В кают-компании никого не было. Андрей швырнул на стол пачку записей и огляделся. Настенные часы напомнили ему, что раздражаться нечего: до начала совета еще пятнадцать минут. Он опять поторопился, и винить нужно только себя.
Андрей вздохнул и уселся на свое место. Кресло под ним недовольно заскрипело.
То-то и оно. Полгода в космосе — не шутка. Даже для металлических кронштейнов кресла. А для человеческих нервов — тем более. Особенно когда эти полгода — сплошная цепочка неудач.
Неудач ли?
В кают-компании тонко пахло сиренью. Традиционная веточка сирени — последний подарок Земли — за полгода превратилась в целый куст. И неожиданно зацвела. Словно почувствовала, что скитаньям — конец, что скоро замаячит в прицельных визирах желтый шарик Солнца и откроется черная труба Большого Звездного Коридора, приглашая домой. А потом зеленовато-голубая Земля закроет полнеба, и загудят под магнитными подошвами трапы лунного космопорта… Сирень вернется к тем, кто подарил ее — к мальчишкам и девчонкам. Таков обычай.
А пока сиреневый куст стоит в углу, и на влажных сине-фиолетовых соцветьях гаснут малахитовые блики чужого заката. И самое странное, куст вписывается в окружающий безжизненный пейзаж, который равнодушно и объемно рисует широкий, во всю стену, обзорный экран.
Зачем понадобился такой большой экран? Такое ощущение, что сидишь на веранде и только хрупкое стекло отделяет тебя от чужого мира. Мира, в котором ты — непрошеный гость. Ощущение не из приятных, особенно к исходу шестого месяца. Недаром кто-то из ребят приладил к видеостене самодельные портьеры: так спокойнее. А на чудеса они уже насмотрелись. Хватит!
Андрей встал, чтобы задернуть портьеру, взялся за лохматую кисть шнура, но вниз не потянул: загляделся. Загляделся в тысячу первый раз, загляделся вопреки непонятному раздражению и вполне понятной усталости. Знакомая картина властно приковывала к себе взгляд.
Справа, где-то за горизонтом, умирало зеленое солнце. Его корона еще горела из-за острых зазубрин далеких гор, но тяжелое полукольцо серебряных облаков, переливаясь, смыкалось все уже. Собственно, это были даже не облака, а сгустки электрического свечения — что-то вроде земных полярных сияний. Они катились вперед, как пенный гребень исполинского черного вала, и плотная темнота на глазах заливала небо. Острые иглы звезд мгновенно протыкали накатывающуюся черноту, но не надолго — слева из-за горизонта вставало нечто чернее черного, нечто огромное и круглое, оно поднималось, распухало и заглатывало едва родившийся звездный планктон.
На этой планете не было ночи. Просто зеленый день сменялся черным, потому что вслед за уходящим видимым солнцем вставало невидимое, обрушивая на поверхность палящий поток ультрафиолета.
Поверхность… Глядя на беспорядочное нагромождение геометрических тел, заполнивших окружающее пространство, поневоле начнешь сомневаться в самой возможности существования ровного места. Гигантские пирамиды, конусы, тетраэдры, октаэдры, немыслимые ритмы острых ребер, пиков, наклонных плоскостей, винтообразных полированных граней, одинаково сумеречно-синих в свете зеленого вечера, навевали безотчетную тоску.
Черное утро меняло пейзаж.
С появлением серебряных облаков гигантские кристаллы становились прозрачными. Окружающее стремительно таяло — исчезали пирамидальные горы и конические пропасти, цилиндрические башни и ромбические утесы — все превращалось в бесплотные туманные тени, и корабль словно повисал над дымчатой пустотой.
Черное солнце поднималось выше, и опять неузнаваемо менялась окрестность.
Под мощным ультрафиолетовым излучением вся поверхность начинала светиться — сначала легким бледно-золотым свечением, потом все ярче и ярче, — пока не загоралась всеми оттенками от лимонно-желтого до оранжево-красного.
Из-за полуприкрытой шторы Андреи рассеянно следил, как наливаются текучим золотым огнем камни и дальние горы, как трепетно и безостановочно пульсирует свет в полупрозрачной толще вздыбленных пород.
Сейчас зыбкая красота светового танца вызывала горечь.
Этот прекрасный, геометрически совершенный мир был мертв. Мертв с самого рождения.
— И останется мертвым.
Вспомнились патетические слова одного из “отцов” современной космогонии Штейнкопфа: “Надо смириться, наконец, с наличием сил, которых мы никогда не сможем познать. Планеты класса “К” — чужаки в нашем звездном мире. Дозвездное вещество и жизнь — несовместимы, и живому никогда не проникнуть за барьер, поставленный самой природой. Пусть чересчур горячие головы обвиняют меня в консерватизме — я уверен в своей правоте. Докажите, что в мирах класса “К” возможна жизнь, покажите хотя бы одну бактерию с кри-сталлопланеты, и я первый скажу вам — идите!”
Пора смириться… Да, кажется, пора. После долгих дебатов ученые выбрали, тринадцать кристаллопланет в тринадцати системах двойных звезд так, чтобы избежать случайного совпадения. Полгода юркий звездолет “Альфа” нырял в глубинах пространства и времени, и семеро разведчиков дотошно изучали загадочно одинаковые кристаллические миры. Полгода Андрей обшаривал геометрические лабиринты, до рези в глазах всматриваясь в шкалы витаскопов, смутно на что-то надеясь. Двенадцать раз надежда сменялась разочарованием.
Эта планета — тринадцатая.
Да, он хотел найти злополучную бактерию. И не затем, чтобы поколебать авторитет Штейнкопфа.
Просто за немногие годы, проведенные в космосе, он увидел и понял много. Он прочувствовал сердцем и нервами всемогущую силу и жадность жизни. Он находил следы органики на обугленных звездным пламенем астероидах и в пластах замерзшего газа на планетах-гигантах, в смертоносных радиоактивных облаках кометных ядер и в пористых железных шубах остывших звезд. Он видел километровые веретена гловэлл и микронные крестики санаций, огневок, впадающих в спячку при трех тысячах градусов по Кельвину, и радиозолий, умирающих от теплового удара при трех тысячных градуса — жизнь пронизывала Вселенную, приспособляясь к самым невероятным условиям.
И он не мог поверить, не мог принять существование навеки мертвого мира — вопреки логике доказательств Штейнкопфа, вопреки очевидности.
Тринадцатая планета тоже мертва. Как те двенадцать — с самого рождения. Что и требовалось доказать.
Какие же тут неудачи? В учебниках космогонии вместо “гипотезы Штейнкопфа” появится “теория Штейнкопфа”, а внизу приписка мелким шрифтом: “Экспериментально подтверждена группой советских ученых, в том числе космобиологом А. И. Савиным”. Для молодого ученого такое упоминание — блистательная победа, почти мировая слава.
И отныне в ночном небе будут тускло гореть тринадцать огней, как дорожные знаки “Проезд запрещен”, и на пыльных гранях лабира навеки останутся его следы — последние следы последнего человека — и не смоет их дождь, не сотрет ветер, не скроет трава — потому что ничего такого нет в мирах класса “К”. И не будет.
Не будет.
Свет в камнях уже не пульсировал, а горел ровным пламенем под бархатно-черным беззвездным небом, и какая-то странная затаенность, какое-то неуловимое, ускользающее напряжение сквозило в неподвижности окрестных скал.
— Никак не можешь налюбоваться?
Рядом, попыхивая носогрейкой и кашляя с непривычки, стоял Алексей Кривцов. Носогрейку ему подарила перед отлетом невеста, но закурить трубку астрофизик решился только сегодня. Что же, он прав. Пора думать о Земле, о том, кто и как нас встретит.
Андрей молчал, и Кривцов снисходительно продолжил:
— Лабир… Занятный минерал… Вся эта молодка почти целиком из лабира… Есть мнение, что планеты класса “К” образовались в результате непосредственной кристаллизации дозвездного вещества. Так сказать, холодным способом. Без взрыва. Отсюда — уникальные свойства и самого лабира, и всей планеты…
— Алеша, родной, знаю! И про лабир, и про всю планету! — внезапное раздражение снова захлестнуло Андрея. — Слышал! Читал! Эти уникальные свойства у меня вот где сидят!
Астрофизик попятился, удивленно моргая близорукими глазами.
— Ты что, очумел? Я ведь так, для разговора…
— Прости, — Андрей смутился. — Просто эти кристаллические сестренки мне все нервы измотали. Что-то есть в них, что-то мельтешит, что-то мерещится, а что — никак не пойму. Не верю я в этот вечный покой, не верю…
— Чудак… Другой бы на твоем месте сейчас меню для званого обеда в честь защиты докторской диссертации составлял, а ты сам себя через голову перепрыгнуть хочешь. Доказал ты отсутствие жизни на планетах класса “К”? Доказал. Подтвердил теорию? Подтвердил. Что еще тебе надо? Самого Штейнкопфа переплюнуть?
— Никого я не хочу переплевывать, Алеша. Просто где-то есть во всей этой правильности ошибка. Чувствую я ее, а поймать не могу…
Кривцов пожал плечами и собирался отойти, но Андрей остановил его:
— Постой, что ты там про молодку говорил?
— Про какую молодку?
— Ну, про ту, что целиком из лабира…
— А… Только то, что эта планетка — самая молоденькая из тринадцати. Ей еще и десяти миллиардов годков нет… В самом соку…
И опять что-то метнулось в мозгу, не успев стать мыслью — тень догадки, дразнящий проблеск в тумане.
Кают-компания наполнялась. Почти весь экипаж был здесь, не хватало лишь капитана. Андрей вернулся к столу, так и не задернув портьеру. К нему наклонился Медведев, научный руководитель экспедиции:
— Вы все закончили, Андрей Ильич?
— Почти. Остался только витаскоп в квадрате 288-Б. Остальные я демонтировал. Результаты прежние: полное отсутствие органики. Тринадцатая стерильная планета.
— Ну что же… Кажется, Штейнкопф действительно прав. Все сходится…
— Очень уж точно сходится, Петр Егорыч. Настолько точно, что начинаешь сомневаться.
Медведев смерил биолога долгим оценивающим взглядом:
— У вас есть сомнения?
— Да нет, собственно… Все факты как будто верны…
— Почему вы оставили витаскоп в квадрате 288-Б? Это, кажется, у Белого озера.
— Да, это у Белого озера. Собственно, я не успел еще туда добраться… И потом… Может быть, его оставить пока, Петр Егорыч?
— Не вижу смысла. Вряд ли в обозримом будущем здесь побывает еще одна экспедиция. Наша работа, на мой взгляд достаточно убедительна во всех аспектах. В том числе и в биологическом. А оставлять витаскоп потому, что за ним лень лететь, это, простите меня, несколько странно. Со всех точек зрения.
— Хорошо, Петр Егорыч. Я уберу витаскоп. Здесь какие-нибудь два часа лету… Сразу же после совета.
— Пожалуйста, Андрей Ильич, я вас очень прошу. Ученый должен быть аккуратным. Даже в хозяйственных мелочах…
Андрей хотел возразить, но промолчал под серым насмешливым взглядом. Он всегда чуть побаивался Медведева. Во-первых, Медведев был почти вдвое старше. Во-вторых, Медведев — член “знаменитой” звездной восьмерки Международного Совета Космонавтики. А в третьих… В третьих, этот чопорный человек меньше всего располагал к откровенности. Он умел убивать молчанием: не иронией, не доказательствами, не темпераментом — именно молчанием. Молча, не перебивая, не отводя внимательных холодных глаз, он слушал то, что ему говорили. Слушал до тех пор, пока говорящий не начинал путаться в своих собственных логических построениях. Кончалось обычно тем, что автор новой романтической гипотезы, вопреки собственному желанию, связно и убедительно опровергал сам себя. Вот и сейчас — ни слова упрека: только опустились глаза, и ненавистная пилочка для ногтей замелькала в холеных руках, ставя крест на несостоявшемся открытии…
Даже не в этом дело. Шесть месяцев они вместе. Семь человек в железной скорлупе космического корабля. Тысячи световых лет от дома — не от Земли, а от этой немыслимо малой крупицы звездного света, которое именуется Солнечной системой. Их отношения больше чем дружба: все они спрессованы, сжаты, сплавлены темной тяжестью Вселенной… Все они — нечто одно в семи разных воплощениях, в семи вариациях желаний, воспоминаний, ума…
Все, кроме Медведева. В нем есть что-то от космоса. Может быть, это холодное, беспощадное, безжизненное молчание?
Безжизненное молчание… Тринадцать планет-близнецов, которые не хотят говорить… Почему?
Где-то краем сознания Андрей удивлялся непростительно откровенной улыбке вошедшего капитана: меланхоличный латыш, начинавший еще на досветовых плазменных колымагах, был подстать Медведеву. Правда, поговорить он любил. Но его разговоры почему-то почти всегда касались только дисциплинарных нарушений. Волей случая или судьбы чаще всего он беседовал с Андреем. Поэтому Андрей привык ко всему, кроме…
— Товарищи, простите меня за опоздание. Несколько неожиданно к нам пробилась Земля. Внеочередная связь…
В кают-компании стало тихо. Улыбался только капитан.
— Земля дала “добро” на наше возвращение. Старт корабля — через сутки по бортовому времени…
Капитан покосился на незадернутую портьеру, но даже это явное нарушение порядка не испортило его настроения. Он искрился какой-то хорошей вестью и тянул с простодушной лукавостью сильного человека.
— И еще одно сообщение. Было очень много помех нестационарного порядка, поэтому сообщение передавали трижды на двойной мощности менго-передатчиков… Но я записал все точно.
Он повернулся к Андрею, и вслед повернулись шесть напряженных лиц.
— Дело в том, что население Земли увеличилось…
У Андрея внутри затикали часы: капитан явно переигрывал.
— Увеличилось на одного человека… Что-то зябкое и нежное сжало горло…
— Сын у тебя, Андрюшка!
Андрей опомнился, когда десять сильных рук подхватили его у самого пола, а как он очутился у потолка, до него так и не дошло. Он увидел, как в резких складках морщин по губам Медведева мелькнула тень улыбки:
— Молодые люди, учтите, что в данное время тяготение почти равно земному…
Андрей сел за стол, поправляя костюм. Шум покрыл раскатистый капитанский баритон:
— Ладно, товарищи. Крестины справим на Луне. А совет все-таки проводить надо. Устав требует. Я думаю, подробных докладов не нужно. Все мы работаем вместе. Давайте прямо с вопросов. Что кому неясно…
Вопросы посыпались со всех сторон. Только к делу они не имели ни малейшего отношения.
О витаскопе Андрей вспомнил только через два часа. Он услышал, как за спиной Медведев сказал Бремзису:
— Капитан, Савину сейчас не до проблемы жизни на кристаллопланетах. Он блестяще справился с этой проблемой на Земле. Я к тому, что надо кого-то послать за прибором.
Андрей густо покраснел и встал:
— Петр Егорыч, не надо! Я сам… Простите, немного ошалел, но не настолько, чтобы… Короче, я в трезвом уме и твердой памяти, как говорят. И потом, мне сейчас совсем не помешает прогулка по свежему воздуху.
Медведев поднял брови, а капитан засмеялся:
— Ну что же, товарищ папа, если ты считаешь стерильный углекислый газ свежим воздухом — пожалуйста! Только не вздумай открывать скафандр, если запаришься!
Снова со всех сторон послышались шутки, но Бремзис поднял руку:
— Товарищи, времени до отлета осталось совсем мало. Пора готовить “Альфу”. Совет считаю законченным… Да! Чуть не забыл. Последний вопрос: будем присваивать этой планете полное имя или ограничимся цифровым индексом?
— Какой смысл? Все кристаллопланеты похожи, как две капли воды. Единственная разница — возраст…
Медведев поддержал астрофизика:
— Кривцов прав. Достаточно цифрового индекса. Планета вполне ординарная.
— Хорошо. Договорились, — капитан повернулся к Андрею, похлопал по плечу. — Ну, а ты, товарищ папа, влезай в “Яйцо”, бери диск и отправляйся…
— “Яйцо”… — Андрей недовольно поморщился. — Здесь рукой подать… А с ним возни столько…
— Никаких разговоров. Мне и так тебя отпускать не следует одного. Но время горячее, ты человек опытный. С “Яйцом” тебе Кривцов поможет, а связь…
— Связь буду держать я, — бросил на ходу Медведев. — Мне все равно в радиорубке работать с “Хроносом”, и я смогу заодно следить за “Примой”.
— Добро. Не задерживайся, Савин. Время дорого.
Пока Андрей собирал записи, кают-компания опустела.
Кривцов догнал Андрея уже в “инкубаторе”.
— Возьми вот это, — он кивнул в сторону третьей ячейки справа. — Только вчера в нем ходил. Абсолютно свежее и отлично чувствует руки.
Придерживая за сложенные манипуляторы, они довольно легко выкатили двухметровый полированный эллипсоид из ячейки и закрепили между решетчатыми дисками возбудителя. Кривцов отошел к панели управления.
— Открывай! — бросил он через плечо.
Андрей только сейчас заметил, что САЖО-5 — скафандр автономного жизнеобеспечения — мало напоминает яйцо. Он похож скорее на мертвого жука со скорбно скрюченными лапками. Точнее, не на мертвого, а на спящего. Достаточно одного движения и…
— Ну что ты там? Никак не опомнишься?
— Да нет, Алеша. Просто засмотрелся. Странно — сигнал готовности горит, как кусок ночного лабира…
— Вот уж не знал, что отцовство развивает скрытые художественные наклонности, особенно творческую фантазию. Надо будет запомнить на будущее…
Андрей, улыбаясь, нажал тугую красную кнопку на туловище жука.
— Я думаю, Алеша, тебе не придется долго ждать подтверждения.
Астрофизик довольно фыркнул в черную бородку и полез за носогрейкой, хотя курить в “инкубаторе” не полагалось.
Металлическое тело жука медленно разошлось на две половинки, словно скрипичный футляр, открыв замысловатую и тщательно продуманную путаницу внутренностей.
— Кстати, — Кривцов держал носогрейку в зубах, но не зажигал. — Ты заметил заводскую марку? Красноярск… Так сказать, привет от земляков-сибиряков…
Только сейчас — позор! — Андрей обратил внимание на буквы “КБК” — “Красноярский биокомплекс” — выбитые на суставах манипулятора. А ведь Нина до свадьбы работала на КБК! Может быть, ее пальцы прикасались к этому металлу, давая жизнь миллиардам микроорганизмов и грибков, заключенным в пробирки и змеевики, колбочки и реторты, этим пушистым подушкам чудодейственной хлореллы; может быть, ее пальцы сделали для него эту немыслимо сложную и великолепно действующую модель биосферы Земли, чтобы в страшный час в пучинах беспощадного космоса он не погиб…
Она стоит на самом краю слоистого, полуобрушенного утеса, над зеленоватой плоскостью Красноярского моря, расчерченного моторками, и, закинув лицо, читает странные старые стихи:
Приедается все.
Лишь тебе не дано примелькаться.
Дни проходят,
и годы проходят
и тысячи, тысячи лет.
В белой рьяности волн,
прячась
в белую пряность акаций,
может, ты-то их,
море,
и сводишь, и сводишь на нет…
Ветер трогает ее волосы, ветер Земли — целый океан кислорода, пропущенный сквозь смолистые фильтры тайги, ноги утопают в спутанных диких травах, ползущих к влаге и солнцу. Противоположного берега не видно, и небоскребы дальнего города встают прямо из воды, невесомо радужные, сказочно красивые, как гигантские кристаллы лабира…
Тьфу ты! Опять этот чертов лабир! Так можно и с ума сойти…
— Слушай, Андрей, может быть, тебе действительно лучше не лететь? — Кривцов сочувственно заглядывал ему в лицо. — Ты же спишь на ходу и видишь сны наяву. Давай лучше я слетаю, а?
— Брось дурить. Включай-ка лучше ультрафиолет.
— Дело твое, — астрофизик положил руку на панель. — А то я бы моментом…
Между дисками возбудителя, обтекая корпус скафандра возникло легкое облачко ионизации. Поток невидимого света омыл внутренность металлического жука, проник в тысячи крохотных ячеек и отсеков. В нейлоновых венах забулькали разноцветные жидкости, затуманились реторты и колбочки.
Андрей почти физически ощутил, как постепенно, орган за органом, оживает искусственный организм.
— Даю це-о-два!
Вокруг “Яйца” взвыл ветер, корпус скафандра задрожал от вихря углекислого газа. Подушки хлореллы мгновенно вспухли, зеленые нити полезли сквозь мелкое сито защитных сеток.
— Готов?
— Да.
— Пошли!
Мгновенно смолк ветер и погасло облачко ионизации. Андрей привычным прыжком, спиной вперед, юркнул в распахнутый футляр. Кривцов был уже рядом, помогая застегивать многочисленные манжеты на руках и ногах, закрепляя датчики и отводные трубки.
Это был самый трудный момент во всей процедуре одевания. Здесь требовалась быстрота и точность — надо было присоединиться к скафандру, пока разбуженная жизнь не уснула снова.
Наконец щелкнул замок, и Андрей очутился в “Яйце”, отрезанный и защищенный от всего остального мира толстой броневой скорлупой.
— Ну как? — раздалось в наушниках.
— Вполне. Немного трудно дышать. Хлорелла успела опасть. Остальное — в норме.
— Может, повторим?
— Нет, не надо. Сейчас уже лучше. Через пару минут будет норма.
Теперь Андрей и металлический жук составляли одно целое, один организм, один замкнутый жизненный круг — так же, как один замкнутый круг составляет человек и Земля. Они жили друг другом, связанные круговоротом нужных друг другу веществ, ничего не отдавая и ничего не требуя извне — идеальная и хорошо защищенная система взаимообеспечения.
— Как “Солнышко”?
Андрей скосил глаза на циферблат атомных батарей. Невидимое солнце их общего с жуком мини-мира обещало гореть не менее трехсот лет.
— В порядке. И светит, и греет. Вовсю.
Он включил локаторы, поправил манжеты на руках и ногах и проверил управление — щупальца манипулятора покорно зашевелились. Он поднялся на шести ногах, подбоченился и принялся за обычную физзарядку — прыгал, приседал, отплясывал вприсядку, бегал по стенам, по потолку, поднимал тяжести, сплетал и расплетал тонкий нейлоновый шнур — необходимо, чтобы мускулы и двигательные нервы привыкли к новым конечностям. Кривцов стоял поодаль, равнодушно наблюдая, но когда Андрей, прыгая со стены на стену, не рассчитал усилия и покатился в угол, захохотал.
Андрей обиделся:
— Чего это тебя так разобрало? Просто мускулы не разогрелись… Между прочим, у тебя не лучше получается.
— Я подумал, — улыбнулся Алексей. — По… посмотрел бы… посмотрел бы сын сейчас на своего папу… Травма на всю жизнь…
Андрей подошел к узкой зеркальной полоске и тоже улыбнулся: перед ним стояло, шевеля усами, безглазое, жуткое чудище. Чудище покачалось и с помощью трех ног и восьми рук показало Кривцову великолепный одиннадцатикратный нос.
Оба рассмеялись.
А часы продолжали выщелкивать секунды, приближая время отлета, а значит — время прилета, а значит…
— Пора, Алексей. Я пошел.
Кривцов вытер глаза.
— Прости… Ох… Говорят, на дорогу не смеются, но уж очень ты хорош был. Ладно. Топай. Ни пуха!
— К черту!
Андрей подождал, пока за Кривцовым закрылась герметическая дверь и вошел в кабину стерилизатора. На вогнутой стенке чернели большие буквы: “Помни”! А внизу — помельче: “Всеобщий космический устав. Пункт сто второй. Параграф пятый. Категорически запрещается выход на исследуемую планету в нестерилизованном скафандре, а также вынос предметов, могущих вызвать заражение инопланетной биосферы, равно как атмосферы, гидросферы и геосферы, активной органической субстанцией Земли. Нарушение карается…”
Биолог иронически скривил губы. Все-таки капитан в своем педантизме доходит до смешного. К чему эта настенная пропаганда? Автомат не откроет дверь в ангар, пока в кабине останется хотя бы один полудохлый земной вирус. Захочешь — не выйдешь. И ничего не вынесешь — Разве только бактериологическую бомбу. Но таких бомб давно уже никто не делает.
Андрей повернул рубильник. Кабину стерилизатора охватило синее пламя.
Полет казался бесконечным. Гофрированная тарелка дископлана, слегка наклонясь, казалось, неподвижно висела в воздухе, а внизу широкой лентой раз и навсегда заведенного транспортера неторопливо бежал узорчатый ковер. Удручающая правильность фигур, отупляющее разнообразие сочетаний — ни одного повтора! — модель вечности, сделанная из детского калейдоскопа.
Усмехнувшись, Андрей вспомнил, как пяти лет от роду он взял из рук чудесную трубочку, как жадно приник к черному круглому зрачку, ожидая невероятного. Целую неделю, забыв обо всем на свете, он истово крутил игрушку. Он хотел понять смысл! — или хотя бы добиться повторения рисунка — но трубочка крутилась, узорам не было конца, в изменениях не было смысла. Он очень обиделся тогда и со слезами разбил папин подарок, а потом долго и недоуменно смотрел на осколки зеркалец и цветные стекляшки — где же прекрасные и таинственные фигуры?
Он смотрел вниз, на завораживающую игру цветов и линий, и его потянуло повторить тот удар, рассеять наваждение.
Андрей включил автопилот и закрыл глаза.
Думать не хотелось. Сказывалось многодневное нервное напряжение, огромная усталость от изнуряюще кропотливой работы. Он попробовал представить себе Землю, свой дом, квартиру, лицо Нины, своего сына (“Надо же — сын!” — скользнула по губам удивленно счастливая улыбка) — но все расплывалось в какое-то бесформенное ощущение большого доброго тепла, далекого и полузабытого, а в сонном сознании помимо воли всплывала всякая дребедень, обрывки недавно виденного и слышанного: сиреневый куст на фоне мертвых глыб лабира, Кривцов с носогрейкой у портьеры (“Ей еще и десяти миллиардов лет нет. В самом соку…”), высокомерно снисходительный Медведев (“Согласен… Вполне ординарная планета”), хохочущий Бремзис (“Если ты считаешь стерильный углекислый газ воздухом — пожалуйста!”), тусклый ряд САЖО-5, решетчатые диски возбудителя…
Стоп! Углекислота и ультрафиолет… Оживающий жук…
Андрея толчком выбросило из полудремы, и в голове загудела, стремительно раскручиваясь, какая-то звонкая ледяная сила.
Спокойно. Главное, спокойно. С самого начала.
Итак, лабир. Кристаллы дозвездного вещества, из которого, по-видимому, состоит темное сердце нашей галактики. Планеты класса “К” — чужаки в нашем звездном мире. Они — оттуда, из темного сердца. Странные небесные тела, одинаковые до неправдоподобия. Различен только возраст. Словно там, в галактическом центре, работает гигантский штамп, время от времени выбрасывая в пространство свои изделия-близнецы. Зачем?
Кристаллопланеты всегда окружает бессонная стража — двойная звезда. Словно специально для того, чтобы создать вокруг мощные пояса ультрафиолета, радиации и пульсирующей гравитации. Через эти пояса не прорвется ни одна спора, ни один живой организм. Кроме космического корабля…
А сама планета как будто нарочно придумана для жизни. В лабире есть все необходимое. Плотная атмосфера из углекислоты и водяных паров пропускает только безвредные излучения и ровно столько, сколько нужно для роста и развития. И эти Белые озера — по одному на каждой планете…
Яйцо! Типичное неоплодотворенное яйцо в невидимой броневой скорлупе, пробить которую может только звездолет — посланец разумной жизни!
Бред!.. И все-таки слишком много для случайной игры совпадений…
— “Прима”, я — “Альфа”, ваша связь, почему не выходите на связь. “Прима”, почему молчите?
Андрей вздрогнул и глянул на часы. Он летел уже больше часа.
— “Альфа”, я — “Прима”, слышу хорошо, все в порядке, аппаратура — отлично, обстановка без изменений, иду над квадратом 144-А, курс прежний…
Он выпалил все одним духом, ожидая очередного вежливого и лаконичного “втыка”, но после секундной паузы раздалось неожиданное:
— Замечтались?
Андрей удивленно покосился на индикатор тембра: нет он не ошибся, в голосе Медведева звучала грусть. Что это с ним? Грустный Медведев? Ну и дела… Сегодня что-то случится.
— Что же вы молчите? Мечтайте на здоровье. Только в перерывах не забывайте вовремя выходить на связь… А мечтать обязательно надо. Иначе…
Медведев замолчал, и Андрею захотелось поделиться внезапной догадкой. Но перед глазами сверкнула неизменная пилочка для ногтей, тонкие губы, скошенные усмешкой, и он ответил сухо:
— Да нет, Петр Егорыч, я не мечтаю. Просто докладывать не о чем…
В шлемофоне что-то щелкнуло и голос прежнего Медведева отрезал:
— В таком случае, прошу вас быть точным.
Призрачный ковер внизу помутнел. Впереди вставала серебряная дуга, тесня черноту неба, и из-за горизонта ударили первые струйки влажного зеленого света. Короткий черный день кончился.
Андрей выключил автопилот и взялся за рычаги управления, хотя до цели было еще далеко. Просто ему нужно было сейчас собраться, соединить разбросанные мысли в одну прочную цепь.
В конце концов, Медведев в чем-то прав. Самое трудное — не сама идея, а доказательства.
О тайнах центра галактики думать пока рано. И о том, откуда берутся кристаллопланеты. И почему они существуют только в системах двойных звезд. И почему они так подозрительно одинаковы. И почему они родились — или созданы? — именно такими, какие они есть. Решить все это не под силу одному человеку. Здесь нужны сотни теоретиков и сотни экспедиций, десятки, а может быть, и сотни лет труднейших и всесторонних исследований.
Прежде всего надо опровергнуть Штейнкопфа. Иначе никогда не уйдут к сердцу Галактики звездные корабли, а дразнящая догадка о планетах-посланцах останется красивой сказкой, которую можно рассказать только сыну. “Дозвездное вещество и жизнь — несовместимы…”
Нет! Тысячу раз — нет! Если до экспедиции это было неосознанное желание, если в течение последних шести месяцев это было смутное, постепенно нарастающее предчувствие, то теперь это уверенность — никакого барьера нет и нет запретной двери. Есть манящие маяки неведомых берегов, есть зыбкие сигналы тайны, грандиозность которой трудно представить.
Но кто поверит ему там, на Земле? Чем докажет он свою правоту? И кто будет его слушать всерьез, если он сам представит Международному Совету Космонавтики толстую папку собственных наблюдений, с первой до последней строчки подтверждающих “теорию жизненного барьера”. Его просто отправят в психолечебницу да еще, чего доброго, припишут сумасшествие “влиянию звездного вещества”.
А может быть, он, действительно, немного не в себе?
