ЧАСТЬ ПЕРВАЯ ГОСТИ В ДОМЕ

1. Бегство домой

Когда мне исполнилось четырнадцать, мама забрала меня из колледжа «Сан Рафаэль» в Алегрии и привезла домой. Зачем она сделала это в самый разгар учебного процесса, я тогда не понимал. Сейчас-то я могу предполагать, что это была паническая попытка сберечь меня для себя. А в ту пору я был всего лишь глуповатым тощим подростком, вернее — переростком, на полторы головы выше любого из своих сверстников, Дылдой, Веретеном, Жирафом, кем угодно… и, однако же, таким, как все. И потому не понимал ни фига.

Мама явилась в колледж утром, а уже к обеду я сидел в кабинке гравитра, летевшего над средиземноморской волной из Пуэрто-Арка в Валенсию, нахохленный, растерянный, сердитый и очень раздосадованный тем, что вечером матч по фенестре с «Бешеными пингвинами» из Картахены пройдет без меня.

Я был раптором, очень перспективным раптором, в основном — благодаря своему росту; сравниться со мной мог только один негр у «Панголинов», но он куда хуже прыгал. К тому же я пользовался успехом у группы поддержки, что само по себе льстило моему самолюбию, и по меньшей мере две девчонки — Линда-Барракуда и Экса-Мурена — были мне небезразличны. Не сказать, чтобы как-то особенно небезразличны… в общем, мы дружили как умели.

А теперь я маялся на заднем сиденье гравитра, согнувшись в три погибели, и старательно дулся на маму.

Мама выглядела взволнованной, хотя изо всех сил старалась не подавать виду. Она сама вела машину, и делала это прекрасно. То есть, конечно, управлять гравитром дело нехитрое, на это способен любой олух, даже я, — достаточно отдавать осмысленные команды автопилоту. Ха! Попробуй только гнать ему идиотские команды, или веди себя как идиот, и он попросту посадит машину на ближайшей стоянке, и шиш его заставишь тронуться с места!.. Мама всегда отключала автопилот и вела гравитр сама, руками. Отчего заурядная летающая коробка для транспортировки пассажиров из пункта А в пункт Б превращалась в элитный гоночный болид. «Пристегнись, малыш», — говорила мама и закладывала такие виражи, что чертям становилось тошно. «Ты уверен, что хочешь этого?» — спрашивала она, хитро выгнув бровь. «Да-а!» — самонадеянно пищал я, замирая от восторга. И она показывала мне, что такое классическая «петля Нестерова», «разворот Иммельмана», «гамадриада» или «циклоида Фалькенберга». Вряд ли я был в состоянии оценить ее пилотаж по достоинству, потому что чаще всего зажмуривал глаза, втискивался в кресло и ждал, когда закончится этот ужас… «Примерно так», — буднично говорила мама, легкими касаниями выравнивая гравитр. Она была фантастическим водителем — чем я гордился, пожалуй, больше, чем она. Потому что мама скрывала это неоспоримое достоинство от всех, кроме меня. Такой вот досадный факт… Да и мне-то демонстрировала свое искусство, как порой казалось, не затем, чтобы поразить детское воображение или, тем более, провести наглядный урок истории авиации, а что-то доказывала или напоминала самой себе.

Вдобавок мама не терпела слово «водитель», старательно заменяя его на «драйвер». «Водят хороводы, — ворчала она, — водят за нос…» — «А гравитр — драйвят!» — поддакивал я со всей серьезностью, старательно выговаривая все эти «тр-др». «Все равно, — не сдавалась она. — Драйв — это порыв, это устремление вперед. Драйвер — звучит гордо!»

Это словечко она перетащила в свою нынешнюю жизнь из жизни прежней, о которой мне, грубоватому и нелюбопытному балбесу, известно было очень немного.

Я знал, что она много и тяжело работала за пределами Земли, «в Галактике», как говорила она сама, вкладывая в это слово столько смысла и произнося его с такой неповторимой интонацией, что оно звучало как бы с большой буквы. Та «галактическая» часть жизни, очевидно, была несравнимо ярче и полнее теперешнего существования. В ней были настоящие приключения, опасности и даже, кто знает, подвиги… Но мама никогда и ничего не рассказывала. У нее никогда не было гостей из прежней жизни, она никогда не связывалась с друзьями и коллегами, чтобы устроить какой-нибудь там вечер воспоминаний у костерка… Впрочем, сейчас-то я подозреваю, что по причине полного отсутствия любознательности я просто не знал об этом, и эти встречи, возможно, случались за моей спиной, и гости жаловали в мое отсутствие. В конце концов, почти все свое время, как и все нормальные дети, я проводил в колледже, в спортивных лагерях, в походах и экскурсиях…

Нет, кажется, одного гостя я все же видел.

Как-то, вернувшись из Алегрии раньше запланированного, своим ходом, на перекладных (вообще-то нас таких было трое — я, мой дружок Хесус Карпинтеро, которого все звали Чучо, потому что в Испании всех Хесусов, кроме Спасителя, называют Чучо, и еще одна девчонка, Экса, которую все звали Муреной за вредность: отчего-то считалось, что у рыбы-мурены скверный характер; кажется, это заблуждение происходило от какого-то забытого уже мультика; она увязалась за нами именно из вредности, всю дорогу ныла и пилила нас за то, что мы вовремя ее не отговорили, жаловалась на неудобства путешествия в товарном отсеке «огра», строила глазки моему приятелю, требовала, чтобы я не пялился на нее, когда она переодевалась в закуточке — в общем, всячески скрашивала наш досуг; Чучо хотел посмотреть на собор Парижской Богоматери, Мурена сама не знала, чего хотела, и они соскочили в Орлеане, а я двинулся дальше), я ввалился на веранду, пыльный, усталый, с криком: «Мама, я дома, я хочу есть!» — и увидел, что она не одна. Вместе с ней в гостиной находился очень странный тип, в странном костюме и со странной прической… Все в нем было необычно, будто он явился из другого мира, что, по всей видимости, и имело место. Лицо его было зеленовато-коричневым от нездорового, неземного загара; посреди этой прозелени ясно-синим светом горели запавшие глаза, вороные волосы заплетены были в тысячу косичек и украшены бусинами всех цветов и размеров. Комбинезон из грубой синей материи выглядел так, словно им несколько лет мыли полы, потом выбросили на свалку, и уже там подобрали, чтобы носить. Когда этот тип встал из-за стола, чтобы приветствовать меня, то показался мне сущим уродом. Я выронил все из рук и стоял с открытым ртом, не зная, что сказать и как себя вести при виде этого монстра. Но тут мама схватила меня за руку и со словами «Боже, на кого ты похож, а ну-ка марш в ванную!» увела меня прочь. Когда же я вернулся, незнакомца и след простыл, все было прибрано, расставлено по прежним местам, как если бы все мне пригрезилось.

Удивительно, что я почти ничего не помню об этом эпизоде: ни того, как выглядела мама рядом с этим чудиком, что выражало ее лицо, что было у нее в руках, во что она была одета, что находилось на столе; ни того, сказал ли он мне хоть слово до того, как я был удален прочь, или был деморализован не менее моего и точно так же по-рыбьи шлепал губами.

А еще удивительнее, что я даже не спросил у мамы, кто был этот неведомый визитер, как его зовут, откуда он прибыл, такой чудной, и куда в конечном итоге убыл.

Повторяю, я был нелюбознателен тогда. Я и сейчас этого не знаю, и все еще не могу набраться решимости спросить о нем у мамы, хотя многое изменилось во мне и вокруг меня, и я уже не такой, как в те годы. В одном я совершенно уверен: это был выходец из прежней маминой жизни, и уродский загар его говорил об этом яснее ясного — «загар тысячи звезд», какой против воли, словно несмываемую отметину, приобретают вечные космические скитальцы-звездоходы.

Впрочем, здесь я ошибаюсь. Маме за долгие годы земной жизни удалось от него избавиться. Наверное, она смыла его с себя вместе с собственным прошлым. Во всяком случае, не помню, чтобы ее лицо когда-нибудь было таким отвратительно зеленым. Хотя, может быть, все дело в том, что ее лицо для меня было всегда самым родным, какого бы оттенка ни был его загар.

Итак, я возвращался домой, злясь на весь белый свет, мама сидела за пультом гравитра, прямая и недвижная, как изваяние, уставясь вперед, не проявляя даже тени обычных наклонностей к лихачеству, а в это время «Бешеные Пингвины» рвали моих ненаглядных «Архелонов», как кошка тряпку.

Спустя час мы уже сидели на палубе пассажирского «симурга», державшего путь на Дебрецен. Я все еще дулся, а мама все еще молчала, и вот так, молча, мы слопали с ней по три порции бананового мороженого и запили четырьмя бутылками альбарикока.

А еще два часа спустя мы уже поднимались на веранду нашего дома в Чендешфалу, и Фенрис облизывал мои липкие от мороженого щеки, стоя на задних лапах, а передние устроив у меня на плечах, что не составляло ему никаких трудов (при моем-то росте!), а Читралекха валялась на скамейке, языком суслила себе пузо и не проявляла ко мне никакого интереса, как и четыре, и два года назад, словно я никогда и не покидал этого порога.

Я прошел в свою комнату, метнул сумку в дальний угол (комната тоже выглядела так, будто я покинул ее прошлым вечером, даже мемокристалл с «Лабиринтом Ужаса» валялся под кроватью, куда я его и обронил) и вернулся в гостиную.

— Я что, могу забыть про колледж?!

Драматические ноты в моем голосе были непритворны.

Мама стояла у открытого окна и курила.

— Можешь забыть, — сказала она через плечо.

Коротко и твердо, как всегда.

— Я что, под домашним арестом?!

— Ты просто дома, — сказала мама.

— Что происходит?! — закричал я. И осекся, потому что понял, что она плачет.

Мама никогда не плакала — при мне. Скорее заплакали бы каменные болваны в нашем саду. Скорее заплакала бы Читралекха.

Ей было плохо. Ей было во сто крат хуже, чем мне. Потому что у меня была она, опора и защита, а у нее не было никого. Вдруг оказавшись в тупике, о котором я даже не подозревал, она не знала, как поступить. Для мамы, с ее железным характером, такое положение было невыносимо.

— Можно я поговорю с ребятами? — спросил я потрясение.

— Конечно, — сказала она, не оборачиваясь. — Можешь даже пригласить их на выходные…

Я ушел в свою комнату, но ни с кем говорить не стал, а просто свалился на кровать не раздеваясь и целую вечность таращился в потолок, без мыслей, без чувств, будто какой-нибудь гриб-мухомор.

А пришел в себя от того, что настольный видеал пропел песенку вызова. Это Чучо не запозднился, чтобы сообщить: злосчастные «Пингвины» выиграли у родных моих «Архелонов». Они, наверное, все равно бы выиграли, но со мной не случилось бы такого позорного разгрома.

Мы потрепались еще минут десять: я узнал, что на ужин были фаршированные ананасы с соусом «калор тропикаль» (вот дрянь-то!..), что Мурена едва не подралась с Барракудой непонятно из-за чего, как это у них всегда и бывает, что «Гринго Базз» оказался полным отстоем, а «Тернистый Путь» — напротив, полный улет, что в муниципальном театре будут давать спектакль «Черные лебеди, белое небо», что Чучо еще не решил, с кем будет сидеть рядом после моего ухода, и для всех было бы лучше, чтобы я вернулся до того, как он определится с выбором, что жизнь — сложная штука, что Барракуда — дура, но Мурена не в пример дурнее, что медики всех замучили, что тренер спрашивал, не приеду ли я на игры кубка, что позавчерашняя новенькая ничего себе, и что жизнь — штука все же довольно-таки простая.

Хорошего не бывает в избытке: разговор сошел на нет, и я завел «Тернистый Путь» — на пробу, без картинки. Что бы ни твердил Чучо, но для меня что «Базз», что «Путь» — все едино отстой… Чтобы не страдать попусту без музыкального сопровождения, я поставил «Кто-то постучался» Эйслинга и просто лежал и слушал, пока не уснул.

Сквозь сон я слышал, как заходила мама, но ничего не делала, а тихо постояла надо мной немного и ушла.

На смену ей явилась не запылилась Читралекха, долго умащивалась у меня в ногах, вылизывалась и копошилась, и наконец успокоилась, уснула, наполняя мою келью вечным домашним теплом.

2. Маленькие хитрости большого мальчика

День, когда все изменилось.

Ну, начинался-то он как обычно.

— Мам, можно я слетаю к ребятам?

— Нет.

— А в город?

— Здесь нет никакого города.

— Но я же видел…

— До него далеко. Ты заблудишься.

— Как заблужусь, так и найдусь. Тоже мне, джунгли!

— Там нечего делать.

— Это тебе нечего делать, а я бы нашел…

— Ты что-то желаешь возразить мне, Северин Морозов?

— Ну можно я посмотрю на него из гравитра?

— Там не на что смотреть. Город как город. И, между прочим, ты еще не приготовил уроки и не убрал за кошкой.

И так всякий раз.

Нет, если это не домашний арест, тогда и Эдмон Дантес в своем замке Иф попросту бил баклуши, гонял слонов и загорал на солнышке…

Ворча и стеная, тащусь убирать за Читралекхой.

«Убирать за кошкой» — вовсе не то, что можно подумать навскидку применительно к кошке, а гораздо более сложная и утомительная процедура.

Нужно обойти весь дом и поставить на место всякую мамину финтифлюшку, которую злокозненное животное срыло на пол за время своих ночных обходов вверенной его попечению территории.

Нужно повесить как висели все картины, до которых дотянулась эта тварь.

Нужно найти, а затем с боем изъять похищенные ею и употребленные в качестве стройматериала для уютного гнездышка теплые шерстяные вещи, как-то: мамины кофты и шали, мои носки и свитера — словом, все, что было опрометчиво оставлено в гостиной на ночь.

Нужно найти грызунов, задушенных этой жертвой первобытных инстинктов и принесенных в дом для отчета о проделанной работе, и сделать это до того, как их найдет Фенрис, нажрется падали, заболеет и умрет (махровый мамин предрассудок: несколько раз Фенрис использовал мою халатность себе во благо, с громадным аппетитом сжирал дохлую садовую крысу и делался от этого только веселее и жизнерадостнее, чего нельзя было сказать о Читралекхе, которая долго потом блуждала по дому и искала добычу с самым оторопелым видом — мол, вот только что положила на место… и вот те нате, лещ в томате… хвать-похвать, уже кто-то стырил… ничего, ну буквально ничегошеньки нельзя в этом доме оставить без присмотра!).

Нужно найти саму виновницу торжества и провести воспитательную работу, то есть: строго-настрого, помавая пальцем перед чумазым равнодушным мордулятором, запретить впредь поступать подобным образом и пригрозить какими-нибудь страшными с кошачьей точки зрения карами.

(…Неужели мама надеялась, что наступит день, и Читралекха поймет, что поступает скверно, устыдится и раскается, и уйдет, чтобы впредь не грешить?! Похоже, я лучше знал эту кошку. Не было ни единого шанса на ее раскаяние. Поэтому я ограничивался тем, что брал ее за передние лапы, ставил на дыбки и, глядя в бесстыжие голубые глаза, говорил одно и то же: «Однажды ты дождешься!» Если только Читралекха хоть что-то понимала в обращенных к ней речах, они должны были ее бесконечно интриговать: чего же она в конце концов дождется? Что же это будет за изысканный сюрприз или новая забава?.. Но, может быть, это не мама совершала ошибку, а я: собственно ожидание и делало Читралекху такой несносной, и она всякую ночь творила свои злодеяния, искренне рассчитывая, что вот теперь-то, после всего, что случилось, этим-то утром наконец утолят её безмерное кошачье любопытство!..)

Линялую шерсть по дому за Читралекхой подъедал робот-уборщик, которого, словно бы ей назло, сделали похожим на крысу, только оранжевую с полосками. А все остальное Читралекха справляла в саду, и меня это не касалось.

Чтобы как-то облегчить свой труд, однажды я целый день убил на составление точной объемной модели дома с обратной связью, после чего перед сном зафиксировал местонахождение каждого предмета и отправился баиньки. Утром мне оставалось только учесть все отклонения от сохраненного состояния и вручную восстановить статус-кво… Как бы не так! Модель честно и скрупулезно отметила каждую крошку, каждую былинку, переместившиеся за ночь хотя бы на микрон. Я таскался по дому, занятый все тем же обычным мартышкиным трудом, и придумывал, какие ввести ограничения и как учесть фактор «кошачьего участия», а когда понял, во что ввязываюсь, махнул рукой и вернулся к прежней технологии.

Итак, я слоняюсь по дому, по всем его комнатам и этажам — на фига нам столько места двоим, с собакой, кошкой и рыбками?! — подбираю, поднимаю, укладываю и ворчу, ворчу, ворчу… Возле чердачной лестницы набредаю на Читралекху, которая, похоже, меня дожидается. Беру ее под локотки, ставлю на цыпочки:

— Однажды ты дождешься!

В голубых зенках, похожих на две стекляшки, ни единой мысли, ни малейшего отклика на эти слова. Кошки не выражают эмоций глазами. Они замечательно делают это всем телом. Я отпускаю Читралекху, и та демонстрирует спиной, хвостом, ушами, как сильно она разочарована. «Ну вот, — говорят ее уши. — Я так и знала. Опять обманули. Ждала, ждала и снова не дождалась. Эх… ужо устрою я вам нынче Варфоломеевскую ночку!»

Я спускаюсь на первый этаж.

— Иду делать уроки!

— Хорошо! — отзывается мама из своей комнаты.

Беру в охапку свой мемограф, пригоршню кристалликов, ухожу в сад и там прячу все добро в укромном месте. В дупле одного очень старого дерева, название которого по своей нелюбознательности так и не удосужился выяснить. Совершенно определенно это не дуб и не береза — вот и все, что я о нем знаю, день за днем беззастенчиво эксплуатируя его достоинства.

И я отправляюсь гулять.

Иду между деревьями, по усыпанной палыми листьями упругой земле, на слабый, едва различимый шум воды. Безымянная речка в черте поселка давно упрятана в позеленевший от времени каменный желоб. Но мутная вода все равно пахнет лесом, тьмой и дикостью. Я стою на горбатом мостике над несущимся бурым потоком, слушаю его голос, и сквозь прижмуренные веки он представляется мне спиной гигантского змея, который ползет по своим чудовищным делам и, по счастью, не обращает на меня внимания. По ту сторону мостика начинается собственно поселок Чендешфалу. Дома прячутся среди деревьев; то тут, то там выглядывает кусочек стены, лоскуток крыши, палисадничек, пробегает озабоченная незнакомая собака, предупредительно вильнув хвостом, и совсем уж редко можно встретить кого-нибудь из жителей поселка во плоти. Наверное, здесь все такие же отшельники и нелюдимы, как и мама. И ни у кого нет детей. Простому человеку четырнадцати лет от роду не с кем словом перемолвиться… А когда-то, еще на моей памяти, поселок был как поселок, и людей было полно, и раскланивались, когда мама вела меня за руку по этой самой тропинке, и приглашали в гости, и мы заходили!.. и детей хватало — с кем-то же я качался на тех качелях, и носился по той площадке, и бултыхался в той заводи!.. Куда все подевались? Что с ними случилось? Повальная эпидемия анахоретства?.. Не напевая, а скорее нервно бубня под нос кантилену Эйслинга, пересекаю поселок. Ишь, затаились! А сами, небось, подглядывают из-за прикрытых ставен, из-под приспущенных шторок, кто это в такую пору, средь бела дня, тащится через их земли, с какой такой целью, и не замышляет ли чего дурного против них… Инстинктивно держусь поближе к деревьям, чтобы в случае чего укрыться за стволами…

— Мальчик!

— А-а!!!

Так и последнего ума лишиться можно!

На подкашивающихся ногах пробегаю несколько шагов и только тогда оборачиваюсь.

Человек маминых примерно лет, то есть вовсе без возраста, в изысканных, я бы сказал, городских одеждах (в нашей глухомани все же одеваются проще): кремовые брюки, заутюженные в стрелку, и щегольская бежевая рубашка с короткими рукавами. Лицо совершенно обычное, неприметное, слегка заостренное во всех чертах. Волосы светлые, редкие и гладко прилизанные. Росточка небольшого, и сам весь такой ладный, аккуратный, не лишенный изящества. Глядит на меня снизу вверх (тоже, нашел мальчика! В состоянии покоя и сытости — два метра от пяток до макушки!..), и в руках… нет, не кольт-магнум, не винчестер, ни даже фогратор модели «Калессин Марк X», а обычный старомодный зонтик, из тех, что в сложенном состоянии в половину твоего роста, а не помещаются в кармане, как положено. Голос ровный, участливый, немного ироничный.

— Ты не заблудился?

— Н-нет… Я здесь живу… неподалеку.

— Правда? Никогда тебя прежде не встречал.

Можно подумать, я хоть когда-то встречал этого хмыря!

— Тебя как звать?

— Северин…

Стоп, стоп, мама как-то говорила: «Если можешь, не разговаривай с незнакомыми людьми». Что она при этом имела в виду, я, как всегда, не понял и, как всегда, поленился уточнить. Но, наверное, у нее были какие-то на этот счет свои резоны. У нее всегда и на все существует пропасть резонов, которыми она не считает нужным делиться со мной!

— М-м… До свидания.

— Северин, — промолвил он задумчиво. — Северин Морозов. Вот ты какой…

Ну вот, пожалуйста, он знает, кто я, но спрашивает. Уточняет.

Произвожу конечностями некое подобие прощального жеста и в спешке удаляюсь.

— Северин, — говорит он мне вдогонку. — Передай маме, что ей не нужно прятаться.

«А никто и не прячется!» — думаю я с досадой. И уже на выходе из поселка, немного придя в чувство, начинаю обдумывать его слова и все обстоятельства этой странной встречи.

И, к своему неудовольствию, понимаю, что мы с мамой как раз и прячемся самым возмутительным образом. и все, что мы делаем в последнее время, с самого момента моего несуразного похищения из колледжа, где мне было неплохо, хорошо и прекрасно, есть не что иное, как натуральная игра в прятки со всем белым светом!

Слава богу, на стоянке за поселком есть свободный гравитр. (У нас дома — тоже, но не мог же я воспользоваться маминой машиной, специально, кстати, перенастроенной под ее драйверские ухватки, без ее ведома!) Даже два: один старенький, серо-стального цвета с облупившимися опознавательными знаками, а другой — хоть куда, в моем вкусе, раскрашенный под тигра, с тигриной же мордой на носу. Да вот беда: в «тигре» уже есть пассажир — сидит и чего-то ждет, не взлетает. А серый старикан как раз наоборот — совершенно свободен и к моим услугам. Увы, этот мир все еще далек от гармонии! Вздыхая и ворча (в последнее время это мое обычное состояние, и мама всегда называла меня «маленький старый ворчун», даже когда я перерос ее на полторы головы), плетусь к свободной машине.

— А ты с управлением справишься?

Вот еще напасть на мою голову! Из «тигра» выглядывает сиделец и проявляет всевозможный интерес к моей персоне.

— Вообще-то мне четырнадцать, и я довольно-таки большой мальчик… — ворчу я.

— Да уж, Северин, мальчик ты очень крупный, — хмыкает сиделец.

И этот, как я погляжу, знает мое имя.

Похоже, сегодня мне не суждено совершить запланированную вылазку во внешний мир. Сегодня у меня сплошные непредвиденные встречи. И все незнакомцы, попавшиеся на моем пути, имеют передо мной весомое преимущество: они знают, кто я такой, а вот я не имею ни малейшего представления ни о ком, каждого вижу впервые в жизни и назавтра уже не узнаю в лицо. А самое главное — вовсе не горю желанием расширять круг своих знакомств. И лучше мне, пожалуй, оставить попытки к бегству на свободу до лучших времен, а сейчас с максимальной поспешностью вернуться к домашним обязанностям, к маме под крылышко. Мама все понимает, мама все знает, мама разберется, что к чему.

Приближаюсь к гравитру (сиделец внимательно, с легкой дружелюбной улыбкой, следит за моими эволюциями), обхожу его, словно оценивая состояние этой рухляди. И, вместо того чтобы залезть в кабину, неспешно удаляюсь в сторону леса.

Спиной чувствую недоуменный взгляд незнакомца. Даже между лопатками чешется!

Домой я намерен вернуться лесом, а не через этот угрюмый поселок, больше похожий на кладбище. Ну его на фиг! Я примерно представляю направление, знаю, что мне нужно выйти к реке… там есть другой мост, такой же старый и горбатый, но деревянный… мы как-то переходили по нему с мамой, гуляя в окрестностях в поисках сизого папоротника… а оттуда рукой подать до родных пенатов. Между прочим, я даже знаю, как этих самых пенатов звать: Фенрис и Читралекха.

Но человек предполагает, а лес — это такой своеобычный организм, который располагает. И пройдя с полкилометра, я обнаруживаю, что заблудился.

3. Леший цитирует Блейка

Ничего страшного. Для начала, у меня на руке браслет, и я, если только я — сопливый маменькин сынок-lacasito,[1] а не четырнадцатилетний macho,[2] могу позвать мамочку на помощь. А если я — означенный крутой macho, а не означенный lacasito, то и сам отлично выпутаюсь из передряги. Тем более что мама еще пару часов должна пребывать в убеждении, что я корплю над уроками, а не учесал в самоволку, и знать ей о моих подобных самоволках вообще ни к чему… Тогда так: я стою лицом к северу, слева от меня — запад, а дом наш должен находиться ориентировочно к норд-норд-весту. И если я начну забирать чуть влево, то непременно выйду к реке и, если повезет, увижу деревянный мост. И хорошо бы успеть к обеду.

Бью себя кулаком по лбу. Вот же балда! Нужно было сесть в обшарпанный гравитр и лететь на нем — домой! И сейчас я не торчал бы посреди чащобы, как языческий истукан, а сидел бы за столом в своей комнате, попивал бы местное ситро — увы, не идущее ни в какое сравнение с алегрийским альбарикоком, и набирался ума-разума от Глобальной системы фундаментального образования…

Начинаю движение, забирая влево. Нелегкая заносит меня в какой-то мрачный бурелом… очень похоже на брошенную медвежью берлогу, а мама как раз говорила, что в здешних краях изредка встречаются совершенно дикие звери, хотя, кажется, имела в виду все же не медведей, а белок и лис. Я поднимаю голову. В сплетении крон запутался светлый лоскут неба, а прямо надо мной сидит серо-бурый зверек с облезлым длинным хвостом и таращится на меня выпученными бессмысленными глазенками. Того и гляди, скажет: «Что, Северин Иванович Морозов… четырнадцать лет, рост два метра пять сантиметров, вес восемьдесят два килограмма… заблуди-и-ился?!»

Самое подлое, что я давно уже должен бы слышать шум реки, а я все еще ничегонюшки не слышу.

— Что, заплутал?

— А-а!!!

Но это не зверек заговорил со мной. Это очередной незнакомец, уже третий по счету. Хотя все они кажутся мне на одно лицо…

— Пойдем, провожу.

«Я сам», — говорю я. И обнаруживаю, что не могу выдавить ни слова вслух. Челюсти свело.

— Ну, что ты? Испугался? Такой большой…

— Не надо, — шепчу наконец. — Я знаю дорогу.

— Ничего ты не знаешь. Пошли, пошли, а то опоздаешь к обеду.

Он топает впереди, спокойно и уверенно, словно жизнь провел в нашем лесу. Может быть, это местный леший? Вон и белка здесь, если это, разумеется, белка, а белки и зайцы, по сказкам, у леших — первые любимцы, вроде домашней скотины. Как там нужно вести себя в подобных случаях? Надеть правый лапоть на левую ногу, и наоборот… одежду вывернуть и снова надеть… про овцу что-нибудь ляпнуть: говорят, они овец боятся…

— «How sweet is the shepherd's sweet lot, — бормочу я. — From the morn to the evening he strays; he shall follow his sheep all the day…»[3]

— А вот еще, — с охотой откликается мой провожатый. — «Farewell, green fields and happy groves, where flocks have took delight. Where lambs have nibbled, silent moves the feet of angels bright…»[4]

Мне приходится принимать свою участь безропотно. Овцы его не пугают. На ногах у меня вовсе не лапти, а выворачивать штаны при постороннем я постесняюсь. И все же… белка-то следом увязалась, скачет с ветки на ветку. Но, с другой стороны, он сам предложил свои услуги, а лешие, если верить той же традиции, предлагая услуги, всегда делают это искренне и без подвоха.

— Не скучно в этой глуши, после Алегрии? — спрашивает он.

— Нет, — коротко режу я.

— Это неправильно, — говорит он, рассуждая сам с собой. — Подростки должны общаться с ровесниками, а не торчать в четырех стенах. Прыгать, бегать, бросать мяч в корзину, с девчонками гулять…

Не очень-то мне охота слушать эту пустую трескотню. Будто я и сам не знаю, что мне лучше! Но выбора у меня нет, я просто молчу и плетусь за ним, соблюдая дистанцию. Тем более, что он ведет меня, кажется, в верном направлении, и вот уже слышится в отдалении голос реки, а вот уже и деревянный мостик завиднелся…

А кто это стоит на мостике в суровом ожидании?

(Ох, и вломят мне сегодня!..)

Мама, в компании обоих пенатов сразу. Фенрис лежит у нее в ногах, вывалив сизую языню до земли, ко не сказать, что вид у него по-обычному благодушный — скорее, исполненный скрытой угрозы. Фенрис вообще-то и по жизни основательно страшен, и для тех, кто не знаком с ним лично, выглядит скорее персонажем самого мрачного центральноевропейского фольклора, нежели большой домашней собакой. Что же до Читралекхи, то она сидит чуть в сторонке, вылизывая лапу и ни на кого специально не обращая внимания, но при виде — не меня, нет! — моего спутника встает, выгибает спину и хвост дугой, вздымает шерсть дыбом, с шипом разевает пасть и делается похожа на небольшую, но очень злую пуму. Это производит на «лешего» необходимое впечатление.

— Ого! — говорит он. — Баскервильская кошка! Не думал, что они еще сохранились…

— Стоять, — произносит мама неприятным металлическим голосом, какого я у нее никогда не слыхал. — Еще один шаг, и я вас убью.

«Леший» охотно останавливается и разводит руками.

— Я только хотел вернуть вам вашего мальчика, — говорит он без особенного удивления.

— Убирайтесь, — приказывает мама.

— Конечно, — кивает «леший». — У нас нет намерений вмешиваться в вашу личную жизнь. Но это касается не только вас, но и вашего паренька. Почему бы вам не спросить его, хочет ли он…

— У вас три секунды, чтобы замолчать и уйти, — говорит мама, прикрывая глаза.

Он замолкает. Он верит, что мама его убьет. Даже я на мгновение готов в это поверить. (Чем, как?.. голыми руками?!) Он поворачивается и уходит. Быстро, и не оглядываясь. Когда он проходит мимо меня, я вижу, что он смущенно улыбается, чтобы окончательно и бесповоротно не потерять лицо, и слышу оброненную им фразу: «Уж эти мне патрульники…»

— Сева, иди домой, — говорит мама все тем же лязгающим голосом.

