмотрел на Пучкова и загадочно тому подмигнул.
– Беру за фук. – И сапожник молниеносным движением выхватил из-под носа у представителя коллектива приемщиков пункта на 15-й линии недопитый стакан, выпил его стремительно и продолжил как ни в чем не бывало: – Бутылочку-то и в гроб всегда человеку клали в прежние времена. Чтобы на том свете, значит, было кому проставиться. Ежели, к примеру, тебе в ад направление выписали, так ты Петру – или кто у них там при воротах-то? – сунешь тишком бутылку, он тебе моментально ад на рай в бумажке и переправит.
– Фигня, – сказал кто-то из почетных гостей. – Фараоны, те вон тоже в гроб с бутылкой ложились, а толку. Лежат теперь запакованные в своих каменных саркофагах, только пыль копят. В Эрмитаже как пройдешь по залу, где мумии, так полдня потом от пыли не прочихаться.
– Я раньше, когда на галошной фабрике контролером работал, на демонстрации очень любил ходить, – невпопад вдруг сказал Глюкоза, ногтем из любительской колбасы выколупывая кружочки жира. – Помню, мы всегда спорили: донесет бригадир Пахомыч шестик с портретом Пельше до угла Садовой с Апраксиным или не донесет…
– Ага! – вдруг раздалось от порога. – Так-то вы отрабатываете мои денежки, господа алкоголики! – Калерия, как ведьма на кочерге, ворвавшаяся на заповедную территорию праздника, хищно повела носом.
Лоб ее украшала шишка, след удара Медсестры Лёли. На лоснящейся поверхности аномалии отпечатался государственный герб – пострадавшая в профилактических целях приложила металлический рубль, чтобы шишка не прибавляла в росте.
– А что это на вас такое импортное, Калерия Карловна? – нашелся хитроумный Глюкоза, чтобы как-то отвести удар молнии.
– Мех астраханской мерлушки, бездарь! Только ты меня с панталыку-то не сбивай. Не собьешь меня с панталыку-то. В общем, так. Приступаем к активным действиям. Наши пташки, пока вы здесь водку хлещете, спелись и обогнали нас на полкорпуса.
Три последние фразы Калерия произнесла на зашифрованном языке, которого из всех присутствующих, кроме Феликса Компотова-старшего и Глюкозы, не понимал никто.
– У вас здесь хорошо, тихо. – Лёля сидела напротив Машеньки за узким столом-пеналом и прихлебывала золотистый чай. От тополя за окном прыгали по комнате тени, и Лёля временами, забывшись, отмахивалась от них рукой. Тогда в ее оленьих глазах просверкивали иголки смеха, и Лёля прыскала в свой маленький кулачок и тополю показывала язык.
– Тихо днем, пока все работают. – Машенька, румяная после чая и пережитых подвальных ужасов, радовалась теплу квартиры и нежданно появившейся собеседнице. – А Августина, наша соседка-пенсионерка, так та из комнаты почти не показывается.
– Живете, значит, с соседями вы неплохо.
– Да в общем-то, ничего. Живем как живется, как еще в коммуналке жить.
– А дети где? Их же у тебя двое?
– Дети у свекрови. Мы тут в складчину с соседями муравьев травили, санэпидстанцию вызывали, вот я Юльку с Юриком обоих к свекрови и отрядила. А потом они с папашей в Псковскую уедут на весь июнь, там его родители дом купили и участок в пятнадцать соток. – Машенька отхлебнула чаю. – Слушай, я старуху все вспоминаю – ну, ту, в подвале. Не похожа она на бомжиху. Местных я бомжей знаю, тех, что по подвалам живут, – местные бомжи не такие. Раньше в нашем подвале Василиск жил, он вообще-то не Василиск, а Вася, это мы его так прозвали за страхолюдный вид. Жильцы его потом выгнали, он кошек ел. Щорсиху, нашу коммунальную генеральшу, сожрал и косточек не оставил. А шкуры кошачьи отдавал одному скорняку с Большого, тот из них воротники делал. Даже если бабка была голодная, спрашивается – зачем ей груша? Разве с нее наешься?
– Может быть, детство вспомнила, пионерлагерь, как ей мама с папой привозили груши на родительский день. Очень я жалею, что случайно ей в лоб попала. Удар после груши был ведь учетверенной силы, если не упятеренной. Выжила ли вообще бабуля? Надо бы спуститься, проверить.
– Этих, что в подвале, никакая сила не берет – ни упятеренная, никакая. Бог с ней, с бабкой, я из-за нее в подвал не полезу. Я лучше чаю выпью еще с вареньем, что-то мне никак не напиться. Лёля, хочешь, я телевизор включу? Или лучше магнитофон? «Аббу», хочешь, музыку моего детства?
– Нет, спасибо, не надо музыки. Хотя, ладно, поставь, пусть крутится.
Машенька стала возиться с магнитофоном. С полминуты они слушали «Аббу», подыгрывая музыке звоном чайных ложек о блюдца, затем Лёля неожиданно и робко спросила:
– Ты мужа называешь папашей, потому что его не любишь?
– Да, – ответила Машенька, – не люблю.
– И никогда не любила?
– Почему? Любила… – Машенька подумала и добавила: – Как маленького ребенка. Ульянов у меня третий. – Она сделала музыку чуть потише. – Он детей от меня не хотел. Я хотела, а он – нет. Предохранялся.
– Пил?
– Нет. Бывало, конечно, раздухарится, а так, чтобы очень, – нет. Он вообще у меня бздиловатый, поэтому и детей не хотел – связывать себя боялся. Я однажды ночью лежу, а он думает, я уснула. Я случайно на него глаз скосила – а он у стенки лежит и дрочит, ты представляешь? Будто я ему не даю. Знаешь, чем он, когда не работает, занимается? На диване лежит и надраивает до блеска какое-то железное яйцо.
– Железное яйцо?
– Железное яйцо. А детей родить – это я его почти насильно заставила. Нет, ты только представь – насильно положить на себя мужика, да не просто мужика, а родного мужа! Он же меня сперва обвинял, что это я, мол, бесплодная, рожать не могу и детей у нас никогда не будет. А я ему на это – херак, и двоих заделала! С промежутком в полтора года. Сначала Юльку, а потом Юрку.
– Юля, Юра – хорошие имена. А первые два мужа? С ними ты была счастлива?
– Счастлива? Интересный вопрос. Я несчастной себя никогда не считала. Раз на этом свете живешь – уже счастье, разве не так? А про мужей… Первого я любила. Он умер – спился и умер. Не знаю даже, где он и похоронен. Мы с ним развелись после года совместной жизни. Он меня ревновал, по трубе водосточной лазил, когда я дома без него оставалась, – думал, я ему изменяю. Бил меня, а я его все равно любила… – Машенька улыбнулась. На обоях над ее головой бился тонкий колосок света – отражение чайной ложки, положенной на краешек блюдца. «Абба» сладкими голосами пела песенку про чью-то любовь. Машенька продолжала с улыбкой: – Второй муж у меня был жадина. Ни разу мне букет цветов не купил и деньги от меня прятал. Я вообще-то знала, где он их прячет, – у него над плинтусом под столом одна обоина была чуть отклеена, вот он под эту обоину их и прятал, выемка там была в стене, под этой обоиной.
Машенька замолчала, прислушиваясь к чему-то давнему, оставленному за тремя морями и прилетающему иногда оттуда по тоненьким проводам памяти.
– Джинсы новые собралась купить, а то в платье я какая-то некрасивая. – Она расправила на коленях платье и смахнула с него хлебные крошки. – Платье в дрипушку, мне вообще-то нравится.
– Это ты некрасивая? – всплеснула руками Лёля. – Еще какая красивая. – Она потянулась к торбе и достала из нее сумочку. – Это тебе, возьми. Лак для ногтей, французский. – Лёля вынула граненый флакончик и протянула Машеньке.
Та взяла у нее флакон.
– Не знаю, какие у меня ногти, так, растет что-то, я и не думала о них никогда.
– Возьми-возьми, это хороший лак. Он мне ни копейки не стоил – подарок.
– Подарок… – Машенька посмотрела на свои пальцы и удивилась – ногти были ровные и ухоженные, откуда вдруг у нее такие? Или не замечала? – Спасибо. – Она вертела флакончик то так, то этак, не зная как подарком распорядиться. Поставила на угол стола, подумала, а если смахнёт, зажала между коленями, опять взяла на ладонь.
Лёля вдруг потупила взгляд и спросила нетвердым голосом:
– У тебя с Иваном Васильевичем что-нибудь было?
– Нет, – ответила Маша просто.
– Влюбилась? – Лёля подняла голову. – Как в романах: любовь с первого взгляда?
– Да, наверное. Я сама не понимаю, как это вышло. Я его ведь и не знаю почти совсем. Да и человек он не моего склада. Я же ведь и в театры мало ходила, и на выставки, и вообще. Но, я думаю, разве это важно? Понимаешь, Лёля, есть в нем что-то такое… такое… ну, такое, чего у других нет. Ну, не знаю, может, мне только кажется. Может, это я сама его сочинила, чтобы не было очень уж одиноко. Только я решила, что должна с ним обязательно встретиться.
– И что тогда? Ну, когда ты с ним встретишься?
– Что тогда? Приведу его к себе и все ему расскажу.
– Про любовь?
– И про любовь тоже.
– Вот так сразу приведешь и расскажешь? Без ухаживаний?
– Почему без ухаживаний? Положу с собой в постель, в постели и расскажу.
Лёля смотрела на Машеньку распахнутыми настежь глазами, и той вдруг стало неловко за все эти застольные откровения. Машенька улыбнулась Лёле и сказала, будто оправдываясь:
– Красивым просто, красивые мужика красотой берут. А у нас, у некрасивых, один инструмент – пизда. Пока мужика в постель с собой не положишь, он от тебя нос воротит и всех баб, которых видит, глазами трахает.
– Значит, тебе нужен мужик? А как же любовь? Ты только что про любовь рассказывала.
– А разве любовь без этого самого бывает? Без постели? Без этого вкуса нет. А без вкуса и запаха только ангелы, наверное, живут.
– Для меня мужчины вообще непонятные существа, – кивнула Медсестра Лёля. – Я их, правда, почти не знаю… нет, ты только не подумай, что у меня в жизни мужиков не было, мужики были, но меня к ним не потому тянуло, что очень хотелось, просто я пыталась понять, что в них есть такое, чего в нас, в женщинах, нет, понимаешь? Я и тянулась-то всегда именно к этому – к тому, чего нет во мне, а у мужчин есть. И мне все равно, высокий этот мужчина, низенький, седой, лысый… Лысый, конечно, хуже, но все равно. Ты мужьям когда-нибудь изменяла? – неожиданно спросила она.
– Изменяла? – Машенька пожала плечами. – Первому – нет, первого я любила. Второму и Ульянову – изменяла…
– Ну а как это – изменить мужу?
– Плохо это, плохо и стыдно. Изменяют ведь отчего – от равнодушия и сердечной тоски. Чувствуешь, что жизнь дает трещину, вот и прыгаешь голой жопой в сугроб не глядя. Иногда, правда, бывает по глупости. Но и по глупости – тоже плохо.
– Светка, моя подруга, мы с ней вместе в Красноярске работали, так она своему мужу как изменила. Раз увидела из окна, муж ее из такси выходит, достает из дипломата палку* колбасы «Сервелат» и жрет ее в одно горло. Пока палку до конца не сожрал, домой не двинулся. Светка тогда: ах так? Раньше, значит, все в дом тащил, а теперь из дома? Взяла и на другой день изменила ему с соседом. А после вообще к соседу переехала жить.
(* Сноска: в России колбаса в штучном эквиваленте измеряется палками; точно так же палками измеряется число оргазмов у мужчины в процессе совокупления с женщиной («Три палки ей бросил»). Вообще, в России существуют очень странные единицы меры различных вещей. Игральные карты, например, меряются колодами, черный хлеб когда-то мерили батонами, потом эту меру стали называть «кирпичами». Пиво и носовые платки – дюжинами, полотно – штуками. И т. д. Хорошо бы когда-нибудь составить словарь таких мер. Забавная бы получилась энциклопедия.)
– Бывает, – сказала Машенька.
– А я думаю, дура она была, Светка. Ну, сожрал он эту колбасу, ну, приперло – с кем не бывает. Не бросать же из-за этого мужа!
– Слушай, – сказала Машенька, – у меня тут есть немного ликера. Хочешь, в чай его добавим, для запаха?
– Лучше так: чай отдельно, ликер отдельно. Знаешь, как я первый раз мужчину узнала? Я в начале девяностых ходила пешком в Китай, работала челноком. Из Красноярска через Читу доезжала до Приаргунска, а там – ноги в руки и как получится. Ни виз не было, ни знакомых: как лазутчик, переходила границу – сперва туда, потом, уже с товаром, назад. Ходила часто, и всегда всё удачно, но вот однажды… Короче, туда-то я перешла нормально – закупилась, упаковалась, иду обратно. Я ж не знала, что в это самое время с пограничной заставы сбежал солдат. С автоматом, застрелил сержанта и двух товарищей, с которыми выходил в наряд. И все думали, что он подастся в Китай, поэтому граница в тот раз охранялась особенно строго. Я иду, ни о чем не знаю – перешла речку, затем другую, прошла знакомый рыжеватый лесок, перешагнула через колючую проволоку – вот тут-то меня погранцы и взяли. Два молоденьких пограничника и собака Алый…
– Пограничные собаки, они же злые. Я б, наверно, со страху сдохла.