Выплыл, клоня тяжелые соцветья, сиреневый куст. Милая сирень, ты недаром тянулась к обзорному экрану, принимая его за окно, ты бы наверняка выжила здесь, но бдительный автомат стерилизатора не выпустит нас с тобой из корабля, ибо его механическая память крепко хранит сто второй пункт устава…
На панели изо всех сил мигали сиреневые посадочные огни.
Андрей резко заложил ручку влево и вперед до отказа. Дископлан встал чуть не на ребро и по крутой спирали пошел вниз.
— “Альфа”, я — “Прима”, квадрат 288-Б, иду на посадку, аппаратура — отлично, обстановка без изменений, все в порядке, “Альфа”, я — “Прима”, иду на посадку…
— “Прима”, я — “Альфа”, вас понял, не задерживайтесь, учтите повышение гравитации через двадцать пять минут…
— “Альфа”, вас понял…
Зеленовато-белый овал озера стремительно приближался, и Андрей снова отметил поразившую его в первый раз правильность формы. Озеро окружали широкие террасы, тремя уступами сходящие к самой воде. На нижнем уступе покачивался большой трехцветный шар — опознавательный знак витаскопа. Дископлан, мягко спружинив, сел рядом.
Небо призрачно розовело, и лохматое зеленое солнце пылало уже во всю силу, на глазах забираясь все выше и выше. Синевой моря отливали гладкие блестящие террасы фиолетовым, синим и голубым искрились нависающие лопасти окрестных скал. И только озеро вблизи были чистейшего матово-молочного оттенка, как экран выключенного видеофона.
Андрей не спешил к витаскопу. Он умышленно оттягивал эту минуту — последнюю минуту надежды, потому что чувствовал — и здесь стрелка стоит на нуле. Только чудо, сверхъестественное чудо, которого так ждешь в детстве, могло сдвинуть проклятую стрелку хотя бы на одно деление. И не хотелось убеждаться еще раз, что чудес не бывает…
Он зачерпнул манипулятором вязкую белую жидкость. Она отделилась от остальной массы пухлым куском вазелина. И все-таки это была вода. Химически чистая вода.
Собственно, необычная эта жидкость не была находкой. Ее получили на Земле искусственно в одной из советских лабораторий, осаждая пары обычной воды в кварцевых капиллярных трубках. Это было еще в конце шестидесятых годов двадцатого века. Практического применения новое вещество не нашло, и только недавно “плотную воду” выделили из живой клетки. Именно из живой — в умершей клетке “вода-П” немедленно превращалась в обычную. До сих пор спорят: почему?..
Но как и почему появилась “плотная вода” здесь? Лабировая ванна — километр в длину, полкилометра в ширину, четверть километра в глубину — и точно такие же озера-ванны на всех остальных двенадцати планетах…
Барьер… Разве может мысль человеческая остановиться перед барьером — перед любым барьером! — остановиться и повернуть назад? Это противно естеству людскому, смыслу жизни, наконец. И — незачем больше тянуть.
Андрей бросил расплывающуюся лепешку воды в озеро и быстро направился к витаскопу. Из-под ребристых стальных подошв летели белые искры.
Витаскоп работал, с легким свистом вдыхая и выдыхая воздух. Торопливые почвенные датчики, как ежи, сновали вокруг, время от времени скрываясь в белом теле цилиндра и через мгновенье выскакивая снова. Чуть заметно дрожали тонкие корешки глубинных шнуров. Лепестки энергоприемников медленно поворачивались за зеленым солнцем.
Андрей помедлил, открывая дверку приборного шкафчика.
На секунду ему показалось…
Нет.
Стрелка индикатора стояла на нуле.
Как ни странно, он почувствовал облегчение. Он даже стал насвистывать, одну за одной выключая системы биоулавливателей.
Ждать было нечего. Надеяться не на что. Последний прибор сказал свое веское “нет” человечеству.
Итак, “теория жизненного барьера” вступила в силу.
Солнце было уже в зените, все вокруг нестерпимо сверкало, и глаз отдыхал только на матовой поверхности озера, которое теперь казалось серым. Демонтированный витаскоп превратился в двухтонную тумбу, и было странно вести ее к дископлану, почти не ощущая тяжести.
Приборы, приборы, приборы. Приборы и механизмы. Они измеряют, они защищают они советуют, они глаза и уши, они руки и ноги — всевидящие, всеслышащие, всемогущие и неустанные, мудрые и непогрешимые. Если они говорят “нет” — смолкают воля и разум, и человек покорно плетется назад…
Что за ерунда, оборвал себя Андрей, укладывая витаскоп в грузовой отсек. Незачем валить с больной головы на здоровую. Назад плетутся, когда не хватает ни ума, ни воли, чтобы победить это самое “нет” и идти вперед. Так что сам виноват, уважаемый товарищ биолог…
— “Альфа”, я — “Прима”, квадрат 288-Б, витаскоп демонтировал, погрузку закончил, обстановка без изменений, вылетаю обратным курсом…
— “Прима”, я — “Альфа”, вас понял…
И через паузу каким-то чересчур равнодушным тоном:
— Показания, разумеется, прежние?
Неужели и Медведев надеялся на что-то другое? Неужели ему, бесстрастному олимпийцу, не все равно — “да” или “нет”? Впрочем, конечно, не все равно — “да” вызвало бы скандал и бурю, а Медведев любит ясность и порядок. И поэтому Андрей ответил довольно зло:
— Разумеется. Стрелка на нуле.
— Вас понял, Вылетайте.
Он уже взялся за стартер, но неожиданная идея заявила его широко улыбнуться. Он достал из-под сиденья лучевую пилу, открыл люк и снова вылез наружу.
Искать долго не пришлось. У самой воды лежала лита чудного аметистового отлива, дымчато-прозрачная, С бегучими красноватыми огоньками внутри. Не переставая улыбаться, Андрей стал вырезать из нее кубики. Несмотря на все старания, кубики получались неровные — один больше, другой меньше.
Кстати, сколько кубиков должно быть в детском строительном наборе? Наверное, чем больше, тем лучше…
Андрей даже взмок от непривычной работы. Чутко реагируя на участившееся дыхание, у щек вспухли зеленоватые комочки хлореллы.
Ну вот, полсотни, наверное, хватит…
Играй, сынишка! Когда ты подрастешь, я расскажу тебе о кристаллопланетах. К тому времени все забудут о них, как о чем-то ненужном и запретном. Для тебя это будет диковинная сказка. И если сказка тебе понравится — ты сделаешь из кубиков кристаллопланету. На твоей планете будет жизнь, потому что ты сам…
Хлюпнул клапан вакуум-кармана, проглотив камешки.
Опустив пилу, Андрей смотрел на ямку, вырезанную в плите.
Сладкий, страшный, еще не оформленный в словах, но уже зовущий, дурманящий замысел кружил голову.
Итак, барьер…
Комочки хлореллы зябко щекотали щеки.
Тройной запас. Один действующий, два — аварийных. Аварийный запас. Но ведь для этого…
В ушах тихо, но повелительно стучал метроном: тик-тик.
Андрей поднял глаза, бессознательно прислушиваясь.
Нет, это бьется сердце: так-так.
Раздвоенная скала повисла над озером, как два прямых крыла, застывших в ожидании взмаха.
Андрей высвободил правую руку из перчатки биоуправления. Четыре манипулятора безжизненно упали. Нащупав под панелью предохранитель аварийного блока, он сжал пальцами обнаженные клеммы. Что-то треснуло, и запахло гарью.
И тотчас над ухом раздался тревожный голос Медведева:
— “Прима”, я — “Альфа”, почему исчез сигнал со скафандра?
— “Альфа”, я — “Прима”, все в порядке, случайно задел аварийный предохранитель, все в порядке…
— Вы в кабине? Господи, как стучит в ушах!
— Да.
— Почему не летите?
— Все в порядке, Петр Егорыч, не волнуйтесь.
— А почему, собственно, я должен волноваться?
— “Альфа”, я — “Прима”, вылетаю.
— “Прима”, я — “Альфа”, вас понял. Ждем. Вы опаздываете на полчаса…
Полчаса… Что такое полчаса?
Солнце уже миновало зенит, и у ног легло темное пятно: сплющенная, раздавленная тень скафандра с изломанными манипуляторами.
Метроном стучал все громче.
Андрей положил пальцы на тугую красную кнопку.
Нина проснулась сразу. Сердце тревожно колотилось, и первым бессознательным движением она включила софит над детской кроваткой.
Зеленый сумеречный свет выхватил сладко посапывающий нос, приоткрытые пухлые губы.
Сын безмятежно спал.
Она выключила свет и опустила голову на подушку.
В комнате было темно, тихо и душно. Интересно, сколько сейчас времени? Зажигать часы почему-то не хотелось, и она пыталась определить время по какой-нибудь примете. Справа по стене поползли причудливые перистые тени, метнулись на потолок и исчезли. За стеной что-то тонко звякнуло, зашуршало и тоже замерло. Прошла минута, а может быть, и больше. По-прежнему все покойно, темно и тихо, только ровное дыхание сына живет в комнате.
Нина закрыла глаза. Мысли текли медленно и бессвязно, всплывали, кружились на месте и снова тонули.
Что ее так испугало? Кажется, какой-то крик. Но никто кричать не мог. Сын спит. Значит, что-то приснилось. Но что?
Она пыталась вспомнить сон, но перед глазами плясали обрывки какой-то фантастической ерунды: синие скалы, розовое небо, молочное озеро, зеленое солнце и какое-то странное насекомое, похожее на раздавленного майского жука.
Нина повернулась набок, свернулась калачиком, пытаясь уснуть. Непонятная тревога не проходила. Она просто ушла на самое дно и покалывала оттуда острыми морозными глазами.
Может быть, слишком душно?
Вместо того, чтобы включить микроклимат, Нина встала, накинула халат, ощупью, натыкаясь на мебель, подошла к едва различимому проему окна. Створки медленно разошлись в стороны, в лицо ударил влажный ночной воздух, пронизанный льдистыми серебринками таежных запахов.
Чуть закружилась голова. Внизу поблескивали звезды — огни огромного города. Их разноцветный рой тянулся до самого горизонта, переходя в строгие рисунки небесных созвездий.
Звезды… Наперебой мигают веселые светлячки. Словно чья-то черная ладошка балуется с огнем: откроет — закроет, откроет — закроет. Точка — тире, точка — тире. Суматошная ночная морзянка.
Нина попробовала представить себе леденящую жуть безмерных пространств, голубоватые протуберанцы чужих солнц и зябко поежилась. Нет, звезды все равно останутся для нее такими, как в детстве — добрыми, забавными светлячками.
Неужели они, вот эти далекие огоньки, могут отнять у нее Андрея?
И снова пугающе ясно встал перед глазами сонный кошмар: синие скалы, зеленое солнце и странный майский жук. Нет, он не раздавлен, он треснул вдоль тела надвое, и в черной трещине…
Нет, нет! Нет! Звезды, вы такие добрые отсюда, с Земли, вы не можете, вы не имеете права!..
Где ты, Андрей, что с тобой? Почему так ноет сердце?
Справа бесшумно вполнеба полыхнуло зарево, и ровно через четыре секунды ощутился толчок воздуха — это стартовал по расписанию межконтинентальный реалет. Значит — три часа пятнадцать минут по местному времени.
Суетились, сплетались и расплетались внизу горящие полосы от фар электромобилей — в глубокой тишине ночи кто-то куда-то спешил, кто-то кого-то ждал, кто-то с кем-то встречался и расставался.
Глаза уже привыкли к темноте, и Нина прошла в соседнюю комнату.
Ей было очень стыдно, но пальцы вопреки воле набрали номер.
Ева не спала, она улыбнулась Нине из уютного кресла и отложила на столик блокнот с карандашом.
И пока Нина мучительно соображала, о чем спросить, чтобы хоть как-то оправдать звонок среди ночи, Ева заговорила первая:
— Не спишь? Маешься?
И не дождавшись ответа, продолжала:
— А ты не опускай глаза. Я сама не сплю ночами. Вот уже пятнадцать лет. С тех пор, как Артур первый раз ушел в звезды… И никто из наших не спит. Эла мне уже четыре раза звонила.
Чувствуя в горле застрявший комок, Нина пыталась извиниться за беспокойство, говорить еще какие-то слова, но Ева — кто и когда назвал ее “космической мамой”? — прервала:
— Брось ты! Нечего стыдиться. И поплачь, если хочется. Им, мужикам — звезды, а нам, бабам — слезы. Так говорили в старые времена.
Ева выговаривала “и” по-латышски мягко, а “б” — со взрывной твердостью, поэтому у нее “мужики” звучали нежно, а “бабы” клацало, как затвор старого охотничьего ружья… Про “старые времена”, наверное, точно, потому что художница Ева Бремзис старину знала хорошо.
Нина невольно перевела глаза на гобелены, которыми была увешана вся комната. Пламенеющие тона узоров и рисунков светились в полумраке, и оживали, двигались прекрасные фигуры — то могучие, то хрупкие, то нежные — и распускались диковинные цветы, и пахли травы, и плескалось янтарное море, и медленные руны “Калевалы” выплывали из глубин времени навстречу атомным солнцам нового века…
Ева перехватила взгляд.
— Любуешься? А ведь я нарочно в этой комнате сижу по ночам. Здесь спокойнее.
Нина молчала, и Ева взялась за блокнот:
— Хочешь новенькое покажу? Это набросок, но хочу вот что-то в этом роде сотворить. К прилету наших мужичков… Чтобы знали, что мы без них не сидим без дела…
Ева поднесла блокнот к самому экрану.
— Нравится?
Это был набросок люмографом, к тому же выполненный в обобщенно-условной народной манере, поэтому Нина не сразу разобрала, что там изображено. Только постепенно вьющиеся цветные штрихи складывались в части рисунка.
Синие, геометрически ровные скалы…
Зеленое солнце с двумя коронами…
Белый овал неподвижного озера…
Зеленое существо… нет, это скафандр… да, конечно, скафандр, причем можно точно определить марку — САЖО-5, как она сразу не смогла…
Тишина.
Она еще не успела удивиться или растеряться, как тупо ударило в виски, рисунок треснул, и за ним была ночь, и через безмерный провал пространства, рядом, в упор, тускло блестя, разошлись створки скафандра, отдавая беззащитное тело страшному чужому миру…
— Что с тобой, детка? Что ты кричишь?
— Евиня, ему плохо. Евиня!..
На корабле царила радостная суматоха.
В одинаковых серых комбинезонах с откинутыми шлемами, перепачканные и веселые, ученые сейчас походили на ватагу мальчишек, задумавших разгромить сонное электронное царство. Щелкали переключатели, перепуганные автоматы взвизгивали, ошалело мигали индикаторными лампами, пытались мгновенно понять и привести к покою бессистемные возмущения в цепи, но все новые и новые алгоритмы заставляли их напрягаться, а динамики общей связи грохотали в каютах и переходах разными голосами: “Проверка! Проверка!”
Злой и расстроенный Кривцов бродил по отсекам, тщательно ощупывая каждый метр матового металла. В отсеке хронопульсации он едва не упал, споткнувшись о чьи-то ноги. Из-за раскрытого пульта выглянул кибернетик Станислав Свирин.
— Слушайте, отдайте мои очки! Я же знаю, что вы их взяли!
Свирин, пригладив короткопалой ладошкой задорный седой вихор, попытался изобразить возмущение на своем круглом лице:
— Товарищ Кривцов, если вы еще раз спросите меня о своих очках, я отправлю вас месяца на два в прошлое. Я же сказал: спроси у Апенченко.
— Спрашивал.
— Ну и что?
— Он говорит: не брал.
Голос кибернетика по-прежнему оставался серьезным:
— Вполне возможно. На таких планетах все возможно. Лабир! Загадочный минерал! Дозвездная материя. Что с нее возьмешь, с дозвездной материи?
— Ну, ребята, поймите — я без очков не могу считать графики метеорных пушек… Дело же стоит… Хватит…
— Очки в наш век — мелкое пижонство. Надо носить контактные линзы. Немного портят цвет глаз, но зато вполне надежно.
— Слушай, Стас, кончай ради бога…
— Бога нет…
Неожиданно полоснул по нервам волчий вой сирены.
— Общая тревога!
Стас мгновенно вскочил на ноги.
— Проверка… — хихикнуло в динамике.
Стас погрозил кулаком в пространство и со вздохом отдал Алексею очки, которые оказались в нагрудном кармане.
— Рыжий черт! Все настроение испортил. Шуточки, тоже мне!
Он отвернулся к приборной стенке, на которой чернела надпись: “Осторожно! Минус — время!”, и пробурчал совсем тихо:
— Слышать эту сирену не могу. Раньше ничего, а сейчас… Когда Земля почти рядом…
До Земли было больше тысячи парсеков, и даже лучу света нужно три с половиной тысячелетия, чтобы добраться до этой бесконечно малой и бесконечно родной капли звездного океана, но Кривцов посмотрел на внезапно обмякшие плечи кибернетика и промолчал.
В командном отсеке сочно гудел ГЭМУ — главный электронный мозг управления. Его “голова” возвышалась в центре, за спинками пилотских кресел, огромной плавучей миной времен второй мировой войны. В многочисленных матовых окошечках скакали зеленые и синие молнии, а шишковидные выросты то светлели до полной прозрачности, то наливались темной терракотой, то угрожающе чернели. ГЭМУ напряженно думал.
Кроме ГЭМУ, в отсеке было двое — капитан и второй пилот Реваз Рондели. Бремзис сидел на корточках возле электронного мозга и, посматривая на сигнальные рожки, подбрасывал в щелкающие челюсти курсографа очередную порцию данных. Пилот, полулежа в кресле, мрачно наблюдал за его работой.
— Ну, как дела, Реваз? Что с надпространством?
— Проверил, капитан. Аппаратура входа и выхода работает отлично. Немного киснет правый восьмой субэлейтер, но в пределах нормы.
— А ты все-таки поставь свежий блок из резерва. Не ленись. Теперь экономить нечего. Мы почти дома.
Пилот тяжело вздохнул и поднялся с кресла. Поднимался он как-то по частям, поочередно вытягивая до нормальной длины ноги, руки, туловище, чудом уместившееся в коротком кресле. И когда “процесс вытягивания”, наконец, закончился, и Реваз встал во весь рост, ему пришлось наклонить голову, чтобы не зацепить гирлянду светильников на потолке: два с половиной метра высоты отсека были ему малы.
Капитан покосился на кованые башмаки сорок пятого размера, торжественно проплывшие по направлению к выходу, и хитровато улыбнулся.
Когда Реваз вернулся, капитан уже сидел в кресле, развернувшись спиной к прицельным экранам.
— Ну что, Реваз?
— Поставил.
— Ну и отлично. Отдыхай.
Однако пилот не собирался садиться. Он стоял мрачнее тучи перед капитаном, упираясь головой в потолок, и молчал. Бремзис опустил глаза.
— Ну что стоишь? Садись!
Рондели начал очень тихо и очень нежно.
— Скажите, Артур Арвидович, кому на этот раз выводить корабль в надпространство?
Артур смущенно забарабанил пальцами по подлокотникам.
— Реваз, ты, пожалуйста, не обижайся.
— Значит, опять вы сами? — в голосе пилота проснулись первые шорохи надвигающегося горного обвала.
— Но, Реваз…
— А Ревазу Рондели, как маленькому мальчику, вы разрешили только нажать кнопку автоматического выхода из “трубы Кларка”, да?
С грохотом посыпались камни. Начался обвал.
— Реваз недостоин, да? Реваз неспособен, да? Реваз не сумеет, да?
Бремзис протестующе поднял руку:
— Реваз, дорогой, ты отличный пилот, но пойми, я сын рыбака и внук рыбака и правнук рыбака… У нас такой обычай — судно в обратный рейс обязательно выводит сам капитан. Иначе не будет удачи…
— Позор! — взревел Реваз, чуть не плача от ярости. — Сто раз позор! Капитан звездолета, который верит в бабушкины сказки! Предрассудки! Мистика!
— Но, Реваз, выход из “трубы Кларка” гораздо ответственнее, чем вход!
— Ответственнее? От-вет… — пилот даже задохнулся. — Это… это сто лет назад было ответственнее, а теперь… Вот!
Длинный палец Реваза болидом просвистел над головой капитана и уперся в небольшую панель с овальной полосатой кнопкой в центре.
— Теперь Реваз нажимает эту кнопку и может идти пить саперави! Автоматы сами выводят корабль подальше от всяких опасных мест! Ты хитрый человек, капитан!
Артур покраснел, но разозлиться не успел — вошел Медведев. Реваз смолк и, ворча что-то по-грузински, пошел укладывать свое тело в пилотское кресло.
Медведев даже не взглянул на него.
— Артур Арвидович, “Хронос” заряжен всей информацией, которую мы собрали за время экспедиции. Катапульта включена. Так что если с “Альфой” что-нибудь случится…
— Петр Егорович, плюньте через левое плечо. Такие вещи перед отлетом нельзя говорить… Как “Прима”?
— “Прима” уже в ангаре. Кривцов и Свирин помогают Савину.
— На последнем витаскопе результаты прежние?
— Разумеется…
Медведев направился было к выходу и неожиданно остановился.
— Послушайте, Артур Арвидович, вы хорошо знаете САЖО-5?
— Гм… Я, между прочим, испытывал еще пробную серию САЖО-1. Сначала в барокамере, потом в космосе… А САЖО-5 появились как раз после этих испытаний. Так сказать, окончательный вариант.
— Скажите, можно ли случайно задеть аварийный предохранитель?
Артур задумался.
— Вообще… Вообще, конечно, можно… Но для этого надо чтобы сама собой открылась панель. Это уже совсем невероятно.
— Но все-таки возможно?
— Да, пожалуй… А в чем дело?
— Нет, ничего. Я просто так. Из любопытства.
Медведев выдвинул из стены откидное кресло и сел, вытянув ноги, закрыл глаза и, казалось, задремал. Лишь иногда сплетенные длинные пальцы вздрагивали и цепко перехватывали друг друга.
Андрей вошел минут через десять — ссутулившись, тяжелыми неуверенными шагами, словно пол под ним слегка качало. Он был бледен и угрюм.
— Товарищ капитан, космонавт Савин из полета в квадрат 288-Б прибыл. Витаскоп доставлен. Происшествий нет.
— Хорошо. Идите, Савин.
Андрей повернулся, чтобы уйти.
— Вы плохо себя чувствуете, Савин?
Было в голосе Медведева что-то такое, что заставило Андрея внутренне сжаться.
— Нет, я чувствую себя отлично. Просто немного устал.
Во взгляде Медведева не было обычной насмешливости. Глаза смотрели строго и грустно.
— В таком случае, я хотел бы попросить вас немного помочь мне.
Чувствуя между лопатками струйки холодного пота, Андрей шел на Медведевым по ярко освещенному коридору.
Шеф что-то подозревает. Если он догадается… Андрей уже видел такое однажды: восемь дископланов, повисших над почвой, скрещенные струи холодной плазмы, Убивающей все живое… По уставному это называется “немедленная полная стерилизация зараженной местности”.
Радиорубка сияла полированным металлом и стеклом под темным куполом объемной вариакарты. Странный звездный купол с повисшими в пространстве названиями, вдоль и поперек перечеркнутый трассирующими строчками линий менго-связи, придавал рубке сходство с планетарием. Пол слабо тлел, подсвечивая снизу переговорные пульты. Над одним из них опалово поблескивал экран прямой телесвязи с Землей. Этому экрану суждено скоро ожить после полугодового перерыва. Там, у границ Солнечной системы…
Андрей поискал глазами бронированную торпеду “Хроноса”. Капсулы не было. Значит, “Хронос” уже в аварийной катапульте. Какой же помощи хочет от него шеф?
— Придется проверить всю схему радиоконтроля САЖО-5 и “Примы”, — неторопливо и бесцветно заговорил Медведев, не глядя на Андрея. — Когда пропал контрольный сигнал со скафандра…
— Я случайно задел аварийный предохранитель.
— Да, да, вы сразу сказали мне об этом. Вы ведь были тогда уже в кабине.
— В кабине.
— Вот видите! Когда пропал сигнал со скафандра, я взял на контроль “Приму”, но и там не было сигнала… Ведь вы сразу взлетели, судя по радиограмме?
— Сразу…
— Да… Значит, в системе радиоконтроля что-то барахлит, иной причины быть не может. Если только…
Медведев рассеянно двигал взад-вперед микшер мощности следящего агрегата, и длинная стрелка главного амперметра покорно качалась от нуля до красной черты. Мерные качания гипнотизировали.
— Если только вы не снимали скафандр, чтобы подышать свежим воздухом этой гостеприимной планеты.
Последняя фраза прозвучала громко и резко. Андрей оторвал, наконец, глаза от гипнотической стрелки и попробовал улыбнуться.
— Да, я… с-собирался погулять, как вы помните… Но как-то не получилось… В другой раз…
Медведев не поднимал головы, поглощенный игрой с микшером, и Андрей начал тихо злиться.
— В конце концов, я не знаю, в чем дело. Может быть, схема виновата. Зеленое солнце было в зените, а в это время, как вы знаете, ионизированная за черный день углекислота разряжается в пространство. Возникают всякие магнитные и электрические облака. Может быть, такое облако на время экранировало контрольный сигнал “Примы”. Откуда я знаю? А схема… Схему можно проверить, если хотите…
Медведев поднял голову и потер лоб, искоса поглядывая на Андрея, точно увидел его впервые. Андрей выдержал взгляд, только побледнел еще больше.
— Да. Я этого не учел. Вы правы. Схема, вероятно, в порядке. Просто какие-то помехи прервали сигнал. Извините, что побеспокоил.
Он говорил негромко и устало, словно перенес огромное душевное и физическое напряжение, словно это он, Не Андрей, был в квадрате 288-Б. Злость прошла, и Андрей почувствовал вдруг прилив доверчивой ребячьей нежности к этому рано поседевшему, замкнутому человеку. Ему захотелось взять его за руку, крепко сжать и рассказать все. Все — от начала до конца. Он должен понять.
Они стояли друг против друга и молчали. И оба вздрогнули, услышав в динамике резкий голос капитана:
— Всем в кают-компанию! Всем в кают-компанию!
Капитан встретил их торжественный, затянутый в парадный китель, выбритый и благоухающий какими-то духами.
— Прошу садиться.
Садиться никому не хотелось. Все столпились у стола, перешептываясь, оправляя свитера и куртки, наскоро причесываясь, словно готовились к групповой фотографии. Андрей, невольно смущаясь, встал за спины товарищей — он так и не успел снять комбинезон.
Артур поднял руку.
— Товарищи космонавты! Наша работа окончена. Мы выполнили задание Земли, проведя глубокую разведку самых таинственных образований Галактики — кристаллических планет. Мы собрали богатый материал. Особо хочу подчеркнуть, что наша экспедиция обошлась без аварий, без ЧП и крупных дисциплинарных нарушений…
— Господи, спаси моряка, — прошептал рядом Кривцов, закатывая глаза. — И здесь без устава не обошлось…
Андрей почувствовал на себе чей-то взгляд, поднял глаза. Медведев отвернулся.
— Короче говоря, звездолет-разведчик “Альфа” полностью готов к старту. Старт назначаю на двадцать четыре ноль-ноль бортового времени. Побудка — за час до старта. Вопросы есть?
— Нет! — перекатилось по каюте.
— Тогда — отбой!
Первым вышел Медведев, за ним Кривцов, Апенченко и Свирин. Пропустив капитана, исчез в овале двери Реваз Рондели.
Андрей остался один.
Он подошел к портьере, которая так и осталась незадернутой.
Снова была ночь, вернее, не ночь, а черный день, невидимое солнце стояло в зените, и только у самого горизонта роились крупные сердитые звезды, а снизу неподвижными языками золотого, розового и оранжевого огня били в черный зенит кристаллы лабира.
Но что-то изменилось в этом странном блистающем мире. Он перестал быть чужим.
И Андрей вдруг понял, что отныне его будет тянуть сюда, к этой планете — как сейчас тянет к Земле. И что вечно ему метаться между двух огней, не находя покоя…
— До свидания, — шепнул он черному солнцу и лабировому сиянию. — До встречи. Я вернусь.
У себя в каюте Андрей, не раздеваясь, упал на постель. Мучительно ломило виски. Он нащупал на столике снотворное и проглотил не запивая.
— Дело сделано, Петр Егорыч, — прошептал он с закрытыми глазами. — Теперь уже ничего не изменишь. Колесо закрутилось. Под прикрытыми веками прыгали зеленые, синие, красные пятна. Постепенно их движение становилось все более плавным, пока не перешло в медленное вращение. Крутилась, крутилась трубочка калейдоскопа, цветные стеклышки складывались в неповторимые узоры, эти узоры наматывались один на другой, как тонкие кружева, узорчатый клубок распухал, пока не превратился в планету — и тогда треснули синие скалы, брызнув во все стороны дрожащими нитями побегов…
Вся планета заросла неистовой, бешеной сиренью, огромные тяжелые соцветья свисали до самой земли, а сирень все росла и росла, и это был уже непроходимый лес, и Андрей продирался сквозь него, по колено утопая в опавших лепестках, задыхаясь от душного запаха сирени — пока впереди не мелькнула матовая белизна… Вот он уже стоит на нижней террасе возле озера, а над ним — сирень, и навстречу вприпрыжку бежит светловолосый мальчуган, похожий на Нину:
— Папа! Папа прилетел!
Международный Совет Космонавтики заседал вторую неделю, и вторую неделю с Землей творилось что-то неладное. Внешне ничего не изменилось: днем и ночью бесчисленные подземные заводы выгружали на поверхность свою продукцию, межконтинентальные реалеты стартовали точно по расписанию, вычислительные центры решали головоломные задачи — словом, ни один винтик сложного хозяйства планеты не сломался, ни одно колесико не остановилось.
Но спортивные состязания отменялись одно за другим — исчезли болельщики. Напуганные необычной тишиной, лесничие заповедников слали тревожные радиограммы — исчезли туристы. Библиотекари в пустых залах читален перешептывались о падении нравов — исчезли читатели.
Дремали в хранилищах ролики приключенческих фильмов, но зато в планетарий невозможно было попасть. Пылились на полках томики писателей-фантастов, но зато черными пробоинами в стенах зияли полки специальной литературы по астрономии и космогонии.
Перед тем, что привезла экспедиция звездолета “Альфа”, меркла самая изощренная фантастика.
И только находчивая Селена Суока имела в те дни бешеный успех. Она возникала на сцене, словно материализуясь из пустоты под тоскующие всплески электрооргана, с ног до головы закутанная в переливчатую синюю вуаль. Медленно, очень медленно из всплесков рождалась мелодия старой песни “Вечные паруса”, и так же медленно падала вуаль, открывая безжизненное белое лицо с огромными остановившимися глазами. Стонали, метались испуганными чайками высокие скрипки, медленно падала вуаль, медленно обнажались плечи и грудь, на которой сверкало ожерелье из настоящего лабира. Серебряные трубы взмывали ввысь, и вслед за ними взлетала бледная рука, и низкое контральто леденило зал глубоким длинным вздохом:
Там, в неизмеренной дали,
за солнцем солнце открывая,
увидят люди край земли
и остановятся у края…
К исходу второй недели страсти стали утихать Спортивная федерация объявила, что отмененный ранее чемпионат мира по элегант-хоккею все-таки состоится — количество заявок подошло к норме. В Беловежской пуще кто-то подстрелил зубра. Из читального зала Ленинской библиотеки исчезла пласт-копия “Слова о полку Игореве”. В журнале “Советская фантастика” появилась восторженная рецензия на новый роман Ефрема Иванова “Бета Персея”. Двадцатипятисерийный приключенческий фильм “На каждом миллиметре” получил серебряный приз на Софийском кинофестивале. Мальчишки забросили скафандры и снова играют в строителей.
