Монастырская. Я не совсем понимаю, в чем ваша мысль?

Следователь. Сейчас поясню, еще два слова. Так вот Полосов все больше убеждается, что он, сам того не желая, причиняет окружающим его людям массу хлопот, неприятностей, заставляет страдать. Он словно злой рок - всем из-за него плохо. Какое-то чувство ему подсказывает: будет лучше, если он исчезнет. И он исчезает.

Монастырская. Почему в таком случае он не ушел из лагеря? Собрал бы вещички - и будьте здоровы!

Следователь. Не все так просто. Я знал женщину, которая из-за семейных неурядиц открыла газовую конфорку. Она тоже могла бы собрать вещички и уйти из дома. Мы же не знаем, что творилось с Полосовым.

Монастырская. Так кто же, по-вашему, виноват?

Следователь. Сам Полосов...

46

И. С. Сотник.

Мне она ничего не сказала, да мы и не стали объясняться, оба почувствовали - незачем. Еще в аэропорту, встретив ее, я понял: все кончено. Сам не знаю, откуда такая уверенность. Внешне, вроде бы,. все как прежде. Выйдя из вертолета, она побежала навстречу, обняла, долго еще, пока разбирали груз, висела у меня на руке. И в то же время - не то, не так. Нехватало какой-то малости, той малости, которая, оказывается, самая главная и без которой встреча становится не встречей, а расставанием. Мы там, на вертолетной площадке, и попрощались. Она поехала к себе, одна. Ни на что уже не надеясь, я все же сказал, что жду еевечером. Она пообещала: приеду. Искренне пообещала. И не приехала, ни в тот день, ни на другой, а я не позвонил, не спросил, почему не приехала. Кому нужны пустые вопросы?

Да если бы и приехала, ничего бы не изменилось. Между нами что-то сломалось, и починить, наладить никак нельзя было. Мне она показалась другой. Бывает же так: долго не видишь близкого человека, а когда встретишь, находишь перемены; что-то чужое. Вот и в ней - чужое. Изменилась она. Очень. Судить не берусь, хуже ли стала, лучше, - не в том дело. Это была другая Ирина, и все, что было у нас прежде, перестало иметь значение... Работает не у меня, ушла. Изредка видимся. Только вчера говорили по телефону.

47

Э. П. Нечаев.

Меня это не устраивало. Когда прекратили расследование, я написал прокурору. К сожалению, это ничего не дало, дело закрыли. Считал и считаю, что следствие не справилось со своей задачей. Поймите правильно, я никого не подозреваю, никаких предположений у меня нет. Но к какому-то берегу надо было приплыть. Получается, что человек пропал - и никаких следов, никто не знает, что с ним произошло. Преступления нет - хорошо, докажите. Несчастный случай - так тоже докажите. Обоснуйте хоть какуюнибудь версию, чтобы можно было сказать: следственные органы установили то-то, пришли к такому-то выводу. А то ничего. Сейчас любой кретин может ткнуть в меня пальцем: ты виноват, твои все фокусы. Да я спасибо скажу и готов нести любое наказание, если кто докажет, что виной всему эксперимент. Неопределенность вяжет меня по рукам и ногам. Я не могу продолжать работу, программа повисла в воздухе. Мне никто не запрещает, но и доверия нет. А вы знаете, что такое для ученого быть на подозрении? Будто я шарлатан в науке, и все, что делаю, - авантюра или надувательство.

От автора.

История эта для ее участников закончилась год назад, для меня же она только начиналась. Пойдя по кругу, я обошел каждого, выспрашивал, уточнял, делился своими соображениями. Говорили со мной без особой охоты, что, впрочем, неудивительно: кому приятно вспоминать такое, тем более, что все без исключения, как мне казалось, чувствовали за собой какуюто вину. Люди словно оправдывалась, и не передо мной - кто я им? - они оберегали свой душевный комфорт. Понять их можно: после бури нет большего блага, чем покой. А буря, судя по всему, была не шуточная, наломала и наворотила она немало, и успокоение пришло не сразу. Ну, а мне-то что нужно было?

