Интерлюдия

— Клянусь, эта штука сейчас развалится, — повторяет и повторяет араб с чёрной бородой и плешью на полголовы.

Качка давала понять, что там, снаружи, всё ещё море и до берега далеко, хотя для людей, набившихся в тесное помещение, словно кильки в консервную банку, берег уже почти утратил своё сокровенное значение. Может быть, они и доплывут, но над тем, как после этого сложится судьба у нелегальных мигрантов, не размышлял уже никто. Тот, кто мог ещё о чём-то думать, думал о свежей пресной воде.

— Не заливай, — говорил белый, неизвестно как затесавшийся в этот похожий на прокисшую бочку огурцов трюм. — Она плавала здесь ещё до твоего рождения. Туда-сюда плавала. С чего вдруг она развалится сейчас?

Наверняка это был метис. Хотя по нему и не скажешь — белая кожа, карие глаза, — каждый в трюме мог бы дать бороду или половину уха на отсечение, утверждая, что это метис.

Несколько мусульман, отгородившись от остальных своими широкими спинами и умостив ноги на драные коврики, совершали молитву. Никто больше не молился. Стоит ли молиться, если ты уже плывёшь в проржавевшем до самого нутра гробу прямиком на тот свет.

Рокот стоял такой, как будто судно вот-вот взорвётся, и двигатель через системы вентиляции периодически заполнял помещение запахом выхлопных газов.

Там, позади, осталась родина, изрытая и почти полностью уничтоженная пожаром военных конфликтов. Заражённая чумной болезнью корова. Где-то впереди новая земля, земля, где их никто не ждал, здоровая, но враждебная к чужакам, этот готовый к прыжку тигр белых людей. Каждый уже смерился со своей участью, и только метис всё никак не успокаивался.

Он потягивается — кожа да кости, — откидывается на протухшие подстилки из банановых листьев и хлопает себя по животу. Обводит в десятитысячный раз помещение подёрнутым мутью взглядом.

— Эй, пацанёнок. Покажи-ка ещё фокус. Что-то совсем скучно.

Кудрявый мальчишка поднимает голову.

— У меня они закончились.

Метиса это не смущает. Он задирает майку, и обломанные ногти скребут по груди.

— Покажи ещё раз.

— Эй, кофейная башка. Отвянь от пацанёнка.

На самом деле башка цвета кофе с молоком, с очень, очень большим количеством молока.

Плешивый араб смотрит на него тусклыми глазами.

— Ты символ войны, кофейная башка. Символ нашего разложившегося мира. Всё смешалось, сделалось грязью. Не осталось ничего чистого.

— Ха-ха. Поговори мне. Ты совсем повредился разумом, борода? Что ещё скажешь?

— Я видел твоих маму и папу.

Седовласый фыркает. Люди вокруг не обращают на них никакого внимания. Смотрят они только внутрь себя, а всё, что снаружи, достаётся теперь этому метису. Поэтому он чувствует себя так вольготно.

— Их не видел даже я, — говорит он, а араб вдруг выныривает из своего оцепенения. Машет локтями, голос звучит более живо.

— Разве ты не имеешь права жить? Эмираты такие же. Ливия такая же. Разве ты не имеешь права жить? Вся планета такая же, как ты, сверху белая, а внутри чёрная и гнилая. Разве она не имеет право жить?

На арабе грязная рубашка-галабия с прорехой у ключицы, хлопчатобумажные штаны. Босые ступни, которые он выставляет на обозрение, покрыты грязью и мелкими царапинами. Неизвестно, сколько ему лет — лицо всё в оспинах, однако руки и ноги, несмотря на истощение, выглядят сильными, а ладони так и вообще — каждая будто бы сделанная из глины столешница.

Метис же, напротив, грустнеет.

— Мы с тобой в одной лодке. В одном худом корыте.

— То-то и оно, — говорит араб. Его лицо кажется навечно застывшей глиной с одним и тем же грустным выражением. — Всё переворачивается с ног на голову.

— Не заливай, — говорит метис и качает головой. — Двести лет назад было точно так же. А пятьсот лет назад — втрое хуже. Чем глубже, тем ужаснее. С этим ничего не поделаешь. Гниль была в этом яблоке всегда.

Араб больше ничего не говорит, и метис смотрит на него долгим пронзительным взглядом. Потом поворачивается к мальчику.