Нет, определенно в этой ситуации самый глупый болван — это я.

4. Удары судьбы

— Что все это значит? — спросил я, когда мы поднялись на веранду.

— Это я должна задать тебе этот вопрос, Северин Морозов, — сказала мама. — Вместо того чтобы делать уроки…

Меня затрясло. Окружающий мир сделался гнусным, серым и плоским. Внутри меня извергались вулканы и фонтанировали гейзеры. Я стянул с себя футболку и швырнул в угол. Я содрал сандалии и выбросил на улицу. Я пнул подвернувшуюся под ноги Читралекху. Мне хотелось заорать во всю глотку, наговорить грубостей, что-нибудь разбить, а потом заболеть и умереть, только побыстрее, чтобы не мучиться. Вместо этого я отыскал глазами среди сплошной серости маму и раздельно произнес:

— Я хочу в Алегрию.

После чего ушел в свою комнату и рухнул на кровать, чувствуя себя самым несчастным человеком на белом свете. Жизнь представлялась мне потерянной. Впереди ничего не было. Только четыре проклятых стены, как и предупреждал этот странный тип.

Дверь тихонько отворилась. Я не пошевелился. Пускай мама видит, как я жестоко страдаю взаперти.

Это была не мама. Читралекха, которая уже забыла обиду и припожаловала утешать меня, в меру своего понимания проблемы. Она считала, что если удостоит меня своим обществом, соблаговолит устроиться на моем пузе и позволит себя погладить, то это, несомненно, послужит лучшей наградой и кому угодно скрасит самые тяжелые моменты жизни. Может быть, она была права.

— Ты, баскервильская кошка, — бормотал я, почесывая ей за ухом.

И только потом вошла мама.

Я продолжал валяться на кровати, механическими движениями наглаживая разомлевшую Читралекху, а мама металась по комнате. Я никогда не видел ее в панике. Теперь привелось. Скажу честно: не понравилось мне это зрелище.

(Все последние дни я только и делал, что узнавал маму с новой стороны. С самого прилета из Алегрии она не переставала преподносить мне сюрпризы. По преимуществу неприятные. И самое-то обидное, что всему причиной был я. Это я самим фактом своего существования выводил маму из душевного равновесия. Это из-за меня она совершала нелогичные и даже безумные поступки. Это благодаря мне она из доброй и ласковой человечьей мамы превратилась в бешеную звериную самку, обороняющую потомство. И я не понимал тогда, почему она ведет себя так, словно я чем-то отличаюсь от всех прочих четырнадцатилетних пацанов этого мира, словно я требую какой-то неординарной заботы… или мне угрожает опасность.

И я не предполагал тогда, что пребывать в счастливом — да, именно так! счастливом, несмотря ни на что! — неведении мне оставалось считанные часы…

Ну так вот: если я, выйдя из себя, швырял что попало куда попало, но не мог выдавить ни слова, то мама, наоборот, не знала, куда подевать руки, за что схватиться, и говорила, говорила, говорила…

Я ни о чем не должен ее спрашивать. Я ни в чем не виноват. Я просто ее сын. И никто не смеет это оспаривать! (Как будто кто-то пытался!) Ради меня она пойдет на что угодно, даже если на том свете будет гореть в аду. Я слишком мал, чтобы все правильно понять, и поэтому лучше мне ничего не знать до поры. Этот человек, что привел меня к мосту, несмотря на свой безобидный и миролюбивый облик, преследовал дурные цели. И речи его лживы. (Да ведь он только и успел, что процитировать Блейка!) Они всегда лгут, когда хотят добиться своего. И коли уж они добрались до нас, то не отступятся. (Хорошо еще, что я не успел рассказать ей о первом, встреченном в поселке, и втором, на стоянке гравитров, — ее бы точно хватил удар!) Поэтому нам нужно все бросить и уезжать отсюда, и как можно скорее.

— А кто такие «патрульники»? — вклинился я, когда она остановилась, чтобы перевести дух.

— Где ты это слышал? — внезапно севшим голосом спросила мама.

— А почему Читралекха — «баскервильская кошка»? — не унимался я.

— Кто тебе такое сказал?!

— А почему в поселке никто не живет?

— Откуда ты знаешь?..

— А почему я, гражданин Федерации, наделенный всеми правами личности, никому не сделавший ничего дурного, должен прятаться?

Мама открыла рот и снова закрыла. Теперь она выглядела несчастной-разнесчастной. Новое открытие, будь оно неладно!.. Она села на краешек кресла в углу, сложила руки на коленях и поглядела на меня так, словно у меня вдруг проклюнулись рога и выросло копыто. Фенрис, когда его прогоняют с кухни в самый разгар готовки, и тот не покажется таким расстроенным.

Похоже, она не ожидала от меня претензий на самостоятельные суждения. Что и застало ее врасплох.

— Это как же мы бросим наш дом? — продолжал я развивать успех. — То есть, дом — он и есть дом… стены, крыша… какая разница, где есть, где спать… все равно я здесь никого не знаю… А как же пенаты? Ладно еще Фенрис, он собака, ему начихать, а Читралекха?! Она же сойдет с ума, если мы перетащим ее в новый дом. А если мы оставим ее здесь, а сами уедем, тогда с ума сойду я!

— Это всего лишь кошка, — проронила мама.

— Все человеческие проблемы, вместе взятые, не стоят одной поломанной кошачьей жизни! — почти закричал я.

— Ты сам это придумал?

— Нет, Читралекха нашептала… А еще вот что, — сказал я, садясь. — Непонятно почему, непонятно зачем, но, по-твоему, я что — всю жизнь должен буду прятаться?

— Я не знаю, — сказала мама.

— Но я так не хочу. Мне не нужна такая жизнь. Лучше умереть сразу.

— Ты еще не знаешь, — горько произнесла она, — что бывают ситуации, когда и впрямь легче умереть, чем жить.

— Надеюсь, это не мой случай?

— Не твой.

— Потому что мне светят всего лишь какие-то нелепые скитания вместе с тобой с планеты на планету, а я даже не знаю, в чем провинился перед этим миром?

— Наверное, ты прав, — вдруг сказала мама. Словно ее осенило или она приняла внезапное решение. — Разумеется, ты прав. Когда не уклониться от ударов, нужно их отражать.

— Уклониться! — завопил я. — От ударов! Чьих ударов?!

— Судьбы, дурачок, судьбы…

— Ты что, беглая каторжница? — спросил я упавшим голосом.

Мама невесело засмеялась.

— Конечно, нет, — сказала она. — Мы не совершили ничего дурного. Мы ни в чем ни перед кем не виноваты. Просто… просто… — Она посмотрела куда-то поверх моей головы. — Ты не все знаешь.

— А могу я тогда узнать все?

Она не ответила.

— Мне уже четырнадцать, и я довольно-таки большой мальчик, не так ли? Я даже могу водить гравитр без присмотра старших.

Этот аргумент не подействовал.

— Ладно, ладно… Как за кошкой убирать, так я взрослый, а как что другое, так сразу маленький…

И этот довод ушел в молоко.

Ворча и сетуя на судьбу, я уполз зализывать раны на веранду.

Фенрис пригласил меня поиграть, а Читралекха снова попыталась устроиться на коленях, но я всех разогнал. Ожесточенно раскачиваясь в кресле, я видел, как мама сдувает пыль с пульта видеала и роется в своих записях, очевидно, желая найти какой-то код. На моей памяти это было впервые — чтобы мама сама пыталась с кем-то связаться из нашего дома… Потом она ввела найденный код, — я невольно прекратил свои колыхания и подался вперед, — но экран оставался темным. Это было в ее стиле… Мама что-то сказала, обращаясь к темному экрану, кажется: «Нужно поговорить… ты знаешь, о ком…», и сразу разорвала связь. А после застыла на месте, нервно перебирая пальцами перед лицом, словно проясняла для самой себя, верно ли она поступает.

«О ком, о ком, — подумал я. — Обо мне, понятно. Эй, неужели она вызвала моего отца?!»

О том, что у меня есть отец, я подозревал. Я же не полный идиот… Но я никогда его не видел, ничего о нем не знал, и его отсутствие в моей жизни определенно не причиняло мне неудобств. А сейчас мне вдруг стало нестерпимо интересно знать, что же это за человек, чем занимается и как выглядит.

Ну, поскольку на маму я походил очень мало, то мог себе представить, что это наверняка здоровенный блондин, может быть даже скандинав… хотя типичные скандинавы обычно голубоглазы, а цвет моих глаз подружка Экса как-то назвала «тигриным», но, конечно, она сильно преувеличивала и просто хотела сделать мне приятное.

Возможно, он неплохой спортсмен или артист, ни фига не смыслит в поэзии, ненавидит попсу и обожает старинную музыку, в особенности струнную… хотя такие пристрастия, кажется, по наследству не передаются, но генетически все же как-то обусловлены…

Я закрыл глаза и стал думать, что же я ему скажу при встрече; ничего толкового в голову не шло, и решено было, что пускай эта проблема напрягает сначала его, а уж потом меня. В конце концов, это он ни разу не возникал в моей жизни, и это как же нужно было обидеть маму, чтобы она столько лет не подпускала его ко мне…

А потом вдруг я уразумел, что раз у меня есть отец, то, наверное, должны быть и братья, и сестры… пускай даже сводные и двоюродные… и дед с бабкой у меня тоже обязательно должны быть, и даже два комплекта. И все эти годы я, нелюбопытный, ленивомысленный балбес, даже не задумывался о них.

А они обо мне?

5. Удивительные визитеры

Гости прибыли вечером следующего дня.

Их гравитр сел на полянке перед верандой. Это был очень большой гравитр, и вскоре выяснилось, почему… Мама стояла на крыльце, сложив руки на груди, неподвижная и величавая, как древнегреческая статуя. Афина Варвакион. Но на щеках ее горели пятна, а нервный перебор пальцев выдавал всю степень ее волнения. На ней было длинное платье из пестрого индийского шелка, на плечи наброшена такая же цветастая шаль, и я никогда еще не видел ее такой красивой. Она не кинулась навстречу, даже не сошла по ступенькам, а просто стояла и ждала, когда они выберутся из кабины на свет божий.

Вначале свету божьему явлен был огромный macho, похожий на профессионального борца, — необъятные плечи, бычья шея, медвежьи волосатые лапы. Ростом он был с меня, может быть — чуть пониже, но я и не встречал еще человека, который был бы выше меня. Зато он был в три, нет — в десять раз мощнее. Когда он шел к дому, мне казалось, что земля под ним прогибается и стонет. Много позже, присмотревшись и пообвыкнув, я уяснил, что это лишь начальное, шоковое впечатление. Не такой уж он впоследствии оказался монстр. Ну да, здоровенный, могучий hombre,[5] но не великан, вовсе нет. Просто все в нем подавляло, и неокрепшие натуры, вроде моей, разило наповал. Этот темно-бурый застарелый, запущенный «загар тысячи звезд»… это непроницаемое, будто вырубленное из гранита лицо… эта звериная пластика: при всей своей осязаемой массе он перемещался бесшумно, не так, как кошка (уж я-то знаю, сколько шума способна производить по ночам ординарная баскервильская кошка вроде Читралекхи!), а скорее как привидение… эта потрепанная, мешковатая куртка черного цвета и запиленные до белизны джинсы, смотревшиеся на нем круче любого смокинга… эти зловещие черные очки, мало сходные с обычными «мовидами», мобильными видеалами индивидуального пользования, которые носили и стар и млад… «Неужели это мой отец?» — подумал я с ужасом и восторгом, стоя позади мамы в тени веранды, но в этот момент он снял очки, и я понял, что он не мог быть моим отцом. У него обнаружились обычные зеленовато-серые глаза, и в их взгляде не было ничего тигриного, одна только мрачноватая ирония. И на скандинава он вовсе не походил.

— Привет, Елена Прекрасная, — сказал он звучным голосом, неожиданно мелодичным, даже певучим, обращаясь к маме.

Я едва не сел где стоял.

Чего это он назвал мою маму «Еленой»?! Всю жизнь она была Анной, Анна Ивановна Морозова…

Всю мою жизнь.

Но ведь была у неё жизнь и до меня.

— И тебе привет, Костик, — сказала мама.

— А это… — начал он было, протягивая руку своей спутнице, следовавшей за ним в некотором отдалении.

— Мы, кажется, знакомы, — сказала мама.

— Да, я запамятовал, — смущенно проговорил он.

Стоя на нижней ступеньке, он склонился и поцеловал мамину руку — это получилось у него легко, непринужденно и даже изящно. Должно быть, много практиковался.

— Здравствуй, Леночка, — промолвила его спутница. Голос у нее был, что называется, грудной, немного в нос, и потому с особенными, мяукающими интонациями. Так могла бы разговаривать пантера Багира. — Как ты хороша в этом платье!

— А ты никак не меняешься, Оленька, — слегка напряженно улыбнулась мама.

Теперь все мое внимание было занято этой необыкновенной женщиной. Даже более необыкновенной, чем громила, которого мама с неуловимой нежностью назвала «Костиком».

Во-первых, она была некрасивая. Нет, не так: все в ее лице было неправильно, необычно. Все было слишком: синие глаза на пол-лица посажены слишком близко и сверкали слишком ярко, нос слишком крупный, рот слишком большой, губы слишком толстые, скулы слишком широкие. И короткие пепельно-серебристые волосы, не светлые, как у мамы, а именно серебристые. Я даже вначале подумал, что она седая. И все это на фоне точно такого же буро-зеленого загара, как и у ее спутника. Сущая уродина!

А во-вторых… Я уже говорил, что не встречал еще человека выше меня ростом. Сегодня этой смешной традиции был положен конец. Эта женщина была не просто выше меня. Она была намного выше. Подол ее легкого синего в горошек платья заканчивался там, где у мамы был поясок, и голые ноги-колонны тоже отливали старинной бронзой.

Нужен был очень большой гравитр, чтобы вместить двух таких великанов.

«Дылда, Жираф, — подумал я. — Если это все про меня, то как же ее-то в детстве дразнили? Годзиллой?!»

Между тем, «Костик» заметил меня. Мы встретились глазами. Если я был немного разочарован — все же надеялся встретиться с биологическим отцом, а приехал непонятно кто, непонятно зачем… — то в его взгляде сквозил жаркий, трудно скрываемый интерес к моей скромной персоне. Он наконец отпустился от маминой руки (то, что он не слишком-то спешил это сделать, не укрылось ни от чьих глаз; маме это было, кажется, приятно, а прекрасной великанше — забавно, ему же самому — непонятно как, на его каменной физиономии не отражалось почти ничего, но что-то его с мамой связывало, какое-то давнее, почти забытое, но очень и очень сильное переживание…), взошел на веранду — там сразу стало не повернуться — и протянул мне свою чудовищную лапу. Я осторожно вложил в эти клещи свою конечность. «Сейчас он назовет мое имя, рост, вес и дату рождения», — подумал я досадливо.

Однако же он пропел:

— Леночка, представь нас.

— Севушка, это Костя… Константин Васильевич, мой очень давний хороший друг, — сказала мама. — Мы знакомы с детства. И потом еще несколько раз встречались в Галактике. Он — весьма известный ксенолог.

— Широко известный в узких кругах, — улыбнулся он. — Не только в ближнем, но и дальнем коттедже. Можешь звать меня «дядя Костя».

— А я — тетя Оля Лескина, — в тон ему промолвила великанша. В ее устах это прозвучало как «Уоля». — Я действующий навигатор Корпуса Астронавтов, а сейчас в отпуске.

— А это, дядя Костя и тетя Оля, мой сын, — продолжала мама. — Сева… Северин Морозов.

— Очень, очень большой мальчик, — хмыкнул дядя Костя.

«И зачем же вы все здесь собрались?» — вертелся у меня на языке вредный вопрос.

— А собрались мы здесь, — сказал дядя Костя (я почувствовал, как лицо мое вспыхнуло; неужели он читает мысли?!), — чтобы вернуть все, что довольно давно поставлено с ног на голову, в натуральное положение.

— Ага, — брякнул я.

Нужно же было как-то реагировать на его слова!

— Пойдемте пить чай, — сказала мама.

— Чай — это грандиозно, — кивнул дядя Костя. — Только чуть позже. Давай, Леночка, вначале разберемся, что к чему.

— А ты не знаешь? — усмехнулась мама.

— Представь себе, нет, — сказал он. И тут же поправился. — Допустим, далеко не все. Ты же такая скрытная. Даже имя сменила… Кстати, не хочешь ли тоже представиться… собственному сыну?

— Пожалуй, — сказала мама. — Севушка, раньше… до твоего появления… меня звали Елена Егоровна Климова. Я командор Звездного Патруля в отставке. В той, прежней жизни мы все и встречались.

Эй, вы все — чтобы знали: моя мама — командор Звездного Патруля!

Это была такая обалденная новость, что в тот момент я даже не отреагировал на нее надлежащим образом. А только пробормотал глупо и безучастно:

— Патрульники… вот оно что… А зачем ты изменила имя?

— Что бы ни случилось, как бы ни сложился наш разговор с дядей Костей — ты сегодня же все узнаешь, — пообещала мама.

— Позволь уточнить, Леночка, — сказал дядя Костя. — Разговор наш сложится успешно, и только так. Потому что иначе нам с тобой нельзя. Ты согласна?

— Нет, — сказала мама.

Он снова хмыкнул, взял маму под локоток — она не протестовала — и увел в гостиную.

6. Внезапная тетушка

Мы с удивительной великаншей остались на веранде — два этаких долдона.

— А ты вот так умеешь? — вдруг спросила она и замысловато переплела руки.

— Чего тут уметь? — приглядевшись, удивился я. И со второй попытки сделал то же самое.

— Чего, чего, — передразнила тетя Оля. — А того, что на этой планете на сей фокус способны только мы с тобой.

— Почему?!

— Кости рук у нас так устроены, — сказала она.

Я пожал плечами: устроены так устроены, чего голову ломать!

Тетя Оля, прищурившись, посмотрела на меня сверху вниз. Теперь она уже не казалась мне такой уродиной, как вначале. Просто к ее лицу нужно было привыкнуть, приглядеться. И тогда впечатление резко менялось. Собственно, у меня оно уже изменилось.

— Знаешь что? — продолжала она. — А я ведь есть хочу! Я ведь досюда через пол-Европы пробиралась! Имеется тут у вас какой-нибудь огород?

— Ага, — сказал я.

— Не «ага», а «разумеется, сударыня», — строго поправила она. — Тебе не в лом будет утащить с кухни немного хлебца?

— Угу, — сказал я.

— Отлуплю! — пригрозила она.

Мне было не в лом, и я сбегал на кухню за хлебом, а заодно прихватил немного масла в масленке и солонку — кто знает, что взбредет этой новоявленной тетушке в голову! Проходя мимо веранды, я видел, как дядя Костя что-то внушал маме, помогая себе экономными жестами, от которых по гостиной гулял ветерок, а мамуля молча слушала его, подперев щеку, а вот слов его было не разобрать, как ни старайся.

— Веди на огород, — сказала тетя Оля, по-хозяйски беря меня за руку. — Мама не станет ругаться, если мы стырим парочку огурцов и помидоров?

— Не-а, — сказал я.

— Ты как, прикидываешься лопухом или лопух и есть?! — рявкнула она. — Отвечай развернутыми фразами: дескать, полагаю, что не станет…

— Ладно, — сказал я.

— Не ладно, а «хорошо», горе луковое.

Мы обогнули дом и попали на мамины грядки. Тетя Оля сразу же сорвала самый красный помидор и отдала мне, а себе нашла самый большой. Мы вымыли их под ржавым рукомойником с пипкой, синхронно посолили, надкусили и моментально обляпались в одних и тех же местах.

— Я знаю, о чем ты думаешь, — сказала тетя Оля, утираясь сорванным листиком.

— О чем?

— Ты думаешь — ты и говори.

— Еще чего! — возмутился я. — Вдруг я какую-нибудь глупость думаю! Стану я ее вслух говорить…

— Пока что ничего умного ты и так не сказал. А вот когда начнешь выражать свои мысли вслух, авось и обогатишь свою речь. У тебя же на лице все написано, малыш!

Малыш… Пожалуй, она была единственная, в чьих устах такое обращение не звучало аллегорически.

— Но ведь это же вы сказали, что знаете, — упирался я.

— Конечно, знаю!

— А если я думаю о чем-то другом?

— Давай играть честно, — сказала она. — Согласен?

— Угу…

— Не «угу», а «ау-ау, та'ат!»[6]

— Чего-о?!

— Не обращай внимания… Если я угадаю, то вот что: поцелуешь меня в щеку.

— А если не угадаете?

— Тогда я везу тебя на закорках вокруг дома.

— Вам меня не поднять!

— Ха! — воскликнула она. — Малыш… К тому же, я ничем не рискую.

— Ну-ну, — сказал я.

— Так вот: когда мы уделались помидорками, ты подумал, что уж кто-то, а эта здоровенная халда — определенно твоя родная тетя… — Я вспыхнул, как упомянутый помидор. — Ну что? Я права? Давай целуй, оболтус!

«Обуолтус»… Это звучало забавно и волнующе.

Ее бронзовая щека приблизилась к моему лицу. Я увидел серебристый пушок возле уха, крохотную сережку с синим камушком в ухе и короткую пепельную прядку за ухом. Я услышал запах ее духов… Внутри моей башки взорвался фейерверк. Я зажмурился, качнулся вперед и ощутил своими губами ее горячую упругую кожу. Мне было безразлично, угадала она или нет: я все равно сделал бы это. Хотя, конечно, она угадала. Сердце оборвалось и рухнуло куда-то в желудок. Не было никаких сил убрать губы от ее щеки. Никогда еще со мной не приключалось ничего подобного.

— Но я не твоя родная тетя, — сказала она, отстраняясь и отправляя в рот остатки помидора. — Увы! Хотя… — Она задумчиво облизала пальцы. — В этом мире у тебя нет никого ближе по крови, чем я.

— Вот еще! — возразил я, все еще немного оглушенный новизной впечатлений. — У меня есть мама.

— Конечно, есть.

— У меня, наверное, есть отец…

— Несомненно! И ты, наверное, подумал, что Консул — твой папочка?

«Куонсул»… Я едва сдержался, чтобы не передразнить ее. А вместо этого быстро переспросил:

— Кто-кто?!

— Мм-м… дядя Костя.

«Куостя»… Тоже не подарок.

— Видишь ли, «Консул» — это его прозвище в Галактике… Нет, он и взаправду просто старинный мамин друг. Ты разочарован? Не лги же мне, несносный ребенок!

— Ну… если бы он был моим отцом, я… я… Такой отец все равно лучше, чем никакого.

— Браво! — воскликнула она и взъерошила мне макушку. — Я передам Консулу твои слова, чтобы он не задирал нос! Как это ты выразился: лучше фиговый отец, хотя бы даже и такой, чем никакого… Он, правда, и не задирает, но крутизна из него порой так и прет, помимо воли и желания. А тебе очень не хватает отца?

— По правде сказать… нет. Еще вчера я даже не задумывался об этом.

— А теперь задумался? И что решил?

— Еще месяц назад я жил в Алегрии, учился в колледже, — сказал я. — Само собой, я не против, чтобы у меня был отец. Но друзей мне не хватает больше…

— Это как раз поправимо, — промолвила она. — Ты, по крайней мере, знаешь, где остались твои друзья. Значит, всегда можешь туда вернуться.

— Вернуться, как же! — проворчал я.

— А вот что касается твоего отца, то где он, кто он — не знает никто.

— Мама знает, — предположил я.

— Ты будешь удивлен, — заметила она, — но этого не знает даже твоя мама.

— Так не бывает!

— Еще и не так бывает… Послушай, малыш, а чердак у вас в доме есть?

— Угу.

— Не «угу», a «oui, mademoiselle».[7] Обожаю чердаки! Паутина, сундуки, старые игрушки… м-мм! Клёво! — Она даже зажмурилась. — А нельзя ли мне к вам на чердак?

— Там же ничего интересного, — сказал я с сомнением.

— Это для тебя ничего, — возразила она. — А я уж найду.

И мы полезли на чердак.

Попасть туда можно было двумя способами: со второго этажа по винтовой лестнице и с улицы — по приставной. Нет нужды объяснять, что мы воспользовались последним способом. «Привидения есть?» — деловито осведомилась тетя Оля. «Н-нет… не знаю», — сказал я. «А ты боишься привидений?» — «Чего их бояться…» — «Привидения для того и существуют, чтобы их боялись. Пугать — их основная функция. Или, если угодно, предначертание. Это все равно как если бы я спросила, ешь ли ты помидоры, а ты бы отреагировал в том смысле, что, мол, чего их есть?.. Тэ-э-эк-с, посмотрим. Дом старый, добротный. Построен из хорошего натурального камня, обшит деревом — в декоративных целях. Дерево — какая-то разновидность дуба… Должны, должны быть гости…» — «Почему — гости?» — «Игра слов. Во-первых, все мы гости на белом свете. А такие, как Консул или, к примеру, я — гости даже в собственном доме. Привидения же, говоря фигурально, на этом свете загостились. Во-вторых, есть очень созвучное английское слово „ghost“…» — «Я знаю». — «…и ни один нормальный звездоход в рейсе не помянет нечисть и потусторонние силы иначе, как используя эвфемизмы. Не то жди — непременно заведется какая-нибудь дрянь, ищи потом в окрестных мирах живого священника со святой водой!» Она смерила взглядом лестницу, поплевала на ладошки и полезла первой, не переставая разглагольствовать. «Однажды на „Кракене“… это такой галактический стационар, ты, наверное, не знаешь… галактический стационар — это такое большое искусственное поселение в открытом космосе, вроде научного городка… появился второй субнавигатор, непроходимо отвязный тип, храбрый до неприличия, а я была третьим субом. Это уж я потом поняла, что чрезмерная отвага вовсе не достоинство, а клинический симптом, нарушение базовых психологических реакций… И вот он, этот храбрец, чертыхался через слово, а первому субнавигатору как-то сказал в том смысле, что, мол, чего это вы всегда так тихо ко мне подкрадываетесь, ровно привидение, я ведь и напугаться могу! Ну, это я излагаю своими словами, у него смешнее прозвучало… Первый суб от такого неподобства дара речи лишился, а я, дура глупая, только захихикала. Нравился он мне, что греха таить, дело прошлое… Ты меня слушаешь, племянничек?» Я честно пытался. Но в данный момент я карабкался по лестнице за ней следом, и ее бронзовые ноги были в нескольких сантиметрах от моего лица. Можно было рассмотреть каждую трещинку на ее сандалиях, каждую пушинку и каждую царапинку на ее икрах, нежную, почти не тронутую загаром кожу в ямках под коленками… а когда я задирал голову, то мог увидеть ее трусики. Узкую полоску белой паутинчатой материи, утонувшую между двумя полушариями, которые жили своей очень активной жизнью внутри распахнувшегося парашютным куполом платья… Так что весь я обратился в зрение, а все остальные органы чувств попросту на время отключились. Только и сумел я, что промычать в очередной раз свое «угу».

Я мог только мечтать о том, чтобы чердачная дверь оказалась закрыта, и нам пришлось бы одолеть этот головокружительный путь еще раз — в обратном направлении.

Но чердачная дверь никогда не запиралась. Глупо навешивать замки, имея в доме такую любопытную и деятельную тварь, как Читралекха.

«Свет здесь, конечно же, не предусмотрен», — проворчала тетушка, шаря вокруг себя и опрокидывая какие-то пыльные коробки и ветхие ящики. И тотчас же вспыхнул свет, теплый и очень слабый. «Уой… Кресло! — выдохнула тетя Оля с восторгом. — Да не простое, а качалка… Всю жизнь мечтала о такой!.. Бабушкино, наверное?» — «Это…» — начал было я и замолчал. Откуда мне было знать, кому в стародавние времена принадлежало это плетеное кресло с выгнутыми салазками вместо ножек. Тетушка с размаху плюхнулась в него и едва не опрокинулась вверх тормашками. Ее бесконечной длины ноги взмыли под крышу. У меня пресеклось дыхание. «Уой… О-бо-жа-ю!» — произнесла она удовлетворенно. Кресло стонало под нею. Я нашарил позади себя какой-то сундук и поспешно сел, потому что конечности отказывались служить. «Так вот, продолжаю дозволенные речи… Однажды после вахты он, то есть упомянутый второй суб, находит меня, глаза красные, как у белого кролика, сам, впрочем, отнюдь не белый, а зеленый… и спрашивает, мол, не было ли у меня какой нужды прошлой ночью бродить по восточному переходу, завернувшись в белую простыню. Челюсть моя отпала, и он сам снял поставленный вопрос, как идиотский, но озабоченности явно не утратил. Спустя какое-то время я заметила, что он достает тем же вопросом старшего инженера, тоже даму приятную во всех отношениях, и точно гак же немедленно все заминает на корню. Оказывается, всякий раз, когда он стоит вахту на центральном посту в одиночестве, видится ему за спиной некая леди в белом, что является чаще из восточного коридора, реже — из западного, но, заметь, никогда из центрального. А стоит бедняге обернуться — и нет ничего. Тогда уж и у меня сам собой родился вопрос: каким же конкретно органом восприятия он обнаруживает ее присутствие, если находится к входу на пост спиной, с учетом того обстоятельства, что глаз на затылке у него не имеется. А парень делается совсем плох и деморализован. Вот он уже принимает успокоительное. Вот он уже на приеме у медика. Вот он уже просит меня стоять вахту с ним вместе, за что впоследствии, по прибытии в пункт назначения — кажется, это была система Шератан… или федеральный форпост Шедар… определенно что-то шипящее… — вот там-то он всемерно меня отблагодарит. Я же, будучи по молодости особой крайне любопытной, вполне созрела, чтобы посмотреть на живое, с позволения сказать, привидение собственными глазами… А вот интересно, что в этом сундуке под тобой? Вдруг старый мамин скафандр с регалиями Звездного Патруля! Или чей-то скелет!..» Мне было положительно наплевать, что хранилось в сундуке под моим задом. Я сидел перед ней, уставясь на ее круглые коленки, краснел, бледнел, шел пятнами, потел и не мог собраться с мыслями. Мне хотелось одновременно нескольких вещей. Во-первых, немедленно уйти отсюда, чтобы не выглядеть таким круглым дуралеем и дальше. Во-вторых, чтобы ушла она со своими коленками, ногами, руками… духами. В-третьих, чтобы я не уходил, чтобы она не уходила, а вместо этого избавилась бы от своего платья в дурацкий горошек, которое все равно ничего толком не скрывало. Единственное, что мне сейчас было по-настоящему интересно, так это как она устроена под этим платьем.

В довершение ко всему, в моем затуманенном сознании неоновой вывеской вспыхнула мысль: «Когда я вырасту, она станет моей женой!..»

— Эй! — тетя Оля пощелкала пальцами у меня перед носом.