Последнее заседание Совета, как и все предыдущие, транслировалось по ста восемнадцати каналам международной телесвязи на Земле, передавалось на все орбитальные спутники и космические станции, в академгородки Луны, Марса и Венеры, на постоянные посты за пределами Солнечной системы и корабли, летящие в световом интервале скоростей.
Но на этот раз у домашних телестен и каютных экранов собрались в основном скучающие пенсионеры, свободные от вахты космонавты, “переживающие” за коллег, и просто любители научных скандалов.
Предстоял “похоронный день”.
“Похоронные дни” давно уже стали традицией. Разведчики Глубокого космоса привозили с собой не только образцы и факты, но и смутные догадки, неясные ощущения, неожиданные сопоставления. Это были психологические “отходы производства”, не входящие в отчеты экспедиций, но ведь когда-то в “отходах производства” урановых фабрик супруги Кюри нашли полоний и радий…
Поэтому Совет очень внимательно рассматривал любое, даже самое фантастическое предположение космонавта, ведь его подсознание могло зафиксировать то, что не понял и не принял мозг, — в толще песка могла сверкнуть золотая крупица открытия.
Надо сказать, однако, что такие крупицы сверкали не слишком часто. Гораздо чаще новоявленной гипотезе совершенно справедливо устраивали пышные “общественные похороны”. Обычно разведчики защищались отчаянно, и проходило немало времени, прежде чем все становилось на свои места.
Однако сегодня ничего интересного не предвиделось.
Медведев читал докладную космобиолога Савина в пустом зале. Операторы телекамер откровенно зевали. Штейнкопф, склонив седую львиную голову, следил за чтением по немецкому тексту и время от времени усмехался.
В буфете у стойки бара было шумно и многолюдно.
— А я все-таки понимаю Савина — кристаллопланеты кого хочешь с ума сведут…
— Но послушай, искусственное происхождение это же черт знает что такое!
— Да что ты привязался к искусственному происхождению? Он же сам пишет: “Допускаю в качестве рабочей гипотезы”. Вот смотри здесь: “Моя задача гораздо уже…” так… — так… вот: “Доказать возможность жизни на кристаллопланетах… убрать тем самым барьер Штейнкопфа с пути человечества… остальное сделают другие…”
— Ну и что он доказал? Только то, что Штейнкопф прав!
— У него здесь очень серьезные выкладки…
— Выкладки! Нет жизни на кристаллопланетах? Нет!
— Я полностью согласен с Гориным: верх нелепости. Правой рукой Савин подтверждает Штейнкопфа, левой пытается отрицать. Я просто не понимаю, почему Совет принял к обсуждению эту докладную. Ясно ведь, что докладная — плод фантазии переутомленного человека. Даже неудобно как-то за него…
— Товарищи, а почему сам Савин не был ни на одном заседании? И сейчас его нет…
— Стыдно, наверное, за свое произведение…
— Брось, Панчук, как не совестно! Савин болен…
— А что с ним?
— Не знаю…
— Говорят, катар верхних дыхательных путей или бронхит… В общем, что-то в этом роде…
— Никогда не думал, что космонавты боятся простуды…
— Осторожно, “киты” на горизонте!
— Не выдержали…
— Из него никогда не выйдет серьезного ученого, — торопливо, с одышкой говорил директор Института генетики Столыпин, едва поспевая за тяжелой, но стремительной фигурой одного из восьми постоянных председателей МСК Манука Георгиевича Микаэляна. — Он и раньше метался из института в институт, от одной темы к другой. И ничего не доводил до конца. Его стремление к оригинальничанью и рекламе не знает границ. Планеты — зонды! Планеты — яйца! Бред какой-то…
Микаэлян нетерпеливо раскачивался на носках, ожидая, пока автомат наполнит стакан. Ободренный его молчанием, Столыпин продолжал:
— И потом эта теория “перенасыщенного раствора”. Савин отвергает эволюционное перерождение неживых форм материи в органику. Вы только послушайте: “Перенасыщенный раствор соли может бесконечно долго оставаться раствором, но стоит бросить туда хотя бы один кристаллик, как начнется бурная кристаллизация, и за минуту почти весь раствор превратится в твердое тело. Так и в космосе — накопление факторов возникновения жизни может идти бесконечно долго, не давая жизни. Но достаточно легкого толчка, чтобы произошел биологический взрыв…” Это же пресловутый божественный первотолчок! Чистейшей воды деизм!
Запотевший стакан жег пальцы. Отдуваясь, кряхтя и морщась, Микаэлян пил ледяной “Боржоми” маленькими глотками и старался не смотреть на Столыпина.
— А эта галиматья об управляемых биосферах? Или о “жизненных инъекциях”? Какие перлы: “Намеренное введение в чужие миры естественных или искусственных организмов может разбудить спящие миллионостолетиями пустыни кристаллопланет, и кто знает, какие горизонты откроются нам тогда!” Каково, а? А ведь молодежи только свистни — она на рога полезет… Провокация!
Микаэлян посмотрел пустой стакан на свет и поставил его на стойку.
— Слушай, Столыпин, ты на Луне был?
— Был. А…
— В скафандре?
— Смеетесь, Манук Георгиевич? В мои годы — скафандр!
— Вах! Так ведь на Луне нет атмосферы! И жизни нет! Что же ты наделал, Столыпин? Ты уже мертвец!
— Ах, вот вы о чем… Но Луна — это совсем другое дело!
— А у нас в Армении говорят: “Если кончил одно дело — скорей берись за другое, иначе не успеешь сделать третье”. Хорошо говорят, да?
— Манук Георгиевич, значит вы…
— Ничего я не я! — разозлился вдруг Микаэлян и зашагал к дверям, раздвигая толпу мощным коротким корпусом.
В буфете снова зашумели.
— Товарищи, а ведь Микаэлян за Савина! Мне показалось…
— Вот именно — показалось! Просто Микаэлян против Столыпина, вот что. Он его терпеть не может…
— Терпит, как видишь.
— Бездарь…
— Не бездарь, а организатор науки. Теперь так называют…
Когда Андрей и Нина тихонько вошли в зал заседаний и, не замеченные никем, присели на крайнюю скамью, Столыпин уже кончал свое выступление. Он вдохновенно и витиевато говорил о пережитках идеализма у отдельных молодых ученых, о пресловутом Верховном Разуме, о волюнтаризме в науке.
— Некоторые молодые ученые в погоне за рекламой и сомнительной известностью в некомпетентных кругах широкой публики время от времени выдвигали, выдвигают и будут выдвигать так называемые “безумные гипотезы”, посягать на фундаментальные законы природы, проверенные опытом. Я подчеркиваю — проверенные опытом! К одному из таких фундаментальных законов относится теория жизненного барьера нашего уважаемого Ореста Генриховича Штейнкопфа…
Штейнкопф исподлобья посмотрел на потный голый затылок Столыпина и что-то тихо сказал соседу, брезгливо оттопыривая нижнюю губу. Сосед согласно кивнул.
— Гипотеза Савина заманчива и внешне доказательна. Но это обман, товарищи! Можно выдумать что угодно, изобрести самую что ни на есть сногсшибательную теорию и более или менее логично доказать ее. Но в мире от этого ничего не изменится. У нас есть один критерий — практика, опыт, эксперимент. Экспедиция “Альфа” опытным путем, практически доказала наличие барьера Штейнкопфа и несовместимость жизни с Дозвездным веществом. Я подчеркиваю — практически! На каком же основании Савин предлагает нам свои полуграмотные домыслы? Какую цель он преследует, кроме желания прослыть новатором и оригиналом?
Столыпин тщательно вытер лысину платком, поправил галстук и, отпив глоток из стакана, аккуратно прополоскал рот.
— И еще на одно я хочу обратить ваше внимание, товарищи… Савин выступает с провокационным предложением ввести кристаллопланетам “жизненную инъекцию” из земных организмов, обещая за это целую кучу радужных перспектив. Можем ли мы пойти на такое? Нет, тысячу раз нет! И прежде всего потому, что это противоречит доказанному практически, а следовательно, фундаментальному и незыблемому закону Ореста Генриховича Штейнкопфа. Кто же может решиться на подобный безумный шаг? Кто возьмет на себя ответственность за его последствия? Я спрашиваю — кто?
Вопрос прозвучал риторически. В зале и за столом Совета переговаривались, ожидая конца затянувшейся речи. Столыпин выдержал эффектную паузу и стукнул костистым кулаком по трибуне:
— Я спрашиваю — кто после всего сказанного решится на подобный преступный эксперимент?
Микаэлян неодобрительно сморщился и постучал пальцами по столу.
— Слушай, Иван Васильевич, здесь не театр и не суд. Все так ясно, и никто пока не собирается…
— Дураков нет! — весело донеслось с галерки.
— Есть!
Телеоператор, еще ничего не поняв, профессиональным рывком развернул камеру на сто восемьдесят градусов, и миллионы глаз увидели лицо Андрея — насупленное, скуластое, с набухшими под кожей желваками и подергивающимися губами.
— Вы, Иван Васильевич, много и вполне справедливо говорили о необходимости проверить теорию практикой. Но когда речь зашла об ответственности, желающих провести проверку не оказалось. Печально, но сейчас это уже не имеет значения.
Андрей закашлялся, прикрыв ладонью рот, и пошел к столу Совета, бесшумно и осторожно ступая по ворсистому полу.
Ему показалось, что Медведев чуть заметно кивнул из-за стола.
— Я хочу сделать дополнительное заявление Совету. Находясь на планете ПКК-13СД38, я намеренно нарушил пункт сто второй Всеобщего космического устава…
Зал затих. Тихо стало у домашних телестен и каютных экранов, на спутниках и орбитальных станциях, на Луне, на Марсе, на Венере, на внешних постах, где Солнце светит не ярче, чем Сириус — Земле, и на звездолетах, которым чужие светила сияют в тысячу раз ярче, чем Земле — Солнце.
— Я хочу рассказать все по порядку…
Слова не слушались, они были, как тяжелые скользче камни, он с трудом пригонял их друг к другу, громоздил одно на другое, тяжело дыша, неуклюжее сооружение вдруг рассыпалось само собой, и приходилось начинать все сначала.
Он рассказывал медленно, путаясь в незначительных подробностях, но постепенно власть пережитого заставила забыть о нацеленных объективах и прожекторах, и стало свободнее.
Он остановился, чтобы перевести дыхание, и поднял глаза. Он не увидел зала, не увидел побледневшего, напряженного лица Нины.
Раздвоенная синяя скала повисла над белым озером, как два прямых крыла, застывших в ожидании взмаха.
В ушах тихо, но повелительно стучал метроном: тик-тик, тик-тик.
Комочки хлореллы зябко щекотали щеки.
Солнце уже миновало зенит, и у ног легло темное пятно: сплющенная, раздвоенная тень скафандра с изломанными манипуляторами.
Метроном звучал все громче.
Андрей положил пальцы на тугую красную кнопку.
Створки скафандра медленно разошлись, и нездешний зеленый свет ударил в лицо, ослепил.
Чужой плотный воздух забил нос и рот, и нельзя было ни вздохнуть, ни выдохнуть. Почему-то заложило Уши, как в падающем самолете, и слышно было только, как хрустят ребра, бесполезно поднимая и опуская грудь.
Ослепленный и оглушенный долгой звериной мыслью без слов, он подумал, что это конец. Свободная правая Рука, скребя по металлу ногтями, безвольно поползла вниз. Веки налились свинцом и закрылись сами собой.
И тогда сквозь затихающий шум крови он услышал свое имя.
Это не был далекий тоскующий крик, как бывает при галлюцинации или в сонном кошмаре. Голос донесся со стороны озера гулко, внятно и требовательно:
— Андрей!
Нина всегда будила его так. Подходила к постели и говорила в самое ухо:
— Андрей!
Но сейчас она сказала очень громко, так что заклокотало тысячекратное эхо:
— Андрей!
Он рывком поднял отяжелевшую голову. Не открывая глаз, нащупал в нише аварийного запаса первый попавшийся биопакет и, разорвав зубами, выбросил наружу. Потом еще один. И еще.
Ямка, вырезанная в лабире лучевой пилой, быстро заполнилась кусками вспучившейся хлореллы, какими-то колбочками, змеевиками, пленками, сетками, в которых жили миллионы колоний невидимых организмов.
Сдерживать дыхание больше не было сил. Кто-то изнутри колотил будто молотком в оба виска, грозя проломить череп, под плотно сомкнутыми веками плыл кровавый туман, сквозь который мелькали черные снежинки — все быстрее, быстрее, быстрее…
Но перед тем, как окончательно потерять сознание, он все-таки успел захлопнуть створки скафандра и нажать красную кнопку.
Возвращение из небытия было мучительным. Обожженные, отравленные легкие требовали кислорода, а сильно поредевшая хлорелла все еще не могла восстановить нарушенный ритм дыхания.
И тогда Андрей испугался.
Липкий страх полз откуда-то снизу, перебирался в руки, покалывая кончики пальцев, тошнотой подступал к горлу. Андрей открыл глаза. Вокруг ничего не изменилось, но он был уверен, что за секунду до этого окрестные скалы двигались. Двигались прямо на него, чтобы окружить, смять, раздавить. Он боялся моргнуть, потому что скалы за это мгновение могли сделать еще один шаг. Затравленно озираясь, он стал медленно пятиться к дископлану.
Дать тревогу! Немедленно дать тревогу!
Холодный пот стекал со лба, разъедая уголки глаз, мешая следить за скалами. В легких свистело и хрипело. Теплая струйка побежала из носа, расплылась на губах, свободной рукой он вытер губы, поднес к глазам — на пальцах была кровь.
Дать тревогу! Немедленно дать тревогу!
Сзади звякнул металл. Андрей пригнулся, ожидая дара. Удара не было. Прошла четверть минуты, прежде ем он сообразил, что сзади лесенка дископлана.
Дать тревогу!
Скользя по ступенькам, он пятился вверх по лесенке, спиной пролез в овальный проем, устроился на сиденье. Задраил люк.
Дать тревогу…
Он, видимо, все-таки дал бы сигнал тревоги, если бы не приступ долгого, жестокого, изматывающего кашля.
Дышать стало легче. Сознание прояснялось, но голова трещала, словно после глубокого наркоза.
Сколько прошло времени? Андрей отупело смотрел на солнце. Яркий зеленый диск заметно клонился к горизонту, и вокруг него появилось третье кольцо.
Андрею вдруг показалось, что он пробыл без сознания очень долго, может быть, сутки. Сутки… Если сутки — корабль улетел. Его оставили одного. Его бросили. Его бросили в наказание… Один в лабировом аду… Один!
— “Альфа”! “Альфа”! “Альфа”!
Он взлетел, не набирая высоты, рискуя разбиться о пирамидальные пики — туда, к далекому и желанному кораблю, напрямую, судорожно выжимая из моторов предельную мощность.
— “Альфа”!
Спокойный и слегка удивленный голос Медведева прозвучал рядом:
— “Прима”, я — “Альфа”, в чем дело?
Глаза предательски защипало — но теперь не от пота. Кривя губы, Андрей повернул тумблер автопилота. Несколько секунд бессмысленно смотрел на свободную правую руку, потом потихоньку стал натягивать перчатку биоуправления.
— “Прима”, я — “Альфа”, вы меня слышите?
— “Альфа”, я — “Прима”, слышу хорошо, была потеря связи, иду в квадрат О-А, аппаратура — отлично, обстановка без изменений, все в порядке…
Ровный тусклый голос жил отдельно, стандартные Фразы радиосообщения рождались не в горле, а где-то между губами и микрофоном, но, как ни странно, именно это успокоило Андрея. Натянутые до звона нервы отпускало толчками, заставляя подергиваться руки и ноги. И все четырнадцать “руконог” скафандра время от времени покорно вскидывались.
Все обошлось. Все позади.
Бешеная, неуемная, истерическая радость овладела им. Он бросал машину вверх и вниз, вправо и влево, хохотал, пел какие-то песни, кричал — и, наконец, затих, обессиленный.
Все было, как шесть часов назад — так же висела в воздухе неподвижная тарелка дископлана, и так же бесконечной конвейерной лентой бежал вниз ковер, разрисованный геометрическими головоломками. Солнце садилось за спиной, из-за ребристого окоема пенистыми языками вырывалось зеленое пламя. Впереди уже показалась серебряная дуга облаков. Лабировые ущелья таяли, становились прозрачными, плыли внизу бесплотной дымкой, и только высокие конусы, еще освещенные солнцем, отбрасывали длинные острые тени. Дорожными указателями тянулись они вперед — километровые стрелы, нацеленные в темноту.
А позади…
Андрей оглянулся.
Позади зеленел лес. Тонкие витые стебли, раскачиваясь, ползли из-за горизонта в побуревшее небо, двоились, троились, выбрасывали вихревые сполохи листьев…
Он не сразу сообразил, что это прощальная шутка зеленого солнца.
Прощальная шутка…
Андрей снова закашлялся и виновато улыбнулся, отдышавшись:
— Еще… не совсем… прошло…
Он поискал глазами Нину и не нашел. Амфитеатр зала, час назад полупустой, теперь был набит до отказа. Многим не хватало места, и они стояли в проходах, под выгнутыми металлическими шеями операторских кранов. Голубые зрачки объективов тускло поблескивали со всех сторон, и Андрею снова стало не по себе.
— Вот, собственно, и все. К моменту стыковки я уже окончательно пришел в себя. Автомат поставил дископлан в ангар, а я направился в стерилизатор… В “инкубаторе” меня встретили Кривцов и Свирин. Я боялся, что Кривцов заметит отсутствие аварийного запаса и поэтому сказал Алексею, что мы справимся с “раздеванием” вдвоем. У Кривцова были еще какие-то дела с метенными пушками, и он сразу ушел. Ну, а Свирин ничего не знал…
— Почему вы скрыли от товарищей свой поступок? Вы боялись последствий?
Это спросил Микаэлян.
— Последствий? В какой-то мере, да. Если бы об этом узнали до вылета, то, во-первых, местность вокруг Белого озера была бы немедленно стерилизована, и эксперимент…
— А во-вторых?
— А во-вторых… Если бы мне удалось убедить товарищей, нам бы пришлось вместе отвечать за нарушение устава… Я этого не хотел…
Андрей исподлобья взглянул на Медведева, но тот безучастно смотрел куда-то поверх людских голов. Микаэлян сидел красный и мрачный, с хрустом сцепляя и расцепляя на столе короткие толстые пальцы. Штейнкопф, кажется, вообще ничего не слышал — отложив в сторону раковину транзисторного синхропереводчика, он что-то писал, вернее считал — тонкие губы беззвучно шевелились. Джозеф Кларк — тот самый Кларк, который открыл человечеству сверхсветовые скорости — не скрывая восхищения и одобрения, наводил яростный беспорядок в своей уитменовской бороде. Остальные члены президиума Совета старались не глядеть друг на друга, бесцельно перелистывая копии докладной.
Кто-то из зала крикнул:
— Позор! Анархизм! Вон из науки!
Кажется, это был Столыпин.
И мгновенно амфитеатр превратился в клокочущую воронку. На столе запылали целые гирлянды сигнальных ламп: все требовали слова. Андрей стоял в центре этой гудящей воронки и не знал, что делать — оставаться у стола или идти в зал.
Прошло минут пять, прежде чем сквозь тысячеголосый гул пробился звон председательского колокольчика.
— То, что мы сейчас услышали, в корне меняет смысл и направление дискуссии… — Микаэлян медленно подбирал слова. — Совет вынужден… мы должны выяснить обстоятельства и предполагаемые последствия…
Микаэлян замялся, взглянув на Кларка, который, угрожающе набычившись, явно намеревался немедленно ринуться в бой.
— Последствия… необдуманного поступка космобиолога Савина…
— Преступление!
Это опять выкрикнул Столыпин.
Микаэлян еще больше помрачнел и жестко кончил:
— О решении Совета по этому вопросу будет объявлено. Заседание считаю закрытым.
Снова взорвался, загудел, заклокотал амфитеатр, то ли одобряя, то ли угрожая, но когда изо всех пяти проходов к нему устремились люди, Андрей растерянно отступил. Кто-то схватил его за рукав и изо всей силы потянул в боковую дверь.
— Алексей?
— Он самый. Скорей, а то останешься инвалидом.
Кривцов втолкнул его в какую-то узкую комнатушку, где шпалерами стояли роботы-уборщики.
— Посиди здесь. И не высовывай носа. Я найду Нину.
Он немного задержался у выхода, поправил очки.
— Ну и учудил ты, дорогой мой. Так учудил, что…
Кривцов махнул рукой и плотно прикрыл за собой дверь…
Они возвращались домой вдвоем. Машину вела Нина. Андрей сидел рядом, уткнув лицо в поднятый воротник пальто, и время от времени поводил плечами — не мог привыкнуть к штатскому костюму.
Они молчали всю дорогу, до самого дома. Лишь остановив машину у подъезда, Нина спросила тихо:
— Тяжело тебе, Андрюша, да?
Андрей вылез, ничего не ответив. Нина, торопливо разделавшись с программой автоводителя, подошла сзади, прижалась к мужу, обняв за плечи. Электромобиль просигналил и отправился в гараж.
Андрей, закинув голову, смотрел на звезды. Недавний теплый дождь вымыл небо, и тысячи светлячков копошились в бархатной черноте. Изредка между ними вспыхивали длинные иглы метеоров. Текучим дымком бледно светился Млечный путь.
— Вот и все, Нинок. Отлетался я.
— Но, быть может…
— Нет. Исключено. Я бы на их месте поступил так же… Отлетался.
Андрей не оглядывался, и это было очень кстати. В лазах Нины промелькнуло что-то, похожее на радость…
На первый взгляд, все было хорошо. Очень хорошо. Слишком хорошо.
Нина могла теперь спать спокойно. Андрей был рядом. Он любил возиться с сыном, готовил обеды по собственным рецептам, не доверяя кухонным автоматам. Лекции в университете — Андрей читал там курс биологической эволюции Солнечной системы — занимали всего несколько часов в день, остальное время он сидел дома.
Это случилось через неделю после того памятного заседания Совета. Семь дней пролетели в сумасбродной, счастливой суматохе. Андрей перевернул весь дом. Он изобретал какие-то самоходные коляски, универсальную люльку-кровать, побрякушки, реагирующие на голос, рассчитывал оптимальные формы пеленок и совершенствован методы закаливания — словом, энергично входил в роль молодого папы. Он часто и много, может быть, чересчур часто и чересчур много — говорил о том, как соскучился по Земле, о своих будущих “наземных” планах. Похоже, понимая умом неизбежность расплаты, подсознательно он все-таки надеялся на чудо.
В воскресенье рано утром прилетели Артур с Евой. День прошел отлично: они забрались на аквалете далеко вниз по Енисею, мужчины рыбачили, женщины собирали неяркие таежные цветы, сын то сладко спал, то отважно воевал с большими синими стрекозами. Вечер провели за столом. Оба — и Андрей, и Артур — много пили, похваливая домашнее ягодное вино.
И только в прихожей, надевая плащ, Артур сумрачно пробасил:
— Чуть не забыл… Ты это… не расстраивайся… Понимаешь, Совет лишил тебя звания космонавта за нарушение устава… со всеми вытекающими последствиями… Так что… понимаешь…
— Понимаю, — эхом отозвался Андрей и улыбнулся.
Чуда не произошло.
Осталась эта дежурная наклеенная улыбка — точно висячий замок на душе. Что там, за этим замком? Какая тоска? Какие бури? Можно только догадываться. И ничем нельзя помочь…
Первое время она старалась растормошить Андрея отвлечь — водила по театрам и концертным залам, на лыжные прогулки и в турпоходы. За трехмесячный отпуск они облазили кратеры исландских вулканов и австралийские заповедники, ходили по плитам древних ацтекских храмов и спускались в подводный японский город Дзойя. Андрей был нежен и предупредителен. Он покорно делал все, что она придумывала. Но от этой покорности хотелось плакать.
Он оживал только тогда, когда приходили товарищи по “Альфе”. Комната немедленно наполнялась крепким табачным дымом, крепкими шутками и крепкими спорами. Но звездолет “Альфа” два года назад ушел за пределы Галактики, к какому-то квазару, и от него до сих пор нет известий… На “Альфе” новый научный руководитель, потому что Медведев…
Странный человек этот Медведев. В последнее время он часто прилетал в Красноярск и встречался с Андреем. Встречался где угодно — в университете, в отделении Академии, в гостинице, просто на улице — только не дома. Тайные переговоры? Вряд ли. Ведь свои видеофонные беседы они не скрывали. Даже наоборот. Однажды в отсутствие Андрея шеф долго расспрашивал о его делах и занятиях. Просил помочь Андрею победить “сплин”.
— Ему надо работать. Сжать зубы и работать. Трудно даже представить, что будет, если его гипотеза подтвердится…
Но домой так ни разу и не зашел.
А не так давно стартовал “Королев”. Медведев улетел. С тех пор Андрей совсем окаменел. Почти не выходит из дому. Вздрагивает от каждого стука, от каждого звонка. И молчит. Молчит и читает. Или смотрит телевизор. Когда она приходит поздно, он торопливо открывает дверь, словно давно ждет кого-то… Изо всех сил старается не показать разочарования.
Крепко — слишком крепко! — целует. Громко — слишком громко! — расспрашивает о делах. Весело — слишком весело! — рассказывает об очередных проказах сына она-то видит его полные непонятного ожидания глаза.
Впрочем, все понятно. Дело в Медведеве. Вернее, в этой самой проклятой кристаллопланете. Ведь от “Королева” тоже четвертый месяц нет вестей…
Нелепая ситуация — ревновать к чужой планете…
А в остальном жизнь течет размеренно и ровно. Очень ровно. Слишком ровно.
Вот и сегодняшний вечер проходит, похожий на детки, сотни длинных молчаливых вечеров.
Трехлетний Юра, восседая на полу, строит из лабировых кубиков какое-то немыслимое сооружение: то ли ракетный ангар, то ли Вавилонскую башню. Как ему только не надоест возиться с этими противными камешками? Будь ее воля — она бы выбросила весь потусторонний мусор куда-нибудь подальше. Они какие-то неприятные, эти камешки, какие-то нечеловеческие, неправдоподобные. Теплые и скользкие на ощупь, они прилипают к рукам, словно железо к магниту. Ни к чему другому не прилипают, а к живому телу прилипают. И еще это нездешнее гипнотическое свечение…
Но Юрка от камешков без ума. Попробуй спрячь — рев на весь день.
Зато Андрей блаженствует, когда сын играет с лабиром…
Андрей закрыл книгу, разгладил строгую синюю обложку. “Алексей Кривцов. К вопросу о квазиатомной структуре дозвездного вещества в лабировых образованиях”. Молодец Алешка. Может быть, многовато фактов и маловато выводов… Но это даже хорошо. Бунтарская мысль об искусственной природе лабира сквозит между строк, напрашивается сама собой. Молодец.
Алешка… Два года — ни слуху ни духу… Первая разведка за пределами Галактики…
Там, в неизмеренной дали,
за солнцем солнце открывая…
— Андрей, выключи ты это старье или сделай потише! Слушать тошно!
Нина поправила плед на коленях и раздраженно отвернулась от телестены.
— Тетя нехорошая, — констатировал Юрка, не отрываясь от своих дел.
Андрей безропотно зажал звук. Низкий печальный голос певицы теперь почти шептал:
Увидят люди край земли
и остановятся у края…
Может быть, у него дурной вкус, но ему нравится Селена Суока. Нравится простая старая песня, белое лицо и бледная рука в бессильном взмахе:
Перед стеною вечной тьмы
замрут лучи радиотоков…
— Вы не представляете, что вы натворили, — говорил Медведев, расшвыривая носком ботинка ворохи палых листьев. — Вы не физик… Если, бы не ваш крамольный эксперимент, ни один земной звездолет близко не подошел бы к кристаллопланете… В ближайшем столетье, по крайней мере…
— Почему?
Они шли к дикому сосновому парку Академгородка. Шеф вертел в пальцах хвойную лапку и колюче усмехался.
— Вы не физик, и до вас не дойдет весь размах ученой паники… Оказалось, что в молекулах лабира нет атомов. Молекулы есть, а атомов — нет. Смешно?
— Как нет атомов? Из чего же состоят молекулы? Ведь во всех химических реакциях…
— Совершенно верно, во всех реакциях лабир ведет себя, как обычное вещество… Но атомов в нашем понимании в нем нет. Есть… как бы это вам объяснить… стабильные энергетические сгустки, что ли… Словом, имитация атомов, квазиатомы…
И вот тогда проснемся мы
в крови неведомых потомков…
— Теперь вы представляете ситуацию? С одной стороны, как будто еще одно подтверждение “барьера Штейнкопфа” — безатомная структура. С другой стороны, ваш “посев” — а что, если он “взойдет”? Ведь тогда придется пересматривать не только биологические каноны, не только отменять “жизненный барьер”, но и, вообще, все начинать сначала! Вот какие дела, дорогой мои нарушитель спокойствия…
Мы распрямимся в их телах
и сузим яростные веки…
В последний раз они встретились в номере гостиницы. Медведев поднялся навстречу, непривычно сияющий и возбужденный.
— Танцуй, ученик чародея! Совет решил, наконец, послать экспедицию на ПКК-13СД38А… Кстати, планете дано имя “Прометей”… Неплохо? Так вот, звездолет из “Королев” летит к “Прометею” через две недели. Цель — проверка результатов эксперимента космобиолога Савина. Научный руководитель — академик Медведев. Ну, что же ты не танцуешь? Твоя взяла!
— Наша взяла, — тихо поправил Андрей. — Наша, Петр Егорыч…
И хрустнут в сомкнутых руках
предохранительные вехи…
— И знаешь, кто яростнее всех настаивал на экспедиции? Штейнкопф! Да… Старик еще хоть куда, с таким и воевать приятно…
И прозвучит сигналом к бою
неукротимость древних снов.
И снова вспыхнут за спиною
крутые крылья парусов…
— Пойдемте ко мне, — предложил Андрей. — Такое событие надо отметить…
Медведев сразу потускнел, замялся, отвел глаза в сторону.
— Понимаешь, после одного… Понимаешь, не могу видеть детей. Сын у меня… четыре года… Сразу — жена и сын. Я до сих пор… Не могу, Андрей, извини. Посидим лучше в кафе. Если ты не против. На добрый путь…
И снова вспыхнут за спиною
крутые крылья парусов…
Певица раскланивалась под аплодисменты, кокетливо улыбалась и приседала. Это было уже неприятно и как-то обидно.
