ЧАСТЬ ВТОРАЯ

Глава 1 ОСТРОВ

Тася с детьми перебралась на остров в последнюю неделю мая, когда весь он стоял в цвету и белел посреди воды как фата невесты. Подплывая к нему на тарахтящем бойком катерке ранним утром и впервые увидав необъятную волжскую ширь, белые теплоходы, словно сон проходящие мимо, статую Матери-Волги возле плотины и сам остров — зеленый, в белом кипенье вишневых садов, в окаймлении полосы чистого желтого песочка, Тася замерла. Ни слова сказать, ни заплакать, ни засмеяться… такое величие и в то же время простота, задушевность такая открылись ей в этих местах.

Бросили трап на пристань — деревянную, на потемнелых столбах, и весь народ с катера начал спускаться на берег по крутой деревянной лестнице. Собственно, это была даже не лестница, а просто пара-тройка сколоченных досок с тоненькими поперечными плашечками вместо ступенек. И сходя, все крепко держались за поручни, не то не ровен час нога соскользнет. А у Таси обе руки были заняты, и в каждой — по неподъемному чемодану. Ну, она и рухнула! Нога с непривычки с перекладинки хлипенькой соскочила, поехала и она полетела вниз… И расшиблась бы, если б не человек какой-то, который у самой земли её подхватил. Дети закричали, Эля к маме кинулась, стала чемодан у неё вырывать… Но человек тот, мамин спаситель, крепкий детина с малость всклокоченной рыжей бородой и встопорщенными по-боевому усами… Так вот, он одной рукой маму перехватил, а другой дочь её отстранил и Тасю аккуратненько эдак наземь поставил. И рассматривал её как какую диковину, словно птицу заморскую в голубятню с сизарями, да турманами залетевшую… Тася смутилась, конечно, это ж надо было так нелепо на новую землю попасть… Тут ведь теперь о ней, небось, байки будут рассказывать: как скатилась на остров кубарем эта цаца московская…

— Ну как, цела? — хрипловатым густым баском поинтересовался рыжебородый. Впрочем, беспокойства особого не проявлял — и так видел, что цела-невредима. — Эх ты, вещей-то сколько у вас! И далеко вам?

— В Антоново, — потирая ногу и морщась сказала Тася. Ногу она все-таки подвернула.

— Давай помогу донести-то, — предложил ей спаситель и, не дожидаясь ответа, легко подхватил тяжеленные чемоданы и направился по тропинке вглубь острова.

Тася поразилась: он ведь собирался на катер садиться, в город плыть, а все бросил, чтоб какой-то незнакомой помочь… и с готовностью двинулась за ним следом. За ней Эля с Сенечкой. Малыш только успевал-поворачивался: головенкой вертел — такая красота открывалась. Высокая, аж по колено! зелена трава-мурава, в ней тропинка протоптана. Среди старых могучих лип виднеется белое здание старинной усадьбы. Довольно-таки облезлое, краска там и тут облупилась, но все ж усадьба, да ещё на высоком отвесном берегу Волги! За ней — заросший, запущенный парк. А дальше поле-то, поле какое! Густое, зеленое, ровное. И лес за кромкой! И вдали тоже лес. Сосны! Густые, пушистые, а стволы розовым в золотых лучах светятся… Тропка пошла вниз, под уклон, потом выровнялась и впереди завиднелась рощица. Высокие раскидистые березы, вольные, ясные. А воздух-то воздух… благодать! Когда приблизились к рощице, оказалось, что это старое кладбище. Могилки чистенькие, ухоженные: ведь недавно Пасха была, а на Пасху всегда идут на погост за родными ухаживать! Веночки, цветочки в баночках, на железных крестах, у подножия плит и памятников — искусственные, в основном… Кое-где могилы совсем свежие, все в цветах, и земля, присыпанная песком утрамбоваться ещё не успела. Были и могилки заброшенные — краска на крестах облезла, фотографии выцвели. Тася шла, глядя прямо перед собой, ей не терпелось увидеть деревню. На кладбище все больше глядела Эля, глазищи таращила, точно что-то невиданное увидала. И все оборачивалась, когда кладбище миновали.

Вот и Антоново — ниже, в ложбинке, возле заливчика, осокой поросшего. По заборам рябины цветут, много рябин. Дома все старые, кое-какие осели и покосились, но другие вполне ладные, крепкие, с резными затейливыми наличниками, и у каждого — свой характер, узор. Стали подниматься в горку, и у Таси сердце запрыгало: какой он, их дом? К ней обернулся рыжебородый, шагавший с чемоданами впереди.

— Так, куда вам? Вы к кому погостить-то приехали?

— Да, мы не гостить… — Тася остановилась. — Мы насовсем.

— Это как насовсем? — не понял её спасатель. — Насовсем поселяетесь у кого?

— Нет, мы… у себя поселяемся. Тут наш дом. Он где-то… я не знаю, мне сказали найти большой дом напротив колодца. Это в самом центре деревни, там ещё памятник погибшим в войну должен быть.

Мужчина от удивления даже чемоданы на землю уронил. Они шлепнулись с глухим стуком. Сразу в истошном лае зашлась какая-то шавка за соседним забором, а шагавший неподалеку раскрасавец-петух с золотисто-зелеными перьями в горделивом хвосте шарахнулся в сторону, недовольно оглядываясь и кося красным глазом. Что это за непонятные люди пожаловали?

— Так получается, это ваш теперь дом? — он заморгал и прищурился. Вы, что ж, купили его? А когда покупали-то, я что-то раньше вас тут не видел?!

— Да нет, не купили, — устало обронила Тася, этот допрос посреди улицы потихоньку начал её донимать. — Он нам в наследство достался. Ну, в дар! Еще будут вопросы или вы все-таки дорогу к дому покажете?

— Нет вопросов! — фыркнул, развеселясь, провожатый. — Пошли.

Через несколько дворов по левую сторону показался… да нет, не дом каравелла… Корабль! Он вплывал в деревенскую улицу со стороны реки, вплывал неспешно, с достоинством, на всех парусах своих широченных стен. Он и стоял-то особняком — сплошной ряд деревенских домов перед ним обрывала полянка с ясноглазыми одуванчиками, от которой ручейком вытекала дорожка, спускавшаяся к реке.

— Вот он, домина ваш, — указал рыжебородый, — любуйтесь! Только на что вам такая громадина — это ж сколько надо дров-то, чтоб протопить? Да и восстанавливать его — не хрен скушать!

— Ничего, как-нибудь, — хмуро бросила Тася. Их нечаянный провожатый уж не в шутку её достал! — Вы… спасибо большое, но вы больше не беспокойтесь. Мы уж сами тут разберемся.

И с решительным видом она двинулась мимо недоуменного мужика. Он смерил оценивающим взглядом её тоненькую фигурку, будто прикидывал: восстановит такая дом или нет? Потом вздохнул и с не меньшей решимостью двинул за ней.

— Вы не горячитесь, хозяйка! — он распахнул перед ней покосившуюся гнилую калитку. — Вам без людей тут не справиться, а я тут всех знаю подскажу, кто, да что… Да и материалов вам надо, дров, а с ходу вы… в общем, знать надо!

— Послушайте! — Тася с угрожающим видом обернулась к нему. — Вы понимаете, мы сюда из Москвы ехали, встали в пять утра… Час до этих ваших Переборов добирались, паромчика ждали…

— Так то не паромчик, а «Мошка» — так мы катер зовем. Вы же видели его номер: «МО — 513» — вот «Мошка» и получается! — на лице его раскатилась широкая довольная улыбка.

— Мне наплевать, паромчиком называется это корыто или мошкой! - раскипятилась Тася. — Я хочу, наконец, войти в дом, сеть на стул, а потом накормить детей. Вам это понятно? Или по-английски вам объяснить?

— Да нет, по-английски не надо, — обиделся проводник. — В общем, так. Вещи я вам донес, а там как хотите… только в доме вашем и стула-то нет.

— Как нет? — опешила Тася, и вся её раздражительность разом погасла. Совсем?

— Да вы сами сейчас увидите. Где ваш ключ-то — давайте, а то ещё так быват (он так и сказал — «быват»!) как бы замок за зиму не заржавел…

Он взял ключ из дрогнувших пальцев Таси, поднялся на высокое двухметровое крыльцо, повозился с минуту с замком и отпер дверь.

— Так и есть, заржавел, собака! Но это ничего, я вам масла для смазки принесу. Ну, давайте, чего стоите-то? Ребетня, залетай!

А они и вправду стояли перед этим огромным домом, который на них не глядел: все окна с улицы были повыбиты, а со стороны крыльца — с тылу забиты фанерой. Стояли и не решались войти.

— Мам, пойдем, — тихо сказала Эля. За весь этот день она не проронила ни слова, и только лицо её все чаще озаряла какая-то новая, словно бы расцветающая улыбка. — Нехорошо, он нам помог, а ты… Ну, пошли!

И они вошли в дом.

В нем и впрямь не было ни стола, ни стула… Только полуразвалившаяся русская печь. Зато комнат, пространства — не счесть! По плану только первый этаж занимал больше двухсот квадратных метров. Чистый коттедж! Только не такой как современные строят, а деревянный, добротный, живой, ставленый из неохватных, потемнелых от времени бревен.

И Тася обошла его весь, опустилась на пол возле раскуроченной печки, прислонилась к ней головой и сидела так, раскачиваясь, а слезы беззвучно текли по щекам. Сеня уселся с ней рядом. А Эля взяла их Сусанина за руку и неприметно вывела из дому, увлекая во двор, где по забору росли три рябины, несколько кустов сирени и куртина вишен. Как они цвели! У крыльца Эля стала негромко спрашивать его о чем-то, он ей отвечал, но про что они беседу вели — никто не слышал…

А две старушки — молочница баба Поля и соседка её тетя Люда — приникли к забору, стараясь, чтоб их не заметили, и пытались хоть краем уха расслышать, о чем говорят. Тетя Люда слыхала, как Тася сказала своему провожатому, что поселяется здесь навсегда. Что пустующий дом напротив колодца теперь не пустует. И весть эта в мгновение ока облетела деревню. Через час о ней знал весь Юршинский остров.

Глава 2 ОСТРОВИТЯНЕ

Как оказалось, рыжебородого звали Василием. Он жил в дерене Быково за сосновым бором, что направо от пристани, жил с сынишкой по имени Вовка. Вдвоем. Жена его умерла. В тот же день, как препроводил новых островитян к их дому, Василий к ним явился под вечер. Его старенький мотоцикл протарахтел и умолк у калитки, распугав слонявшихся кур. Он привез табуретку, два стула, машинное масло для замка, ведро картошки, лохматый пучок зеленого луку, петрушку и сына Вовку. Тася руками всплеснула: стулья! Это же целое богатство… Она немедленно распалила во дворе костер и подвесила над огнем чайник на железном пруте — печка сильно дымила, а больше готовить было не на чем.

— Вова, давай налью тебе чаю? Горяченький! — предложила Тася, внося закопченный дочерна чайник в дом.

— Плевать! — хмуро бросил Вовка, ни на кого не глядя.

Он стеснялся.

Это был рыжий, серьезный, веснушчатый парень с очень строгими серыми глазами. Но когда он улыбался, казалось, что в комнату вдруг заглянуло солнышко — такая неожиданная, светлая и радостная была у него улыбка. Вовке было тринадцать лет.

Отец его сел с Тасей на пол, на газетки, чай пить, а тем временем Вовка извлек из мотоциклетой коляски доски, гвозди, топор, пилу и принялся строгать и стучать. Через час у новоселов был стол. Он немного шатался, но когда под одну ногу подложили свернутую газетку, встал крепко! Ровненький получился стол, и доски рубанком обструганные. Тася тотчас достала из чемодана скатерть, застелила…

Так началась их новая жизнь. Жизнь в деревне.

Деревенские вроде бы приняли Тасю с детьми. А вроде бы и не приняли… Ясно ведь — чужаки! Да и дом, в котором поселились они, пустовал долгие годы, и не одна веселая компания забиралась сюда через раскуроченное окно, чтоб самогоночки выпить, да с бабами позабавиться. И вообще, стоял себе дом пустой. Прежде, давно, ещё в сороковые, жили в нем люди свои, местные. А теперь — не пойми кто! Какие-то доходяги московские. И воду-то из колодца толком достать не могут, ведро перетягивает! «Перетягиват!» — как говаривали в здешних волжских краях, проглатывая гласные в последнем слоге.

Они и вправду казались в деревне белыми воронами: бледные, худющие, неуверенные — не девки, а тени какие-то, что мать, что дочка… Сеня-то ещё ничего, основательный карапуз, любопытный. Калякает со всеми, лопочет, все ему интересно. А эти: мать с дочкой ни с кем и говорить не хотят, сторонятся. Видно, носы дерут! Деревенские бабы похохатывали, глядя на них, и высматривали через забор все, чем эти, московские, занимались. Интересно — все ж развлечение!

А через неделю, когда земля потихоньку вплывала в лето, её вдруг словно накрыло раскаленным от солнца невидимым куполом. Пала жара! «Ох, уж больно люди Бога разгневали, — вздыхали старушки. — Никогда не бывало июня такого. Сгорят ведь хлеба!»

Тяжкий знойный июнь опалил землю непривычной жарой. Тридцать восемь в тени! Остров походил на придавленный крышкой чугунный котел, преющий в печке, и даже близость большой воды не спасала. От этой жары люди словно с ума посходили, и весь остров начал буйствовать. Пить!

Пили самогон. Крепостью семьдесят градусов — что крепче водки! Гнали в нескольких деревнях, но предпочитали брать коричневатое зелье у Николая на хуторе — так называли дачный поселок неподалеку от пристани. Двигались за ним перебежками — от одного тенистого перелеска к другому. А на открытых местах: в полях, по проселкам от этого африканского жара вообще было нечем дышать. Да ещё луга зацвели, сады, огороды, и от терпкого душистого воздуха, напоенного пьяным запахом трав, у людей попросту «крыша поехала». Воздух этот — раскаленный, тугой — не шел в легкие, и народ ходил с приоткрытым ртом, словно все были рыбами, и рыб этих выудили из воды и побросали на берег. От того и дурили — дрались, куражились, лезли в одежде в воду и орали там не своим голосом… А потом снова топали за самогонкой и валились там, где одолевал лютый и мутный хмель — при дороге, под кустом, за околицей…

И начались безобразия.

Начались они с того, что Тасин сосед, пьющий запоем пастух Михалыч, заснул под кустом, и стадо разбрелось по задворкам и огородам, вытаптывая рассаду. Бабы с воем кинулись собирать коров, кроя Михалыча матом, а молочница баба Поля, у которой был самый зычный и пронзительный голос, вопила на всю деревню, что у неё и у Рябовых всю капусту коровы сожрали!

Михалыч, проспавшись и топая сапогами, всполз на крыльцо к Тасе и забубнил нечто мало понятное — слова он выговаривал глухо и скороговоркой. Но скоро Тасе не нужно было и слов разбирать, ясно стало, что Михалычу требовалось двадцадцать рубликов на опохмел — ровно столько стоила на хуторе в Юршино поллитровка самогона. Он стал являться к ней в пять утра, мог и посреди ночи, дубасил кулаком в дверь и мычал: «Хозя-ака! Хозя-ака!» Михалыч знал, что кроме новой его московской соседки, во всей деревне больше денег ни у кого нет, а если и есть, так никто не даст! Тася давала…

Василий привел к ней двоих соседей своих по деревне — щуплого серокожего Владимира и улыбистого Бориса. Им заказано было подновить крышу, поправить кое-где стены, починить рамы, вставить стекла и вообще хоть сколько-то привести дом в порядок. Сосед напротив, живший в покривившемся домике под раскидистой старой березой, вызвался починить проводку. Звали его Леней. Вечерами он, робея и пряча глаза, появлялся у Таси то с новенькой титановой лопатой, то с крепкой плетеной корзинкой, то с топором, предлагая обменять означенные предметы на двадцать рублей… Тася меняла.