— Что? — встрепенулся я.

— Ты знаешь, какое прозвище было у твоей мамочки в Звездном Патруле?

— Нет. Я… я даже не знал, что она была «патрульником».

— Восхитительно! И так похоже на нашу Елену Прекрасную… Титания — вот как ее называли. И если кто-то думает, что в честь сказочной королевы эльфов, то трагически заблуждается.

— Не думал, что у юфмангов когда-то была королева! — фыркнул я. — Даже сказочная! С их-то замшелым патриархатом…

— Что, историю Великого Разделения уже преподают в школах?!

— Угу… Да, сударыня, — поправился я и хихикнул.

— А Шекспира?

— Конечно!

— Но уж никак не «Сон в летнюю ночь»… Так вот, малыш, Титания была супругой Оберона, а он был королем наших эльфов, из наших сказок, и к юфмангам они не имеют почти никакого касательства. То есть, разумеется, имеют, но находятся в том же соответствии, что мифические драконы и вполне реальные неодинозавры. Если уж на то пошло, то юфманги вообще гномы, а не эльфы!.. В нашем случае действовала нелинейная ассоциативная цепь: имелся в виду одноименный третий спутник планеты Уран… диаметр… диаметр… черт, не помню уже ни шиша… примерно тысяча шестьсот километров, масса — три с половиной квинтиллиона тонн, среднее расстояние от поверхности планеты — четыреста тридцать шесть тысяч километров, период обращения вокруг Урана — без малого девять земных дней, что совпадает с периодом обращения вокруг собственной оси, из чего следует что?

— А… что?..

— Нет, астрономию ты в своем колледже явно прогуливал. Из этого следует, что у Титании, как и у Луны, есть своя невидимая с поверхности главной планеты сторона, с которой связана старая неприятная история. В двадцать четвертом году о поверхность Титании разбился пассажирский трамп. Отказала автоматика наведения, выдала ошибочный курс. Такое раньше бывало… Погибло триста человек — весь сменный персонал местной станции слежения. Перед тем, как связь прервалась, первый навигатор трампа Билл Сми мрачно пошутил: «Не знал, что окажусь капитаном „Титаника“!» — «А на что ты рассчитывал, с такой фамилией?» — подыграл ему напоследок оператор связи. Билл оценил шутку, засмеялся… и все кончилось.

— Не понял прикола, — сказал я.

— Это потому что ты неграмотный и нелюбопытный.

«Что верно, то верно», — вынужден был мысленно согласиться я.

— Был такой океанский лайнер «Титаник»…

— Про это я слыхал.

— А его капитана звали Эдвард Джон Смит.

— Теперь понятно… Но мама-то при чем?

— А при том, что сколько она разбила мужских сердец, знает один Господь. Не триста, конечно, но не намного меньше, поверь мне. И даже Консул, олицетворение железной выдержки и неподдельной отваги… да и ловелас порядочный… и его, ходят легенды, во время оно не минула чаша сия. Кроме того, спутник Урана в естественном своем виде представляет холодную глыбу камня пополам со льдом. И если бы ты встретил свою маму в пике формы, то. согласился бы, что именно из перечисленных ингредиентов она и состоит, с явным преобладанием самого морозного льда, какой только можно себе вообразить. Так что никак иначе твою маму было не назвать, кроме как Титанией…

— Но ведь у нее в этом самом Патруле… все получалось?

— Получалось? — оживленно переспросила тетя Оля. — Уой, насмешил! Да она была одним из лучших командоров во всей человеческой Галактике! Еще немного — и она вошла бы в фольклор, как тот же Консул, а он-то как раз вошел, и стал его неотъемлемым персонажем, и о нем рассказывают легенды и травят анекдоты приблизительно в равной дозе.

— Почему же тогда она все бросила и ушла?

— Да потому что появился ты, глупый.

— Допустим. Но почему тогда она пряталась и хотела спрятать меня?

— Боялась, что тебя отнимут, — просто сказала тетя Оля. Я не успел сформулировать следующий естественный вопрос: кому и зачем я понадобился в монопольное владение… тоже мне, сокровище!.. как она продолжила в том же беззаботном тоне: — Теперь-то уже все позади. Если Консул вмешался — считай, что ваш дом огородили крепостной стеной, выставили дозоры и пустили боевые машины шагать по периметру. Для начала, он не слишком-то любит все эти дела…

— Какие дела? — все же ухитрился вклиниться я.

— Всякие эти… оборонные проекты. Потом, он до сих пор очень и очень неплохо относится к Титании. Ему осталось только уговорить ее принять его помощь. Леночка… твоя мама может думать о себе все, что угодно, но без влиятельных друзей ее в покое не оставят. То, что она обратилась к нему, — самое умное, что она сделала за последние двенадцать лет.

— Маму довольно трудно уговорить, — заметил я.

— Он и не таких уговаривал, — пожала плечами тетя Оля. — Ты его как-нибудь порасспроси, он тебе порасскажет. Я со своими байками по сравнению с ним — жалкая курортная анекдотчица.

«Ничего, — подумал я почти спокойно, насколько это понятие было применимо к моему отравленному тестостероном мыслительному аппарату. — Я скоро вырасту. Еще до того, как ты состаришься. Я успею». На более здравые рассуждения меня уже не хватало. Мне и в голову тогда не приходило, что у нее прямо сейчас мог быть абсолютно другой мужчина. Что у нее могли быть дети. И, может быть, даже моих лет. И что уже поэтому в ее глазах я навсегда останусь обычным переростком-несмышленышем.

Похоже, я влюбился в некрасивую гнусавую женщину, которая годилась мне в тети и по возрасту вполне могла быть моей матерью. Поздравьте меня с такой радостью.

— Так вуот, возвращаясь к нашей леди в биелом… — сказала она.

Но тут нас позвали за стол.

7. Точки над «и»

Мы явились с чердака по внутренней лестнице, чем всех привели в замешательство. Хотя, по правде сказать, мы лишь добавили им стресса. Мама сидела прямо, будто аршин проглотила. Она была бледна, как лунный свет, лишь губы выделялись на помертвевшем лице двумя алыми кляксами. Дядя же Костя, напротив, спиной был согбен, ликом темен, мрачен и напряжен. Между его кулаками валялись осколки фарфоровой чашки, которую он, по всей видимости, раздавил в пылу полемики. При виде тети Оли, что от уха до уха сияла самой лучезарной улыбкой, какую только способно вместить человеческое лицо, на его пасмурную физиономию тоже невольно наползло некое подобие добродушия. Вслух же он строго осведомился:

— Ольга, ты опять хулиганишь?

— Ну разве что чуть-чуть, — хихикнула великанша. — Леночка, твой птенчик такой смешнуой! Я просто влюбилась в него…

От этих ни к чему не обязывающих слов сердце мое сладко екнуло. Я обогнул стол и сел на свободный стул рядом с мамой и напротив тети Оли, которая подтащила пустовавшее кресло и взгромоздилась в него с ногами. Поймав мой ошалелый взгляд, она скорчила мне потешную гримаску.

— Так, — сипло сказал дядя Костя и шумно прочистил горло. — Сева… Мы с твоей мамой все обсудили и решили расставить все точки над «и». В конце концов, ты уже довольно большой мальчик и все поймешь. Ну, почти все.

— Кругом только и твердят: большой, большой… — проворчал я.

— Помолчи, — сказал дядя Костя. — Большой — это значит крупный, а не взрослый. Когда мне захочется выслушать твое мнение и ответить на вопросы, я дам тебе знак.

— Oui, monseigneur,[8] — смиренно произнес я.

— Ольга, — сказал дядя Костя укоризненно.

— Чуть что, сразу Ольга! — с готовностью парировала та, и теперь уже на мамино лицо нашла тень озабоченности.

— Так, — повторил дядя Костя звучным баритоном. — Нужно как-то начать излагать эту длинную историю… Лена, у тебя есть что-нибудь выпить?

— Водка, вино, пиво, — сказала мама.

— Выноси все.

Мама ушла на кухню, а дядя Костя посмотрел на тетю Олю совершенно неподобающим его стати затравленным взглядом и спросил:

— Чего вы там делали, на чердаке?

— Цаловались да обнимались! — объявила моя прекрасная великанша и захохотала.

Дядя Костя переместил взор на меня, и я, в сотый уже раз за день залившись краской, поспешно ответил:

— Тетя Оля рассказывала мне историю про привидение.

— Помнишь тот случай с Диомидовым, на «Кракене» в сто тридцать девятом? — спросила тетушка.

— А-а, — протянул дядя Костя. — Мне, кстати, так и не доложили, чем закончилось.

— Мне тоже, — буркнул я.

— Все потому, что Шахразаде никак не дают закончить дозволенные речи, — кротко заметила великанша. — Все перебивают…

Мама вернулась, катя перед собой столик с бутылками, бокалами и огородной зеленью в маленькой корзинке.

— Мне вино, — сказала тетя Оля. — Что это? «Шато Бомон» урожая сто тридцатого года? Уой… о-бо-жа-ю! А это зачем?! Кто здесь трескает эти луковицы?

— Я трескаю, — промолвил я застенчиво.

— Ну и вкусы же у некоторых…

— Все пиво мне, — сказал дядя Костя. — И всю водку. А сами пейте что хотите.

— Ты ставишь нас перед трудным выбором, — с иронией произнесла мама.

Дядя Костя налил себе полный бокал водки (тетушка следила за ним с ужасом и восторгом, а мама — просто с ужасом). Затем он смерил меня оценивающим взглядом, набулькал в пустой бокал вина до половины и подтолкнул в мою сторону. Я посмотрел на маму. Теперь ее лицо сделалось обреченным.

— Не люблю вино, — сказал я.

— Я тоже, — проговорил он, в три глотка опустошил свою емкость и зажмурился.

Тетя Оля крякнула и наморщила нос.

— А я плу-оддера-а-а узнаю-у-у по походки-и-и, — пропела она непонятную фразу.

Дядя Костя не глядя нашарил в вазе перед собой лимон, подкатил к себе, так же наощупь ухватил нож и двумя ударами развалил плод на четыре доли, каждую из которых с незначительными интервалами отправил в рот вместе с кожурой.

— Не вздумай повторять за мной, приятель, — сказал он невнятно.

Я закрыл глаза и сделал глоток. Вино пахло дубовой пробкой и ею же отдавало на вкус. Кроме того, оно показалось мне неприятно теплым и вяжущим, словно его делали из недозрелого винограда.

— Сева, — сказала мама. К своему бокалу она даже не притронулась. — Нужно тебе знать, что ты мой сын, но я тебя не рожала.

— Угу, — сказал я, больше занятый новизной ощущений.

— Ты мне не родной сын, — продолжала мама. — Я тебя нашла.

— В капусте? — уточнил я.

— В капсуле, — ответила мама.

— Даже созвучно, — ввернула тетя Оля и одобряюще улыбнулась мне.

— Не родной? — переспросил я, и до меня наконец дошел смысл ее слов.

Все молчали и глядели на меня. А я все еще не понимал, какой реакции они от меня ожидают.

— И что? — осторожно спросил я. — Ты хочешь меня отдать? Этим… родным и близким? Мне что, придется уйти от тебя?

— Да нет же, дурачок, — сказала мама и вдруг заплакала. Второй раз за последние дни.

— Ленка, перестань! — сказала тетя Оля. — Это тебе не идет. А ты, — обратилась она ко мне, — тоже не говори ерунды. Ты просто не понимаешь…

— Он все правильно понимает, — заступился за меня дядя Костя. — Это только в мыльных операх герой от таких слов вначале падает в обморок, а потом бьет посуду и уходит в горы. У парня здоровая, устойчивая психика. Первый удар он принял достойно, дай бог каждому…

— А что, будут еще удары? — спросил я, глуповато ухмыляясь.

— А то! — сказал Консул.

«Ладно, — подумал я. — Важное дело — родной, не родной… Это все генетика. Хромосомы всякие дурацкие… Главное — никто меня у мамы не заберет. Хорошо бы еще вернуться в колледж. Все остальное — ботва. И если другие обещанные „удары“ окажутся той же силы, то чихать я на них хотел. Ну чем они еще могут меня ударить? Наверное, сейчас мне расскажут про настоящих родителей. Приоткроют тайну личности. Что же, у меня, как было сказано, устойчивая психика. Я готов».

— Я готов, — сказал я и шумно отхлебнул из своего бокала.

Мама вытерла слезы, высморкалась и продолжала:

— В сто тридцать шестом году, пятого октября по земному летоисчислению, во время патрулирования на окраинах звездной системы Горгонея Терция, мы получили сигнал бедствия.

— Горгонея Терция, она же ро Персея, — пробормотала под нос тетя Оля. — Красная полупеременная, расстояние до Солнца девяносто парсеков, обитаемых миров нет и быть не может…

— Мы тоже удивились, — кивнула мама, — потому что точно знали, что никого из членов Галактического Братства там нет. А патрулировали потому лишь, что Горгонея Терция попадала на периферию одного из октантов…

— Что такое «октант»? — перебил я.

— Условно говоря, это часть куба, образуемая пересечением трех плоскостей, рассекающих его на равные объемы. Один из восьми маленьких одинаковых кубиков внутри одного большого. Ну, это между нами, патрульниками…

— И между нами, навигаторами, — сказала тетя Оля.

— И между нами, плоддерами, — проворчал дядя Костя. — Еще есть такое созвездие и такой старинный угломерный инструмент. Лена, если ты хочешь закончить свою историю до темноты, излагай ее языком, доступным четырнадцатилетнему подростку.

— Я постараюсь, — промолвила мама. — То есть, делать там было особенно нечего, и мы развлекались как умели. Я, например, научилась раскладывать пасьянс «пирамида Тутанхамона»… Сигнал бедствия передавался в двух диапазонах — в стандартном для Братства гравидиапазоне и еще в одном, которым никто и никогда не пользовался. Вернее, мы так думали, потому что ничего тогда не знали… Дело в том, что у Горгонеи вообще нет планет, а есть три концентрических пояса астероидов. Разнокалиберная щебенка, нанесенная блуждающими потоками со всей Галактики. И, как видно, чей-то корабль угораздило выброситься из экзометрии в субсвет внутри этой свалки. Ну, свалка-то свалка, а смотрится красиво… со стороны. Гигантские, размытые, подсвеченные красным светилом кольца. Как наш Сатурн, только в тысячу раз грандиознее, и кольца эти лежат в разных плоскостях… Мы вызывали терпящий бедствие корабль, но он не отвечал и просто продолжал слать свои сигналы — наш… чужой… наш… чужой… Мы уже готовились нырнуть в этот каменный ад, рискнуть хрупкими девичьими шейками…

— Почему девичьими? — спросил я.

— Потому что весь наш экипаж состоял из девушек.

— Амазонки, — сказал дядя Костя со странным выражением лица.

— Зачем из девушек? — снова спросил я.

— Ну… мы так решили. Сейчас это несущественно… Так вот, мы уже маневрировали в плоскости внешнего кольца, когда оттуда центробежной силой начало выносить обломки корабля. Может быть, даже нескольких кораблей или стационара — потому что обломков было много, и они были громадные. С одного из фрагментов корпуса шел «наш» сигнал, но в живых там определенно никого не оставалось. А немного погодя выбросило кассету спасательных капсул, не успевших расцепиться. Хотя, может быть, просто некому было дать команду на расцепление. Маяк одной из капсул подавал «чужой» сигнал.

— Это был наш корабль? — вклинился я. — Земной?

— Мы решили, что наш, хотя, повторяю, здесь не могло быть наших кораблей, а тем более стационаров. Это могли быть какие-нибудь аутсайдеры с частными поисковыми миссиями — хотя что здесь было искать, кроме камней? Разве что какие-нибудь артефакты… Собственно говоря, ответ дали бы капсулы, потому что в них могли находиться уцелевшие члены экипажа. И мы стали ловить эту кассету.

— Поймали?

— Глупый вопрос, — сказала тетя Оля. — Это была их работа!

— Конечно, поймали, — сказала мама. — Капсул было тридцать две, и почти все они были пустыми. Во всяком случае, те, что были во внешнем слое. Но скоро мы добрались до внутренних слоев, и там стали попадаться… не пустые. — Она поднесла бокал к губам и сделала большой глоток. Лицо ее было неподвижным. — Там были мертвые дети.

8. Мертвые дети

— Дети, — сказал я. — Мертвые дети.

Мне понадобилось какое-то время, чтобы привыкнуть к этому новому для меня словосочетанию.

Я не кисейная барышня, чтобы падать в обморок из-за ерунды. Я знал, что такое смерть. Все рано или поздно умирают…

Я даже видел смерть — на экране и на сцене. Когда Ромео в истрепанных джинсах умирал от любви к Джульетте в холщовом сарафане, девчонки начинали хлюпать носами, а мы, пацаны — громче хихикать. Ромео умирал слишком красиво, чтобы заставить нас сопереживать. И мы абсолютно точно знали, что закроется занавес, и этот парень встанет и уйдет домой, быть может — даже не попрощавшись с Джульеттой, которая тоже встанет и тоже уйдет. Когда Анна Каренина бросалась под поезд, мне требовалось усилие, чтобы представить себе эту сцену, оценить ее трагизм и проникнуться сочувствием. Почему Анна не могла просто отвесить этому баклану Вронскому оплеуху и пойти с другим парнем в театр? По какому такому праву старый черт Каренин не подпускал ее к сыну, он что — сам носил и рожал его?! Чего все эти светские дамочки так разорялись — разве она обязана всю жизнь любить одного и того же пельменя, будь он хоть самый крутой сенатор?.. И уж ничто так не раздражало меня, как смерть Гамлета — неожиданная, нелепая и необязательная. Стоило ли городить весь этот заморочный огород, чтобы в конце тупо наступить на отцовские грабли: ни с того ни с сего умереть от отравы, а после, наверное, на пару с папулей-призраком шататься по сырым стенам Эльсинора…

Слова о том, что когда-то, много лет назад, люди умирали от того, что их убивали другие люди, от каких-то невероятных болезней, просто от голода, ничего для меня не значили. Да, люди умирали. Много умирало. Среди умиравших были женщины и дети. Может быть… Это была лишь фигура речи, не подкрепленная никаким конкретным содержанием.

Я видел смерть в жизни. Много раз я видел дохлых крыс и хомяков, которых временами приносила в дом Читралекха. Они походили на неопрятные старые игрушки и не будили во мне никаких чувств, кроме отвращения. Их нужно было просто уничтожить прежде, чем до них доберется Фенрис; вот и все, на что они годились.

Никто из моих родных и близких еще никогда не умирал и даже не болел. У меня просто не было родных — только мама. А близкие были слишком юны, чтобы умирать или болеть — если не считать простуд, синяков и ссадин.

Мертвые дети. Разве так бывает?

— Почему? — наконец спросил я. — Почему — дети? Почему — мертвые?

— Очевидно, взрослые и не пытались спастись, — сказала мама. — К примеру, решили бороться за корабль до конца. А потом стало слишком поздно. Поэтому было так много пустых капсул. На борту были дети, и экипаж решил спасти хотя бы их. Но корабль разрушился до того, как эвакуация была завершена штатно. И много капсул пострадало. Дети просто погибли от холода и удушья.

— Сколько их было?

— Семь. Пять мальчиков и три девочки. В возрасте примерно от двух до десяти лет.

— Восемь, — поправил я. — Пять плюс три равняется восьми.

— Правильно, — сказала мама. — Семеро погибших. Но один мальчик, в самой внутренней капсуле, был жив.

— И где он сейчас? — спросил я, понимая, что задаю самый дурацкий вопрос из всех возможных. Хотя бы потому, что уже знал на него ответ.

— Он сидит рядом со мной, — сказала мама. — И задает глупые вопросы.

— Я ничего не знала, — сказала тетя Оля с отчаянием в голосе. — Господи, Ленка, я ничего этого не знала!

— Я тоже, — сказал дядя Костя. — А уж когда узнал, то очень многим захотел свернуть шеи…

Теперь и я тоже все это узнал.

На пятнадцатом году внезапно выяснилось, что был такой момент в моей жизни, когда вокруг меня были мертвые дети.

Наверное, я мог быть таким же мертвым, как и они. Но по какой-то, несомненно, существенной причине оказался живым.

Я сидел молча и понемногу осознавал, что мне очень важно знать, почему они все умерли, а я — нет.

— Это было больно? — спросил я.

— Что? — не поняла мама.

— Умирать… от холода и удушья?

— Да, — ответил за маму дядя Костя. — Очень больно и страшно.

На какое-то мгновение я ощутил, как это происходит. Что ты испытываешь, когда падаешь в тесной металлической скорлупке в черную пустоту, вокруг тишина, темнота и ужас, нескончаемый ужас, с каждым ударом сердца становится все холоднее, все труднее дышать, а ты никуда не можешь отсюда сбежать, все, что тебе осталось, это кричать, плакать и колотить руками в стенки, и ты кричишь и бьешься, понимая, что это все равно не поможет, никто тебя не услышит, не придет на помощь, не вытащит из тьмы и холода, не утешит и не согреет, никогда, никогда, никогда…

Я тряхнул головой, пытаясь избавиться от наваждения, но оно не отступало.

«Они все умерли. Четыре мальчика и три девочки. Задохнулись и замерзли. А я — нет».

Но частица меня самого сейчас умирала вдогонку вместе с ними.

— Мои отец и… настоящая мать, — проговорил я, чувствуя, что каждое слово дается мне с нарастающим усилием, — они были на этом корабле?

— Наверняка, — кивнула мама. — Иначе как бы ты там оказался…

— А эти дети, которые погибли… были моими братьями и сестрами?

— Никто этого не знает. Может быть, на борту было несколько семей, и это были просто твои сверстники.

— И сколько мне было тогда лет? — спросил я и тут же прикинул сам. — Что-то около двух?

— Ты был самый маленький среди них, — сказала мама. — Маленький, белокожий и рыженький. И ты спал с большим пальцем во рту.

— Я мог умереть во сне?

— Тебе ничто не угрожало, — произнесла мама. — Твоя капсула была в полном порядке. И мы были уже рядом.

— А они — они могли спать, когда умирали?

Мама открыла рот, чтобы ответить, и, быть может, солгать, но дядя Костя снова опередил ее.

— Если бы температура и давление в капсулах снижались постепенно, — сказал он, — была бы некоторая надежда на то, что они уснули от кислородного голодания. Но все происходило слишком быстро.

— Но ведь я-то спал!

— Ты спал, потому что был маленький, — с отчаянием сказала мама. — И тебя хорошо покормили перед тем, как случилась беда. Только поэтому.

— Можно мне еще вина? — спросил я почему-то шепотом.

— Можно, — сказал дядя Костя. — Только не надейся, что это поможет. Ты еще не все знаешь.

— Еще не все?! — усмехнулся я. — По-вашему, голова у меня резиновая, чтобы в нее вместилось столько новых впечатлений? Мало того, что тебе сообщают, что ты найденыш…

— Дело в том, сынок, — сказала мама, — что погибший корабль не был земным.

— Чего-о-о?! — завопил я.

— Того-о-о!!! — передразнила меня тетя Оля.

— Я что же, по-вашему, теперь уже и не человек получаюсь?!

— Получаешься, — серьезно проговорил дядя Костя.

— А кто же я тогда, по-вашему, получаюсь? — спросил я, вложив в свой вопрос все наличные запасы сарказма.

— Это долго объяснять, — сказал дядя Костя и вздохнул. — Понимаешь, Сева… еще на заре человечества…

— Консул, Консул, — укоризненно промолвила тетя Оля. — О Великом Разделении сейчас рассказывают в школе.

— Ну и какой же из меня, позвольте спросить, юфманг? — осведомился я, сдобрив свой голос остатками яда.

— Хреновый из тебя юфманг, — сказал дядя Костя с каменным лицом.

— Ты мой сын, — сказала мама. — Тебя зовут Северин Морозов. И ты эхайн.

9. Полным-полно эхайнов

— Ну, знаете… — только и сумел, что брякнуть я.

После чего решительно схватил бокал обеими руками и моментально выхлебал до дна это дубовое пойло. Вытащил из корзинки очищенную луковицу и захрустел ею. Внутри меня черти разводили адское пламя, а сатана самолично подбрасывал в костерок полешки. Голова сделалась огромной, совершенно пустой, как воздушный шарик. И такой же своевольной. Болталась на шее, как на веревочке, да так и норовила оторваться и улететь.

Все молча смотрели на меня.

— Я не эхайн, — сказал я со слабой надеждой.

— Точно, — кивнул дядя Костя. — Если верить твоей маме, ты не просто эхайн. Ты Черный Эхайн.

— Непохоже, Костя, что ты сильно удивлен, — заметила мама.

— Ну, я… ожидал чего-то подобного.

— Все-таки темнило ты, Шар…

«Интересно, почему мама назвала это квадратного, даже кубического громилу Шаром?» — подумал я рассеянно. А вслух произнес:

— Черный… Эхайн… — Будто попробовал эти слова на вкус. Они ничего не значили для меня. — Это хорошо или плохо?

— Это никак, — проворчал дядя Костя. — Этнически ты чистокровный Черный Эхайн. Во всем остальном ты обычный человеческий детеныш четырнадцати лет.

— Маугли, — произнесла тетя Оля с нежностью. — Лягушонок Маугли…»Мы с тобой одной крови, ты и я!» Чур, я Багира!

«Кто же еще», — подумал я.

— Пожалуй, — сказал дядя Костя. — Я согласен быть в этой ненормальной Сионийской стае медведем Балу. А из тебя, Леночка, получилась отличная Ракша-Демон.

— Осталось узнать, — сказала мама, — кто же тогда Шер-Хан. И что это за шакал Табаки рыщет вокруг моего дома.

— Ты не права, Лена, — поморщился Консул. — Ты чертовски не права. Я же тебе все объяснил. Они делают свое дело. Вся загвоздка в том, что они считают, будто весь мир должен решать их проблемы, тогда как я полагаю, что на самом деле это исключительно их проблема, и моя, пожалуй, но уж вовсе не твоя и не твоего сына. И я еще успею разъяснить им, — прибавил он многозначительно, — куда они могут засунуть свой бумеранг…

— Ты обещал, — сказала мама.

— Ну да, — согласился дядя Костя. — Разве случалось, чтобы я обещал и не делал?

Очень странный вышел у них диалог. Тетя Оля следила за ним, приоткрыв рот, и, похоже, понимала не больше моего. Но когда мама и Консул вышли на третий круг: «ты обещал» — «обещал, значит сделаю», мама вдруг словно спохватилась и вспомнила о нашем присутствии.

— Севушка, — сказала она. — У меня кое-что сохранилось для тебя.

Она протянула мне руку — на ладони лежал овальный медальон из металла цвета жженого сахара.

— Возьми. Это твое. Это было на твоей шейке, когда я взяла тебя из капсулы на руки.

Я принял медальон, повертел его в пальцах. Ничего, никаких новых ощущений. Обыкновенная металлическая безделушка. Еще теплая после маминых рук.

— Здесь какие-то иероглифы, — сказал я.

— Дай-ка, — проговорил дядя Костя.

Он поднес медальон к свету. От усердия его коричневый лоб собрался в гармошку.

— Эхайнский шрифт, — сказал Консул. — Прописной эхойлан, архаичное начертание… — Потом он бросил на меня быстрый взгляд своих светлых, почти прозрачных глаз, контрастно выделявшихся на загорелом лице, и произнес: — Здесь написаны твое имя, место и дата рождения. Хочешь знать, как тебя зовут?

— Нет, — сказал я и для убедительности помотал головой.

— Я все равно скажу. Тебя зовут Нгаара Тирэнн Тиллантарн. Судя по имени — а я кое-что в этом смыслю, — ты принадлежишь к древнему аристократическому роду, и в твоих жилах течет янтарная кровь. Ты родился в городе Оймкнорга в три тысячи сотом от Великого Самопознания году. Я слышал об этом городе: он расположен на планете Деамлухс, принадлежащей Черной Руке. О событии, кичливо именуемом Великим Самопознанием, мне ничего не ведомо. Может, письменность изобрели… эхайны любят, чтобы все было «великое», и непременно с большой буквы. Что же до твоего возраста, то… — он лукаво хмыкнул, — отважного командора Звездного Патруля материнское чутье не обмануло.

— Запишите все это на бумаге, — сказал я. — Так сразу не запомнить.

— Я запишу, — пообещал он. — Хотя эти имена собственные ничего не значат для тебя. Не должны значить. Запомни одно: до тебя лишь довели некоторую информацию — и все. Ничего в твоей жизни от этого не изменится. Я пообещал это твоей маме и теперь обещаю тебе.

— Наверное, у вас есть на это право, — проговорил я уклончиво.

— Конечно, есть, — согласился он. — Я довольно влиятельная персона. Кроме того, я, чтоб ты знал, тоже эхайнский аристократ, хотя и не этнический эхайн. Я т'гард Светлой Руки, что по-русски означает «граф». Этот титул я отнял у прежнего его носителя в честном поединке, при большом скоплении моих личных врагов. Когда-нибудь я тебе расскажу эту историю… Так что говорю тебе, как аристократ аристократу — не обращай внимания на взаимное расположение букв…

— «Что значит имя? Роза пахнет розой, хоть розой назови ее, хоть нет»,[9] — продекламировала тетя Оля.

— Константин, — сказала мама. — Я почти все понимаю. Но… Оленька, прости… зачем ты впутал в наши дела Ольгу?

— Видишь ли, Леночка, — нежно проворковала тетя Оля, — ведь я тоже эхайн. Простая эхайнская девушка. Я уже сообщила об этом Северину, но, боюсь, он не придал моим словам надлежащего значения.

«Час от часу не легче», — подумал я.

— Час от часу не легче, — вздохнула мама. — Тебя-то как угораздило, девушка?

— Это тоже совершенно отдельная история, — улыбнулась тетушка, поигрывая бокалом.

— Трагедия весьма ко времени превратилась в фарс, — заключил дядя Костя. — Все, на сегодня хватит!

10. Я — эхайн

«Я — эхайн. Меня зовут Нгаара Тирэнн Тиллантарн».

Я стою перед зеркалом в ванной комнате, вновь и вновь повторяя эти слова. Поначалу мне приходилось нырять за собственным именем в шпаргалку. Теперь я его выучил, хотя не поручусь, что удержу в памяти до утра.

Примеряю его к себе, как новый свитер.

Дядя Костя прав. Это варварское имя — пустой звук. За ним нет ничего.

Нет, я неправ. За ним — семь мертвых детей. Зачем они… зачем мы оказались на том корабле? Что с ним случилось? И, господи — почему, почему они умерли, а я остался жить?!

Я что, теперь всю жизнь стану мучиться этим вопросом?