Андрей выключил телевизионную программу, и экран, погаснув, превратился в обыкновенную стену, не отличающуюся ничем от трех остальных.
Очень хотелось курить, но курение разрешалось только на кухне, а уходить в одиночество не хотелось.
— Послушай, Нинок, может быть, нам немного пройтись?
Нина отложила книгу, спустила ноги с тахты, нащупывая тапочки.
— Наконец-то, я слышу речь не мальчика, а мужа…
Башня рухнула со стеклянным звоном. Юрка, испустив победный клич, помчался в свою комнату одеваться. В его личном перечне радостей жизни семейные прогулки были на первом месте.
Они шли втроем по вечерней улице, в бесшумной метели огней. Юрка, сосредоточенный и самостоятельный, в центре, Нина чуть впереди, Андрей на полшага сзади, изредка посматривая на прохожих из-за поднятого воротника.
Привычка поднимать воротник на улице появилась у него недавно. Он стал мнителен, почему-то панически боялся, что его узнают, будут приставать с разговорами с обвинениями или сочувствием.
Как-то Нина, высмеивая этот нелепый страх, предложила ему носить маску. Но Андрей отнесся к предложению серьезно и, подумав, покачал головой:
— Человек в маске будет бросаться в глаза…
У Нины сразу пропала охота шутить… Улица в эти часы была полна народу, но на них никто не обращал внимания. Многоголовый и многоголосый людской поток упруго тек по тротуару, разделяясь на ручейки и речки Начинали работу театры и кинозалы, клубы и вечерние кафе, спортивные комплексы и центры самообразования, общественные лаборатории и университетские лектории. Ручейки и речки текли в беспрерывно вращающиеся двери, но поток на улице не ослабевал: домоседов за последнее время заметно поубавилось.
С Красноярского моря тянуло теплым влажным ветром. Ветер шуршал в густых, сплетенных вершинами кронах тополей, звенел в лапах голубых елей, раскачивал тяжелые веера сибирских пальм. Сверху, из висячих фруктовых садов, остро пахло лимонами и апельсинами — почему-то фантазия садоводов-любителей не шла дальше субтропической экзотики. Правда, кое-где из-за оградительных решеток торчали перья морозостойких кокосов и фиников вперемежку с традиционными костистыми ранетками и яблонями. Вот уже много лет Красноярск в августе превращался в сплошную многоэтажную цитрусовую плантацию.
Над улицей шептались бесконечные мелодические импровизации. Если закрыть глаза, покажется, что плывешь среди моря, и мерные волны, сталкиваясь, баюкают усталый мозг. Негромкий уличный шум — ветер, голоса, шорох электромобилей — вбирают акустические раковины на стенах домов и, пропустив по извилистым каналам, возвращают на улицу тихой, стихийной, никем не написанной музыкой…
Андрей шел, ни о чем не думая. Даже курить расхотелось. Он жадно вдыхал настоянный на хвое и лимоне воздух, слушал поющие раковины, ощущая тепло Юркиной ручонки, которую тот время от времени пытался выдуть из отцовской ладони.
Впервые за много дней ему было покойно. Что-то внутри хрустнуло и сломалось, принеся облегчение. Он вернулся, вернулся только сейчас, размягченно и беззаботно принимая будни Земли. Вернулся прямо в этот деловито спокойный вечер, к жене и сыну, к этой пестрой толпе — от мятежах звездных костров, от нечеловеческого напряжения воли мысли — к тишине… Забыть и не думать.
Андрей опустил воротник. Это потребовало некоторого душевного усилия, но он снял невидимый гермошлем, отделявший его от земной обыденности.
Он принял Землю.
Нина, кажется, заметила, но ничего не сказала.
Они вышли к Енисею. По набережной, залитой ровным белым сиянием ртутных светильников, гуляли редкие пары. Ворчливо била в бетон волна. С острова Отдыха долетал единый многотысячный вздох — на стадионе шел футбольный матч.
— Нина… — начал Андрей.
Надо сказать, что он вернулся. Совсем. Что он не будет больше мучить и ее, и себя. Что звезды погасли. Насовсем. Что нет ничего лучше Земли, рук жены, улыбки сына. Что…
— Нина…
Она обернулась медленно, явно догадываясь, что он скажет, но — странно! — в ее лице растерянность и ожидание, и нет радости…
— Папа, папа! Смотри — шар!
Над Енисеем, гулко разнесенные по сторонам, зазвучали торжественные всплески челесты. Стены домов многократно отразили мелодию позывных.
Над островом Отдыха поднялась в небо вторая луча — матово-белый шар, зонд Службы Срочной Информации. Зонд превратился в туманное облако, в котором возникло лицо диктора.
— Передаем срочное сообщение, передаем срочное сообщение…
— В шарике — дядя! В шарике — дядя. Смотри, мама, дядя!
— Тише, Юрочка…
Замерли пары на набережной. Остановился матч. Футболисты, забыв о мяче, смотрели в небо. Прекратилось движение на улицах. Потоки людей и машин слились, смешались, застыли.
Город смотрел в небо.
И по всей стране, по всей Земле — там, где была глухая полночь, и там, где гудел полдень, — люди смотрели в небо, на лунно-белые шары.
— Только что получена менгограмма с космического корабля “Королев”. Как известно, сверхсветовой экспедиционный звездолет “Королев” стартовал около года назад к системе двойной звезды 8А Лебедя с целью проверки результатов эксперимента, поставленного советским космобиологом Андреем Савиным…
— Пап, это о тебе!
— Тише, Юрочка…
— Как сообщает научный руководитель экспедиции академик Медведев, эксперимент увенчался успехом. Земные микроорганизмы не только прижились в необычных условиях кристаллической планеты “Прометей”, но и целой серией взрывоподобных мутаций за очень короткий срок создали мощную биосферу…
Андрей стоял, слегка нагнув голову, широко расставив ноги, словно на палубе корабля. Диктор говорил еще что-то, и Нина видела, как из безвольного, припухшего, с нездоровыми мешками у глаз лица проступало другое лицо — резче очерчивался подбородок, набухали желваки, глубокая морщина пересекла лоб, и глаза, минуту назад смотревшие темно и покорно, осветились каким-то внутренним светом, словно окна дома, в который вернулся хозяин.
— Дешифровка продолжается. Менго-центр любезно предоставил в распоряжение СИСа часть восстановленной передачи. Слушайте! С вами говорит планета “Прометей”!
По шару промчались полосы, замысловатые зигзаги, рассыпались и погасли искры, и вот из этой сумятицы помех, из непостижимых разумом расстояний, сквозь треск горящих галактик и гул радиоактивных ливней, скорее угадываемый, чем видимый, кричал Медведев:
— …необходимо продолжать и продолжать беспрерывно… необходима постоянная биостанция кон… айте Савину… самые …ические предположения… действительность… невероятно… озеро начало функционировать… ты… ужен…
Раскатистый громоподобный грохот заглушил передачу, и на какой-то момент зонд превратился в шаровую молнию. Потом все погасло и стихло, и снова возник страстный диктор:
— Мы передавали менгограмму с космического корабля “Королев”.
“Ты… ужен…” Как просто — нужен и все! А что, если он здесь тоже нужен? Хотя бы вот этим двум людям, что идут с ним рядом. Даже Юрка примолк и погрустнел. А на Нине лица нет. Как все нелепо… Он только что решил все окончательно, собирался сказать… И — на тебе!.. Снова…
Нужен, продолжал он, сидя в уютном домашнем кресле. Теперь — нужен. Когда эксперимент удался. А тогда… Тогда верил только он один. Кстати, Медведев тоже голосовал за лишение звания… А теперь — нужен!
Неправда, оборвал сам себя Андрей. Все это неправда. Вместе с ним верили ребята. И Медведев верил. И другие — незнакомые. Иначе не было бы экспедиции. Ничего бы не было. И он, “гениальный одиночка”, действительно никому не был нужен.
Просто теперь, после удачи, в нем заговорило запоздалое самолюбие. Ну-ка, скажи откровенно, Савин, ты-то верил на все сто процентов, что гипотеза подтвердится? Молчишь? То-то…
В конце концов, все это пустая нервотрепка. Ведь Медведев должен понимать — космос Андрею заказан. Совет не отменит своего решения, потому что оно принято правильно. Победителей тоже судят. И крепко судят. Если они виноваты. Иначе и быть не может.
Утро вечера мудренее…
Андрей встал с кресла, потянулся. Глянул на часы. Три часа — уже утро…
Он выключил свет. Оконный проем заметно голубел в темноте.
“Озеро начало функционировать…” Что это может значить?
Неожиданно за спиной тревожно замигала лампа вызова: Андрей еще вечером выключил звуковой сигнал видеофона, чтобы случайный звонок не разбудил Нину с Юркой.
На экране, потирая воспаленные красные глаза, появился Микаэлян.
Простите за ночной звонок, Андрей Ильич… Я знал, То вы не спите… Вы видели передачу с “Королева”?
— Да, Манук Георгиевич, видел.
— Поздравляю вас с победой. И от себя лично, и от Мени Совета. И особо — от Штейнкопфа. Он просил.
— Спасибо. Передайте Штейнкопфу, что я… я знаю, что полагается говорить в таких случаях…
Микаэлян слегка раздвинул в улыбке толстые губы.
— В таких случаях, дорогой, лучше ничего не говорить… Но я вам позвонил, сами понимаете, не рад поздравлений. Дело в том… Сейчас только кончило, срочное заседание Совета. Из-за помех в менгограмме Медведева много неясного. Ясно только, что на “Прометее” происходит что-то из ряда вон выходящее. Медведев настаивает на немедленной организации постоянной био-станции. В принципе вопрос решен. Где-то через неделю не позже, мы пошлем на “Прометей” оборудование монтажников и дополнительную группу биологов. Послезавтра после полудня… то есть для вас уже завтра состоится отбор конкретных кандидатур. Кстати, что может значить — “озеро начало функционировать”?
— Понятия не имею. Сам все время думаю… Был у нас с Медведевым один разговор… Но это слишком невероятно.
— Да, задачка… Так вы прилетите завтра в Москву?
— Простите, но зачем?..
— Я же сказал: будет отбор конкретных кандидатур. Или вы охладели к “Прометею”? Да, ведь у вас сын… Конечно, конечно…
— Я не о том, — очень тихо сказал Андрей. — Ведь решение Совета…
— Вах! — Микаэлян сразу ожил, просиял. — Конечно, дорогой, решение Совета остается в силе! Но ведь, кроме космонавтов на звездолетах бывают и пассажиры!
Андрей смотрел на погасший экран и думал, думал, обхватив руками плечи. Часы негромко выщелкивали торопливые секунды, медленные минуты…
В кают-компании тонко пахло сиренью. Традиционная веточка сирени — последний подарок Земли — за полгода превратился в целый сиреневый куст. И неожиданно зацвела…
Андрей обернулся.
Сзади стояла Нина.
От нее пахло сиренью, и Андрей не сразу сообразил, что это духи.
Он шагнул к жене, взял ее за руки.
— Нина, милая…
— Не надо. Я все слышала. Я все понимаю. Ты там нужен…
Сыну Юлию
посвящаю
Будильник пропел вовремя, и Нина отчетливо слышала его голос, но когда она, наконец, нашла в себе силы открыть глаза, за окном уже стоял сиреневый рассвет, а светящиеся на потолке часы показывали без пятнадцати четыре.
В углу беззвучно надрывался видеофон. Световой сигнал срочного вызова то наливался угрожающим багрянцем, то обмирал до нежно-розового, отчаявшись привлечь внимание.
Экран дернулся, и появился Андрей — усталый, волосы прилипли к мокрому лбу.
— Ты где?
— Все еще в Москве…
Невольно вырвалось жалостное:
— Ты не спал?
— Нет, Нинок. Все еще решаем…
— Ну и до чего дорешались?
— Боюсь, биостанцию с Прометея все-таки снимут…
— Почему? Это же отступление!
— Отступление, конечно. Но разве убедишь… Биостанцию построили, чтобы экспериментировать над планетой Прометей. В смысле распространения земной жизни. А сейчас получается, что экспериментируют над нами. Да еще неизвестно кто. Быть кроликом неприятно… И опасно.
— А как же с Антроповым? Куда его?
— В том-то все дело. Оставить на Прометее одного — все равно, что раненого в тайге бросить. Вернуть На Землю — почти убийство, врачи убеждены, что Антропов живет только за счет каких-то загадочных процессов, возможных только на Прометее…
— Ну, а Антропов? Как он сам-то?
— Что Антропов? Семен в этих делах не в счет… Мелочи вроде собственной судьбы его уже не интересуют… Да нет, он все понимает и сознает. Но в каком-то другом измерении, что ли. Биостанция шлет панические менгограммы: что делать?
Лицо на экране дернулось, но уже не от помех… Нина покосилась на часы, и Андрей заметил это.
— Прости, Нинок. Мало того, что не смог тебя проводить, так даже сейчас забиваю тебе голову своими горестями. Как твои старцы?
— Пока тихо. Насколько я понимаю, каждый в своей стихии. Карагодский среди журналистов и “научной публики”, а Пан — на “Дельфине”, набивает его своей аппаратурой.
— Затишье перед бурей. Передай шефу мой пламенный привет. Кстати, мне бы с Паном потолковать надо… Я с ним свяжусь, как только расхлебаем тут кашу. — Теперь на часы посмотрел уже Андрей. — Нинок, родная, не сердись…
— Ладно, привыкла… Надеюсь, хоть сегодня ты прилетишь? Учти, Юрка на твоей совести, папа!
— Конечно, Нинок! За Юрку ты не беспокойся. Счастливо тебе… Целую…
Мягко щелкнул тумблер отбоя.
Юрка спал, свернувшись калачиком, и из-под большого пледа торчал только сладко посапывающий нос.
“Пусть спит”, — решила Нина и, стараясь не шуметь, начала торопливо собираться.
В зеркале подрагивала бледно-желтая лента дороги, стремительно несущаяся назад, плотная самшитовая изгородь по обе стороны, а за нею темные шпалеры островерхих кипарисов. Дорога в этот час была пустынна, за зеленью не видно было домов, и казалось, что машина летит не по центру огромного курортного города, а по дикому субтропическому лесу, который каким-то чудом пересекла широкая пластиковая тропа.
За деревьями блеснул шпиль морского вокзала.
Причалом владела шумная толпа.
Когда-то в середине двадцатого века этот город чуть не превратили в этакую гигантскую оранжерею. Обсуждали даже проект огромного пластикового колпака, который предохранил бы чуткие субтропики от погодных причуд соседнего умеренного пояса. Уже вздыбились над поникшими кипарисами прямоугольные хребты высотных гостиниц, уже выстроились пальмы в унылый солдатский строй вдоль однообразных раскаленных улиц, вокруг сиротливых, подстриженных скверов.
К счастью, от строительства купола отказались. Вспучились под яростным напором трав разграфленные асфальтовые дорожки и рассыпались в прах. Утонули в буйном цветении здания санаториев. И старый город, пахнущий нагретой на солнце галькой, рыбой, морем, остался прежним — диковатым и гостеприимным.
Может быть, именно поэтому тянуло сюда туристов со всех концов света. Влажное дыхание дикой и щедрой природы влекло сюда. Люди ехали за тридевять земель не в благоустроенную лечебницу под открытым небом, а к самой жизни, взлохмаченной и непокорной.
И вот сегодня весь город хлынул ранним утром на причал. Невозможно было понять, кто отплывает, кто провожает, кто, узнав о предстоящей экспедиции, просто пришел посмотреть, послушать, потолкаться в прощальной суете.
Это было похоже на огромный веселый праздник под бледным, продрогшим за ночь небом, которое уже начало золотиться с востока, со стороны старого, давно заброшенного маяка. Два чопорных англичанина в белых бедуинских накидках пытались приподнять друг друга, чтобы по очереди оглядеться. Рослый седой негр по-мальчишечьи подпрыгивал, опираясь на плечи рыжего скандинава. Молоденький репортер, потерявший всякую надежду пробиться сквозь толпу, обреченно опустил в землю объективы своей камеры и плачущим голосом повторял: “Пресса, пресса”. Пружинные антенны на его шлеме печально качались.
— Разрешите… Товарищи, ну пропустите же, я опаздываю!
Внушительный чемодан Нины действовал безотказнее любого пропуска — люди сразу догадывались, что это один из членов экспедиции. Опечаленный репортер оживился и застрекотал камерой, а несколько добровольцев начали расчищать дорогу, пробуя перекричать толпу по крайней мере на восьми языках. Но толпа была бесконечна, и Нину засосала, закрутила гудящая рупор-воронка, и ей стало казаться, что вообще не существует ни моря, ни пирса, ни белого борта “Дельфина”, а только спины и лица, спины и лица, и этот ровный, закладывающий уши гул. И трудно сказать, чем бы все кончилось если бы рядом каким-то чудом не оказался сам профессор Панфилов.
— Ну где же вы, Ниночка? Уисс волнуется. Я тоже. Уисс не выносит всего этого шума. Я, кстати, тоже… — и он подхватил чемодан.
Профессора узнали.
Панфилова вся планета ласково называла “Пан”. Действительно, этот сухонький, деликатно торопливый, ослепительно синеглазый старичок очень походил на доброго духа Природы — покровителя всего живого.
Сколько ему лет? Иногда он отвечает — сто. Иногда — двести. И почему-то на самом деле хочется верить, что он — бессмертный.
Строительство энергопровода Венера-Земля началось за два года до рождения Нины. Долго и придирчиво искали на земле место для будущей приемной станции. И нашли. Очень хорошее место. Удобное. Практичное. Оно удовлетворяло всех — геофизиков, авиаторов, строителей, экономистов. Всех — кроме Пана. Потому что гигантская стройка должна была растоптать какой-то хилый лесной массив и замутить какие-то безвестные речки. И Пан восстал. Против всех.
Нина узнала эту историю в четвертом классе. Из учебника. Энергопровод Венера-Земля работал. Он был виден из окна интерната даже днем. Нина смотрела на уходящий в небо зеленовато-голубой шнур и думала о человеке, который сумел переубедить всех и перенести великое строительство за тысячи километров. Она дышала пряным, бодрящим воздухом, плывущим в распахнутое окно, — природа щедро отплатила людям и Пану за добро и заботу…
Молоденький телерепортер, едва веря в негаданную удачу, прицелился голубыми линзами:
— Товарищ профессор… Иван Сергеевич, не могли бы вы сказать несколько слов о конкретной цели. — Он краснел и заикался, но упорно не давал дороги. — О конкретных задачах вашей экспедиции…
— Но, право, здесь не место… Мы должны попасть на корабль. В официальном сообщении сказано…
— Но, Иван Сергеевич, в официальном сообщений очень расплывчато: “Изучение проблемы общения с дельфинами в естественных условиях…” Ходят слухи…
Нина слабо усмехнулась. С этого и надо было начинать — “ходят слухи”.
Вряд ли официальное сообщение о рядовой экспедиции могло привлечь столько внимания, собрать такую толпу. Тем более, что “дельфинья проблема” давно навязла в зубах. Но если в деле замешан Панфилов — жди чудес…
— Простите, но к чему приведет такое общение?
Нина невольно придвинулась ближе. Журналист перестарался. Конечно, по простодушию своему. Но… Лучше бы он помолчал.
Пан медленно закипал. Глаза его налились синим пламенем, тщедушное тело напряглось, как для прыжка, а чемодан угрожающе двинулся на репортера…
— Н-не знаю… Но я знаю, что общение с вами…
Нина взяла профессора за локоть.
— …ни к чему не приведет, — докончил Пан и очаровательно улыбнулся. — Прошу вас!
Репортер попятился, и людское кольцо разомкнулось, открыв узкий проход до самого трапа.
Они беспрепятственно преодолели последние десятки метров. Нина, отдышавшись, сказала:
— Ну что вы, Иван Сергеевич! Сердиться по пустякам… Согласитесь, официальное сообщение действительно… И простое любопытство…
— Любопытство? Нет, Ниночка, он знает, что делает! Он хочет рабства подсознательно, но от этого не легче. Его логика не имеет выхода, кроме понятий господства и подчинения.
— Иван Сергеевич, вы, по-моему, преувеличиваете. Этот журналист наткнулся на вас случайно…
— Журналист? Какой журналист?
Они недоуменно воззрились друг на друга.
— Господи, так вы ничего не знаете! У меня совсем вылетело из головы… Ведь вы только вчера вечером прилетели!
Пан долго шарил по карманам и, наконец, сунул Нине скомканную газету.
— Карагодский! Я говорю о Карагодском! Он дал интервью. Полюбуйтесь!
— “Дельфин на службе у человека… Новое в общении с разумными животными…”
Нина перечитывала короткие строчки интервью, перед глазами мелькало: “Академик Карагодский сказал”, “Академик Карагодский считает”, “Академик Карагодский уверен”, “во имя истинной науки”, “с точки зрения здравого смысла”, “хозяйственное значение”, “верные слуги человека”, “сокровища океана”, “подводные пастухи, покорные воле наставников”…
Створки лифта разошлись.
— Как всегда чересчур претенциозно, но… Особой крамолы я тут не вижу, Иван Сергеевич. Ведь все так считают!
— Ну от вас, Нина… Вы тоже так считаете?!
— Я? Я как-то не думала. Нет, пожалуй. Но я ведь…
Карагодский стоял у борта, монументальный, в своих неизменных очках, со своей неизменной тростью. Он улыбнулся стандартно-благодушной улыбкой, но не подошел.
“Начинается, — подумала Нина. — Андрей как в воду глядел…”
Отправив чемодан в каюту, она повернулась к толпе у причала.
— Ой, Иван Сергеевич, посмотрите! — Нина глазам своим не поверила.
— Что случилось?
— Юрка! Мой Юрка…
— Ну и что?
— Я же оставила его дома! Ну, погоди же… Вот вернусь, я тебе задам!
Юрка был далеко, он не слышал, он только улыбался беззаботно и победно и махал рукой.
— Не волнуйтесь, Нина, Юра уже вполне самостоятельный молодой человек. Приехал провожать свою знаменитую маму.
— Но он же потеряется!
— Не думаю. Ему уже десять лет, если не ошибаюсь, и он не в марсианской пустыне. Ему пора самостоятельно изучать мир.
А Юрка читал мальчишкам лекцию. Его голос не мог побороть монотонный гул толпы, и добровольные переводчики повторяли Юркины слова тем, кто не расслышал или плохо понимал по-русски:
— Вот эта высокая женщина рядом со старичком — его мама. Она ассистентка профессора Панфилова. Маленький старичок — это и есть профессор Панфилов…
— А кто такой Уисс?
— Уисс — это дельфин, который поведет корабль. Он очень умный.
Взрослые, заинтересованные ребячьей болтовней, придвигались поближе.
— Смотри, мальчик, твоя мама снова вышла на палубу…
— Значит, сейчас выпустят Уисса.
Толпа охнула. В корпусе корабля в сторону моря открылся люк. Прошла томительная секунда. Из черного провала мощным броском вылетела трехметровая торпеда и ушла под воду без единого всплеска.
Мгновенная тишина сковала причал. Слышно было, как лениво бьет о стенку волна. Прошла секунда, две, пять…
— Ушел, — выдохнул кто-то, и этот полувздох, полушепот пронесся по всей площади из конца в конец.
— Уисс! — изо всех сил закричал Юрка. — Уисс! — снова крикнул он, и в голосе его закипало отчаяние.
Словно услышав свое имя, Уисс вынырнул у самой причальной стенки — свечой взмыл в воздух метра на два, сделал кульбит и ушел в воду — на этот раз неглубоко. Он кружил рядом с кораблем, то уходя, то возвращаясь — словно приглашал за собой в навалившуюся густой синью морскую даль…
Нина перевела дыхание. Уисс не ушел. Уисс послушался. Уисс зовет к себе в гости.
Прогремели трапы, прозвучали последние гудки, причал с пестрой толпой поплыл мимо.
Юрка стоял по-прежнему на парапете и опять махал ей рукой.
Она погрозила ему пальцем как можно более строго, но не выдержала, всхлипнула, улыбнулась и опустила руку.
Толпа кипела, в небо летели шары, а она долго-долго видела за кормой синюю куртку сына и опущенную русую голову…
— Уот из ю нэйм?
— Что? — Юрка поднял глаза и шмыгнул носом.
— Уот из ю нэйм?
Перед ним стоял мальчишка, такой же тощий и длинный, в такой же синей куртке и с такими же белобрысыми вихрами. Только нос был смешно вздернут, а на загорелой физиономии выступала целая россыпь непобедимых веснушек. Мальчишка улыбался открыто и сочувственно.
— Юрка.
— Юр-ка… Ит из гуд нэйм — Юрка! Энд май нэйм из Джеймс. Джеймс Кларк.
— Юрий Савин, — официально представился Юрка и протянул руку.
Веснушчатый англичанин разразился целой речью, и Юрка покраснел.
— Ай спик инглиш вери литл…
Мальчишка попробовал объясниться по-русски:
— Я знайт… два дельфин… играть… недалеко море… не бояться… биг энд литл… беби. Смотреть?
— Пойдем, — решительно сказал Юрка. — Пойдем посмотрим, где играют большой и маленький дельфины, ты это хотел сказать, Джеймс?
— Иес, иес, — закивал англичанин. — Юрка!
Они засмеялись оба и, взявшись за руки, соскочили с парапета на влажный пластик пирса.
Нина с наслаждением, полузакрыв глаза, подставила лицо свежему утреннему бризу. Прохладный ветер скользнул по щеке, растрепал прическу.
Прямая линия берега постепенно изгибалась в дугу, горы, горбатые и мощные, улеглись поудобнее и застыли у самой воды. Пробежали серебряными жуками вагончики фуникулеров и, уменьшаясь, исчезли.
Теперь только малахитовые потоки лихорадочно спутанных, ошалевших от солнца и соленого ветра растений тяжело падали с желтых скал на матовое стекло моря.
Нине почудилось движение в плавных линиях береговых скал. Лишь на мгновение — но движение. Какая-то напряженная мука чудовищно медленного перемещения, которое рассеянному глазу туриста кажется неподвижностью.
Берега ползли в море.
Жизнь возвращалась в море — медленно и неодолимо…
Когда в полутемной комнате сверкнет молния фотовспышки, глаза на долю секунды видят не тени вещей, а их истинный объем и расположение в пространстве. Это продолжается только долю секунды, но цепкая память навсегда отпечатывает в подсознании картину увиденного, и ты много времени спустя, сам себе удивляясь, в полной темноте безошибочно находишь дорогу.
Так было и сейчас. Нина широко открыла глаза, и все стало обычным — берег, уже тронутый сверху оранжевым, отступал к горизонту, а высоко в небе синеватые облачка пара вдруг начали быстро расплываться, разбрасывая по сторонам мгновенные радуги.
Но тревожная льдинка под сердцем не таяла. Порыв ветра — и столб яркого света, отраженного белой мачтой, возник, исчез снова и запылал в полную силу.
Нина оглянулась. Из горящего зеленого моря вставало большое, прохладное, плоское солнце, и бушприт “Дельфина” был нацелен в него, как стрела в мишень.
А в нескольких сотнях метров, на желтой тропинке между кораблем и солнцем, мелькал в холодном огне острый плавник.
Уисс вел корабль за собой.
Несколько часов между закатом и рассветом Уисс отдыхал. Отдых нужен был не столько ему, сколько существам, которые храбро плыли за ним в железной скорлупе большого кора.
Зумы…
Уисс лежал без сна, покачиваясь на волнах, и перебирал дневные впечатления, пытаясь построить четкий логический узор. Это удавалось нечасто.
Иногда, после очередной трансляции в коралловые гроты Всеобщей Памяти, он говорил с Бессмертными. Бессмертные задавали недоверчивые вопросы или вообще отмалчивались. Только Сусии понимал Уисса. Грустные лиловые тона его речи успокаивали и ободряли, а мятежные знания Третьего Круга помогали находить выход из неожиданных тупиков.
Но даже Сусии не мог понять всего. Потому что он был далеко. Есть нечто, чего не передать по живому руслу Внутренней Дуги…
Тонкий голубой звук пронзил тишину, ударил в гулкий панцирь ионосферы и рассыпался на сотни маленьких магнитных смерчей. Ионосфера помутнела с востока, в ее невидимой до сих пор толще закипели белые водовороты.
Короткая магнитная буря неслышно пролетела над морем, дрожью тронула кожу.
Серебряная радиозаря разгоралась. Первые всплески солнечного дыхания коснулись ночного неба, приглушили монотонные всхлипы умирающих нейтринных звезд, отдаленный рев квазаров и быстрый, неуверенный пульс новорожденных галактик. Тончайшая паутина изменчивого свечения, сотканная из миллионов вспыхивающих и затухающих радиовихрей, плотно обволакивала и мерцала, и все: огромное белое небо, белое море и даже полупрозрачный дымчато-молочный воздух — все сверкало и словно пело торжественно:
Тебе дано законом Братства
бессменно жить,
и умирать, и возрождаться,
и плыть, и плыть…
Но видел и слышал это только Уисс.
Исполинская и прекрасная игра, космическая вакханалия радиорассвета не существовала, не существует и не будет существовать для зумов, которые спят сейчас в своей железной колыбели.
Усилием воли, с некоторых пор уже привычным, Уисс отключил все рецепторы, кроме светового зрения и инфраслуха. Сейчас он воспринимал окружающее почти как зум.
Мир погас. Темнота и тишина, нарушаемая лишь ворчливым шепотом волн, обступила дэлона. Даже звезд не стало видно — их закрывала непроницаемая пелена туч.
Чувство одиночества, затерянности сжало сердце Уисса.
Сусии прав. Двухлетнее общение с зумами, “вживание” в их психику и опыт изменили в чем-то самого Уисса. Он старался видеть и думать как зум — без этого сама идея эксперимента бессмысленна. И теперь у него получается. “Слишком хорошо получается”, — так показал Сусии, и в спектре его была тревога.
Кажется Бессмертные стали сомневаться в его душевном здоровье… Нет, он здоров. Его не тянет в скалы, морской простор по-прежнему пьянит и властвует над ним…
Уисс припомнил, как после добровольного “плена” в акватории зумов он почуял вдруг запах вольной воды…
Когда в специальном контейнере зумы привезли его на свой кор, он очень волновался. Не за свою безопасность, нет, он боялся, что зумы не поймут, не пойдут за ним, передумают.
Но когда с лязгом открылся люк и в раскрытый проем ударила волна, пропахшая йодом и чем-то еще, до спазмы близким и неповторимым, Уисс забыл обо всем. Мускулы сжались инстинктивно, и никакая сила не могла удержать его в ту минуту в душном кубе контейнера. Его локаторы, привыкшие за два года повсюду натыкаться на оградительные решетки акватория, провалились в пустоту, и только далеко-далеко электрическим разрядом полыхнула фиолетовая дуга горизонта.
Он опомнился через несколько секунд, но этих секунд было достаточно, чтобы кор остался далеко позади. Какая-то бешеная, слепая радость владела всем существом, каждой клеточкой и нервом, и сильное, истосковавшееся по движению тело ввинчивалось в плотную воду, оставляя за собой клокочущий водоворот. Внутренний глаз — замечательный орган, неусыпный сторож, следящий за состоянием организма, — укоризненно замигал, докладывая о недопустимой мышечной перегрузке.