– Короче, потом ребята проводили меня до шоссе, остановили машину, товар мой помогли погрузить… Так я в первый раз имела мужчину, даже сразу двух, по очереди. Ничего, мне понравилось. Сначала было больно, а потом хорошо, привыкла. Собака только очень мешала, ревновала, наверное. – Лёля бросила взгляд на ходики, тикавшие тихо на подоконнике, затем лукаво посмотрела на Машеньку. – А хочешь я тебе расскажу, как я делала минет?
Я в Сибири на одном месте никогда не сижу. У нас, тувинцев, по всей Сибири сплошные родственники. И по Оби, и по Енисею, и на Байкале. Одним летом я ездила навещать родню в низовья реки Оби, неподалеку от Салехарда, на речку Мокрую. Там у них хорошо, спокойно – главное, такое свойство местной природы, что ни клопов, ни тараканов не водится, специально даже, говорят, завозили, а они соберутся в стаю и оттуда обратно, берегом, за Самаровский ям, это от Березова километров еще двести пятьдесят. Правда, там у них и лягушек нет, одни ящерицы, так что вечером тихо-тихо, только рыба на плесу плещется. Они рыбой, в основном, и живут и на рыбу, в основном, промышляют.
А уж птиц там по озерам да по болотам – в глазах черно. Гуси, лебеди, казарки, чагвои, турпаны, сынги, чернеди, соксуны, полухи, гоголи, свищи, савки, чирки двух родов, селезни, крохали, лутки – это те, которых в пищу употребляют. А еще сукулены, гагары, турухтаны, стерки, журавли – всех названий-то не упомнишь, так их там много. Даже в Торгалыге, у нас в Туве, такого разнообразия я не видела.
Но это еще не самое удивительное. Самое удивительное, это когда мы на моторке на Обскую губу плавали. Вот где рай так уж рай, другого слова не подберешь. Представляешь, стоят на берегу друг от друга неподалеку островерхие ненецкие дома-чумики, а рядом такие же, но челдонские, юракские, хантыйские, нганасанские, и детки вокруг бегают вперемешку, играют в свои детские игры. И никто-то там на них не орет, никто никого не гонит, слов ругательных там вообще не знают, а подарки какие друг другу дарят – залюбуешься, такие красивые. Мне штаны ровдужные подарили, хорошие, без всякого затыкания, и платье из цветных лоскутков и со вставочками из неплюевой кожи. Там мужья приезжают с промысла, а жены их разденут, накормят, положат мужью голову себе на колени и ищут в голове насекомую – да не глазами, не как везде, а ощупью, так ласково, мягонько так. И насекомую когда в голове найдут, сразу в рот ее без всякой брезгливости, потому как те нательные паразиты человека едят без милости, вот и их за это жестокосердие тож без милости кушать надо.
Я там даже запахи полюбила, не то что у нас, в Туве. В Сергек-Хеме, в рыболовецком совхозе, когда пыжьянов и кунжей промышляют, там воняет на всю тайгу. А здесь запахи вроде те же, и все равно как-то сладко дышится, да и мухи не такие остервенелые. Правда, ветер такой бывает, что рыбу прямо из черной воды выхватывает и та рыба людям в окошки бьется.
Теперь слушай, расскажу про минет. Выхожу я как-то на обский берег, он зеленый, в купырях да ромашках, а вдоль берега коровы пасутся – с белыми медведями наравне. На Оби, на Енисее, вообще на Севере белый мишка, считай, как дворовый скот, он с коровой никогда не воюет. Потому что есть ему запрещение от мощей святого Василия Мангазейского, чтоб медведи, значит, скот не губили. Я гуляю, слева вода дымится, а в воде на песчаной отмели, вижу, греются на солнце белухи. Знаешь, кто такие белухи? Это полузверь, полурыба, но скорее все же белуха зверь – рыбьего в нем менее чем зверёвого. Лежат такие большие, ласковые, а одна лежит ко мне ближе всех, на спину перевернулась и млеет. Я к ней ближе, она сопит, свои ласточки на груди сложила, как красна девица, будто стыд свой от меня прячет. Я ей: «Тихо, – говорю, – я не страшная», а сама ее по брюху всё глажу и мурлычу что-то из Валерия Ободзинского. Только, чувствую, в районе хвоста вылезает у нее что-то острое, что-то в венах, киноварных прожилках и похожее на бычачий уд…
– Уд? – услышав непонятное слово, удивленно спросила Машенька.
– Хуй, – мгновенно перевела Лёля со старинного на современный язык. Затем продолжила свой рассказ.
…Вылезает и набухает всё, набухает, и тянется ко мне, и подрагивает, а в маленьком белужьем глазке такая стоит любовь, что в сердце у меня, как в замочке, кто-то будто ключиком повернул, и я не удержалась и это сделала. А после губы платочком вытерла и поцеловала белуху в веко. Оно соленое у нее, ее веко-то, и нежное, как у маленького ребенка.
Чай остыл, настолько этот Лёлин рассказ увлек и заворожил Машеньку. Она сидела ни жива ни мертва и даже прослезилась, расчувствовавшись. Лёля пригубила ликера.
– Давай, – вдруг сказала она, – ты будешь моей помощницей, когда я Ивана Васильевича от болезни лечить начну?
– Хорошо, – согласилась Машенька. – Ты не думай, я баба схватчивая. Это только в подвале я испугалась, потому что не люблю темноты. А так я ничего не боюсь – ни трупов, ни милиционеров, ни привидений. Я вот думаю, а вдруг его сглазили? Или, может, хомут надели?
– Хомуты, ворожба, заломы – всё это болезни пустяшные и убираются за одну минуту. Вот когда сердечное потрясение – это уж действительно катастрофа.
– Ты думаешь, у Ивана сердце?
– Тут не думать, тут надо знать. Все, что нужно для его излечения, у нас имеется. Остается – найти больного.
Лёля сунула руку в торбу и вытащила план Петербурга. Разложила план на столе, затем из маленького лакированного пенальчика вынула ту самую паутинку, обретенную в букинистическом магазине. Подняла паутинку в воздух и выпустила над разложенным планом. Медлительная серебристая нить секунду висела, не опускаясь, затем стремительно спланировала на карту и ровнехонько, как стрелка магнита, легла вдоль линии Загибенного переулка.
Лёля кивнула Машеньке. На сборы ушла минута. Скоро они уже спешили по улице к ближайшей автобусной остановке.
Жил однажды человек в шляпе по имени Иван Вепсаревич. Имел в себе 242 кости, 250 сосудов, 36 пар нервов, 170 сухожилий и 170 разных мышц.
Рожденный от семени сильного, горячего и сухого, Иван Васильевич жил жизнью внешне не видной, но внутренне сосредоточенной и активной. Характер он имел влюбчивый, хотя с влюбленностями нашему Ванечке никогда особенно не везло. Был он несколько раз женат и столько же раз любим. Невинность потерял поздно, где-то в двадцатилетнем возрасте – дома, на постели родителей, гостивших в тот жуткий вечер у бывших соседей по коммуналке. Девушку звали Люда, она была маленькая и гладкая, с неестественной ширины плечами. Когда они с Ванечкой целовалась, то делала она это яростно – забиралась своим узеньким язычком в заповедные дебри рта Ванечки и вылизывала там тщательно и умело, как соты какая-нибудь медведица. Ванечка ее сам раздел и раздетую отнес на руках на застланную родительскую постель – диван в его тесной комнате для такого ответственного момента, как прощание с девственностью, показался ему ложем вульгарным и недостойным их непорочных тел.
Первый Ванечкин сексуальный блин получился комом. Пока, багровый от стыда и смущения, он натягивал непослушный презерватив, член его не выдержал перегрузки и до срока извергнул семя. После этой неудачной попытки Ванечка для себя решил презервативами никогда не пользоваться.
После Люды у Ванечки была Аня. Аня Ванечке надоела скоро. Она была какая-то недалекая. Когда он пригласил ее в дом, первое, что Аня спросила после выпитой на двоих бутылки, было: «Расскажи о себе что-нибудь выдающее». «Самое выдающее, – сказал Ванечка, – я не рассказываю, а показываю». От Ани Ванечка наконец узнал, что «пиздец» у женщины означает климакс. Еще Анечка страшно не любила детей. «Дети? – говорила она. – Это такие маленькие, вредные, сопливые существа? Ненавижу!»
После этой Ани у Ванечки была Аня другая. В шутку эту другую Аню Ванечка называл vagina dendata, пизда зубастая, себя же называл фаллофором при Анечкиной vagina dendata. Анечка на это не обижалась, даже наоборот – играла прозвищем в свое удовольствие, особенно в постели вдвоем.
Она работала где-то в пожарной части на Комендантском аэродроме, дежурила сутками. Он встречал ее утром рано, долго пёрся через весь Ленинград, и в кустах, не дожидаясь постели, они наспех занимались любовью, утоляли свой первый голод, после шли в обнимку до остановки, садились в тряский полупустой автобус, доезжали до метро «Площадь мужества», в обнимку ехали на метро, в обнимку приходили в Ванечкину квартиру и тут же падали на ветхий диван, скрипучий, как рассохшаяся телега.
Мужу (а она была замужем) Анечка поначалу врала, что у напарницы заболела дочка и поэтому Анечка на работе задерживается еще на сутки, затем, когда скрывать свои отношения с Ванечкой стало уже бессмысленно, она просто перебралась к Ванечке, по телефону сообщив мужу, что разлюбила и уходит к другому.
Аню Ванечка любил долго, примерно с год. Первый робенький, неявный еще звоночек прозвенел в его голове тогда, когда Анечка поставила как-то рекламный постер с гладкокожими девицами из «Баккара» на Ванечкину книжную полку. Затем она однажды сказала, что у Ванечки слишком много в квартире книг и надо бы завязывать с этим делом. Книги конденсируют пыль, а Аня собирается ему родить девочку – не сейчас, а в ближайшем будущем, после того как Ванечка заработает много денег – завербуется на Север, на какую-нибудь хорошую стройку, где платят северные, и заработает. Последней каплей, переполнившей семейную чашу, был припертый Анечкой огромный тюк с барахлом, цветной телевизор «Ладога» и лохматящаяся кипа пластинок с записями болгарской эстрады. Затем Аню положили в больницу на какое-то таинственное обследование. Тут-то Ванечка и воспользовался моментом. Это было подлым предательством – бросить человека в такое время. Но Ванечка растоптал свою совесть, как затаптывают в грязи окурок популярных сигарет «Союз-Аполлон», которые он в то время курил. «Баккара», пластинки, цветной телевизор «Ладога» – всё уехало в Купчино, на квартиру к Аниной маме, на проспект чьей-то мертвой Славы. Дальше были истерики в телефонной трубке, расбухшие от ржавчины железнодорожные рельсы в тупике близ станции «Сортировочная», Анечка, сидящая на стальной полосе и целующая обломок лезвия… До сих пор Ванечка вспоминает с трепетом эти странные дни падения и медленного возврата к жизни.
Затем у Ванечки была Ирка Флорова, дочь покойного хозяйственного директора Эрмитажа, с которой они пили портвейн, натирали друг друга серной вонючей мазью – сражались с чесоткой, а любовью занимались под строгий и умный взгляд старого эрделя с домашним именем Гриша.
Следующая Ванечкина любовь была Софочка, студентка-педагогичка. Здесь следует чуть-чуть рассказать про Ванечкины не любовные увлечения. По натуре Вепсаревич был собиратель. Первой его страстью в собирательском деле были этикетки от спичек. Это было увлечением детства. В юности он увлекся книгами и годам к двадцати пяти имел уже вполне приличную библиотеку. Кроме книг, он собирал многое – лубки, автографы, опечатки, всякие нелепые мелочи, вроде ножика со ста пятнадцатью лезвиями, штопорами, отвертками, зубочистками и иголкой для прокалывания ушей.
С Софой они познакомились на банкете по случаю обмывания Ванечкиным приятелем Комаровым сборника комаровских стихотворений. В тот же вечер после банкета Ванечка пригласил ее к себе в дом, а утром – почему непонятно – подарил ей оправленную в чернёное серебро финифтьку с образом Варлаама Хутынского. С месяц они встречались по выходным, и каждый раз, когда утром Ванечка провожал Софу до остановки (к себе домой она его ни разу не пригласила и даже до дому провожать запрещала), он дарил ей перед уходом что-нибудь, превратив эти подарки в традицию. То подарит сомовскую «Книгу маркизы», то редкую гравюру Павлинова, то какую-нибудь фарфоровую фигурку.
Софочка радовалась подаркам, казалось, не представляя их настоящей ценности. Но каково же было удивление Вепсаревича, когда однажды в букинисте на Кузнецовской он увидел «Книгу маркизы», ту самую, подаренную им недавно своей подруге студентке-герценовке. В следующий раз, провожая Софочку до автобуса, Вепсаревич ей не подарил ничего. Софочка лишь вскинула брови, но промолчала. А на неделе, днем, когда Ванечкиной матери не было дома, а Ванечка по причине вторничного похмелья отпросился домой пораньше, он застал у себя в прихожей следующую картину. Какой-то небритый хмырь складывал в обшарпанный чемодан книги, листы с лубками, завернутый в газету фарфор. Ванечка у него спросил, какого хера он это делает, на что хмырь ударил по голове хозяина редкой революционной супницей с серпом и молотом на боку и надписью «Дадим отпор Чемберлену!».