Я — эхайн. Я — эхайн…

Но нас двое. Я и эта дикая тетушка. «В этом мире у тебя нет никого ближе по крови, чем я…» Свалилось, можно сказать, сокровище! Вот же напасть! С этими своими «уой»… Мне добрых четырнадцать, и я многое повидал. Я видел изображения голых женщин. Я видел голых женщин в кино. Я видел живых голых девчонок (и слышал!.. и как только несколько не так чтобы крупных голых девчонок могут производить такое количество визга?!). Не могу сказать, чтобы эти картинки произвели на меня какое-то особенное впечатление. Что зря спорить, интересно — и не более того… Но с нею все не так. Меня трясет от ее бесстыжего взгляда, меня бьет электричество, исходящее от ее тела, меня оглушают звуки ее кошачьего голоса, меня валит с ног запах ее духов. Стоит мне только закрыть глаза — и я вижу ее ошеломительные бронзовые ягодицы и белую полоску трусиков между ними, и все, о чем я мечтаю, это чтобы не было на ней этих несчастных трусиков, и вообще ничего не было…

Что это — голос крови?!

«Я — эхайн. И эта эхайнская женщина будет моей… Я так сказал, я так решил. А теперь мы, древний аристократ Черной Руки, изволим отвалить на боковую».

Отправляюсь в спальню.

Мама на веранде разговаривает с Консулом. Слов, конечно, не разобрать. Голос тети Оли оттуда не долетает. (Где же она? Неужели после всего случившегося спокойно улеглась спать? Интересно, как она спит? И, самое важное, в чем? Или вовсе без ничего?..)

Зато прекрасно слышен голос Читралекхи, запертой в одной из спален по соседству, и скрежет ее когтей по двери. Несчастная баскервильская кошка во весь свой темперамент протестует против такого неслыханного ущемления ее неотъемлемых прав. Мне приходится свернуть в боковой коридор и плестись на выручку, потому что иначе этому дому не знать ночной тишины.

Читралекха продолжает жаловаться даже у меня на руках, перемежая стоны нервным взмуркиванием и меся мои плечи мощными лапами. Но когда мы заходим за поворот коридора, она мигом умолкает и напрягается. Я — тоже.

Тетя Оля стоит на балкончике, которым заканчивается коридор, спиной ко мне. В прямом лунном свете ее тонкая сорочка превращается в эфирное облачко. Но я вижу только плоский силуэт, словно вырезанный из плотной черной бумаги. Все остальное легко дорисовывается моим воображением.

Я хочу подойти к ней, просто встать рядом, ничего не говоря. Но понимаю, что не сделаю этого. Для начала, я без штанов. Затем, на руках у меня очень злая Читралекха, которую уже трясет от буквально наводнивших вверенную ее заботам территорию чужаков. (Читралекха — мне, одними глазами: «Можно я убью этого здоровенного приблудного грызуна, пожалуйста?») И, наконец, если я приближусь к этой эхайнской женщине хотя бы на шаг, то взорвусь от клокочущих во мне гормонов. У меня и без того такое чувство, будто все мои естественные довески налиты раскаленным свинцом…

«Дрыхни, эхайн несчастный. Твой час еще не пробил…»

Едва только Читралекха устраивается в моих ногах со всеми удобствами и приступает к обязательному ночному умыванию, как в дверь начинает ломиться Фенрис. Куда же еще податься этому здоровому дуралею, как не ко мне?!


К вопросу о ро Персея и Титании. Я не поленился и слазил в Глобальный инфобанк, или как его называют между собой все нормальные люди — Глобаль, проверить. Тетушка ничего не переврала. Ничегошеньки. Ну, может быть, слегка округлила цифры. Видно, в голове у нее свой маленький когитр или терминальчик того же Глобаля.

«Баскервильские кошки», они же «сторожевые», они же «кошки-убийцы», появились в середине позапрошлого века. Выведенные из обычных домашних кошек сиамской породы специально для охраны жилищ (тогда еще нужно было охранять жилища), были куда опаснее самой крупной и злобной сторожевой собаки. Хотя бы потому, что считались умнее и коварнее. Я всегда подозревал, что Читралекха умнее Фенриса, какой бы дурочкой ни прикидывалась, и даже однажды спросил у мамы, что она об этом думает. Мама сказала: «Еще бы! Ты когда-нибудь видал упряжку кошек, тянущую нарты с поклажей и каюром по заснеженной тундре?» Она, конечно, по своему обыкновению прикалывалась надо мной, но не без оснований… Так вот, о «баскервильских кошках». Сохраняя все внешние видовые признаки, они были крупнее, мощнее и агрессивнее домашних. Охраняли дом неукоснительно и самоотверженно. На новом месте не приживались — хирели и умирали. Признавали только хозяина, были преданы ему от кончика усов до кончика хвоста, терпели его домочадцев, остальных могли порвать в клочья. Отсюда выражение: «как кошка тряпку»… При появлении гостей в охраняемом доме кошек сажали под замок. Их дикие вопли протеста служили недурным звуковым оформлением любой дружеской вечеринке. После нескольких случаев убийства ими грабителей, проникших в дом, были приравнены к огнестрельному оружию и в большинстве стран запрещены. Потом случилось несколько абсолютно кошмарных инцидентов: кошки убивали новорожденных детей своих хозяев. Тотальная компания за полное истребление маленьких монстров натолкнулась на хорошо организованный отпор общества защиты животных. В качестве компромисса решено было запретить их коммерческое разведение, содержание в крупных населенных пунктах и в семьях с грудными детьми, и генетически ограничить продолжительность жизни. Началось вырождение сторожевых пород. Ситуацию усугубило появление «спальных кошек» с их строго дружественной реакцией на человека, почти собачьей мотивацией поведения, а также мягкими боками-подушками. Мода на «кошек-убийц» канула в лету… Где мама раздобыла Читралекху, знали только они двое. Зачем — мне было вполне понятно: меня охранять. Я принадлежу этой кошаре, и она никому меня не отдаст, никогда и ни за что. Читралекхе девять лет, что по ее кошачьим меркам довольно много. Весит она килограммов двенадцать (как мы с мамой ее взвешивали — отдельная песня), а нажравшись — и того больше, вроде бы — пустяк, но это двенадцать килограммов стальных мышц и алмазных когтей… с пола вспрыгивает на самый высокий шкаф, откуда все по каким-то своим соображениям швыряет вниз, попыткам стащить себя на грешную землю сопротивляется шумно, отчаянно, но бескровно. Не припоминаю, чтобы она хоть раз меня оцарапала… Котят никогда не имела по очевидным причинам: справиться с ней способен только такой же сильный зверь, как и она сама. Но камышовые коты в наших краях не водятся, рыси давно вымерли, а заурядного кошака она бы просто убила.

«Читралекха» в переводе с языка хинди означает «картинка». Так звали нимфу, обладавшую даром рисовать волшебные картины. Бхагаватичаран Варма посвятил ей целый роман, который я, увы, не нашел, и не слишком по этому поводу переживал.

Фенрис же был просто собакой, выглядел как собака и вел себя по-собачьи. Правда, он был очень большой черной собакой редкой породы «исландский хельгарм», но дела это не меняло. При взгляде на него не возникало никаких вопросов. В посвященной им статье «Энциклопедии редких и уязвимых пород домашних животных» было сказано: «Способности хельгармов охотиться на самую крупную и сообразительную дичь потрясают воображение и часто не находят должного применения ввиду отсутствия достойных противников. Ведь, как известно, тираннозавры вымерли сто тридцать пять миллионов лет тому назад». Ну-ну… Вообще-то, следовало признать, что иногда он вел себя не как собака, а как полный обалдуй. Вдруг его пробивало на меланхолию при виде полной луны, и он мог выть несколько ночей напролет, днем же становясь тем, кем он был всегда, хотя и чуть более смущенным, чем обычно. Или ни с того ни с сего набрасывался на какую-нибудь скамейку или даже дерево, и принимался грызть с остервенением, с пеной изо рта, и тогда мама со вздохом выносила ведро холодной воды и с размаху выплескивала этому ополоумевшему чудаку в морду. На моей памяти таким образом Фенрис сожрал три скамейки, пару огородных воротец, одно раритетное корыто («На пороге сидит его старуха, а пред нею разбитое корыто…»), четыре молодых деревца и — в три приема — одно вполне взрослое, а также поленницу сухих дров, по-видимому, припасенную специально для него, поскольку для камина мама обыкновенно использовала какие-то особенные, приятно пахнущие дрова с чердака, что внушали большое сомнение в своем земном происхождении. К чести Фенриса, в часы умопомрачения он напрочь игнорировал людей и, следовательно, был практически безопасен.

«Хельгарм» можно перевести с исландского как «адский пес». А имя свое пенат унаследовал, как выяснилось, от божественного волка из скандинавской мифологии, сына великанши Ангрбоды и бога-хулигана Локи. Характер у волка был скверный, за ним числилось не одно злодейство, включая съедение самого главного бога Одина. Мой Фенрис был не в пример покладистее, хотя… быть может, ему пока не представилось повода раскрыть себя с другой стороны.

Пассажирский трамп, расколовшийся о спутник Урана, с присущим масс-медиа цинизмом окрестили «Титаник Титании». В катастрофе погибло двести шестьдесят три пассажира и двадцать пять членов экипажа. Первым навигатором трампа был Уильям «Уизард» Смит.

Капитана же настоящего «Титаника» действительно звали Эдвард Джон Смит. Кроме него, на борту было еще, кажется, восемнадцать Смитов, да еще четверо Голдсмитов, да еще один то ли Смит, то ли Шмидт, что везения кораблю, увы, не добавило. Из гордых носителей этой фамилии спаслись только женщины.

Смит — фамилия очень распространенная, примерно как наш русский Иванов. Между тем, русские начали осваивать космос еще в двадцатом веке, а первый космонавт Иванов появился только в двадцать первом. Болгарин Иванов, который летал в 1979 году, не в счет — это его отчество, а настоящая его фамилия была Какалов, и в центре подготовки на него наехали, чтобы сменил, а то не полетит. Парень никак не мог взять в толк, чем этим ненормальным русским не угодила его прекрасная старинная болгарская фамилия. Я тоже не понимаю. Лично я запустил бы космонавта Какалова хотя бы для прикола. Между прочим, Иванову в полете не повезло так, как могло бы повезти Какалову. Вместо запланированной недели он и его русский командир Рукавишников пролетали только сутки, после чего аварийно с грехом пополам приземлились. Американцы отправили своего первого Смита на орбиту несколько позже. Корабль назывался «Челленджер».

Какая-то мистика с этими распространенными фамилиями!

Нет, если меня угораздит стать астронавтом, как мама, ни один Иванов, Кузнецов, Смит или Джонс не ступит на борт моего корабля. Конечно, Морозов — тоже не подарок… Или я уже не Морозов, а Климов? Или этот… как его… Тиллантарн?

Кру-у-уто!

Осталось только выяснить, что за бумеранг упоминал Консул, отчего его следует кому-то засунуть куда-то, и при чем здесь я.

Днем, как бы между прочим, я спросил у мамы, как называется старое дуплистое дерево в саду. Она тоже не знает.

А, вот еще, чуть не забыл:

Покинуть лес!.. Не думай и пытаться.

Желай иль нет — ты должен здесь остаться.

Могуществом я высшая из фей.

Весна всегда царит в стране моей.

Тебя люблю я. Следуй же за мной!

К тебе приставлю эльфов легкий рой…[10]

Очень похоже на маму. Заточила меня в своем лесу и держит. Хотя эльфы из Читралекхи и Фенриса никудышные. Так, гоблины пустяковые. Пенаты, одним словом…

Кажется, я становлюсь любопытным.

11. Мамина история

Утром ко мне пришла мама. Я уже не спал, а только зевал и потягивался. Читралекха умывалась у меня в ногах, а Фенрис сидел у запертой двери, улыбался во всю морщинистую физиономию и ждал, когда его отпустят погулять. Мама села на краешек постели и пощекотала мне нос.

— Ну, как ты? — спросила она.

— Мам, а мне вся эта блажь не приснилась? Ну, там, про эхайнов, про капсулу?

— Не приснилась, — вздохнула мама. — Хотя мне тоже порой это кажется каким-то вздорным сном.

— А гости еще не уехали?

— Тебе хочется, чтобы они уехали? — быстро осведомилась мама и на мгновение сделалась похожа на Читралекху, завидевшую кузнечика.

— Нет, нет…

— Я полагаю, — а слышалось: «надеюсь», — что они уедут вечером. Ведь они еще не рассказали тебе своих историй. Мне тоже будет интересно их послушать.

— Тетя Оля правда эхайн?

— Для меня это такой же сюрприз, как и для тебя, — промолвила мама.

— А почему ты назвала дядю Костю — Шаром?

— Шаром? Ах, да… Шаровая Молния — это его детское прозвище. Мы ведь росли вместе.

— Ага! — сказал я многозначительно.

— У него были длинные волосы, которые стояли дыбом, как у клоуна, и от них так и сыпались искры. И еще трудно было угадать, когда и по какому поводу он вдруг взорвется.

— Непохоже на него. Непохоже, что он вообще способен взрываться. Он такой спокойный, как… как китайский аллигатор в бассейне.

— Он сильно изменился. Даже прическа другая. Хотя, рассказывают, иногда он все же взрывается. Все мы сильно изменились…

— А ты расскажешь мне свою историю?

— Если хочешь. И если ты потом выгуляешь пенатов.

— Что они, сами не выгуляются? — привычно ворчу я. И тут же задаю предельно наглый вопрос: — А как мне теперь тебя называть — мама Аня или мама Лена?

— Я подумаю и скажу.

— А сам я теперь кто?

— Дед Пихто. Так всем и представляйся: Северин Иванович Пихто.

— А серьезно?

— Давай ты вначале всех выслушаешь, а потом уж сам решишь, годится?

— Не очень…

— Ну, выбор у тебя ограничен…


«…Мы открыли последнюю капсулу и увидели крохотного рыженького ребеночка. „Господи, неужели и он?..“ — сказала Зоя Летавина. Мы были на грани истерики, хотя в своей жизни повидали всякого. Поэтому, когда ты вдруг пошевелил ручками и, не открывая глазенок, зевнул, я заплакала, а за мной и все мои амазонки. Мы стояли над тобой и ревели в тридцать три ручья, одиннадцать здоровенных баб, сильных, как мужики, прошедших адский огонь, мертвую воду и архангеловы медные трубы, прожженных ненавистниц домашнего очага, поклявшихся не думать и не вспоминать о своей женской природе, пока не придет час выхода в отставку. Хлюпая носом, я взяла тебя на руки и прижала к жесткой ткани „галахада“, в котором только что выходила за борт, чтобы завести в грузовой отсек эти битые-мятые, а то и вспоротые капсулы. Прижала — и тут же в ужасе отстранила, чтобы ты не оцарапал свою нежную кожицу об эту грубую дерюгу, еще горячую после дерадиации. И тут ты открыл свои янтарные глазки, вынул пальчик из рта, улыбнулся мне и сказал что-то вроде „улва“ или „улла“… „Он назвал тебя мамой“, — сказала мне второй навигатор Эстер да Коста, и я машинально кивнула, хотя рассудком понимала, что это невозможно, ты уже большой мальчик и должен помнить свою маму. Только сегодня, спасибо Консулу, я узнала, что была права. Ты пролепетал на своем родном языке: „Пливет…“ А потом ты попытался оторвать один из кабелей моего скафандра, ярко-красный, и что-то при этом ворковал по-своему, по-птичьи, приветливо улыбаясь и настойчиво ловя мой взгляд. Будто пытался донести до меня какой-то очень важный детский вопрос. Наверное, ты спрашивал меня: а где мама, а когда мама придет за мной, а когда меня заберут домой, а что мне дадут покушать… Но я ни слова не понимала и только повторяла сквозь слезы: „Все будет хорошо, малыш, все будет хорошо…“ Хотя уже ясно было всем, что ничего хорошего ждать не приходится, что твои родители погибли в этой мясорубке, и бог его знает, чем тебя кормить на нашем амазонском корабле, и неизвестно, как донести до тебя, что ты в безопасности, если ты не то что наших слов — даже наших интонаций не понимал!.. Я передала командование субнавигатору Ким и унесла тебя в бытовой отсек, где в своем чудовищном громоздком „галахаде“ была как слон в посудной лавке. Мне пришлось на время поручить тебя заботам Зои, и когда я передавала тебя с рук на руки, ты уже начинал кукситься, а когда я вернулась, то ревел в полный голос, как обычный человеческий младенец… Мы уже тогда знали, что это был не земной корабль, и были поражены, когда увидели первого ребенка, внешне абсолютно неотличимого от человека. Наше удивление прошло на третьей капсуле, где лежала девочка с открытыми глазами цвета червонного золота. Именно тогда умница-разумница Джемма Ким сказала: „Похоже, это эхайны“, и среди нас только она знала, кто такие эхайны, но даже ей было тогда неведомо, что твоя раса считает нас, людей, врагами и ведет с нами необъявленную одностороннюю войну… На моих руках ты мигом успокоился, зато разревелась Зоя, в которой тоже внезапно и бурно проявился материнский инстинкт. Мне пришлось рявкнуть на нее, и сделать это со всей грубостью, на какую я была только способна, а в пике формы я была способна очень на многое. „Мы оставим младенца в ближайшем обитаемом мире, — сказала я. — Иначе вы все превратитесь из лучшей команды Галактики в стадо слезливых свиноматок!“ Мне приходилось из последних сил сдерживаться, чтобы не сюсюкать с тобой и не отвечать улыбкой на улыбку. Поэтому, когда Зоя приготовила некое подобие манной каши и ушла, я испытала невероятное облегчение. На этом злоключения мои не окончились: ты отказывался есть кашу, орал, махал ручонками и брыкался, как маленький звереныш. Мы оба вымазались в каше, но несколько ложек в тебя я все же втолкнула. Зато козье молоко пришлось тебе по вкусу, и фрукты ты слопал за милую душу, а стоило мне отвернуться, как ты стянул со стола очищенную луковицу и схрумкал в единый миг. У меня при одном взгляде на тебя с луковицей снова потекли слезы, а ты только улыбался и что-то лопотал. Джемма вызвала меня по внутренней связи, чтобы узнать, как поступать дальше. Сканирование обломков эхайнского корабля показывало отсутствие живых существ, на борту у нас было семь мертвых детей и один живой капризный младенец, так что далее циркулировать здесь не имело смысла. Я распорядилась взять курс на Тайкун — до него было ближе всего. А потом отдала команду, о которой потом много сожалела… Я попросила Джемму запросить таикунский инфобанк об эхайнской кухне. Впрочем, отчет о поверхностном исследовании места катастрофы в окрестностях ро Персея уже летел по каналам Звездного Патруля, и те, кому нужно было о нем знать, и без того уже знали. Вот только упоминания о детях в нем не было — я каким-то звериным чутьем почувствовала, что пока ни к чему об этом распространяться на всю Галактику. Это оказалось правильно и по формальным соображениям: как выяснилось много позднее, нас могли перехватить крейсеры Черной Руки. Они тоже получили сигнал бедствия и спешили к месту трагедии на всех парах, но опаздывали на пять-шесть часов. Вряд ли они стали бы с нами церемониться… Между тем, ты съел луковицу, показал мне свои пустые ладошки и сказал: „Соосуле!“ Что это означало, я могла только предполагать, и Консул мне вчера объяснил, что я угадала. Ты говорил: „Есё хосю!“ И я в полной растерянности почистила тебе другую луковицу. Ты съел и ее, и уснул у меня на руках… Спустя четыре часа мы были на Тайкуне, сели на грунт в районе космопорта Найдзан, минуя орбитальные причалы, что в общем-то было против правил… ты по-прежнему спал, и даже не проснулся, когда мы с Зоей укутали тебя в самое маленькое, теплое и мягкое одеяло, какое только нашлось на борту — слава богу, до той поры ты ни разу не описался и не обкакался, так что твой эхайнский комбинезончик был чист и опрятен, — и, как две заговорщицы, отправились в местное отделение Вселенского приюта святой Марии-Тифании. А в это время Джемма Ким отправляла по каналам Патруля дополнение к отчету, где впервые упоминались семеро мертвых детей. Не ведаю, кто управлял тогдашними моими поступками, бог или дьявол, но о тебе — ни слова… Тебя приняли в приюте, по их обычаю, не задав ни единого вопроса и нигде не отметив факта поступления. Я сказала: „Я могу вернуться“, и сестра-хозяйка равнодушно кивнула. Она слышала эти слова не раз… Мы вышли из чистенького белого пряничного домика с леденцовыми окошками и шоколадным крылечком, посмотрели друг на дружку и, не сговариваясь, произнесли одну и ту же фразу: „Здесь ему будет хорошо“. А потом обнялись и завыли, как по мертвому.

Больше на Тайкуне нас ничто не задерживало, но, вернувшись на корабль, мы застали там целую депутацию очень странных людей. Какие-то безукоризненно одетые, абсолютно вежливые, подтянутые молодые люди, внешне различавшиеся цветом волос, глаз и даже кожи, и в то же время похожие, как близнецы. Им было все равно, что при всех наших неоспоримых профессиональных достоинствах мы оставались молодыми красивыми девчонками. Они не реагировали ни на жгучие взгляда Эстер и Маризы, ни на кожаные шорты Джеммы, ни на декольте до пупа Виктории. Их интересовали только детские трупы. Руководил «операцией» человек постарше, зато с какой-то совершенно стертой, среднестатистической физиономией. Убедившись, что эвакуация тел идет своим чередом, он пригласил меня на пару слов без свидетелей. «Вы знаете, что это был за корабль?» — спросил он. «Да, — отвечала я. — Это корабль эхайнов». — «Там были живые эхайны?» — «Что означает этот ваш вопрос?» — удивилась я. «Но вы же запрашивали инфобанк об эхайнской кухне», — сказал он, глядя мне прямо в глаза. «Это простое любопытство», — пожала я плечами, не отводя взгляда. Тоже мне, испытание характера…» А для чего вы отлучались с корабля в город?» — «Опять же из любопытства, — усмехнулась я. — Никогда прежде не доводилось побывать на Тайкуне, решила повидать местные достопримечательности…» — «Отчего же вы так скоро вернулись?» — «Не нашла существенных отличий от того же Эльдорадо. А я могу задавать вопросы?» — «Пожалуй», — сказал он слегка растерянно. «Кто вы такой? — спросила я очень резко. — И как вы себя поведете, если я прикажу своим девочкам вышвырнуть вас с моего корабля?» К его чести, он тоже не потерял лица. «Меня зовут, к примеру, Иван Петрович Сидоров, — промолвил он, улыбаясь. — Или, если угодно, Сидор Иванович Петров. Джон Джейсон Джонс, Ким Пак Ли, Чжан Чжао Ван — выбирайте, что вам ближе. Я занимаюсь проблемой взаимоотношений человечества и эхайнов, это не мой праздный интерес, а моя работа, за которую я отвечаю перед административными структурами Федерации и еще нескольких галактических цивилизаций. На Тайкуне я случайно. Стечение обстоятельств… Мы покинем ваш корабль без посторонней помощи, и очень скоро. Ваши девочки весьма хороши в Звездном Патруле, но мои люди тоже прекрасно обучены. Никто из них не заденет ни одной прелестницы не то что пальцем — даже случайным взглядом, но ваш корабль они оставят только по моему приказу. И хотя вы взяли за правило уклоняться даже от самых моих безобидных вопросов, все же я осмелюсь задать еще один, последний…» — «Валяйте», — сказала я. «Тридцать две капсулы, — проговорил он. — Двадцать четыре без признаков активации. Семь трупов. Вы не находите, что цифры не сходятся?» — «Какие еще цифры?» — недоумевающе спросила я, понимая, что мой блеф на него не подействует. «Должен быть ещё один, — сказал он. — Труп или живой. Где он, госпожа Климова?» — «Кто, черт возьми?!» — «Восьмой эхайн!» — «Не знаю, что там у вас за арифметика, — сказала я злобно. — Все, что мы нашли, находится в грузовом отсеке. Забирайте и катитесь с моих глаз. На все про все у вас полчаса, а потом вы увидите, как мои прелестницы вышибут ваших ниндзя на свежий воздух…» Он вдруг налился кровью, придвинулся ко мне вплотную, и прошипел: «Мне нужен этот эхайн. Живой эхайн… Вы даже не понимаете, как он мне нужен. Отдайте мне его сейчас, потому что я все равно найду его и заберу…» Это было сказано без игры, от сердца, и я поверила: найдет и заберет. И, если ему потом вдруг понадобится мертвый эхайн, разрежет живого на кусочки и отпрепарирует. Такое у него поручение от административных структур Федерации и каких-то там других цивилизаций… Я закрыла глаза, чтобы успокоиться, а когда открыла — его уже не было. И вся его безликая гопа тоже улетучилась, оставив выдраенный до блеска, совершенно пустой грузовой отсек. Но кое-что все же осталось, и оно лежало во внутреннем кармане моего комбинезона. Твой медальон. Я сидела в кают-компании в полном одиночестве и приводила свои мысли в порядок. И с каждым мгновением понимала, что моей прежней жизни приходит конец. Я не могла позволить этому Сидору Паку Джонсу добраться до тебя. Мне нужно было уберечь тебя, и я знала, что сумею это сделать. Вне всякого сомнения, извлечь тебя из-под длани святой Марии-Тифании было бы для него сложной задачей, но я не могла рисковать. Ты приворожил меня своей воркотней, ты стал нужен мне — намного сильнее, чем я была нужна тебе. Я уже чувствовала себя твоей матерью, словно сама выносила тебя под сердцем. Сама мысль о том, что ты остался с чужими людьми, ни один из которых даже не понимает твоих слов, сделалась для меня невыносимой. Это сейчас я сознаю, что действовала безумно, в умопомрачении, что моими поступками руководил долгие годы угнетаемый, а тут вдруг вырвавшийся на волю дикий материнский инстинкт… Я протянула руку и нажала клавишу общего сбора, и через полминуты вся команда сидела вокруг стола, ожидая приказов. «Приказов будет два, — сказала я. — Прямо здесь, не сходя с места, клянитесь собой, своими родителями и всем святым, что у вас есть, что никогда не вспомните об этом малыше». — «Клянусь», — сразу сказала Джемма Ким. «Вы чего-то не поняли, командор, — проговорила Зоя Летавина. — Никто в этом мире не может причинить вред младенцу. Это невозможно, потому что… так нельзя! Каким же демоном из ада нужно быть, чтобы так поступить с малюткой?!» — «Я тоже так думала, — сказала я. — Пока не встретила этого субъекта». — «Что такого он вам наговорил?!» — «Он заверил меня, что найдет этого живого эхайна и заберет себе». — «Клянусь, — моментально сказала Зоя. — Но что вы намерены предпринять? Вам понадобится помощь?» — «Да, мне понадобится помощь всех вас. Я намерена сойти на берег прямо сейчас. Вы улетите без меня». Я говорила в полной тишине, уставившись в стол перед собой, и мои девочки даже не дышали, слушая мои слова. «Затем вы отправитесь на Эльдорадо, где зарегистрируете мою отставку, как если бы я сошла на берег в Тритое. Там это будет несложно и правдоподобно. Вы не будете меня искать ни по каким своим каналам. Вы не будете отвечать правдиво на вопросы о моем исчезновении. Как только я уйду, вы изберете себе нового командора. Это будет ваш выбор, я же рекомендую Зою Летавину. И… вы поклялись». Никто не проронил ни слова. «Сударыни, для меня было честью работать и летать с вами. Я хочу… хочу проститься…» Тут я снова заревела, они — тоже, и мы кинулись обниматься.

Мой корабль улетел, а я осталась одна, под зеленым ночным небом Тайкуна, чувствуя себя такой же голой и беззащитной, как, наверное, чувствовал себя ты. Я села в полупустой рейсовый роллобус до города, ничего не соображая, не разумея обращенных ко мне слов. Теперь мне предстояло выдержать самое первое испытание на пути к тебе: забрать тебя из приюта Марии-Тифании. Вторично я переступила порог пряничного домика и сказала: «Я вернулась». — «Чем мы можем помочь вам, сестра?» — услышала я в ответ. «Рыженький мальчик двух примерно лет от роду, — сказала я. — Ни слова не говорящий ни на одном из известных вам языков». — «Но у нас нет таких, сестра…» — «Хорошо. Я все понимаю. Тайна личности, и все такое… Что я должна сделать, что взорвать и кого убить, чтобы забрать своего ребенка?» Меньше всего я походила на женщину, у которой мог быть ребенок. Еще меньше — на ту, которая могла бы отказаться от собственного дитяти по глупости или легкомыслию… Тифанитки совещались почти час, а потом меня пригласили в офис сестры-настоятельницы, смуглой дамы моих лет, но в сто раз более степенной, и попросили сообщить точные и правдивые сведения о себе. Я сделала, как они просили. Обо мне навели все справки, какие только возможно. «Вы действующий астронавт…» — «Уже нет. С этого момента я в отставке». — «У вас нет постоянного места жительства ни на одной из планет…» — «Я жительница Земли. У меня будет любой дом в любой точке любого мира, как только я ступлю на его поверхность». Меня расспрашивали, и я отвечала, ничего не скрывая. Мне было все равно. Я уже знала, что спустя очень короткое время Елена Климова растворится в небытии, а на ее место придет другая, пока что незнакомая мне женщина. Ей нужно будет придумать имя, биографию, судьбу. Но у нее уже будет двухгодовалый сынишка…»Это беспрецедентное отступление от нашей традиционной практики, — наконец произнесла сестра-настоятельница. — Мы поступаем так лишь в исключительных случаях. Но сейчас именно такой случай… Мы испытываем трудности в уходе за этим мальчиком. Он довольно необычный. Не ведаю, какие высшие силы удерживают меня от вопроса, где и кем воспитывался этот Маугли… С момента вашего ухода он совершенно безутешен. Сделайте так, чтобы он перестал плакать, верните ему улыбку — и он ваш». Мне вынесли тебя, зареванного, недовольного всем на свете, брыкающегося из последних сил. Ты увидел меня, расцвел в ослепительной улыбке и сказал: «Улла!»

«Мы будем присматривать за вами», — сказала тифанитка, все еще сомневаясь. «Это будет нетрудно, — согласилась я. — Быть может, вы позволите мне провести несколько дней и ночей в этих стенах?» — «Да, — после краткого размышления сказала настоятельница. — Это было бы прекрасно». Все устроилось наилучшим образом. Они получили возможность убедиться в искренности моих намерений. А я — научиться быть матерью. И мне было крайне необходимо упорядочить свои мысли. Что же касается тебя, то, промурлыкав какую-то коротенькую речь, ты намертво ухватился за ворот моего свитера и уснул на руках. Меня отвели в уютную спаленку, но я не могла лечь. Боялась потревожить твой сон. Так, наверное, и просидела бы всю ночь, но ты проснулся сам и внятно произнес: «А'а». Это эхайнское слово не нуждалось в переводе.