Уисс немного расслабился, замедлил ток крови и, глубоко вздохнув, ушел в глубину.
Медлительные ритмы подводной стихии окутали его. Отголоски шторма, ревущего где-то в тысяче километров, слегка покалывали метеоклетки, скрытые под валиками надбровий, переливчатые вкусы близких и далеких течений щекотали язык, разноцветные рыбешки с писком шарахались во все стороны из-под самого клюва.
Все вокруг мгновенно изменилось, вспыхнуло невероятными ярчайшими красками, заструилось невесомо и бесплотно, уничтожив формы, объемы, перспективу, расстояния, размеры — все динамично вписывалось друг в друга, пронизывало друг друга, сливалось, оставаясь разделенным, — большое и малое, далекое и близкое.
Уисс видел одновременно плоскость водной поверхности над головой и обточенную прибоем разнокалиберную гальку дна, крошечный золотисто-прозрачный шарик диатомеи с изумрудной точкой хлорофилла в центре и многометровые хребты волнорезов, окаймлявших сине-зеленый бетон причальной стенки, — низ и верх, север юг, запад и восток. Световое зрение могло обмануть, солгать — песчинка у самых глаз кажется больше утеса на горизонте, но в мире звука существовали только истинные размеры и объемы, не искаженные перспективой.
Уисс немного увеличил частоту ультразвука, и лучи локатора прорвались сквозь экран морской поверхности. Все, что было в воде, стало теперь прозрачным, то, что в воздухе, — видимым.
Причал выгнулся дугой метрах в пятистах, и пестрая толпа зумов замерла на нем неподвижно. Смутные беспорядочно тревожные импульсы шли от толпы. Неподвижен был и железный кор, похожий на уродливого кита.
Уисс сузил поле и выделил среди зумов две знакомые фигуры на палубе. Нина и Пан застыли, подавшись вперед, и тоже излучали беспокойство.
Тревога и недоумение передались Уиссу. Что там случилось? Почему там все неподвижно, как на мертвых изображениях, которые Нина называет “фотографии”?
Зумы передумали?
Он скользнул локатором по толпе. Глаза снова выделили знакомое — маленькую фигурку сына Нины.
Юрка был напряжен и неподвижен, как и все. Рука с растопыренными пальцами поднята вверх, на глазах слезы, губы движутся медленно-медленно…
Он кричит?
Уисс поспешно перешел на инфраслух. Целая вечность прошла, пока из отчаянно медленных колебаний составилось слово:
— У-у-у-и-и-и-с-с-с!
Уисс!
И вдруг он понял. Ему стало легко и весело, и дерзкий план перестал казаться сумасбродством.
Зумы его потеряли!
Вырвавшись на свободу, Уисс, сам того не заметив, перешел на обычный жизненный ритм дэлона. Поэтому и толпа, и Пан, и Юрка казались ему неподвижными — он жил и действовал вчетверо быстрее. Опьяненный восторгом, он забыл, что у зумов лишь одно световое зрение, и стал для них невидимкой. Зумы растерялись, решив, что он бросил их.
И милый маленький зум зовет его назад…
Несколькими мощными движениями дэлон преодолел добрые четыре сотни метров, взмыл в воздух у самой причальной стенки, описал долгую дугу и снова ушел в воду — теперь уже неглубоко.
И сквозь беспорядочные вспышки радости он уловил друг ломкую, неуверенную, но вполне связную пентаволну Нины.
— Спасибо, Уисс!
Эти задыхающиеся, неумело напряженные, похожие на пугливый шепот ламинарий биения биотоков развеяли последние тени сомнений.
Он свистнул на все море: “Вперед!”
И железный кор послушно двинулся за ним, и солнце выплыло навстречу…
Метеоклетки чувствовали, что сегодня будет ясный день, но пока над свинцовым морем висел рассеянный серый рассвет и торопливые неопрятные тучи бежали на север. Белый кор покачивался в полукилометре, бессмысленно тараща в утро зрачки ночных позиционных огней.
Уисс просвистел призывно, но ответа не было: зумы еще спали.
Мутная мгла ненастья угнетала. Уисс переключился на инфразрение. Багровую поверхность моря пронизали миллиарды огненно-рыжих пульсирующих жилок — это перемешивались теплые и холодные слои. Растрепанные холодные тучи превратились в полупрозрачные зеленоватые дымки, сквозь которые большим осьминогом с растопыренными щупальцами синело солнце в своей раскаленной короне.
Уисс описал дугу в багровой воде, расправляя затекшие мускулы, рывком вылетел в воздух и увидел внизу, в изогнутом зеркале воды, свое увеличенное в несколько раз отражение. В следующую секунду он бесшумно вошел в воду и плавным движением направил тело в бодрящий холодок глубины. И снова увидел свое отражение Теперь уже наверху, на рубеже воды и воздуха.
Уисса всегда волновал и будоражил этот рубеж — граница двух разных миров, таких близких и таких не похожих.
И возможно ли вообще перейти этот рубеж — понять и принять нечто абсолютно выходящее за рамки твоих знаний и опыта, ничем не похожее на то, что окружает тебя и окружало твоих предков?
Иногда кажется — нет.
Иногда кажется — да.
Его привела к зумам не только любознательность, не только веленье Поиска, хотя он и был Хранителем Пятого Луча.
Планету лихорадило. Неведомые силы то здесь, то там рвали тонкие искусные цепочки Равновесия, и необратимые трагедии разыгрывались среди живого.
Не конвульсия космической бездны, не горячка солнечных пятен и не бунт земных недр вызвали болезнь. Равновесию биофона грозили… зумы.
Категоричность обвинения не нравилась Уиссу. Да он, собственно, и не собирался обвинять или оправдывать. Он пришел к зумам без предупреждения, но и без симпатии.
Обязанностью хранителя Пятого Луча была разведка…
Та памятная августовская ночь ничем не отличалась от предыдущих. Было душно, и пришлось на несколько градусов понизить температуру кожи. Теплая вода акватория пахла железом заградительных решеток. Сгорая в атмосфере, печально шуршали бессчетные метеориты и сгустки космической пыли. Монотонный звездный дождь убаюкивал, навевал дремоту.
Дела шли плохо. Целый год “плена” добавил немного нового к наблюдениям, сделанным четыре тысячи лет назад. Зумы почти не изменились биологически, общие психологические индексы остались прежними. Никаких сдвигов…
День обычно кончался игрой. В игре любое животное раскрывается полностью, и с ним легче работать. Вот и сегодня молодая зумка принесла свежей рыбы, и они минут пятнадцать возились в воде. Уисс искренне веселился, пытаясь скопировать подводные пируэты этого забавного и по-своему милого существа. Зумы, как и все сухопутные, любят воду — сказывается природный инстинкт, но на этот раз, вопреки обыкновению, зумка играла неохотно и скоро вылезла на берег.
Она сидела на влажном камне и смотрела на звезды, на коленях у нее поблескивал небольшой аппарат, которым зумы пользуются для копирования различных звуков.
Уисс, отключив световое зрение и локаторы, дремал, прижавшись боком к нагретому за день камню. Бессвязное отсветы дневных мелочей освобожденно и легко крутились в голове.
Что он знает об этом существе, сидящем подле и бесконечно далеком? Он знает его повадки и привычки, оно откликается на имя Нина, иногда даже — на пентаволну, хотя почему-то пугается при этом. Но что руководит этим нескладным примитивным телом? Какая власть, какие побуждения заставляют зумов тратить время и силы на создание искусственной среды, разрушая естественную? Ощущение неполноценности? Страх перед миром? Голод?
Камешек скатился с откоса, булькнул в воду. Зумка включила свой аппарат. Из коробки поползли тягучие завывания, с помощью которых зумы общаются.
Уисс досадливо зажал инфраслух — нудное бормотанье раздражало его.
Он уже почти спал, когда увидел МЫСЛЬ. Сначала он решил, что это сон, потом — что рядом появился неведомый товарищ, но уже через секунду понял, что мысль исходит из аппарата зумки, и замер.
Это не была речь дэлона — в ней клубились, плясали, замирали и разгорались вновь чужие краски, чужие, непонятные и мятежные образы, но это была МЫСЛЬ!
Дрожа всем телом, Уисс пытался понять, что говорит многотональный, многотембровый голос. Волнение мешало ему вжиться в ритм, всмотреться в невиданные, дикие сплетения ассоциаций. Но вот мелькнуло в сумбурном потоке знакомое — ослепительная синева и белые пятна в синеве…
Небо! Конечно, небо, уплощенное, искаженное непривычным ракурсом, но — небо Земли! И суша — от края До края, без единой полоски воды, гигантские каменные волны с белоснежными шапками на гребнях — застывшее на века мгновение бури…
И снова — хаос непонятного, но почему-то тревожно Знакомого, словно кто-то на чужом языке пересказывает историю, которую ты давно забыл, что-то мерещится в диковинных созвучиях и ускользает.
И вдруг рывком — огромная фигура зума: лохматая голова заслоняет солнце, плечи раздвигают горы, а в руке у него…
Это ярко-алые, судорожно трепещущие языки, похожие на щупальца бешеного кальмара…
Красный Глаз Гибели, страшное проклятие Третьего Круга, едва не погубившее пращуров, клубок вечного ужаса, от которого через много миллионов лет вздрагивают во сне далекие потомки, враг всего живого — ОГОНЬ!
МЫСЛЬ продолжалась, но Уисс уже не видел ее: сработали сторожевые центры Запрета, заглушив опасные видения мягкими, успокаивающими колебаниями.
Каждый дэлон проходил через операцию Запрета сразу после рождения: из подсознания стирали все, что связано с тайнами Третьего Круга эпохи Великой Ошибки. Этого требовало благоразумие и забота о духовном единстве народов Дэла.
Только Бессмертные, несущие знак Звезды, обречены были на знание Всего. Но чтобы уберечься от Безумия Суши, они ограждали мозг нервными центрами мгновенно реагирующими на опасность…
МЫСЛЬ погасла. Зумка уже не сидела, а стояла. Она заметила волнение Уисса и, судя по всему, взволновалась не меньше. Потом вдруг сорвалась с места и бросилась вверх по откосу, скользя и спотыкаясь на сырой от ночной росы гальке.
Уисс свистнул с такой яростью и силой, что по воде побежала рябь. Тонкая, бесконечно тонкая ниточка между двумя мирами. Неужели ей суждено порваться?
Зумки все не было, и Уисс метался по акваторию, бешено вспарывая воду спинным плавником. Чью МЫСЛЬ он видел? Чья гордая страстная душа соединила в себе резкость молний и нежность утреннего бриза? Чей исступленный разум выплеснулся в бурной исповеди?
Что несет могучий голос — надежду или угрозу?
Огромный зум и — Глаз Гибели…
Мозг Уисса кипел, и напрасно мигал предупреждающе внутренний глаз: врожденное чувство самосохранения на этот раз изменило дэлону.
А зумки все не было.
Что если… Что если эти странные существа, которых дэлоны ставили по уровню развития между спрутами, строящими города на морском дне, и касатками, у которых инстинкт хищника постоянно оказывался сильнее способности к примитивному мышлению, что если зумы тоже… Нет, невозможно. Биологически зумы не изменились, а разве может возникнуть Разум у животных, которые предают и убивают себе подобных?
С откоса полетела галька. К Уиссу бежали двое — Нина и старый зум, откликавшийся на имя Пан. Они остановились у самой воды, возбужденно размахивая верхними конечностями, и забормотали быстрее обычного. Зумка показывала то на аппарат, то на Уисса. Дэлон мучительно напрягал инфраслух, пытаясь уловить смысл бормотания:
— С-о-в-е-р-ш-е-н-н-о с-л-у-ч-а-й-н-о… В-к-л-ю-ч-и-л-а н-е т-у с-к-о-р-о-с-т-ь…
— Ч-т-о т-а-м з-а-п-и-с-а-н-о?
— С-к-р-я-б-и-н… П-о-э-м-а о-г-н-я… В-к-л-ю-ч-и-л-а н-е т-у с-к-о-р-о-с-т-ь…
Зумы бормотали и бормотали, а мысли Уисса уже неслись по крутой траектории вокруг темного ядра загадки.
Огромная фигура, закрывавшая солнце, и Глаз Гибели над головой… Угроза?
На берегу поднялся переполох, и по воде резанул луч прожектора. Уисс раздраженно метнулся в сторону и сильным броском ушел в темноту, к самому ограждению, где глухо дышало море.
Если это угроза, то не от самих зумов. Зумы по натуре доверчивы и миролюбивы, об этом говорят память тысячелетий и собственный опыт.
Но они могут быть оружием чужой воли, и тогда гипертрофированная способность к подражанию, тяга к искусственному дадут отравленные всходы.
Он может скрываться там, в непроходимых и безводных дебрях суши, незваный гость межзвездной бездны. Разум, чуждый Земле и потому беспощадный, и его враждебные внушения заставляют зумов разрушать Равновесие Мира…
Разум, враждебный Разуму. Снова нелепость. Снова круг. Замкнутый круг.
Уисс чувствовал интуитивно, что кружит рядом с истиной, но что-то внутри цепко держало, направляя на ложный путь, какая-то сила в последний момент отклоняла от цели прямую стрелу мысли.
И вдруг он понял: центры Запрета. Это они, неусыпные клетки, спасая мозг от опасной перегрузки, направляют поиск по дорожкам известных формул. И загадку не раскрыть, круг не разомкнуть пока…
— У-и-и-с-с!
Ниточка ведет в запретные области, и кто знает, что будет, если потревожить миллионолетний сон древних сил…
— У-и-с-с!
Его никто не обвинит в трусости. Добровольное сумасшествие равносильно самоубийству.
— У-и-с-с!
Но ведь это единственный шанс…
Когда Уисс вернулся к берегу, там суетилось около десятка зумов. Сильный голубоватый свет двух прожекторов заливал площадку над бухточкой, до самого дна пронизывал воду. Метрах в десяти от берега на поверхности покачивался большой красный буй, с которого свисал решетчатый металлический цилиндр.
Уисс уже знал его назначение: это был ультразвуковой передатчик, довольно точно имитирующий естественный сонар животных. Цилиндр доставил немало неприятных минут Уиссу: зумы с его помощью то транслировали бессмысленные обрывки чьих-то позывных, сбивая с толку, то ослепляли неожиданными импульсами, заставляя натыкаться на окружающие предметы, то без всякой видимой системы и цели повторяли собственные сигналы дэлона.
Цилиндр появился некстати. Меньше всего расположен был Хранитель Пятого Луча заниматься сейчас игрой. Он ждал действий куда более значительных, чем нехитрые манипуляции с ультразвуком. Но молодая зумка, наклонившись к самой воде, без конца повторяла его имя и лопотала что-то, и столько отчаянной просьбы было в ее лопотании и жестах, что Уисс, недовольно фыркнув, подплыл к злополучному металлическому цилиндру.
Он едва успел переключиться со светового зрения на звуковидение, как передатчик заработал. Цилиндр превратился в багровое яйцо, потом в малиновый шар, быстро распухающий в огромную розовую сферу, пока звуковой пузырь нарастающего свиста не лопнул, брызнув искрами в оглушительную тишину.
И вдруг через короткую паузу снова зазвучала МЫСЛЬ. Теперь она исходила от цилиндра, свободная от искажений и помех, неизбежных при переходе звука из воздуха в воду. Многократно усиленная, она лилась теперь широко и свободно и все-таки ускользала от понимания, проносилась мимо сознания и терялась где-то за пределами памяти.
Центры Запрета работали безотказно. Как плотина время паводка, они направляли разрушительный поток чуждых понятий и чувств мимо, мимо — в просторное русло Забвения.
Обязанностью Хранителя Пятого Луча была разведка. И не больше. Но Уисс сделал то, на что до сих пор не решался ни один дэлон.
Он отрезал себя от внешнего мира, убрав воспринимающие рецепторы. Сосредоточившись, представил себе свой мозг. Поплыли перед внутренним глазом сложнейшие переплетения нервных волокон, лучистые кратеры нервных центров, миллиарды пульсирующих и мерцающих нейронов, собранных в причудливую вязь бугорков и извилин.
Он скоро нашел то, что искал, небольшой серовато-белый бугорок мозга у затылка, отороченный неровным пунктиром пурпурно-лиловых звездочек. Это и были центры Запрета.
Уисс мысленно соединил звездочки одну за другой извилистой сплошной линией, трижды опоясавшей подножие бугорка.
Звездочки продолжали мигать.
И тогда, собравшись с духом, Уисс пустил по воображаемой линии сильнейший разряд.
Он услышал свой собственный вопль, уносящийся в пространство, и ощутил, как горячая судорожная боль тысячами молний ударила из мозга по всему телу, корежа и ломая суставы, растягивая сухожилия и мускулы.
Он задыхался, и не было сил перевести дыхание…
Он все-таки перевел дыхание. Сеть кровеносных сосудов, ветвясь и истончаясь, разнесла живительный кислород во все уголки организма. Судорога медленно отпускала тело. Боль уходила.
Уисс сжег центры Запрета.
Вначале он ничего особенного не ощутил. Но когда ушла боль, откуда-то снизу подступила фиолетово-черная бесконечность, растворила его в себе. Она жила вовне и внутри, и это длилось мгновенно и вечно, потому что не было ни пространства, ни времени.
Уисс впервые в жизни почувствовал страх. Не то подсознательное предчувствие опасности, которое побуждает к мгновенному действию, а первородный леденящий ужас, лишающий сил и воли, — страх бытия.
Вот оно, наследство пращуров — Безумие Суши, оно спит в каждом дэлоне за тройной оградой пурпурно-лиловых звезд и, случайно разбуженное, заставляет выбрасываться на скалы…
Но разве за этим Уисс переступил Запрет?
Неторопливо, исподволь, опасаясь шока, Уисс возвращал чувствительность органам. Он выходил в окружающий мир прежним и перерожденным одновременно. Его мозг был лишен защиты и равно открыт всему — обдуманному и бессмысленному, доброму и злому, явному и тайному.
И когда зрение вернулось, Уисс содрогнулся от неожиданного успеха. Вернее, он ждал успеха, но не настолько быстрого и полного.
МЫСЛЬ продолжалась. Но невидимое стекло, разделявшее прежде опыт Уисса и логику чуждых видений, исчезло. Тонкий живой нерв забытого родства — ведь предки дэлонов жили на суше! — протянулся между двумя мирами.
И свободное от Запрета сознание Уисса перелилось по нему в чужую жизнь, в чужие сны…
Уисс был маленьким зверенышем с короткой рыжей шерстью. Он затаился в густой, пряно пахнувшей листве огромного дерева, вцепившись в корявые сучья всеми четырьмя лапами. Его мучил голод и страх.
Грязно-коричневые смрадные тучи едва не задевали верхушку дерева. Тяжелым душным покрывалом колыхались они над лесом, и дрожащий свет едва просачивался вниз. Было жарко, воздух, насыщенный испарениями и стойким запахом гнили, был неподвижен, и неокрепшие легкие, казалось, вот-вот лопнут, не выдержав судорожного ритма дыхания.
Вокруг бесновалась зелень. Тысячи тысяч растений тянулись из черной, глухо чавкающей трясины к неверному свету дня. Они протыкали, мяли, душили друг друга могучими змееподобными стеблями, и эта беспрерывная, медленная и страшная борьба была почти единственным ощутимым движением вокруг.
Но неподвижность таила угрозу. Уисс каким-то сверхчутьем ощущал, что везде: вверху, вокруг, внизу, в шуршащей и скрипящей зелени, — затаившись, поджидают добычу сильные и беспощадные враги. Уисс боялся пошевельнуться, чтобы не выдать своего убежища.
Ухо уловило приближающийся хруст. Через минуту хруст превратился в треск, а еще через минуту — в скрежет и грохот ломающихся и падающих древесных великанов. Задрожала земля, дерево, на котором сидел Уисс, резко качнуло, но даже это не смогло заставить его покинуть зеленое гнездо. Он только крепче прижался к стволу, окончательно слившись с рыжей, лохматой от плесени корой.
Огромная, тяжко колеблющаяся гора мышц проползла рядом, оставив за собой широкий прямой коридор в джунглях. Внезапно она замерла, и над, верхушкой дерева закачалась приплюснутая голова, вся в тягучих потеках желто-зеленой слюны. Широкие ноздри со свистом втянули воздух, и целая туча цветочной пыли поднялась с раскрытых ядовито-синих соцветий.
Голова раздраженно дернулась и, покачавшись в нерешительности, потянулась к соседнему дереву. Оно показалось чудовищу более аппетитным и через мгновение от него остался только расщепленный огрызок ствола.
Гора продолжала свой путь, и треск вскоре затих. Голод туманил сознание Уисса, его била мелкая дрожь. Он попробовал выковыривать из трещин коры липких, радужно переливающихся слизняков, но студенистая масса обожгла рот. Он выплюнул слизняка и тихонько заскулил.
Наконец, голод превозмог страх. Прижимаясь к стволу, неслышно проскальзывая сквозь путаницу лиан, оставляя на острых колючках клочки шерсти, Уисс спустился вниз и затих, осматриваясь, принюхиваясь и прислушиваясь.
Его внимание привлек куст, усыпанный какими-то большими матово-сизыми плодами. Их резкий запах кружил голову и сводил спазмой желудок. Уисс осторожно выглянул из укрытия и, не заметив ничего подозрительного, проворно затрусил к соблазнительным плодам.
Его спасла собственная неуклюжесть: у самого куста он поскользнулся на содранной коре и едва не свалился в топь. В тот же миг у горла лязгнули страшные челюсти, и длинное тело пронеслось над ним, едва не царапнув желтыми загнутыми когтями.
Уисс хотел метнуться назад, но застыл, парализованный ужасом, — дорога была отрезана. С трех сторон протяжно ухала непроходимая топь, а между Уиссом и спасительным гнездом готовился к новому прыжку враг. Он стоял, пружиня на непомерно больших, чуть ли не в полроста, перепончатых задних лапах, а передние мелко дрожали, готовясь схватить добычу. Зверь был едва ли не втрое больше Уисса, и ни о какой борьбе не могло быть и речи. Это чувствовали оба, и зверь не спешил. Он медленно приседал, медленно открывал пасть с пиками треугольных зубов, и красные глазки его наливались тупой радостью.
Уисс взвыл и тоже встал на задние лапы. Отчаяние сковало его мышцы, и он не смог разжать пальцы, вцепившиеся в какой-то сук. Он так и поднялся навстречу врагу — с острой раздвоенной рогатиной в передних лапах.
Зверь прыгнул, и смертный рев огласил джунгли, сорвался на жалкий визг и захлебнулся. Тяжелое тело обрушилось на Уисса, едва не переломав ему кости, дернулось два раза и замерло. Уисс пошевелился, еще не веря в спасение, но зверь не двинулся. Осмелев, Уисс выполз из-под туши. Враг был мертв.
Уисс недоуменно переводил взгляд с мертвого зверя на рогатину и обратно. Потом лизнул окровавленный сук. Кровь была теплая и соленая. Он лизнул сук еще раз и вдруг, зарычав, припал к ране поверженного врага. Он пил красную жидкость жадно, захлебываясь, урча, и ощущал, как сила разливается по жилам.
Наконец он встал на четвереньки, довольно облизываясь, и только сейчас заметил, что передние лапы продолжают сжимать раздвоенный сук. Он хотел бросить палку, но что-то остановило бросок. Уисс перевел взгляд с рогатины на зверя и обратно…
Видение потускнело, отхлынуло в темноту, обнажив галечный берег акватория, и слепящие зрачки прожекторов, и черные силуэты зумов, и отблеск металла на громоздких аппаратах, а Уисс все еще ощущал во рту вкус теплой крови, и ласты его неестественно топорщились, словно пытаясь удержать рогатину…
Старый зум сидел у воды, свесив между колен худые руки, и пристально следил за дэлоном.
— И-в-а-н С-е-р-г-е-е-в-и-ч, д-а-в-а-т-ь в-т-о-р-у-ю ч-а-с-т-ь?
Старик промолчал, предостерегающе подняв руку. Он ждал чего-то от Уисса.
И Уисс не без тайной гордости за свое превосходство легка изогнулся и описал вокруг цилиндра геометрически точный круг, наслаждаясь совершенством и универсальностью своего тела, отшлифованного трудом и вдохновением поколений.
Старик махнул рукой.
— Д-а-в-а-й-т-е!
Цилиндр снова засветился…
Теперь Уисс был не один, и к привычному чувству голода и страха присоединилось еще одно — чувство холода, в три погибели скрючившее тело. Он кутался в промокшую медвежью шкуру, плотнее прижимался к таким же скрюченным, закутанным в шкуры телам, — ничего не помогало.
Их осталось немного от большого и сильного стада — остальные погибли сегодня утром в схватке с пещерным медведем, хозяином этой огромной каменной берлоги.
Уисс покосился на клубок тел, бьющихся в ознобе, — их уже не пугает смерть. Спрятанный под скошенными лбами маленький робкий мозг уже уснул. Каменные топоры валяются в углу пещеры вперемешку с костями, обглоданными до глянца. Завтра в пещере не останется ни одного живого существа. То, что не сумели сделать звери и черные обезьяны, прогнавшие стадо с насиженных теплых гнезд, сделает холод.
Уисс перевел взгляд на выход. В широком белом проеме кружились снежинки. Залетая в пещеру, они таяли, превращались в капельки голубоватой влаги. Весь оранжево-красный, с черными извилистыми прожилками, нежный свод пещеры светился голубыми каплями.
А за проемом был мир. Мир искромсанного, вздыбленного, вспененного камня — гигантские каменные волны с белыми шапками на острых гребнях, они обступали беглецов со всех сторон. Скрытое горами солнце опускалось все ниже, и причудливые утесы, похожие на морды диковинных зверей, окрасила кровь. Небо синело, а внизу, в глубокой расщелине, клубился плотный багрово-фиолетовый туман. Изредка вспышки прорезали его, и тогда земля вздрагивала, и с утесов срывались камни. Там, внизу, тоже была смерть — непонятная и оттого еще более страшная.
Привычная спазма свела желудок. Тело, наперекор всему, требовало пищи. Оно не хотело мириться со смертью. Оно хотело жить.
Уисс пошевелился, попробовал подняться. Онемевшие ноги пронзила тупая боль. Уисс сел, ворча, но потом все-таки встал.
— Надо! Еды!
Гортань его плохо повиновалась ему, и немногие понятные стаду слова звучали, как звериные крики. Клубок тел не пошевелился, и Уисс повторил требовательно:
— Надо! Еды!
Мужчины словно не слышали, и ярость охватила Уисса. Он схватил топор и замахнулся на ближайшего:
— Надо! Еды!
Тот покорно закрыл глаза, ожидая удара. Холод был сильнее голода и страха. Сородич готов был умереть, но не отдать свою частицу тепла в общем клубке. Яростные глаза Уисса по очереди встретились с глазами остальных; они смотрели затравленно и равнодушно, в них не было даже мольбы, их уже застилала пелена неизбежного. Уисс опустил топор. Потом перехватил поудобнее шершавую рукоятку и шагнул в проем.
После смрада пещеры на свежем морозном воздухе слегка закружилась голова. Уисс сжался, ослепленный. Горы переливались всеми цветами, искрились, щетинились серыми полосами колючего кустарника. И оглушительная тишина стояла над ними. Уисс и сам не понимал, зачем он кинулся в пещеру. Какую добычу сможет он взять в одиночку? Здесь, в горах, звери свирепы и огромны, а на чахлом кустарнике нет плодов. Он не сможет добыть еды — ни для себя, ни для тех, кто остался. Но что-то тянуло Уисса в долину, туда, где клубился темный туман и плясали бесшумные вспышки. Цепляясь за камни, он стал спускаться.
Уисс прошел половину пути до кромки тумана, когда и уловили тревожный запах, — пахло гарью. Он сделал еще несколько неуверенных шагов и остановился. Инстинкт подсказывал — вернись, там опасность, там великий Красный зверь, пожирающий все живое. Уисс глянул вверх. Пещера отсюда виднелась маленькой черной точкой. Вернуться? Ждать ночи, когда его убьет холод или, беспомощного, загрызет нетерпеливый шакал?
Негодующее рычание вырвалось из горла Уисса. Он взмахнул топором, ободряя себя, и решительно двинулся туда, где пряталось неведомое.
Ему не пришлось идти долго. Вскоре путь преградил ручей. Его торопливое бормотание было слышно издалека, но когда Уисс вышел к нему, раздвинув кусты, его снова сковал страх.
Там, за ручьем, совсем недавно пировал Красный Зверь. На пепельно-серой земле остался обугленный черный кустарник. А еще ниже стлался багрово-синий дым, доносился далекий треск и тянуло теплом.
Уисс зачерпнул полную пригоршню воды и попробовал языком. От холода заломило зубы.
Рядом раздался стон. Уисс одним прыжком отскочил в кусты и замер. Стон повторился — на этот раз тише. В нем не было угрозы, а только боль и жалоба. Ноздри Уисса раздулись. Припадая к земле, он пополз на звук.
Длинноногое животное с тремя парами витых рогов на голове уже ничего не видело и не слышало. От него пахло паленым. Кожа на боках обуглилась и лопнула, обнажив розовое мясо. В предсмертном усилии рогач вырвался из объятий Красного Зверя и перемахнул на этот берег, но смерть догнала его.
Уисс вытащил длинный нож, выточенный из острого обломка берцовой кости, и хищно оскалил зубы.
После обильной еды захотелось пить. Уисс лакал воду жадно, отфыркиваясь и урча от удовольствия, отрывался, осматривался и снова лакал.
И тогда он заметил Красного Зверя.
Это был совсем крошечный зверек, и непонятно было, как он перепрыгнул через ручей. Он съел палку, оставив от нее только угли, и теперь подыхал, дрожа и дымясь.
Уисс хотел было сбросить опасного зверька в воду, но сытый желудок настроил его на благодушный лад. Ему захотелось поиграть. Он отломил от ближайшего куста сухую ветку и сунул зверьку. Зверек жадно набросился на нее и сразу стал больше и веселее.
Уисс играл с красным зверьком долго, то давая ему пищу, то отбирая ее. И зверек покорно подчинялся желаниям Уисса, то вырастая в рычащего тигра, то сжимаясь в рыжую мышь. И тогда Уисс почувствовал, что холод отступил. Блаженным теплом веяло от камня, нагретого лапами покорного зверя.
Наконец Уисс встал и направился к рогачу. Дотащить всю тушу до пещеры ему было не под силу, и он отрезал самое вкусное — обе задние ноги. Потом выломал кустарника самый большой сук и поджег его толстый конец.
Когда, обессиленный тяжелой ношей, он дотащился наконец, до пещеры, уже опустилась ночь. Уисс шагнув в пещеру, высоко держа над головой горящий сук. Красный свет метнулся по стенам. Живой клубок дрогнул распался, эхо гулко повторило вопль ужаса. Подвывая сородичи расползались подальше, забивались в темные углы. Только один остался у его ног. Он был мертв.