— Я попросил тебя показать мне фокус.

Этому мальчику на вид еле-еле можно дать восемь лет, хотя он настолько отощал, что может оказаться и десяти, и двенадцатилетним. Он старается сделаться как можно менее заметным, подтянув тощие коленки к подбородку. Большую голову с крупными чёрными кудрями, кажется, уже не держит щуплая шея, поэтому она клонится то вправо, то влево.

Он смотрит слезящимися глазами вправо и влево, но, кажется, никто больше не собирался за него заступаться. Араб с большими ладонями смотрит в пространство и в сумраке трюма выглядит древней окаменелостью.

В ладонь из рукава галабии выкатилась монетка. Мальчик, не поднимая глаз на аудиторию, погрел её между пальцами правой руки — средним и указательным, и, сделав быстрое движение, отправил монету обратно в рукав, заставив выкатится её из другого рукава, в левую руку.

— Как ты это делаешь? — спрашивали его всегда.

Трюку с монеткой его научил отец, и малыш освоил его необыкновенно быстро.

— Это магия, — счастливо говорил он всем.

Потом война, заснувшая на десяток лет в своей норе, проснулась вновь, и стало уже не до фокусов. Пареньку повезло, что его детство хотя бы отчасти можно было назвать счастливым.

Звука ударов он не слышал. Должно быть, болезнь, что заставляет глаза сочиться и сочиться гнилью, просочилась и в уши, отчего мир вокруг звучит как пустая жестяная бочка, а некоторые звуки вообще не доходят до сознания. Так, видимо, произошло и на этот раз: когда взгляд наконец отрывается от блестящего кругляша на ладони, метис уже без сознания, а араб возвышается позади, сдавливая его голову руками, как кокосовый орех. Щёки метиса налилось синевой, нос свёрнут, губы слиплись так, что не поймёшь, где кончается одна губа и начинается вторая — видно, его несколько раз сильно приложили лицом о стены трюма.

— Присмотри за ним. С нас спросят за каждого мертвеца, — говорит мальчику плешивый. — Проследи, чтобы он дожил до высадки.

К ногам мальчишки падают несколько полупустых блистеров с таблетками, и грязный, похожий на отъездившее свой век колесо от игрушечной машинки, лейкопластырь.

— Посмотри, что там за таблетки. Кажется, аспирин.

Если выпотрошить карманы каждого сидящего здесь, то таких блистеров с аспирином наберётся добрая горка. Его ели перед обедом и после, и, как правило, вместо. Сначала продуктовый паёк на самом деле включал продукты и воду, а последние двое суток — только аспирин.

Ил внимания, поднятый этой маленькой потасовкой, опускается на дно болотной обыденности. Мальчик остался наедине с головой метиса на коленях, из уголка рта которого на грудь свешивается похожая на жевательную резинку слюна. Первые десять минут он сидел как парализованный. Когда ноги затекли и мальчик наконец нашёл в себе храбрость зашевелиться, голова метиса тоже зашевелилась. Мужчина закашлялся, тяжело, мучительно хватая трясущимися губами воздух. Видимо, язык перекрыл дыхательные пути.

Мальчик поспешно уложил голову на прежнее место, подождал, пока прекратится кашель. Вытер грязной тряпкой кровь, которая внезапно хлынула из носа и изо рта лежащего. Трясущимися руками извлёк одну таблетку аспирина.

— Есть вода? — спросил он, но никто не ответил.

Вода была только за бортом.

Метис без сознания. Или же в сознании, но в таком, на котором нужно уметь устоять, как канатоходец стоит на натянутом над пропастью канате. Уши его почернели, закрытые глаза были фиолетовыми и чудовищно раздулись. Лысая голова пахла она как разлагающийся фрукт и казалась планетой: пигментные пятна на черепе походили на континенты, а кровоподтёки — на моря, отнюдь не синие, но коричневые или чёрные, будто залитые нефтью.

Остальное тело стало просто горой грязного тряпья, в которой не осталось ни капли жизни.

Налетели мухи, которые до этого были рассредоточены по всему кораблю; они жужжали вокруг и садились на содранные руки мальчика, на скопившийся в уголках глаз гной. Бесконечно заползали и выползали из приоткрытого рта метиса.

Два раза давали воду. Открывался люк в потолке, матрос спрашивал, как они там, и не сильно ли качает.

В ответ неслись проклятия. Впрочем, матрос относился к ним вполне терпимо.