Так закончилась эта Ванечкина любовь – травмой и сердечной потравой. Тогда-то в отделении травматологии дошлый врач, осматривая больного, и обнаружил на его теле странный паутинный покров.
Дальше были уже ИНЕБОЛ и события, читателю хорошо известные.
Ванечка шел по Загибенному переулку и думал о медсестре Машеньке. Как она выйдет ему навстречу – да хоть из этой вот затёрханной подворотни с покосившейся чугунной залупой, торчащей из заасфальтированной мошны. В голове застряли осколки из какого-то погубленного поэта:
Мы старее стали на пятнадцать
Ржавых осеней, вороньих зим…
Машенька появилась внезапно, она вышла из подворотни с девушкой, которая была Ванечке незнакома. Остроскулое лицо спутницы и оленья простота ее глаз заставили Ванечку улыбнуться. Он сразу же погасил улыбку, потому что и Машенька, и вторая, оленеглазая, обе были сосредоточенны и серьезны.
Ванечка опустил глаза и сразу же с ужасом обнаружил, что ботинки его не чищены, на левом на носу трещина и шнурки на обоих рваные и в лохматых до неприличия узелках.
– Здравствуй, – сказала Машенька, сразу переходя на «ты». – Это Медсестра Лёля, она будет тебя лечить.
– Здравствуйте, – сказала Медсестра Лёля. – Вам привет от Шамбордая Михайловича. Я его ученица, он просил меня вас поцеловать. – Лёля потянулась на цыпочках и поцеловала Вепсаревича в губы.
– Спасибо, – ответил Ванечка, смущенный от такого привета. – Как он сам? На здоровье не жалуется?
– Грех ему на здоровье жаловаться при его-то природной жизни. Зато у вас вон, Иван Васильевич, под глазами нехорошие тени.
– Это я позвонил в издательство, и там меня поздравили с увольнением. Стопоркова взяли на мое место.
– Разве стоит из-за этого волноваться?
– Нет, в общем-то, но за литературу обидно. Маша, – сказал он Машеньке, молчаливо слушавшей их беседу, – я пытался… тебя найти, позвонить, но почему-то все время не получалось.
– Я тоже тебя хотела найти. Вот, нашла.
– Это я нашел. Я только что загадал, что ты появишься из этой вот подворотни, и ты, действительно, появилась. Чудо какое-то.
– Не чудо, – сказала Медсестра Лёля. – Мы знали, что вы здесь будете, поэтому сюда и пришли. Сейчас мы поедем к вам и сразу же приступим к лечению. Все, что нужно, там уже есть. Я на днях к вашей матушке заходила…
– Сейчас вы пойдете с нами, и если кто-нибудь будет вякать или лепить горбатого, то я за свои нервы не отвечаю. – Феликс Компотов-старший раскачивался на ногах-качелях и перекатывал над скулами желваки. Рядом стоял Глюкоза, вышедший на тропу войны. Глаза у него слезились от мутного табачного дыма поддельной сигареты «Пэл Мэл». Колька из 30-й квартиры крутил от дедова «Запорожца» ключ; саму машину покойный папа его папаши по пьяни утопил в проруби в одна тысяча лохматом году. Демонстративно наособицу от компотовских стоял Чувырлов Альберт Евгеньевич, бывший Ванечкин сопалатник. Стоял он с независимым видом, показывая всей своей позой, что не все в этой компании лохи, а есть люди очень даже авторитетные. Он, например, Доцент.
– Что, не поняли? – Феликс Компотов-старший выставил вперед пальцы и пошевелил ими, как осьминожьими щупальцами. – Руки в ноги и на счет раз в подворотню.
Переведем стрелку наших часов на некоторое время назад.
Покинув приёмный пункт стеклотары, Калерия с Глюкозой и Феликсом Компотовым-старшим разделились на два отряда. Один возглавил Компотов, другой – Калерия. В состав отряда, возглавленного Калерией, вошла единолично она. Отряд Компотова составился из двух человек – самого Компотова и Глюкозы, находящегося у Компотова в подчинении. Им Калерия поручила срочно вытащить из домашних нор, во-первых, Кольку из 30-й квартиры, а во-вторых, Доцента. «Если будут сопротивляться, – сказала она для строгости, – вставьте в жопу обоим по бенгальской свече и запалите к едрене-фене». Сама Калерия собралась зайти домой, проверить своего ненаглядного арахнида Карла – как он там, не блядует ли, не водит ли в ее святая святых каких-нибудь подозрительных алкоголиков? А то он в последнее время что-то стал вести себя уж больно самостоятельно. Загордился, завел знакомых из якобы литературной богемы, выдули тут как-то с одним хмырем, якобы сценаристом с Ленфильма, полграфина ее любой настойки. Того гляди девок начнет водить или с пидорасами спутается.
Расставшись с Компотовым и Глюкозой и договорившись об общем сборе в садике на углу Малого и 14-й ровно через двадцать минут, Калерия поспешила домой.
В квартире ее ожидал сюрприз. Как она и догадывалась, Карл принимал гостей. Под торшером, за низким столиком сидел некто в черно-белой футболке с извивающимся драконом у сердца. Этот некто с сигареты в руке тряс пепел на персидский ковер, доставшийся Калерии по великому блату еще в былинные советские времена, и нес при этом какую-то околесицу. Ее Карл сидел перед ним, фигурально развеся уши. И, конечно же, между ними стоял Калериин заветный графин, уже почти что ополовиненный.
– …Все это евфуизмы, – говорила незнакомая личность. – Литература чужда дидактики. Как только поэт начинает говорить: «Не спи, не спи художник» и все такое, поэзия из стихотворной вещи уходит. Приходит Саванарола, в лучшем случае – Макаренко…
– Здрасьте посравши, а это еще что за чудовище? – вмешалась Калерия Карловна в их мирный литературный спор.
– Стопорков Дмитрий Леонидович, – представился человек в футболке, элегантно приподнимаясь в кресле.
– А-а, Стопарьков. Ну и кто же ты, Стопарьков, такой будешь?
– Мамочка, не груби, – вступился за своего гостя арахнид Карл. – Это переводчик и главный редактор издательства «Фанта Мортале».
– Ну, пока не главный, а ответственный всего-навсего, – ответил, улыбнувшись, сидевший. – Я для Карла тимотизан принес – дефицитное лекарство от дерматофитоза. Нога, знаете ли, корень здоровья, а он и лечит и плесень с ноги снимает, так на упаковке написано.
– А куришь зачем? Пепел зачем на ковер роняешь?
– Мамочка, – снова вмешался Карл, – чем ругаться, лучше бы вон закусочку сгоношила. Я голодный, как сто китайцев, и Дмитрий тоже.
– «Сгоношила»… Сгоношу сейчас мешок чугунных орехов, враз подавитесь. Значит, говоришь, переводчик? И с каких-таких языков ты есть переводчик?
– С французского, английского, немного с японского – если с подстрочником.
– Да уж, с японского – это тебе не в пешки на мраморной пешельнице играть. Было в мое время такое представление – «Египетские ночи». Вход стоил недорого – десять копеек. Перед тем как войти в зал, хозяин требовал, чтобы зрители мыли руки из рукомойника. Затем в зале гасили свет и объявляли: «Самая темная тьма, какая была в Египте при фараоне». Через минуту свет включали опять и говорили: «Представление окончено. Выход напротив». И народ шел, люди очередь выстаивали огромную…
– Мамочка, ты это к чему? – не понял поворота мысли своей хозяйки арахнид Карл.
– К тому, что вся ваша литература эти самые «Египетские ночи» и есть. Снаружи густо, а внутри пусто.
– Мысль хорошая, – сказал Стопорков. – Но я ведь про это и говорю: литература чужда дидактики. Она ничему не учит. Литература должна развлекать и доставлять удовольствие…
– Я однажды зимой иду, – остановила его Калерия, – а на снегу лежит рукавичка. Хорошая рукавичка, новая. Чего, думаю, не поднять – подняла. Тут девочка откуда-то выбегает. «Ой, тётенька, – говорит, – отдайте, это моя рукавичка». Я девочке ее отдаю. А она мне: «Тётенька, а в ней денежка была зелененькая, сто баксов. Я ее бабушке несла, на лекарство». Я: «Какая-такая денежка, не было никакой денежки. Ты, наверное, девочка, охренела?» Девочка как заплачет: «Была, была! Сама ты, тётенька, наверное, охренела». Тут два ухаря каких-то ко мне подходят и говорят: «Нехорошо, гражданочка, обижать маленького ребенка. Поэтому срочно гоните баксы, а за тот моральный урон, который вы ребенку доставили, гоните уже не стольник, а минимум полторы тонны. А если бабок, гражданка, нету, расплатитесь имеющейся недвижимостью. Иначе вам, гражданка, кранты».
– Мамуленька, ты это о чем? – опять не понял непонятливый арахнид.
– Это я про любовь к ближнему. Люди все изначально сволочи, такая их человеческая природа. И все эти их сказки про честность, про красоту, которая спасет мир, про тощую слезинку младенца – говняными чернилами писаны.
– Так отдали? – ерзая по обивке кресла, заинтересованно спросил Стопорков. – Баксами или квадратными метрами?
– Коньими говнами! – хмыкнула в ответ Калерия Карловна. – Сами потом бабки платили и на коленях передо мной ползали. У меня с этим делом не забалуешь! И хватит тут на холяву чужую настойку жрать! – Она зыркнула хищным глазом и сграбастала со стола графин. – Ишь, губастые, присосались! – Калерия просеменила к буфету, спрятала туда заветный напиток и тщательно заперла на ключ. После этого вернулась к столу. – Карл, выйдем-ка на минутку. – И не дожидаясь, пока арахнид ответит, Калерия схватила его за шкирку и выволокла в прихожую. – А теперь, Карлуша, ответь своей мамочке, только честно, – спросила Калерия громким шепотом, чтобы слышно было во всей квартире, – на какой помойке ты этого загнётыша откопал?
– Мамуля, ты не понимаешь, – занервничал арахнид. – Наш это человек, наш. Ты его переводы почитай, сразу поймешь, что наш. От таких переводов, как у этого Стопоркова, люди превратятся в окончательных идиотов уже послезавтра. И никаких надписей, скрытых под паутиной, разгадывать не надо. Ты посмотри, какие у его книг тиражи – атомные. Лично я в победе над человечеством сделал ставку на литературу и на кино.
– Смотри, как бы эта ставка не обернулась для тебя сраной подошвой, еще одной. Ладно, ладно, – увидев его гримасу, Калерия заговорила чуть мягче. – Я сейчас ухожу, у меня дела. Ты в квартире остаешься за главного. Со Стопарькова своего глаз не спускай, и вообще, гони его отсюда в три шеи. Знаем мы этих редакторов из этих издательств. Выйдешь на секунду в сортир, а после ложек в доме половины не досчитаешься.
– Пора выпить, – сказал Глюкоза, когда Калерия, подозрительно озираясь, исчезла за ближайшим углом. – Пока не выпьешь, никакое дело не склеится. Мы в Чернобыле, когда на АЭС бабахнуло, на КАМАЗах на лобовом стекле надпись вешали: «Осторожно, водитель пьяный». Потому что каберне выдавалось до хера сколько.
– Значит, так. – Феликс Компотов-старший задумчиво повел головой. – Кольку и Доцента забрать это пять минут. В запасе остается пятнадцать. Нажраться, конечно, не нажрешься, но выпить можно. Засекай время. – И Феликс Компотов-старший вынул из широких штанин две новеньких бутылки «Охотничьей», которые прихватил с праздника. Одну протянул Глюкозе, с другой сковырнул пробку и выпил самостоятельно. – Пивка бы, – сказал он, выпив.
– Так вот же оно, пивко. – Глюкоза подошел к мужичку, дремавшему у стенки на солнышке с бутылкой «Бочкарева» в руке. Ловким движением фокусника он выхватил у него бутылку и сунул ему в руки пустую, из-под «Охотничьей». Дремавший ничего не заметил.
Выпили пиво. Долго целились бутылкой по воробью, выхватывая ее один у другого. Не попали. Компотов пальцем ткнул себя в грудь и сказал с застарелой обидой в голосе:
– Даже раб в Древней Греции получал каждый день по шестьсот граммов вина.
– Суки, – согласился Глюкоза. – Того типа это самое – говноеды.
– Если сейчас Доцент сходу мне стакан не нальет, я его прямо через штаны отпендюрю, – сказал Компотов. – Сколько там на твоем балдометре? Успеем еще по двести?
Успели. Зашли к Доценту. Чувырлов им стакан не налил, он был уже прозрачней стакана, зато когда они позвонились к Кольке, тот вышел в одних трусах на лестничную площадку, зевнул и сказал:
– Пожрать я вас накормлю, а вот выпить – нечего.
Все трое, включая вытащенного из дома Доцента, посмотрели на Кольку из 30-й квартиры, как на врага народа, и Глюкоза сказал за всех:
– Я с такой сволочью, как ты, в одну могилу не лягу. – Посверлил Кольку долгим взглядом, затем голосом прокурора Вышинского пошутил строго: – Одевайся и с вещами на выход. Воронок стоит внизу, у подъезда.
– Братцы, баба у меня, не могу я, – завертелся Колька на одном месте, попытался уйти за дверь, но Доцент схватил его за трусы.
– Баба у него, – сказал он. – Нет, вы слышали? У него баба! На Калерию тут пашешь, как экскаватор, а он с бабой, как Кобзон, развлекается.