Уисс бросил на пол мясо.
Остекленевшие глаза жадно уставились на пищу, но страх перед Красным Зверем заставлял глубже забиваться в свои углы.
Уисс повернулся спиной к сородичам и вышел из пещеры. Он слышал, как в темноте началась драка за мясо. Уисс направился к ближним кустам, освещая себе дорогу.
Когда он вернулся в пещеру с охапкой хвороста, исчезло не только мясо, но и кости. Сородичи снова расползлись по углам, но уже не так поспешно, как прежде. Глаза их приобрели осмысленное выражение и смотрели теперь настороженно и выжидающе.
Уисс бросил на пол догорающий сук и показал на хворост:
— Еда! Ему!
Он подложил веток, и пламя мгновенно выросло, заплясало, рассыпая искры. По пещере заструилось тепло.
Наконец самый смелый подполз поближе, с любопытством смотрел, как Уисс кормит веселого зверя, потом сказал неуверенно:
— Красный Зверь! Враг!
Уисс сунул еще одну ветку в костер, и рыжий язык метнулся к самому потолку.
— Нет. Огонь друг!
Осмелевшие мужчины подползали все ближе к костру, блаженно ворчали, подставляя теплу окоченевшие тела, радостно повизгивали.
— Огонь! — повторил Уисс новое слово. Он протянул к жаркому костру руки. — Огонь — друг!
МЫСЛЬ продолжалась, но Уисс очнулся, словно вынырнул из зловонной лагуны на поверхность: близость огненной стихии, хотя и призрачная, была нестерпима. Он ничего не мог поделать с голосом крови, с трагическим опытом Третьего Круга, навечно отпечатанным в генах, все естественно противилось союзу с Гибелью.
Он мог только, напрягая внимание, чтобы не упустить ничего существенного, следить извне за странным чужим миром, в котором творились вещи все более и более непонятные.
Он видел, как в считанные тысячелетия зумы расплодились и расселились чуть ли не по всей суше. Рогатина в лапе и пламя костра сделали зумов сильнее и выносливее других зверей.
Красный Зверь оказался двуликим: с равным покорством и равной силой служил он врагу и другу, злу и добру. Он давал тепло и сжигал жилища, плавил руду и опустошал посевы. Убийственный огненный смерч гулял по горам и долинам, Глаз Гибели горел все ярче, все ярче и беспощаднее, но во всем этом была еще логика, понятная Уиссу. Когда-то по сходным причинам предки дэлонов покинули сушу и ушли в море, спасая свой род и остатки Знания.
Но дальше начиналось нечто, лишенное аналогий.
Уисс не сумел заметить, когда и как это случилось. Может быть, потому, что еще искал следы внеземного вмешательства и не сразу обратил внимание на пальцы седого зума, вроде бы бесцельно мявшие сырую глину; на упорство, с которым собирала коренастая зумка бесполезные коренья и камни; на благоговейный восторг подростка, который дул в сухой тростник и случайно соединил беспорядочные вопли в обрывок варварской мелодии.
Но когда появились дворцы и многокрасочные фрески на стенах, гигантские каменные изваяния и мелодическая ритмика ритуальных танцев, Уисс узнал в них искаженное, причудливо перепутанные линии просыпающегося Разума. Собственного Разума зумов!
Как дождевые пузыри, возникали, раздувались и лопались царства, унося в небытие редкие всполохи озарений и мутный ил утешительных заблуждений, имена царей и безымянные племена рабов, но под слоем пепла и гнили оставалась неистребимой священная искра трудолюбия и искусства…
Уисс увидел бездну, вернее, не бездну, а воронку крутящейся тьмы, затягивающую в свою пасть все — живое и не живое. Слепые ураганы и смрадные смерчи клокотали вокруг. Но оттуда, из этого клокочущего ада, тянулась ввысь хрупкая светящаяся лестница, и одинокие, отчаянно смелые зумы с неистовыми глазами, скользя и падая на дрожащих ступенях, поднимались по ней. Их жизни хватало на одну — две ступеньки, но они упорно ползли вверх, их становилось все больше. Они протягивали друг другу руки я переставали быть одиночками…
Больше года прошло с той памятной ночи, но Уисс до сих пор помнил каждое мгновение нежданного открытия, и часто во время ночного дремотного отдыха возвращались к нему тревожные сны суши.
Они приходили и требовали действия, будоражили и настаивали, и Уисс шел к цели собранный, как дэлон, и неистовый, как зум.
Ему не верили свои, его не понимали чужие, в нем копилась незнакомая прежде горечь одиночества, но он не отступал от своего дерзкого плана.
Он уже добился многого: железный кор зумов покорно идет за ним.
Но главное — впереди…
Наступал новый день. Тучи, бегущие над морем, истончались и бледнели, и кое-где уже проступали золотые пятна.
Пора.
Уисс повторил призыв.
И, словно отраженный от белого кора, двойной свист вернулся к Уиссу.
Зумы ответили.
Пилот рыборазведчика “Флайфиш-131” Фрэнк Хаксли очень не любил утренние дежурства и при первой возможности избегал их. Фрэнк не был лентяем или засоней, хотя при честном самоанализе отречься от некоторой предрасположенности к этим огорчительным качествам было бы трудно. Больше того, как раз эта предрасположенность оказала роковое влияние на его судьбу, подменив рубку космического лайнера кабиной гидросамолета, а битвы с инопланетными чудищами — ежедневным выслеживанием безобидных рыбьих стай.
Да, Фрэнк был рядовым “рыбоглядом”, но душой его правили космические бури. А потому каждый вечер, свободный от дежурства, он садился к видеофону, чтобы прокрутить запись какого-нибудь телебоевика, а таких записей у него было великое множество. Часто за первой записью шла вторая, а то и третья, и Фрэнк забывался лишь под утро, в кошмарном полусне продолжая фантастическую цепь опаснейших приключений.
Можно ли при таких обстоятельствах радоваться утру, да еще такому, как сегодня, хмурому, когда внизу серый океан, покрытый, как говорят летчики, “гусиной кожей” — ровной рябью мелкой волны с белыми барашками.
— Бэк!
Радист не ответил, и Фрэнк, вглядевшись в зеркало заднего обзора, увидел козырек шлема, надвинутый на глаза, и пухлые губы, тронутые той улыбкой отрешенности, которая обычно сопутствует здоровому сну без сновидений. Бэк отдавал ночи не космосу, а земным утехам, но кому важны детали? Важно то, что к сегодняшнему утру они относились на редкость единодушно. А потому Хаксли, вместо того, чтобы отчитать помощника, только тяжело вздохнул и начал напевать под нос что-то из вчерашней записи:
Ультразмеи и супервампиры,
все чудовища звездного мира,
не страшны бесшабашному Гарри,
астронавту из штата Техас…
И тут Фрэнк заметил “плешь”. Вернее, она все время была перед глазами, чуть наискось пересекая курс самолета, но даже тренированный глаз “рыбогляда” не задерживался на ней из-за непомерной, прямо-таки фантастичной ее величины.
— Бэк! — выдохнул Фрэнк севшим голосом. — Бэк! — заорал он во все горло. — Радио!
— Сто тридцать первый слуш… Тьфу! Ты чего?
— Бэк, ну-ка посмотри вниз.
— Смотрю.
— И что ты видишь?
— Воду.
— А дальше?
— Еще больше воды.
— О вот там, к норд-норд-весту… Видишь, “гусиная кожа”, а дальше — гладко. А?
— Фрэнк, это же тунец идет! Такой косячище… Сроду не видывал…
— Это награда к нам плывет, — уточнил Хаксли и, развернувшись, повел машину к острию треугольной “плеши” — делать предварительные замеры. Бэк взялся за радио.
База ответила не сразу. Видно, там от нынешнего утра тоже ничего хорошего не ждали. Но когда Бэк дважды повторил размеры косяка и прибавил, что рыба идет четырьмя “этажами”, в наушниках заволновались три голоса одновременно.
— 131-й — Базе. Ихтиологу Петрову. Тунец длинноперый, форма косяка “предполагаемая опасность”, строй походный в четыре этажа, вверху и внизу — “коренники”, взрослые самцы и крупные самки, в середине — молодь. Похоже на капитальное переселение, Пит.
— Петров — 131-му. На карте сезонных миграций такого маршрута нет. А кормежки длинноперому тунцу сейчас везде хватает. Так что косяк промысловый, Фрэнк, не беспокойся…
— А что мне беспокоиться? Я свое сделал, об остальном пусть у вас, ученых, голова болит…
— База — 131-му. Дельфинолог Комов. Хватит болтать. Фрэнк, сколько надо, по-твоему, пастухов для ведения косяка? Когда тунец подойдет к тральщикам, мы еще отряд загонщиков выпустим, а сейчас важно, чтобы косяк не рассыпался и не изменил курсу…
— 131-й — Комову. Право, не знаю… Здесь и так полно дельфинов. Они, по-моему, и ведут косяк… Да, похоже, что косяк ведут дельфины. Не охотятся, а ведут — это точно. Рыбы не трогают, идут, как патрульные подлодки…
— Наши или дикие? Если наши, то сколько их?
Фрэнк с минуту следил за диском УКВ-локатора, на котором плавно кружились маленькие голубые точки, потом снизившись чуть ли не до самой воды, провел машину над пенистыми обводами тунцовой армады.
— 131-й — Комову. Судя по радиометкам, наших дельфинов здесь штук двадцать. Остальные — дикие. Их не меньше сотни. Бросать “трещотку” или подождать?
— Комов — 131-му. Бросайте, Фрэнк, бросайте немедленно. Двадцать обученных пастухов смогут справиться с любой ордой. А “дикари” помогут. По крайней мере, мешать не будут, это точно.
— Петров — 131-му. Так ты говоришь, там дельфины, Фрэнк? Вот тебе и разгадка. Дельфины согнали в одну несколько больших стай и решили сделать нам подарок. Недаром же их натаскивали в “школе”. Я уже дал разрешение на отлов косяка. Тралы только крупноячеистые, молодь не пострадает…
— Дело ваше. Да, Пит, одна просьба: скажи диспетчеру, чтобы поставил нас с Бэком в наблюдение, когда будут брать эту прорву. Хочу посмотреть — рыба-то моя все-таки.
— Идет, Фрэнк. Даю отбой.
— Охота человеку… Сам вне очереди напросился, — это проворчал сзади Бэк достаточно внятно, чтобы слышал командир.
— Ладно, старина, успеешь выспаться. Контрольные фото отправил?
— Отправил.
— Давай “трещотку”. В хвост косяка, в середочку… Вот так!
Вниз метнулся полупрозрачный купол парашюта, и в океан полетело то, что Фрэнк называл “трещоткой”, — хитроумный ультразвуковой приемопередатчик, похожий на большую рыбу-прилипалу. Аппарат действительно “прилипал” к дельфиньей стае и передавал пастухам и загонщикам команды оператора Базы. Дельфины, в свою очередь, докладывали оператору о своих делах на условном языке, который вместе с другими премудростями они изучали в специальной “школе”.
Как-то раз Фрэнк забрел в такую “школу” вместе с экскурсией. Он, как и все, шумно восторгался необыкновенной сообразительностью “учеников”, восхищался их дисциплиной и молниеносной реакцией на команды, несколько недоверчиво выслушал перечень многозначных цифр дохода, в которые вылилось мировому рыболовству “общение с младшими братьями человека” и до слез хохотал, когда двести торчащих из воды клювов, страшно скрипя, старательно вывели хором первый куплет “Гаудеамус игитур”.
Но вышел из “школы” он почему-то разочарованный. Он долго не мог понять — почему. И только потом разобрался кое-как. Дельфины не вызвали у него уважения.
Прежде чем вернуться на Базу, Фрэнк описал на косяком прощальный круг.
В наушниках рокотал драматический баритон диспетчера: “Всем сейнерам и траулерам международной рыбкооперации, находящимся в квадратах… немедленно выйти на двухстороннюю связь с Базой “Поиск — двенадцать дробь пятьсот двадцать восемь”…
Под крылом “Флайфиша” прошел белый пузатый сейнер, сердито раздувая под форштевнем пенные усы. На мостике стоял капитан — тоже белый и усатый. И настроение у Тараса Григорьевича, старейшины рыболовецкого клана, было сердитое. Провожая глазами самолет, он мрачно пришептывал:
— Пойду на пенсию. Ей-ей… Да разве это рыбалка? Срамота одна. Самолеты, дельфины… Стой, пока тебе сети рыбой набьют, и не трепыхайся…
— Таким образом, все началось, как часто бывает, со случайности, вернее, со случайного соединения ряда случайностей. Одиночество Нины, одиночество Уисса, пленка, запущенная не на ту скорость. Но главным звеном этой цепи было то, что запись на пленке оказалась скрябинской “Поэмой огня” — гениальным цветомузыкальным конспектом человеческой истории. С Уиссом впервые заговорили на понятном ему языке…
Карагодский шелохнулся в кресле, хотел что-то сказать, но передумал. Пан продолжал тихо, с плохо скрываемой нежностью деда, рассказывающего о школьных подвигах любимого внука:
— После этой ночи Уисс нас буквально замучил. Мы установили в акватории четыре стационарных магнитофона и непременно крутили записи. Сначала он требовал только симфоническую музыку, причем со специфическим уклоном.
— Чем же еще поразил вас дельфин-меломан? — В голосе Карагодского проскальзывали нотки нетерпения раздражения.
А в открытые иллюминаторы каюты Пана попеременно заглядывали то серое небо, то серое море. С утра слегка штормило, но сейчас волнение почти улеглось. Изредка легкий ветер вздувал неплотно задернутую штору, и тогда в каюте повисала зябкая морось.
— Простите, Вениамин Лазаревич. Возможно, это действительно лирика. Но эта лирика заставила нас по-новому взглянуть на дельфинов вообще и на наше с ними сотрудничество в частности.
— Яснее.
— Я говорю о ШОДах…
— И о ДЭСПе?
— Да, я говорю и о “Школах Обучения Дельфинов”, и о “Дельфиньем Эксперанто”, и о многом-многом другом, что исправить гораздо труднее. Конечно, как первый этап исследований… Пожалуй, никого нельзя винить в том, что так получилось. Хотя…
— Винить?!
Олимпийское спокойствие изменило академику. Низкое кресло заскрипело отчаянно, и Карагодский поднялся на Пана, красный, тяжелый, налитый негодованием и обидой.
— Винить?!
Он провел дрожащими пальцами по лацкану пиджака.
— В чем же вы могли бы меня винить, дорогой мой Иван Сергеевич? В том, что я первым — первым! — перешел от слов к делу и занялся приручением дельфинов? В том, что я первым — первым! — поставил это Дело на научную основу и организовал первую — первую! — школу для дельфинов, где вместо любительской Дрессировки этих животных обрабатывали единственно правильными методами? В том, что разработал способ общения человека с дельфином — условный язык команд и отзывов, который потом назвали “дельфиньим эсперанто”? В том, что отдал этой работе без малого десять лет? В том, что государство получило миллионы рублей дохода?..
Голос Карагодского рокотал в каюте, как молодой весенний гром, а Пан тоскливо глядел в иллюминатор. Дождь кончился, в сплошных тучах появились бледно-голубые просветы, есть надежда на солнце, самое время работать, а на душе — слякоть. “Ну что за человек такой непутевый! — “Я…” “Первый…” “Заслуги…” Действительно — первый. Действительно — заслуги. Но какой-либо горлохват — крупный ученый с мировым именем, бульдожья хватка, колоссальные организаторские способности. И все-таки все время ему мерещатся подвохи, кажется, что его недостаточно хвалят, недостаточно высоко ставят. Комплекс неполноценности какой-то? А ведь умный человек…”
— И более чем странно, я бы сказал, неуважительно слушать мне такое, Иван Сергеевич, от вас, от человека, который в дельфинологии, простите, профан.
— Да бог с вами, Вениамин Лазаревич, я никак не покушаюсь ни на ваш опыт, ни на вашу славу.
— Нет, вы покушаетесь! Покушаетесь на все основы, призывая вернуться к…
— Довольно! Садитесь!
И Карагодский сел. Сел торопливо, почти испуганно — сработал старый, полузабытый рефлекс. Сел на краешек кресла, как на краешек студенческой скамьи, как в те далекие времена, когда он, академик Вениамин Карагодский, был просто Веником из четвертой подгруппы, а Пан — самым молодым профессором университета.
— Вот так. А теперь постарайтесь выслушать и понять, что я вам скажу.
Пан зябко повел плечами и тоже сел.
— Раньше многое казалось проще, чем сейчас. Человек всерьез считал себя единственным и самодержавным “царем природы”. Ну, а царю все позволено. Возникла идея: приручить дельфина. Выгодно это человеку? Еще как! Начинается работа, и выясняется, что дельфин не просто животное, а разумное животное, с которым, в отличие от сухопутных “слуг человека”, можно наладить двухстороннюю связь, общаться. “Так это же сущий клад!” — восклицает человек и берется за дело всерьез, со свойственным ему размахом и напористостью. И вот уже сотни, тысячи “ручных” дельфинов выслеживают для человека рыбьи стаи, пасут их “до кондиции”, гонят к траулерам, загоняют в сети. Покорные, безобидные, готовые на все ради человека.
— Не понимаю вашей иронии, Иван Сергеевич.
— А если дельфин действительно разумное существо.
— Ну, знаете, профессор. Этак можно бог знает до чего договориться. Этак я со своим бульдогом на “вы” разговаривать буду — на всякий случай.
— Не передергивайте, Карагодский. Разумность в том и состоит, чтобы предвидеть последствия своих действий. Я не хочу, чтобы потомки краснели за нас, как мы краснеем за своих предков, истреблявших тех же дельфинов ради технического жира…
— Мы обращаемся с дельфинами вполне гуманно.
— Вот именно — гуманно! То есть по-человечески! А ведь это слово имеет смысл только в отношениях между людьми. А как измерить отношения между человеком и иным разумом, иным кругом чувств и понятий, иной цивилизацией, в конце концов? То, что хорошо и выгодно для человека, может быть и невыгодно для иного разумного существа. Даже смертельно опасно, если хотите. И наоборот.
— Это уже схоластика, дорогой Иван Сергеевич.
— Это было схоластикой десять лет назад, Карагодский. А сейчас это уже проблема, которую надо решить во что бы то ни стало. И решить сегодня — откладывать на завтра уже поздно.
— Не слишком ли?
— Не слишком. Хотите, я вам кое-что покажу?
И Пан вышел из каюты.
Тарас Григорьевич так и не спустился в радиорубку со своего капитанского мостика. Он только велел радисту прицепить к переговорному корабельному устройству допотопные лопухообразные наушники, дабы “быть в курсе” распоряжений Базы. Подобная вольность разрешалась уставом только в случае крайней необходимости, но кто укажет точно, где у необходимости край?
Быть на мостике Тарасу Григорьевичу было сейчас крайне необходимо. Выбритый до глянца, благоухающий одеколоном “Олеся”, в туго накрахмаленном и отутюженном парадном кителе, он небрежно бросал в микрофон хрипловатые древние команды, стараясь не замечать, что они выполняются несколько раньше, чем он успевает их отдавать.
Сейнер “Удачливый”, поминутно сигналя, переваливаясь с боку на бок и вздымая лихие шлейфы то справа, то слева, пробирался к своему законному месту — в голову флотилии, между тральщиками “Онегой” и “Звездным”. Раньше, когда экономно и быстро “взять косяк” могли только опытные мастера, никто не мог делать это лучше Тарасовой тройки. Искусно поставленные ими сети “снимали пенку”, гасили скорость стаи и нарушали монолитность, переливая прямым ходом в разинутые тралы следом идущих судов.
Теперь рыбацкие хитрости были ни к чему, дельфины-загонщики проводили такие операции лучше старого Тараса. Но нет ничего живучей морской традиции, и сейнер “Удачливый”, вопреки новым правилам, занимал место не в хвосте, а впереди, рядом с сейнерами-гигантами.
Тарас придирчиво осмотрел соседние суда. Взгляд его заскользил вдаль, по всей наскоро собранной, разнокалиберной и пестрой флотилии, и мысли его приняли иное направление. “Сбежались, соколики, на готовенькое. Рты разинули и ждут, когда туда галушка заскочит…”
А погода быстро менялась. От хмарного утра, от мжистого противного дождичка не осталось и следа. Море пошло пятнами, то там, то здесь возникали золотисто-голубые лужайки, а разорванные облака мельчали и рыжели по краям. День помаленьку набирался солнца, а солнечным днем все выглядит иначе, чем пасмурным утром.
— Та-рас Гри-го-рич!
Радист высунулся из иллюминатора рубки и возбужденно пошлепал себя по ушам. Капитан, почуяв неладное, торопливо надел наушники прямо поверх фуражки.
В эфире был переполох. Капитаны, забыв устав радиосвязи, говорили, не называя себя, а диспетчер, тоже уставу вопреки, отбивался от них, как мог.
— Я же в сотый раз повторяю: косяк неожиданно изменил курс, где он теперь — можно только гадать.
— А “трещотка”?
— Выбросили они “трещотку”. Угнали и выбросили.
— Что вы сказали? — переспросил кто-то по-английски.
— Я говорю, выбросили они “трещотку”. Как известно, “трещотка” автоматически следует за голосами дельфинов. Так вот, они пошли на трюк: все стадо замолчало, а один поднял крик и полным ходом в сторону — “Трещотка” за ним. Отвел он ее подальше и бросил. МЫ послали туда отряд своих загонщиков с новой “трещоткой”. Как только дошли до косяка — та же история. “Трещотку” выбросили, сами не вернулись.
Кто-то одобрительно хохотнул, кто-то начал ругаться. Тарас Григорьевич все понял, и сладкая, беспокойная дума завладела его седой головой, набирала силу, дразнила.
Но сначала надо было кое-что проверить.
— “Удачливый” — Базе. Где там наука? Что замолчала? Дельфи… как это… Комов, словом, что там поделывает?
— База, Комов, прием.
— “Удачливый” — Комову. Так что теперь делать, будем? Уходит рыбка-то…
— He знаю, что делать, Тарас Григорьевич. Ума не пложу. Такого с дельфинами еще нигде и никогда не было. Бывало — не слушали команд или неправильно их снимали. Бывало — ни с того ни с сего отказывались работать и уплывали. Но это были единичные случаи. А такое… нет, ничего не понимаю. Ведь это бунт! Форменный, ничем не оправданный бунт против человека! Они угоняют косяк, как заправские пираты! А наших загонщиков, видимо, взяли в плен.
— Словом, дело труба, с научной точки зрения?
— Труба.
И тут Тарас Григорьевич понял окончательно, что пробил его звездный час.
И он рявкнул в эфир, настороженно прислушивающийся к их разговору.
— Что, коты, разучились сами мышей ловить? А если по-старому, без мышеловок этих, а? Собственными лапками да зубками, а? Или зубы повыпадали?
“Коты” озадаченно молчали, и Тарас Григорьевич расправил перед микрофоном усы:
— “Удачливый” — Базе. Предлагаю брать косяк без дельфинов, с ходу, по-старому. Примерный курс косяка известен, надо послать туда пару самолетов. И пусть они следят за косяком до нашего прихода. А я поведу флотилию наперерез. Прошу дать “добро”.
И даже свою золотошитую фуражку снял Тарас Григорьевич в ожидании ответа — так волновался. Вдруг не удастся тряхнуть стариной, утереть нос тем, для кого старый Тарас — вроде мамонта в электронной лаборатории. А дельфины… Они тоже рыбаки. Они поймут…
База дала “добро”.
Карагодский поискал глазами Пана. Ему хотелось сказать что-то значительное, неопровержимое, что раз и навсегда припрет к стенке нескладного профессора, хитрый старик все время находит лазейки. Впрочем, это не страшно. Хозяйственники не читают теоретических монографий по биологии. Этим по горло занятым людям нужно одно: любой ценой увеличить выход продукции. И они будут слушать Карагодского, который оперирует Понятными категориями тонн и рублей, а не Пана, витающего в сомнительных морально-этических высотах. Карагодского волнуют иные, реальные сложности. И он тоже должен разрешить их в этой экспедиции. С помощью Уисса. Любой ценой разрешить.
А Пана все не было, и академик недоуменно покосился на дверь. С никелированной ручки свисал синий ситроновый галстук. Если бы профессор незаметно вышел, галстук свалился бы.
Несуразный человек этот Пан. Анекдоты и целые легенды прямо-таки липнут к нему, тянутся за ним, как тесто за пальцами.
Вот хотя бы этот видавший виды галстук. Выражение “галстук Пана” стало расхожим присловьем. Один не лишенный юмора конструктор назвал даже “галстуком Пана” сложный космический прибор.
Много лет, еще с университета, Пан снимает галстук, начиная работать, и вешает его на дверной ручке. Где бы он ни работал: в люксе международной гостиницы или в кабинете вездехода, ползущего в пустыне, — старый галстук висел на страже, оберегая хозяина от бытовых невзгод.
Карагодский подозрительно окинул взглядом большие овальные иллюминаторы, но там качались только спаянные горизонтом небо и море. Пан, конечно, способен на все, но он не умеет плавать.
Академику ничего не оставалось, как изучать со своего кресла нехитрую топографию каюты.
Он сидел у самой двери, и все небольшое пространство было перед ним как на ладони: рабочий стол Пана прямо под распахнутым иллюминатором, на столе, между разбросанными бумагами, таблицами и голографиями, изящный ящичек теледиктофона “Память”, небрежно перевернутая панель дистанционного управления корабельным видеофоном, наборный диск стереопроектора Всесоюзного НОО-центра, который ровно через три с половиной секунды давал справку по любой отрасли человеческих знаний. Словом, ничего необычного, если не считать толстенной старинной книги, смахивающей на библию, и каких-то диковинных статуэток еще более древнего возраста.
По обеим сторонам стола — матовые пятна экранов: большой — видеофон, два поменьше — стереопроекторы Центра, а вот этот овальный, ощетинившийся тысячами граней рубиновых кристаллов, — для просмотра голографических фильмов.
Кстати, сам проектор на подвижной тумбочке справа круглого винтового стула открыт: видимо, Пан перед приходом Карагодского просматривал ролик.
И больше ничего, кроме стеллажа с книгами, портативного электрооргана (неужто Пан под влиянием Уисса стал музицировать?) и двух кресел, одно из которых занимал академик, — и все отражает большая зеркальная стена, словно свидетельствуя наглядно и окончательно, что никого, кроме Карагодского, в каюте нет. — Иван Сергеевич, где же вы?
Пан возник рядом, держа под мышкой коробку голофильма, непонимающе повел глазами с растерянного академика на свое отражение и усмехнулся:
— А… Зеркало.
Он протянул руку, и, когда его пальцы встретились с пальцами двойника, пространство раскололось широкой щелью сверху донизу, открывая за зеркалом другую комнату.
— Я с этим зеркалом намучился в свое время, — продолжал профессор, заправляя фильм в проектор. — А потом привык. И даже стал видеть в нем скрытый философский смысл, своего рода знамение, что ли.
“Ох, Пан, даже расшибив нос о зеркало, он видит в этом скрытый философский смысл. Как был идеалистом, так и остался”. Подумалось это Карагодскому с явным облегчением, ибо исчезновение Пана объяснилось просто. Необъяснимого академик не любил, даже побаивался.
— Уж эти мне зеркала… Везде они, эти услужливые обманщики. Вот мы с вами разговариваем, а между нами — зеркало. И мы видим в чужом мнении лишь искаженное отражение своего собственного. И не можем понять друг друга, ибо искренне считаем свое собственное мнение единственно правильным.
Профессор захлопнул крышку проектора.
— Вы интересуетесь космосом, Вениамин Лазаревич? Космосом? Да как вам сказать… Пожалуй, нет. Вышел из того возраста. Дела. Не хватает времени все. Столько нового.
— Жаль. Космос, если хотите, тоже зеркало. Огромное увеличивающее зеркало, в котором земные достижения и ошибки, наши чисто человеческие заблуждения наития приобретают глобальный отзвук… Год назад на планете Прометей случилось чрезвычайное происшествие.
— О планете Прометей я как раз слышал. Ну как же — конечно! Вокруг этого эксперимента было такое паблисити! Первый космический объект, заселенный земными организмами. Космобиолог… забыл фамилию…
— Андрей Савин.
— Да, да, Савин… Там построили биостанцию, которой руководил академик Медведев. Тяжелый человек, надо сказать. Так что же там случилось?
— Это мы с вами сейчас и увидим. Хочу добавить предварительно, что планета Прометей — весьма редкого в Галактике кристаллического типа и находится в системе двух звезд, одна из которых светится только в ультрафиолетовом диапазоне. Все это, вкупе с другими странностями, заставило Андрея Савина в самом начале выдвинуть гипотезу об искусственном происхождении планеты. На его гипотезу тогда не обратили внимания, ибо прямых доказательств не было, а косвенные можно было объяснить в рамках уже известных теорий. Опять сработало зеркало. Но вот год назад…
Проектор тихо заурчал. Рубиновые кристаллы потеплели, засветились мелкими угольками, по овальному экрану, как по жаровне под ветром, заметались летучие искры. Пан подвинул кресло поближе к академику.
— Пленка эта, до окончательного решения Международного Совета Космонавтики о судьбе биостанции, так сказать, “для внутреннего пользования”. Поэтому комментирует ее не диктор, а сам Андрей Савин. Ну и я помогу, если что будет неясно…
Карагодский невольно вцепился в подлокотники. Прямо в глаза светило неяркое большое солнце, окруженное короной шевелящихся зеленых протуберанцев. Поблескивали крупные звезды, незнакомые созвездия. Глубоко внизу синела твердь, и так негостеприимно она выглядела — геометрическая головоломка, разрушенная и раскиданная капризным ребенком: пирамиды, конусы, тетраэдры, октаэдры, немыслимые ритмы острых ребер, пиков, наклонных плоскостей, винтообразных полированных граней. Лишь в немногих местах неведомая сила обуздала архитектурно-кубистические увлечения природы. Там протянулись расписные равнины, словно ворсистые восточные ковры, и мягкая округлость холмов только подчеркивала общее торжество покоя. Над одной из равнин летело что-то круглое, плоское…
Голос Савина: “Фильм, естественно, не снимался специально. Это выборка из информации следящих автоматов внешнего и внутреннего наблюдения. Информация просматривается ежесуточно, нужное — копируется, ненужное — стирается. Именно благодаря такой системе мы смогли довольно точно восстановить события.
Сейчас снимает спутник связи, запущенный над планетой. Справа, над полем Кольчатых Крикунов, хорошо виден дископлан Семена Антропова. Он летит по заданию Медведева к Белому озеру, где появился новый вид летающих объектов, условно названных “простынями”.
Мгновенная темнота — и зрители очутились на поверхности одной из террас, тремя правильными уступами опоясавших небольшое озеро. Своей белой, зеркально гладкой поверхностью озеро больше напоминает пустой каток где-нибудь в Лужниках или Сокольниках, и сходство усугубляют стадионные формы террас.