Раздумывая над участью Полосова, я не мог смириться с его внезапным и бесследным исчезновением. Что-то здесь не так, есть во всем этом какая-то тайна. Полосов жил в моем воображении, я отчетливо видел его, подолгу разговаривал с ним, и когда пытался убедить себя, что та нелепая ночь была для него последней, у меня ничего не получалось. Вот я и шел с расспросами, вновь и вновь листал материалы следствия,. перечитывал свои записи. Не оставляла надежда разгадать, что сталось с человеком-эхо, или хотя бы привыкнуть к мысли, что его нет в живых.

С таким настроем я и наткнулся в очередной раз на фамилию Ларисы Мальцевой, той самой Ларисы, которая жила в одной палатке с Монастырской и о которой Полосов якобы сказал, что ему с ней легко. В следственных документах она лишь упоминалась, говорили о ней мимоходом, по случаю, ее собственных показаний вообще не было. Впрочем, это объяснимо. В день происшествия она находилась в городе, на ход событий особенно не влияла, из лагеря уехала досрочно, а вскоре и вовсе ушла из института, - что, собственно, ей было сказать? Следователь, когда я позвонил, не сразу вспомнил, о ком речь, и объяснил примерно так же: она его не интересовала, к тому же сменила место жительства, разыскивать ее не имело смысла.

И я поначалу решил - нет смысла. Но задачи у нас со следователем были разные; то, что не годилось ему, могло пригодиться мне. В групповом портрете с Полосовым явно не хватало Мальцевой, без нее картина была неполной, а я, чтобы завершить полотно, не знал даже, где ее разместить на холсте справа, слева или, может, ближе всех к Полосову.

В институте сообщили, что она действительно прошлым летом перебралась на Алтай, но потом, по слухам, и оттуда уехала, и где сейчас, сказать не могут. Возможно, Монастырская знает? Ирина Константиновна удивилась, почему я именно к ней с таким вопросом. Подругами они никогда не были, а что в экспедиции жили в одной палатке, так это по воле случая и ровным счетом ничего не значит. Короче, с Ларисой связей не имеет, и где она, что с ней, ни от кого не слышала.

А Мальцева находилась рядом. Предположив, что в городе живет кто-либо из ее родных, я уже через полчаса разговаривал по телефону с матерью. И какая удача! Лариса, оказывается, только вчера приехала погостить, в отпуске, в данный момент пошла прогуляться, но скоро вернется, и я, если есть желание, могу повидать ее. Еще бы у меня не было желания!

...Сквер у входа в краеведческий музей, четыре часа дня. В музеи сейчас ходят плохо, сквер малолюдный, сиди и разговаривай, никто не помешает. Ее я узнал сразу, по описаниям из дневника Монастырской. Если на чей-то вкус в ее фигуре чего-то было мало, то я этого не сказал бы. Всего вполне, в самый раз, ни больше, ни меньше не надо. На ней был открытый сарафан; в руке, на всякий случай, кофточка. При желании в таком наряде можно и на пляж и в летний ресторан. Уверен, она не сразу решила, в чем заявиться, гадала, пытаясь представить меня - молод ли, в возрасте и как поведу себя.

Встретила меня настороженно, даже сухо. Но уже через минуту, увидев, что я никакой не зверь и опасности не представляю, разулыбалась, разговорилась, а еще через пять минут мы были чуть ли не друзьями. Странно, почему-то мне вдруг расхотелось расспрашивать о событиях годичной давности. С ней приятно было просто болтать, обо всем и ни о чем, а всякий серьезный разговор мог все испортить. Однако она знала, чем вызвано наше свидание, и сама заговорила об экспедиции, о Полосове - непринужденно, легко и, что меня покоробило, с какой-то веселой ноткой. Я не сразу уловил, что о Валентине она рассказывает так, как если бы ничего с ним не случилось. И когда в потоке слов проскользнуло о нем что-то совсем недавнее, я перебил ее: вы хотите сказать, что он... Лариса удивилась не меньше: а разве вы не знаете? Она была обескуражена, услышав от меня, что по сей день все считают его погибшим. Да как же, воскликнула она, он же с Восьмым марта меня поздравил, телеграмма была. Адрес, адрес! - потребовал я. Но адреса Лариса не знала. Телеграмма пришла из Новосибирска, скорее всего. Полосов послал ее проездом, из привокзального узла связи.