– Потерпит твоя баба, не околеет. В другой раз со своей бабой перепихнешься, – сказал Глюкоза.
– А вдруг не встанет у меня в другой раз? У меня ведь с этим делом проблемы. То стоит неделю не опускаясь, а то висит не поднимаясь полтора месяца. Может, вспышки там какие на солнце, или, типа, радиация действует.
– Пить надо меньше, вот и будет стоять, – послышался из-за двери голос. Дверь приотворилась нешироко, и сначала оттуда вылезла титька, за ней женская голова в кудрях. Титька была синяя и большая, как баклажан на симферопольском рынке. Голова была, наоборот, маленькая, с мелким носом и оттопыренными губами.
– Здорово, мужики, закурить есть? А то у моего хахеля в его сральнике хабарика – повесишься – не найдешь.
– Нет, вы слыхали гниду? – возмущенно возразил Колька. – Две данхилины на нее извел! А она еще кочевряжилась два часа, давать не хотела.
– Может, от тебя перегаром сильно воняло, любовник хренов.
Компотов-старший вытащил сигарету и любезно протянул даме.
– Мерси, – поблагодарила его прекрасная незнакомка и лукаво повела плечиком. – Мальчики, а может, групповичок?
Мальчики неловко переглянулись. Видно было, что в их нестройных рядах наблюдается некоторое шатание. И если бы не топот по лестнице, перешедший в свирепый рык и свирепую обсценную лексику, неизвестно бы чем закончилась эта сцена на площадке у двери.
– Пизда солёная! – бросила, подбежав, Калерия Колькиной Венере Милосской. – Кочергу сейчас между ног вставлю, враз тогда узнаешь, как чужих мужиков сгуливать.
– Люблю свою Наташу, как Демон свою Отеллу, – пропела в ответ Калерии Колькина дама сердца. Затем щелкнула синей титькой и удалилась во тьму прихожей.
– Я их жду, как договаривались, на положенном месте, а они тут, значит, блядки решили себе устроить? А ну, быстро вытряхивайтесь на улицу! – Она ткнула Кольку в волосатую грудь. – На сборы тебе дается ровно одна минута. Если через минуту тебя не будет на остановке у двадцать девятой школы, хрен тогда получишь свои сраные денежки.
Скоро Колька, уже одетый, вместе с прочими участниками похода с боем брал битком набитый автобус, чтобы ехать на Петроградскую сторону.
– Руки в ноги и – ать-два – в подворотню! – повторил свой приказ Компотов. Но ни Ванечка, ни Лёля, ни Машенька слушаться приказа не стали. Кто он был такой, этот дядечка, чтобы слушать его наглые речи и нюхать его термоядерный перегар.
Способов расправы с разбойниками у Лёли имелось много. Напустить, например, мороку и замороченных водить хороводом вокруг этого, например, столба. Эти гады будут убеждены, что гоняются за ними по городу, и продолжаться это будет так долго, сколько хватит у бандюганов сил. Или накрыть их маленьким кучевым облаком, вон тем хотя бы, что зацепилось за крышу дома с тощими кариатидами под балконом.
Но чтобы не переводить понапрасну энергию челээш ээрень на каких-то уличных хулиганов, Лёля выбрала способ простой, но действенный и всегда эффектный. Способ этот в балетной практике официально называется фуэте, попросту же люди балета называют этот прием фуетой – так привычней и языку, и слуху. В кругах, не связанных с искусством балета, – среди бойцов, спортсменов, рэкетиров и вообще криминальной публики, – называют этот прием иначе – «козел на вертеле». Медсестра Лёля, по натуре будучи самоучкой, разработала этот прием сама, впервые увидев нечто подобное в балете «Лебединое озеро» в Красноярске, когда туда приезжал с гастролями Мариинский театр: носком пачки упираясь в дощатое покрытие сцены, балерина сначала медленно, а затем все быстрее и быстрее кружится и продолжает кружиться, пока не превращается на глазах у зрителей в стремительно вращающееся веретено.
– У-ю-ю, – стал стращать Компотов, тыча пальцами то в Лёлю, то в Машеньку. В Вепсаревича тыкать он не решался – во-первых, тот был мужчина, во-вторых – никаких указаний по поводу Вепсаревича Калерия своим помощникам не дала.
Чтоб побольше напустить страху, Глюкоза вынул из кармана заветный ключ и принялся им звенеть – дзю-дзю, – как чертовым фуганком по нервам.
Этот-то тошнотворный звук и явился тем последним сигналом, запустившим механизм фуэте. Лёля принялась кружиться на месте, а удивленная компотовская бригада, вытаращив на Лелю моргалы, наблюдала, как ее маленькая фигурка превращается в размытый волчок.
Первым пришел в себя Феликс Компотов-старший; он медленно почесал за ухом и пригладил сбившуюся от ветра челку. Затем пальцем показал на волчок, а голосом попросил Глюкозу:
– Ты ее, типа, это… давай. Только, типа, это… поосторожней. Всяко может быть. На ноги, на руки, на голову что-нибудь сделает.
– Не бздэ, – ответил ему Глюкоза, показывая «не бздэ» ладонью.
Дальше произошло непонятное. Глюкоза выбросил вперед руку, собираясь остановить вращение, и в момент был притянут к веретену. Секунд десять размытое Глюкозово тулово мутной тенью мелькало перед глазами его товарищей, а потом, как выпущенный из пращи камень, он отлетел на несколько метров в сторону и врезался в стену дома.
Любой, хотя бы понаслышке знакомый с элементарными законами динамической физики, ничего странного в полете Глюкозы, завершившимся ударом об стену, не увидел бы. К сожалению, Феликс Компотов-старший с физикой был практически не знаком. Сын его, второгодник Феликс Компотов-младший, динамику в физике не любил и вырвал из учебника те страницы, где рассказывалось школьникам о динамике. Словом, с Феликсом Компотовым-старшим повторилось то же самое, что с Глюкозой, – полет и последовавшее за ним падение.
– Нос чешется, значит – к пьянке, – сказал Феликс Компотов-старший, трогая ушибленный бок.
– Изнутри чешется? – поинтересовался Глюкоза у бригадира, лежащего рядом с ним.
– Изнутри.
– Изнутри – это к большой пьянке, – сказал Глюкоза, поднимаясь и отряхивая штаны.
– Вообще-то я в приметы не верю, – ответил ему Феликс Компотов-старший. – А эти где?
– Эти? Вон они в конце переулка, драпают.
– Значит, так никоторый никоторого и не замочил? – спросил Колька из 30-й квартиры, высовывая нос из парадной, куда он на время ретировался.
– Держи ухи на макухе, – сказал Чувырлов, тоже высовывая свой нос, только не из парадной – из подворотни. – Переходим к водным процедурам? – спросил он с надеждой в голосе.
– Перейдешь тут, – сказал Глюкоза, показывая рукой вперед.
Вдалеке, в конце переулка, маленькая, но заметная отовсюду, как вратарь в футбольных воротах – чуть пригнувшись и с расставленными руками, – стояла их Калерия Карловна, не давая беглецам отступить.
Наверное, читателю непонятно, куда же Калерия Карловна подевалась, ведь выезжали-то они впятером, впятером толкались в автобусе, все вместе убегали от контролеров – поэтому-то, из-за собак-контролеров, они и вышли на полостановки раньше, немного не доехав до Съезжинской.
Никуда она из сюжета не исчезала, дорогая наша Калерия Карловна, просто сделала упреждающий ход: когда, спасаясь от контролеров, они раздвинули гармошку дверей и выскочили на ходу из автобуса, Калерия внезапно заметила, как ее сибирская конкурентка вместе с медсестрой Машенькой скрываются за ближайшим углом (Вепсаревича она не увидела, тот за угол завернул раньше). «Вперед!» – скомандовала она верным своим ищейкам и пустила их по горячему следу, сама же соседней улицей добралась до ближайшего перекрестка и вышла беглянкам в лоб, чтобы взять их обеих тепленькими.
Но, к ее великому удивлению, оказалось, что вместе с ними здесь находится главный приз, ради которого вся эта каша и заварилась, – Вепсаревич Иван Васильевич, собственной, как говорится, персоной.
Калерия, дрожа от азарта, стояла затычкой в горле неширокого Загибенного переулка. Руки у нее почему-то вытянулись и доставали крючками пальцев до каменных стен домов.
Машенька, Вепсаревич и Медсестра Лёля замерли напротив нее.
Глупо пялясь на непонятную бабку, Машенька смущенно спросила:
– Бабушка, вам чего?
– Здравствуйте, Калерия Карловна, – поздоровался с Калерией Ванечка. – Маша, это наша соседка, она у нас наверху живет.
– В общем, так, – сказала Калерия, как будто не узнавая Ванечку и обращаясь к Медсестре Лёле. – Отдавай мне этого твоего товарища, иначе… – Она отколупнула от каждой стенки по кроваво-красному старинному кирпичу и не глядя запустила их вверх. Загрохотало кровельное железо, и в воздух взлетели голуби.
– Паучий бог тебе товарищ, – ответила Медсестра Лёля, вмиг проникнув во вражескую суть старушенции, – и вот тебе на твое «иначе» мое «иначе».
Кирпичи, как какая-нибудь дешевая клоунская подделка, с легкостью вернулись на место, в стены, из которых их выцарапала Калерия, при этом больно саданув старуху по пальцам.
Обиженная Калерия превратила кулаки в гири и стукнула ими одна о другую. Долгий чугунный звон прокатился по Загибенному переулку и замер, рассосавшись по подворотням.
– Держись, сражаюсь! – сказала она, насупясь.
– Держусь, защищаюсь! – ответила Медсестра Лёля и поплевала себе на ногти. – Сейчас вот сердце-то из тебя вышибу, останешься ходить бессердечной.
– Соль тебе в очи, кочерга в плечи, – презрительно ответила Калерия Карловна и тоже поплевала себе на ногти. От ногтей повалил пар. Затем она подпрыгнула на одной ноге, другой сделала вращательное движение и вдруг грохнулась на твердую мостовую, как дохлая курица.
Лёля рассмеялась и подмигнула Машеньке:
– Малое шаманское заябари. Теперь старушка только бздеть сможет мыльными пузырями. – Она повернулась к Калерии: – Боюсь, бабуля, из-за меня тебе придется перенести сегодня большие приключения!
Калерия позеленела от злости. Левый глаз у нее стал белый, а правый – черный. Из третьего же, если бы у нее был таковой, в Лёлю бы сейчас полетели самые ядовитейшие из стрел.
– Одна тоже вон бзднула, щей плеснула, на корячки встала, луковку достала, – сказала она, с трудом поднимаясь.
Тут уже не стерпела Машенька.
– А ну сгинь, поганая старушонка! Не то пну под дыру, так улетишь под гору, тресну в висок, посыпется из жопы песок!
Когда Машеньке надо было превратиться на время во вздорную базарную бабу, ей это удавалось легко. Опыта такого рода у Машеньки было хоть отбавляй. Пьяные соседи по коммуналке, тётки в продуктовых очередях, ушлые водилы на «скорой». Бывало, даже больные на операционном столе с распоротым скальпелем животом и торчащими наружу кишками начинали ее вдруг клеить и лапать своими немощными руками. Всё это пресекалось быстро отборной профессиональной руганью, а то и просто туфлей по яйцам.
Ее поддержала Лёля, нацелив на старушонку палец и пукая из него, как из детского пистолета-пукалки:
– Ну что, Арахна, старая склеротичка, облик человеческий сумела себе вернуть, а вот секрет паутины – нет? С тех пор ищешь, рыщешь, не можешь успокоиться? Но дети от тебя все равно одни пауки…
– Блядь вокзальная, – обозвала ее Калерия. – Ненавижу.
Она вдруг задрала юбку и повернулась к девицам задом, показывая им кружевные желтые атласные панталоны, какие были в моде, наверное, еще во времена Пушкина, влюбленного в мадемуазель Гончарову.
Давно уже Загибенный переулок не видел таких откровенных сцен и не слышал такой непечатной прозы, как в этой уличной перепалке. Тем временем к нашим героям с тыла медленно подходили компотовцы. Немного не дойдя до ругающихся, они замялись на одном месте, но в ссору пока не вмешивались, выжидали, что будет дальше.
– А вы чего стоите, как неродные, когда здесь пожилых людей с говном смешивают? – крикнула им Калерия через головы Машеньки, Вепсаревича и Медсестры Лёли.
– Да пошла ты… – сказал Глюкоза. – За не фиг делать пиздюлей получать – нетушки, пусть кто-нибудь другой получает.
– Бунт на корабле? Крыса! – сказала она Глюкозе. – Паучья сыть! – После этого обратилась к Кольке из 30-й квартиры: – Колька, ты слышал, что мне эта неумытая сволочь сейчас сказала?
– Ну, слышал, а я тут причем?
– Как водку за мой счет жрать, так причем, а как заступиться за старого человека, так сразу рыло воротишь? Чувырлов, – сказала она Чувырлову, – ты единственный здесь человек культурный, ты-то меня, надеюсь, не бросишь?
– Ой, – сказал Чувырлов, кидая взгляд на свои несуществующие часы, – у меня же деловое свидание! А на смокинге еще пуговицы не пришиты!
– Суки! – закричала Калерия. – Вы еще у меня поплачете! Вы еще у меня попросите с похмелья водички! Хер вам будет, а не водичка!