Пан зашептал, наклонившись к Карагодскому:
— Озеро состоит из “плотной воды”, по консистенции что-то вроде вазелина. Если вы не забыли химию, подобное вещество на Земле получают осаждением паров обычной воды в кварцевых капиллярах. Никакого практического применения “плотная вода” так и не нашла.
Все вокруг заполнял тусклый, неизвестно откуда идущий сиреневый свет, который, уходя в высоту, становился все плотнее, превращаясь постепенно в низкое, чуть пульсирующее, ощутимо тяжелое небо. Глаз не сразу привык к неверному свету, крадущему тени от мелких предметов, и поэтому Карагодский не заметил сначала, что трибуна импровизированного стадиона битком заполнена. Какие-то нелепые существа, плохо различимые на расстоянии, ползают, прыгают, катаются по террасам, то заводя хороводы, то рассыпаясь в разные стороны.
Голос Савина: “Снимает автомат, расположенный у Белого озера. Именно на этой пленке мы обнаружили первые “простыни”. Съемка идет в ультрафиолетовой зоне спектра, потому что здесь сейчас — день черного солнца. Самого солнца не видно из-за вторичного свечения атмосферы”.
Движение на террасах усилилось, словно существа почуяли неведомую опасность, но постепенно начали замирать медленными толчками. А мертвое озеро оказалось не таким уж безжизненным. В его плотных глубинах мучительно медленно возникали и пропадали какие-то тени — треугольники, круги, квадраты. А химеры на террасах замерли совсем в гипнотическом оцепенении.
По гладкой поверхности прошло волнение, и в какой-то миг показалось, что озеро выходит из берегов. Но вздыбившиеся пузыри один за другим лопались, выстреливая белые сгустки, эти сгустки плавно разворачивались в широкие белые прямоугольники, действительно смахивающие на простыни… Выпустив пять или шесть полотнищ, озеро успокоилось. Полотнища поднялись повыше, покачивались в воздухе, вибрируя краями, а потом все так же зачарованно медленно поплыли над террасами, низко, почти касаясь замерших в трансе тварей. Пройдя над нижними террасами, они поднялись выше, держа строгие интервалы, не отбросив тени над головами зрителей, и Карагодский мог поклясться, что от них пахнуло могильной плесенью…
Обследовав приозерные террасы, “простыни” берут еще повыше и тянутся куда-то в ночь (или в “черный день”?), за пирамидальные горные пики, слабо зеленеющие на горизонте.
Пан снова зашептал:
— Пока они будут летать, я хочу кое-что пояснить… Вениамин Лазаревич, вы меня слышите?
— Да… Да.
— Планета Прометей заселялась… м-м-м… несколько необычным способом. Основной “посев” составляли водоросли, сложные грибы и симбиотики, искусственные и естественные микроорганизмы. Под воздействием ультрафиолетового солнца и прочих необычностей тамошних условий они мутировали в совершенно новые формы. К примеру, на Прометее нет деления на флору и фауну, почти все здешние твари одновременно и животные растения. В пору зеленого солнца, что по человеческим понятиям соответствует дню, они — растения, мирно произрастающие на равнинах, отвоеванных у кристаллической поверхности. В это время они заряжаются энергией. А с приходом поры черного солнца они превращаются в животных, тратя накопленную энергию. Но самое странное и трудно объяснимое у них — отсутствие борьбы за существование. Нет более мирных и безопасных для человека и друг друга созданий, чем эти твари. Вот почему насторожили привычных ко всему здешних биологов “простыни”… Впрочем, смотрите…
Из-за зеленых пиков появилась белая вереница. “Простыни” возвращались. Но теперь на медлительность и величавую плавность не осталось и намека. Да и сами полотнища изменились, свернувшись в остроконечные коконы. Не задерживаясь над террасами и по-прежнему держа строй, коконы один за другим исчезают в озере. Озеро пошло треугольниками и квадратами, посветлело, и через несколько минут белая гладь ничем не напоминает недавней фантасмагории Террасы ожили, очнувшиеся твари опять затеяли возню.
Голос Савина: “Мы считали тогда “простыни” очередным видом новых животных и не придали значения их явной связи с Белым озером. Не могли мы знать и того, что находится в коконах, — кстати, именно процесс свертывания “простыни” в кокон должен был наблюдать Семен Антропов…”
Пан и Карагодский как будто бы сидели теперь за спиной широкоплечего человека, одетого в переливчатый герметический комбинезон и прозрачный круглый шлем. Зачесанные назад светлые волосы курчавятся на шее. В зеркальце переднего обзора видно молодое широкоскулое лицо Антропов косит в зеркальце карий глаз и подмигивает. Зеленое солнце теперь сзади, оно уже касается горизонта, внизу — ставшая привычной кутерьма кристаллических гор, а впереди — клубы отливающего металлом то ли дыма, то ли тумана Еще секунда — и дископлан наискось врезается в туман. За прозрачным колпаком становится темнее, а сама освещенная лампой кабина — теснее.
Голос Савина: “Съемку ведет автомат связи с Биостанцией. Все параметры дископлана — в норме, Антропов в отличном настроении. Сейчас он перешел терминанту — границу зеленого и черного дня, для простоты — “дня” и “ночи”. “Ночью”, как я говорил, можно видеть только в ультрафиолетовом диапазоне. Экран УФ-визира находится прямо перед пилотом, отсюда его видно. Пилот может переключить картинку с визира на автомат, Антропов так и должен сделать, но не успел…”
И опять — вид со спутника. За край чашеобразного горизонта уползают зеленые змеи первого солнца. А вот и второе — бархатно-черный круг, наклеенный на морозные узоры звездного неба. Есть в нем что-то ненастоящее, что-то от неудачной декорации условного театра. А внизу — многокилометровая толща сиреневого тумана. И вдруг в этом тумане, в этой неверной глубине вспыхивает и гаснет яркая красная звездочка. Только раз вспыхивает и гаснет — и снова молчание звезд, декоративный черный круг над головой и холодный сиреневый свет под ногами.
Голос Савина: “В 29 часов 41 минуту 31 секунду местного времени связь с дископланом Антропова внезапно прервалась. Тремя секундами спустя внешний спутник зафиксировал взрыв в атмосфере. Координаты взрыва совпадали с предполагаемыми координатами дископлана. Немедленно в этот район вылетело три спасательных машины, но ни самого Антропова, ни остатков разбитого диска не нашли”.
Смена кадра. Знакомая верхняя терраса у Белого озера. Картина прежняя — сиреневая “ночь” и застывшие в каталептическом сне химеры. Возвращаются “простыни”, но сейчас их ровный строй сломан, они летят тяжело, припадающим к земле клином. В острие клина — кокон, в котором угадывается спеленутая человеческая фигура, в арьергарде — кое-как перехваченные “простынями” искореженные части дископлана. Процессия скрывается в озере и, как всегда, оживают приозерные уступы.
Голос Савина: “А в это время автомат у Белого озера фиксировал вот такую картину… В связи с общей тревогой мы не перезаряжали кассеты, и автомат снимал, пока не кончилась пленка… Уже “днем”…”
Смена кадра. Все залито яркими зелеными лучами, которые, многократно отражаясь в полированном камне террас, разбрасывают над озером широкие трехцветные радуги. Террасы пустынны, неподвижны острые пики скал вокруг, только свет дрожит и колеблется на остры скалах. И озеро неспокойно, оно вздувается и опадает, словно дышит тяжело. Берега его теперь почти вровень со средней террасой. И вдруг озеро рывком уходит внутрь себя, словно проваливается, до старой отметки.
На обнажившемся нижнем уступе лежит человек в блестящем комбинезоне и прозрачном шлеме. А рядом — перевернутый вверх лыжами дископлан. Проходит минута. Человек пошевелился. И — темнота.
Голос Савина: “Пленка кончилась, и мы не увидели весьма существенной детали — как Антропов сумел в одиночку поставить на лыжи двенадцатитонный дископлан. А он сделал это. Через 16 часов 7 минут после взрыва и своей предполагаемой гибели Антропов вернулся на Биостанцию самостоятельно в исправной машине. О том, что было с ним после взрыва, — не знает. Очнулся на берегу Белого озера “днем”. Сел в машину и прилетел. “Простыней” не видел. Эту пленку с автоматом на верхней террасе — захватил по дороге”.
…Медицинский кабинет. Антропов с каким-то лихорадочным упоением демонстрирует врачам грудь, спину, живот. Врачей — трое, все молодые, и вид у них несколько растерянный. Антропов сложен великолепно, при каждом движении под кожей перекатываются мышцы, словно на анатомической модели. На коже — ни одного шрама, ни одной царапины…
Теперь Антропова осматривают уже четверо. Он возбужден и недоволен, но надевает какие-то датчики, ложится на раскладные кушетки, становится под раструбы массивных аппаратов. Торопит врачей, которые, по его мнению, нетерпимо медлительны. Крупно вспыхивают десятки цифр, кривые, графики, рентгеноснимки, инфраграммы…
Голос Савина: “Антропов казался прежним — и снаружи, и внутри, как доложили медики. Здоров, в психике никаких отклонений, никаких намеков на травму. По-прежнему малость авантюрист, малость задира и большой говорун. Биостанция ликовала, радуясь и чудесному спасению товарища, и нежданному открытию. Химики с ходу соорудили “теорию живой воды” и уже стали разрабатывать технологию ее синтеза на Земле. Только Медведев не поддался общему энтузиазму. И он оказался прав”.
Снова медосмотр. Что-то в одном из анализов заинтересовало врачей, отвлекло от Антропова. Рассерженный, он что-то говорит им, выставляет вперед руку с растопыренной ладонью. Лицо его наливается кровью от напряжения, глаза останавливаются на собственных пальцах. Между пальцами что-то вспухает, растет, заостряется, а в напряженных зрачках Семена — сумасшедшинка мастера, лепящего фигурку из глины.
Белеют за голым плечом лица врачей. На протянутой вперед руке Антропова — пальцев больше обычного…
Первая половина фильма не произвела на Карагодского особого впечатления. Он подумал только, что иронией судьбы кинобоевики бывают иногда достовернее самой жизни. Хорошие, по крайней мере. Взять хотя бы это ЧП на Прометее. Талантливый режиссер наворотил бы из него вестерн, и зрители поседели бы от ужаса.
Таинственная планета, авария, привидения, воскрешение из мертвых… А ты вот сидишь, смотришь бесстрастно бесстрастные пленки и в душе ругаешь себя за неспособность проникнуться чужой радостью и бедой.
Виноваты автоматы. В их объективах, как под взглядом посредственности, живая жизнь увядает, становится схемой. Они равнодушны, посредственности и автоматы, в этом их беда. Им все равно, что вокруг — смерть или праздник. Они подчиняются только заложенной в чреве программе.
А человек…
Тот, кто вышел из голографического экрана, уже не был человеком. У него был приятный голос, он говорил внятно, правильно и убежденно, говорил с юмором и доказательно, но ЧТО он говорил!
Тот, кто был когда-то Антроповым, сидел на металлической лавке в оранжерее. У него была “подзарядка”, и он использовал вынужденную неподвижность для дискуссии, которая звучала как проповедь. Над ним, чутко следуя за зеленым диском солнца, колыхались на мускулистых стеблях веерообразные листья. Несколько рук, каким-то чудом втиснутые в плечевые суставы, все время что-то делали, демонстрируя необыкновенные способности владельца: сгибали оголенный кабель под током, переливали из ладони в ладонь то концентрированную кислоту, то расплавленный металл. Ноги пока не были нужны, и Семен сделал из них два тугих сплетения корней, уходящих в оранжерейную почву.
И страшно было видеть среди неправдоподобных, неприемлемых разумом и чувством нагромождений невероятной плоти лицо Антропова, не тронутое переделками. Оно, красивое и слегка самонадеянное, воспринималось отдельно, оно словно было украдено и насильно пришито к этой живой горе.
“Сейчас он еще вполне симпатичен, — прокомментировал Савин. — Теперь он перед каждым “пересозданием” делает предварительный эскиз и расчеты по анатомическим справочникам. А вот когда он конструировал себя “по вдохновению”… Впрочем, художнической жилки у него никогда не было”.
А Семен проповедовал “свободу формы”. Он критиковал человечество за то, что, увлекшись техническими революциями, оно напрочь забыло другие пути самоусовершенствования. Поставив во главу угла интеллектуальный рост, оно забыло, в какие непрочные и несовершенные сосуды заключено его творческое могущество. И как результат, появилась пропасть между желанием и возможностью. И пропасть эта все время растет, потому что растут желания человека пропорционально его знаниям, а возможности по-прежнему ограничены биологическим барьером, физическим несовершенством человеческого тела. И пытаться одолеть эту пропасть техническим прогрессом — все равно, что пытаться догнать свою собственную тень, когда солнце светит в спину.
— Надо повернуться лицом к солнцу, — Семен выразительно покачал своими листьями-опахалами. — Надо раскрепостить человеческое тело, дав ему возможность свободно изменяться, принимать любую форму, которую только пожелает мозг. Подумайте только, какие горизонты откроет “свобода формы” для человечества!
— Говорят, распад психики, — пробурчал Пан. — Вещает, как Заратустра.
Карагодский покосился неодобрительно. Ему было жаль Антропова.
А Семен снова гнул кабель под напряжением, переливал в ладошках расплавленный свинец, резал ногтем стекло — открывал новые горизонты.
И как у всякого провозвестника, нашлись бы, наверное, у Семена последователи, раскрой он секрет “раскрепощения плоти”, принцип “самоконструирования тела”. Но раскрыть этот секрет Семен не мог не потому, что Не хотел, а потому, что не знал. Сам он “создавал” и “пересоздавал” себя по желанию или чьей-либо просьбе, Но каким образом желание материализуется в соответствующие клетки, ткани и органы, он не знал.
Не знали этого и товарищи Семена, хотя пытались узнать самоотверженно и настойчиво, ловя буквально каждый шаг, каждое движение, дыхание Антропова, вторгаясь в сокровенное остриями анализаторов и датчиков, просвечивая каждую клетку и дежуря у каждого нерва. Они уже перешагнули заповедные межи медицины, биологии, физиологии, психологии, они уже вышли на целину недавно созданных и еще несозданных “логий”, они уже бродили в пустыне, где “логии” окончательно порывают с логикой и здравым смыслом.
“Мы узнали очень немного, — продолжал комментировать Савин. — Но даже это немногое рассыпалось на частности, не хотело укладываться ни в какую систему. Заметили, к примеру, что способность к метаморфозам сильнее в период черного солнца. Доказали, что расход энергии на метаморфозу равен полученной предварительно извне, следовательно, процесс самомутации автономен. Определили, что в момент метаморфозы внутриклеточная жидкость превращается в “плотную воду” — вещество, из которого состоит Белое озеро. Установили — и это, пожалуй, самое важное, — что процесс материализации мысленного приказа идет через появление в организме сложных нейтринных структур, прежде не наблюдавшихся ни на Земле, ни в исследованном космосе. Механика их образования и последующего перехода в статичные атомные структуры выходит за рамки существующих в данное время фундаментальных теорий…”
Да, ученые старались. Все внешние исследования почти прекратились, службу несли лишь автоматы наблюдения. Работа затерянной среди космических пространств биостанции сфокусировалась в одной точке. И не только страсть к познанию, не только тяга к “новым горизонтам”, не только настойчивые менгограммы Земли смыкали круги добровольных круглосуточных дежурств.
Изредка — все реже — у Семена наступала ремиссия, короткие часы просветления. Он замолкал на полуслове и забивался куда-либо подальше от глаз, в укромное место. Там он возвращался в прежнее тело и подолгу, с удивлением и страхом рассматривал себя. И думал долго, мучительно.
В эти часы все на станции говорили почему-то шепотом. И называли Семена только по фамилии. И, нарушая закон сохранения энергии, находили в своих несовершенных, закрепощенных организмах неожиданные новые силы для продолжения поиска.
Выводы Медведев излагал, словно вбивал в доску кривой гвоздь:
— Все вышеизложенное с высокой степенью достоверности позволяет предположить, что планета Прометей и расположенная на ней биостанция находится в зоне действия экспериментов некоего самостоятельного творческого начала, которое принято именовать “иным разумом”. До сих пор эти эксперименты ограничивались направлениями мутациями низших организмов и созданием животно-растительного сообщества, лишенного борьбы за существование.
Гибель и последующее “воскрешение” Семена Антропова, а также обретенная им способность “переконструировать” свое тело, свидетельствуют о том, что предполагаемые эксперименты вошли в новую фазу, включив в себя человека, как биологическую систему.
Поскольку мотивы, направления и последствия подобных действий непредсказуемы, планета Прометей стала зоной потенциальной опасности для человека. Вопросы, возникающие в этой связи, носят не столько научный, сколько морально-этический характер, и потому решать их единолично я не вправе.
На мой взгляд, возможны лишь два варианта: либо ликвидировать биостанцию до получения новых данных, либо продолжать исследования силами хорошо информированных добровольцев. Я — сторонник второго варианта, в пользу которого говорит и тот факт, что Антропова, видимо, невозможно эвакуировать на Землю, ибо нет уверенности, что он сможет жить там.
В случае принятия второго варианта прошу Международный Совет Космонавтики и соответствующие организации оставить меня руководителем биостанции и поручить отбор добровольцев…
Скользили по орбитам два странных солнца, качали в невидимой колыбели удивительное дитя — свое ли, присное ли? — теплом золота, бронзы, кармина и сурика Метились циклопические кристаллы и сверкал сквозь вуаль атмосферы бессонный глаз Белого озера…
Карагодский наклонился к Пану:
— Значит, Белое озеро… м-м-м… разумно?
По голосу слышно было, что Пан улыбается в темноте.
— Вы читали “Солярис”, а говорите, что не интересуетесь космосом… Я вам могу ответить словами его героя: “То, что происходит, не имеет аналогии с человеческим опытом, мы не знаем причин и вряд ли когда-нибудь их узнаем…” Возможно, тот, “иной разум” считает, что облагодетельствовал Семена Антропова, дав ему поистине божественное преимущество перед остальными людьми. А Семен хочет назад — снова быть таким, как все. Или вперед — чтобы все были, как он. Середина для него — хуже смерти…
— Но где же он, этот таинственный разум?
— Вениамин Лазаревич, ничего не могу вам предложить, кроме досужих домыслов. На мой взгляд, Белое озеро не подходит — оно слишком мало и однородно для такой сложной субстанции. Сама кристаллопланета? Такая “рабочая гипотеза” есть, и от нее не отмахнешься; ведь человек, по сути дела, сложное сообщество жидких кристаллов. Между биологическими науками и кристаллографией сейчас намечаются весьма интересные параллели… Сам Савин считает, что цитадель искомого разума — где-то около центра Галактики, а кристаллопланеты — что-то вроде биоразведчиков, с которыми хозяева связаны через Белые озера… Все это, повторяю, домыслы, а не факты.
— Но высший разум…
— Стоп. Так мы не договаривались. Почему высший? Только потому, что он делает искусственные планеты? А может быть, ему требуется для этого такой же уровень самосознания, как неандертальцу, копающему яму для мамонта?
Дважды звякнул автостоп проектора, возвестив конец фильма. Рубиновый экран смял и смешал призрачные видения и поглотил единым вдохом, как горловина компрессора.
Каютой овладело солнце. Сноп горячих, ощутимо плотных золотых лучей ворвался в иллюминатор, переломился в зеркале и ударил по темным углам, наградив каждый предмет, каждую мелочь точностью очертаний и длинной дрожащей тенью.
Карагодский прикрыл глаза, наслаждаясь. Тревожные химеры ушли, растворились; вопросы, зияющие, как неожиданная пропасть под ногой, отодвинулись на миллиарды километров от этой каюты, от этого горячего, привычного солнца. Здесь была Земля, здесь человек до сих чувствовал себя хозяином, и, как бы ни изощрялся Пан в словесной казуистике, он останется хозяином до конца. Это — в крови, иначе быть не может. Как вообще можно иначе?
Но ему вдруг вспомнились умоляющие глаза “бога Семена” — его странное и страшное нечеловеческими возможностями тело, глаз с немым вопросом: “Зачем? Зачем со мной это сделали? И почему — со мной?”
И смотрели на Карагодского глаза дельфинов — сколько промелькнуло их за долгие годы! — немигающие, полные своей думы и тайны. Кажется, в них тоже проскальзывало настойчивое “зачем”. Но такого вопроса нет в ДЭСПе.
Так нельзя. Божье — богу, кесарю — кесарево. Нельзя объять необъятное. Пусть каждый делает свое дело. Что еще? По одежке протягивай ножки, кстати, “одежку”, то есть научно-исследовательское судно “Дельфин”, Пан получил не без помощи Карагодского. Не говоря об Уиссе…
— Чудесный сюжет для фантастического романа, — Карагодский начал атаку с фланга.
— Согласен. Только это не фантастика, к сожалению. Для биостанции на Прометее, во всяком случае.
— Когда вы закрутили фильм, я решил, что у дельфинов нашлись космические прародители…
— Не исключено.
Карагодский поднял брови. Шутка, конечно, получилась топорной, но этот заполошный Пан принял ее всерьез.
— Вы этолог, Иван Сергеевич, это ваш хлеб — выяснить отношения животных друг с другом, а также с человеком. Мой хлеб — дельфинология, меня интересуют дельфины, больше никто и ничто. Я — сугубо земной человек, узкий специалист, практик. Я создал ШОДы и ДЭСПы, они стали частью народного хозяйства. Статьей дохода, если хотите. И немалого. И нам с вами Не бороться с ними надо, а совершенствовать. Как говорится, чтобы и волки были сыты, и овцы целы… Вы что Улыбаетесь?
В середине этой тирады Пан оторвался, наконец, от иллюминатора и повернулся к академику и теперь рассматривал его в упор с живейшим и насмешливым интересом.
— Ничего, продолжайте. Я первый раз вижу вас в роли бедного родственника.
— При чем тут бедный родственник? Я слуга. Слуга народа. Все, что я делаю, принадлежит народу и никому более…
— Я могу повторить то же самое и о себе. Дальше!
— Вам, чистым ученым, наши проблемы и заботы кажутся частными, мелкими. Еще бы — вы мыслите в масштабах глобальных, космических…
— Понял. Дальше!
— А здесь — Земля. Здесь свои традиции и законы.
— Значит, вы предлагаете установить две моральные нормы: одну для внутреннего употребления, другую для внешнего. Представьте себе страну, которая вовне проповедует идеалы добра и терпимости, а сама насаждает рабство. Можете вы себе представить такое?
— Далось вам это рабство!
— Ну, хорошо — не рабство, пусть это называют по-научному антропоцентризм.
Карагодский прикусил губу, передохнул. Профессор снова тянет в болото философии. В ней он дока, ничего не скажешь. Но и Карагодский не зря получил звание академика.
— Сдаюсь, Иван Сергеевич, сдаюсь. Наш с вами спор напоминает поединок Геракла с Антеем. Вы — Геракл в своей области, отдаю вам должное. А я — грешный сын Земли, стоит вам оторвать меня от нее, вы можете задушить меня, как цыпленка. Прошу пощады. Или ваше великодушие касается только животных?
Великая штука — лесть. Даже Пан помягчел, заулыбался смущенно, сел в кресло, внезапно успокоенный.
А Карагодский продолжал вкрадчиво:
— Конечно, наши проблемы мелковаты…
— Вениамин Лазаревич, не нравится мне это: “наши” — “ваши”. Мы с вами, как говорится, в одной лодке…
— Вот именно, Иван Сергеевич, вот именно. Но чтобы изложить вам свои заботы, я тоже должен вернуться к событиям двухлетней давности. Вы помните, как попал к вам Уисс?
— Разумеется! Вы мне как-то сказали, что в одном из ШОДов появился некий феноменальный образец, возможно, мутант, и вы не знаете, что с ним делать, потому что он перебаламутил всю школу. Я забрал его к себе, в лазаревскую акваторию, и вот… Кажется, я уже неоднократно благодарил вас за такой подарок, но если надо…
— Да что вы, Иван Сергеевич, я не о том! Мы действительно не знали, что с ним делать… Дело в том, что он не только перебаламутил, но и разогнал весь 108-й ШОД — все дельфины, как один, покинули школу. А Уисс остался. И вел себя так, что у ночного сторожа начался психический стресс: он то слышал какую-то неведомую музыку, то непонятные слова, то видел каких-то чудищ и множество морских звезд, которые танцевали на дне бассейна. Мы пытались выгнать Уисса, даже ультразвуковую сирену включили, но он упорно лез к людям…
— Интересно… Вы знаете, это потрясающе интересно! Что же вы мне тогда ничего не сказали? Мы бы не блуждали так долго в потемках!
— А что я мог сказать? Что поймал сумасшедшего дельфина?
— Как раз это вы и сказали. А вот про сторожа…
— При чем тут сторож?
— Ну хорошо, теперь это не имеет значения. А что дальше?
— А дальше… Вам лучше меня известно, что у дельфинов нет вожаков. Полная, так сказать, демократия без границ и края.
— Ну, не совсем…
— Да, я знаю: в дельфиньем стаде живет одновременно 10–12 поколений, и в минуту опасности или просто в необычных обстоятельствах старшие самцы и самки берут руководство на себя…
— То есть стадом руководит опыт и разум, а не сила, как в животном мире. Да и в человеческом до недавнего времени.
— Да-да… Но в обычной обстановке вожаков в стаде нет. Так?
— Так.
— Но вот появляется Уисс — и все меняется. Достаточно ему свистнуть — стадо в двести голов, рискуя Жизнью, перелетает через оплетенную колючкой стенку бассейна и уходит в открытое море…
— На стенке — колючая проволока?!
— Колючая проволока предназначается для касаток, которые могут запрыгнуть в бассейн, — мы защищали дельфинов!
— Все равно… А ладно, что спорить. Продолжайте.
— Я, собственно, уже почти все сказал. Связано или не связано это с появлением Уисса — не знаю, но в последние два года дельфины стали сторониться ШОДов. Участились случаи бегства и неповиновения. Больше того — несколько раз дельфины отказывались загонять косяки.
— А вы спросили их, почему?
— В ДЭСПе нет такого слова. Но я, кажется, начинаю догадываться почему. У дельфинов есть вожаки. Сколько их — неизвестно. Но они есть. И они настроены против человека. Они намеренно вызывают беспорядки в ШОДах, провоцируют неповиновение и бегство в открытое море. Все остальные дельфины слепо им повинуются… Я никому не говорил до сих пор о своих догадках. Вы первый, с кем я делюсь… Вы единственный кто сейчас может помочь, Иван Сергеевич. Не мне, а всему нашему общему делу. Вы наладили контакт с Уиссом, и это очень обнадеживает. Надо приручить вожаков заставить их действовать не против нас, а за нас. Тогда мы получим поистине неограниченную власть над дельфиньим племенем. Вам не нравятся ШОДы — реорганизуем их. Вам не нравится ДЭСП — будем действовал музыкой. Но подумайте, какие перспективы!
— Перспективы… — в глазах Пана задрожали синие угарные огоньки. — А я вот не могу обещать никаких перспектив. Одни только неприятности, да и то, если повезет. А вы мне предлагаете ни больше ни меньше как роль дельфиньего диктатора! Как тут не согласиться?!
— Вы на самом деле согласны?
— Согласен! Но с одним условием — сначала я доведу до конца то, что задумал, ради чего работал, ради чего мы сегодня — на борту “Дельфина”. И если после вы повторите свое предложение — я соглашусь.
— Чего же вы хотите, если не секрет?
— Теперь не секрет. Я хочу доказать существование дельфиньей цивилизации — гораздо более древней, чем человеческая. Я хочу доказать, что у нашей планеты не один, а много хозяев. Я хочу, чтобы человек перестал смотреться в зеркало и прихорашиваться, а посмотрел вокруг глазами мыслителя, художника, а не голодного дикаря. Я хочу…
Затрезвонил корабельный видеофон. Пан метнулся к панели. На экране появилось взволнованное лицо Нины:
— Иван Сергеевич, скорее, Уисс…
Она заметила Карагодского в кресле, замялась, смутилась и вопросительно глянула на Пана.
— Говорите, Ниночка, говорите. Вениамин Лазаревич почти в курсе дела. Что стряслось?
— Уисс вызывает вас.
— Как, уже?
— Да. Он очень торжественный и загадочный — передает в основном в синих и лиловых тонах. Мы подошли к какому-то острову, и Уисс попросил бросить здесь якорь.
— Бросить якорь?
— Конечно, — Нина засмеялась. — Он показал нам корь и как он падает в воду. Очень просто.
— Хорошо. Сейчас мы с Вениамином Лазаревичем придем.
Профессор глянул на Карагодского, потер лоб.
— О чем это я? Да, ШОДы в таком случае отпадут сами собой. А ДЭСП на первых порах может пригодиться. Но это уже детали. Да, о дельфиньих прародителях… Мне очень хочется помочь Семену, вернуть его на Землю, к людям. Мне кажется, дельфины знают об этом больше, чем мы. Впрочем, об этом позже.
Пан засуетился вокруг своего стола, собирая какие-то записи. Сейчас он больше, чем когда-либо, походил на одержимого — растерянный, с трясущимися от волнения пальцами.
Цивилизация дельфинов! Ай да профессор! Любопытно будет полюбоваться.
И снова увидел Карагодский немигающие глаза своих подопытных и что-то вроде страха шевельнулось в душе — а вдруг…
Карагодский неохотно встал с уютного кресла, оправил костюм, пригладил волосы перед зеркалом. “Я хочу, чтобы человек перестал смотреться в зеркало и прихорашиваться…” Чудак.
— Иван Сергеевич, если это не такая уж большая тайна, то куда мы все-таки плывем?
— Это не тайна.
Пан, наконец, собрал свои бумаги.
— Это не тайна, Вениамин Лазаревич. Я сам не Знаю. Нас ведет Уисс.
Профессор снял с дверной ручки галстук и, сунув его в карман, открыл перед Карагодским двери.
Фрэнк Хаксли томился от безделья. Он ждал вызова диспетчера и не уходил из дежурки. Вызов почему-то запаздывал. Бэк, не разделяя нетерпения командира, спал в кресле сном праведника. Пилоты резерва разбрелись по Базе кто куда.
Изучив улыбки девушек всего мира на потертых обложках журналов, Фрэнк вытащил из комбинезона бобину с заветной лентой. Уже переключив видеофон на “воспроизведение” и поставив запись, пилот заколебался было, глянув на Бэка. Но решив, не без оснований, что помешать сну помощника может только атомный взрыв, он с бьющимся сердцем включил фильм.
“Межзвездный вампир” — полоснула по экрану надпись, и Фрэнк Хаксли перестал существовать…
Он увидел аборигенку, затаившуюся в густой, пряно пахнувшей листве. Ее мучил страх. Грязно-коричневые смрадные тучи едва не задевали верхушки дерева. Тяжелым душным покрывалом колыхались они над лесом, и дрожащий свет едва просачивался вниз. Было жарко воздух, насыщенный испарениями и стойким запахом гнили, был неподвижен, и неокрепшие легкие, казалось, вот-вот лопнут, не выдержав судорожного ритма дыхания.
Встрепенувшееся ухо уловило приближающийся хруст. Через минуту хруст превратился в треск ломающихся огромных деревьев.