Прощаясь, я оставил Ларисе свои координаты. На всякий случай. Попросил сообщить, если Полосов как-то обнаружит себя. Правда, теперь мне и самому не стоило большого труда разыскать его. Но, поразмыслив, я отказался от этой затеи. Допустим, найду, а что дальше? Еще неизвестно, понравится ли ему моя настырность, захочет ли встретиться, поговорить. И даже не в этом дело. Все, что он может сказать, я примерно знаю. Мы ведь давно уже ведем с ним воображаемый диалог.

Я. Вот мы и свиделись, Валентин Андреевич.

Он. Ждал, каждый день ждал. Кто-то должен был меня найти и спросить. Рано или поздно отвечать все равно надо. Давайте же ваши вопросы, я готов.

Я. Что вы, Валентин Андреевич! К, чему такая решимость? Не на суде мы, не судьей я к вам пришел, не прокурором исключительно из любопытства, и тех вопросов у меня нет.

Он. А других у вас и не может быть. Знаю я это любопытство, стали бы вы меня разыскивать.

Я. Верил, что вы есть, потому и искал. Люди сами по себе не исчезают. Человек - не эхо, которое отлетело и нет его.

Он. Вы сказали "эхо"... Оно тоже не исчезает, только прячется. Надо найти и позвать - отзовется. Как позовете, так и отзовется. Уж я-то знаю, что такое эхо.

Я. Кто еще знает? Нечаев?

Он. Вот вы о чем... Его спрашивали?

Я. Только о том с ним и говорили. Уверяет, что все мы друг с другом аукаемся, да плохо это делаем, не научились. Глухих много, слух не развит.

Он. В этом он прав.

Я. В чем не прав?

Он. Не всегда и не со всеми следует аукаться. Плохо, если звучит чистый голос, а его не слышат. Хуже, когда орут дурным голосом и ему вторят. Без слуха - много, безголосых еще больше.

Я. Теперь вы сами приглашаете на суд: кого в свидетели, кого на скамью.

Он. По праву пострадавшего. Меня швырнули в людскую разноголосицу - иди и слушай.

Я. Но вы не выдержали, сбежали, заткнули, так сказать, уши? Слишком много дурных голосов, а у вас абсолютный слух?

Он. Дело не только в слухе, не смог быть эхом. Сам стал орать теми же голосами.

Я. Но это же временно, пока шел эксперимент...

Он. Вы убеждены в этом?

Убежденности у меня, разумеется, никакой не было. Только сам Полосов мог объяснить, почему он столь своеобразно прервал эксперимент.

После встречи с Мальцевой я какое-то время еще слабо надеялся, что случай сведет нас и мы подробно обо всем поговорим. Но шли дни, от Ларисы никаких известий, и я окончательно уверился, что ничего больше о Полосове не узнаю.

Вчера пришло письмо. От него.

Из письма В. А. Полосова

...Мы работали уже почти год, я устал, вымотался, а главное - перестал верить в самую идею "человека-эхо". Она все больше представлялась мне если не порочной, то преждевременной, точнее - и порочной, и преждевременной. И не только эта идея, я охладел ко всему, чем занималась наша лаборатория. Пытался объясниться с Нечаевым, он и слушать не захотел. С ним вообще спорить трудно, а тут он увидел во мне откровенную контру и не церемонился. Единственное, чего я добился, туманное обещание разобраться с моими доводами, но потом, когда закончим программу.

Уже тогда, перед заключительным этапом эксперимента, я решил уйти из лаборатории, расстаться с Эдуардом Павловичем. Ученик, не верящий в дело учителя, - хуже неверной жены, хуже лживого друга. Нужно было убегать. И как можно скорее.

Вы, должно быть, ломали голову, почему я однажды ночью оказался перед дверью квартиры профессора Сотника? Искал я, разумеется, не Сотника, мне срочно нужно было повидать Эдуарда Павловича, предупредить, чтобы он ни с кем не договаривался, я уже сам нашел группу, в которой смог бы завершить работу. Как раз в этот день я встретил бывшего сокурсника, от него узнал, что подбирается неплохая компания, идут дикарями на месяц в тайгу, и, если ребята не будут против, я мог бы присоединиться к ним. Мне это очень светило.