– Подумаешь, какая Марфа Вавилоновна выискалась, – сказал Колька из 30-й квартиры. – У самой денег хоть жопой ешь, а для нас даже на автобусный билет пожалела.
– Ах, так? – взорвалась Калерия. – Пошли вы все тогда на… – Она сказала куда.
– А что – и пойдем, – ответил Феликс Компотов-старший. – Всяко лучше, чем об стенки башками стукаться. Но выпить все равно выпьем! Вона как в желудке урчит – это от недопива. – Он достал из фронтового НЗ третью, заначенную, бутылку «Охотничьей» и только приготовился сделать длинный первый глоток, как случилось нечто необыкновенное.
Из дальнего конца переулка послышались сумасшедший цокот и такое же сумасшедшее завывание. Все участники описываемых событий недоуменно посмотрели туда. И вот что они увидели. Скаля морду и вытаращив глаза, по Загибенному неслась лошадь. На лошади сидел какой-то мужик с полощущейся по ветру бородой. И если бы просто лошадь или просто мужик. Лошадь была полосатая, низенькая, зубастая, она фыркала большими ноздрями и разбрасывала по сторонам пену. Мужик тоже был полосат, как лошадь, но здоровый, только уж очень бледный. Ноги его крепко обхватывали тощие бока лошаденки, тельник на нем был в пятнах – от пота и, возможно, от слёз. Он-то и завывал, как бобик, распугивая прохожих и воробьев. Внешне все это напоминало психическую атаку митьков. Как на картине в Русском музее, где Шинкарев Тихомир Флореныч в полосатом революционном тельнике на полосатой революционной зебре мчится с шашкой наперерез врагу, а внизу на картине подпись:
Гром гремит, земля трясётся,
На врага митёк несется
С криком: «Мать твою етить!
Митьки никого не хотят победить!»
На самом деле произошло вот что. Когда крыса, обращенная в грушу, та самая, из подвала на Съезжинской, была отбита случайной клюшкой и улетела в поднебесье за крыши, приземлилась эта груша не где-нибудь, а в вольере Ленинградского зоопарка. А в вольере томилась зебра. Зебра грушу, понятно, съела. И, понятно, приобрела силу – ту самую, немеряную, волшебную, необходимую для Ванечкиного лечения. Зебра вышибла решетку вольера, затем могучей железобетонной башкой пробила каменную ограду ZOO и выскочила в мыле и пене на набережную Кронверкского пролива. Конечно, ее пытались остановить. «Стой, зараза!!! Куда?!!» – орала ей вслед охрана, но она на это лишь звонко ржала и отстукивала копытами «Половецкие пляски» из оперы Александра Бородина «Князь Игорь». Единственный, кто не сробел и встал на ее пути, – матрос из пловучего ресторана «Кронверк», вышедший на берег покурить. Он и был этим бородатым всадником, запрыгнувшим за каким-то хером на спину скачущего чудовища. Запрыгнувшим и сразу же пожалевшим, что ввязался в это безумное приключение.
Много всякого страха повидал в своей долгой жизни Феликс Компотов-старший – и вылезающую из очка унитаза голову водяной змеи, и утопленницу у Тучкова моста, и мальчика-первоклассника, принесшего сдавать на приемный пункт бутылки из-под кефира и раздавленного дикой толпой народа, когда сказали, что кончается тара. Но чтобы полосатая лошадь… В общем, он сблеванул первый. За ним – Глюкоза, за Глюкозой – Чувырлов. Один Колька из 30-й квартиры сдержал в себе драгоценные полторы бутылки апперитива «Невский», отвоеванные им перед этим в жестоком бою с собой.
В момент компотовскую четверку с мостовой как метлой смахнуло. Глюкоза прыгнул в мусорный бак и укатился на соседнюю улицу, наподобие профессора Вагнера из известного беляевского рассказа. Другие бросились наубёг, и скоро от них уже не осталось ни тени, ни духа, ни топота потных ног. Калерия убежала тоже, решив, что этот полосатый кентавр послан ей злопамятным Зевсом в отместку за былые измены. Машенька, Ванечка и усталая Медсестра Лёля просто отошли в сторону, подождали, когда зебра проскачет мимо и отправились к Ивану Васильевичу домой.
Но перед тем, как прийти домой, у Ванечки в этот трудный день произошла еще одна встреча.
Они уже приближались к дому, когда на улицу непонятно откуда вынырнули Семен Семенович и рыжекудрая красавица Эстер. Ванечка попробовал отвернуться, пригнул голову, спрятал ее за Машеньку, но от глазастого заведующего отделением не укрылись эти его попытки.
– Можешь не прятаться, я тебя все равно вижу, – сказал Семен Семеныч приветливо, дыша на Ванечку селёдочным перегаром.
– Здрасьте, – робко ответил Ванечка и вложил свою шероховатую длань в протянутую ему навстречу стремительную руку Семен Семеныча.
– Привет! – сказала рыжекудрая Эстер и звонко чмокнула Ванечку в перекрестье бровей и носа.
– Вы знакомы? – подозрительно спросил ее спутник, почему-то глядя Ванечке на штаны.
– Он наш постоянный клиент, интересуется литературой по этике и эстетике.
– Говорят, меня в ИНЕБОЛе ищут? – спросил Ванечка, чтобы переменить тему.
– Уже не ищут. Накрылся, похоже, наш ИНЕБОЛ медным тазом. Спонсоры отказали в средствах на новые разработки. Свертывание военной программы, мать их ети. Даже проект «Человек-рыба», говорят, нерентабельный. Ты теперь у нас как тот неизвестный солдат, который не потому неизвестный, что неизвестен, а потому что на хрен уже никому не нужен. – Он помялся и, будто извиняясь, сказал: – С женой мы разводимся. Она не возражает, я – тоже.
– Мы с Сёмой едем в августе к Вале Стайеру в Сан-Франциско, он пригласил, – сообщила рыжеволосая Эстер.
– А Испания?
– Какая Испания? – спросил Семен Семеныч, вновь подозрительно косясь на Ванечкины штаны.
– Это у него шутка такая, – сказала Эстер. – Иван Васильевич, когда к нам в магазин приходит, что его ни спроси, он всегда: «А Испания?» Сёма, идем скорей, мы опаздываем. Через десять минут концерт.
– Такси возьмем, – улыбнулся Семен Семеныч.
– Привет от Александра Сергеича, – прощаясь с Ванечкой, сказала Эстер.
– Пушкина? – пошутил Семенов.
– Грибоедова, – сказала Эстер и тайком, чтобы не видел Семенов, подмигнула Ванечке.
Лёля фыркнула, потянула Вепсаревича за рукав, и они отправились дальше.
Итак, Ванечку уволили из «Фанты Мортале». Медсестра Лёля Алдынхереловна Кок-оол тоже, выходило, автоматически вычеркивалась из финансовых документов издательства, и денежные обязательства перед ней ликвидировались до срока. Об этом Лёля узнала после звонка Николаю Юрьевичу, долго извинявшемуся и долго рассыпавшемуся в любезностях перед Лёлей лично и Шамбордаем Михайловичем заочно, – короче, тянувшему жареного кота за вымя и обещавшему непременно помочь. Но не сейчас – сейчас в издательстве денег нет, издательство испытывает временные финансовые трудности – естественно, по вине некоторых несознательных личностей, таких как Вепсаревич Иван Васильевич, тормозящих редакционный процесс и вообще своим поведением вносящих смуту в здоровый творческий коллектив лучшего издательства Санкт-Петербурга.
Лёля, Машенька, Ванечка и мама Ванечки Вера Филипповна сидели в комнате перед телевизором и смотрели «Поле чудес».
Розовый Якубович на телеэкране примеривал водолазный костюм, подарок участника капитал-шоу, немногословного спасателя из Северомуйска.
– Моя хозяйка на квартире, где я живу, – сказала Медсестра Лёля со смехом в голосе, – всегда, когда Якубович выступает, говорит: «У дармоед! Ужас как его ненавижу! Почешет языком, почешет, а я всю жизнь лопатилась, света белого не видала. Вон подарков сколько опять огрёб. Так бы его вилами и проткнула».
– Раньше так про Райкина говорили, – сказала Вера Филипповна.
– Райкин – гений, – покачал головой Ванечка и посмотрел на Медсестру Лёлю: – Ну как, не пора еще?
– Скоро, – ответила Лёля и покраснела.
К лечению все было готово, ждали только совпадения каких-то симпатических волновых частот между Лёлей здесь и Шамбордаем там, под Красноярском, в Сибири. Что это было такое, Лёля объяснить не могла, но, видимо, это было серьезно, раз из-за них приходилось ждать.
Машенька сидела, скучая. Она чувствовала себя ненужной и все пыталась поддержать разговор, но выходило это как-то неловко, невпопад и на другом языке. Так ей, во всяком случае, представлялось.
– Я читать не очень люблю, – сказала она зачем-то, когда розовый Якубович с экрана объявил рекламную паузу. – В детстве у меня была книжка – про крокодила. Я, когда ее открывала и видела эту ужасную пасть, визжала и со страху пряталась под кровать. А после я взяла и залепила эту гадину пластилином, чтобы не так пугаться. Но читать все равно боялась.
– Лёля, а это, правда, не опасно, ну эта ваша сибирская медицина? – который раз спросила Вера Филипповна.
– Мама, – ответил за Лёлю Ванечка, – меня в ИНЕБОЛе какой только гадостью не травили, а тут даже в койку не придется ложиться? Верно?
Вопрос был задан Медсестре Лёле. Та кивнула и опять покраснела.
«Что-то я сегодня слишком часто краснею, – подумала она про себя. – Неизвестно, что подумают Маша и Ванина мама».
Без задней мысли она положила руки себе на грудь и вдруг почувствовала, как сила груши, пропитавшая ее ладони тогда, в подвале, потекла, потекла из пальцев, и груди ее стали расти, расти, наливаться, как на бахче арбузы, и скоро сделались такие огромные, что перевесили остальное тело и Лёля с грохотом упала со стула.
– Ой! – сказала она, поднимаясь с пола.
– Что, частоты совпали? – удивленно спросила мама, разглядывая Лёлины груди.
– Нет еще… – И тут в ее голове ясный голос Шамбордая сказал: «Может, тебе Ваньку того? Присушить? Чтобы он от Машки отсох, а к тебе присох? Съежилась вон вся, как бекасик. Сиськи себе новые отрастила». И через секунду: «Шучу. Это тебя Фрейд баламутит – сидит в своем гнезде, старый ворон, и нашептывает тебе всякую срамоту. – Голос его сделался строже: – Ладно, начинаем. Готова?»
– Да, – сказала Лёля, – готова.
«Ну, тогда вынимай свой бубен. Начинаю я, ты поддерживаешь».
Лодка ткнулась холодным боком в пружинящую береговую траву, и оттуда с шелестом вылетели стрекозы. Они долго висели в воздухе, и в их жестких изумрудных глазах блестели маленькие желтые стрелки, указывающие в глубину острова.
Иван Васильевич шел, раздвигая стебли и думая о приятных вещах. Первая приятная вещь была темная бутылка «Агдама», которую он купил на станции, когда сходил с электрички. Какая станция, он не помнил – помнил только платформу и спящего на лавочке мужичка с дымящейся папиросой во рту. Мужик показывал папиросой к северу, к хилому забору за ёлками, за которым был спрятан ларёк местных кооперативных работников. В ларьке продавали многое, но Вепсаревич выбрал «Агдам».
Не помнил он станцию потому, что на самом деле ни в какой электричке не ехал и все события происходили как бы не с ним, а с человеком, укравшим его лицо и имя и даже некоторые из главных мыслей Ивана Васильевича. То есть он, этот его двойник, их не крал, это сам Вепсаревич придумал такую версию, иначе было не объяснить всей странности сложившейся ситуации. Вокруг были квартира, и книги, и юродствующий в телевизоре Якубович, и Машенька, и мама, и эта девушка, приехавшая его лечить, а вовсе никакая не электричка, и мужика с папиросой не было, и ларька не было, и «Агдама». И не хлюпала под ногами жижа, когда, руками раздвигая траву, он шел по берегу на твердое место, на черную заваленную березу с черными наростами на стволе.
Не хлюпала здесь, в квартире, но там, где над метелками камышей звенели комариные стаи и небо разлетелось над головой, не сдерживаемое кордоном стен, стопа ощущала зыбкую, обманчивую упругость почвы, и Ванечке хотелось скорее выбраться на сухой пригорок.
Вторая приятная вещь, о которой он думал с гордостью, что вот ведь какая штука – на этом острове он никогда не был, а знал его почему-то лучше, чем собственную питерскую квартиру. Остров назывался Сибирь. Об этом сказал ему лодочник на пристани на том берегу, где Ванечка взял напрокат лодку.
Он знал, что от убогой березы начинается натоптанная тропа и ведет эта дорожка сквозь лес к спрятавшейся среди кедров избушке.
Ванечка дошел до березы и, не задерживаясь, ступил на тропу. Лес был сначала светлый, затем стал темнеть, хмуреть, и небо над головой менялось. Из белого с розовыми отливами оно превратилось в низкое, цепляющееся за колючие ветки и стреляющее северными ветрами. Другой бы на месте Ванечки удивился подобной метаморфозе, но Ванечка понимал: так нужно.
В чаще птица-тетеревица напугала выкликом тишину, и поскакали по пням да кочкам быстрые отголоски звука. Почти сразу же лес наполнился привычными природными разговорами – заговорила в вышине белка, рыжие мохнатые муравьи ругались волоча ящерицу, перешептывались влюбленные коростели, бабочки теряли пыльцу.