Из-за речки Юги, огибавшей остров по окоему, где стояла деревня Антоново, и отделявшей его от материка, из поселочка Свингино появился призванный Василием печник Коля Хованкин с сыном Лешей. Оба принялись крушить старую печь, таскать глину с берега, замешивать её с песком и класть новую печку. Николай, появившись, выпил бутылку водки, после сообщил, что цена, о которой условились, его не устраивает, нужна прибавка для напарника, то есть для сына Леши. Тася на прибавку согласилась.

Все это время, пока Тася входила в деревенскую жизнь, осваивалась и начинала понемногу знакомиться с деревенскими бабушками, Эля пропадала в лесу. Там цвели ландыши, пели птицы, из-под ног вспархивали тетерева, и огромные замшелые валуны живописными пятнами светлели под солнцем среди елей и густых зарослей можжевельника. Но самым любимым местом её стал необъятный луг, раскинувшийся за деревней и простиравшийся живым колеблемым морем трав до берега настоящего моря — Рыбинского. Там шумел прибой и тянуло свежестью от сероватой воды, уходящей за горизонт. На море Эля бывать не любила. Ей отчего-то было не по себе, когда стояла на берегу и глядела на неприветливую суровую воду. Это было искусственное водохранилище, самый большой искусственный водоем в мире, вырытый в сороковых годах. При затоплении под водой осталось множество деревень и даже целый старинный город Молога. Нет, неуютно ей было на берегу, неуютно! То ли дело Волга, живая, ясная, синяя, по которой ходили белоснежные трехпалубные теплоходы, баржи и сновали легкие маневренные моторные лодочки… Эля часами пропадала на берегу Волги и в лесу, но по утрам, на заре, часов в пять, выходила на залитый солнцем луг за деревней и шла по высокой траве к одинокому дубу, растущему на краю острова, в том месте, где река Юга сливалась с Рыбинским морем. Это было ещё не море, но и не река широкий залив улыбался ей светлой синью, по нему бабочками порхали белопарусные яхты, легкокрылые чайки, и сидя под дубом, Эля глядела на воду, глядела за край земли и не могла наглядеться.

Там на заре она слышала пение. Стройный хор мужских голосов звучал из воды — это был церковный распев.

Ей во сне стала снова являться Светлая гостья. И не только во сне наяву. В красных одеждах, в облаке лучистого света. Свет тот был так непохож на земной — он был не от мира сего. Но когда утром вставало солнышко, что-то в ответной улыбке земли, которой оно улыбалось, было от этого ясного света. Элина гостья звала девочку за собой и шла над землей к берегу острова, где рос одинокий дуб. Там она пропадала. Иногда Эля видела её и в лесу. А на Троицу она встала над водами моря — невиданная, заслоняющая горизонт, и красные одежды её алели над бурливой водой. Она воздела правую руку, словно благословляя и остров, и деревеньки, и тихий деревенский погост, и Элю — это было как знамение. Знак того, что грядет… чудо ли, радость, беда… Нет, Эля знала, что Она всегда отводит беду и сейчас отведет, что от простертой её руки — благодать… Но знала также, что это благословение — перед битвой. И она стала готовиться к ней.

И началась буря. На остров шел ураган. И захлопали ставни. И две вековые березы срезало, как травинки. И несколько лодок сорвало и унесло в море. И с домика их соседки бабушки Шуры снесло три листа шифера. Они рухнули в сад, разкрошив её любимую яблонку и превратив в кашу кусты сортовых пионов. И бабушку Шуру приютила у себя тетя Маша, а та только тихонько покачивала сухонькой головой и шептала: «Плевать… Плевать…» Ей было жаль пионов. Но ныть и причитать она не умела. Ждала, когда уйдет ураган, и кто-то починит ей крышу, и она снова вернется домой. Главное, чтобы дом стоял!

Ураган бушевал всю ночь, и ночь эту остров выстоял. И наутро, когда все стихло, и только поваленные деревья и разбитые ставни напоминали о ветре, жестком как сталь, люди стали выползать из домов, подсчитывать понесенный урон, бегать к соседям, пересуживать как и что починить… И стали пить. Ой, как пить! И бабы, и мужики… Тася побежала в деревню Липняги к бабе Гале, у которой брала молоко, — та, шатаясь, выползла к ней с крыльца, и тонкими в нитку губами дребезжащим голосом стала тянуть: «Ангел мой! Ты не бойся, не бойся!» Она старалась успокоить ту, которая к здешней жизни была не привычна, ту, у которой в доме не было даже кроватей и дети её до сих пор перемогались на холодом полу, — старалась передать ей хоть толику бодрости и надежды. Баба Галя пошла в огород и надергала Тасе пышный пучок укропа, и дала ей трехлитровую банку соленых огурчиков и молока, и толкалась в сенях, колыхалась… и все повторяла: «Не бойся!»

А та, которую деревенская бабка назвала «ангелом» — Тася отыскала Михалыча и послала за самогонкой. И под вечер едва ли не пол-деревни сидело у неё за сколоченным Вовкой столом, и Тася пила… пила!

А на следующий день молодуха Оксанка сама притащила ей самогонки. Не за так, конечно, — Тася и ей налила. А чернявый, смурной и дурноватый внук дяди Гриши Илюха подрался с Андреем из крайнего дома, потом плеснул на него керосину и поджег. Андрей живым факелом метнулся к колодцу, к ним уж бежали… Вода на реке успокоилась, и Андрея с ожогами первой степени повезли на лодке в больницу. А Леня Трушкин, бобылем живущий в Быково, взял двустволку и, уперев её в стенку, саданул заряд в живот. Сосед Николай дотащил его до лодки, перевез… Леня жил ещё двое суток.

И чем больше известий об этих бедах доходило до Таси, тем растеряннее она становилась и тем чаще Михалыч гонял в Юршино — добывать самогон. Сенечка топотал возле мамы, с испугом на неё глядя, Коля Хованкин с сыном Лешей возводил печь и возил им на лодке еду. Остальные мужики запили и все работы по дому остановились. По всем комнатам высились груды опилок, обломки досок, стекла… В центральной комнате, где клали печь, разбитый кирпич и глина доставали по щиколотку, и Тася пряталась в угловой комнате от этого хаоса, ела огурцы бабы Гали и пила самогон. И возле неё сидел зверь с разинутой пастью — насмехался над ней. И глаза его уж были не человечьи: два красных угля пылали огнем в темноте. Теперь зверь не оставлял Тасю и днем — он всегда был при ней. И никто его больше не видел. Тася знала теперь, что дом, в котором они поселились, его логово. Тут был вход в другой мир. В доме стало твориться что-то странное: слышались крики, стоны, голоса… На втором этаже кто-то ходил, и доски под ним проседали, скрипели. А в подвале слышались странные звуки — как будто кто-то заступом колотил по обледенелой земле. Тася видела, как сами собой раскрываются двери и… медленно закрываются. Быстрый топот ног… никого. Она думала, что от этого вот-вот помешается и хваталась за бутылку как за спасательный круг. Это было единственное средство, защищавшее её душу от ужаса. Душа цепенела и переставала чувствовать боль. Угасала душа. Спала… И сон её был тяжек и страшен.

А Эля… она уходила из дома. Она шла на кладбище и там кружила между могилами, всматривалась в полустертые надписи на крестах. Она там что-то искала…

Здесь, на этой земле она стала чуть-чуть разговорчивей. Ей нравилось говорить со старушками, нравилась здешняя речь. Баба Шура писклявым тоненьким голоском позвала её в сад. Показала цветник, головой покачала: уж очень жаль ей было пионов.

— Ничего, Элечка, ещё вырастут. А я тебе примулы дам!

Эля улыбнулась, кивнула — она так любила цветы! Она решила разбить цветник на своем оголенном участке. Ей хотелось, чтоб у них тоже был сад и яблони, и кусты… И ещё ей хотелось, чтоб на участке возле дома шумели сосны. И когда Сенечка вырастет, он будет сидеть под ними на скамеечке и читать книжку. Или она будет читать сама… У них будет такая скамейка, у них все будет! Воля к жизни, любовь к ней распрямлялись в душе.

Баба Шура принялась выкапывать кустики темно-бордовых примул с желтенькими сердцевинами. Один откопала, другой, стала выковыривать третий, четвыртый…

— Ой, баба Шура, что вы, больше не надо! — звонко крикнула Эля и сама подивилась звуку своего голоса — она от него почти что отвыкла.

— А, плевать! — махнула рукой баба Шура и принялась копать дальше.

Сердце Элино само расцветало теперь как цветок — жизнь возвращалась к ней. И жизнь, и память! Понемногу стала она вспоминать обо всем, что было в Москве. Эти воспоминания были покуда разрозненны и обрывочны, но они были, были! И не было больше черного глухого провала, бездны, куда ухнула вся её прошлая жизнь. И все происшедшее она вспоминала на удивленье спокойно, без сожаленья и слез.

И знала, что все — и происшедшее с ними, и этот остров — случилось по воле той, что являлась к ней… И быть может… Эля ещё не готова была поверить, но душа ей подсказывала, что пути и дорожки Юршинского острова приведут их к чему-то чудесному, и чуда она ждала.

Приходила на берег к одинокому дубу, сидела, обхвативши колени, и думала, думала… Какая-то странная мысль смутно теплилась в ней. И вспоминала она свои сны о жизни подводной, другой, когда она не была человеком, но могла путешествовать под водой. И тогда она говорила с водой и звала к себе духов воды, стихийных духов, о которых читала когда-то. И вода играла у ног, светилась, ласкалась… И так хотелось нырнуть туда, но она не умела плавать. И в одно прекрасное утро Эля встала, сказала себе: «Плыви!» Скинула сарафанчик и кинулась в воду. Она не боялась, потому что знала — Та, что оберегает её, всегда рядом. И если помнить об этом, то тогда и бояться нечего. Ничего в жизни не стоит бояться, страха нет! Потому что душа — под высшей охраной и высшей защитой.

И она поплыла. Плеща по воде тоненькими руками, резво болтая ногами, поплыла прочь от берега. Она плыла недолго, вернулась. И стала совсем счастливой. И улыбка её осветила и берег, и луг — весь остров, лежавший у ног. Это была её земля — Эля знала теперь, что родом она отсюда. И что здесь им с мамой предстоит раскрыть тайну своего рода. И она вытащит маму, непременно вытащит! И тот волк, который ей снился когда-то, — он теперь снится маме. Нет, не снится — он рядом с ней. И она, Эля, его прогонит. Она должна его отогнать. И тогда чудо свершится.

Она сидела на берегу, потрясенная своим озарением. Сидела и думала. С чего начать? Где конец ниточки, за которую нужно ей потянуть, чтоб распутать ту паутину, в которую они угодили. В которой мама запуталась… Кто из людей поможет? И тогда над водой показался тот человек, которого она спасла в своем сне — вытолкнула на поверхность, — он явился и подсказал ответ.

И до них — до тоненькой девочки с косым лиловеющим шрамом над правым виском и до бесплотного человека, прозрачным облачком вставшего над водой, донесся стройный и строгий хор мужских голосов. И пение это было торжественно и прекрасно.

Глава 3 ВАСИЛИЙ

Между тем, все эти дни, пока Тася пряталась от себя и людей, к ней захаживал добродушный Василий, в усы похохатывал, поглядывая на нее, и возил на своем драндулете всяческое добро: электроплитку, матрас, книжные полки, даже шифоньер приволок. Старый, потертый, рассохшийся, но все-таки шкаф! Теперь хоть вещички по полкам лежали, а не кучей на полу… К матрасу Василий приделал четыре ножки и получилась кровать. Для Таси. Эле с Сеней сердобольная баба Поля выдала две пропыленные раскладушки, извлеченные с чердака.

Деньги у Таси были и она вполне могла обставить дом «по полной программе», но сложность-то в том, что жили они на острове, и доставлять из города вещи на пристань, а потом на пароме везти не было никакой возможности. Ну как, например, втащить по узким мосткам кровать или шкаф? Мебель островитяне обычно доставляли зимой через лед. Лед зимой толстенный стоит, и даже тяжело нагруженный грузовик выдерживает. Вот и решили, что до зимы и так проживут, с тем, что Бог пошлет, а уж зимой всем необходимым из мебели обзаведутся…

Все это обсуждалось с Василем, который этих «воробышков», как он их любовно прозвал, взял под свое крыло. Видно, больно ему было и смотреть-то на них, к деревенской жизни не приспособленных. Тася сначала на Василия косо глядела: что это ещё за покровитель такой выискался? Не надо им никого — сами управятся! Но вскоре она поняла, что самой ей никак жизнь не наладить: к людям здесь нужно особый подход иметь и знать все тонкости местного бытия. На гоноре, да на спеси тут далеко не уедешь! И потихоньку, сквозь пелену тумана, усыплявшую мозг, — пелену алкогольную, самогонную прониклась она к Василию некоторым доверием. Уж больно добрый и понимающий был мужик! И частенько, когда он заходил, она нарезала огурчиков, варила яйца вкрутую, картошку, свеколочку и приглашала к столу. Он выпивал рюмочку, реже две — больше из уваженья к хозяйке, чем в охотку. Василий не пил. И заводился у них разговор о местном житье-бытье. И мало-помалу начинала она постигать эту жизнь, шальную, бедовую, на старушечьих копейках замешанную. Мужики работать никак не хотели, да и заводы многие в Рыбинске встали, работы-то настоящей и не было. Мужики перемогались как могли: колымили, а потом все заработанное спускали в несколько дней до единой копеечки! И многие, те, что жили при стареньких матерях, проедали их пенсии и тащили из дому все, что можно продать, чтоб купить самогон. Кормились тем, что вырастят за лето — картошкой, капустой, огурчиками и грибами. Грибов на острове было пропасть! Их солили, мариновали, закатывали — тем и жили. И трудились на огородах все те же бабы, мужики в море ходили, брали рыбу и тоже солили, коптили, вялили. Рыбинское море глубокое, и шторма в нем — не приведи Господь! Волна такая идет, какой на Черном море и отродясь не видали. Часто тонули рыбаки, и местное кладбище полнилось год от года могилами совсем молодых, тридцатилетних, сорокалетних. Но чаще всего тонули, когда пьяные в дым шли в большую волну на лодке за водкой на другой берег, если у самогонщика Николая зелье заканчивалось…

Все это беспутное, по-русски дикое и темное житье-бытье Тасю пугало до смерти. Как она в этой глухой стороне поднимет детей? Где им учиться? Василий подмечал и испуг её, и отчаяние, но успокаивать на словах не хотел, а только все таскал ей с детьми овощей, зелени, соленостей всяких со своего огорода, из городу продукты возил, да развлекал, болтая про то, про се, а Сене, сажая мальца к себе на колени, читывал сказки. При этом частенько Вовка присутствовал, сидел эдак скромненько в уголочке, от угощенья отказывался, все больше слушал, и его не по-детски серьезные глаза все чаще украдкой глядели на Элю.

Как-то Тася не выдержала и, когда дети отправились к Волге собирать красивые камушки, рассказала Васлию все про себя, про судьбу свою горькую и про то, что с детьми приключилось. Он долго молчал, а потом взял её за руку и вывел из дому. И повел к реке Юге, к берегу, по заливному лугу цветущему, встал над берегом и сказал: «Посмотри!»