Мы прожили в приюте без малого три недели. Я была уверена, что твой преследователь рано или поздно заявится сюда и станет предъявлять какие-то совершенно несусветные права на тебя. И могло статься, что он найдет аргументы, способные проломить неодолимую для обычного человека круговую защиту сестер-тифаниток. Поэтому я училась ухаживать за тобой и за другими такими же беспомощными крохами, что обитали в стенах приюта… но что не мешало им обладать и пользоваться всеми правами гражданина Федерации. Им-то уж никак не грозило оказаться в лапах этого монстра Ивана Петровича Сидорова. Любая попытка хоть как-то ограничить свободу любого из них натолкнулась бы на жесткое противодействие всей административной системы Тайкуна и Федерации. Да и не нужны были ему эти маленькие белокожие, светлоглазые мальчики и девочки. Ему нужен был живой эхайн. Рыженький, с янтарными глазенками… «Скажи „мама“», — повторяла я вновь и вновь. «Вл-вл-вл», — булькал ты что-то совершенно неразборчивое для моего человеческого слуха и смеялся. Иногда мне казалось, что ты делал это нарочно, что выводило меня из себя. Оказалось, что младенцы, эти ангелочки во плоти, порой бывают просто несносны, как самые отъявленные чертенята. «Ты издеваешься надо мной, поросенок, — говорила я, едва не плача. — Неужели трудно два раза шлепнуть своими губешками, чтобы прикинуться человеческим детенышем?!» Я ждала, что однажды ты устанешь от меня и скажешь: «Ладно, уговорила: мама так мама…» Но единственное, что я слышала от тебя каждое утро, было уже знакомое: «Улла!»

И все же я добилась своего. Не сразу, не за день, и даже не за месяц. Это было уже на Титануме, куда мы сбежали с Тайкуна и где я превратилась в никогда прежде не существовавшую женщину с простым русским именем Анна Ивановна Морозова. Расчет был на то, что в Галактике была не одна носительница такого имени, и даже не одна тысяча… И где ты стал Северином Ивановичем Морозовым, моим законным сыном, со всеми правами, присущими тебе от рождения. Мы прятались от знаменитого титанийского «оркана», местного стихийного бедствия, в темной комнатушке приземистой одноэтажной гостиницы. За стенами все дрожало и ходило ходуном, окна стонали под напором ветра, дождя и местной разновидности снега, похожей на лохмотья сдобного теста и здесь называемой «дег», что, собственно, и переводилось как «тесто». Меня этот разгул стихий не беспокоил, я и не такое видывала, поэтому ничто не мешало мне сидеть у видеала и выстраивать планы дальнейшего существования с помощью местного инфобанка. Ты же проснулся и перепугался, и в твоей глупышкиной головенке само собой родилось то слово, которое ты до сих пор всячески отвергал. Проще говоря, ты сел в кроватке и прохныкал: «Ма-а-ама…» До меня даже не сразу дошло все величие момента. Я просто отложила свои дела и взяла тебя на руки. Наверное, не существовало лучшего способа закрепить условный рефлекс. Ты понял, какое слово нужно сказать, чтобы эта взрослая тетка немедленно все бросила и занялась тобой и только тобой. А уж потом, наверное, сообразил, что именно так эта самая тетка и называется… Ты уже дремал у меня на руках, когда я осознала и прочувствовала случившееся. «Малыш, — попросила я, — повтори еще разок». Но ты был слишком занят своим кулачком, чтобы отвлекаться на пустяки.

С этого дня ты стал стремительно, буквально на глазах, превращаться в человеческого детеныша. Очень скоро ты накопил словарный запас нормального ребенка двух с небольшим лет от роду, одновременно забывая эхайнский язык. Человек без особых церемоний вытеснял в тебе эхайна. Последним, что сказал мне эхайн, было все то же сакраментальное «Улла!» Случилось это, кажется, зимой сто тридцать восьмого года. А следующим утром ты уже говорил мне: «Пливетик, мама!» Ты был выше и крупнее своих сверстников, ты медленнее соображал, ты уже не был рыженьким, а просто соломенным. Ты не любил детские песенки, отказывался петь про зайку серенького и мишку косолапого, а с годами возненавидел популярную музыку и всегда был равнодушен к Озме. Зато обожал Моцарта, Вивальди и Виотти, а в особенности отчего-то лютню Винченцо Галилея. Я даже размечталась, что вот ты вырастешь и станешь профессиональным музыкантом, но у тебя не нашлось никаких к тому задатков, чувство ритма и слух оказались самыми ординарными. Надеюсь, ты не очень расстроен?.. Да, и глаза. Глазки твои с возрастом потемнели и утратили чистый янтарный цвет, и все же оставались невольным напоминанием о твоем странном происхождении. Но там, где мы жили, и где ты бывал в кругу ровесников, это ни у кого не вызывало удивления. Федерация, расползшаяся по многим удаленным мирам, давно уже состояла из такого количества подвидов homo sapiens, что ты вполне мог сойти за еще один. Помню только, что в детском санатории на Магии местные ребятишки звали тебя «Тигрункуль» — так на местном языке звучало имя Тигры из «Винни-Пуха».

Однажды я рискнула поинтересоваться судьбой своего экипажа. К своему изумлению, обнаружила, что командор Елена Климова по-прежнему числится действующим астронавтом и патрулирует какой-то чрезвычайно удаленный октант за пределами нормальной досягаемости. А жаль, я была бы не прочь перекинуться словечком сама с собой… Уж не знаю, как моим девочкам удавалось водить за нос весь Звездный Патруль, но с того момента мое доверие к информационным каналам Федерации было сильно подорвано. И я уверилась, что могу использовать это обстоятельство. Федерация настолько же сложна и велика, насколько и беспечна, чтобы в ней нельзя было затеряться женщине с ребенком. И где же это было проще всего сделать? Конечно, на Земле. На старушке-Земле, с ее патриархальной простотой, с ее необъятными обитаемыми пространствами, с ее старомодным невмешательством в личные дела и строжайшим соблюдением персональных свобод.

Наконец-то я отважилась претворить в жизнь свое обещание настоятельнице тайкунского приюта. У нас действительно появился дом… этот наш дом в карпатских лесах, где мы жили, а вернее — прятались долгие годы. Где-то на Земле жили мои родители, моя сестра Лидия, мои племянники. Но я не встречалась с ними, потому что, если верить информационным каналам Галактического Братства, командор Елена Климова еще не вышла в отставку. Я начала свою жизнь с чистого листа. У меня не было прошлого, и пришлось его придумать. Анна Морозова работала драйвером в далеких галактических миссиях, настолько далеких, что на Земле о них никто и не знал. Потом она родила сына при обстоятельствах, о которых не желала бы распространяться, и это побудило ее обосноваться в лучшем из миров. Все. Точка. Дальше начиналось право на неприкосновенность личной жизни, которое на Земле безусловно уважали. Я старалась не попадаться на глаза прежним знакомым. Как правило, мне это удавалось. Как правило… Несколько раз моя конспирация давала сбои. Помнишь того странного типа с косичками? Это был Хлодвиг, парень с галактического стационара «Скорпион». Сто лет тому назад, в прошлой жизни, он долго и красиво за мной ухаживал, и хотя все быльем поросло, мне стоило немалых трудов от него избавиться.

Ты был устроен в прекрасный колледж «Сан Рафаэль» в Алегрии, на райском острове Исла Инфантиль дель Эсте. Жизнь твоя потекла обычным чередом — да что я тебе рассказываю о том, что ты знаешь лучше моего?! На какое-то время ты растворился среди себе подобных… пока вдруг не маханул ввысь. Тебе-то что, ты только радовался, что стал звездой фенестры! Но не так давно у меня состоялся нелегкий разговор с сеньором Эрнандесом, главным медиком колледжа. Сеньор Э. выразил озабоченность твоим здоровьем. Его обеспокоили явные признаки гормональных отклонений в твоем растущем организме, Пока ничего страшного, говорил сеньор Э., мальчик выглядит здоровым и жизнерадостным, но кто поручится, что этот его внезапный, бурный и фантастический рост не окажется первыми признаками гигантизма и, да хранит его святая дева Мария дель Map, акромегалии?! Не даст ли прекрасная сеньора Морософф согласия на углубленные генетические исследования в отношении своего «chico bonito», каковые исследования означенному «chico» не доставят никаких болезненных либо даже неприятных ощущений и уж тем более не отразятся на его здоровье иначе, как благотворно? Доброму сеньору Э. было невдомек, насколько он был близок к истине. Генетический аппарат моего «chico bonito» действительно был устроен не так и работал по другим законам, нежели у всех остальных детей не только Алегрии, но и всей Земли. Ведь это был генетический аппарат обычного и, быть может, заурядного, но — эхайнского мальчишки. И первая же генетическая экспертиза показала бы это как дважды два. И хотя на Земле не было эхайнов (как мне тогда представлялось — хотя Консул… дядя Костя привел несколько контраргументов и даже… гм… один из них прихватил с собой), историю Великого Разделения с недавних пор действительно проходят в школе, а эхайнский генотип и стандарты эхайнских же фенотипов описаны в специальной литературе и вполне доступны для серьезного исследователя. А очаровательный сеньор Э. менее всего смахивал на дилетанта. Так примерно я рассуждала мысленно, сидя у него в кабинете с зажатым в руке высоким стаканом прохладительного и машинально кивая в такт его напевам. И поэтому, едва только он закончил излагать и выразил глубокое удовлетворение течением нашей беседы и моей внешностью, я покинула кабинет с твердым намерением забрать тебя из колледжа.

И вот ты здесь, и никому от этого лучше не стало.

И не думай, пожалуйста, будто это твой маленький бунт стал причиной последних событий и откровений. Я давно уже чувствовала, что вовлечена в какую-то бесконечную цепь опрометчивых и безумных поступков, один из которых немедленно тянул за собой следующий, логически из него проистекавший и потому еще более опрометчивый и безумный. Мой рассудок был затуманен материнским инстинктом. И даже когда туман слегка рассеялся, я просто не могла остановиться и неслась уже по инерции. Я все более убеждалась, что в этом мире никто не может причинить тебе вреда. Нет таких законов, чтобы отнять ребенка у матери… Я испытывала тягостное ощущение нелепости происходящего, мое сознание было расщеплено, как у шизофреника: я почти срослась со своей новой сущностью, но в то же время не могла забыть, кто я на самом деле. Я вела себя странно, неадекватно. Наверное, это бросалось в глаза даже тебе. («Да уж…» — ввернул я.) А потом… вновь дал о себе знать Иван Петрович Сидоров.

Уж не знаю, как они прознали о тебе. Кто-то из посвященных в мою тайну проболтался… я что-то упустила в своей конспирации… чего-то недоучла… да ведь и они тоже профессионалы… Они готовились к твоему возвращению из Алегрии. Зачем это им понадобилось — ума не приложу, но поселок стремительно опустел. Хотя я никогда не славилась общительностью, но знакомые у меня были. «Здрасьте — здрасьте. Как настроение, госпожа Анна? — По погоде, господин Немет…» И вдруг — как отрезало. Куда-то пропали прежние соседи, а новых так и не появилось. Нарастало какое-то напряжение. Что-то должно было случиться. И я, пожалуй, была готова к новым переменам. Мне только хотелось быть уверенной, что и ты окажешься готов. И когда ты появился из леса под конвоем этого типа, я уже созрела, чтобы поставить их на место…

— Кого «их», мама?

— Этих… охотников за эхайнами. Ивана Петровича и его ягдкоманду.

— А они правда настолько плохие, как ты о них думаешь?

— Не знаю, сынок, ни в чем уже не уверена. Дядя Костя мне кое-что рассказал. Но… почему этот проклятый Сидоров так повел себя на борту моего корабля? Ведь он пытался мне угрожать. Он говорил о тебе, как будто ты — его вещь, которую он хочет получить назад любой ценой. Ненавижу, когда кто-то говорит: «Любой ценой»! Нет, я не боялась его. И все же он… испугал меня. Это он, он виноват во всем. В том, что эти годы мы не столько жили, сколько прятались. Это он отнял у меня мою жизнь.

— Зато у тебя есть я, ведь так?

— Конечно, так, балбесик. Я думаю, что… даже если бы не было на свете никакого Сидорова — да и нет, это же вымышленное имя! — если бы никто не вперся на мой корабль заявлять свои права на маленького рыжика, все равно я вернулась бы и забрала тебя. Ты меня и впрямь приворожил. И мы непременно были бы вместе, но только жизнь наша сложилась бы по-другому. Я осталась бы собой, а у тебя было бы другое имя и другое детство. Тогда, на Тайкуне, я непременно вернулась бы за тобой. Хотя…

— Что еще за «хотя», мамуля?!

— Зоя Летавина могла опередить меня.

12. Бутерброд с ветчиной

Дядя Костя сидел на крыльце, привалившись к перильцам, и, похоже, дремал. В его руке зажат был стакан с апельсиновым соком, черная куртка небрежно наброшена на плечи. Неестественно бугрившийся бицепс казался надутым, и хотелось ткнуть в него иголкой, чтобы выпустить воздух.

— Эта чертова кошка… — сказал он сипло, едва только я приблизился.

— Ее зовут Читралекха, — на всякий случай напомнил я.

— Это не повод, чтобы орать все утро.

— Она будет злиться, пока вы не уедете.

— Ты тоже хочешь, чтобы мы уехали поскорее?

— Я?.. Пожалуй, нет. Это мама… она не очень-то любит компании.

— Раньше любила… Знаешь, как мы ее звали?

— Титания, — сказал я горделиво.

— Черта с два! — фыркнул он. — Титанией она стала много позже, когда начала коллекционировать скальпы…

— Какие скальпы?!

— Мужские. Не дергайся, дружок, это метафора. Так вот, мы звали ее Лешка-Многоножка. Потому что она была тощая, как паук-сенокосец, и всюду за нами ползала. И все время обдирала коленки. Отсюда другое прозвище — Ленка Драная Коленка. Мы, если хочешь знать, росли вместе.

— Я узнал об этом нынче утром.

— Да уж, наверное… Был такой поселок Оронго, затерянный в монгольских степях. Сейчас на его месте город с тем же именем, там живет моя мама, а из нашей прежней оравы не осталось никого. Кроме меня, потому что, пока я на Земле, я живу в доме своей мамы.

— Значит, вы тоже маменькин сынок?

— Точно. Хотя, в отличие от тебя, своего отца я знаю. Мы даже виделись пару раз…

— Наверное, я тоже был бы не прочь повидать своего.

— Ты уверен?

— Что тут такого?

— Твой отец был аристократ из Черных Эхайнов. Что, смею заверить, не подарок. Скверный характер, дурные — по земным понятиям! — манеры. Склонность к насилию и немотивированному рукоприкладству. Тщательно культивируемая с детства ненависть к человечеству как к биологическому виду. Фактически мы находимся в состоянии войны.

— Вот глупости, — сказал я. — Как можно ненавидеть все человечество сразу?

— Ты ведь не любишь, наверное, змей? Или пауков?

— Ну… не знаю…

— Тогда ты очень необычный молодой человек… Сформулируем иначе: некоторые люди — и таких большинство! — на дух не переносят отдельных представителей пресмыкающихся и паукообразных. Кое-какие недоросли четырнадцати лет от роду не любят… ну-ка, что ты не любишь до мурашек по коже?

— Гречневую кашу, — проворчал я.

— …не любят гречневую кашу. И все же, те, кто терпеть не может змей, встречаются намного чаще. Потому что эту неприязнь мы унаследовали от дикого предка, каковой принужден был делить ночлег на деревьях с гигантскими рептилиями плиоцена, а те были сильнее и своим превосходством беззастенчиво пользовались.

— Наверное, змеи тоже до мурашек должны ненавидеть людей.

— О да, — оживился он, — хотя вряд ли они расскажут об этом в обозримом будущем! Вот и эхайны ненавидят людей на таком же генетическом уровне.

— Как змеи?

— Примерно.

— Тогда и я должен ненавидеть. Но я ничего не чувствую!

Он внимательно посмотрел на меня. Будто изучал.

— У тебя все по-другому. В тебе не культивировали этот атавизм специально. Напротив, его всячески подавляли, без устали повторяя простую мысль: человека надо любить, всякий человек достоин любви. И вот что я тебе скажу: это истинная правда. Погляди вокруг себя — можно ли не любить этих женщин?

— Нельзя! — легко согласился я.

— А можно ли не любить того же меня?

— М-мм…

— Знаю, знаю, что нельзя, и ты это знаешь, как бы ни пытался сейчас возражать своим инфантильным мыком. Просто ты не изведал еще всех моих достоинств, отчего и сомневаешься. Даю руку на отсечение, что нет среди твоих друзей и подруг ни единого экземпляра вида homo sapiens, не достойного любви. Я прав? Человеку нужно изрядно потрудиться, чтобы завоевать право на нелюбовь…

— Н-ну…

— Антилопу гну, — промолвил дядя Костя благодушно. — Я больше скажу: это следствие универсального правила, которое мне очень нравится. Сформулировать его можно примерно так: всякое разумное существо в Галактике вправе рассчитывать на любовь, любить и быть любимым. Хотя нескольким безукоризненно разумным индивидуям все же удалось добиться моей ненависти… — Он вдруг встрепенулся. — А ответь-ка мне откровенно, как мужик мужику, на совершенно мужской вопрос: у тебя есть подружка? Я имею в виду не абстрактного товарища женского пола, а такую подружку, с которой тебе хотелось бы проводить неоправданно много времени… шляться по морскому берегу… прыгать на танцульках… целоваться?..

— Н-ну… — снова сказал я и призадумался.

Не было у меня никого, вот что странно. Так, пустяки разные.

— К чему вы клоните? Что я какой-то ненормальный?

— Нормальный ты, успокойся. Вполне нормальный… мальчишка-эхайн. Будто я не вижу, как ты на Ольгу смотришь!

— Ну, и как? — спросил я с вызовом.

— Как… как голодный на кусок хлеба с маслом и ветчиной. Не очень удачная метафора, ты, небось, в жизни еще не испытывал настоящего голода, не знаешь, что это такое. В общих чертах, это выглядит так: вначале в твоем воображении возникает небольшой кусочек черствого хлебушка. Затем он увеличивается, заполняя твои мысли целиком и совершенно вытесняя все прочие рефлексии. Затем он сам собой покрывается толстым слоем желтовато-белого масла…

Я сглотнул.

— Но это еще не конец, — продолжал он безжалостно. — Конец наступает, когда на масло плавно опустится ломоть розовой, почти без прожилок, ветчины.

Уж как угодно, а мне сразу захотелось бутерброда с ветчиной. С розовой.

— А если на ветчину падет листик нежно-зеленого салата, — довершил он пытку, — такого, знаешь, с капельками изморози… тогда пиши пропало. Вот так, от малого к большому. Это, братец ты мой, природа.

— Какая еще… при чем тут природа?!

— А при том, что человек, что бы он из себя ни строил, как ни кичился бы своим интеллектом, культурой, цивилизацией и прочими прибамбасами, все равно в самой глубине своего прямоходящего и практически лишенного волосяного покрова организма, на уровне клеточной памяти, остается животным. Хотя и с фантазиями. Не просто хлеб, а бутерброд… И ты точно такое животное, как и твоя невозможная кошка, только наивно полагаешь себя более разумным, чем она, — хотя она-то, со своими кошачьими фантазиями, наверняка считает иначе.

— И вы тоже животное?

— Точно, — объявил он с удовольствием. — Совершенно несмысленная тварь, пробираемая звериными инстинктами и одержимая фантазиями самого разнузданного толка!

— В чем это выражается?

— Хотя бы в следующем: я люблю спать. Если бы не налет цивилизации, я спал бы двадцать часов в сутки! Еще я люблю есть не то, что полезно, а то, что вкусно. Если уж я начну в минуту голода сочинять в своем воображении бутерброд, то всем чертям станет тошно… Еще я люблю женщин.

— Что, всех?

— Ну, не всех, а, скажем, тех, что в пределах досягаемости. Я борюсь с этим инстинктом… с переменным успехом. — Дядя Костя вздохнул. — У меня две жены. И я обожаю обеих. Но сейчас я здесь, и мне очень нравится твоя мама. Наверное, при определенном стечении обстоятельств, я мог бы вдруг оказаться твоим отцом. — Он помолчал, о чем-то вспоминая. — Разумеется, в этом случае ты выглядел бы иначе. И у тебя к твоим четырнадцати была бы уже пятая по счету подружка на всю жизнь… Слушай, а не слишком ли я с тобой откровеней? В конце концов, ты всего лишь несмышленый неандертальский подросток…

— Пустяки, — скромно сказал я. Послушал бы он наши разговоры в раздевалке спортзала!

— Ну, так… к чему это я? А вот к чему: твоя мама мне нравится, а Ольга Лескина, при всех ее неоспоримых добродетелях, не пробуждает ровным счетом никаких эмоций. Мы с ней, веришь ли, давние и добрые друзья. Хотя, справедливости ради, отмечу, что отдельные прямоходящие животные ушли от своих генетических программ намного дальше, чем я, грешный, и пытались за Ольгой ухаживать. Увы, без видимого успеха.

У меня сердце ёкнуло.

— Ей… — сказал я с усилием, — ей нужно немного подождать.

— Неужели тебя? — усмехнулся он. — Не фантазируй. Победи свой голод прежде, чем привидится ветчина. И уж наипаче салат… Знаешь, сколько ей лет?

— Ветчине?

— Ольге.

— Не знаю… не хочу знать.

— Она втрое старше тебя. У нее…

Я напрягся, ожидая, что он скажет: «… дети твоих лет». Но услышал:

— …взбалмошный нрав и эксцентричное поведение. Стоит ей закатить глазки и молвить что-нибудь вроде «Уой… обожаю…» (Я хихикнул: получилось очень похоже!), и мужики валятся налево-направо в аккуратные поленницы. Что поразительным образом не мешает ей быть прекрасным звездоходом. Да чего ради я тебя уговариваю? Просто выкинь это из головы. Считай ее своей теткой и относись соответственно. Ты ведь можешь пойти на такую жертву?

Я отрицательно помотал головой.

— Чучело ты, — сказал он ласково. — Кажется, я начинаю любить Черных Эхайнов.

Странное дело: рядом с ним я не испытывал никакой скованности, как это бывает при разговоре с незнакомыми взрослыми. Наоборот, мне казалось, что мы знакомы много лет — уж года три, не меньше, и никакой он не взрослый, а chico[11] моих примерно лет, и такой же ненормально крупный. И никаких тайн у меня от него не было. Мне нестерпимо хотелось говорить ему «ты», позвать его в мою комнату, показать мою коллекцию морских раковин и узнать его мнение об этих чудилах из «Гринго Базз».

— Знаешь что? — промолвил он задумчиво. — Говори мне «ты».

Нет, он определенно читал мои мысли.

— У меня ничтожный опыт общения с подростками, — между тем продолжал дядя Костя. — С младенцами — еще куда ни шло, у меня крохотная дочурка… И я чувствую себя не в своей тарелке, когда ты, совсем меня не зная, пытаешься выказывать мне какие-то совершенно пока незаслуженные знаки возрастного уважения. Если бы твоя мама не отшила меня в тридцать втором… должен заметить, что и правильно отшила… кто я тогда был? грязный, замученный плоддер, а она — блистательный командор Звездного Патруля… то все могло бы сложиться иначе… — Он задумался еще тяжелее и бессвязно забормотал себе под нос: — Хотя нет, не могло бы, тогда я был еще слишком глуп, чтобы нравиться женщинам… да и сейчас не накопил великой мудрости…

Он почувствовал, что окончательно заплутал в своих рассуждениях, и стеснительно улыбнулся. Так мог бы улыбаться гизанский сфинкс (уверен, я не первый, кому в голову пришло такое сравнение!). Или Читралекха, если бы у нее было чувство юмора.

— Ну что? — спросил дядя Костя. — Годится? Пошли, скрепим наш уговор, выпьем на брудершафт.

— Чего-чего выпьем?!

— Это старинный русский обычай. Если двое переходят на короткую ногу, то обязательно выпивают по большому стакану томатного сока. Ну, там еще всякие глупости, вроде троекратного поцелуя, но это мы опустим…

— Мне кажется, «брудершафт» — не русское слово, — заметил я осторожно.

— Кто тебе такое сказал?! — поразился он. — Наплюй тому в глаза, кто говорит эти глупости. «Брудершафт», «бутерброд», особенно с ветчиной и салатом, и «бормоглот» — исконно русские слова. Никто не лишит нас национальной культуры! Может быть, и Северин — не русское имя?!

Где-то спустя полминуты, уже на веранде, до меня дошло, что он прикалывается. Нет, права была мама: я действительно туго соображаю, но теперь хотя бы знаю, почему. Во всем виновато мое темное эхайнское происхождение (ей-богу, неплохая отмазка на будущее, хотя вряд ли можно будет ею злоупотреблять). И я немедленно пустил этот аргумент в ход:

— Вообще-то, я эхайн.

— Тогда скажи мне что-нибудь по-эхайнски, — фыркнул дядя Костя. — Не можешь? То-то, эхайн липовый. Это я могу часами трындеть на эхойлане, как истинный т'гард Светлой Руки, а ты и русского-то еще толком не знаешь…

И он произнес длинную фразу на неприятном и абсолютно нечеловеческом языке, лязгая, щелкая и придыхая.

— Зато я могу вот так, — сказал я и переплел руки, как учила тетя Оля. — А вы нет. И кто из нас больше эхайн?

— Вздор! — закричал дядя Костя, попытался повторить и обломался.

Мы выпили томатного сока. Дядя Костя крякнул, утерся — я слегка струхнул, что он все же потребует троекратного поцелуя, — и сказал:

— Ну, теперь скажи мне что-нибудь, используя местоимение второго лица в единственном числе.

— Чего-о? — переспросил я и понял, что снова торможу.

— Обратись ко мне, как подобает после стакана томатного сока!

— Сейчас… сейчас… А вы…

— Дам по шее, — сказал он ласково.

— А ты… (Я поразился, как легко мне это далось.)… умеешь читать мысли?

— Умею, — кивнул он. — Но только самые дурацкие. К счастью, у большинства окружающих только такие и есть. У тебя, например. Открыть, о чем ты сейчас думаешь?

— Нет! — запротестовал я.

13. История тети Оли Лескиной

Тут на веранду пришла мама, а следом за ней и тетя Оля.

— Ну вот, примерно об этом, — сказал дядя Костя.

— Что это вы тут делаете с такими плутовскими физиономиями? — строго спросила мама. — Интригуете за моей спиной?

— Как ты могла такое подумать обо мне, Леночка! — воскликнул дядя Костя, скорчил плутовскую физиономию, как он ее понимал, и мамины подозрения стократно усугубились.

— Отвратительно выглядишь, — сказала она. — Ты знаешь об этом?

— Знаю, — согласился он. — В незапамятные времена моя матушка Ольга Олеговна, когда хотела всех повеселить, говорила: «Костик, сделай „крыску“». И я демонстрировал такую вот рожу.

— Ну, не знаю, — сказала мама с сомнением. — Трудно представить, что когда-то такое могло насмешить.

— Я же не всегда был мужиком сорока четырех лет, — пожал дядя Костя могучими плечами. — А вот теперь самое удивительное: Иветта… это моя дочка, если кто не знал… тоже умеет делать «крыску». И делает ее без чьих-либо просьб, когда чересчур напроказит или желает всем создать хорошее настроение.

— Надеюсь, это единственное, в чем она похожа на тебя… Не помню, спрашивала ли я, как зовут ее маму и заодно твою несчастную супругу.

— Марсель, — сказал дядя Костя. — А другую мою несчастную супругу зовут Рашида.

— Неужели всего две погубленных судьбы?!

— Ну, я только вхожу во вкус супружества…

Пока они пикировались, тетя Оля прошла к столу, налила себе бокал сока и стала рассматривать его на свет. Утром ее лицо уже не казалось таким притягательным. Под глазами залегли серые тени. Бронзовая кожа приобрела отчетливый зеленоватый оттенок. И даже платиновые волосы были какими-то неживыми… Вдобавок, на ней был чудовищный долгополый сарафан из тяжелой черно-коричневой ткани, с высоким воротником, на манер гребня древнего ящера, весь в нелепых складках, оборках и ремешках. Она поймала мой недоумевающий взгляд, истолковала его по-своему и промолвила, иронически улыбаясь:

— До этой ночи я думала, что люблю кошек.

— Это не просто кошка, — сказал дядя Костя. — Это, Оленька, баскервильская кошка. А теперь вообрази, как она не любит нас, незваных гостей, едящих с ее стола, спящих на ее постелях, слоняющихся по ее дому.

— Это ее нисколько не извиняет, — мрачно проговорила великанша и уткнулась в свой бокал.

Мама молча накрывала на стол: расставляла приборы, придвигала ко мне вазу с фруктами, наливала кофе. На ее лице застыло невиданное ранее выражение мстительного удовлетворения. «А вы думали, мне легко было все эти годы?» — читалось в ее глазах.

— Спасибо, Леночка, — сказал дядя Костя, принимая чашку кофе из ее рук. — А теперь не желают ли присутствующие послушать историю простой эхайнской девушки Ольги Антоновны Лескиной?

— Желают! — закричал я.

— Ну что ж… — сказала мама с напускным равнодушием, которое только добавило всем уверенности, что ей тоже интересно.

— Да нет никакой особенной истории, — с ходу объявила тетя Оля. — Я и сама толком ничего не знаю. Все так запутанно… хотя в последнее время кое-что все же прояснилось. В двух словах: в самом начале века моя матушка, Майя Артуровна Лескина, известный в своих кругах химик-теоретик, имела неосторожность сделать эпохальное открытие.

— Какое же? — с интересом спросил дядя Костя.

— А я не знаю! — вдруг хихикнула тетя Оля и сразу сделалась похожа на себя вчерашнюю. — Она мне называла, но там в определении одних нейропептидов упоминается семнадцать штук… разве же я упомню? К тому же, она постоянно делала какие-то открытия, так что и сама уже путается, что и когда. В общем, неважно. А важно то, что ее, юное дарование неполных тридцати лет, нобелевского лауреата… — Мама с легким недоумением и даже неудовольствием вперилась в тетю Олю, словно бы не понимая, как у нобелевского лауреата могло родиться столь ветренное существо. — … пригласили во Вхилугский Компендиум выступить с докладом черед известнейшими химиками Галактического Братства. По преимуществу, перед теплокровными гуманоидами, которым эта тематика была действительно любопытна.

— Вот ты, Оленька, по всем статьям теплокровный гуманоид, — задумчиво произнес дядя Костя. — Уж что-что, а этого у тебя не отнимешь. Отчего же тебе-то не любопытно, чем занимается твоя мама?

— Ну вот такая уж я, — сказала тетя Оля. — Вот ты много проявляешь интереса к работе своего отца?

— Н-ну… — замялся дядя Костя.

— Тогда и не перебивай, а то оставлю без истории на завтрак… Мама долго не хотела лететь, она вообще домоседка и не очень-то жалует открытые пространства, но к ней в дом прибыл сам Вольфганг Зее и пояснил, что последний раз такое приглашение поступало земным химикам пятьдесят лет назад, и вряд ли поступит в последующие пятьдесят, что это высокая честь… громадная ответственность… престиж земной науки… И мама согласилась. Вхилуг — это…

— Знаю, — сказали одновременно моя мама и дядя Костя.