До избушки он дошел весело – надышавшись, наслушавшись всякой всячины, насмотревшись на лесное житьё-бытьё. Вокруг дома не было ни забора, ничего, похожего на ограду. Он ступил на низенькое крыльцо, прислушался – внутри было тихо. Ванечка надавил на дверь.
В избушке, в паутинных углах, обитала застоялая темнота, шуршащая, убаюкивающая, не страшная.
– Я в Сибири? – спросил он вслух непонятно у кого.
– В метафизической Сибири, – ответил ему непонятно кто голосом Шамбордая Лапшицкого. То, что это был голос Лапшицкого, Ванечка тоже знал и тоже непонятно откуда, – за мысленным Уральским хребтом, за древними горами Рифейскими, где нас по обыкновению нет. Здесь каждое слово значимо, за каждое слово ты должен держать ответ, здесь человек не может говорить ради шума.
Тогда Ванечка вытащил бутылку «Агдама» и поставил ее на стол.
Сразу же в сенях завозились, и в облаке таежного духа в избушку вошел хозяин.
Внешне Шамбордай был похож на поэта Максимилиана Волошина в период его коктебельской жизни, но, в отличие от Волошина, был высокий, сутулый, худой, седой, без бороды и со схваченными на затылке ленточкой волнистыми волосами. На нем была длиннополая хламида из полотна, сработанного одноуточной техникой, с поясом, тканым на бердечке ручным нестаночным способом. В незатейливом рисунке на полотне преобладали глазково-циркульные мотивы; косорешетчатый скелетный орнамент перемежался рамочными крестами и стилизованными двуглавыми птицами, похожими на крылатых тянитолкаев.
В руке его была копоушка в виде узенькой золотой рыбки из сказки Пушкина. Он бережно копал ею в ухе, весело поглядывая на Ванечку.
– Я чего сейчас вдруг подумал, – сказал Шамбордай Михайлович, пожимая Ванечке руку. – Вепсаревич ведь это когда вепса скрещивают с царевичем? То есть вепс царской крови, верно? Может, мне тебя и называть для краткости просто Царевичем? Или Иваном-царевичем? Ты не против? Да шучу я, шучу, – усмехнулся ласково Шамбордай, заметив Ванечкино смущение. – Это я после дерева отвык от человеческого общения, поэтому и шучу. Буду называть тебя Ванькой. Не обидишься?
– Нет, с чего бы?
– А с того, что у нас в Сибири, кто к какому имени привыкает, тот ни на какие другие не отзывается. Меня можешь называть просто паном Лапшицким. А то Шамбордай Михайлович – язык сотрешь, пока выговоришь.
Шамбордай воткнул копоушку в специальное отделение в поясе и вынул из соседнего отделения медно-зеленую лягушку-плевательницу. Сплюнул в нее аккуратно и убрал плевательницу на место.
– Зиндахо ва мурдахо, – сказал он, вытирая губы ладонью.
– Что? – переспросил Ванечка.
– Такое специальное выражение. Типа «бляха-муха». Мое фирменное заклинание.
– Заклинаниями меня лечить будете? – Ванечка улыбнулся.
– Ты не улыбайся, – сказал Шамбордай Михайлович. – И заклинаниями тоже. Для твоей болезни любая тарабарщина подойдет. «Эники-бэники», «аты-баты», «камлай, баба, камлай, дед, камлай, серенький медведь» – любая. Главное, чтобы читать с выражением и в нужных местах делать страшную рожу.
– Весело, – сказал Вепсаревич.
– Весело будет, когда с демонами будем бороться. – Шамбордай кивнул на бутылку, которую принес Ванечка. – Только эта твоя бормотуха нам не поможет. Тут нужны напитки серьезные. Вот. – Он отдернул в сторону занавеску, прикрывающую широкую настенную полку, уставленную бутылями и бутылищами. – Водка легочная, водка желудочная, здесь сердечная, здесь у меня супружеская, видишь плоская бутылка – здесь плоскостопная, в этой – язвенная, в этой – против фурункулеза. Полбутылки перед обедом, целую во время обеда, ну а после – можно прибавить дозу. И фурункулы как рукой снимает. Главное… – Он подмигнул Ванечке. – Главное в них – богородская травка. Травка эта всем травам мать, потому что проросла она из слёз Богородицы, пролитых по Иисусу Христу, и заставляет любую нечистую силу плакать. Когда же нечистая сила плачет, справиться с ней опытному специалисту гораздо легче. Болезни ведь отчего? Оттого что человек перешел гору, за которую ему нельзя заходить. Переплыл реку, которую ему переплывать запрещается. Оттого что съел пищу, от которой ему лучше бы воздержаться. Надел на себя одежду, в которой ему ходить не стоило. Демоны человека ловят и за эти его грехи наказывают, каждого – за своё. Тут важно выяснить, какой из демонов – ведь имя демонам легион – наслал на человека болезнь. Выясняется это так: посылается невидимый ээрень-помощник в те места, где демоны обитают, он-то и выясняет причину и докладывает о ней тому, кто его послал. Дальше начинается самая опасная для нас, специалистов, работа. Приходится скакать на коне-бубне туда, где живет этот вредоносный дьявол и вступать с ним в смертельный бой. Победил – значит, больной вылечен. Проиграл – значит, больной безнадежен.
Шамбордай снял с полки бутылку с жидкостью цвета спелой моркови и поставил ее на стол рядом с Ванечкиным «Агдамом».
– По звону даже сравни, – гвоздиком, вытащенным из пояса, ударил он по бутылкам. – Тут малиновый, а в твоей… – Шамбордай Лапшицкий открыл обе бутылки, принюхался. – А запах? Тут амброзия, здесь – портянка. – Чтобы окончательно победить Ванечку в этом споре, им самим и затеянном, Шамбордай вытащил из складок своей хламиды две походные граненые рюмки объемом в половину стакана каждая, в одну налил до краев свою морковного цвета жидкость, другую же наполнил «Агдамом». Выпил до дна из первой, также – целиком – из второй, поморщился, занюхал полой хламиды. – Земля и небо, – сказал он важно. – Каиново и авелево. – Затем внимательно посмотрел на Ванечку и голосом, не терпящим возражений, объявил: – Что ж, мой молодой друг, время дорого – пожалуй, начнем.
И уверенными движениями профессионала, как ударник на конвейерном производстве, стал снимать с полки и передавать Ванечке одну за другой бутылки, а бедный Ванечка, урывками утирая пот, уставлял ими необъятный стол.
– Это на богородичной, – по ходу дела комментировал Шамбордай Лапшицкий, – а это на майоране. Видел, мой огород? Не видел, еще увидишь. Там чего у меня только нет – и чайот, и стахис, и хрен, и чеснок, и спаржа. Ну, естественно – фенхель, чабер, иссоп, козелец, батат… На всем настаиваю, любая овощь в дело идет, ни одной травки мимо не пропускаю. Ночую даже, бывает, на огороде, когда, к примеру, хрущак японский, или трещалка спаржевая, или другой вредитель на насаждения покушается.
Когда стол был заставлен полностью, Шамбордай удовлетворенно на него посмотрел и сказал, потирая руки:
– С чего начнем? – И, не дожидаясь Ванечкиного ответа, взял в руки бутылку легкого, празднично-морозного цвета и разлил из нее по рюмкам. – Бухэ, – сказал он, когда разлил. – По-шамански, дословно – «сила».
Они выпили, и Лапшицкий сразу налил вторую.
– Бухэ бухэй, – поднял он вверх большой палец. Затем молча чокнулся с Ванечкой, не дождавшегося никаких комментариев и выглядевшего поэтому обалдело.
Когда выпили по третьей и по четвертой («бухэли» и «бухэлхэни»), Шамбордай объяснил Ванечке, рыщущему глазами по сторонам в поисках чего-нибудь закусить:
– Пока есть силы терпеть – терпи, пей не закусывая. Демоны пуще всего на свете боятся анорексии. Булемия же для демонов тот крючок, на который они и ловят нас, человеков.
– А существуют еще идропарастаты, то есть акварии, – рассказывал он Ванечке между четвертой и пятой, – сектанты, причащающиеся вместо вина водой. Эти – первые пособники демонов.
Ванечка его уже слушал плохо. Он глядел на странную фигуру в углу, вырезанную, быть может, из дерева, но скорее всего из кости. Кого-то ему эта фигура напоминала. Что-то было в ее лице знакомое, и если бы не шестая рюмка, которую, как и пять предыдущих, они выпили без всякой закуски, Ванечка бы вспомнил наверняка. В руке у костяного болвана был маленький граненый стакан. Лапшицкий заметил взгляд, с каким Ванечка разглядывает фигуру.
– Дмитриевич Иванович Менделеев, – подсказал он, – очень почитаемый в здешних местах святой. Эта его фигура вырезана из бивня мамонта, который мне подарили тунгусы. Видишь, стакан в руке у Дмитрия Ивановича? Я его каждый вечер наполняю «Русской особой», а утром на рассвете смотрю: если водки в стакане остается меньше, чем треть, значит днем предстоят какие-нибудь непредвиденные расходы или погода будет сухая и огород придется поливать чаще. – Шамбордай Лапшицкий с благоговейной торжественностью снял с плеча Дмитрия Ивановича несуществующую пылинку, затем открыл у висящей рядом на стенке инкрустированной кустодии резную деревянную дверцу и вынул одну за другой две книги. – А вот, брат мой, две книги, почитаемые мною не менее Библии и сочинений Монгуша Бораховича Кенин-Лопсана.
«Д.И.Менделеев. Алкоометрия, или Определение достоинства спиртов», – прочитал Ванечка название у первой.
«Винокурение», – прочитал он на второй, автором которой был также Д.И.Менделеев.
Шамбордай Михайлович одну книгу убрал в кустодию, другую же положил на невысокий пюпитр, установленный на деревянной треноге напротив его кумира. После вытащил из пояса медную лягушку-плевательницу, установил ее на пюпитре, обмакнул в плевательницу указательный палец и перелистал в книге несколько десятков страниц.
– Вот, послушай, – сказал он Ванечке, назидательно посмотрел на него и вознес вверх палец, требуя особенного внимания: – «Винокурение служит к превращению на месте производства продуктов земледелия (картофель, кукурузу, свеклу, хлебные зерна) в вещество (спирт) более ценное, менее, чем они, весящее и содержащее только (воду, углерод и водород) начала, получаемые растениями из воздуха, тогда как все почвенные начала (азотистые и зольные), определяющие плодородность почв, остаются в барде и могут служить для откармливания животных и удобрения почв. Отсюда ясно видно, что, продавая спирт вместо хлеба и других продуктов земледелия, сельские хозяева могут не только получить высший доход, не только предохранять землю от истощения, но и умножат количество разводимого скота…»
– Каково? – сказал он, прервавшись, чтобы наполнить очередную рюмку, по счету уже седьмую. – Такие люди, как Дмитрий Иванович, составили славу русской науки, русской истории и всего отечественного хозяйства. Сейчас таких людей мало. Я, ты, кто еще? Не Чубайс же. – Он поднял рюмку, посмотрел кумиру в костяные глаза и громко сказал: – За тебя, Дмитрий Иванович! – Выпил, выдохнул благовонный воздух и вернулся к раскрытой книге: – «Винокурение важно для России не только потому, что „веселие пити“ считается свойственным русскому народу, но и вследствие того, что винокурение составляет отрасль промышленности, издавна известную у нас, а при должном развитии могущую покрыть весь западноевропейский спрос на спирт, ибо нет страны в Европе, которая могла бы столь дешево и легко производить ныне хлебный и картофельный спирт, как Россия…»
– Не могу дальше, – сказал он, захлопнув книгу. – За Россию больно, до чего ее довели, сволочи. Скорей выпьем, не то расплачусь.
Они выпили по восьмой. Ванечка Вепсаревич всё ждал, когда же тот приступит к лечению, но Шамбордай упорно, как полжизни не ступавший на твердый берег капитан разбойничьей шхуны, накачивал себя алкоголем. Девятую они выпили молча. После десятой Шамбордай надел на себя странные какие-то ордена – Ванечка до этого таких никогда не видел, даже на Леониде Ильиче Брежневе.
– Это, – пояснил Шамбордай, – Орден Синей Ленты, а это – Интернациональный Орден добрых храмовников. Мне, как кавалеру и того и другого положено надевать их перед всяким рискованным предприятием. Лучше надеть заранее, пока ээрень-разведчик еще не вернулся, а то негоже встретить смерть без регалий – вдруг небесные тэнгэрины подумают, что я их пропил или потерял.
Ванечка – может, от выпитого, может, от пережитых волнений – почувствовал вдруг тревогу – не за себя, за Машеньку, бывшую рядом с ним и одновременно далекую, как Китай, и кажущуюся беззащитной и уязвимой без его, Ванечкиной, защиты. Тревогу усугубили слова, сказанные Лапшицким о смерти.
– За какую же такую я зашел гору, за которую нельзя заходить? – спросил он заплетающимся языком.
– Метафора, – ответил ему Лапшицкий, наполняя одиннадцатую рюмку. – Я знаю, о чем ты думаешь. Ты думаешь, вот он пьет, а дело стоит на месте. Дело же между тем стремительно движется к своему финалу. Непонятно только какого рода этот финал – трагический или счастливый. Это мне предугадать не дано. А на алкоголь не греши. Про алкоголь, как про покойника, – или ничего, или одно хорошее. Ибо что есть алкоголь? Алкоголь по-арабски есть «аль-кохоль» – что значит «чистая сущность вещей». Спирт же есть латинское «spiro» – дышать, жить. Он та самая панацея, искомая алхимиками древности. Я про алкоголь больше всех знаю. Вот у меня, смотри. – Он подвел Ванечку к книжному шкафу с мутным стеклом на дверцах и показал его содержимое.