Над рекою, над островом дугой выгнулись облака. Никогда не видала Тася таких, точно были они нарисованы, и кто-то раскинул над островом облачный купол — как покров — одним мановением руки. Облака светились розовым светом, а под ними, над ними — синь! Ясное синее небо. Не голубое, не темное и не прозрачное — синий кобальт, чистый и радостный цвет. И под синью полоса озаренного солнцем леса, а под облачной аркой радуга. Яркая-яркая! И была эта радуга как бы живым существом, несущим благую весть. Она улыбалась. Она говорила, что жизнь создана для радости. Что боль преходяща, она уходит в песок, покуда над жилищем людей, над их тропами и дорогами простирается этот небесный свет.

А по левую руку, там, где была деревня Быково, лиловел предгрозовой напряженный свет. Здесь небеса были совсем другими — темною плащаницей распростерлись они, но в напряжении этом, в этой темени цвета не было боли. Угрозы не было. Только воля к жизни. И воля к битве. И та битва была благая.

И глядя на небеса, на свет этот темно-лиловый, на радугу, Тася упала в траву — она плакала. Но слезы её были не горькие, не отчаянные — это были светлые слезы. Душа ими чистилась. И когда она наплакалась вдоволь, Василий взял Тасю за руку и повел. Повел под арку, под радугу — к дому, над которым вился дымок… А дымок этот означал, что Коля Хованкин, редкий мастер, печку новую в неделю сложил. И затопил. В первый раз!

Коля попрощался, выпил рюмку, ушел, а они снова сели за стол, и Тася молчала, а Василий говорил, говорил…

— Вы не просто сюда приехали, Бог вас привел. Ты же видела эту радость, которой вся земля полнится. На неё и гляди, а другое все пропускай. Пусть все дурное и грешное как песок сквозь пальцы у тебя сыпется. Тут ты душой оживешь, очистишься; ты и дети твои. Ты на небо гляди — не на то, что люди творят. Тогда ты сильной окажешься и никакая дурь здешняя тебя не проймет. Земля наша заклята, но мы… ты, я, Коля Хованкин и другие ещё — мы должны снять заклятье с родной земли! Это будет, если в душу врага мы не впустим. Враг силен, но воинство Божье сильней. Видала ты знаменья его на небесах? И ни о чем плохом ты не думай, все образуется. «Буран» себе купишь, ездить на нем научу, будешь зимой ребят в город возить, в гимназию. Гимназия у нас очень хорошая, Вовка в ней учится. А ещё церковку надо нам здешнюю восстановить. Это мечта моя.

— А… где эта церковка? — несмело ещё улыбнувшись, спросила зареванная Тася. — Тут на острове?

— Тут она, возле усадьбы стоит. Это усадьба Голицыных, при ней и церковь была. Ну, понятно, в советское время разрушили. Только знаешь, говорят, что при каждом храме свой ангел есть. Он на страже стоит и никогда этот храм не покинет даже если от церкви одни руины останутся. И у нашей свой ангел есть, чувствую я. Так разве ж не можем мы дом Божий к жизни вернуть, чтобы ангел не тосковал?!

— А они тоскуют? — дрогнула Тася.

— Не знаю… наверное нет, это я так, к слову сказал. Но дом-то Божий, за который ангел в ответе, жизнь покинула. Чего ж тут сказать…

— И ты думаешь… можно восстановить? — с надеждой спросила Тася.

— А почему нет? Если к делу с душой подойти, с верой, все можно. А если у человека дело есть по душе и не зря он землю коптит, то ему весь мир улыбается.

— Так уж и улыбается, — отвернулась Тася. — Ты погляди, сколько бед! Сколько горя у людей и это везде, везде! Нет ведь семьи, где бы не было боли.

— Это ты верно сказала — нету! Точно сказала. Только можно в неё с головой окунуться, в беду свою как под воду уйти, а можно…

— Что?

— Вынырнуть на поверхость. Знаешь… — он помолчал, точно раздумывая: сказать или не сказать ей. — Я вот статейку одну все вспоминаю. Про беседу двух режиссеров любимых моих: Стивена Спилберга и Люка Бессона…

— Что-что? — Тася ушам своим не поверила: в этой глуши перед нею сидит деревенский мужик и вещает о Стивене Спилберге и Люке Бессоне…

— А чего удивляешься? — Василий улыбнулся в усы хитроватой такой улыбочкой. — Не ждала от меня? А чего ты вообще ждешь от людей? Ты, что, видишь их, чувствуешь? Нет! Нет, Настасья, ты по первому впечатлению картинку строишь. Ты в людей-то не веришь. Я понимаю — обожглась, напоролась! Но мир ведь не без добрых людей — это же прописи. Истина! Это ж наше, родное, русское, мы на том стоим, а то давно бы рухнула земля-то наша в тартарары! Нет, я не про себя — я не добрый. Я — так… серединка на половинку. Но ты-то не прячь голову под крыло, ты вглубь в человека смотри. Вот у нас… Ну да, мужики — пьянь!

— Я и сама не лучше! — с горечью бросила Тася.

— Ты-то другое дело. Наваждение это у тебя. Пройдет.

Она вспыхнула, вскочила и выбежала из комнаты. Все, что говорил ей этот спокойный уверенный человек, так разбередило душу… Точно вспыхнули в ней давно погасшие угольки. Она долго сидела на своей самодельной кровати, обхватив голову руками. Ей хотелось, чтоб он ушел. Слишком сильно взволновал её разговор, слишком много надежды дал ей этот странный человек… А надежды она не ждала, не хотела. Мести хотела. А для мести душу свою нужно спалить дотла! И все же, когда, переждав с полчаса, Тася вернулась и увидела, что Василий как сидел на стуле своем, так и сидит, нежданная радость теплом плеснула ей в сердце.

— Ты про мужиков говорил… — она как ни в чем не бывало продолжала беседу.

— Ну да, мужики. А вот баба Шура, соседка твоя, она два инфаркта перенесла. А погляди, все лето на острове в доме одна живет и ничего не боится. Ни инфаркта, ни смерти… ничего! Говорит: «Как Бог даст!» Она верит, что все от Бога, и когда придет час, спокойно умрет. А душа её будет в раю — нет, это я тебе говорю, я в это верю, а она про это не знает. Никто не знает, где пристанет его душа на том берегу. Только надеется. А Бог-то Он по вере, да по надежде дает. По любви!

Они помолчали. Тасе хотелось бежать от него — она была не готова. К жизни была не готова. К любви…

— Вась… ты мне про Спилберга что-то хотел… про Бессона…

— А, ну да! Мы про воду с тобой говорили: что в беду как в воду можно нырнуть… так вот. Эти гениальные мужики, они как раз о воде говорили. О море. Об океане. И Бессон сказал, что его напугал фильм Спилберга «Челюсти», не потому испугал, что страшный, а из-за моря… что Спилберг застращал людей морем, показал его как стихию злых сил! И Бессону стало за море обидно, потому что для него это стихия родная, добрая. У него не было в детстве друзей, потому что жили они с отцом на острове, в Греции, и единственным другом его был осьминог. Он его приручил. И вода была единственным местом на свете, где у него были друзья. Вот. А Спилберг — он моря боится, потому что в детстве чуть не захлебнулся, когда его накрыло волной. Его отец тогда на руках не удержал — выронил. Случайно. Во-о-от. И фильм свой он снял, как бы это сказать… ну, о том, что стихия — это страшная сила, и она предает человека. Так примерно в общих чертах.

— И что же?

— А то, что один снимает фильм, где море доброе — «Голубую бездну» снимает Бессон, а другой, где оно злое, — Спилберг — свои знаменитые «Челюсти». И теперь существуют как бы два взгляда на море — на эту жизнь. Два, понимаешь! Один — добрый, другой — злой!

— И что ты этим хочешь сказать? — спросила Тася, хотя она, кажется, начала его понимать.

— Я? Что человек захотел подарить людям свое доброе море, и он его подарил! Что любовь свою можно передать людям. А самое главное то, что море не доброе и не злое — оно разное. Кого — топит, а кого — кормит. Это мир! И нам его — принимать. Или не принимать — это уж как у кого душа сдюжит. Только душу — её можно самому править: растить, крепить… молиться за нее… Или — пустить под откос! Это наше, исконно русское: эдак с песней, да очертя голову в омут, а там хоть трава не расти! А моря — его не надо бояться. И жизни — не надо.

— Это как же? Легко сказать…

— А так. Страх свой — его изжить можно. И мне кажется, что Спилберг свой страх изжил. Когда «Челюсти» снял. Это я точно тебе говорю!

— А ты сам, что, совсем ничего не боишься?

— Почему же, боюсь. За тебя вот боюсь, это куда ж годится так пить-то?

— Перестань! — она снова вспыхнула, хотела нагрубить ему, гадостей наговорить, но сдержалась. — Ты что, сам не видишь, что я и сама этого страх как боюсь! Я вообще жизни боюсь! Не понимаю я Вася, зачем… зачем этот страх? Зачем Бог попускает такую боль. Вот как с детьми моими… Им-то за что?

— А, ты про это… А может, это искупление? Может, ты всем этим какой-то грех предков своих искупаешь? Ты и дети твои… Вообще, по-моему, боль — искупление. За грехи болью мы платим, страданием. За свои грехи, и отцов, и праотцев — всего рода. Но помни, помни всегда, что Христос все грехи наши искупил крестной мукой своей. Все! А потому нам бояться больше и нечего! Надо нам Ему помогать — дело делать, да со светлой душой. И с верой. Он от нас этой помощи ждет, потому как по сей день идет великая битва — битва добра и зла. А она — не нами придумана. И не нашего ума дело вопить: отчего, да за что? Почему? Наше дело — свой страх побеждать. И без страха к Богу идти. Ну… утомил я тебя.

Он встал. Тася тоже вскочила и вцепилась в руку его как в спасательный круг.

— Васенька, погоди! Я… тебе одну вещь хотела сказать.

— Ну? — он снова уселся, поглаживая свою колючую бороду.

— Понимаешь… у меня видения, галлюцинации. Зверь ко мне ходит, со мной сидит. Жуткий зверь! И глаза у него человечьи.

— И давно это началось?

— Еще в Москве.

— А скажи, — он задумался, на неё не глядел и все щипал и тер свою бороду. — Скажи-ка мне вот что. Как думаешь, связано это как-то с тем, о чем ты мне рассказала, со сном, в котором бабушка просила тебя разыскать могилу отца?

— Ну… не знаю. Он стал появляться… ну, перед тем, что с Элей и Сеней случилось. Не знаю я, Васенька, ничего. Только мне очень страшно!

— Э, ты, воробышек, не робей! Не такое в жизни бывало… С этим мы разберемся. Но мне кажется, что связан он — этот зверь, с твоим сном. И ещё кое с чем.

— А с чем? Ну скажи, не мучай меня!

— А вот про это я расскажу тебе завтра. Если ты с детьми ко мне в гости придешь. Придешь?

— Ну, не знаю… приду. Вась, понимаешь, я уж не знаю, что думать. Я как у местных про дом наш начинаю расспрашивать, все только глаза отводят. Мнутся, отшучиваются или вспоминают, что картошка в печи подгорит. Как сговорились — никто ничего рассказать не хочет: кто здесь жил, почему дом так долго пустой стоял… И что стало с хозяевами… И Елена Сергеевна, та женщина, которая дом этот нам завещала, — она же Эле в письме написала, что сама здесь никогда не жила. И дома этого в глаза не видала. Откуда же он у нее? И только одна баба Галя что-то мне пробормотала: дескать дом этот проклятый и что-то жуткое связано с ним. Вроде как семья, которая жила тут, пропала… Совсем, без следа!

— Ну, ты больше бабу Галю слушай! Небось, поддатая была?

— Да в общем, было немного.

— Немного! Лыка, небось, не вязала! Ладно, давай-ка про все эти ужасы разговоры кончать, мне Вовку у пристани встречать надо — он из города тяжесть везет — большой багаж у него. А пароход уж через двадцать минут, так что… Только, чтоб ты спокойно спала, скажу, что люди в доме твоем хорошие жили. Редкие люди, можно сказать! И не пропали они, ну, да про то я, что знаю, завтра тебе расскажу.

— Вась… а как мы тебя в Быково найдем? Я же там ещё не была.

— Я за вами Вовку пришлю к обеду. Идет?

— Хорошо.

Тася вышла проводить гостя на крыльцо. Радуга уж пропала, но густой лиловеющий свет все ещё разливался по небу. Только теперь он подкрашен был чистым закатным золотом.

— Ты это… в голову не бери! — Василий взял её за руки и несколько раз руки эти встряхнул. — Прорвемся! Не одни вы тут, люди кругом. Да и я пропасть вам не дам. Дом довести помогу и все прочее… Только вот что… но ты Тась не обижайся. Давай уговоримся с тобой, что обид у нас друг на друга не будет, кто бы что ни сказал. А?

— Давай! — она рассмеялась — такое забавное было в этот момент у него выражение: точно он дите малое уговаривал, а сам при этом смущался.

— Делом каким-то тебе бы заняться. Легче бы стало. И в жизнь бы скорей вошла. Пора уж тебе — нечего раны-то старые расковыривать.

— А я и не расковыриваю. Только кто я по-твоему, а? Так я тебе, Вася, скажу. Не удавшаяся актриса, не состоявшаяся учительница, плохая жена и плохая мать! И чем мне, по-твоему теперь заниматься? Картошку как баба Галя сажать? Иль коровку завести, кур? Так я и этого не умею!

— Не дергайся ты, вот дурья башка! Ох, прости. Об этом подумам! - проглотив на прощанье последний слог, сообщил ей Василий, махнул рукой и уже у калитки обернулся и крикнул. — Так я завтра к двум Вовку пришлю!

И пропал за углом забора Михалыча. А тот как раз поспешал к ней со своей неизменной просьбой: «Хозя-ака, дай десятчку на чекушку!» Тася вынесла дорогому соседу «десятчку» и тот трусцой побежал по извечной дорожке — в Юршино. А Тася уселась на ступенях крыльца и задумалась.

«Что за странный такой человек? — думала она. — Совершенно мне непонятный! То говорит как городской образованный человек, и мысли такие у него… прямо философ! А то даже строй речи меняется — „быват“, „пропадат“… И кто он? Чем занимается? Уж почти месяц я тут живу, а ничего про него не знаю. Что ж, вот и дело тебе. Завтра мы все разузнаем!»

И приняв это ответственное решение, Тася вернулась в дом и легла. Сон не шел к ней. А потом растворилась дверь, и на пороге возникла прозрачная тень человека…

Глава 4 ПОБЕГ

Трудно и передать тот ужас, который охватил Тасю, скрутил, сдавил горло, сразил наповал. Она онемела, застыла, не отводя глаз от призрака. Он близился к ней. Когда их разделяло расстояние не больше двух метров, Тася смогла побороть немоту — закричала. Схватила подушку и запустила в белесую тень, надвигавшуюся на нее. Плача и задыхаясь, набросила на голову одеяло, зарылась в него… Потом ничего не помнила. Очнулась под утро, часов в пять. Мир расцветал за окном. Но в одну ночь она потеряла его — этот мир, улыбавшийся на заре ясной улыбкой младенца. Она не хотела больше его, она ничего не хотела… только бежать, бежать! Прочь из этого дома, ставшего для неё ловушкой, прочь из этой Богом забытой деревни, прочь отсюда!

Этот волк, стороживший её, жуткий оскал клыков, вечный страх за детей, за себя, предчувствие непоправимого… А теперь ещё этот призрак! Нет, она больше не вынесет, с неё хватит! И план, который вынашивала все эти дни, глуша рюмку за рюмкой, — этот план пора было осуществить. Хватит стенать, хватит корчиться… Пришло время для мести!