Раньше меня всегда пристраивал Нечаев, и я принимал это как должное. Но после нашей стычки меня все настораживало. Ведь он не будет сидеть сложа руки, зная, что я разуверился в нашем деле. Наверняка предпримет какие-то контрмеры. Подозрительным казалось уже то, что он поехал говорить обо мне к своему старому другу: угадай попробуй, до чего они там договорятся. Я даже не стал звонить Сотнику, сомневался, позовет ли он к телефону Эдуарда Павловича: возмутится, что так поздно, и бросит трубку. Мне же во что бы то ни стало нужно было опередить своего шефа. Вот я и домчался через весь город, чтобы предложить свой вариант, но опоздал. Дверь мне открыла женщина... Как же я удивился потом, увидев ее в лагере. Теперь и сомнений не осталось, что Эдуард Павлович плетет вокруг меня сети...

Коротко о том, в чем мы разошлись.

Для наглядности представьте двух беседующих людей. Они не просто обмениваются информацией, работает сложнейший психологический механизм. Каждый старается произвести определенное впечатление, расположить к себе, рассеять настороженность, снять напряженность и многое еще что. Это общеизвестно. Известно и то, что внутри механизма общения есть два основных колеса. Одно работает на сближение, чтобы между собеседниками установились контакт, взаимопонимание, общность. Без этого люди не смогли бы общаться. Другое же колесо крутится в обратную сторону: держит на расстоянии, отталкивает, заставляет осторожничать, критически воспринимать собеседника - оно как бы оберегает, служит защитой, броней. Оба колеса есть у всех, в каждом человеке, только мощности у них разные: у кого мощнее первое, у кого - второе. Потому и люди неодинаковы - одни замкнутые, скрытные, а у других, что называется, душа нараспашку.

Так в чем основная идея Нечаева? Он убежден, что второе колесо не свойственно природе человека, оно досталось в наследство от зверя и существует временно, пока люди не изжили в себе все звериное. Психологическая броня нужна лишь для обороны, для маскировки. Чтобы, с одной стороны, в душу сапогом не лезли, а с другой - себя не разоблачать, не обнаруживать своих тайных желаний, побуждений.

Предположим теперь, что нет сапог и нет тайн. К чему тогда броня? Долой ее, на мусорку! Эдуард Павлович не только убежден, он фанатично верит, что такое время непременно придет, и в том обществе, где не нужно будет таиться и защищаться, человеку уже не понадобится колесо отчуждения, он выбросит его на свалку эволюции.

Как, красиво? Пойдем дальше. Перенесемся в то время, в то общество. Мы с вами встретились, сидим, беседуем, и весь механизм общения работает только в одном направлении - сблизиться, открыться, настроиться друг на друга. И никаких преград, никаких барьеров... Чувствуете, как вам легко и свободно со мной, как созвучны наши души?

При желании и некоторой тренировке настраиваться на собеседника не так уж трудно. Сужу по себе. Правда, поначалу мне помогал ДЛ - специальный препарат, корректирующий личность; я принимал его с полгода, но потом прекрасно обходился без него. Самовнушением, аутотренингом я добился даже большего, чем химией. Так что всякие досужие разговоры вокруг нечаевских пилюль совершенно напрасны. Кстати, Эдуард Павлович не знал, что я отказался от стимулятора, это была моя маленькая тайна.

Но вернемся к эксперименту. Надо ли говорить, что в том виде, как изложил мне Нечаев свою идею, она выглядела блестяще. Я чувствовал себя так же, как, наверно, первые космонавты перед полетом. Эвристическая психология была для меня неизведанным космосом, в который предстояло лететь. И я полетел. Полетел без оглядки, ничего не страшась, ни о чем не задумываясь.

Не знаю, какие бездны открылись космонавтам и что они при этом ощущали, но я растерялся, заглянув в бездны человеческой души. Нет, не подумайте, что меня напугали какие-то монстры или я встретил непроходимые болота. Там было все и ничего такого, чего бы мы не знали, - звериный оскал и зловоние болот, но и сияние солнца и аромат цветов. Только все это я увидел не на расстоянии, не со стороны, - бездна дышала мнев лицо, и у меня не было скафандра, как у космонавтов, чтобы защититься.

Чего стоило общение с Уховым, или АСУ, как его звали. Он вызывал во мне чувства, каких я никогда не испытывал, и не был подготовлен к ним. Я даже не представлял, каким видит мир человек, вообразивший себя пупом земли, эдаким несостоявшимся Наполеончиком. Люди являлись мне как в кривом зеркале: непропорциональными, с перекосами, ужимками, казались суетными, мелочными. Их нельзя было ни любить, ни уважать; в таком своем обличьи они заслуживали только презрения. Я и полез в первый же день с кулаками на Ухова потому, что иного способа общения у нас и не могло быть. Ударить человека, оказывается, легче, чем пнуть собаку, если он в твоих глазах полное ничтожество.