Ванечка сощурил глаза, расфокусировавшиеся после десятой рюмки, и вчитался в названия на кожаных корешках:
Вопросы алкоголизма. Вып. 1-13;
И.Сеченов. Материалы для будущей физиологии алкогольного опьянения;
К.Бриль-Крамер. О запое и лечении оного;
Х.Я.Витт. О белой горячке или мозговой горячке от пьянства;
А.Л.Мендельсон. Учебник трезвости;
А.Л.Мендельсон. Итоги принудительной трезвости и новые формы пьянства;
Описание целительного декокта Рихарда Ловера;
Первушин С.А. Опыт теории массового алкоголизма.
Полкой ниже стояли книги медицинского и околомедицинского содержания, из которых Ванечка обратил внимание на следующие:
Гинтер, Давид и Шильдкнехт. Достоверный способ по ныне неиспытанным растениям исцелять всякого рода кровавый понос;
Д-р Циген. Душевная и половая жизнь юношества;
Иоганн Георг Модель. Описание бестужевских капель;
Обряды жидовские производимые в каждом месяце у сяпвециециухов;
Писчеков Д. Я. Наставление в пользу поселян, болезнующих цынготною болезнию;
Людвиг Скардови фон Рингтон. Примечания на шифгаузенской пластырь и исследование притрав в него входящих;
Способ к истреблению саранчи и ея зародышей и яиц, достоверными опытами изведанный и изъявленный в письме одного Германштадского жителя, что в Трансильвании, или Седмиградской земле, к другу его живущему в Вене и переведенный Кириллом Быстрицким Азовской губернии пограничным комиссаром.
Также Ванечка обнаружил на верхней полке большую библиотеку литературы об арахнидах на латинском, немецком, русском и польском языках, где из знакомых книг нашел три тома Д.Харитонова «Пауки», изданных Академией Наук, и книгу того же Д.Харитонова «Новые формы пауков в СССР» издания Пермского Университета.
Отдельно от других поверх медицинских лежала тощая книжка «Первая помощь больному ребенку» 1913 года издания.
«Для меня, наверное, приготовил», – подумал Ванечка, взял книгу, полистал, прочитал главу про угри, из которой усвоил, что «при появлении на лице ребенка угрей тотчас же следует запретить употребление колбасы, свинины, раков, сыров, дичи, вина, чая, кофе и всяких кислых напитков».
Он улыбнулся и положил книгу на место.
– Зря улыбаешься, – сказал Шамбордай. – Знаешь, чем пустое отличается от порожнего?
– Ничем, вроде бы, – продолжая улыбаться, ответил Ванечка.
– Это только видимость, что ничем. На самом деле отличается многим. Порожнее – значит, было и уже нет, опорожнили. А в пустом, может быть, ничего и не было, и все еще впереди. Так вот, Ванька, скажи теперь, кто из нас пустое, а кто – порожнее? Только ты не подумай, я тебя не собираюсь обидеть. Я в философском смысле этот вопрос тебе задаю. Только я не такой философ, который ангелов на конце иголки считает, я – практик, я все примеряю к жизни. И эти книги мне нужны как балласт, который не дает мне подняться слишком уж высоко и обжечься о небесную сковородку. То же и алкоголь…
Шамбордай наполнил до краев рюмки и громко провозгласил, глядя в плавающие Ванечкины зрачки:
– Я оплот государственности! – Он качнулся, ухватился рукой за бутыль и так же громко, как и начал, продолжил: – А что было, есть и будет для государства главное? Для государства главное иметь мощную финансовую основу, постоянный стабильный доход. Питейная же статья есть фундамент всего бюджета, и, следовательно, бороться с пьянством – это значит не уменьшать, а увеличивать питейный доход. Важно – пить регулярно. Пьянство личное должно всемерно поддерживать пьянство общественное. И – это между нами, тс-с-с, никому ни слова! – Шамбордай Лапшицкий поводил перед Ванечкиным лицом кулаком, сложенным почему-то в фигу. – Пьяным народом управлять легче.
Ванечка согласно кивнул – чтобы не обидеть хозяина, уже выпившего двенадцатую рюмку и без промедления наполнившего тринадцатую.
– Я вот человек крещеный, православный, можно сказать, хотя в церкви практически не бываю. – Ванечка одним махом опорожнил рюмку и подставил пустой сосуд под ниагарскую струю из бутылки. – А здесь у вас какие-то демоны, какие-то ээрени, конь-бубен, Менделеев в роли святого. Мой ангел-хранитель вот сейчас смотрит на это сверху и удивляется – как это я, крещеный, во всю эту вашу демонологию могу верить?
– Я, думаешь, не крещеный? – покачал головой Лапшицкий. – Крещение – это инициация, знак готовности к переходу из одного мира в другой. Крестить человека можно по-разному – можно водой, можно огнем, можно совокуплением с женщиной. Возьмем тебя, например. Ты – вепс, вепс-царевич, а у вас, вепсов, и крест не такой, как у всех, он по форме восьмиконечный, так что в какую тебя веру ни окрести, глаза твои всё равно в одну сторону смотрят – в лесную чащу. То же самое и с твоей болезнью: какое лекарство тебе Бог прописал – уколы в задницу или шаманский бубен – и какого лекаря тебе Бог назначил, тем и довольствуйся, тому и радуйся, за то и благодари Бога. – Шамбордай лукаво подмигнул Ванечке, сунул руку под стол с бутылками и достал оттуда некий экзотический инструмент, отдаленно напоминающий финский кантэле: полый ящичек из светлого дерева в форме лодки, длиной около метра. Гриф у инструмента отсутствовал, струны, сделанные из сухожилий оленя, крепились прямо на корпусе, на колках, изготовленных из птичьих костей. – Давно, однако, не брал я в руки свой шангальтоп. А то мы все о высоком, да о высоком. Пора отвлечься, песенку спеть. Ты, брат, как насчет песенки?
Ванечка насчет песенки был не против, и Шамбордай запел, пощипывая оленьи струны и притопывая себе в такт ногой:
Ей, лотсман, касак!
Лотсман касак полиман,
Кайма та килме сол тупман,
Телейу, телейу… —
пел Шамбордай, и у Ванечки почему-то выступили на глазах слезы, хотя о чем была песня, на каком она была языке – ничего этого Вепсаревич не знал, да в общем-то и знать не хотел, настолько она его взволновала.
Телейпеле, султтай йулттай
Раскаччай, раскаччай.
Инке те патне теме пына
Пер тутар, пер тутар.
Ей, Кормилай!
Шамбордай кончил петь и весело посмотрел на Ванечку:
– Что, прошибло? Эта песня всех прошибает, кому ее ни спою. Называется «Матруссен йурри», это по-чувашски, а по-русски – «Матросская песня». Мне ее один чуваш подарил, давно уже, здесь, в Сибири. Она про то, как лоцман не мог стать казаком, не нашел дороги ни туда ни сюда. Вот он сидит и поет: телею, телею, султай-бултай, раскачай, раскачай! Дальше в ней не очень понятно – пришел к тётеньке какой-то татарин Кормилай, а она татарину: «Эй, Кормилай!» А чего «эй», хрен ее, тётеньку эту, знает.
– Любила его, наверное, вот и «эй», – грустно предположил Ванечка, думая о своей Машеньке, такой близкой и такой далекой одновременно. – Хорошая песня, но очень печальная.
– Просто шангальтоп такой инструмент, что на нем только печальные песни хорошо получаются, остальные – плохо. Для веселых песен есть у меня другой инструмент – аполлоникон. Слышал про такой?
Ванечка про такой не слышал, и Шамбордай, большой любитель комментировать явления жизни, все ему про этот инструмент рассказал.
Оказалось, аполлоникон – это комнатный паровой орган, который хорош и звуком, и легкостью музицирования на нем, но единственная его беда – вечная проблема с дровами. Нужно, пока играешь, постоянно дрова подкладывать, чтобы больше было давление пара, иначе звук не держится и плывет. С самими дровами проблемы нет никакой – кругом тайга и дров, как говорится, хоть сплавляй на дирижаблях в Америку, – но никак невозможно совмещать игру и работу истопника при музыке, а помощника держать – тоже хлопотно, да и не всякий помощник сумеет правильно рассчитать зависимость количества пара от скорости сгорания дров.
– Я его в подвале держу, – рассказывал Шамбордай дальше, – ухаживаю, конечно, – вещь все-таки недешевая, мне за него один хрен в Москве квартиру давал у метро «Стадион „Динамо“», да только на фиг мне сдался этот вертеп московский – ни воздуха, ни простора, ни белочку с руки не покормишь, ни на бубне над тайгою не полетаешь.
– Одиноко у вас, наверное, здесь, в Сибири? – Ванечка кивнул за окно, где плавали, тычась в стекло носами, сонные вечерние комары, сытые, довольные своей комариной жизнью, раскормленные, как летающие собаки Павлова.
– Одиноко? – удивился Лапшицкий. – Это в городе у вас одиноко, а здесь тайга, здесь некогда об одиночестве думать. И товарищи у меня есть. Вот живет в лесу за сопкой Весёлкой старец один по имени Ампелог, в миру Юрий Иосифович Брудастый, бывший колчаковский офицер, мы с ним музицируем вместе, я – на шангальтопе, он на моей паровой гармонике, аполлониконе; как, бывает, начнем, так белки, рыси, тигры, медведи, дичь малая – все сбегаются слушать. Мирно сидят, друг друга не трогают, как у дедушки Мазая в раю. Сейчас, правда, редко старец ко мне заходит – старый совсем стал Ампелогушка, а раньше был хоть куда, медведя на спор заваливал, на дно Байкала нырял и нисколько при этом не простужался. Бывало, сядешь с ним выпивать – день пьешь, два пьешь, четыре, а у него ни в одном глазу. Ангельский человек, божий. Он устроил когда-то скит на незамерзающем озере Энзэхэн на ветвях дерева секвойядендрона, семечко которого сам же и вывез однажды за подкладкой своей папахи из Калифорнии, с западных склонов Сьерра-Невады. А устроил он скит на дереве по примеру древних подвижников отцов наших Симеона-столпника, Малафея Аляскинского, Гурия Выголесского и других их святых последователей. Рядом с деревом, где Ампелог подвизался, неподалеку был хуй болдог – неувядаемый бугор-пуповина, – из которого росло бурятское материнское желтое дерево, на ветвях которого справа висели колчан и налучье – хулдэ, жизненная сила будущего мужчины, а на ветвях слева – иголки и наперсток – хулдэ будущей женщины. Под дерево раз в году приходили будущие молодые мужчины и приводили с собой будущих молодых женщин и устраивали праздник прощания с девственностью, становясь на глазах у всех настоящими мужчинами и женщинами. Поначалу мой Ампелог смотрел на это, как на тяжкое испытание – искушение его, Ампелоговой, грешной плоти, – которое ему послал Господь в наказание за то, что не уберег Россию от безбожников-коммунистов. Но однажды явились к нему под дерево трое – человек-налим, человек-утка и человек-женьшень – и передали послание начальника канцелярии Всесибирского небесного региона Урянхая Унхуева о том, что Господь дарует Ампелогу свободу от однобоких воззрений на природу и существо веры, а также награждает нашего Ампелогушку даром терпимости к вере всех народов земли Сибирской, независимо от странностей ее проявления и внешней телесной грубости.
В этом месте Шамбордай Ванечке доверительно подмигнул:
– Ты, конечно, догадался, что послание сочинил я, подпись Господа тоже подделана лично мною – у Господа же подпись простая – тощий крестик с загогулиной на конце внизу.
Всё это Шамбордай рассказывал, не забывая наполнять рюмки и опрокидывать их внутрь себя, зорко следя при этом, чтобы Ванечка не отлынивал от процесса. Примерно, на шестнадцатой рюмке Ванечка вдруг заметил, что Шамбордай оставляет в каждой бутылке немного алкоголя на донышке.
«Наутро это он, что ли, для опохмелки?» – подумал Ванечка почему-то.
Лапшицкий подслушал мысль и отрицательно помотал головой:
– В остатках вина живет винный червь архиин хорхой, он-то и делает человека алкоголиком.
«Пиздит, как газета „Правда“, – подумал Ванечка матерно, – но как красиво пиздит!»
Мгновенно Шамбордай стал серьезным.
– У нас в Сибири, – сказал он голосом совершенно трезвым, будто и не выпито было до этого полных шестнадцать рюмок, – слова крепче, чем «сволочь», в разговоре употреблять не принято. Матерных слов практически здесь вообще не знают, нам других слов хватает, чтобы понимать человека. Но – заметь – стоит мне только переехать Урал, как весь этот разговорный мусор, вся эта словесная хня, все эти пдёж и пбень хлещут из меня как из дьявольского рога какого-нибудь. В Питере, в Москве, словом в вашей азиатской Европе когда бываю, рот обрастает изнутри, как стенка выгребной ямы или городского отстойника, всякой мохнатой дрянью. Поэтому такой мой тебе совет: когда захочется вдруг матерно выругаться, представь, что вокруг Сибирь, что тихо вокруг, красиво – так зачем такую красоту портить?