— Не-е-ет, довольно! — бормотала она, швыряя в дорожную сумку самое необходимое. — Быват! Плевать! Им на все плевать! А гробить себя не позволю. Никому не позволю! Решила — убью их! Всех убью! Этих гадов, которые нам жизнь поломали. И этого мафиози проклятого, и Ермилова этого, а главное, сучьего сына — Мишку! На краю света их отыщу, жизнь положу, только им не жить! Вано поможет, он обещал…. Ну, почему я тут гнить должна, почему? За что? Не-е-ет, я себя задорого продам. Хватит маяться! Такого натворю, что земля вздрогнет!

«А как же дети? — мелькнула в ней единственная трезвая мысль среди этого хаоса, он она отогнала её. — А дети… не пропадут они. Лучше совсем без матери, чем такая мать! Добрые люди всюду есть, правду Василий сказал. Вот пускай эти добрые и позаботятся о сиротках. А я буду злой!»

Она написала записку Эле. «Девочка моя, прости! Не могу больше! Ты сильная, ты выкарабкаешься! А может быть, я вернусь. Может быть… Но вернусь победителем, когда всех врагов покараю, и никогда уж ничего не стану бояться. А сейчас я себя ненавижу. Этот дом — он пугает меня. Вижу, ты его не боишься. Живи, моя милая девочка, живи в нем и ничего не бойся. Деньги у меня под подушкой, там пять тысяч долларов. Тысячу мы за это время потратили и тысячу забираю с собой. Мой план требует денег. На эти пять тысяч ты с Сенечкой пока проживешь. Держись Василия, он поможет. Прости. Но иначе я не могу. Все. Отжилась!»

Эта страшная записка была для детей как удар под дых, но Тася этого не понимала. Она вообще утратила способность соображать — вечный страх и алкоголь сделали свое дело! Ей было сейчас все равно… Все, кроме истерического, судорожного желания убежать и уничтожить все и вся, свою жизнь, врагов, пусть и мнимых. Не понимала Тася, что не было у неё врагов, кроме одного: врагом её стала она сама!

Крадучись, как вор, выбралась из дому. Не подошла к кроваткам детей, боялась их разбудить: глядя им в глаза, она бы ничего объяснить не сумела… Бежать так бежать! Тася села на семичасовой пароходик и через полтора часа была на вокзале. Поезд в Москву — в девять вечера. Нужно как-то прожить этот день. Она села на бревнышко в привокзальном скверике, взяла бутылку вина, бутерброды, стаканчик… Разум пылал, глаза дико блуждали. Душа выла бродячей собакой, но она велела ей замолчать! Потом не выдержала, сорвалась и кинулась к стоянке такси…

А Эля… она не спала. Сердцем чуяла, что маме плохо. Что мороз у неё в душе, вьюга… ярый шальной буран. Она слышала как мама металась по дому. Как бормотала что-то… Как затворила дверь. Выбралась на цыпочках из своей комнаты и глядела в щелку, как мама уходит. Эля не плакала, знала: началась её битва. Пришла пора действовать! Иначе маму ей не спасти.

Так же на цыпочках, боясь разбудить Сенечку, — он спал очень чутко, Эля проникла в мамину комнату. Подушка на полу. Смятая простыня… Как будто на ней боролись! И на столе записка. Эля прочла её. Аккуратно сложила вчетверо. И положила в шкатулку, в которой хранились нитки с иголками. На самое дно… Потом поглядела под подушкой — той, что осталась на опустелой кровати. Там были деньги. Она взяла их и положила между страницами своего любимого Толкиена. Теперь «Властелин колец» хранил её будущее: её, мамино, Сенечкино… Эля ни секунды не сомневалась, что мама вернется. Она сама вернет её. И страшного плана, который лелеет мама, не даст ей осуществить. А дядя Василий ей в этом поможет.

Она вернула книгу на место — на полку. Потом взяла лист бумаги и написала на нем крупными буквами: «Мама, мы любим тебя! И этот дом тоже любит. Он добрый. Он ждет. Возвращайся! Это наш дом.» И прикнопила над кроватью.

Сходила к колодцу, принесла ведро воды. Выпила стакан молока. И принялась варить пшенную кашу. Скоро проснется Сенечка! Она проверила запасы продуктов — были еще. Куриные окорочка, сыр, макароны и пряники. Картошку и лука с морковкой им натаскали вдоволь, так что с этим порядок! А вот о съестном придется ей позаботиться.

— Нет, почему же? — вдруг произнесла она вслух. — Об этом мама сама позаботится. Она скоро выздоровеет. Совсем…

Эля поняла, что нельзя даже думать о том, что мама уйдет насовсем. Ее нельзя отпускать. Все должно произойти сегодня, в канун июля. И как настанет завтра для всех середина лета, как оно переломится, так переломится и мамина боль: она оживет! И все плохое, что было, отстанет. Отплывет, как отплывает от берега катерок под названием «Мошка». Как плывут по реке серебристые блики лунного света, когда движется по небу облако, заслоняя луну. Прошлое станет прошлым. И жизнь будет новая. Живая жизнь!

Эля стала тихонько напевать песенку: «Когда уйдем со школьного двора…» — её она очень любила и принялась за готовку: нужно сварить обед. А за спиной её, в луче ясного света, падавшего из-за неплотно задернутой занавески, двигался призрак — легкая тень человека. Он чуть покачивался, не касаясь пола, и руки его, словно сотканные из лунного света, тихонько поглаживали девочку по голове. Они любили ее!

Почувствовав что-то, она обернулась. И даже не вздрогнула. Не испугалась. Эля сама протянула руки к нему — к этому призраку, который уж являлся ей там, у реки. Она ждала его здесь, в доме. Он должен быть именно здесь, потому что это его дом. И он его охраняет.

А призрак, качаясь дымком, манил её за собой. И, бросив шумовку, выключив плитку, Эля обтерла руки о фартук, и двинулась следом за ним. Невесомое облачко поднималось по лестнице на второй этаж. Там Эля ещё не была и с любопытством, без тени страха ступала по крутым деревянным ступеням. Очутившись наверху, она увидала пустое пространство, перегороженное мощными бревнами, на которых когда-то были настелены доски пола, стропила, державшие крышу, кирпичный боров трубы, выводящий наверх дымоход, и вертикальные бревна, похожие на колонны. Раньше на них, как видно, крепились перегородки нескольких комнат. Теперь комнат не было. Птицы порхали по чердаку, не боясь появления человека: видно, их тут давно никто не пугал.

Элин бесплотный проводник проследовал к дальнему правому углу чердака и остановился там, как бы указывая ей на что-то. Она бесстрашно двинулась следом, балансируя по толстенному бревну, уложенному поперек чердака. И тут же заметила квадратное углубление под застрехой, где уютно пристроились два ласточкиных гнезда. Птиц в них не было — наверное, это были покинутые старые гнезда. Но перышки, которыми они были выстланы, колыхались под легким сквозняком, продувавшим чердак, совсем как живые.

Эля засмеялась. Так вот что он хотел ей показать, эти милые гнездышки! И словно прочитав её мысль, хранитель дома отрицательно покачал головой. Значит, тут было что-то совсем другое. Она привстала на цыпочки, чтобы дотянуться до углубления в основании крыши, но не достала и стала озираться вокруг, чтобы найти какой-то предмет, который можно было использовать в качестве лестницы или хотя бы подставки. Вдруг что-то огромное с шумом кинулось на нее. Эля оцепенела — то был волк, тот самый, что чудился ей в больнице. Да, тот… но голова у него была человечья! Однако, он целил не в Элю — одним прыжком чудище пропороло призрак насквозь, тот превратился в шар, как будто стараясь поймать нападавшего, окутать собою, чтобы не пустить его к Эле. Зверь, злобно рыча и разрывая воздух когтями, бился в самой сердцевине клубящегося дымного шара. Его дикий рык словно ударами молота отдавался в Элиной голове, ей стало нестерпимо больно. Потом боль разом пропала, а с нею и все вокруг — Эля сникла, она потеряла сознание.

Очнулась, услышав громкие крики — кто-то звал её там, внизу. Она потерла виски, голова гудела, но пронзительной боли не было. И призрак и волк исчезли. Она с трудом, едва не ползком добралась до люка на лестницу. Спустилась вниз. В дверь стучали. Поглядела на часы. Два часа! Сколько же времени она провела там, на чердаке? Получалось, около шести часов! Как же Сенечка? Эля кинулась к брату и застала его сидящим на полу и поедающим холодные макароны прямо из кастрюльки. Несчастный малыш, он же страшно голоден!

Эля быстро сделала братику бутерброд, положила на тарелочку, усадила за стол и кинулась открывать дверь. Там стоял Вова. Ну конечно же, два часа! Он пришел за ними, чтобы проводить в свою деревню. Их ждут в гости!

— Ты чего такая? — с удивлением спросил Вова. — И дверь у вас почему-то закрыта…

Эля не выдержала — расплакалась. А Вова без лишних расспросов по-братски обнял её и принялся неумело и неуклюже утешать, поглаживая по волосам растопыренной пятерней.

— Ну ладно, чего там, давайте, собирайтесь. Папа ждет. Потом все расскажешь. Мама-то твоя где?

— Ма-а-мы нет-ту, — захлебываясь слезами задыхалась Эля. — Уе-ах-хала!

— А-а-а, — протянул Вовка. — Ну тогда бери братишку и пошли.

Она кивнула. Подхватила Сенечку… И они двинулись в путь.

Глава 5 ПОВЕСТЬ О ПРОШЛОМ

Вдоль по берегу Волги, мимо необъятной ласковой сини воды, в отсветах солнца, золотящего кору гордых сосен шли они по нагретой теплом песчаной дороге. Эля ничего не видела, не замечала — ни осиянной светом земли, ни реки, блистающей и манящей… ей было страшно за маму. Если бы мама была сейчас рядом, она бы обняла её, обхватила руками крепко-прекрепко и никуда бы не отпустила. Она бы рассказала ей о добром призраке, который охраняет их дом и не только его — всех, кто в нем. Она бы раскрыла ей свою тайну о той, которая краше света и света сильней… о той, кто сама любовь! Она помогает им, она и маме поможет. Надо только говорить с ней, звать её. И молиться.

Вот и Быково, деревенька, притулившаяся возле самого берега Волги, заплутавшаяся среди ясных могучих сосен. Дом Василия стоял за дощатым забором, выкрашенным в зеленый цвет. Сам дом был песочного цвета. Казалось, песчаный берег однажды поднялся волной и плеснул в стены дома, с ним породнившись… Огородик, ровные грядки в линеечку. Ни единого сорняка! И цветы у дома, много цветов: поникшие к земле тяжкие соцветья пионов, крупные белые ромашки, высокие ирисы… и розы. О, какие розы цвели! Плетистые длинные ветви поднимались к окнам второго этажа: алые слева от крыльца и белые справа. Дом словно бы обнимали две незримых руки: одна держала тайну и тишину — белый цвет, а другая — славу и торжество! Эля остановилась. Ее так поразило это объятие роз, этот цветочный убор, что на мгновение она позабыла обо всем на свете! Просто хотелось стоять и смотреть, не думая ни о чем. Дверь отворилась и на пороге возник Василий.

— Милости просим! — он улыбался, радуясь, что пришли-таки, и широким жестом распахнул дверь.

Мелкими шажочками Эля несмело прошла по дорожке к дому. За ней семенил Сенечка. Серьезный, как всегда, замыкал эту группу Вовка.

— Э, а чего ж вы вдвоем? — тут только хозяин заметил, что гости явились не в полном составе. — А мама что? Побоялась? — в его глазах насмешка мешалась с ожиданием и тревогой.

— Нет, — просто ответила Эля. — Она… она просто плохо себя чувствует.

Что-то помешало ей сказать о своей беде — о том, что мама бросила их и умчалась в Москву. Может быть, эти розы… Они были так хороши, что будто бы замыкали уста, запрещая говорить о чем-то дурном, нехорошем! И потом… ей было стыдно. Стыдно говорить О ТАКОМ с человеком, которого едва знала. И который ей почему-то ужасно нравился.

— Ну ничего, придет в другой раз, — успокоился Василий. — Молодцы, что сами пришли, я тут такой обед соорудил — закачаетесь! А маму вашу проведаю. Может, лекарств ей надо каких…

Он осекся, встретившись взглядом с Вовкой: тот без слов дал понять отцу, что дело совсем в другом и дело это плохо! Оба понимающе кивнули друг другу, мол, потом поговорим, и принялись развлекать гостей.

Их провели в просторную светлую комнату, в которой весело потрескивали дрова в камине, сложенном из кирпича.

— Сам сложил! — довольно поглаживая себя по животу, сообщил Василий. Ну, и Вовка мне помогал, конечно.

В красном углу, справа от камина, под потолком был укреплен большой деревянный крест с выжженной на нем фигурой Христа. Под ним — маленькая бумажная иконка Божьей Матери в красных одеждах. Эля как завороженная приблизилась к ней, сердце её колотилось… Этот силуэт, выражение лика, складки ткани и цвет ее… смутная догадка стучалась ей в сердце.

— Это икона Югской Божьей матери, — негромко сказал Василий, удивляясь волнению девочки. — Чудотворная. Из Югской пустыни она, из монастыря, который находился совсем неподалеку от нашего острова, на том берегу, где одинокий дуб. Теперь он затоплен. Тогда и острова-то не было. Наша земля… — он запнулся. — Вы же знаете, что когда создавали Рыбинское море — кругом все было затоплено: села, деревни, город Молога, много-много церквей… И монастырь. Пустынь Югская. В нем находились две чудотворные иконы Божьей матери. Она сама явилась старцу, основателю этого монастыря, и велела заложить на этом месте обитель. А когда исчезла, он увидел икону в ветвях на дереве. С молитвою снял её, пришел сюда с этой иконой и исполнил волю Царицы Небесной. Во-о-от. И потом явилась другая. А когда монастырь затопили… — Василий отвернулся и в сердцах махнул рукой. — В общем, все погибло. Кое-что, конечно, монахи спасли, в том числе и вторую икону. А первую — ту, что явилась старцу на дереве, так и не нашли. Пропала она. Много сил потратили люди, чтобы её найти, но… — он опять осекся и крякнул. — Э, чего говорить! Много зла в этих краях понаделали. Советская власть, мать ее! Но я верю, — его голос окреп, — верю, что вернется жизнь в эти края! И икону ту чудотворную мы с Божьей помощью обретем.

— Дядя Василий, — несмело подала голос Эля, — а где сейчас та икона… вторая. Ну, которую все-таки спасли. Это она, да? — она указала на бумажную маленькую иконочку, укрепленную под крестом.

— Да, она. То есть, конечно не сама она, а её изображение. А настоящая чудотворная — в храме Успения Божьей Матери, где служит отец Василий. Много он сил положил, чтоб ту первую найти, но пока ничего у нас не получается.

— Вы сказали: «у нас»? — переспросила Эля. Сенечка с интересом разглядывал Василия, ковыряя в носу.

— Ну… я, как мог ему помогал, — с неохотой ответил тот. — Я в церковном хоре пою. Прислуживаю иногда, когда отец Василий на то благословляет. Ну, да это к делу не относится! Давайте-ка лучше к столу. Обед стынет!

— Пап… — вдруг остановил отца Вовка, ткнувшись ему лбом в плечо. Ты им картины свои покажи.

— Ну, чего лезешь поперед батьки! — загремел Василий, но, перехватив изумленный взгляд Эли, хмыкнул и согласился. — Чего с вами делать! Пошли…

Он провел их по чугунной витой и как будто ажурной лесенке на второй этаж. Тот был поделен на две половины. В одной по словам Василия была его столярная мастерская, в ней он пилил, колотил и строгал, изготавливая на продажу резные рамы, двери, столы и стулья — тем они с Вовкой и жили. А в другой помещалась мастерская художника. В косом скате крыши было вделано стеклянное окно, глядящее в небо! И все помещение было залито светом, солнце плескалось в нем, будто рыба в воде, и этот свет обладал столь могучей живительной силой, что казалось, сама радость поселилась под этой крышей, поселилась однажды, чтобы остаться здесь навсегда.