А сколько желчи вливал в меня Антон Львович Швец! Рядом с ним я превращался в затравленного зверька, загнанного в угол неведомыми преследователями. Мозг мой сжирало уязвленное самолюбие, меня захлестывали подозрительность, зависть. Я завидовал Малову - потому что он начальник; завидовал Мальцевой - ее веселости и беспечности; даже вздорной Алевтине Ивановне - и той завидовал, поскольку ей все прощали, все ее несуразные выходки и капризы.

Повторяю: погружаясь в космос чужой души, я не имел защиты. Представьте человека, с которого содрали кожу: даже ласковое прикосновение губ причиняет ему нестерпимую боль. А меня не только ласкали, ведь никто не знал, что я без кожи.

Вы спросите, как я все-таки выдерживал? Вынужден был ловчить. Старался меньше вариться в чужом котле, быстрее вынырнуть. Убегал от всех, уединялся или же проводил время с теми, кто был мне ближе, - с Ларисой Мальцевой, например, хотя с ней тоже не все шло гладко.

Вначале я стыдился своей слабости, переживал, что из-за меня эксперимент проходит нечисто. Потом начались сомнения: а кто бы выдержал, возможно ли в принципе существование человека с обнаженной психикой - голым не телом, а душой? Нет, думаю, занесло тебя, шеф. На телеге с одним колесом далеко не уедешь - ни завтра, в твоем розовом царстве, ни тем более сегодня.

И не только это меня смущало. Пусть Нечаев тысячу раз прав, пусть его теория безупречна. Но вот практика... Обнажаясь сам, я ведь раздевал и других, причем не спросясь, не предупредив. А по какому праву, кто уполномочил? Мефистофель - и тот не мог просто так заполучить душу Фауста, они вели долгий торг, и цена была немалая. Я же вползал тихой сапой.

И последнее. То самое эхо. Быть одним, через минуту другим, третьим, воплощаться в каждого встречного - это не на маскараде менять маски и не на театральной сцене играть за вечер две-три роли. Незавидна, поверьте, участь оборотня. Стоило кому оказаться рядом, я переставал быть собой... Сколько прошло времени, но я так и не разобрался, что побудило меня там, в лагере, лезть ночью в палатку Монастырской. Было ли это мое собственное желание, то ли настроил Ухов, то ли сама Ирина втайне того хотела. Она ведь была неравнодушна ко мне, я это чувствовал, и со всем своим неравнодушием отхлестала меня, как ревнивая жена мужа. Страшно вспомнить... Удивительно, что я не заразился ее яростью, а мог бы - ведь я человек-эхо. Как аукнется, так и откликнется.

Предполагаю, о чем вы сейчас думаете: почему я так внезапно и так странно скрылся? Внезапности никакой, представился лишь повод сделать то, что я уже давно надумал. Скандал лишь ускорил события. Все, сказал я себе, доигрался, достукался, беги, удобнее слу.чая не будет... Сложнее объяснить, почему я хотел, чтобы меня считали без вести пропавшим. Я и прежде фантазировал: что бы такое предпринять, чтобы вся затея с "человеком-эхо" провалилась со страшным треском? Не скрою, была мысль покончить с собой. Не раз накатывало. Я ведь частенько терял интерес к жизни. Просто везение, что рядом не оказалось человека в состоянии депрессии меня бы ничто не остановило. Но тогда стали бы искать виновных, кого-то привлекать, а этого мне не хотелось. Люди не виноваты, виновата идея. Я-то с ней воевал, ее решил похерить. И как славно все получилось! Меня нет и я есть, никто не пострадал, а цель достигнута: эксперимент - пеплом по ветру.

Удивляюсь только, как это меня до сих пор не нашли. Я не очень и прятался - ушел на полгода к тюменским нефтяникам, благо здесь особенно не любопытствуют, кто ты и откуда, лишь бы вкалывал. Да и ничего такого я не сделал, не убил, не ограбил, чтобы меня разыскивать. Впрочем, на это я и рассчитывал. Легче поверить, что я погиб, чем утруждать себя и других поисками.

Чего только нет в безднах нашей души!..

Загрузка...