Шамбордай чуть-чуть помолчал – ровно столько, чтобы налить семнадцатую и выпить ее за чистоту языка.
– Матерные слова, как плохие книги, – продолжил он, наливая следующую, – высасывают из человека жизненную энергию. Они суть специальные хитроумные дьявольские устройства, которые опыляют нас изнутри специальным невидимым веществом, питательным для бактерий смерти. Кстати, и твоя паутина – следствие подобного же вторжения. Она что-то вроде перхоти, только если перхоть вылечивают обычно шампунем, то, чтобы справиться с паутинной болезнью, – надо выиграть битву в пространстве духов, найти и победить того, кто эту болезнь наслал, чем я собственно и занимаюсь в настоящий момент времени. Конечно, жить можно и с паутиной, но недолго, и опять же – антисанитария, липнут мухи и прочие неприятные твари, и если ее часто не чистить и с тела не состригать, то от тела идет зловоние, трупный запах, который не заглушают ни одеколон, ни розовая вода. Да и жарко – особенно летом.
– Летом, когда жарко, я в музей Арктики и Антарктики хожу, – грустно пошутил Ванечка.
– Тихо! – оборвал его Шамбордай, прикладывая палец к губам. – Начинается. Идут половиннотелые.
– Половиннотелые? – спросил Ванечка, водя глазами по сторонам, но никаких половиннотелых не замечая.
– Демоны, имеющие только правополовинное или левополовинное тело, то есть тело, расчлененное от головы до ног и состоящее из одного уха и глаза, половины носа и рта и из одной руки и ноги. И, конечно же, сам Япух Озык тэнгэри эту их компанию возглавляет. Чего, собственно, мы с Лёлей и ожидали.
– А-а-а, – сказал Ванечка, не поняв из сказанного ни слова.
– Теперь, Ваня, козлиный хор умолкает, и солирует главный тенор. От тебя требуется одно: срочно вспомнить классический сюжет про красавицу и чудовище и как можно долго держать его в голове. Особенно то место, где чудовище становится принцем. Это твой случай. Надеюсь, помнишь, что сделало его человеком?
– Но ведь это литература…
– Литература? И это мне говорит человек, который сделал литературу своим призванием! Так вот, дорогой мой фома неверующий, запомни то, что я тебе сейчас расскажу, и передай этот разговор своим детям. Литература больше чем жизнь. Она никакой не слепок и никогда не отображение жизни. Наоборот. Жизнь – слепок с литературы. Вспомни евангелиста Иоанна. В начале было Слово. Ибо Слово есть Бог. Поэтому литература есть Бог, и всякий, кто утверждает обратное, слепоглухонемой дурак, и сидеть ему среди двоечников на задней парте. Теперь – всё, приказываю молчать. Иначе – расстрел на месте.
– Да, – сказал Ванечка Вепсаревич и тут же получил пулю в лоб.
Пуля была маленькая, сердитая, и когда Ванечка отлепил ее ото лба, оказалось, это никакая не пуля, а нервный, перепуганный паучок, к тому же матерящийся, как сапожник.
– Предательница! – орал арахнид (матерные выражения мы опускаем). – Мама называется, так подставить! Как землю унавоживать, так без меня ей никак, а яблочки с яблоньки собирать, так «Карлуша, отойди в сторону»! Я тоже хочу быть первым! Тоже хочу власти и орденов! Паучиха! – ругался он. – Такая же, как и все другие! Подумаешь, отрастила себе руки и ноги! А сама-то, сама-то… Мамочка! Ну, пожалуйста! Ну, возьмите меня! Я все сделаю, только бы к вам поближе…
Ванечка открыл было рот, чтобы как-нибудь несчастного успокоить, но яростный алкогольный дух, сдобренный бронебойной силой травы Helichrysum arenarium, специалистами называемой богородичной, вылетел оттуда, как джинн, завертел арахнида в вихре и унес навсегда со сцены.
– В укрытие! – услышал он голос, бомбой разорвавшийся в Ванечкином мозгу.
Ванечка суетливо заозирался, не понимая причины паники. И увидел к своему великому удивлению, что вокруг уже не стены избушки, а пустой, открытый ветру пригорок, кое-где поросший выгоревшими на солнце сосенками. Солнце стояло несколько влево и сзади Ванечки и ярко освещало сквозь чистый воздух огромную амфитеатром открывшуюся перед ним панораму. Желтели, увядая леса, и чем далее уходил взгляд, тем более желть темнела, скачками переходя в синь и растворяясь на фоне туч, облепивших линию горизонта. И по всей этой синей дали виднелись дымящиеся костры и неопределенные массы войск наших и неприятельских.
Ванечка вдруг четко представил, что здесь будет уже меньше чем через сутки. Представил и ужаснулся. И подумал: но почему здесь?
– В укрытие, – повторил Шамбордай. – Не дай бог еще под ядро попадешь. Вон окопчик, сиди в нем и не высовывайся.
Ванечка забрался в окоп, и только он успел это сделать, как гулкая волна звуков накатила, накрывая пригорок. У Ванечки заложило уши. Он внюхивался в дымы костров, различая, где свои, где чужие. От своих пахло больно, сладко. От чужих – уверенностью и наглостью. Долго так сидеть он не смог, выглянул, не выдержал, из окопа.
И увидел картину боя.
Картина оказалась печальной. Ровными уверенными рядами двигались по полю полки. Увы, не свои – вражеские. Свои, теснимые неприятелем, нервно пятились, отдавая за пядью пядь. Бухали вонючие пушки. Ядра, как ядовитые насекомые, прокладывали себе рваные просеки среди понурых, обреченных людей.
У Ванечки заболело сердце. Он поднялся над постылым окопчиком и погрозил кулаком врагу. И тотчас на лицах Гондоновых, облаченных в наполеоновские мундиры, зигзагом заходили оскалы. Неприятель изменил строй, и вот уже вражеский авангард, движется в его сторону. Ванечка отчетливо видел их ровные, постриженные усы, наклеенные над тощей губой, чувствовал их трезвые взгляды, острые, как нож вивисектора, слышал, как в черепных коробках скребутся их мышиные мысли.
И вдруг, словно незримая молния, воздух прочертила надежда. Ванечка отвлекся от неприятеля и удивленно посмотрел ему в тыл. Как Чапаев, из-за ближнего холмика на летучем шаманском бубне вылетел Шамбордай Лапшицкий. Весь в каких-то попугайских одеждах, с улыбкой на добродушном лице, он похож был на артиста Ильинского, пародирующего в «Гусарской балладе» героическую фигуру Кутузова. Не сутулого, с опущенной головой, обреченного на бородинское поражение, а домашнего, лукавого, мирного, любителя посидеть у камина и пожурить донкишотствующих девиц. Что-то он такое кричал, но Ванечка из-за общего шума никак не различал что.
Вражеские колонны дрогнули и штыками проткнули небо. Бубен подскочил вверх, избегая их опасного поцелуя. Неожиданно от низкого облака оторвался лохматый край и ринулся на Лапшицкого с высоты. Ванечка пригляделся внимательнее и увидел на ковре-самолете, сотканном из дождевых капель, некое суровое существо, восседающее на турецкий манер. Ванечка сразу же догадался, что это Япух Озык, тот самый коварный демон, начальствующий над половиннотелыми, о котором говорил Шамбордай.
Ванечка замахал рукой, чтобы дать знать Лапшицкому о грозящем ударе с воздуха, но тот уже сам был в курсе. Он резко подал свой бубен по пологой спирали вверх и, очутившись на одном уровне с начальником половиннотелых, схватил его за сивую бороденку. Затем сдернул демона с облака, раскрутил его, как гирьку на ремешке, и зашвырнул его вниз, в туман, гуляющий над рыжим болотом. Там его уже дожидались. Свернувшись серебристыми кольцами, на кочках сидели змеи в количестве восемнадцати штук – девять гадюк колодезных и девять обыкновенных. Загудели дудки-свирели, заходили проворные язычки маленьких колокольчиков конгулдуурлар. Змеи подняли головы и проворно скользнули в воду. Их гибкие, пружинистые тела закружились в змеином танце вокруг вязнущего в болоте демона. Последнее, что увидел Ванечка, был огромный бледнокожий пузырь с нарисованными на нем ртом и глазами, подмигивающими ему из болота. Затем картину закрыл туман, и взгляд Ванечки переместился ближе, туда, где пестрые наполеоновские мундиры только что теснили терпящие поражение наши войска.
Сам вид Гондоновых потряс Вепсаревича. Еще недавно они были люди как люди, но стоило уйти их начальнику, как тела их словно рассекли надвое, причем одна половина отсутствовала. Они и были те самые половиннотелые, главнокомандующий которых Япух Озык нашел свою могилу в болоте.
Наши воспряли духом. Ванечка с удовольствием наблюдал, как проворная сабля Гоголя одним ударом кладет на землю по девяносто девять половиннотелых Гондоновых, а меткая тургеневская мортира вышибает из неприятельской обороны за раз по двести и по триста голов. Отступающие, почувствовав перемену, строем пошли в атаку. Прокатилось громовое «ура». Ванечка стоял на пригорке и, как зритель на удачной премьере, аплодировал участникам представления. Напряжение куда-то ушло, он чувствовал себя свободным и сильным. Он улыбался ветру, треплющему его легкие волосы. Он радовался колючей хвое, залетевшей за воротник рубашки и весело щекочущей ему шею. Он готов был полюбить всех – и простить был готов любому. Стопоркову – за его глухоту. Этим вот несчастным Гондоновым, обделенным при раздаче таланта. Любому хаму, дураку и невежде – всем был готов простить и поделиться с ними тем, что имеет.
– Здравствуйте, Калерия Карловна, – улыбнулся он старушке-соседке, невесть откуда появившейся на пригорке. Рядом с ней был незнакомый мужчина с непонятными чертами лица, отдаленно напоминающими китайские. – Здравствуйте, – приветствовал его Ванечка, и тот склонился в молчаливом поклоне.
Что-то кричал Лапшицкий, но летающая тарелка бубна зацепилась за неприятельский штык, дрожала и не двигалась с места.
– Это вот и есть Вепсаревич, – соседка показала на Ванечку.
– Ва Зелин, – представился незнакомец. – Китайский ресторан на Садовой. «Сяньшань», я его хозяин. – И китаец, не переставая кланяться, воткнул Ванечке под левый сосок тоненькую деревянную спицу.
То ли это сама Ванечкина душа наблюдала сквозь небесную призму, то ли скрытая за облаком кинокамера передавала изображение по ту сторону мира, но следующее, что Вепсаревич увидел, это грубую, неповоротливую арбу, трясущуюся по разбитой дороге. Два вола тянули повозку. Хмурый смуглолицый возница стрелял глазами по сторонам дороги и тихонько шевелил плетью. На арбе, укрытое мешковиной, лежало что-то грузное и большое.
– Что везете? – услышал Ванечка. Спрашивали непонятно откуда, но голос Ванечке был хорошо знаком.
– Вепсаревича, – ответил возница.
– А-а, – отозвался спрашивающий. Голос был ленив и нелюбопытен.
И тогда из божьих палат прогремело, как из милицейского матюгальника:
– Думай о красавице и чудовище. Думай, что она тебя любит. Ни на секунду не переставай думать…
Ванечка соскочил с арбы. Только он коснулся земли, как паутина, оплетавшая его тело, лохмами попадала в пыль дороги. Он стоял, как первородный Адам, не стесняющийся своей наготы. Калерия была уже рядом. Она вчитывалась в буквы на теле Ванечки, и он видел, как на ее лице выражение хищного нетерпения сменяется тревожным непониманием.
– Что… что… что здесь такое написано? – шептали ее дряхлые губы, стягиваясь в паучью щелку и окрашиваясь в паучий цвет.
Ответа на свой вопрос соседка так и не дождалась. Случайно подвернувшийся воробей склевал неудачливую Арахну, вновь утратившую человеческий облик.
Что же это были за письмена, спрятанные под паутиной у Ванечки и дающие власть над миром всякому, кто их прочитает.
А было там всего одно Слово. И Слово это было ЛЮБОВЬ.
За окном была уже не Сибирь, а брандмауэр соседнего флигеля, и рядом сидела Машенька, а мама говорила без остановки:
– …И вот чему я всякий раз удивляюсь. Когда я из дому ухожу, а телевизор оставляю включенным, кто ж его без меня смотрит? Или вот селедку однажды на кухне недоеденную оставила. Так утром на тарелке только кости да луковые кружочки. Но в доме у нас ни кошки, ни собаки, и вообще, кроме меня и Ванечки, никакой другой живности. А селедку все равно кто-то съел!..
Ванечка перестал ее слушать и перевел взгляд на Лёлю. Она как раз убирала бубен. Плащ со змеями и прочие шаманские принадлежности, еще хранящие ее живое тепло, лежали рядом на промятом диванчике, ожидая, когда их уберут тоже.
Ванечка поднялся со стула, прислушиваясь к обновленному телу. Немного покалывало в пояснице – от долгого сидения перед телевизором, – но боль была привычная, преходящая, он ее и болью-то не считал.
На кухне засвистел чайник. Ванечка пошел его снять и услышал за спиной голос:
– Если ты меня любишь, то я согласна.
Ванечка повернулся к Машеньке.
– Красавица и чудовище, – сказал он.
– Я тебя люблю, – ответила ему Машенька, взяла из рук у Ванечки чайник и понесла в комнату.
А осенью они поженились.