По стенам висели картины, много картин. И сюжеты их были самые разные: Волга со сновавшими по ней катерками, деревенька под унылым дождем, портреты тех, с кем Эля была уж знакома — тут была баба Шура, Михалыч, хмуро глядящий вполоборота, баба Галя, сидящая на крыльце, подперев щеку ладошкой… Но были и другие сюжеты: длиннокудрые девы, смеясь, скользившие под водой и прозрачные как вода, белокаменный город, просвечивающий из глубины, одинокая колокольня, вознесенная над волнами… Эля, как зачарованная, переходила от одной картины к другой. Она поняла, что Михалыч вовсе не хмурится, просто устал, одинок… А чудесные легкие девы — духи воды, — Эля сразу догадалась об этом, — они показались ей давними знакомыми… И вдруг, перейдя к противоположной стене, она охнула! На картине, написанной акварелью, был изображен бородатый мужчина, он тонул, а прекрасная дева в головном уборе из сияющих перламутром раковин, выныривала из глубины и протягивала к нему руки, чтобы вытолкнуть из воды наверх… к жизни.

— Это Царевна Волхова, — очень тихо объяснил Василий, заметив её взволнованную реакцию. — Помнишь легенду о Садко — о купце, который попал на дно морское и в него влюбилась дочь морского царя? Есть баллада такая и опера про это написана… на музыку Римского-Корсакова… Не помнишь?

Эля отрицательно покачала головой.

— В этой опере заглавную партию Волховы пела жена великого художника Врубеля Забела. А он написал две картины: «Царевна Волхова» и «Прощание Волховы с морским царем». Это очень грустный сюжет, ведь ей пришлось ради любви оставить родную стихию… Все равно, что нам землю оставить, а по-просту… умереть.

— Врубель? — встрепенулась Эля. — Ой, это мой любимый художник! И картины эти я помню, конечно… — она страшно разволновалась, а щеки покрылись пунцовыми пятнами. — Но дело в том, что… — она вдруг осеклась и потупилась.

— В чем? — с заботой заглядывая ей в глаза, спросил Василий.

— Да так… ни в чем. Просто я подумала, что морская царевна — она же дух, она не может умереть! Потому что все духи уже когда-то умерли…

— Ах, вот ты о чем… — Василий задумался. — Не знаю, об этом я, честно скажу, не задумывался. Но для меня, — волнуясь, он заходил по комнате широкими шагами, — для меня это легенда о жертве во имя любви. Когда кем-то из нас движет сердце. Только сердце! Не разум и не эмоции… Потому что все самое лучшее на земле совершается по любви и во имя любви. А это такая сила… она очищает все. Все грехи, все ошибки. И человек, который сердцем живет — чистым сердцем — он мир держит вместе с Христом. И с Богородицей… Ох, заговорился я с вами! Это для вас, наверное, ещё не понятно. Пойдемте-ка есть.

— Нет, дядя Василий, очень понятно, — преграждая ему дорогу к двери, тихо сказала Эля. — Это ведь… это самое главное. А если главного не понять, тогда как жить?

Он вдруг порывисто обнял её и Сенечку, сгреб в охапку обоих и поднял легко, как пушинок. Не глядел на них, отвернулся, потому что на глаза навернулись слезы. Так стояли они, эта странная троица: один — как Атлант, подпирающий небеса, и двое в его руках — как невесомые души, готовые подняться на небо… Потом, успокоившись, он осторожно опустил их на пол, поцеловал в макушки, присел на корточки.

— Есть ещё одна картина… я её ещё не закончил. Показать?

Эля молча кивнула. Тогда он прошел в угол мастерской, где был установлен мольберт, и откинул ткань, которая покрывала установленную на мольберте картину. На ней был изображен невысокий холмик на опушке леса, а над ним… легкий дымчатый силуэт. Силуэт человека.

— Что это? — отшатнувшись, воскликнула Эля.

— А вот об этом я вам сейчас расскажу. За обедом. Это одна из местных легенд. И речь в ней идет о человеке, который прежде жил в вашем доме. Ты ведь хотела об этом узнать, Еленочка, да?

Она вся дрожала — она уже о многом догадывалась. Призрак в доме охраняющий, добрый… Призыв бабушки отыскать могилу деда… И этот холмик на опушке. И он — да-да, он — человек, которого она выталкивала из воды… в своем сне. Ведь это он поднимался над холмиком на картине Василия. Мама, милая мама, ведь все это связано с ней! И ещё этот волк с головой человека… Что же ждет их впереди?! Скорее бы он рассказал ей, скорей!

Они спустились вниз, сели за щедро накрытый стол. Эля почти не чувствовала вкуса еды — ни копченый лещ, ни судак, запеченный на углях, ни соленые грибочки с картошечкой — ничто, ничто не занимало ее… Она вся обратилась в слух. А Василий, усадив к себе Сенечку на колени и потчуя его с ложечки, вел свой рассказ.

— В доме вашем прекрасная семья жила. Хорошие, щедрые люди. Всем они помогали, для каждого находилось у них доброе слово, улыбка… Последним куском делились, а времена были трудные — дело было сразу после войны. Страшное это было время — сталинское, тогда людей за людей не считали. Не человек важен был — идея. Светлое будущее! И ради этой идеи доносили, сажали, расстреливали — сотни и сотни тысяч неповинных полегли. Мертвая была жизнь. Нужна плотина стране, значит выроем море, затопим город, места, где люди веками свои гнезда вили! Молога — древний город был. Красивый… Да. Как раз тогда наш остров стал островом — прошел последний этап затопления, и воды Рыбинского холодного моря сомкнулись над Мологой, над деревнями и селами, над крышами домов, в которых выросло не одно поколение семей… Ну вот. А как звали тех, кто жил в вашем доме, не помню. И люди о том позабыли. А может, побоялись запомнить. Потому что уж очень странная случилась с этой семьей история. Словно нечистой силой смело их с лица земли! Потому и люди о них говорить боятся — а вдруг этими разговорами, самой памятью они темные силы на свою голову призовут. Народ-то у нас суеверный. Уж так! Его-то, хозяина, кажется, звали Петром, а Петр означает камень. И правда, мужик был крепкий, как камень. Он рыбачил, на лодке сети раскидывал. У нас говорят не сети, а сетки. Да. Сначала на Волгу, потом и на море один ходил. Напарников не признавал. Народ у нас, сами знаете, пьющий, а он этого не любил. Вина в рот не брал. У нас ведь самогонку вином зовут. Эх, что-то меня все на сторону от рассказа утягивает: то про одно, то про другое… Так вот. Крепко он и жена его в Бога верили. И он, будем звать его Петром, когда затопление это страшное произошло, дело затеял: нырял на глубину и проникал под водой в те дома, которые люди в последний момент побросали со всем, что в них было, и иконы спасал. Из воды доставал. Он поперек мертвой жизни шел, живой жизни хотел! И отстаивал свое право на веру и на любовь. Это была его битва. А спасенные иконочки тайком реставрировали и прятали. Очень ведь государство в те времена против веры и церкви шло. Священников как косой косили. Многие, чтоб спастись, шли на то, чтоб доносить на своих прихожан: тайну исповеди предавали. А те, кто на это не шел… ну, понятно — в Сибирь или под расстрел! Но речь не о том, вернее, как бы это сказать… все ведь в мире-то связано, ничего по отдельности не стоит! Так вот, реставратор в те времена в здешнем храме уж больно хороший был. Вот его имя я помню — Сергей Пыхтунов. А потому так крепко имя запомнил, что прожил он долго, и сам мне эту историю рассказал. А реставратор был — не другим чета! И денег не брал. За веру, за совесть работал. Вот так, значит. Ну вот, опять сбился!

Ребята, затаив дыхание, слушали этот рассказ. Василий сам волновался это было очень заметно…

— Ну, нырял-то Петр, понятное дело, только при низкой воде. Иначе не достать — больно уж глубоко. Но особенно старался он в затопленные церкви проникнуть, потому что, конечно, таких домов, которые люди со всем имуществом побросали, было немного. А в Югский монастырь он первым делом под водой пробраться хотел. Много спас. И ходят слухи… — тут Василий понизил голос, — что спас он ту самую… чудотворную… Которая старцу на древе явилась. Он тогда чуть не утонул. Да, чего говорить, совсем тонул, да, опять же по слухам, его каким-то чудесным образом словно вытолукнуло из воды. Вот так!

Он замолчал. А Эля крепко-накрепко стиснула под столом пальцы, чтоб никто не увидел как они дрожат.

— Пап, а что дальше? — осмелился прервать молчание Вовка.

— Дальше? — словно очнувшись, переспросил Василий. — Дальше нехорошее начинается. Схлестнулся он с типом одним. Был тут такой… гад. Говорят, из цыган. Слава нехорошая шла за ним: будто он подколдовывал. Порчу мог навести… ну, и всякое такое, попросту оборотнем был.

— Как это? — впервые за весь этот день подал голос Сенечка. И детский лепет его прервал враз установившуюся за столом тревожную тишину.

— Ну, маленький, — разулыбался Василий, стараясь этим показным весельем успокоить малыша, — это же сказка. В сказках ведь всякие превращения бывают. Например, лебедь в прекрасную девицу превращается.

— Значит, лебедь — этот… оборотнем? — широко раскрыл синие глазки малыш.

— Не оборотнем, а оборотень, — поправила его Эля, поднялась, приняла братика на руки с рук Василия, поцеловала в носик. — Дядя Василий, а можно Сенечку куда-нибудь уложить? У него уже глазки слипаются.

— Господи, а сам-то я, дурень, не догадался! — всполошился тот. Болтаю тут языком, а мальчонке после обеда давно спать пора. Сюда вот иди, Еленочка.

Он провел её в комнату сына, Сенечку уложили на кровать, укрыли теплым пледом и он тут же сладко засопел. А Василий с Элей вернулись к столу, где была продолжена так взволновавшая всех повесть о прошлом…

— Ну вот, а схлестнулись они с этим гадом скорее всего из-за Петровой дочки. Лет семнадцать ей было, красавица… В общем, то ли приворожил её цыган этот, то ли что… про это никто не знает. Только любовь у них вышла. Петр цыгана этого не терпел, а тот ужом вился вкруг красавицы-дочери. Но говорят, дело было даже не в этом, дело в иконах было. Тот ведь гад по цыганской природе своей и приторговывал, и приворовывал… разное всякое вытворял. И доносил, уж не без того! А если и впрямь Петр спас из воды чудотворную, ясное дело, цыган этот страсть как хотел ею завладеть, ведь она ценности-то немерянной! Для верующего бесценна, а для барышника золотая жила. Может, думал кому продать её, может, и за границу — там бы целый капитал отвалили! Только известно одно: по ночам к ним в дом волк стал шастать. Выл, глазами сверкал… разнюхивал. Ну, Петр крестным знамением дом осенял, каждый день со свечой и молитвой все углы обходил… не помогло. Пришли к нему люди в штатском — ночью пришли и забрали. Дом обыскали: все половицы повыдергали, все стены простукали. Не знают люди, нашли чего или нет… Только Петра забрали. Может, пытали. Умер он очень скоро после ареста. Тело отдали вдове. Та не вынесла, скончалась от сердечного приступа. Дочь хоронила. Одна. А потом и она пропала.

— Как… пропала? — шепнула Эля.

— А так — исчезла бесследно. И больше в наших краях ничего не знают о ней. Дом заперла на замок и… В общем, темная это история. Несколько лет дом так запертый и стоял. Потом приехал мужчина, видный такой, военный, дом на себя переписал, все бумаги переоформил и уехал. И с тех пор в вашем доме так никто и не жил. Вот поэтому и слава о нем идет нехорошая: мол, проклятье на нем. Только проклятья-то никакого нету — уж вы мне поверьте! Я такие вещи сердцем чую. Узел завязан на нем — это точно, узел судьбы. Развязать бы его, докопаться до правды, тогда и дом оживет. А может, не только дом…

Василий задумался. Долго молчал, и ребята не решались нарушить его молчание. Наконец, Эля не выдержала.

— Дядя Василий! А этот дымок над холмиком? Что это?

— А, дымок… Тут, на опушке соснового бора, на краю поля холмик есть. Так, говорят, по ночам странный какой-то туман над ним поднимается. И будто туман этот образ человеческий принимает. Только, по-моему, байки это. Любят люди потешиться.

— А ваша картина? — не унималась Эля. — Раз вы про это картину пишете, значит верите! Или… вы сами видели? Дядя Вася, ну пожалуйста! Это для меня очень важно!

— Для тебя? Для тебя важно вырасти и жениха хорошего! Принца тебе найдем! Вот только это для девушки и важно.

— Неправда! — закричала Эля, вскочила. — Вы же сами в это не верите! Знаете, что не это самое главное! А мне принца не надо, не хочу! Я хочу дома, где отдыхают ангелы. И улыбаются…

Она закрыла лицо руками и заплакала. Горько, навзрыд. Вовка дернулся было к ней — утешить. Но отец взглядом остановил. Он подошел к Эле, встал над ней…

— Милая ты моя! Птичка горькая! Ты не человечья, ангельская ты. В тебе душа крылами овеяна. Вот и живи спокойно, зная, что примут домой. Наш дом ведь не здесь, там он, — Василий кивком указал на потолок, по которому ходили тени огня. — Купайся в жизни, плыви! И ничего не бойся. А мы с Вовкой — всегда с тобой.

Тут Эля не выдержала, кинулась к нему на грудь, прижалась, обхватила руками. Он крепко обнял её. Как давно не знала она отцовских объятий! А Василий… ей вдруг захотелось, чтобы он был её отцом. Она подумала, что вот сейчас придется им с Сеней идти домой — пора уж! А дом пустой, осиротелый и никто их не ждет. И мама… Новый взрыв рыданий сотряс её всю — и, плача, захлебываясь, она рассказала Василию про мамин побег, про записку, про жажду мести… и про призрака. И про волка, который сидел у её постели в больнице и явился теперь, чтобы сразиться с бесплотным хранителем дома.

— Маленькая моя, маленькая! — Василий не в шутку растерялся. Он не знал, что сказать ребенку, на долю которого выпали такие не детские испытания. — Что ж ты раньше-то мне не сказала про маму? Ну и выдержка у тебя! — он в изумлении покачал головой и взглянул на часы. — Так, на шестичасовой успею. Может, ещё найду её в городе, если только на попутке в Москву не сорвалась. Так! Вовка! Ни на шаг их от себя не отпускай! Оставайтесь здесь, а я… я поеду маму твою искать. В беде она. Это оборотень ей голову крутит! Злые силы, которых молва боится, видать, ополчились на нее. За то, что не побоялась раскрыть тайну рода. Ну, ребята, держись! Теперь моя битва. Есть в Москве у меня приятель один… в органах безопасности он работает. Так вот, если из органов не ушел, он мне все досье ваших предков поднимет, все что надо нароет! Не боись, ребята, прорвемся! Еленочка, дай-ка мне ваш московский адрес. По-быстрому. Помнишь его? — Эля кивнула и написала на бумажке их адрес. — Ага, — обрадовался Василий, — это уже кое-что! Так… значит, сын: натаскай воды и истопи баньку. Небось, бедняги коростой уж обросли, у них и помыться-то негде по-человечески. Так, вроде все. Ну, Вовка, бди!

В один миг Василий собрался, кое-что покидал в дорожную сумку, сунул в нагрудный карман легкой курточки паспорт и деньги, расцеловал детей и умчался.

— А куда он? — всхлипывая, спросила Эля. После своего сбивчивого рассказа она ещё плохо соображала.