— А я-то, я — нет! — жалобно взвыл я.

— Это научный центр цивилизации нкианхов, — пояснил дядя Костя. — Что-то вроде очень большого и сумбурного академгородка. Расположен в метрополии, на пятой планете системы сигмы Октанта, которая так и называется — Пятая Планета. Сами нкианхи — рептилоиды, но вполне симпатизируют нам, гуманоидам, и всячески привечают в своих эмпиреях.

— Ну да, — сказала тетя Оля. — И мама окунулась в эти самые эмпиреи, что называется, с головой… Она до сих пор не находит слов, чтобы выразить свои ощущения, и ограничивается примерно таким описанием: «Все было, Уоленька, уочень, уочень и уочень…» И возводит глаза к небу. Все, точка. А что «уочень» — так и не поясняет.

— И что же дальше? — спросила мама.

— Ну, с докладом она все же, как нам обеим представляется, выступила, хотя сама она определенно этого не помнит. Так или иначе, в анналах Вхилугского Компендиума ее имя присутствует, я проверяла. В установленный срок она вернулась домой, к любимой своей химии, чего-то там еще открыла… А спустя девять месяцев на свет появилась я.

— Вот прекрасно! — воскликнула мама. — И это вся история?!

— Я предупреждала, — кротко сказала тетя Оля.

— Но обстоятельства, предшествующие твоему рождению, при всей своей рассеянности, твоя матушка Майя Артуровна все же должна помнить! — не унималась мама.

— Должна, — кивнула тетя Оля. — И наверняка помнит. Но смутно.

— Вхилуг, — сказал дядя Костя и усмехнулся.

— Ну, Вхилуг, — нетерпеливо проговорил я. — И что с того?

— Это, братец ты мой, сумасшедший дом размером с самый большой город, какой только поместится в твоем воображении…

Я немедля попытался вообразить эту картинку. Необозримая плоская равнина, от горизонта до горизонта покрытая маленькими домиками, чьи крыши размалеваны в несочетаемые цвета, вроде зеленого с красным или красного с синим; по аллеям разгуливают, скачут на четвереньках или ползают на пузе люди в полосатых халатах с завязанными в узел рукавами (видел я такое в одном старом фильме); а в небесах там и сям недвижно парят воздушные шары, отчего-то в форме розовых слонов.

— И все-таки… — начала мама недоверчиво.

— Да нет же, — сказала тетя Оля. — Не надо преувеличивать. Кое-чего мне от мамы все же удалось добиться. Был короткий и феерический роман с каким-то молодым человеком из службы эскорта. Они там все по определению довольно смазливые, но мама говорила примерно следующее: «Он был такуой… такуой… не такуой, как все…»

— Понятно, — сказала моя мама, саркастически усмехаясь.

— Звали моего отца, если верить маме, Антон Готтсхалк. Когда родилась я, мама пыталась разыскать его, чтобы поделиться с ним радостью, — продолжала тетя Оля.

— Но не нашла, — покачал головой дядя Костя.

— Непохоже, Консул, что ты слишком удивлен, — повторила тетя Оля вчерашнюю мамину фразу.

— Пташки мои, только не ждите от меня возгласов изумления! — промолвил дядя Костя с лёгким раздражением. — Вы забываете, кто я по профессии. Чего-то я могу не знать, потому что не занимался специально тематикой «Эхайны на Земле». Но могу дополнить любую из ваших историй тем, чего уж точно не знаете вы.

— Отлично, я дам тебе такой шанс, — пообещала тетя Оля. — Так вот, я родилась и росла прелестным ребенком, ничем не выделяясь среди прочих прелестных детей моего возраста. У меня даже глаза, изволите видеть, не янтарные, а голубые. И волосы не рыжие, не соломенные, а такие, как есть. Но в двенадцать лет я сделалась выше и тяжелее всех ровесников, всех педагогов, всех взрослых, кто меня окружал, и, к ужасу мамы и педиатров, продолжала расти. Поскольку в ту пору эхайнский генотип широкой медицинской общественности был недоступен, было принято решение считать мой случай неким отклонением от нормы, на общем состоянии моего здоровья пагубно не отражающимся. Тем более что в остальном я действительно была совершенно нормальна.

— Только, наверное, мальчиками не интересовалась, — буркнул дядя Костя.

— А вот и не угадал! — захохотала тетя Оля. — Интересовалась! Это они меня обходили по синусоиде, потому что в свои четырнадцать-пятнадцать я была здоровущей дылдой, самой сильной в колледже, и выглядела на все двадцать! Поэтому первым моим мальчиком был тренер по фенестре, а тренером по фенестре у нас в колледже, чтоб вы знали, трудился Богумил Аккерман из «Реала».

Дядя Костя пожал плечами и бросил на меня короткий красноречивый взгляд: дескать, я тебя предупреждал, у этой дамы есть прошлое, и не просто прошлое, а весьма и весьма бурное, и началось оно задолго до твоего рождения.

— Мне это имя ничего не говорит, — сказал он.

— А мне говорит, — подал я голос, и все посмотрели на меня с уважением, а тетя Оля — можно сказать, с обожанием. Вернее, мне хотелось бы, чтобы это было так.

— Два восемнадцать, — пояснила она. — Рядом с ним я выглядела естественно — по крайней мере издали. А потом…

— Потом ты его переросла, — хмыкнул дядя Костя.

— Угу, — отозвалась великанша с наигранной удрученностью во взгляде. — Уж как он меня уговаривал посвятить свою жизнь спорту, уж какие сулил дары небес… Но я была равнодушна к публичным выступлениям и решила стать астронавтом. И стала.

— Наверное, нелегко было подобрать скафандр, — осторожно ввернул я.

— Были сложности, — согласилась тетя Оля. — Но чепуховые. В Корпусе Астронавтов крупные экземпляры — не редкость.

— Например, Йенс Роксен, — сказал дядя Костя, ухмыляясь, что твой Чеширский кот.

— А-а, дело прошлое, — отмахнулась она. — Рядом с ним я, по крайней мере, смотрелась естественно.

— Не помнишь, в каком году мы познакомились?

— В тридцать четвертом. Нет, кажется, позже…

— А когда ты узнала, что ты эхайн-полукровка?

— Так ты сам же мне и сказал! И было это… м-м… пять лет назад.

— Четыре, а не пять, — поправил дядя Костя. — Со мной связался один, скажем так, человек и сообщил следующее: Департамент оборонных проектов считает своим долгом поставить меня в известность о том, что среди моих знакомых есть по меньшей мере один эхайн, а если быть точнее, то половина эхайна. К моей чести, спустя положенных для изумления пять секунд я осведомился: уж не о субнавигаторе ли галактического стационара «Кракен» Оленьке Лескиной речь? После чего настал черед моего собеседника удивляться, и удивление это отняло у него существенно больше времени, нежели у меня. Опять же, к его чести, он не унизился до расспросов, каким образом я пришел к столь верному заключению. Это было очевидно: в моих знакомых числится только один человек безусловно эхайнских статей.

— Этого твоего собеседника звали, часом, не Иван Петрович Сидоров? — спросила мама, хмурясь. — Не Джон Джейсон Джонс?

— Нет, — возразил дядя Костя. — Его зовут Людвик Забродский. Во всяком случае, таково его подлинное имя, хотя не поручусь, что при определенных обстоятельствах он может называть себя иначе.

— И как же этот Забродский вычислил вражескую лазутчицу в наших рядах? — осведомилась мама.

— Очень просто. Эхайнский генотип в ту пору уже стал известен…

— …и очередное медицинское обследование наконец-то дало ответ на старый вопрос о причинах Оленькиного замечательного роста, — закончила фразу мама.

— Зато поставило перед Департаментом оборонных проектов новые вопросы, — сказал дядя Костя. — На которые они не могут дать исчерпывающего ответа до сих пор. То есть, кое-что им удалось установить. В службу эскорта представительства Федерации во Вхилуге был внедрен агент эхайнской разведки. Звали его действительно Антон Готтсхалк. Доклад, а скорее всего — само открытие доктора Лескиной представляло для эхайнов безусловный интерес, потому что их генотип, по понятным причинам, очень близок к нашему, а значит, биохимические процессы развиваются по тем же правилам. И, кстати, появление нашей Оленьки на свет божий — тому яркое свидетельство. Эхайнский агент легко сблизился с Майей Артуровной, наверняка получил доступ ко всей информации об открытии, после чего с легкой душой и приятным ощущением исполненного долга исчез навсегда.

— Подлец! — с театральными интонациями произнесла тетя Оля. — Обольстил бедную девушку… поматросил и бросил!

— Господи, Ольга! — вдруг всплеснула руками мама. — Это и в самом деле безнравственно! Они попросту провели над твоей матушкой генетический эксперимент…

— Не думаю, — сказал дядя Костя. — И вот почему. По сведениям все того же Департамента, эхайны не проявляли к судьбе маленькой Оленьки никакого интереса. Они вообще о ней не знали! И эти сведения достоверны. Согласись, что так генетические эксперименты не ставятся. Думаю, что эхайн-разведчик просто использовал близость с доктором Лескиной как формальный прием для извлечения информации. Либо же… если Майя Артуровна в ту пору была голубоглаза и светловолоса, как и Ольга, то он серьезно увлекся ею и наверняка впоследствии сожалел о мимолетности этого романа.

— Мама была именно такова, — кивнула тетя Оля. — Да она и сейчас хороша собой.

— Уж я-то знаю, насколько эхайны влюбчивы и сентиментальны, — сказал дядя Костя. — Эхайны обожают блондинок. Голубоглазые блондинки могут вить из них веревки. Если бы у нас нашлось достаточное количество голубоглазых платиновых блондинок, обязательно натуральных — клонессы Мерилин Монро изволят не беспокоиться! — да еще, по возможности, с «доминантой Озмы», мы бы давно покончили с этим дурацким межрасовым конфликтом…

Похоже было, что все забыли о моем присутствии. А у меня на языке вертелось столько вопросов сразу, что я даже не знал, с каким встрять в разговор в первую очередь!

— Какие еще выводы воспоследовали из этой истории? — сам себя спросил дядя Костя. — Например, что этот загадочный агент, возможнее всего, этнически был Светлым Эхайном — потому что Светлые Эхайны всегда были максимально толерантны к человечеству и не раз предпринимали попытки сближения. В том числе и весьма удачные… я имею в виду Нигидмешта Нишортунна и Озму. Или, что менее вероятно, он мог быть Лиловым либо Желтым. Последнее предположение целиком выстроено на методе исключения — мы просто слишком мало знаем об этих расах и об их стереотипах восприятия человечества. Но вряд ли он был Красным Эхайном, поскольку те избегают любых соприкосновений с людьми по принципиальным соображениям, и определенно не Черным — эти людей попросту спинным мозгом ненавидят…

Он осекся.

Все взгляды сразу обратились в мою сторону. Я сидел, втянув голову в плечи, и не знал, что сказать.

— Похоже, я сморозил глупость, — наконец вымолвил дядя Костя. — Ты… Черный Эхайн… как, не обиделся?

— Да вроде бы нет, — ответил я. — Не такой уж я и Черный… так, серенький.

— Ну и ладно, — сказал дядя Костя. — Моя история тоже закончилась. Давайте, что ли, завтракать.

— Подожди, Консул, — сказала тетя Оля. — Но я-то свою историю еще не закончила!

Дядя Костя недоумевающе приподнял бровь.

— Есть что-то, чего я не знаю? — спросил он.

— А вот я тебя и огорошила! — снова расхохоталась она. — С этим твоим вшивым Департаментом… Фокус в том, что доктор Майя Артуровна Лескина, уже после моего рождения, по меньшей мере трижды встречалась с моим отцом!

— Мыльная опера, — произнесла мама. — Целые горы мыльной пены.

Дядя же Костя безмолвствовал, хмуро уставившись в чашку остывшего кофе.

— Так, — наконец отверз он уста. — Фокус, конечно, нерядовой. Я понимаю, что не вправе задавать тебе, Ольга, какие-то вопросы, но…

— Мама не просила хранить это втайне, — сказала тетя Оля. — Но здесь есть тонкость: она не подозревает о том, что мой отец — эхайн. Она не знает, кто такие эхайны, и уж тем более слыхом не слыхивала про какие-то там межрасовые конфликты.

— Счастливейшая из женщин! — вздохнул дядя Костя.

— Она чистосердечно полагает, что он то ли датчанин, то ли титанид, работающий где-то в Галактике у черта на рогах и на Земле бывающий редкими напрыгами. К слову, мы даже с ним встречались — когда мне было полтора годика от роду…

— Все-таки эксперимент, — сказала мама.

— Ни фига, — упрямо возразил дядя Костя. — Когда в середине двадцать первого века лферры провели здесь один из своих несанкционированных экспериментов по межрасовой конвергенции, они установили над матерью с ребенком такой жесткий мониторинг, что в два счета засветились, что смешно, перед земными спецслужбами и вынуждены были спешно сворачивать всю деятельность, а затем, что не смешно, перед Советом тектонов, а уж те им прописали такую клизму с битым стеклом, что мало не показалось. Отчего, думаете, в конце двадцать первого века как бы по волшебству вдруг исчезли синдром приобретенного иммунодефицита и рак?

— Сплах… слап… спланхноспонгия Зеликовича-Бравермана, — осторожно предположила мама.

— Официальная версия для особо чувствительных натур, — возразил дядя Костя. — А на самом деле — репарации лферров человечеству. Асимметричное возмещение нанесенного ущерба по распоряжению Совета тектонов. Чтобы впредь было неповадно.

— Кто такие лферры?! — взмолился я, но не был услышан.

— А что стало с матерью и ребенком? — спросила мама, и была услышана.

— Все обошлось, — ответил дядя Костя. — На какое-то время у них появилась новая бонна, очень заботливая и разносторонне образованная. Ребенок стал нормальным и вполне здоровым. Потом он вырос. Звали его Роберт Локкен.

— Что, тот самый? — спросила мама.

— Тот самый, — кивнул дядя Костя.

— Но у него было много детей.

— У него не было ни одного собственного ребенка. А те пятнадцать, которых ты имеешь в виду, все приемные… Но мы, кажется, отвлеклись. Так что там, Оленька, у твоей матушки было с твоим батюшкой?

— Три или четыре краткие встречи, — ответила тетя Оля. — Всегда в местах грандиозного скопления народа. Пляж Копакабана. Тауматека в Рио-де-Жанейро. Поволжский мегаполис. В подробности я не посвящена, потому что мама… ну, вы уже в курсе, как у нее насчет подробностей. Вот это платье, что на мне, его подарок. Как он объяснил маме: национальный костюм, символ созревающей красоты.

— Ага, — сказал дядя Костя. — Вот оно что! То-то я гляжу, уродство какое, эти мне эхайнские кутюрье…

— Да ладно, — смутилась тетя Оля. — Сейчас схожу переоденусь. И, между прочим, он Лиловый Эхайн!

— Это тебе Майя Артуровна сказала? — осведомился дядя Костя недоверчиво.

— Точно. А ей — мой отец. Он попросил ее передать мне эти слова в точности, будучи в полной уверенности, что она все равно не поймет, о чем речь. Так оно и вышло.

— И случилось это… — проговорил дядя Костя, что-то про себя соображая.

— В прошлом году. Когда я уже знала, что я эхайнская девушка, но в самых общих чертах.

— Мог бы и сам сообщить, — буркнул дядя Костя. — Никаких формальных препятствий к тому не существует.

— Мы ни разу не оказывались на одной и той же планете Земля в одно и то же время. Так уж сложилось… Я даже знаю, как его зовут.

— Теперь и я тоже, — сказал дядя Костя. — Гатаанн Калимехтар тантэ Гайрон. Я угадал?

— Ты угадал, — проворчала великанша.

— Ну и папуля у тебя, Оленька, надо поздравить. Антон, стало быть, Готтсхалк. Ну-ну… Так вот, значит, кто работал в нашей миссии во Вхилуге в сто четвертом году!

— Ничем тебя не проймешь, — промолвила тетя Оля разочарованно.

— Даже и не пытайся, — сказал дядя Костя назидательно. — Просто я поименно знаю всех эхайнов, что посещали наш мир за последние десять лет. К счастью, их было не так много.

— Это тебе Забродский помог? — спросила мама напряженно.

— Он самый, Леночка.

— А он не пытался всех этих эхайнов изловить и поместить в какие-нибудь свои террариумы… для экспериментов?

— Перед ним и его Департаментом стоят иные задачи, — сказал дядя Костя с неохотой. — Во-первых, в прошлом году Гатаанн Гайрон прибыл к нам открыто и уже поэтому пользовался дипломатическим иммунитетом. А во-вторых, он Лиловый Эхайн, а им нужен был Черный.

— Мой сын был им нужен, — сказала мама недобро.

— Успокойся же, Елена, — строго сказал дядя Костя. — Никто не отнимет у тебя этого балбеса. Никто и никогда. Я клянусь. Тебе что, мало моего слова? Оно кое-что значит в этой Галактике, уж поверь.

Мама не ответила.

— Более того, — продолжал дядя Костя. — Чтобы окончательно закрыть эту тему, мы сегодня выслушаем еще одну историю… но уж, как видно, после завтрака.

14. Ждем еще одну историю

Как дядю Костю ни пытали, ни ломали, своей тайны он не выдал, а отделывался только ухмылками да междометиями. Мама даже предположила, что вскорости сам Консул тоже сознается в своем эхайнском происхождении, и будет у нас окончательно не дом, а черт-те что, какой-то эхайнаггский квинквумвират в миниатюре. На что тот возразил, что, мол, до полного квинквумвирата, а по-тамошнему — «Георапренлукша», — не достает еще двух членов, так что было бы логично, что и сама Елена Прекрасная сей же час обнаружит в себе эхайнские корни, да еще, пожалуй, эта чертова кошка, в которой, если судить по градусу ее вредности и гнусному голосу, непременно должно булькать не меньше литра эхайнской крови, но если серьезно, то ему такие глупости, как эхайнский генезис, ни к чему, он и так уже эхайнский аристократ, дай бог всякому, и без того хлопот да забот по исполнению всяких там графских обязанностей перед подданными и императором Нишортунном выше самой высокой крыши… Тут тетя Оля взмолилась, что-де у нее от всех этих эхайнов уже голова трещит, и она была бы признательна, чтобы до конца завтрака, а лучше — до конца дня никто не употреблял в ее присутствии слов, производных от корня «эхайн». С этим согласились все, кроме меня, но моего мнения за этим столом никто особенно и не спрашивал. Мы сидели, пили кофе с пирожными и болтали обо всякой ерунде, на веранде негромко звучала музыка — мой любимый Винченцо Галилей, из-за стенки как умела услаждала наш слух демоническим мявом посаженная под замок Читралекха, а из подвала ей в контрапункте отвечал меланхолическим басом взятый на цепь Фенрис. Все было хорошо. Дядя Костя как бы невзначай обронил, что в Алегрии полным ходом идут приготовления к ежегодному Морскому карнавалу, и что было бы не худо ему выбраться туда со всем семейством на пару деньков. «Ах, Морской карнавал!» — воскликнула тетя Оля и мечтательно закатила глаза. Я тотчас же заныл. Мама сердито попыхтела с полминуты, а потом сказала, что она прекрасно понимает, к чему все клонят, но она еще не готова к тому, чтобы принимать какие-то решения. Дядя Костя неопределенно хмыкнул. «Что ты тут хмыкаешь?! — взъелась на него мама. — Приехал и хмыкает! А я снова должна все менять в своей жизни, которую так долго и старательно устраивала подальше от глаз всяких этих хмыкунов… хмыкецов… хмыкарей!..» Было совершенно ясно, что на самом деле она все давно уже для себя решила, а ерепенится скорее для поддержания реноме своенравной и несговорчивой дамы, чтобы никто, спаси-сохрани, не подумал, что сумел оказать на нее влияние… Тетя Оля, не обращая внимания на их препирательства, заинтересованно расспрашивала меня о местных водоемах, какая в них водится живность, нельзя ли порыбачить или искупаться. «О-бо-жаю ловить рыбу! — восклицала она. — Особенно акул! Но их так мало осталось, что на всякую акулу приходится просить лицензию Департамента охраны природы! Или вот есть еще такая рыба — арапаима, но встречается еще реже… Хорошо, если бы здесь водились неучтенные акулы!» К моему стыду, все мои краеведческие познания были удручающе поверхностны. Я еще мог что-то рассказать о поселковой речке, хотя и не был уверен, что в ней обитала хоть какая-то рыба. С другой стороны, отчего бы ей там и не обитать? Поэтому я, охваченный внезапным и вполне безумным наитием, что-то врал о двухсотлетнем соме, который якобы проживал между опорами деревянного моста и раз в году непременно утаскивал зазевавшуюся утку или даже собаку, об элитных голубых раках, каких в незапамятные времена короля Жигмонда завезли и поселили в ледяных ключах монахи католического монастыря, стены которого еще сохранились по ту сторону леса, о диковинной зеленой форели, поймать которую никому еще не удавалось, хотя видели многие, да практически все жители Чендешфалу… «А много ли здесь жителей?» — спросила тетя Оля, и я окончательно потерялся. Как ей объяснить, что вот уже неизвестно сколько времени мы единственные, кто здесь остался? Но меня выручил дядя Костя. Он посмотрел на свой браслет, сделал значительное лицо — ему не требовалось для этого много усилий — и объявил:

— Пожалуй, пора.

— Что пора? — насторожилась мама.

— Встречать нашего гостя.

— Но я никого не жду.

— Я обещал вам еще одну историю. Но я не обещал, что расскажу ее сам.

— Интере-е-есно! — пропела тетя Оля. — Ну так поспешим! А где намечена встреча?

— Собственно, здесь, — сказал дядя Костя и выжидательно посмотрел на маму. Та молчала. — Мой гость в общих чертах представляет дорогу к дому, но человек он чрезвычайно занятой, а стоянки гравитра я здесь не заметил… и я бы хотел убедиться, что он не заплутает в здешних лесах.

— Что же, он сядет на окраине Чендешфалу? — удивилась мама.

— Нет, на берегу реки, по ту сторону моста. Не того, что деревянный, а того, что каменный. Он сам так пожелал.

— Странная прихоть, — сказала мама. — Ну что ж, пойдемте взглянем, кого ты нам приготовил для сюрприза…

И мы вчетвером отправились встречать гостя.

Впереди шагал дядя Костя, за ним топал я, ощущая на своем локте теплую ладонь тети Оли, слыша ее дыхание, впитывая ее запах. А позади всех, зябко кутаясь в махровую шаль, с самым несчастным видом плелась мама.

И мы сразу увидели гостя.

Его гравитр стоял на песчаной отмели, возле самой воды. Гость с самым озадаченным видом ходил вокруг машины, трогая ее за бока и толкая дверцу, которая всякий раз снова приоткрывалась. С гравитром явно было что-то неладно.

— Ну вот, — объявил дядя Костя, первым ступая на мост. — Прошу любить и жаловать. Директор отдела активного мониторинга Департамента оборонных проектов пан Людвик Забродский собственной персоной. И у него, как всегда, неприятности с земной техникой. Не любит его наша техника, не любит и не понимает. Эй, Людвик! — закричал он. — Что у нас дурного на сей раз?

— Это чертово насекомое… — раздосадованно откликнулся Забродский, несомненно имея в виду гравитр, и посмотрел в нашу сторону.

Не походил он на специалиста по обороне Земли от возможных угроз извне, хоть режьте меня. Маленький, лысоватый, бледный, в мягких помятых штанцах, в невзрачной курточке. Лица на расстоянии было не разобрать.

Но я за сотню шагов, что разделяли нас, почувствовал его взгляд. Как будто меня ткнули острой каленой спицей прямо в лоб.

Он глядел на меня, забыв о строптивом гравитре, забыв обо всем на свете. Больше в нашей компании никто его не интересовал.

Мне отчего-то показалось, что мы давно с ним знакомы. Всю мою жизнь. Всегда он был где-то рядом.

И я даже понял, отчего мне так показалось.

Потому что, обернувшись, вдруг обнаружил, что мамы уже нет с нами.

— Где мама?!

— Только что была, — беспечно ответила тетя Оля. — Консул, ты не видел, куда пропала Титания?

Дядя Костя остановился и даже слегка попятился. Как будто его вдруг осенила внезапная и очень неприятная мысль.

— Людвик, сукин сын, — пробормотал он себе под нос. — Да ведь ты не все мне рассказал…

Забродский уже направлялся к нам по мосту, одергивая курточку и оглаживая ладошками лысину.

— Стой! — вдруг закричал дядя Костя. — Стой там! Нет, не стой! Лучше запрись в кабине!

— Консул, что происходит? — спросила тетя Оля, поводя крутым плечом с явным намерением заслонить меня.

— Это же он… — невнятно проговорил дядя Костя. — Иван Петрович… Сидор Иванович… Дьявол, от этих архаровцев всегда одни неприятности!

Его маленькие холодные глазки вдруг потемнели, а тяжелые челюсти намертво сомкнулись так, что лицо стало похоже на каменное изваяние. Он смотрел поверх моей головы, в сторону дома.

А оттуда, безмолвно и страшно, как два демона смерти, неслись Фенрис и Читралекха.

15. Атака пенатов

— Собаку я беру на себя, — быстро сказал дядя Костя. — Ольга, ты сможешь остановить кошку?

— Консул, ты спятил! — воскликнула великанша. — Ты что? Думаешь, они нападут на нас?!

— Не знаю… Не на нас… надеюсь…

Все остальное происходило сумбурно и бестолково, как в дурном сне, когда воздух становится вязким, словно кисель, а звук обрывается и тает в этом вязле, не достигая границ восприятия. Поэтому в памяти сохранились бессвязные отпечатки событий.

Дядя Костя отгреб всех за себя одним движением могучей ручищи и оказался, можно сказать, один на самом острие атаки пенатов.

Первым на мост влетел Фенрис, в такт прыжкам взмахивая слюнявыми брылами, ощерив чудовищные клыки, казалось — ставшие вдвое больше и острее обычного. Я как завороженный следил за тем, как он надвигается на нас — огромный черный зверь, жуткий, незнакомый… мышцы переливаются под лоснящейся шкурой, как шары…

— Сидеть! — бешено гаркнул на него дядя Костя, выставив ладонь. — Сидеть, скотина, я кому сказал?!

И Фенрис… трудно поверить, его послушал!

Он затормозил передними лапами так, что едва не накрылся собственным задом, и застыл в нескольких шагах от нас, припав к влажным камням. В самых недрах его необъятного чрева родилось и прорвалось на свободу глухое зловещее рычание, чем все и ограничилось. Конечно, он был собакой, очень большой и страховидной, но всего лишь собакой, и всегда понимал, кто в стае вожак.

Иное дело Читралекха.

Ее никто не мог остановить.

Разве только я…

Пришла моя очередь отпихнуть тетю Олю и попытаться отодвинуть Консула. Наверное, легче было потеснить вековой дуб.

— Читра! — завопил я, пытаясь перехватить этот убийственный снаряд на лету. — Киса, киса, это же я!..

Она отмахнулась от меня, будто от мухи.

Это было как ожог — внезапно и очень больно, а потом уже не так больно, как противно. Я не сразу и понял, что моя правая рука распорота от кисти до локтя. Тетя Оля с каким-то звериным стоном попыталась прижать меня к себе, а ее платье вмиг усеялось темными брызгами. «Моя кровь, — подумал я безучастно. — Я ранен. Смертельно. Сейчас возьму и упаду. И делайте что хотите. Все равно никому не остановить эту лютую тварь».

В это время Консул оставил деморализованного Фенриса и попытался перехватить Читралекху. С тем же успехом можно было поймать солнечный зайчик… Огромная баскервильская кошка взбежала по нему, словно по стволу дерева, не позволив даже коснуться своей шубы, походя вспахала рукав куртки, разлиновала лицо, а затем спрыгнула с плеча, долго и красиво зависнув в воздухе… Консул взвыл и слепо шарахнулся, прижав к лицу ладони — между пальцев сочились алые струйки.

— В воду! — невнятно крикнул он. — В воду, Людвик!..

И тот с шумом ссыпался с моста в речку.

Ну и напрасно. Читралекха воды не боялась. Не любила — да, но не боялась. Она вообще не боялась ничего на свете, если видела цель.

Цель эта сейчас стояла по пояс в ледяном потоке под мостом, раскорячась, вскинув над головой сомкнутые руки. А Читралекха уже сидела на перилах, подобравши под себя лапы и балансируя распушенным хвостом — примеривалась, как бы точнее упасть сверху на голову жертвы. «Убить! Убить чужого!» — кричало ее тело.

Что там у Забродского поблескивает металлом в руках?..

— Нет! — заорал я.

Снова оттолкнул тетю Олю с неожиданной силой — она с размаху села. Я и сам едва не упал рядом с ней — ноги меня не держали.

— Людвик, не смей, курва мать! — проревел дядя Костя.

Тот что-то выкрикнул задушенным голосом, наводя на кошку свое оружие.

Это ее тоже не остановит.

Я схватил Читралекху за бока — она зарычала горловым рыком и попыталась вывернуться. Еще один хороший удар наотмашь лапой с изостренными когтями — и я труп…

Она не ударила.

Узнала меня. Меня, свою самую любимую вещь в этом мире. Этой вещи ничто не угрожало, никто на нее не посягал. Я прижал Читралекху к себе, притиснул к щеке ее круглую шерстяную башку… Она позволила мне эту вольность. Я ощутил жесткое касание ее усов и взволнованное пыхтение в своем ухе. Ее ставшее невероятно тяжелым и твердым тело содрогалось от возбуждения. Потом она лизнула меня в лицо, словно здоровалась. И в самом деле, мы не виделись с самого утра.

Я попятился, унося ее подальше от перил.

Потом я упал…

Меня успели подхватить. Это была мама. До смерти перепуганная, зареванная, трясущаяся. Она повторяла одно и то же: «Господи, что же ты натворил, что ты натворил…»

Ничего такого я не натворил. Ну разве что спас этому… Ивану Петровичу Сидорову-Забродскому… его несчастную жизнь.

А вот что натворила она!

Вокруг меня происходило какое-то движение, откуда-то издали, из-за плотной пелены доносились приглушенные голоса. Сил у меня не оставалось вовсе, и я просто закрыл глаза.

Потом отобрали Читралекху — она уже успокоилась и размеренно рокотала у меня на груди. Наверное, это была мама, потому что никому другому эта бестия не покорилась бы. Меня подняли на руки — право слово, как младенца! — и понесли.

16. Сидоров-Петров-Джонс, он же Забродский

Я сидел на веранде, держал в здоровой руке стакан сока, а больную, обработанную, с аккуратно заклеенной цапиной, прижимал к груди. Мне было больно и стыдно. Цапина зудела и ныла, голова немного кружилась. В общем, ничего страшного, отчего следовало бы лишаться чувств и позволять Консулу тащить себя, как младенца, на руках… На коленях у меня сидела умиротворенная Читралекха, жмурилась, урчала и нехотя вылизывала заднюю лапу. Ее безмятежность была обманчива: я чувствовал, как напрягалось ее тело всякий раз, когда кто-то из чужих оказывался в пределах досягаемости когтей. К счастью, чужие это понимали и благоразумно держались на расстоянии. «Убить бы всех этих грызунов…» — мечтала гадкая кошара всем своим существом.