— Оставьте нам открытым люк! Совсем дышать нечем, — просили те, кто внизу.

— Наверху жара, — говорил матрос. — Клянусь, такой жары вы не встречали даже у себя на родине. У вас в трюме хоть немного прохладней.

Он сбрасывал пластиковые бутылки с пресной ржавой водой, слишком мало, чтобы всем хватило напиться. До качества её никому не было дела. Она не разъедала язык — вот главный и единственный показатель качества. Иногда возникали, так внезапно, словно кто-то чиркал зажигалкой в ночи, словесные перепалки, и так же внезапно утихали.

Люк им всё же оставили открытым — до тех пор, пока кто-то, проходящий наверху, не захлопнул его пинком ноги.

— Эй.

Плешивый бросил им с кофейной головой остатки воды в бутылке. Джагит не поймал. Бутылкой завладел кто-то другой, и арабу пришлось встать, чтобы вернуть её.

Со временем мальчику среди дрёмы стало казаться, что голова у него на коленях сучит маленькими ножками, как когда-то младший братик. В конце концов, и хрипы трансформировались в детский плачь, протяжный и будто вонзающий под кожу иглы. Джагиту казалось, что Голова обмочился, но он, сотни раз менявший маленьким пелёнки, боялся на этот раз к нему прикоснуться.

— Тише, тише, брат, — бормотал он в полузабытьи, держа руки над Головой, будто защищая его от солнца, — мама скоро придёт.

Но мама, конечно, не придёт больше никогда. Может, они встретятся на том свете. На всё воля Аллаха, и Аллах всему свидетель.

На коленях мокро, от слюны или от пота, Джагиту мерещится, что он держит в руках планету, и океаны бесконечно стекают с неё, облака проносятся, звеня мушиными крылышками, а капли крови кажутся комьями земли. Если бы кто спросил, он мог показать, как на глобусе, в каком из морей, и даже в какой точке плывёт их судёнышко.

Когда он просыпался, он вновь и вновь пытался пропихнуть через сжатые зубы метиса аспирин.

Плешивый, наблюдая за его стараниями, говорил:

— Нужно было выбить ему зубы. Как думаешь, ещё не поздно?

Но Джагит обнимал и прижимал к груди голову, будто это на самом деле был младший брат.

— Эй. Покажи-ка ещё фокус, — открыв глаза, сказал метис, как будто его не прикладывали лицом к деревянному, маслянистому от влаги борту.

Джагит ощупал его зубы. Зубы целы, а голос звучал необычаянно ясно. Потом Джагит услышал свой голос:

— У меня они закончились.

— Покажи старый.

Он поднял руки, вытряс из рукава монетку. Сделал «исчезновение монетки», и заставил её появиться в другой руке.

Где-то далеко засмеялся чернобородый. Его смех был сейчас совершенно не к месту.

— Не думаю, что сейчас ему это нужно, малыш.

Джагит прервался и повернул голову метиса так, чтобы раздувшиеся синюшные веки смотрели вверх. Будто бы направил на свои руки лучи прожектора. Возможно, от глаз под ними ничего не осталось.

Монетка исчезла вновь, а мальчик заставил мизинец на правой руке перекочевать на левую, так, что там теперь было два мизинца, а пятерня стала шестернёй. Джагит пошевелил по очереди всеми шестью пальцами, а потом подговорил монетку появиться между двумя мизинцами.

Голова улыбался, показывая свои великолепные зубы и блеклые дёсны, хотя глаза уже были закрыты. Он улыбался, когда двое мужчин тащили её прочь, придерживая болтающееся, словно обрывок пищевода, тело.

— Он жив! — орал чернобородый вслед. — Без фокусов! Он жив! Мальчишка за ним ухаживал.

Судно больше не качало. Люк был открыт. Была лестница, по которой судно, как ринувшаяся наверх рвота, успели уже покинуть почти все. Последними каплями этой рвоты оставались двое особенно ослабших: чернобородый и Джагит, который всё ещё ощущал на коленях тяжесть кофейной башки.

Джагит не знал, что случилось с кофейной башкой, когда они вышли наружу. Он провёл с ним десяток часов, и они показались часами, такими, как они могли проходить у вечности — бесконечно, муторно, с перерывами на краткий, десятиминутный сон, который, казалось, нисколько не уменьшал это время.

Загрузка...