— Куда-куда? В Москву! Маму твою выручать!

— Ох! От нас всем одни неприятности, — сникла Эля.

— Глупости не говори! Дурочка… — ласково сказал Вовка, и когда она подняла на него покрасневшие заплаканные глаза, то увидела, что он смотрит как-то не так… по-взрослому — с такой нежностью… И от этого свету в комнате, кажется, стало больше чем от огня…

— Вова, — Эля собралась с силами и сказала. — У меня к тебе просьба. Ты покажешь мне этот холмик? И еще… мне нужно на кладбище. А потом на минуточку заглянем ко мне домой. Только все это нужно сделать до темноты. Хорошо?

— Хорошо, — кивнул он ей, очень серьезный.

— А ты не побоишься? — и впервые лукавая, прежняя, ещё несмелая улыбка засветилась на её осунувшемся лице.

— Плевать! — ответил он, не сводя с неё сияющих глаз.

Глава 6 НОВЫЕ ВЕСТИ

Василий плыл на речном трамвайчике и не знал, что в это время Тася уже мчится к Москве на такси. Мчится с окаменевшим и запекшимся сердцем. И в ногах её, невидимый никому, притаился оборотень. Морду держал он поднятой и глядел на Тасю налитыми кровью обезумевшими глазами. В глазах этих чудилось торжество. Знал, что пока глядит он на свою жертву, воли в ней нет и не будет — воля в ней гаснет. А рядом витал, парил прозрачный дымок, напоминавший силуэт человека, и легкая эта тень склонялась над Тасей, и неслышный голос дуновением долетал до нее: «Живи! Живи!»

Как в тумане пролетела дорога — вот уж надвигается город, душный, суматошный, больной… Такси причалило к ненавистной пристани — к подъезду чужого дома в Марьино, где волей судьбы надлежало ей быть. Жить. Жить? Нет, такое жизнью назвать нельзя. Но раз приехала — надо действовать. Хорошо, что хоть это пристанище было, хорошо, что заплатила вперед…

Все вокруг пусто, мертво. Только иконка в углу родная — бабушкина. Без детей… нет, лучше не думать об этом. Месть! Вот единственная цель её, вот то, что у неё осталось. С чего же начать? Позвонить Вано? И она позвонила ему, и он был так рад ей, и сказал, что поможет. Да, она отомстит! Всем, всем этим людям с выжженными душами, всем, кто помог выжечь и душу ее… Они условились, что встретятся вечером возле ресторана «Арагви», поужинают и все обсудят. Тася взглянула на часы: четырнадцать тридцать. Она мчалась в такси пять часов. В девять выехала… ох, устала! Ксане позвонить? Нет, потом…

Тася заварила чаю крепкого, напилась. Ее мучила жажда. И незаметно для себя, прямо за кухонным столом задремала, уронив голову на руки. Когда очнулась, не только желанного облегчения не почувствовала, стало ещё хуже. Душа терзалась и мучилась. Отчего-то теперь, когда оказалась в Москве, и Вано согласился помочь, а желанный план мести был близок к осуществлению, первый жар мстительной жажды её отпустил. И тогда поняла Тася, что приехала в город совсем для другого…

«Который из двух? Которого ты выбираешь? Не ошибись, внучка!» — звенел в ней голос бабушки Тони. Кого же она имела в виду? Кто эти двое? От этого можно с ума сойти! Нет, она не мстить должна, а разгадать эту загадку, докопаться до самой сути, до самого дна. Правду понять. Слишком много сплелось нитей из прошлого, и эти нити паутиной оплели её и детей. А она? Она медлит и хочет с дороги свернуть, хоть правда так близка, она уже подступает к сердцу догадкой, предчувствием… Все, все тут неспроста: и встреча с Еленой Сергеевной, и дар её странный — этот дом на берегу, в котором призраки бродят… И волк! Этот зверь с человечьим взглядом… почему-то теперь, в этом чужом съемном доме он отпустил её.

— Ненадолго! — вслух бросила Тася, и слово это камнем упало к её ногам.

Так значит надо воспользоваться передышкой, когда его дикий взгляд не мучит, не пронзает ей сердце, точно штык раскаленный, не душит волю, как гипнозом усыпляя ее…

Она набрала номер адвоката Елены Сергеевны, узнала адрес, где она прежде жила, вынула из семейного альбома несколько фотографий бабушки Тони, сунула в сумочку и побежала. Этот импульсивный порыв, этот странный поступок Тася сама себе не могла объяснить. Сердце вдруг подсказало ей самый неожиданный и в то же время самый простой вариант ответа на все мучившие вопросы. Окажется ли истиной её догадка?

Сивцев Вражек. Дом с лепниной и эркерами. Во дворе на лавке старушки сидят. Нет, скорее, старые дамы. Рядком, как птички на жердочке. Тася — к ним.

— Добрый день, простите за беспокойство, у меня к вам просьба… довольно странная. — Торопясь, волнуясь, она достала из сумочки фотографии. — Вот, взгляните, пожалуйста.

И показала враз оживившимся и с любопытством взирающим на неё дамам фото Елены Сергеевны — это фото оставил ей адвокат, спросила, узнают ли они эту женщину. Старушки закивали сухонькими головками, подтверждая: да, они узнают её, Елену Сергеевну, сколько лет соседствовали, сколько вместе пережили за эти годы! Оказалось, что две из четверых сидящих на лавочке живут здесь с ещё довоенных времен, так что с Еленой Сергеевной их связывало более чем пятидесятилетнее знакомство…

— А вот эту женщину не узнаете? Может, кто-то вспомнит ее?

Воцарилась пауза, все четверо с живым интересом принялись разглядывать фотографии бабушки Тони. На двух из них она была совсем молодой, на других — в зрелом возрасте. Тасе хотелось рукой удержать свое сердце — оно грохотало в груди, то и дело сбиваясь с ритма, точно спотыкалось на исходе долгого и утомительного пути…

— А как её звали, душечка? — обратилась к Тасе одна из долгожительниц старого дома, подтянутая и подкрашенная, в шелковой косынке, венцом повязанной на голове.

— Антониной, — побелевшими губами выдохнула Тася. — Антониной Петровной.

— Фаечка, — обратилась дама в косынке к своей подруге, — вроде жила здесь такая. Только давно, очень давно жила. Узнаешь?

— Кажется… да, — раздумчиво, степенно отвечала Фаина, высокая, строгая, с завитыми, старательно уложенными сиреневыми волосами. — Да, Надюша, это она, Антонина. Тося — так мы её звали. Домработницей она у Еленушки нашей была.

Тася без звука осела на лавку. В голове у неё зазвенело, перед глазами запрыгали черные мошки. Она чуть прикрыла глаза и её вдруг качнуло.

— Что вы, милая, вам нехорошо? — участливо склонилась к ней Фая. Шура, у тебя с собой валидол?

Пухлая, подвижная Шура в шляпке, кокетливо сдвинутой набекрень, принялась рыться в сумочке, быстро отыскала стеклянный тюбик с таблетками, вытряхнула одну на ладонь и протянула Тасе.

— Вот, примите.

— Нет, нет, не надо, — слабо отмахивалась та, — сейчас пройдет…

— Нет, это непременно нужно!

Все четверо наперебой принялись уговаривать её принять валидол, уговорили-таки и дали ещё с собой на дорогу. Тася их сердечно поблагодарила и устремилась к метро. А богини судьбы в обличье московских старушек глядели ей вслед, потом молча переглянулись и принялись вспоминать. И воспоминанья их заклубились незримым дымком, поднимаясь ввысь над Москвой, простирая над ней покров памяти, стягивая и развязывая нити жизней и судеб…

«Значит сердце меня не подвело, — думала Тася, выскочив на Арбат и едва не бегом поспешая к „Смоленской“. — Еще когда баба Женя сказала, что бабушка три года пробыла в домработницах, перед глазами отчего-то сразу встало лицо Елены Сергеевны. Сердце, сердце… Ты одно знаешь правду! Ты её чувствуешь. И отныне тебе одному буду я доверять. Теперь я на верном пути. А может… может не сердце мне путь подсказало, а кто-то свыше ведет? Вот Эленька знает. У неё взгляд вещий. А я её, мою ласточку, кинула как дикая кошка. Хотя даже дикие кошки не бросают своих детей! Скорее назад, на остров! Все там — все разгадки, вся правда! Только скорее, скорей… Вечернего поезда ждать не могу. Не могу-у-у! — выла душа. — На электричке до Ярославля, там на автобусе — будет быстрей! Просаживать детские деньги на такси ты, мерзавка, не смеешь! А Вано? — вдруг мелькнуло в ней. — Он же ждет у „Арагви“! Он помочь обещал, откликнулся. Нет, отрезано! Все! Это — в прошлом. А Вано поймет и простит. В какую новую яму ты угодить хочешь? На каком краю ты стоишь?! Мстить собралась… идиотка! Точно это что-то исправит, чему-то поможет… Ты не местью — любовью разорванное исправить должна.»

Она примчалась в квартиру, покидала в сумку нехитрые вещи свои, сняла со стены икону, поцеловала. И поняла, что именно эта икона, — бабушкина, намоленная, охраняет её от зверя и, пока она с ней, путь ему к ней закрыт…

Тася уж собралась выходить, как вдруг мысль внезапная в ней звонком прозвенела. Точно замкнуло какую-то цепь невидимую… Она кинула сумку, подошла к телефону, постояла с минуту, точно собираясь с силами, сняла трубку и набрала номер бабы Жени. Та была дома. Тася, запинаясь, волнуясь, спросила, не нашла ли та случайно телефонную книжку дедушки Гени. Баба Женя ответила, что, как ни странно, нашла. Разбирала старые бумаги и наткнулась на эту книжку. Она продиктовала Тасе номер друга Гени, Виктора Петровича Рябова.

Ей ответил бодрый мужской голос. Трудно было поверить, что принадлежит он восьмидесятипятилетнему старику. Тем не менее, это был Виктор Петрович! Она представилась, объяснила просьбу свою: не говорил ли ему Гавриил Инатьевич о прошлом своей жены Антонины. Из каких краев та в Москву прибыла, кем были её родители — вообще, все, что вспомнится. Он пригласил её приехать на чашку чая, за чайком бы и поговорили. Мол, не совсем телефонный то разговор — он времени и личного присутствия требует. Чтоб, значит, глаза в глаза… Тася извинилась, сказала, что ей нужно спешно уехать и отложить поездку никак нельзя. А телефон его удалось ей узнать лишь минуту назад, хотя разыскать пыталась давно, но, увы, безуспешно… Старик помолчал, вздохнул глубоко… попросил подождать — мол, сходит за папиросами. Тася с гулко бьющимся сердцем ждала.

— Внучка, говоришь? Ладно, внучка, что с тобой поделаешь… Помню я маму твою ещё крохой, которая к деду Гене на колени забиралась и лысину его как диковину какую разглядывала. А теперь и Геньки нет, и мамы твоей… Ладно, чего резину тянуть! Было дело, рассказывал мне дед твой кое-что. Всего он и сам не знал: бабушка твоя скрытная была очень. Но, что знаю, скажу. Бежала она в Москву из-под города Рыбинска, там где-то в деревне жили они. Бежала, чтоб скрыть свой грех, а была Тося беременная. И это в восемнадцать-то лет, да в те годы… тогда к такому делу относились люди не так как теперь — клеймо на всю жизнь бы осталось! И ещё бежала она от страха, от боли, потому что родители её умерли. Один за другим. А боялась она не кого-нибудь, а отца своего ребенка. Его все боялись в тех краях, потому что слыл он оборотнем, и Тося говорила, что он её околдовал, зельем каким-то опоил, а она бы никогда поперек воли отца не пошла. Отец-то этого оборотня погнал и велел близко к дому не подходить! А тот за это и отца, и мать Тосину со свету сжил. Хотел мерзавец что-то украсть у них из дому такой ценности великой, что и сказать нельзя! И вроде это была икона какая-то редкая. Отец Тонечкин будто бы спас её и тайно хранил у себя до поры, потому что в то время с верующими был разговор короткий: приходили ночью, забирали — и в лагеря… Но при этом НКВДшники не чурались иконы ценные к рукам прибирать, хапали все, что только под руку попадется… Вот и стерег эту икону Тосин отец пуще глаз, но и за ним в один черный день пришли. И забрали. А привезли не лодке домой уже труп: вроде как от сердечного приступа он скончался. А следом за ним, чуть ли не в тот же день — и матушка её, царство небесное! А колдун этот, он, вроде бы, на отца-то её и донес. С местными органами в одной упряжи был — тайным осведомителем. Вот так… И всего этого ужаса Тося не выдержала, схоронила отца, мать и бежала в Москву — как есть, в платишке, да в кофточке. А тут повезло ей — к хорошим людям попала. В дом к себе пустили девчонку с улицы, да ещё с животом — видно, глазам её огромным и чистым поверили. Очень уж глаза хороши были у бабки твоей! Не помню уж, как их звали, помню только что хозяйку Тосину, а она у них домработницей стала, так вот, женщину ту звали Еленой. И потом они Тосю к себе прописали. А она на них дом свой под Рыбинском перевела — не хотела, чтоб даже память об этих местах оставалась. Плохо, конечно, что могилу родителей бросила, да только Бог ей судья. И ты, внучка, её не суди… А у этих людей она с Геней и познакомилась. Поженились они. И жили всю жизнь душа в душу, а ребеночка — маму твою Геня удочерил. И грех ей простил. Вот так. Вот, Настенька, внучка, такие дела. А про то, что мне Геня сказал, я ни с кем ни пол словом за всю жизнь не обмолвился. Ну, а тебе… тебе можно. Столько лет с тех пор прошло, никого мы с тобой теперь уж не потревожим. Разве что, душеньки их там, на небе-то, встрепенутся… Да. Жаль, что не повидал тебя, может, как вернешься из поездки своей, заглянешь, проведаешь старика. А? Что молчишь?

Тася плакала, не могла удержать слезы. И только старалась, чтоб Виктор Петрович на другом конце провода этого не почувствовал. Не хотелось ей показаться слабонервной дамочкой перед ним, ведь он рассказал ей о бабушке — о силе воли её, о том, как выстояла она, хотя жизнь уж с ног повалила… Нет, она должна быть достойна предков своих. И вдруг жуткая мысль ножом вспорола её сознание…

Оборотень! Ее настоящим дедом был оборотень! И значит волк… это он?! Ведь, говорят, оборотни долго живут, не одно столетие могут людей терзать! Он влиял на мысли её, волю подавлял, хотел, чтоб стала она такой же как он. Злобной, мстительной! В ней играла его кровь — отравленная! Вот оно что… А прадед её, отец Тонечкин, через этого оборотня смерть принял. Так вот что значат слова бабушки: «Который из двух? Которого ты выбираешь?» В кого пойдет Тася, какой путь выберет! Какая кровь дорогу к сердцу найдет?! Боялась за неё бабушка, боялась и гневалась, а гневалась-то на себя! Что ребеночка понесла от отродья бесовского. И на Тасю злилась она — видела, что идет её внучка плохой дорожкой. Что спесь и дурь в её сердце гнездятся. А там, где они, там, где хаос — там спасения нет. Утянут! Те силы, которым служил её дед. Темные силы…

Так в кого ж она: в кровавого, жуткого, или в другого, который, ничего не боясь, святую икону прятал? Рискуя всем: жизнью, покоем семьи… Перед глазами отчего-то возникли тонкие музыкальные пальцы Вано — и она догадалась, что он был убийцей. Киллером! И, верно, хотел использовать её в своих целях — оттого и помогал… в сеть затягивал. Еще один оборотень! И она едва в сети его не попала. А волк подталкивал к нему, в пропасть толкал! Все это в один миг пронеслось в голове, Тася стиснула пальцы и вцепилась в телефонный провод так, что, казалось, порвет.