Фенрис маялся на цепи в подвале и тоже, судя по скулежу, не находил себе места от стыда. Для его собачьего самолюбия, наверное, невыносима была мысль о том, что он, большой и сильный пес, дал слабину и позволил себя остановить, а растленная глупая кошка, ничего не понимающая в охранном деле, выполнила свой долг до конца — загнала чужака в реку, пускай не убила, так хотя бы унизила!..

Случившееся выглядело бы комическим курьезом: надо же!.. взрослые люди испугались собаки и пострадали от кошки!.. но все знали, что никто не играл ни в какую игру, и два выпущенных на волю демона всерьез готовы были убивать. И тот, кто их выпустил, знал это и согласен был принять на себя грех.

Гости слонялись по веранде, словно потерянные, поглядывая на меня сочувственно и виновато. Мамы с ними не было: она заперлась в доме и никого не пускала.

— Что у тебя там было? — спросил дядя Костя у Забродского.

Его правая щека, расписанная следами кошачьих когтей, лоснилась от заживляющей эмульсии. Легко отделался: сочти Читралекха его своей добычей, мог бы остаться без глаз.

— Ничего особенного, — ответил Забродский. — «Вопилка-тормозилка». Всегда ношу с собой, по привычке. Полезная игрушка. А ты что подумал?

— Да я уж и не знаю, что и думать.

— Не веришь?

— Не верю.

— Показать?

— Покажи.

Забродский достал из кармана куртки блестящую металлическую коробочку и отдал дяде Косте. Тот повертел ее в руках, зачем-то потряс возле уха и со вздохом вернул.

— Однажды, это было в Нгоронгоро, на меня напала львица… — с некоторым оживлением стал объяснять Забродский, но дядя Костя выразительно промолвил:

— Понятно, — и тот сразу замолк.

— Почему ты не сказал мне, что это ты на Тайкуне налетел со своими ребятами на Климову? — спросил Консул.

— Видишь ли, Константин, я не думал, что это произведет на госпожу Климову такое тягостное впечатление…

— Произвело.

— Все было не совсем так уж и удручающе, как она могла тебе описать…

— Я думаю, все было еще хуже.

Забродский развел руками.

— Почему все требуют, чтобы их понимали, и никто не хочет понять меня? — спросил он, ни к кому не обращаясь.

— Потому что должен быть другой способ, — жестко ответил дядя Костя.

— Мы пытаемся. Мы честно пытаемся. Вот уже пятнадцать лет, изо дня в день, из ночи в ночь, пытаемся.

— Значит, плохо пытаетесь.

— Мы делаем все, что можем. Наверное, нам не хватает ума, интеллекта, полета фантазии, но… ведь ты же не хочешь работать с нами. И другие не хотят.

— Я редко в чем отказывал вам. В особенности, когда речь заходила об… этом направлении вашей деятельности.

— Знаю, знаю и ценю это. Но тебя одного недостаточно, какой бы хороший ты ни был. И есть те, кто нам нужен, но попросту воротит нос при одном упоминании Департамента…

— Ты плохо уговаривал их. А я не могу уговорить всех. Меня просто не хватит. Но ты даже не пытаешься научиться уговаривать.

— Курва мать, мне просто никто не дает шанса уговорить себя! — шепотом вскричал Забродский. — Все такие гордые! А как быть с теми двумястами?

— Я не знаю, — сказал дядя Костя устало. — Честное слово, не знаю. Вот, посмотри, — он кивнул в мою сторону. — Простой четырнадцатилетний шалопай. Обычный человеческий детеныш. Это и есть тот, в расчете на кого ты строишь свои планы.

— Нет, не тот, — возразил Забродский. — Вот если бы тогда, на Тайкуне, он оказался у меня…

— Через четыре года он получит право принимать осознанные самостоятельные решения. И еще года через два-три, может быть, станет тем, кто тебе нужен.

— Он никогда уже не станет тем, кто мне нужен, — горько проронил Забродский. — Время упущено. Ты прав, это обычный человеческий детеныш. И он боится вида крови.

— Через четыре года, Людвик. Ни днем раньше. Он сам должен решать за себя, а не ты за него, и не я за него, и никто во всем мире, кроме него самого.

— А как же те двести?..

— Людвик, тебе пора.

Забродский суетливо, в двадцатый, должно быть, раз одернул куртку и выпрямился во весь свой невеликий росточек.

— Я бы хотел принести свои извинения госпоже Климовой за причиненные ей неудобства и переживания, — звучно объявил он.

— Валяй, — хмыкнул дядя Костя.

Забродский на цыпочках приблизился к запертой двери и деликатно постучал.

— Госпожа Климова! — позвал он.

Молчание.

— Наверное, она ушла в дальние комнаты, — растерянно предположил Забродский.

— Никуда она не ушла, — криво, здоровой половиной лица усмехнулся Консул. — Она стоит по ту сторону двери и ждет, когда ты сгинешь с ее глаз. А в руках у нее большая железная штука, и хорошо бы, чтобы это была заурядная кочерга, а не то, что я думаю. И не прикидывайся, что ты всего этого не знаешь, нас учили одни и те же учителя…

— Что же мне делать? На колени встать?

— Это было бы эффектно.

Забродский в замешательстве огляделся. Тетя Оля, вынужденно сменившая заляпанное кровью — моей кровью! — платье на известный уже уродский сарафан, в странном и малопонятном постороннему уху разговоре не участвовала, а лишь наблюдала за Забродским с безжалостным интересом. Консул, опершись задом на перила, иронически щурился. Читралекха приоткрыла потемневший от ненависти глаз. «Убить бы его», — промурлыкала она. Один я сидел мирно и бездумно, как растение. Все происходившее протекало сквозь мои мозги, не задерживаясь, как река между опор моста…

— Уговаривать, — злобно проговорил Забродский. — Все хотят, чтобы их уговаривали… упрашивали… и никто не думает, зачем это мне нужно… как будто это нужно одному мне… как будто это мне нужно больше всех… да мне это вовсе не нужно, чтобы вы знали… я жив, здоров, я в полном порядке, а те двести… Госпожа Климова! — воззвал он. — Если это так необходимо… Вот я, вот мои колени, а вот этот грязный пол веранды вашего несчастного дома…

— С чего это он грязный? — фыркнула тетя Оля.

— Оставь, Оленька, это фигура речи, — заметил дядя Костя.

Забродский шумно выдохнул и встал на колени.

— Вот я, гордый и сильный человек, стою на коленях, — сказал он. — И униженно молю вас о прощении. То, что случилось тогда, нелепо, неправильно. Этого не должно было случиться. Простите меня. Простите… Но, если бы вы согласились выслушать меня, вы поняли бы мое состояние в тот проклятый вечер, поняли бы, что дело не в моих личных качествах, не в моих скверных манерах. Все дело в судьбах совершенно посторонних, незнакомых ни вам, ни мне людей.

— Людвик, заткнись, — приказал Консул.

— Я уже наказан, — не слушая его, продолжал Забродский. — Наказан всеобщим непониманием. Наказан каждодневной нервотрепкой и еженощной бессонницей. Да, я плохо сплю вот уже полтора десятка лет. Это чуть больше, чем исполнилось вашему мальчику. Если бы моя природа не бунтовала, я не спал бы вовсе… Я наказан непреходящим чувством вины перед незнакомыми мне людьми. Я не могу им помочь, хотя из кожи вон лезу, чтобы сделать это. А мне помочь никто не хочет. Вот и сегодня… меня выкупали в грязной ледяной воде, а ваша паскудная кошка чуть меня не убила. За что мне это? Чем я хуже вас всех? Господи, чем я провинился перед тобой? Я тоже хочу сидеть на веранде чистенького дома — своего, заметьте, дома! — кушать варенье, обнимать красивую женщину и воспитывать своих детей. Но вместо этого я стою здесь, на коленях, на чужой веранде чужого дома, и выклянчиваю у вас прощение. Ну так простите же меня!

Было, тихо. Так тихо, что самым громким звуком в этом мире сделался отдаленный голос речушки. Забродский стоял на коленях, все смотрели на него, мама не отвечала, а мне было стыдно, и я не знал, куда деться от этого несуразного и позорного зрелища.

— Добро, — сказал Забродский досадливо. — Нет так нет. Что я тогда, спрашивается; торчу здесь, как дурак?

Он встал и отряхнул брючины.

— С каждым днем, — проговорил он, — с каждым чертовым днем я все глубже увязаю в этом деле, как болоте. Я уже утонул в нем с головой, меня не видно… Неужели Ворон был прав, и нужна была силовая акция в первые же часы?

— Ворон был неправ, — сказал дядя Костя.

— Мы все такие добрые, мы все такие осторожные, мы все пацифисты… Константин, но могу я хотя бы мальчику объяснить, что заставляет меня выглядеть дураком в его глазах и негодяем в глазах его мамы?

— До дупы пана, — ответил дядя Костя. — Через четыре года ты все ему расскажешь. И он сам решит, как обойтись с тобой и с твоим рассказом.

— Четыре года! Четыре года, Консул! Тысяча четыреста шестьдесят один день!

— У тебя нет выбора, Людвик. Этот мальчик — такой же гражданин Федерации, как ты или я. Никто в Галактике не волен распоряжаться его судьбой, кроме него самого. Но — через четыре года.

— Еще четыре года адских дней и ночей для меня…

— Тебе не позавидуешь, Людвик.

— И для них — тоже…

— У тебя еще есть время найти другой способ. Я буду помогать тебе. А если кто-то откажет тебе в помощи… ты знаешь, я могу уговорить любого.

— Никто особенно и не отказывает. Это я так, к слову… Да все без толку, Константин, все без толку, мы уперлись в стену, которая сильнее нас и наших традиционных средств… — Он снова одернул курточку. — Могу я просто поговорить с мальчиком?

Дядя Костя вопросительно посмотрел на меня.

— Я не против, — сказал я.

— Людвик, убедительно прошу: следи за речью, — предупредил дядя Костя, приблизился и встал у меня за плечом.

— И вообще я хочу знать, что происходит, — вяло запротестовал я.

— Нет, — отрезал Консул.

— Ну почему, почему?!

— Потому что ты еще ребенок и все равно ничего не можешь изменить.

— Но я имею право! Мне уже четырнадцать! Вы же сами только что говорили, что мне решать!

— Когда тебе будет восемнадцать, так и произойдет. А до тех пор самые главные решения будет принимать твоя мама. И, в какой-то мере, я — потому что она доверила это мне.

— Я все равно узнаю!

— Не торопись взрослеть, Сева. У тебя еще будет время стать Атлантом и потаскать на плечах тяготы этого мира…

— Ладно, — сказал я досадливо. У меня не было сил с ним спорить. — Все такие взрослые, все такие большие и умные… один я здесь маленький дурачок.

— Не маленький, — возразил дядя Костя. — Отнюдь не маленький. Два погонных метра…

Наверное, это была шутка. Нынче все взяли моду потешаться над моим ростом, как будто во мне это было самое забавное.

17. Деликатное интервью с эхайном

ЗАБРОДСКИЙ. Скажи, Северин: тебе снятся странные сны?

СЕВЕРИН. Нет… смотря что называть странным.

ЗАБРОДСКИЙ. Такие, которым ты не можешь найти объяснения доступными тебе словами.

СЕВЕРИН. Ну, я много чему не могу найти объяснения!

ЗАБРОДСКИЙ. Мне кажется, ты понимаешь, что я имею в виду.

СЕВЕРИН. Не очень… Н-ну… всем иногда снятся сны, которые не поддаются объяснению. И вообще сны — это какая-то фантастическая реальность, отголоски взаправдашних событий, искаженные в кривом зеркале подсознания.

ЗАБРОДСКИЙ. О! Это ты сам придумал?

СЕВЕРИН. Нет, не сам. Слышал от учителя Карлоса Альберто дель Парана. Он преподает психологию в колледже «Сан Рафаэль».

ЗАБРОДСКИЙ. Гм… весьма поверхностно. Что ж, оставим сновидения. Северин, ты когда-нибудь выходил из себя?

СЕВЕРИН. Ха, еще бы!.. Н-ну, если и выходил, то… не слишком далеко.

ЗАБРОДСКИЙ. Тебе хотелось в порыве ярости что-нибудь разбить?

СЕВЕРИН. Зачем?

ЗАБРОДСКИЙ. Чтобы дать выход негативным эмоциям.

СЕВЕРИН. Глупость какая!

ЗАБРОДСКИЙ. Как же ты тогда стравливаешь пар, избавляешься от гнева?

СЕВЕРИН. Н-ну…

ЗАБРОДСКИЙ. Не мычи, будь ласков, отвечай развернутыми фразами.

СЕВЕРИН. И вы туда же!

ЗАБРОДСКИЙ. Куда «туда же»?

СЕВЕРИН. Что-то нынче все только и делают, что домогаются от меня развернутых фраз.

ЗАБРОДСКИЙ. Значит, не я один пытаюсь приучить тебя к человеческому способу общения. Так ты не ответил на мой вопрос.

СЕВЕРИН. А, насчет гнева… Нет, я не хочу ничего бить и ломать. Ведь вы это хотели услышать? Могу, конечно, запулить подушкой в стену. Сумку какую-нибудь подфутболить. Да и на что мне гневаться-то?

ЗАБРОДСКИЙ. Я слышал, мама забрала тебя из колледжа. Лишила тебя привычного окружения, друзей, развлечений. Разве не повод разозлиться?

СЕВЕРИН. На кого? На маму, что ли?

ЗАБРОДСКИЙ. А хоть бы и так?

СЕВЕРИН. Да ну, глупость… Как можно злиться на маму? Наверное, она лучше знает, что делать. Забрала — значит, так было нужно.

ЗАБРОДСКИЙ. Мама тоже может ошибаться.

СЕВЕРИН. Ну, наверное… Ну да, мне это не понравилось. Может, я и вспылил пару раз. Мне было обидно. Но злиться… К чему вы клоните?

ЗАБРОДСКИЙ. Только не думай, что я хочу поссорить тебя с мамой. Ваши семейные отношения меня не касаются. Если хочешь знать, я бесконечно уважаю твою маму. Она… незаурядный человек. Поверь, меня нелегко поставить в тупик, заморочить, сбить со следа. Госпожа Елена Климова — одна из немногих, кому удавалось водить меня за нос целых двенадцать лет. Где мы только вас не искали! А вы все время были под самым носом, практически на виду… Я даже преклоняюсь перед ней. Можешь ей так и передать, потому что она, увы, не оставляет мне шанса выразить свое восхищение лично… но это проблема нашего с ней аномально затянувшегося непонимания. Сейчас меня интересуешь ты и только ты. Так как, Северин, ответишь ли ты еще на пару моих вопросов?

СЕВЕРИН. Отвечу, почему бы нет.

ЗАБРОДСКИЙ. Северин… прекрасное польское имя. Я этнический поляк. Мне приятно, что тебя так зовут. Ты знаешь, почему тебя так странно назвали?

СЕВЕРИН. Что тут странного?!

ЗАБРОДСКИЙ. Фонетика твоих имени и фамилии такова, что приводит к семантической тавтологии. Северин… а слышится «северный». Морозов… мороз… бр-р, холодно. Разве не тавтология?

СЕВЕРИН. Мама говорила, что «северус» по-магиотски означает «строгий».

ЗАБРОДСКИЙ. Не по-магиотски, а по-латыни. Жители Магии говорят на слегка осовремененном и видоизмененном варианте языка древних римлян.

СЕВЕРИН. Да, я знаю, мама рассказывала.

ЗАБРОДСКИЙ. Озма поет на латыни. Ты любишь Озму?

СЕВЕРИН. Не-а. Не понимаю, отчего все так сходят по ней с ума.

ЗАБРОДСКИЙ. Хм… А что ты чувствуешь, когда слушаешь Озму?

СЕВЕРИН. Да ничего особенного. Все зависит от настроения. Могу читать под ее музыку. Могу спать. Могу играть с кошкой. Она кажется мне слишком манерной и монотонной, и скоро надоедает. И я включаю Виотти или Галилея.

ЗАБРОДСКИЙ. Тебе нужно хотя бы раз побывать на ее концерте. Все же, записи не передают всего очарования.

СЕВЕРИН. Когда-нибудь… может быть. Если она захочет выступить у нас в Чендешфалу.

ЗАБРОДСКИЙ. Я гляжу, ты нелюбознателен.

СЕВЕРИН. Ну, это как сказать… Хотя, конечно… Я люблю путешествовать, но только спокойно, без приключений, просто смотреть на землю с высоты полета. Люблю сидеть на берегу моря и слушать прибой. Люблю наблюдать, как кошка играет или спит на солнышке. Мама говорит, что по натуре я созерцатель, а не исследователь. Однажды я смотрел на Читралекху часа полтора кряду.

ЗАБРОДСКИЙ. А потом?

СЕВЕРИН. А потом уснул рядышком.

ЗАБРОДСКИЙ. Ты любишь эту жуткую тварь… эту акулу в кошачьей шкуре?

СЕВЕРИН. Ее нельзя не любить.

ЗАБРОДСКИЙ. Хм… Отчего же, можно. И даже не прилагая особенных стараний… А она тебя любит?

СЕВЕРИН. Ну, не знаю… Мама говорит, кошки не умеют любить. Их привязанность строится на инстинкте обладания. Читралекха считает, что я принадлежу ей. Она жуткая эгоистка и ни с кем не хочет меня делить.

ЗАБРОДСКИЙ. То есть, она и сейчас так настроена? (Опасливо протягивает руку в мою сторону.)

ЧИТРАЛЕКХА. Хххххххххх!

ЗАБРОДСКИЙ. Я пошутил.

СЕВЕРИН. Не делайте так. Она понимает только собственные шутки.

ЗАБРОДСКИЙ. Какие мы серьезные… Тебе не кажется, что эгоизм заключен в самой природе любви?

СЕВЕРИН. Может быть… я не думал. Конечно, я читал, раньше из-за любви происходили дикие вещи. Убийства, самоубийства, все такое… Наверное, вы правы: никто не хотел расставаться со своей подругой, как с любимой игрушкой. Или старался навредить тому, кто эту игрушку забирал. Это можно объяснить, но это… это неправильно. Думаю, сейчас все по-другому.

ЗАБРОДСКИЙ. Ты глубокий оптимист, Северин Морозов.

СЕВЕРИН. Угу, все так говорят.

ЗАБРОДСКИЙ. Во Вселенной полно миров, где убийство соперника — обычное дело. И даже не всегда наказуемо.

СЕВЕРИН. Ну, наверное…

ЗАБРОДСКИЙ. И есть миры, где считается нормальным убивать женщину, заподозренную в измене. Например, планета Яльифра.

СЕВЕРИН. Никогда не слышал о такой.

ЗАБРОДСКИЙ. А про юфмангов ты слышал?

СЕВЕРИН. Еще бы!

ЗАБРОДСКИЙ. Это их мир.

СЕВЕРИН. Ни за что бы не подумал… Они выглядят такими добродушными. Хотя в сказках у гномов обычно скверный нрав. Но ведь их женщины, я слышал, очень красивы!

ЗАБРОДСКИЙ. Не просто красивы, а красивы фантастически. Это феи из европейского фольклора.

СЕВЕРИН. Если это правда, у кого поднимется рука на такую красоту?!

ЗАБРОДСКИЙ. И тем не менее… А что бы сделал ты, если бы кто-то попытался забрать твою любимую игрушку?

СЕВЕРИН. Отдал бы, наверное. Если ему так хочется…

ЗАБРОДСКИЙ. А если бы он сделал это силой?

СЕВЕРИН. Ну, треснул бы разок по тыкве. Чтобы научился манерам… Разве трудно попросить?

ЗАБРОДСКИЙ. Хорошо, поставим вопрос по-иному. А если бы это была не игрушка, а любимая девушка?

СЕВЕРИН. Да откуда мне знать?! Я еще маленький, у меня еще не было любимой девушки. Вот появится, тогда и узнаю.

ЗАБРОДСКИЙ. Ты не маленький, Северин. Тебе четырнадцать, и все твои сверстники имеют подружек. И даже дерутся из-за них.

СЕВЕРИН. Да знаю я… Делать им, дуракам, нечего. И потом, девчонки сами их подначивают. Им это почему-то нравится. Какие-то их девичьи заморочки…

ЗАБРОДСКИЙ. Почему же у тебя до сих пор нет подружки?

СЕВЕРИН. Я не думал об этом… до этого утра. Может быть, я заторможенный. В том смысле, что еще не вырос как следует… ну, не в высоту, а… ну, в общем, вы сами понимаете…

ЗАБРОДСКИЙ. А почему «до этого утра»?

СЕВЕРИН. Ну… я узнал о себе кое-что новое.

ЗАБРОДСКИЙ. Что ты эхайн?

СЕВЕРИН. В общем… да.

ЗАБРОДСКИЙ. И кто-то из числа наших общих знакомых попытался объяснить твое равнодушие к юным девам генетическими особенностями?

СЕВЕРИН. Угу.

ЗАБРОДСКИЙ. Так узнай же, юный несмышленый эхайн: это чушь собачья. Эхайны вполне благосклонно относятся к земным женщинам, и за примерами нет нужды ходить далеко.

СЕВЕРИН. Да, я уже знаю… про тети-Олину маму.

ЗАБРОДСКИЙ. Или про Озму.

СЕВЕРИН. Про Озму я не знаю. Она что, тоже мулатка?

ЗАБРОДСКИЙ. Дикий ты человечек, Северин Морозов. Лесное дитя. Хочу, чтобы у тебя после общения с этими знатоками эхайнской культуры не возникло никаких ненужных комплексов. То, что ты эхайн, homo neanderthalensis echainus, никак не служит препятствием к тому, чтобы тебе нравилась девушка вида homo sapiens. Когда я учился в колледже, мне тоже были безразличны однокурсницы. И их это жутко раздражало. А потом я как-то оказался в Карпатах, в лагере «Рыси троп», встретил там одну юную особу… и началось.

СЕВЕРИН. Я был в Карпатах. И никого там не встретил.

ЗАБРОДСКИЙ. Она была одна такая… К чему это я? А к тому, что ты просто еще не встретил ту, что закружит твою глупую башку. И тебе еще предстоит захотеть подраться из-за нее.

СЕВЕРИН. Нет уж, пускай она сама выбирает, кто ей нужен. Но драться… из-за девчонок… глупость какая.

ЗАБРОДСКИЙ. А есть ли в этом мире что-то, из-за чего ты был бы готов немедля кинуться в драку?

СЕВЕРИН. Я еще не знаю. Хотя… пожалуй, есть.

ЗАБРОДСКИЙ. Ну, продолжай.

СЕВЕРИН. Если бы кто-то попытался обидеть маму… если бы сказал про нее что-то плохое…

ЗАБРОДСКИЙ. Ты бы убил его?

СЕВЕРИН. Не знаю… сразу уж и «убил»! Но людей бы навешал, это точно.

ЗАБРОДСКИЙ. И последний вопрос: как ты думаешь… ты знаешь, кто ты такой?

СЕВЕРИН. Конечно, знаю: Северин Морозов, мне скоро пятнадцать, и я необычно высокий мальчик. И еще, как говорят, я какой-то там, ха-ха, Черный Эхайн.

ЗАБРОДСКИЙ. Ничего-то ты не знаешь, высокий мальчик…

18. Гости уходят, мы остаёмся

Потом я поскребся в дверь дома, и мама отперла. Едва только я переступил порог, как за моей спиной снова защелкнулся замок. Ну и ладно… Я плюхнулся в придвинутое к стене кресло — так, чтобы слышать разговоры на веранде и хотя бы краем глаза видеть происходящее там, не раздражая своим вниманием маму, которая желала бы, чтобы я ничего не видел и не слышал.

— Не хочешь ли подняться в свою комнату, Северин Морозов? — спросила она без особой уверенности.

— Не-а, — сказал я, для убедительности скорчил страдальческую гримасу и завел очи. — Мне нехорошо… я тут посижу тихонечко… с кошкой…

Мама недовольно поморщилась, но не возразила.

На веранде гости продолжали свои негромкие разговоры.

— Зачем понадобилось выселять людей из поселка? — спрашивал дядя Костя.

— Никто никого не выселял, — отвечал Забродский. — Они сами, по своей воле, рассредоточились в течение месяца. У кого-то значительно снизилась нагрузка по работе и внезапно наступил долгожданный отпуск. Кто-то получил приглашение посетить Коралловый карнавал в Южной Нирритии на Эльдорадо. Кому-то захотелось повидать дальних родственников, о которых он и думать забыл. Да мало ли причин…

— Ты уклонился от ответа.

— Ну хорошо, хорошо… Это была мера разумной предосторожности. Мы же знали, с кем имеем дело…

— А именно? — нахмурился дядя Костя.

— С бывшим сотрудником Звездного Патруля, — отчеканил Забродский, — у которого старинные к нам счеты, право на защиту жилища и личной неприкосновенности, а также натянутые нервы и чрезвычайно скверный характер.

Дядя Костя недовольно покачал головой.

— Мы знали о боевых зверях, — хладнокровно продолжал Забродский. — О двух боевых зверях. Но сканирование показало наличие под домом глубокого и тщательно укрепленного подвала. Что за сюрприз мог там соблюдаться, оставалось только гадать. Дрыхнущий ратный дракон класса «мнаркморор». Тяжелый орбитальный фогратор «Рагнарёк». Черт с рогами. Все это могло пойти в ход так же легко и необдуманно, как хельгарм и баскервильская кошка.

— Параноики… — проворчал дядя Костя.

— Лучше посмотрись в зеркало, какой ты нынче красивый… Мы не могли рисковать благополучием посторонних людей. И мы их ненавязчиво удалили под самыми натуральными предлогами.

— Вам следовало просто сыграть отбой и вызвать меня.

— А никто и не наступал, не ломил в штыковую. Была создана надлежащая психологическая атмосфера, в. которой госпожа Климова сама склонилась к единственно верному решению. То есть сделала то, о чем ты говоришь: вызвала тебя.

— А если бы она… хм… не склонилась к верному решению?

— Но ведь все обошлось, не так ли?

Тетя Оля не выдержала, театрально охнула и с большим шумом покинула веранду, убредя куда-то в сторону палисада.

— Консул, Консул, — печально сказал Забродский. — У меня мог бы быть Черный Эхайн. Генетически безупречный, прекрасно кондиционированный Черный Эхайн. Но у меня его отняли.

— Ладно, не переживай.

— Ты не понимаешь. Мы решили бы все проблемы. Я мог бы плюнуть на дела и уйти в отставку. Мы бы с тобой больше не ссорились, а встречались бы у меня дома, пили пиво и рассуждали о цветочках.

— Ничего ужаснее я и вообразить не могу.

— А самое важное — послушай, Консул! — еще двести человек могли бы заниматься примерно тем же.

— Что ты уперся, как баран? Вынь да положи ему Черного Эхайна… Сбрось шоры, раскрепости мозги, ищи другое решение!

— Нет другого решения, ты же знаешь. Только военная операция — но неподготовленная, авантюрная, без серьезных шансов на удачу, как и предлагал Ворон…

— Да, это плохая мысль. Никто не одобрит.

— Этот мальчик… он уже не эхайн. Что-то в нем еще сохранилось… слабые проблески… неясные тени… но эта упрямая женщина вытравила из него все природное естество. Он — человек. Не очень обычный, но… среди нас полно необычных людей. Ты тоже был необычным, и я был. И он — простой необычный человек.

— Похоже, тебе приглянулась Читралекха.

— Читралекха — приглянулась?!

— Маленькая злая кошка, которая час тому назад играючи преодолела кордон из двух крутых звездоходов и посрамила выдающегося специалиста по активному сбору информации, знатока разнообразных систем самозащиты. Ты хотел бы и из этого мальчика сделать такую же кошку?

— Нет, — задумчиво произнес Забродский. — Нет, друг мой Консул. Я бы сделал его неизмеримо более ловким и опасным…

Дядя Костя молчал, и в его молчании было больше угрозы, чем в словах, какие он мог бы произнести вслух. Потом он сказал:

— Завтра жду тебя в гости. Со всеми материалами. Сколько же можно, в конце концов…

— Хорошо, — коротко ответил Забродский, и сразу перестал походить на невзрачного нытика. Подобрался, отвердел и даже, казалось, сделался выше ростом. — Все материалы, до последней буковки. Даже те, которые тебе неприятно видеть.

Он щелкнул каблуками, кивнул и ушел из нашего дома.

Немедленно возникла тетя Оля, про которую все забыли, приблизилась к Консулу и прислонилась к его плечу. Рядом с ним она не выглядела такой уж великаншей.

— Почему мне, послушав все ваши речи, нестерпимо хочется вымыться? — спросила она задумчиво.

— Потому что ты, Ольга-свет Гатаанновна, тоже не знаешь всей правды, — сказал дядя Костя. — Он хороший человек. Он мой старинный друг. И он действительно очень несчастен, потому что душа его болит о тех бедах, о которых всем нам не хочется даже подозревать. Понимаю, ты мне не поверишь…

— Конечно, не поверю, — сказала тетя Оля.

— Вот и никто не верит, — вздохнул Консул. — А в то, что обычная баскервильская кошка сегодня меня убила, ты поверишь?

— Тоже нет.

— А вот убила. Наповал. Дурацкое ощущение полной беспомощности. Она меня рвет, а я ничего не могу с нею поделать. Конечно, будь на мне «галахад»…

— А в руках фогратор… — хихикнула тетя Оля.

— Больно, — дядя Костя вздохнул еще горше и потрогал свои раны. — Больно, противно и стыдно. Взрослый, сильный мужик — и небольшая, в общем-то домашняя тварь! Кто мы, с нашей древней культурой, против природы? Так, плесень…

— Ты забываешь, что в природе баскервильских кошек не существует, — мягко напомнила великанша.

— Поэтому я убит всего лишь морально. А будь на ее месте какая-нибудь пума?! Нет, справедливо, что их запретили разводить. Надеюсь, Ленке достался самый последний экземпляр породы. И знаешь что, милая?

— Что, милый?

— Поехали-ка мы отсюда по домам. Загостились, право.

Мама поглядела на меня. Было видно, как сильно она не хотела впускать их, с их бедами и разговорами, в нашу крепость. Она надеялась переложить непосильный гнет гостеприимства на меня.

Но я чрезвычайно удачно прикинулся овощем:

— Мамочка, не могу я встать, у меня кошка на руках…

Это был серьезный довод, и маме пришлось вставать, идти, отпирать дверь.

Первой вошла тетя Оля.

— Соберу вещи, — сказала она в пространство.

Потом появился Консул.

— Лена, — проговорил он. — Мне бы следовало просить у тебя прощения.

— А ты как думал, — с вызовом промолвила мама.