— Я… Виктор Петрович, я просто еду сейчас в этот дом. Понимаете, это чудо, но он нам достался! И только сейчас благодаря вам я поняла, что этот дом — наш. Нашей семье исстари принадлежащий. И я… простите меня, мысли путаются. Наверное, мы там жить останемся. Навсегда. Дети у меня, двое: Эля и Сенечка. Они там сейчас одни. Потому я так и спешу. И вы не судите строго меня, что вот так, в спешке, по телефону попросила вас рассказать, конечно, надо было приехать… Но я приеду — обещаю, приеду к вам как только снова в Москве окажусь. И тогда мы близких наших помянем.

— Только надолго не откладывай, внучка, — дрогнувшим голосом сказал Рябов. — Годков мне, понимаешь ли, почитай уж восемьдесят семь. Успеешь ли?

— Успею! — твердо пообещала Тася.

Они распрощались, она повесила трубку, замерла… и все-таки разрыдалась. А потом как-то вдруг сникла и уснула прямо на стуле у телефона. Очнулась в три часа ночи. Спохватилась, умылась, снова кинулась к телефону, дозвонилась в справочную вокзала, выяснила, что электричка на Ярославль в четыре утра с минутами. И кинулась, спотыкаясь, к порогу, опять подхватив свою сумку.

И бегом, бегом по тернистой дороге к дому, что стоит на зеленом родном берегу. Этот берег родной, — лихорадкой стучало в висках, и Тася бежала, бежала…

Она примчалась на Ярославский вокзал на такси за десять минут до отхода электрички. И вдруг, — Тася глазам своим не поверила, — увидала Василия, выходившего из дверей круглосуточного ресторана. Яростно жестикулируя, он говорил что-то своему спутнику, коренастому белобрысому человеку, а тот внимательно слушал его, хмуро глядя прямо перед собой.

— Тася! — крикнул Василий, увидев её. — Тася, слава Богу! — он что-то быстро сказал товарищу, тот повернулся, поглядел на нее… пристально так. А Василий в три прыжка был уж возле Таси. Ему хотелось её в охапку схватить, стиснуть, сжать от радости, что живая, что тут она… рядом. Но он удержался. И только мускулы под кожей на руках заходили. И тогда она сама кинулась ему на грудь как маленькая. А потом отстранилась, глянула в глаза… и поцеловала. В губы.

— Тася, милая… — он какое-то время не мог говорить, только смотрел на нее, потом овладел собой. — Я ночью приехал, вот, приятель мой Дмитрий меня на вокзале встречал, а потом мы с ним в ресторан забурились. Ну, давай, что ли, назад, домой, мне в Москве теперь делать нечего. Я ведь за тобой — вызволять! На квартиру к тебе сейчас вот собрался. Ты что, дуреха, затеяла? Мстить собралась? И кому? Это ж нелюдь — те, от которых дети твои пострадали. Разве затем жизнь дана, чтоб на таких её тратить?! Разве мало у нас хорошего? — тут он не выдержал и обнял её.

— Ой, Васенька, не надо, не бей ты меня! Сама уж все поняла.

Все это время Дмитрий стоял в сторонке, внимательно изучая газету. Однако, пристальные его глаза все видели, все замечали. Он от души радовался за друга: тот встретил свою любовь. И как полюбил-то её — Тасю эту — с первого взгляда!

А Тася с Василием вскочили в вагон, двери хлопнули… Электричка дернулась, тронулась и пошла, набирая ход. Вслед за ней по перрону, улыбаясь, шел Дмитрий и махал им рукой.

— Это товарищ мой, — пояснил Василий, когда они чуть успокоились. — Я тут позвонил ему ещё из Рыбинска, попросил кое о чем. Он в одной очень хитрой органиции работает. Я ведь учился в Москве, в Строгановке… выгнали — пил сильно. Но это к делу не относится. Тогда-то студентом с ним я и познакомился. С тех пор перезваниваемся иногда. Приезжал он как-то ко мне. С семьей. А теперь вот нарыл тут кое-что. Это тебя касается, но, уж вижу, сама догадалась. Догадливая ты, как я погляжу! И ты, и дочка твоя. Славная она. Ладненько! Ну вот, сейчас я тебе расскажу все, да покажу. Все теперь у нас разложилось как по полочкам!

Он вынул из дорожной сумки папку, в ней были ксерокопии документов. Досье. Петр Николаевич Суров. Дело за номером… Родился… Умер… Причина смерти… Имя доносчика. Статья. И ещё одно досье: на имя Антонины Петровны Суровой, в замужестве Мельниковой. В Москве — с сорок шестого, прописана по адресу: Сивцев вражек, 26, квартира 3, у Коноваловых Алексея Георгиевича и Елены Сергеевны. Дарственная на собственный дом в деревне Антоново на Юршинском острове в Ярославской области на имя Коноваловой Елены Сергеевны. Прочие сведения…

— Вот, — Василий взглянул на неё — она сидела, прямая как статуя, просмотрев документы и прижав их к груди. И глядела прямо перед собой. Видишь… это твой дом. А ты боялась!

— А я уже знаю, Вася… Васенька, милый ты мой! — Тася всхлипнула, но удержалась. — Я другу бабушкиного мужа сейчас дозвонилась. Он мне все рассказал. Нет, не все, конечно… Но самое главное. Но почему, скажи ты мне, почему именно я… мне все узнать доверено. И такой ценой! Детей измучала, сама чуть голову не свернула… Эля — эта катастрофа, Сенечка его рука, это ведь все неслучайно, Васенька! Ведь с самого начала, как бабушка мне явилась и я действовать начала, знала, чувствовала, что путь этот — по самому краю пропасти. Что ещё миг один, шаг неверный — и пропадешь. Ну, я-то ладно… Но за что дети страдали?

— Э, милая, говорят ведь: познание умножает скорбь. Не мучайся ты над этим, не ломай голову. Я ответа на твои вопросы не знаю. Только, помнишь, говорил я, что искупление это? Искупили вы то зло, что предки ваши сделали вольно или невольно.

— Но ты не знаешь всего, ведь бабушка по сути стала причиной смерти отца, потому что связалась… ох, даже язык не поворачивается! С оборотнем, Вася, понимаешь?! Понимаешь ты это? И как теперь? Ведь он является мне!

— Не только тебе, — мрачно сказал Василий. — И Эле.

— Ох, Боже мой! — Тася вскочила, но он её удержал и чуть не силком усадил на место. — Как же там они? И я-то, дура… он ведь меня заморочил, Васенька, он меня все время с пути сбивал!

— Да, знаю, догадываюсь. Но ты, Таська, не дрейфь, с этим мы поборемся. А этого волчину драного я своими руками придушу! Ну, без отца Василия тут, конечно, не обойдется. Ты в церковь-то пойдешь исповедаться? Или опять за рюмку станешь хвататься?

— Пойду, а куда ж мне теперь? Мне теперь дорожка одна, в храм, чтоб отмолить их всех. А рюмка… не напоминай мне! Ну, что ты меня все терзаешь?! Мне об этой рюмке теперь даже подумать тошно. Это ведь он зверь мне вином глаза застилал. От жизни живой отталкивал. А теперь я глаза открыла.

— Вот и славно! — Василий крепко обнял её и с шумом выдохнул, будто тяжесть какая с него свалилась.

И качались они, обнявшись, в такт движению шумной дерганой электрички, обоих слегка знобило… Они не дремали, глядели в окно, и видели как в туманной дымке, поднимавшейся над полями, просыпается солнце. И в этих первых лучах зари чудилась благая весть. Что-то поджидало их там, дома, на острове, что-то хорошее, доброе. Предвестником радости стал для них этот рассвет, первый для этих двоих, нашедших друг друга.

Глава 7 БЛАГОСЛОВЕНИЕ

Убедившись в том, что Вовка готов к любым испытаниям, Эля повеселела. Она помогла ему убрать со стола, помыла посуду, подмела в доме, пока он натаскал воды из колодца, полную бочку, чтоб перед сном истопить баньку и помыться. Было около семи вечера. Сеня проснулся, его опять покормили, достали ему старые Вовкины книжки, игрушки и заперли в доме, велев поиграть и спокойно их дожидаться. Он протопал за ними к двери, маленький строгий мужчина, и помахал рукой. Эля за него не боялась — знала, что Сеня в доме Василия как за каменной стеной. Крест, что хозяин сам вырезал и освятил, охранит его от любой нечисти.

Они вышли за околицу и пошли вдоль берега Волги в сторону пристани. На опушке соснового бора Вовка свернул направо — вглубь острова. И пройдя минут десять по кромке леса, вдоль поля, засеянного клевером, они остановились возле небольшого холмика, поросшего травкой и земляникой.

Эля вопросительно взглянула на Вову, тот кивнул: мол, да, здесь. Они, кажется, начинали понимать друг друга без слов. Девочка опустилась на колени в траву перед холмиком и приникла к нему, легла, раскинув руки, точно обнимая землю, хранящую свою тайну… Парень отошел в сторону и отвернулся, чтоб не мешать. Так пролежала Эля какое-то время, потом поднялась, поклонилась, и они пошли дальше. Дорога повела их вдоль берега, мимо пристани и чуть наискосок, в сторону деревни Антоново. И скоро они оказались на кладбище.

Эля вдруг свернула с тропинки влево и запетляла между могилами, меж стволами высоких берез, склоненных над этим приютом покоя. Вовка за ней. Она бродила долго, будто искала что-то. И, наконец, остановилась как вкопанная возле заброшенной безымянной могилы, поросшей травой. Здесь не было оградки, только покосившийся железный крест с прикрепленной к нему табличкой. Краска на кресте давно облупилась и букв на табличке было не разобрать… Эля присела на корточки и принялась легкими пальцами касаться земли, креста, точно слепая, как будто пыталась почувствовать что-то на ощупь. И убедившись в правильности своей догадки по каким-то только ей одной явным признакам, стала гладить землю, будто та живая! Вовка едва увел её — она бы тут, кажется, до ночи просидела…

Они возвращались в деревню, молчаливые, как солдаты, которые готовятся к бою. Эля отперла замок на двери, вошла… Вовка за ней. Пустой огромный замерший дом показался им целой страной — неведомой, тайной… Он напоминал лабиринт, из которого можно не выбраться, где прячется Минотавр — чудовище, от которого нет спасенья. Косые лучи заходящего солнца прочерчивали пространство, проникая сквозь прозрачные занавески, и в этом напряженном насыщенном свете тоже таилась угроза. Все, все говорило им, что на пути их поджидает опасность.

Но Эля, кажется, ничего не боялась. Она шла к цели, известной лишь ей одной. Словно в руках у неё была нить Ариадны — спасительная нить, которая непременно укажет обоим путь к выходу. Путь на свободу… Эля обернулась, кивком указала Вовке на лестницу, ведущую на второй этаж. Он в ответ тоже молча кивнул, придержал её за руку, опередил и первым начал взбираться по лестнице. На втором этаже было душно. Стало темнеть. Сквозь щели в забитом фанерой окне сквозило закатное солнце. Эля, не мешкая, пробралась по толстенному бревну туда, где ранним утром увидала квадратное углубление под застрехой. Вернее, на него указал ей призрак. Где же он, отчего не показывается? Может, Вовкино присутствие мешает? Вовка, посапывая, тотчас оказался рядом.

— Ну? Чего тут? — отчего-то шепотом спросил он. — Чего ищешь-то?

— Попробуй дотянуться вон до той дырки в стене! — показала она.

Он привстал на цыпочки, потянулся рукой. Нет, росту и у него не хватало! Тогда он расставил ноги пошире, и наклонился, подставляя спину подруге.

— Лезь!

Эля забралась ему на спину, дотянулась до отверстия, которое прикрывали два ласточкиных гнезда. Она осторожно просунула руку меж гнездами. Рука шарила в пустоте. Наконец она ойкнула, пальцы нащупали что-то и, крепко ухватив неизвестный предмет, Эля вытащила его из тайника. Это была небольшая круглая жестяная коробочка. Она была вся проржавевшая, цветочный узор на крышке наполовину стерся от времени, ветров и дождей…

— Ну, чего там? Нашла? — выворачивая шею, чтобы увидеть Элину добычу, спросил Вовка.

Она спрыгнула у него со спины и чуть не упала с бревна, потеряв равновесие, но он её удержал.

— Что это? — он хотел взять у неё коробочку, но она не дала.

— Скорее отсюда. Темнеет, — шепнула она, и оба чуть ли не кубарем скатились с крутой лестницы вниз и кинулись к выходу… и остановились как вкопанные. Перед дверью, загораживая её, стоял человек. Только взгляд у него был страшный, звериный. В налитых кровью глазах не видно зрачков…

Вовка шагнул вперед, загораживая Элю собой. Колени его дрожали. А она крикнула отчаянно, во весь голос: «Вовка, молитву читай! Против нечистой силы молитву, ты ведь знаешь! Скорее читай!»

— Да воскреснет Бог, и расточатся врази его, и да бегут от лица Его ненавидящие Его… — севшим голосом начал Вовка и тут же голос его окреп. Яко исчезает дым — да исчезнут, яко тает воск от лица огня, тако до погибнут бесы от лица любящих Бога и знаменующихся честным крестным знамением, и в веселии глаголящих…

Страшное существо, преграждавшее им путь, зарычало, и дети с ужасом заметили, что с ним происходит что-то страшное — человек стал превращаться в зверя! Его лицо вытянулось, рот раскрылся, выпуская утробное сдавленное рычание, и острые клыки с лязгом клацнули друг о друга, открывая глубокую пасть.

— Не действует! Молитва не действует! — в отчаянии прошептала Эля. А Вовка продолжал читать.

И все-таки она подействовала, эта молитва. Зверь воздел руки, растопырив скрюченные пальцы, из которых росли длинные острые когти. Он приготовился прыгнуть… но не смог. Он остался на месте. И только глухо рычал, продолжая меняться на глазах. И вдруг дверь у него за спиной стала медленно отворяться, а потом сорвалась с петель и всею своей массой обрушилась на отвратительное чудовище. Оборотень рухнул на пол, придавленный тяжеленной дверью, а детей словно вихрь подхватил и вынес на крыльцо мимо упавшего чудища. Они кинулись бежать со всех ног, спотыкаясь и чуть не падая. Эля на бегу обернулась и успела заметить в дверном проеме прозрачный силуэт человека. Призрак пришел к ним на помощь!

Они выбежали за калитку, и Эля бегом бросилась к домику бабы Шуры. Вовка за ней. Они постучались, и опешившая старушка услыхала странную просьбу: эти запыхавшиеся подростки, на которых лица не было, просили немедленно дать им на время икону, они потом отдадут. Старушка без лишних слов вынесла им небольшую иконочку Нерукотворного Спаса, перекрестила обоих и сказала, чтоб отдавать не спешили, им, видно, сейчас нужней…

Вовка принял икону, Эля крикнула ему: «Бежим!» — и, прижимая к груди коробочку, побежала на берег Юги. Понятно, что Вовка — за ней. Там они сели на травку, отдышались, не отводя глаз друг от друга, а взгляд у обоих был затравленный, дикий… И когда дыхание немного выровнялось, Эля с замиранием сердца открыла коробочку. В ней лежало несколько фотографий и сложенный вчетверо пожелтелый лист бумаги. Письмо.