— Но я не стану этого делать. Потому что ни в чем перед тобой не виноват. И еще вот что: мне кажется, ты от своего затворничества потихоньку сходишь с ума.

— Как ты мог привести его в мой дом?!

— Я не знал, что мой друг Людвик Забродский и есть твой кошмар. Тебе придется поверить… Я просто хотел, чтобы все стало на свои места. Чтобы все собрались в одном доме, за одним столом, и объяснились раз и навсегда. Не получилось. Очень жаль. И все же: эта затянувшаяся нелепость должна закончиться здесь и сейчас. Считай, что это случилось. Ты и твой сын — вы оба под моей защитой.

— Ты не сможешь защитить нас…

— Еще как смогу. Все закончилось, Лена. Пора тебе возвращаться в наш мир. Знаешь, как бы я поступил на твоем месте?

— Не хочу этого знать. Ты никогда не был на моем месте…

— Я вернулся бы на свой корабль.

— Нет! — почти закричала мама. — Никогда!

— Хорошо, хорошо, — Консул досадливо всплеснул огромными ручищами. — Я обмолвился. Не хочешь жить своей жизнью — твоя воля. Но вот что: позволь парню жить его жизнью. — Он помолчал, переминаясь с ноги на ногу. — Прощай, Елена Прекрасная.

— Прощай, Шаровая Молния, — едва слышно проронила мама.

Тетя Оля спустилась по лестнице из своей комнаты, по-прежнему закованная в свой бронебойный сарафан.

— Пока, Титания, — сказала она.

Мама кивнула.

Тетя Оля задержалась возле моего кресла и сделала такое движение, словно хотела погладить меня по щеке. Читралекха вздыбила шерсть на загривке и упреждающе зашипела.

— Не грусти, дружок, — сказала великанша. — Мы непременно увидимся.

Лицо мое горело. Горло перехватила шершавая удавка. Мне хотелось плакать. Я отвел глаза, чтобы никто не видел стоящих там слез.

Дверь за ними закрылась.

Уже на пороге дядя Костя поглядел в небо и поднял воротник куртки.

— Сейчас будет ливень, — услышал я его голос.

И на нашу веранду обрушился ливень.

«Ни фига себе!» — подумал я.

— Ни фига себе! Уой-ей-ей! — закричала тетя Оля и растаяла за дождевыми струями.

Ничего я так не хотел, чтобы мама всплеснула руками, выбежала на крыльцо и вернула их из непогоды в тепло и уют нашего дома.

Но мама не сделала этого.

— Завтра полетишь в Алегрию, — сказала она. — Если хочешь.

19. Лферры, оркочеловек Локкен и другие познавательные истории

О лферрах в Глобале сообщается всего ничего. Зато история их земных похождений, с которой давно уже сняты все печати конфиденциальности, расписана в деталях, и даже с некоторой долей злорадства… Это проксигуманоиды с планеты Гнемунг, что в звездной системе Муфрид, иначе известной как бета Волопаса. Что означает термин «проксигуманоид», я толком не понял. Что-то вроде «приблизительно человек» или «близко к человеку, но далеко не человек», или «даже близко не человек»… Это и понятно: облик лферров по нашим понятиям не то чтобы непривычен, а попросту безобразен, за что их еще называют «орками». Самим лферрам это не нравится, но, похоже, никто их об этом особенно не спрашивает. Судя по всему, в Галактике у них дурная репутация. Всеми виной их непредсказуемость и наклонности к рискованным, порой скверно пахнущим предприятиям. Если я правильно разобрался в системе астрографических описаний, наши планеты разделяет восемьдесят восемь световых лет. И чего они приперлись на Землю? Не нашли другого места для своих дурацких экспериментов по «межрасовой конвергенции»? Похоже, их настолько достало собственное уродство, что они решили подыскать себе подходящую расу, вполне на их вкус гармоничную, чтобы незаметно в нее влиться. Мы, люди, их требованиям во время оно вполне отвечали. Мы были относительно цивилизованны, хороши собой (в сравнении с лферрами, разумеется! О красоте женщин-юфмангов ходят легенды, к тому же, мы происходим от общего предка… но до них еще нужно докопаться, а никто не шифруется лучше, чем гномы, охраняющие своих фей!), и абсолютно беззащитны перед хорошо спланированной галактической экспансией. Если бы эксперимент лферров удался, человечеству вполне реально светила генетическая экспансия, а как следствие — утрата собственной истории и культуры. Но, во-первых, лферры потерпели обидное фиаско, и единственный оркочеловек оказался неспособен к репродукции. Во-вторых, они так увлеклись и поверили в собственную неуязвимость, что их вычислили даже медлительные шведские спецслужбы (упоминается некий комиссар Прюзелиус), которые, что естественно, не поверили своим глазам и не нашли ничего более умного, как обратиться за помощью в Интерпол. Там тоже своим органам чувств не поверили, не долго думая двинули группу захвата брать предполагаемых инопланетных агрессоров (упоминается некий сержант Белленкорт), застали их врасплох, забили в колодки… или что там было?.. в кандалы и упрятали в сверхсекретную лабораторию тюремного типа где-то на Шпицбергене, где много удивлялись внешнему безобразию незваных гостей. В-третьих, к этому моменту история уже стала достоянием гласности в Галактическом Братстве, и тектоны, у которых щупальца давно чесались врезать лферрам по первое число, немедля оным врезали с первого числа по десятое включительно. На Землю высадилась спецгруппа виавов (упоминается некий экцель-магистр Артаулор Куэнту Куэронау), которые ловко вынули дураков-орков из узилища, обставив дело так, чтобы никто из ответственных за их содержание под стражей не то что не пострадал, а даже получил повышение по службе, чтобы лица, причастные к адвентивному знанию, внезапно погрузились в более приятные хлопоты, и все без исключения спустя короткое время вспоминали бы инцидент с уродливыми пришельцами как фантасмагорический анекдотец для травли на барбекю. Затем представительную делегацию лферров призвали на Совет тектонов, где вздрючили еще более основательно, рассчитывая надолго отбить у них охоту к экспериментированию над цивилизациями-аутсайдерами, одной из которых в то время было человечество. В нос оркам ткнули накопленными и вновь вскрывшимися фактами, причем полученными с самых разных концов Галактики, сообщили, что чаша терпения переполнилась, и обещали суровые санкции вплоть до моратория на экзометральные перемещения. С них были также взысканы «асимметричные репарации» в пользу пострадавших культур (содержание термина оставлено без объяснений, так что приходится верить Консулу на слово). Судьба же оркочеловека была поручена все тем же виавам, которые с охотой приняли в ней самое живейшее участие. Нет худа без добра: довольно-таки эфемерная угроза благополучию одного-единственного младенца (лферры, при всей их эксцентричности, все же не были ни идиотами, ни маньяками-агрессорами, ни даже злодеями-ксенофобами, а всего лишь хотели сделать как лучше, разумеется, в своем понимании) повлекла за собой разнообразные и далеко идущие последствия самого благотворного свойства. Среди таковых можно назвать вспыхнувшую симпатию виавов к легкомысленной, веселой и пассионарной расе, их активное лоббирование интересов человечества в Галактическом Братстве и лавинообразное ускорение процесса вхождения Федерации в пангалактическую культуру.

После фиаско на Земле лферры притихли и усердно изображают, что стали белыми и пушистыми, а о генетической экспансии более не помышляют. Я думаю, прикидываются.

Кстати, оркочеловека звали Роберт Локкен.

Сейчас о нем почти никто не помнит, кроме историков и эрудитов. То, что он был оркочеловеком, сообщается вскользь, безо всяких ссылок на лферров и их опыты. Ну, был и был, что из этого делать тайну?.. но и сенсации, в общем, никакой… А в XXI веке сказать, что Роберт Локкен являл собой известную личность, значило не сказать ничего. Им восхищались, ему удивлялись, над ним посмеивались, он был постоянным объектом приколов, пародий и карикатур. А еще одним из богатейших людей своего времени. В ту пору личное богатство служило главной причиной болезненного социального расслоения, и потому у многих вызывало раздражение. Ты умный, образованный, талантливый, но почему-то еле сводишь концы с концами. А кто-то другой — глуп, ленив и бездарен, и вынужден бесцельно слоняться по своим мраморным дворцам с золотыми ваннами и жемчужными занавесками, околевая от скуки, в компании таких же роскошных лоботрясов, и все потому, что папаша или дедушка где-то чего-то вовремя и много наворовал… Относилось ли это к Локкену? И да, и нет.

У него были биологические родители, которые не подозревали, что. против воли стали объектами генетического эксперимента (подробности лферровского вмешательства в развитие их первенца охарактеризованы следующим образом: «имели место» — и точка). Вполне благополучные люди, свой дом в Якобсберге, свой маленький бизнес… То обстоятельство, что младенец походил не на папу и маму, а скорее на обезьянку, печалило их и тревожило. Но директор медицинского центра прочел им лекцию про атавистические отклонения, обещал постоянное наблюдение за маленьким Бобби, а также порекомендовал бонну по имени Агнес-Вивека Понтоппидан, молодую, блестяще образованную, полную энтузиазма и нерастраченной любви.

Собственно, бонна Понтоппидан и взрастила это диковинное растение своей заботой и нежностью. Благодаря ей Роберт Локкен стал тем, кем стал.

Вообще-то он был натуральный, рафинированный раздолбай. Это заметно даже на графиях. Лохматый, с вечной блуждающей улыбочкой на небритой физиономии, в каких-то обтерханных джинсах и ржавой футболке с надписью «Буросский текстиль». Между прочим, далеко не красавец, но и не урод, как можно было ожидать…

Он все время где-то учился, и ни разу не достиг хотя бы магистерских степеней. Что не мешало ему быть безусловно умным и разносторонне, хотя и безо всякой системы, образованным человеком. Я вспомнил, что где-то у меня была подходящая цитата на такой случай, покопался в своем мемографе и вот что нашел у Сергея Довлатова: «… нищета и богатство — качества прирожденные. Такие же, например, как цвет волос или, допустим, музыкальный слух». Точь-в-точь про Роберта Локкена. Богатство само к нему шло, плыло, падало в руки с небес и лезло в плохо запертые окна. И ни лферры, ни виавы тут ни при чем. Хотя… эта тема открыта для дискуссий. Но, наверное, он просто оказывался в нужном месте в подходящий момент, и не упускал шанса сделать необходимый шажок.

Иногда это происходило случайно. Престарелый профессор Упсальского университета Якоб Холст в качестве ликвидации академической задолженности поручил нерадивому студенту-естественнику Бобби Локкену выполнить серию наблюдений на культурой «клубящейся губки» Aphrocallistes undarus, чтобы только занять этого балбеса сколько-нибудь полезным делом. Бобби отнесся к поручению со всей халатностью, на какую только был способен: заперся в лаборатории ночью, обставился аквариумами с мирно дремлющими губками, закурил, дернул пивка и уснул на диванчике. Уж что он там уронил в воду, одному богу известно, то ли сигаретный пепел, то ли чипсы из пакетика, то ли собственную руку… но поутру его пришлось вырезать из заполнившей все свободное пространство пористой массы корундовыми пилами, потому что прочие режущие инструменты эту твердыню не брали. Горе-студиозус был извлечен из узилища в целости и добром здравии, даже не слишком напуганный, поскольку внезапно и сверх меры разросшаяся «клубящаяся губка» великодушно оставила ему некоторое пространство для существования, и к тому же не посягнула на пиво. Профессор Холст, взволнованно сообщив Локкену, что он есть самородный stjarthal (какое-то нехорошее слово), потребовал от того восстановить контекст эксперимента. Локкен не сразу вспомнил, с какой начинкой у него были чипсы… Спустя месяц удалось составить необходимую гремучую комбинацию факторов, при наличии которой безобидный глубоководный полип начинал безудержно и с дикой скоростью разрастаться, наполняя все пустоты сверхлегкой и сверхпрочной, да к тому же моментально затвердевающей, скелетной структурой. Пока Бобби трындел с лаборантками и пил пиво, профессор Холст выявил зависимость между бытовыми магнитными полями и направлением роста губки. Нобелевскую премию, впрочем, получали вместе. Новый строительный материал, получивший составное название «локхол», навсегда закрыл жилищную проблему в слаборазвитых странах. Увы, профессор Холст вскоре покинул наш мир, не оставив наследников. Поэтому все — доходы от неожиданного открытия стекались на банковский счет шалопая Локкена.

Отринув учебу в Упсале, молодой нувориш собрал в кучу всех друзей-подружек и пустился в кругосветное плавание на самой большой яхте, которую ему подыскали на Скандинавском полуострове. Круиз обещал быть напряженным, потому что от взятого на борт пива яхта давала серьезную осадку… Штормовой ночью, где-то в виду острова Терсейра, пьяненький Бобби, которого общество великовозрастных повес необъяснимо и давно уже тяготило, вышел проветриться, имея на себе купальные трусы и простецкий спасательный жилет. Разумеется, его тотчас же смыло за борт. Пассажиры хватились владельца судна далеко не сразу… В это время сам Локкен, выброшенный на пустынный островок, чьим небогатым украшением были молодая пальмовая рощица, изумительный пляж белого песка и несколько обглоданных прибоем до зеркального блеска черепашьих панцирей, решал проблему питьевой воды. О том, что кокосы годятся в пищу, он не подозревал. Вместо воды Бобби нашел у корней одной из пальм почти целиком вросший в землю древний сундук, который скуки ради откопал. Под первым сундуком обнаружилось еще несколько… Это был один из мифических кладов прославленного пирата Генри Моргана, а островок назывался Сабрина, и то исчезал в океанских пучинах, то возникал вновь, чем заслужил скверную репутацию, а места на картах и в лоциях не заслужил вовсе. В одном из сундуков обнаружилась бутылка из темного стекла, которой Локкен тотчас же отбил горлышко, отчего-то надеясь, что оттуда вылезет заспанный джинн и предложит свои услуги. Внутри оказалось перекисшее пойло, настолько отвратительное на вкус, что в момент прочистило незадачливому кладоискателю мозги. И тот вспомнил, что в карман купальных трусов, купленных еще в родном Якобсберге, хозяин магазинчика пляжных принадлежностей, счастливый оказать услугу нобелевскому лауреату, вложил маленькую фонор-карту (архаичное средство связи, только и годное, что передавать звук на расстояние). «И на фига это?» — помнится, спросил тогда Локкен. «Никогда нельзя угадать, куда может забросить судьба человека без штанов…» — прозорливо отвечал менеджер. Лауреат шутку оценил, и сейчас карта оказалась как нельзя кстати. «Бобби, куда ты запропастился? — удивились друзья. — У нас тут так весело!..» — «Какого хрена?!» — было самым мягким, что прозвучало в ответе Локкена. Впрочем, возвращаться на яхту он не намеревался. Вместо этого из порта Ангра-ду-Эроизму, что на острове Терсейра, был вызван геликоптер береговой охраны, который доставил Локкена вместе с сундуками в лоно цивилизации. Правительство Португалии выдержало только один раунд тяжбы за сокровища пирата Моргана: очень скоро выяснилось, что остров Сабрина лежал в нейтральных водах и никогда не был объектом чьих-нибудь территориальных притязаний. Сознавая себя самым глупым графом Монте-Кристо в истории, Локкен расплатился с адвокатами, послал пригоршню рубинов держателю магазинчика в Якобсберге, а большую часть клада — золотые монеты и драгоценные камни, названий которых даже не знал, обратил в фонд своего имени.

О таких пустяках, как вынутая из кармана и ссуженная знакомому брокеру, чтобы только отвязался, тысяча евро, спустя полгода воротившаяся с пятидесятитысячной лихвой, не стоит даже упоминать…

Вся прелесть положения Локкена заключалась в том, что он не знал, как поступить со своим состоянием. Он был к нему не готов, и прекрасно сознавал свою неготовность. Ему не хватало фантазии, чтобы потратить хотя бы малую долю этих несусветных капиталов. Родовой замок с полусотней комнат ему был на фиг не нужен. Он предложил что-то подобное родителям — те в ужасе отказались… Драгоценности, тряпки, антиквариат не привлекали. Редкие вина были безразличны любителю дешевого пива. Шедевры импрессионистов казались мазней, а улыбка Джоконды не возбуждала. Гоночный болид последней модели попросту пугал. Купив собственный стратолайнер класса «люкс», во время первого же рейса Локкен заблудился в подсобках (фонор-карты в трусах на сей раз не случилось!), и по прилете в аэропорт назначения в сердцах поменял навороченное воздушное судно на маленький самолетик вообще без технических и дизайнерских изысков.

К тому же, он катастрофически поумнел.

Он писал: «Я бешено, ненормально богат. Но я не понимаю, как это произошло, не вижу объективных тому причин. Я не заслужил своего богатства, не заработал. Оно пришло ко мне случайно. Я не слишком разумен, и вовсе не талантлив. Я даже не красив. Миру не за что меня благодарить, потому что я не сделал ему ничего хорошего. То, что я богат, несправедливо. Но ведь нечто подобное происходит сплошь и рядом. Один человек ограбил другого и разбогател — это несправедливо. Кто-то ловко сыграл по правилам, которые деньги установили сами для себя, и разбогател — и это несправедливо. Отец совершил преступление, остался безнаказанным и передал нажитое по наследству детям — это тем более несправедливо. Кто-то оказался на верху административной пирамиды и удачно распорядился этим шансом в свою пользу, чтобы разбогатеть — это несправедливо. Примерам нет числа… Отсюда вывод: всякое богатство, что исчисляется в деньгах, несправедливо. Оно никогда не достается тому, кто его заслужил. Да он в нем и не нуждается. Писателю не нужны деньги — ему нужна возможность сочинять. Художнику, артисту не нужны деньги — ему нужна возможность творить. Ученому не нужны деньги — ему нужна возможность размышлять и экспериментировать. Любому человеку не нужны деньги — ему нужны покой, здоровье, внутренняя гармония и еще несколько вещей, никак от денег не зависящих. Следовательно, деньги не нужны вовсе. Человечество, придумав деньги, допустило ошибку, из-за которой претерпело множество бед».

И он объявил собственному богатству войну на истребление. Эта удивительная война шла всю его жизнь с переменным успехом. Локкен все же одержал верх — но, как это бывает, только после своей смерти.

Дело в том, что это Локкен придумал наши нынешние энекты. То есть, в своей книге «Смерть денег» он называл их «энергеты», но смысл от этого не менялся. Наивно считать, писал он, что циркулирующие в современном обществе мировые валюты действительно являются всеобщим и уж тем более точным мерилом ценностей. Ни о какой эквивалентности не может быть и речи. Деньги в актуальном своем виде вовсе не отражают ни затрат труда на производство товара, ни его потребительских свойств. Их ценность, а значит — воздействие на мировые экономическое процессы, давно устанавливаются нелепыми традициями, негласными соглашениями лиц и сообществ, у которых означенных денег много, и не поддающимися разумному осмыслению, параноидально-комическими биржевыми играми. Деньги перестали быть регулятором экономических процессов, а превратились в равноправного их участника, пусть и наделенного специфическими свойствами, которые трудно назвать объективными, а скорее мистическими, не сверх-, а противоестественными. Они стали обычным товаром, который в силу древнего общественного договора иногда — но не всегда! — может обмениваться на другие товары. Что сообщает этому, в общем-то, ничтожному и малоценному товару в глазах многих, даже вполне здравомыслящих членов общества, иррациональные особенности почти религиозного толка. Основное назначение денег в их теперешнем виде — сохранять, охранять и всячески усугублять ими же порожденное социальное расслоение. А это опасно для общества и цивилизации. К тому же, это зло не является необходимым. От него не только нужно, но и возможно избавиться. После чего Локкен предложил заменить все мировые валюты в той части их естественных, изначальных функций, которые давно ими утрачены, мировыми Общественными Соглашениями. А для оценки каких-то особенных достоинств любого члена общества, оказавших безусловно позитивное воздействие на культуру, науку и всеобщее благо, ввести «энергет» — энергетический эквивалент трудовых затрат. Локкену не нравился сам термин, не нравилось определение, но, как он честно признался, ничего более умного в его замусоренную многовековой традицией товарно-денежных отношений башку пока не взбрело.

Эксперимент по мировому переустройству он начал с беднейших стран Африки. Вложился в чахлую экономику своими капиталами, которые прирастали уже по экспоненте, застроил дешевым жильем из «локхола», скупил на корню правительства и парламенты. Привел к власти самых умных, честных и честолюбивых африканцев, каких только нашел в коридорах Гарварда, Сорбонны и Стокгольма — вот так взял за руку и привел. Спустя полгода почти всех заменил — прежние не поверили в установленные им правила игры и по врожденным наклонностям пустились воровать. Еще пара ротаций — и правила игры дошли до мозгов, больше никто не воровал. В том не стало нужды: если соблюдались локкеновские Общественные Соглашения, то в экономике очень скоро сами собой, как по волшебству, образовывались гигантские фонды социального потребления. Локкен тряхнул мошной, и в генетических лабораториях родной Упсалы был мгновенно произведен на свет гибрид мягкой пшеницы и сорго — «сорвет», который легко переносил сушь и маловодье, а потому годился для возделывания в саваннах. Голодных не стало вовсе, и даже самый ленивый негр был не прочь ради разнообразия отвлечься от плясок под тамтам и немного поработать на погрузке каких-нибудь там бананов… Затем Локкен тяжелым танком накатил на Алмазный синдикат, чудом пережил три покушения, выиграл двенадцать судебных процессов, каждый из которых назывался «процессом века», и вышиб пришлых людей с юга Африки. Под натиском практически дармовых драгоценностей, экзотических фруктов и зерна рынки Старого и Нового Света рухнули. На Совете Безопасности ООН владыки мировых держав требовали голову Локкена. Тот явился лично, из уважения к старшим напялив взятый напрокат черный пиджак, ослепительную сорочку и галстук «кис-кис», но так и не найдя сил расстаться с джинсами и кроссовками. «Я предлагаю всем, кто опасается глобального экономического кризиса, — объявил он, беспрестанно ухмыляясь и от смущения держа себя развязно, — войти в зону действия Общественных Соглашений. Тех, кто здраво оценивает ситуацию и дорожит собственным будущим, жду завтра в своем офисе в Монровии. Господ рангом ниже президента или председателя правительства прошу не беспокоиться. Это как первый секс — немножко больно, а потом понравится. Там, где действуют Соглашения, нет голодных и нет нищих. Преступники пока есть, но их стараются… гм… лечить. Богатые тоже есть — например, актер Джулиус Шона, детская писательница Тансылу Тахир или архитектор Тейс ван Аммелрой. Людям нравится, что они делают, и понятно, отчего они богаты… Заканчивается двадцать первый век. Я хочу, чтобы в новом тысячелетии человечество жило по другим законам, а не по тем, что чешуйчатым хвостом тянутся за ним из неолита. Я не мастер говорить, да и вы не мастера слушать. Могу обещать, что не остановлюсь на достигнутом и непременно развалю устоявшийся миропорядок к чертовой матери, нравится это кому-то из здесь присутствующих высоких персон или нет. Ничего поделать со мной вы уже не сможете. Я не знаю точной цифры своего состояния, но если эти суммы будут вдруг изъяты из оборота, ваша экономика склеит ласты. Моя — даже не чихнет. Можете считать меня вирусом, но, в отличие от гриппа, я уже неизлечим…»

К традиционной демократии, в классическом смысле, это не имело никакого отношения, это был грубый экономический шантаж, вызов зарвавшегося одиночки целому миру… но с какого-то момента никто уже особенно и не возражал.

Как уж там Локкен договаривался с президентами мировых держав — рассказ долгий и скучный, но доводы его были просты, убедительны и подкреплены общественным мнением. А если коротко, то он поставил всех перед фактом и лишил возможности выбора…

Он погиб в авиакатастрофе — тогда такие приключались, и даже не были редкостью. Его маленький самолетик, тот, что без изысков, ни с того ни с сего разбился на взлете из аэропорта Бен-Гурион, что в Тель-Авиве. За полтора месяца до гибели Локкену исполнилось пятьдесят два года, и он все еще выглядел юным раздолбаем. А за час до того Локкен в своей неотразимой манере тяжелого танка убедил правительство Израиля в необходимости интеграции шекелевой экономики в систему Общественных Соглашений. Стояла ясная погода, полный штиль… Поговаривали, что это не была просто катастрофа, и симпатий земле обетованной со стороны мирового сообщества инцидент не добавил.

Роберт Локкен считается одним из людей, которые изменили мир. Обидно предполагать, что всему причиной — чужеродные гены. Поэтому, наверное, тема провальной экспансии орков не поднимается и не обсуждается.

У Локкена действительно было пятнадцать детей, и все приемные. В брак он вступал не то пять, не то шесть раз, и не все его супруги отличались благонравием. Локкену было наплевать, откуда в его доме появляются новые младенцы — он просто давал каждому свою фамилию, гарантировал блестящее образование, и в каждом души не чаял. Поскольку по мнению всех без исключения исследователей его феномена, до которых мне удалось добраться, он был фантастически добрым человеком, можно только строить догадки, как безумно он их баловал.

(«Дети Локкена» — это совершенно отдельная тема, ссылок масса, и меня не очень-то тянет утонуть в этом болоте на всю ночь. Хотя я обожаю слушать истории о добрых, мудрых и деятельных людях, которые изменили мир. Наверное, это потому, что в них я нахожу многое, чего никогда не найду в самом себе.)

По случаю, в том последнем полете рядом с ним была и его верная спутница Агнес-Вивека Понтоппидан. Не жена, давно уже не бонна, а просто самый близкий человек. Локкена оплакивал весь мир. Ее же тело почти неделю пролежало в морге невостребованным, потому что не нашлось родных. А потом бесследно исчезло.

Не существовало ни одного ее изображения. «Добросердечна, умна, весела, и дивно хороша собой!» — таков лейтмотив всех ее словесных портретов. Известно, что папаша Локкен пытался втайне от мамаши за нею ухаживать, но почему-то легко и без огорчений отказался от греховных помыслов. И только почти сто лет спустя Локкены третьего поколения узнали, кто была воспитательница их деда, и по каналам Галактического Братства получили от виавов исчерпывающую информацию о леди Уэглейв Усмуакетэрру Хвегх Уанмедин, включая обширную галерею ее прижизненных графий.

То, что я принадлежу к биологическому виду homo neanderthalensis echainus — чистая правда. Неандертальцами нас, эхайнов, можно называть в той же мере, что и людей — кроманьонцами. В конце концов, и люди и эхайны эволюционировали в течение одного и того же времени, хотя в разных условиях. Поэтому я, оставаясь человеком по поведению и образу мышления, биологически могу чем-то отличаться. Ну, не знаю… какими-то физиологическими реакциями… подсознательными механизмами… инстинктами. Я не боялся змей и был равнодушен к паукам. Та же Экса, завидев обыкновенного сенокосца, буквально зеленела — насколько позволяла ее смуглая кожа! — и делала вид, что прямо сейчас грохнется в обморок. Линда попросту дико визжала. Да что там Линда! Маму, к примеру, при виде безобидного крестовика буквально трясло — это ее, прожженного звездохода! Я же мог взять его и посадить на ладонь… Наверное, в эхайнских мирах обитали какие-то твари, способные пробудить во мне непреодолимое отвращение или безудержный первобытный страх. Не знаю, никогда их не видел. По-видимому, именно это и пытался вытянуть из меня Забродский своим коротким и путаным допросом. Он желал узнать, до какой степени я эхайн, а до какой человек. И, похоже, я его разочаровал.

Эхайны и люди действительно могут любить друг дружку. Никакая генетика тому не помеха. Ольга Эпифания Флайшхаанс, которую никто не зовет иначе, как Озма, втрескалась в эхайнского императора Нишортунна, а он в нее. Глобаль скупо комментирует этот факт, что можно понять: тайна личной жизни и все такое. Уж не представляю, как там они ладят, император и певица, но всем известно, что Светлые, Эхайны не воюют с Федерацией. Остальным эхайнским расам, не исключая нас, Черных, это не по вкусу, но тут уж ничего нельзя поделать.

Может, все дело в том, что среди моих знакомых девчонок нет платиновых блондинок, а одни лишь черноволосые и смуглые испанки?

Прошлой зимой к нам приезжали какие-то прибалты. Помнится, среди них было полно белокурых девчонок, но их лица показались мне злыми, даже зверскими. Светлые холодные глаза, тонкие поджатые губы, тяжелые подбородки…

Нет, здесь что-то другое.

Все еще не понимаю, как мама может командовать нашими глупыми пенатами. До сих пор я полагал, что ими управляют одни только инстинкты и простые желания. Поесть, поспать, поиграть… попрыгать за бабочкой, побегать за палкой… Наверное, она знает какое-то тайное слово, что как по колдовству превращает раздолбая Фенриса и вреднюгу Читралекху в машины для убийства.

И мне все это чрезвычайно не нравится.

То есть, вся история с эхайнским найденышем, то бишь со мной, с самого начала складывалась неправильно и нехорошо. Однако, натравливать зверей на живого человека, даже если считаешь его совершенным мерзавцем… да и звери больше похожи на виртуальных страшилок из какого-нибудь парка развлечений… это уже ни в какие ворота.

Но кто я такой, чтобы судить маму? Откуда мне знать, сколько и чего довелось ей изведать за все эти годы, которые она вынуждена была взять и вычеркнуть из собственной жизни — между прочим, из-за меня, да еще из-за Джона Джейсона Джонса?!

Все правы, и все виноваты.

А я действительно слишком мал, чтобы хоть что-то соображать.

А вот интересно: отчего и Консул и Забродский решили, что я Черный Эхайн, еще до того, как Консул прочел надпись на моем медальоне?!

20. Возвращение в Алегрию

Следующий день весь ушел на довольно сумбурные и бестолковые сборы. Одно дело — сгрести четырнадцатилетнего подростка в охапку и удрать сломя голову. И совсем другое — вернуть его на прежнее место в целости и сохранности, и в полной боевой выкладке. «Возьми носовые платки!» — «Зачем, мама?! У нас там не бывает насморков!» — «А если ты разобьешь нос?» — «Кому?» — «Себе, конечно!» — «Прибежит сестра Инеса и на руках унесет меня в медпункт. И там в два счета отчикает мне поврежденный орган!» — «Что значит — отчикает?!» — «В смысле, отрежет…» — «Ты смеешься надо мной!» — «Но скоро непременно заплачу…» Читралекха путалась под ногами и норовила забраться в дорожную сумку. Фенрису вдруг взбрело в башку, что настало самое время поиграть моими кроссовками. Куда-то запропастились любимые записи Эйслинга и Галилея, зато нашелся какой-то древний кристалл, который мама считала навеки утраченным — хотя не пойму, что ей мешало его восстановить. Так что значительная часть сборов проходила под жуткие завывания труб и лязг жестяных ударных инструментов, что только добавляло сумятицы…

Поэтому в Алегрию я вернулся не сразу.

Но все же вернулся. И на какое-то время мне показалось, что и жизнь моя тоже воротилась в старое русло.

Загрузка...