«Тому, кто это найдет, открываю я, грешница, жить недостойная, страшную тайну мою. Знаю, что послание мое попадет в руки тому, кто с молитвой и верой живет, а другому — Бог не позволит. Мой отец, Суров Петр Николаевич, в своей могиле не похоронен. Мы с матерью без отпевания похоронили его на опушке соснового бора, что близ деревни Быково. Это место папа очень любил. Пошли мы на это, исполняя волю его. Он говорил: „Берегите её пуще всего на свете, если со мной что случится.“ Эти слова о святыне великой, чудотворной иконе Югской Божьей Матери, что явилась на древе основателю Югской обители. Из-за этой иконы на отца донесли, прознали, что спас он её сразу после затопления и что она у него. А грех тот на мне, это я полюбовнику об иконе, словно в бреду, сказала. Он и донес. Отца в застенке убили, пытали его — как тело на лодке нам привезли, я его обряжала, и все раны, и все ожоги страшные видела. Но он им не сказал, где она — чудотворная. Только мы с матушкой об этом знали. И спрятали её закопали в могиле его, в пустом гробу, чтоб ни одна душа не догадалась. А он, батюшка мой, без гроба в земле лежит. Но верю я, что сам бы он так поступил, благословил бы нас на такое ради спасения святыни. После того как ночью мы с мамой сделали страшное дело свое и отца закопали, на утро, перед рассветом мама моя умерла — сердце не выдержало. А я потом шла за гробом пустым, пустой гроб хоронила. И вина за все только на мне, грешнице. Помолитесь за отца моего, а за меня и молиться не надо. Бегу из этих мест далеко, чтоб никто не нашел. Чтоб тайну мою сохранить, чтоб и меня, как отца, в подвале НКВД не замучили. Верю, что Матерь Божья спасет душу отца моего, даже и не отпетую. Ведь он и смертью свой послужил ей, спасая образ её. И, если будет на то Божья воля, захоронят отца моего по обычаю православному, а икона явится на свет Божий, пусть и спустя много лет. Простите меня, люди добрые! Антонина Сурова.»

— Бабушка Тоня, — шепнула Эля, поцеловала письмо и кинулась лицом в траву. И долго лежала так, а Вовка тихонько, чтоб не потревожить её, взял письмо и прочел. И стал глядеть как солнце в воду садится, превращая её в жидкое золото…

Эля наконец поднялась, и он не узнал её. Она словно выросла, повзрослела, а на переносице, ещё едва заметная, пролегла поперечная складка.

— Нам лопата нужна, — она тоже взглянула на солнце и отвернулась. — А лучше две.

— Тогда надо домой вернуться, — Вовка даже растерялся немного. — И потом… Сеня там. Один он. Еще забоится…

— Да, правда. — Эля задумалась. — Надо нам его к бабе Шуре на ночь поместить. Она не откажет.

— Зачем?

— А ты, что, сам не догадываешься? Ночью мы одно дело сделать должны.

— Почему ночью? Днем нельзя?

— Нельзя, люди увидят. А мы должны тайно… Ты письмо прочитал?

— Ага.

— И, что, ничего не понял?

— Понял, — Вовка удивленно взглянул на нее, — так ты собираешься ночью… на кладбище?!

— Ну, наконец-то! — Эля сердилась. — И не притворяйся, что сам не знаешь, что мы сделать должны.

— Эль, так выходит… — его вдруг осенило. — Это ведь твоя бабушка?

— Прабабушка.

— Значит, дом этот твой… он ваш?

— Получается так. Это наш родной дом. О котором я тайно мечтала. Только, прежде чем он станет таким, придется прогнать этого… ну, понимаешь. Но самое главное — освободить чудотворную. На свет Божий чтоб вышла она, как хотела прабабушка. Тогда все ужасное сгинет и мама вернется.

— Тогда давай ночью. Только как же этот… оборотень? Он ведь придет!

— Да, наверное. Только она защитит нас.

— Она? Ты говоришь про икону?

— Не только. Она с нами, она видит нас. И приходила ко мне… ещё там, в Москве.

— Как приходила? Сама… Богородица? Она являлась тебе?

— Вова, не говори об этом. Нельзя. И, считай, я тебе ничего не говорила.

Он кивнул, глядя на неё со смесью недоверия и восторга. Они опять постучались к бабе Шуре, договорились о том, чтобы Сеня у неё переночевал, мол, им нужно срочно в город отъехать, и поспешили в Быково. Покормили малыша, отвели его к бабе Шуре. И вернулись опять в Быково ждать наступления ночи.

И ночь пришла. Свежая, ветренная. Вовка, стоя перед крестом, вслух прочитал все молитвы, какие знал наизусть. Оказалось, знал он немало: отец научил. И Эля тихонько повторяла вслед за ним святые слова. Потом они взяли лопаты и двинулись в ночь, вглубь острова, замершего словно в испуге.

Березы над кладбищенскими оградами с шумом клонились к земле. То ли склонялись перед решимостью этих двоих, не побоявшихся прийти ночью на кладбище и затеять то, что затеяли… То ли остерегали их: уж больно глухая и темная выдалась ночь — в такую силы зла гуляют на воле… Но Эля с Вовкой старались ни о чем, кроме дела, не думать и по сторонам не глядеть, иначе ужас прокрадется в самое сердце, молнией полыхнет там и захочется только бежать, бежать…

— Слушай, а ты уверена, что это здесь? — шепотом спросил Вовка, когда они остановились возле безымянной могилы с крестом. — А вдруг мы чью-то могилу разроем? Мертвеца потревожим, а, Эль?

— Никого мы не потревожим, здесь это, чувствую я. Знаешь, после той аварии… в общем, знаю и все! Давай-ка лучше копай.

— Слышь, а, может быть, надо сначала прапрадеда твоего похоронить?

Вовка продолжал беспокоиться, но послушно приступил к делу, и лопата его легко, по самый черенок в землю вошла.

— Это без взрослых нельзя. И без священника… Да, что ты, Вовка, сам должен знать! — Эля начала рыть землю с другой стороны холмика. — Ты в таких вещах больше меня разбираешься, отец у тебя вон сколько знает! И в церкви прислуживает, и вообще… А ты только голову мне морочишь! Надо, чтоб на свободу вышла она, чудотворная, чтоб к людям вернулась. Ты думаешь, этот… оборотень, он не чует, что мы уже знаем про все?! Он же рвет и мечет, лишь бы мы её не освободили. Лишь бы волю прапрадедушки моего не выполнили… Он ведь тогда развеется, кончится его власть.

— А откуда ты знаешь?

— Ну, что заладил: откуда, откуда… Знаю я. Я ведь из этого рода. И мне завершить этот круг предназначено — теперь-то я поняла. Мне и маме.

— А какой круг? — не унимался Вовка.

— Ты лучше копай, — спокойно велела Эля.

Да, это была совсем другая девочка, её было не узнать: уверенная, решительная. Она больше не глядела на мир затравленным зверьком, знала откуда она и куда пришла, знала, что все муки их с матерью не напрасны…

Они вырыли довольно глубокую яму, когда из-за куста шиповника, росшего у соседней могилы, послышался глухой утробный рык… и в темноте загорелись глаза. Две красные точки, как угли, горевшие яростью. Оборотень снова явился из потустороннего мрака, чтобы не дать им исполнить волю того, которого погубил…

— Эля, что делать? — Вовка в ужасе уронил лопату, потом трясущимися руками поднял её, руки не слушались.

— Копай! Быстрее копай, нам немножко осталось!

И оба принялись за дело с удвоенной быстротой, Вовка дрожащим голосом начал читать молитву… зверь прыгнул и упал парню на плечи. Тот рухнул под тяжестью громадного оборотня… и челюсти его медленно вытягивались вперед, превращаясь в звериную пасть. Еще немного — и превращение завершится, и тогда волк разорвет!

Эля, задыхаясь, продолжала копать, лопата её наткнулась на что-то твердое… она упала на колени и вырвала из земли продолговатый плоский предмет, обернутый в потрескавшуюся клеенку, под нею была ещё какая-то плотная ткань, похожая на брезент. Она, торопясь, сорвала клеенку, стала развертывать ткань… под нею была икона. Эля поднялась по весь рост, распрямилась и подняла над собою на вытянутых руках икону, так высоко, как могла. И вдруг… Кладбище осветилось точно разрядом молнии, и этот свет не был похож ни на какой другой, прежде виденный. Точно солнце, растворенное в радуге, засияло в ночи над землей! По телу зверя прошла судорога, он оторвался от Вовки, распростертого на земле, и дикий вой, казалось, сотряс весь остров. Зверь вздыбился, поднялся на задние лапы, в миг стал человеком, и страшным было лицо его. А потом был огонь… Ни Эля, ни Вовка его не видели, глаза их на миг словно застило пеленой. Но зверь полыхнул, точно факел, полыхнул и исчез. Испарился! Словно его и не было. И только запах паленой шерсти ещё долго стоял над могилами.

Очнувшись, Эля с благоговением положила икону на вырытый холмик земли и кинулась к Вовке.

— Ты жив? Ну, как ты?

— Я… ничего. Только плечо болит. Кажется, он порвал мне плечо.

— Где, где, покажи! — она принялась осматривать его и ощупывать… но на теле Вовки не было ни царапинки!

— Ничего нет, совсем ничего, ты цел! Пойдем-ка отсюда скорей!

Они по очереди поцеловали икону — лик Богородицы слабо светился во тьме. Вовка снял рубашку, обернул ею икону и передал Эле. А сам заровнял яму, подхватил вторую лопату, и они заспешили к дому. Деревня спала, спал остров. Спали все его жители, трезвые и пьяные. Они не знали, что заклятье, павшее на землю их, снято, и отныне её хранит вновь обретенная благодать…

И придя домой, Вовка поставил стул под крестом, что был в красном углу, и с молитвой поместил на него икону. Оба встали перед ней, замерли… им казалось, что Божья Матерь им улыбается. И Эля узнала её. Это была она Светлая гостья, которая привела её в родные края. И избрала их род, чтоб сохранили они Ее образ святой. Спасли, ценой мученической смерти, мытарств и лишений…

А потом внезапно сон одолел их, сладкий и крепкий, как церковное вино. А когда проснулись, было уже начало второго дня. Первое июля!

— Ой, мы же все на свете проспали! — Вовка схватился за голову. — Сеня там… тут он увидел икону и осекся. — Эль… значит, это не сон?

— Нет, — она поднялась. — А мне приснилась прабабушка. Она сидела на камне у берега, молчала… и улыбалась. Пойдем.

— Куда?

— К пристани. Мама к нам возвращается. И твой папа с ней. Мы их встретим… но не одни! — она взглянула на икону.

Вовка больше не спрашивал, откуда Эля знает, что их родители на пароходике к ним плывут, уж убедился — предчувствия её не подводят. Они быстренько умылись, выпили молока, осторожно обернули икону в кусок чистого полотна, извлеченного Вовкой из шкафчика, и тронулись в путь. На пристань.

Когда они подошли к ней, речной трамвайчик, белея на синей воде, уж подходил к берегу. Оба встали на большой черный камень, лежавший на берегу прямо напротив причала и, подавшись вперед, волнуясь, смотрели как пристает «Мошка». Вот показались первые пассажиры, сходившие по трапу на пристань. Один человек, второй, старушка с сумой на колесиках…

— Мама! — крикнула Эля, завидев мать, и сорвалась с камня, ласточкой кинулась… но удержалась, вернулась. С нею была чудотворная, и ей нельзя суетиться!

Вслед за Тасей показался Василий. Увидел сына, Элю, помахал им рукой. Тася спешила на берег, спешила к дочери, смеялась и плакала… И Эля не выдержала — развернула белый холст полотна и как тогда, на кладбище, высоко подняла над собою икону. Люди замерли… все, кто был на берегу — и прибывшие, и те, кто собирался в город. Все головы повернулись к девочке, стоявшей на черном камне и держащей икону на вытянутых руках. И никому не надо было объяснять, что это за икона — все как-то разом поняли это. Люди кинулись к ним, к двум подросткам, которые стояли рядом, гордые и счастливые. Что тут началось! Крики, возгласы, слезы… Многие падали ниц на землю перед иконой, пароходик не стал отчаливать — остался у пристани, а вся команда — и капитан, и чальщицы, все спустились на берег, чтобы встретить хранительницу своей земли…

И скоро целая флотилия отплыла от берега острова — лодки плыли на материк, к храму Успения Божьей Матери, что стоял неподалеку от судоверфи. А настоятель отец Василий уж знал о благой долгожданной вести. Он стоял в алтаре, на коленях стоял и молился, благодаря Бога за это чудо. А на лодке, шедшей к берегу первой, где на веслах сидел Василий, были Тася, Эля, Вовка и Сенечка. Его забрали у бабы Шуры, и сама она, не удержавшись, шла на лодке Михалыча, — в город шла, чтобы вместе со всеми увидеть, как чудотворная возвращается в храм.

Тася обняла Элю за плечи крепко-крепко, а Сеня прижался к матери и маленькая его ручонка тянулась к образу, к лику Той, что сама любовь. И солнце играло в воде, отражалось в глазах у всех… и глаза сияли. Люди как будто отбросили всю суету земных своих дел и приобщились к свету небесному. Это было как причащение… И радость, казалось, затопила всю землю окрест и Юршинский остров, сберегший тайну, и берег большой земли… Весть вскоре достигла до Ярославля, до Москвы… и понеслась дальше, дальше по городам и селам, по всему православному миру. Ведь обретение чудотворной — благодать, явленная не только одному городу, одной стране, это радость для всей земли. Это как благословение…

А Эля сидела в лодке, счастливая, и радовалась, глядя на все вокруг: на сверкавшую под солнцем прозрачную воду, на берег, который постепенно все приближался, а с него слышался благовест — в Рыбинске звонили все колокола! Эля глядела на маму, на Василия… они будут вместе! И это было так хорошо! А тайная её мечта о доме, в котором всегда найдется место чудесному, выходит, и не мечта это вовсе… а правда! Реальность ответила ей ответила этим днем, в котором сбылись все мечты. И чудо — вот оно, рядом, и родной дом их ждет, который они освятят… и семья её — вот она, большая и дружная! А прапрадедушку они похоронят на освященной земле и в церкви будут отпевать как положено. И слава о нем, спасшем Югскую икону от гибели, пойдет по всей русской земле… И теперь есть у неё отец… и старший брат. Только, похоже, он испытывает к ней совсем не братские чувства…

Эля обернулась — Вовка ей улыбался. Затылком она все время чувствовала его взгляд. Какой он… хороший. И она не удержалась, рассмеялась звонко от радости. И окунула ладонь в прохладную воду, и след от этой ладони заструился по чистой воде. Будут ли они вместе — она и Вовка? Ведь он тоже нравится ей. Нравится… совсем не как брат. А как это? Как бывает, что двое могут… стать совсем взрослыми? Нет, сейчас рано думать об этом. Надо ещё подрасти. А потом… как Бог даст. Главное, они все вместе! И в дом их вошла любовь. Вошла, чтоб остаться в нем навсегда…

И ещё одно думалось ей. Вспоминала она свой сон, в котором была не собой, а легким неземным существом — духом воды. Царевною Волховой, которая человека спасала. Теперь Эля знала, что во сне том спасала прапрадеда Петра Николаевича. Но неужели когда-то была она духом стихийным? Неужели тот сон был про явь? Нет, не нужно задавать себе эти вопросы: все равно ответа она на земле не узнает.

Она знает одно: любовь маму подвигла пуститься на поиски безвестного деда. Любовь к Тонечке. И сначала мама платила — платила дорого: счастьем своим и детей… Вступив на путь, мама с него не свернула. И достигла желанного берега! Она, как Царевна Волхова, всем пожертвовала ради любви. Жертва её все искупила — и бабушкин грех, и все зло, которое род их совершил на земле. И ответом на все жертвы и все страдания стало чудо. Великое как река!

А над рекою, над судоверфью, над островом раскинулась радуга. И никто не видел как шла по ней Божья Матерь. Шла из небесной своей обители. К людям.

Загрузка...