— Межзвездный вампир…
Задрожала земля, дерево, на котором сидела аборигенка, резко качнуло. Огромная колеблющаяся гора мышц проползла рядом, оставив за собой широкий прямой коридор в джунглях. Внезапно она замерла, и над верхушкой дерева закачалась отвратительная приплюснутая голова…
Надо было спасаться. Прижавшись к стволу, неслышно проскальзывая сквозь путаницу лиан, оставляя на острых колючках клочки кожи, аборигенка спустилась вниз. Ее спасла собственная неуклюжесть: у самого низа она поскользнулась на содранной коре и едва не свалилась в топь. В тот же миг у горла лязгнули страшные челюсти, и продолговатая голова пронеслась над нею, испачкав чужой кровью.
Аборигенка хотела метнуться назад, но застыла, парализованная ужасом, — дорога назад была отрезана. С трех сторон протяжно ухала непроходимая топь, а между ней и спасительным гнездом громоздился враг. Он стоял, пружиня на непомерно больших задних лапах, а маленькие передние мелко дрожали, готовясь схватить добычу.
И вдруг что-то произошло. Чудовище взвыло и прыгнуло. Раздался страшный грохот, и топь качнулась. Громадное тело, содрогаясь, провалилось куда-то. А рядом с аборигенкой на бревне стоял вездесущий Гарри — в золотистом облегающем скафандре без шлема, с дымящимся бластером в мускулистых руках.
— Ах! — сказала аборигенка и упала Гарри на грудь.
— Ах!..
Кто-то схватил его за плечо. И Гарри, стараясь не испугать аборигенов Цереры, вылезавших из джунглей, посмотрел на труп межзвездного вампира, медленно повернулся.
— Очнешься ты, наконец?
Фрэнк Хаксли уставился на Бэка, не понимая и не принимая его слов.
— Командир, да проснись же. Вызывают нас.
— Куда?
— Как куда — за косяком. Сами напросились. Динамик громко кричал: “Экипажам “Флайфиш-131”, “Флайфиш-140”, “Флайфиш-15” и “Флайфиш-89” явиться немедленно в главную рубку за получением инструкций. Перед вылетом получить разъяснения у дельфинолога Комова. Вылет через полчаса. Экипажам “Флайфиш-131”…
— Подожди, Бэк. Там что-нибудь случилось?
— Не знаю, шеф. Говорят, дельфины взбунтовались. Угнали косяк, и теперь надо его разыскивать…
Хаксли снял наушники и сладко потянулся. Он с сожалением взглянул на видеофон, все еще горящий кровавыми красками, и заключил:
— Надоело это все: дельфины, косяки. Нет на старушке Земле романтики, давно нет…
— Сами напросились, — бубнил Бэк, захлопывая дверь дежурки. — Никто нас не заставлял…
Центральная лаборатория, или, как величал ее Пан, “операторская”, располагалась на полубаке. Три стены и потолок были сделаны из прозрачного, почти невидимого поляризованного стекла, и большой, суженный к носу зал казался выдвинутой в море площадкой. В хорошую погоду боковые стены и потолок убирали, и лаборатория на самом деле превращалась в площадку, защищенную от встречного ветра и взлетающих из-под форштевня брызг только плавным выгибом передней стенки.
Сейчас были убраны только боковины, а потолок, в толще которого по мельчайшим капиллярам пульсировала цветная жидкость, превратился в желто-зеленый светофильтр.
Впрочем, ослепительную улыбку Гоши, молоденького капитана “Дельфина”, не могли погасить никакие светофильтры. Он небрежно бросил под козырек два пальца и лихо отрапортовал Пану:
— Шеф, все нормально. Координаты — 36 градусов 10 минут северной широты и 25 градусов 42 минуты восточной долготы. Лоцман требует отдать швартовы у этого каменного зуба. Жду приказаний.
Первую неделю плавания — первого самостоятельного плавания после окончания мореходного училища — Гоша провел в неприступном одиночестве на капитанском мостике. Его новенький китель вспыхивал там с восходом солнца и гас на закате.
Через неделю гордое одиночество приелось общительному капитану. Его немногочисленная команда — штурман-радист, механик и два матроса — сама знала, что ей делать, штормы проходили стороной, приборы работали безукоризненно, и вот позади осталась ленивая зыбь Черного моря, узкое горло Босфора и утренним маревом встало Мраморное море.
Словом, вторую неделю бравый кэп провел на верхней и нижней палубах. С видом суровым и занятым он бесцельно слонялся среди своего налаженного хозяйства, искоса наблюдая за суматошными буднями “ученой братии”. Ученые оказались отличными ребятами, и поэтому однажды капитан не выдержал, снял китель и фуражку, засучил рукава и стал помогать аспиранту Толе опускать за борт какую-то замысловатую штуковину, похожую на большого ежа.
Но окончательное “падение” капитана произошло начале третьей недели, когда он впервые переступил порог “операторской”. То ли тамошние чудеса, то ли карие глаза Нины были виной, но с тех пор штат центральной лаборатории увеличился на одного добровольного ассистента.
Вот и теперь Гоша был первым, на кого наткнулись Пан и Карагодский, едва открыв дверь операторской.
— Стоп! Назад помалу, — в тон Гоше ответил Пан. — Сначала обстановку. Что это за остров?
— Остров? — Гоша презрительно сощурился. — Вы считаете это островом, шеф? Да этого камушка нет, наверно, даже в лоции. А название… Впрочем, сейчас скажу точно.
Островок на самом деле был неказистый. Даже не островок, а невысокая конусообразная скала, сверху донизу поросшая темно-зеленой непролазной щетиной колючих кустарников и травы, из которой робко тянулись редкие кривые стволы дикой фисташки, кермесового дуба и земляничного дерева.
Ветер тянул слева, со стороны скалы, и к привычным запахам моря примешивались пряные, дурманящие ароматы шалфея, лаванды и эспарцета.
Гоша с треском захлопнул объемистый телеблокнот с голубым эластичным экраном — последнюю новинку изменчивой моды — и снова повернулся к Пану, который с любопытством продолжал изучать остров. Этот зеленый конус напоминал что-то мучительно знакомое…
— Согласно самой последней лоции Эгейского моря, этот каменный прыщ именуется весьма величественно и совершенно непроизносимо — дай бог силы! — ОНРОГКГА-989681, что в переводе на нормальный язык значит: “Отдельный надводный риф островной группы Киклады Греческого Архипелага…” А шестизначная цифра означает не что иное, как порядковый номер этого самого ОНРОГКГА среди подобных ему чудес природы. На месте нашего уважаемого лоцмана я бы выбирал стоянки посимпатичней. Тем более, что пришвартоваться нет никакой возможности — он круглый, как медуза.
— Действительно, круглый… — задумчиво пробормотал Пан, последний раз внимательно оглядывая островок, и шагнул к Нине: — Ну, что Уисс? Передавал он еще что-нибудь?
— Вот последняя запись, Иван Сергеевич…
Нина и Пан наклонились над контрольным окном видеомагнитофона, послышались свисты, то похожие на обрывки странных мелодий, то режущие ухо диссонансами. По лицам профессора и его ассистентки заскользили разноцветные тени. Гоша тоже уставился в окошко, все трое чем-то говорили вполголоса, но о чем, понять к трудно, а расспрашивать Карагодскому не хотелось, хотя и было любопытно, поэтому он, прислонившись спиной к стене, разглядывал “операторскую”.
Академик заходил сюда три недели назад и остался весьма доволен скромным изяществом и своеобразным уютом лаборатории: поблескивали никелем и пластик, новенькие пульты, с мягким щелчком вставали из них выдвижные полуовалы экранов, динамические кресла услужливо повторяли любую позу человека.
Но сейчас от благолепия центральной лаборатории ничего не осталось. Скрытая проводка была безжалостно выворочена из стен. Внутренности пультов вывернуты, и защитные щитки кучей валялись под ногами. Разноцветная паутина кабелей либо висела над головой на каких-то самодельных прищепках, либо путалась под ногами. Чудесные покойные кресла были заменены какими-то легкомысленными стульчиками. Лишь одно кресло осталось — на самом носу, чуть ли не над водой, но и его буйная фантазия электроников превратила во что-то среднее между электрическим стулом и высокочастотным душем. Других ассоциаций таинственное сиденье с параболой антенны на спинке не вызывало. А тощие ноги того, кто устроил весь этот погром, — трижды безответственного аспиранта Толи, — торчали из бывшего электрооргана.
— Готов!
Толины ноги беспомощно заскреблись по полу, зацепились за стойку винтового стула, судорожно согнулись — и Толя, в одних плавках и в белом распахнутом халате, накинутом прямо на жилистое тело, оказался перед Карагодским.
— А, это вы. Привет! Пришли пощупать наше хозяйство? Давайте, давайте! Давно пора. Пан с Ниночкой тут такую чертовщину крутят, что ахнешь. Даже меня в пот вогнали. Но вы, смотрите, Пана не обижайте! Он — бог! В своем деле, конечно…
Решив, что разговора “для вежливости” с Карагодского вполне достаточно, Толя прикрикнул на троицу, склонившуюся над видеомагнитофоном:
— Эй, орлы! Моя система готова к переговорам на высшем интеллектуальном уровне! Начали, что ли?
И поскольку Пан, Нина и Гоша не обратили на него никакого внимания, он взял на клавишах несколько пронзительно высоких звуков, от которых заложило уши:
— У-и-сс!
И тотчас же, словно ответило далекое эхо, — такой же аккорд, слегка погашенный расстоянием, донесся из-за острова.
А двумя минутами позже справа по борту из голубой кипени бесшумно вырос трехметровый зеленовато-коричневый столб. Карагодский за свою жизнь немало насмотрелся на дельфинов, но это было сверх разумения — гигант, весящий в воздухе не меньше тонны, без видимых усилий стоял на хвосте, погруженном в воду, — словно для него не существовало законов физики. По очереди глянули на академика два озорных глаза, скользнули по лаборатории и снова остановились на нем, разглядывая, — внимательные, немигающие. В них царила такая спокойная сила, такое пронзительное понимание, что Карагодскому невольно захотелось отвернуться.
— Уисс, миленький, рыбки! Белуга!
Гоша перегнулся через фальшборт, молитвенно протягивая Уиссу перевернутую капитанскую фуражку.
— Гоша, сколько у вас было в школе по географии? Вы знаете, что в Эгейском море белуги нет.
— В Греции все есть, Ниночка, — убежденно ответил Гоша.
Дельфин исчез внезапно, как и появился, а Нина всерьез напустилась на капитана:
— Вечно вы, Гоша, нарушаете программу! Вы же вчера обещали прекратить, а сегодня — снова. Вдобавок — при Вениамине Лазаревиче, а ему, быть может, некогда…
Гоша виновато расшаркался. Пан в одиночестве принялся гонять видеозапись и не замечал ничего вокруг.
Карагодский хотел было подойти к Пану, но в это время раздался сильный всплеск и что-то большое и серебристое пролетело перед самым носом, глухо шмякнусь на палубу.
— Нина… Белуга! Честное слово, белуга! Молоденькая! Крошка!
“Крошка” почти метровой длины яростно билась в цепких Гошиных руках, разевая зубастый полулунный рот, и отчаянно раздувала жабры.
— Что случилось? — поднял голову Пан.
— Уисс принес белугу! Ну и ну! Артист… Спасибо, старик! Мы ее сейчас того… до камбуза!
И Гоша ринулся вниз, едва не сбив по дороге очень высокого, очень худого и очень смуглого человека, который предупредительно распахнул перед ним дверь.
— Вот заполоха, — одобрительно ухмыльнулся Толя. — Так, Иван Сергеевич, у меня все на мази. Можно крутить!
— Ладно, Толя, спасибо. Где же Кришан?
— Я здесь, — раздался за спиной Карагодского глубокий чистый баритон. — Я готов. Давно готов.
— Композитор Кришан Бхаттачария, — торопливо представил Пан смуглого Дон-Кихота. — Наш главный лингвист и толкователь дельфиньего эпоса. Вам интерсно будет поговорить с ним, Вениамин Лазаревич.
И Пан юркнул в путаницу проводов, как в джунгли.
— Вам, вероятно, несколько странно присутствие гуманитария в сугубо научном обществе? — Кришан говорил с легким акцентом, который подчеркивал необычную красоту его голоса.
— Откровенно говоря, да.
— Я вас знаю. Вы — автор ДЭСПа. Но Панфилов пошутил, назвав меня лингвистом. Я всего лишь музыкант. И очень смутно представляю себе научную суть проблем, которые здесь решаются.
— Хочу вас спросить. Я десять лет искал возможности двухсторонней связи с дельфинами. И я сразу, разумеется, обратил внимание на то, что они прямо-таки шалеют от музыки. Услышав музыкальную фразу, они повторяют ее с магнитофонной точностью, потом начинают варьировать звуки, лока фраза не превратится в сплошной скрип и скрежет…
— А вам не приходило в голову, что дельфин старается таким способом понять, что сказали мы музыкальной фразой?
— Нет. Не приходило. Музыка для меня — это игра отвлеченных эмоций, и только.
— В какой-то мере вы правы. Именно так воспринимает музыку большинство людей. Потому что в обыденной жизни они пользуются иной сигнальной системой — словом. Но для музыканта музыка гораздо конкретней, чем обычно думают. Знаете, в консерватории мы иногда ради шутки устраивали “немые недели”: участники спора договаривались за всю неделю не произнести ни слова, объясняться можно было только музыкальными импровизациями. И знаете — получалось! Сначала трудно, а позади — словно родился дельфином!
— Дельфином?
— Простите, я, быть может, путаю какие-либо научные тонкости, но так мне объяснял Пан — у дельфинов несколько сигнальных систем: одна подсобная, что-то вроде нашего упрощенного словесного языка, вторая — творческая, непосредственный обмен мыслями. Есть и другие, например, пента-волна, которой занимается Нина. Но я занимаюсь второй системой: музыкой, мыслями Уисса. И мы с ним неплохо начинаем понимать друг друга…
— Следовательно, вы считаете, что дельфины мыслят непосредственно музыкальными образами? Как композиторы?
Кришан не уловил тонкой иронии, которую вложил академик в свой вопрос. Он хрустнул пальцами, вывернув их под прямым углом, и ответил простодушно:
— Безусловно. Их метод мышления близок к древне-индусской музыке, вернее, к сангиту — таким термином обозначают у нас единство пения, инструментальной музыки и линейно-цветового движения танца. Вот вы говорили — в музыке нельзя передать конкретный образ. У нас в Индии вас бы засмеяли. Наша древняя музыка сугубо конкретна, даже слишком. Древние произведения делятся на большие и малые “раги” — нечто вроде музыкальных иероглифов, описывающих предметы и события. Но каждую “рагу”, тем не менее, можно исполнять по-разному, толковать ее в своем ключе, добавлять или изменять детали. Таким образом, каждый раз индус видит в исполняемом произведении не условные, а конкретные факты и вещи… Впрочем, европейцу это трудно объяснить…
— Дельфину легче?
И опять Кришан не понял иронии.
— Да, дельфину легче. Они мыслят сходными цветолинейными музыкальными иероглифами. Такие иероглифы можно записать нотами, составить словарь понятий Не только простейших, но и очень сложных, даже фантастических, с точки зрения человека. Моя мечта — написать с помощью Уисса “Подводные веды” — исторический эпос жизни океана… Это будет открытие второй Земли — цивилизации гениальных музыкантов! Это будет Революция в музыке!
И Кришан принялся разгибать сухие длинные пальцы.
Карагодский кивнул вежливому индусу, который заторопился к электрооргану, и снова остался в одиночестве.
— Итак, товарищи, — голос у Пана внезапно охрип. — Мы начинаем наш первый опыт по расшифровке тайн дельфиньей цивилизации. Путь наш к сегодняшнему дню был долог и нелегок. Но день сегодня ясный! Мы увидим, наконец, то, чего не видел еще ни один человек на Земле. Впрочем, возможно, все будет проще. Ну, что там… Мы верим в тебя, Уисс!
Кришан опустил пальцы на клавиши, раздался резкий пересвист, оборвавшийся почти сразу, — и ничего больше, хотя пальцы композитора продолжали нажимать черно-белые плашки.
“Ультразвук, — сообразил Карагодский. — Музыка передается Уиссу в ультразвуковом диапазоне”.
Пан позвал Карагодского:
— Сюда, Вениамин Лазаревич, сюда поближе, на этот стульчик.
Над пультами раскрылись веера экранов. Карагодский и Пан уселись около двух центральных, отливающих туманной зеленью. Посерьезнел над видеомагнитофоном Толя. Нина сидела чуть впереди, и перед ней рубиновой россыпью горел овал голографической проекции.
Кришан надел наушники. Его смуглый лоб блестел, индус то вслушивался во что-то, доступное ему одному, то, несколько секунд помедлив, импровизировал ответ, и ритм неслышимого разговора соответствовал ритму прибоя, бьющего в скалистые стены острова.
— Следите за экранами… Кстати, вы заметили на голове Уисса телепередатчик? Такую маленькую красную коробочку? Нет? Ну, ничего… Здесь, на левом экране, мы увидим все, что увидел бы человек на месте Уисса с помощью телепередатчика. А на правом — то, что видит Уисс…
— Каким образом?
— Разве Кришан не объяснил вам? Ультразвуковой преобразователь плюс цветомузыкальная приставка, плюс визуальный вход — выход ЭВМ… В ЭВМ — словарь образов-понятий, чтобы Уисс мог не только показывать, но и комментировать увиденное…
— Опять фильмы с комментариями?
— По-видимому. Я знаю не больше вашего. Уисс обещал показать историю дельфиньей расы или что-то в этом роде. А как — я не знаю.
— Солидный ответ солидного ученого…
— Бросьте вы, Карагодский. Смотрите лучше.
Уисс, вероятно, плыл по поверхности, и пока изображения на обоих экранах мало отличались, если не считать того, что дымчато-голубое небо в подпалинах облаков на правом экране было неестественно выпукло и заключено в темно-синий круг — словно смотришь со дна колодца сквозь сильное увеличительное стекло. Так продолжалось минуты три.
— Откровенно говоря, Иван Сергеевич, меня мучит еще один каверзный вопросик: “Зачем ума искать и ездить так далеко?” Какая надобность забросила нас в Эгейское море? Если вы с Уиссом так хорошо понимаете друг друга, почему бы не устроить историко-философский симпозиум где-нибудь поближе? Совершенно бестолковый курс — тысячи миль от родных берегов, Эгейское море, Киклады, какой-то дикий риф — и все в угоду неизвестным устремлениям дельфина, освобожденного из неволи! А может, ему просто размяться захотелось?
— Нет, не зря он привел нас сюда. Не случайно Эгейское море, не случайны Киклады…
В зеленом луче солнца, пробившемся сквозь светофильтр, в дрожащих рефлексах от цветовой пляски на экранах сухое и напряженное лицо Пана напоминало маску шамана, а слова падали, как формулы заклятий.
— Эгейское море — колыбель человеческой цивилизации. А Киклады — это загадка в загадке. Здесь родился бог морей Посейдон. Что мы знаем о крито-микенской культуре?
— Я — почти ничего. Я не археолог и не историк. Я дельфинолог.
— Но именно на фресках дворца в Киоссе появляются Дельфины, несущие души умерших в мир иной…
— Но это вполне естественно? Островные жители поклонялись морю, и дельфины были у них священными животными!
— А таинственные подземные ходы, которые вели прямо в море? В одном вы правы: загадка подобна облаку. Один видит в нем храм, другой — ком ваты. Однако я очень советую вам на досуге заняться крито-микенской культурой. Для дельфинолога в ней много любопытного.
— Не хотите ли вы сказать, что крито-микенскую культуру изобрели дельфины?
Пан не ответил, потому что изображения на обоих экранах вдруг изменились.
— Иван Сергеевич, Уисс пошел в глубину у самого острова.
— Спасибо, Ниночка, вижу. Кришан, вы сейчас только слушайте — вопросы будем задавать только в крайнем случае, чтоб не мешать передаче.
Теперь изображения резко отличались друг от друга. Но только на первый взгляд. При внимательном сравнении и изрядном терпении можно было уловить сходство между жутковатыми фантасмагориями правого экрана и бесстрастным реализмом левого.
Уисс шел в глубину медленно, и красота подводного мира вставала перед учеными словно в окне батискафа. Прямые лучи солнца, преломленные легкой зыбью u поверхности, медленно кружились туманными зеленовато-голубыми столбами, входя друг в друга, переплетаясь и снова расходясь, оттененные непроницаемым аквамарином фона. Серебристый, с черными поперечными поле ми морской карась, попав в полосу света, замер, не вольно шевеля плавниками и тараща красный глаз, а потом, не изменив положения, медленно опустился вниз, пределы зрения телепередатчика. Торопливыми часть толчками проплыл корнерот, похожий на перевернутый вверх дном белый горшок с цветной капустой. Вслед за ним, закладывая безукоризненно плавный вираж, вылетела суматошная стайка сардин, но, с ходу налетев на мясистые ядовитые щупальца медузы, ломала строй, рассыпалась елочным дождем. Теперь корнероту торопится было некуда, и он повис, облапив неожиданную добычу, чуть покачиваясь в танцующих столбах света.
Правое изображение объективно повторяло все, происходило на левом. Но, бог мой, что там творилось! В непомерной пустоте, лишенной намека на перспективу, громоздились, наползая друг на друга, непонятные, фантастически искаженные объемы, с мгновенностью удара рождались и гасли загадочные спирали, параболы, сдвоенные и строенные прямые, расползались и съеживались предельно насыщенные цветом неправильные пятна и бледные, едва видимые круги. Бедный карась оказался распластанным минимум на шесть проекций, которые, накладываясь одна на другую, мигом сконструировали такое чудище с четырьмя хвостами между глаз, что Карагодский нервно расхохотался:
— Я был недавно у своего друга, известного нейрохирурга. Ему удалось получить уникальные фотографии — как видит мир человек, больной шизофренией. Очень похоже. Может быть, Уисс — тоже того? Никакой не вожак, а просто сумасшедший?
— Простите, Вениамин Лазаревич, одну минуту…
Уисс круто пошел вниз. На левом экране заметно повело, танцующие столбы исчезли, а сбоку сквозь густую синеву проступило что-то большое и красное.
Пан прибавил усиление.
Большое пятно оказалось подножием рифа в сплошных зарослях благородного коралла. Причудливые, сильно разветвленные кусты всех оттенков красного — от бледно-розового до багрово-черного — полностью закрывали грунт. Искривленные толстые ветки, словно вешним цветом, были усыпаны белоснежными полипами, и между ними сновали торопливые полосатые рыбки. Изредка среди этого красного сада попадались игрушечные домики органчика и пышные букеты анемонов, лениво сплетающих и расплетающих изумрудно-зеленые плети щупалец.
Боком, прячась за камнями, пробежал рак-отшельник, таща на раковине двух похожих на шоколадные торты актиний. Морской конек, висевший, зацепившись хвостом за ветку коралла, рассерженно фыркнул на него, сплющив подвижной нос.
Внезапно перед самым объективом со дна что-то полыхнуло, подняв тучу мути. Большие мягкие крылья на миг заняли половину экрана, и скат изящными взмахами плавников совсем по-птичьи взлетел над коралловым лесом.
Ручка усиления дошла до предела, а изображение все меркло и меркло, пока не превратилось в сплошную густо-синюю ночь. Уисс уходил все глубже.
— Иван Сергеевич, — раздался тревожный голос Кришана, — Уисс что-то говорит, но я его не могу понять…
— Почему?
— Совершенно другая система сигналов. Линейная. Это не рассказ. Это что-то другое. Но что — не знаю. Почему он перешел на другие сигналы? Что он хочет?
— Это я вас должен спросить, что он хочет… Дайте звук!
Стонущая, нереальная под этим ярким солнцем, этим ласковым морем, необычная мелодия полилась из динамика. Да, слух не обманывал — это действительно была мелодия — диковинная, но все-таки понятная сердцу, и столько нечеловеческой грусти и покорности было в ней, что холодели руки.
Нина подалась вперед, к экрану. Бхаттачария разминал пальцы. Пан сидел, стиснув виски ладонями. Присмиревший Толя бесцельно наматывал на кисть какой-то желтый провод. Два других лаборанта, оторвавшись от приборов, во все глаза смотрели на Пана с безмолвным вопросом.
А Карагодскому стало вдруг пусто. Он словно увидел себя со стороны — важного, увенчанного званиями и ничего не значащего, потому что ничему не отдавал он целиком всего себя, как Пан…
Левый экран давно погас — с телепередатчиком что-то случилось. А по правому, в алых сполохах, едва уловимые глазом, неслись линии, горизонтальные и вертикальные, то прямые, то ломаные, они сталкивались сгорали, оставляя мгновенные белые молнии.
— Это говорит не Уисс, — тихо и как-то чересчур спокойно произнес Кришан. — Это кто-то другой.
— Мне кажется, это спор, — добавил он, помолчав. — Уисс спорит с кем-то. Но если верить гидрофонам, в радиусе десяти километров нет ни одного дельфина, кроме…
Стонущая мелодия оборвалась, сменившись редкими тихими аккордами, похожими на всхлипы волн. По экрану, расходясь, поплыли фиолетовые круги.
— А это Уисс… Его “почерк”…
Пан сгорбился, словно собираясь прыгнуть в зеленый омут экрана. Движение фиолетовых кругов прекратилось, они вошли друг в друга и замерли — шесть колец, сложенных одно в другое, а в самом центре засветила неверная звездочка. Вот звездочка дрогнула, стала приближаться, и все ярче и острее становились ее точеные лучи. Звезда росла, лучи ее протыкали круг за кругом, и круги исчезали, освобождая путь, — первый, второй. Но едва только тонкие острия коснулись третьего круга, что-то случилось: звезда налилась кровью, лучи превратились в судорожно трепещущие языки пламени. Синяя молния прошила звезду наискось, звезда съежилась, расплылась и стала желтым шаром солнца, встающего из моря…
— Кришан! — взмолился Пан. — Что это значит?
— Вероятнее всего то, что Уисс прекращает передачу по непредвиденным обстоятельствам. А солнце — символ ожидания и надежды. Он надеется на лучшее и призывает нас к терпению.
— Но почему? Что за обстоятельства?
Кришан пожал плечами.
— Летящая звезда — это, видимо, символ Знания, Движения, Поиска. А концентрические круги — это формы Знания, его ступени. Очень сложные “раги”, связанные скорее всего с философскими концепциями, о которых мы не знаем ровно ничего. Вы видели, как, соприкоснувшись с третьим кругом, звезда превратилась в горящее пятно — Глаз Гибели, символ опасности. Значит, Знания Третьего Круга таят в себе опасность…
— Для кого — для вас или для них? — спросил Карагодский.
Пан посмотрел на него с удивлением.
Утро только начиналось, и с прибрежных гор тянуло холодом и сыростью. И только снизу, из серой пелены, с невидимого пока моря, тянуло уютным домашним теплом.
Юрка остановился в нерешительности перед самшитовой стеной шоссейного ограждения. До ближайшего подземного перехода надо было сделать крюк метров в триста, а разве мог он сейчас терять хотя бы одну лишнюю минуту? Джеймс, наверное, уже на берегу. Этот длинноногий англичанин всегда и всюду поспевал раньше других.
Юрка умел пробираться сквозь самшит. Сначала он погрузил в плотную зеленую стену обе руки. Когда коварный кустарник “привык” к ним и острые колючки перестали ранить кожу, он медленно ввел в стену плечо, потом ногу. Самое главное — не торопиться, не “спугнуть” спящие ветки. И еще — ни в коем случае не думать, что тебе надо пробраться сквозь изгородь. Потому что — в этом Юрка был уверен — кустарник умел читать мысли. Стоило только подумать о конечной цели, сделать одно-единственное неосторожное движение — и тысячи крошечных зубов вопьются в твои штаны, рубашку, тело и будут держать мертвой хваткой до тех пор пока ты не рванешься с воплем из зеленой гущи.
Все обошлось благополучно, если не считать одной — двух царапин на щеке. Перед тем, как штурмовать вторую полосу заграждений, Юрка с наслаждением потоптался на пустынном полотне дороги. Пластик, влажный от росы, смешно хрюкал под босыми ступнями и приятно грел подошвы.
Успешно преодолев второй ряд самшитовых зарослей, мальчик вышел к узкому распадку. Огромные деревья обеих сторон ущелья сплелись вершинами, и под ними было всегда темно. В этой естественной трубе в любую погоду, в любое время дня гудел ветер.
Заросли в распадке были совершенно непроходимы, но мальчик знал здесь свою тайную тропу — каменистое ложе ручья. Весной ручей превращался в бурный желтый поток с многочисленными порогами и водопадами, купаться в котором, несмотря на запреты, было гораздо интереснее, чем в море, а летом пересыхал, оставляя едва заметную дорожку из гладко отшлифованного камня. Дорожка была небезопасной: на нее выползали иногда юркие маленькие змейки, от укуса которых нога распухала и поднималась температура, — а это целая неделя взаперти. Но если ранку сразу расковырять до крови, а потом поболтать ногами минут десять в морской воде… Вы думаете, она заживет? Ничего подобного! Надо после ванны приложить к ранке горячий круглый камешек, обязательно с дыркой посередине, и тринадцать раз повторить вслух: “Змей, не смей!” Вот тогда обязательно заживет.
Спускаясь по тропинке, Юрка чуть не наступил на метрового полоза, который тоже направлялся к морю. Полоз мгновенно свился в разноцветную восьмерку, но с дороги не уполз. Юрка присел на корточки, осторожно дотронулся до полоза, провел по оливковой, в желтых крапинках и ромбах спине, и гигантский уж доверчиво развернулся, подставляя горячей мальчишечьей ладони светлое брюшко. Юрка взял полоза в руки, обвил вокруг шеи и вприпрыжку помчался по каменному желобу.
Труба вывела его к самой кромке прибоя, на узкую полоску темной гальки, зажатую между обрывом, напоминавшим слоистый вафельный торт, и валунами заброшенного волнолома. Море дышало мерно, и белые лап прибоя лениво перебирали гальку. Только в тяжелые лбы валунов море ухало со всей силы — земля вздрагивала под ногами. За валунами была бухточка, где даже в шторм вода оставалась удивительно спокойной. Здесь они с Джеймсом держали свою моторку и всякие рыболовные снасти.
Но сейчас здесь не было ни Джеймса, ни моторки, а только обидная записка, придавленная камнем: “Притти тобой второй рейс. Не можно так длинно спать. Рыба хохочут. Джеймс”.
— “Рыба хохочут”! — передразнил Юрка и показал записке язык. — Веснушка курносая! Зануда! У меня мама скоро кандидатом будет, а все равно всегда просыпает… Длинно спать! Сон — это самое полезное дело для здоровья. Нервную систему укрепляет.
Полоз сочувственно дотронулся раздвоенным язычком до свежей царапины на щеке. Язычок был холодный и щекотный.
Юрка вылез на валун. Туман уже начал отслаиваться от воды, между пушистыми белыми клочьями и блестящей зеркальной поверхностью образовалось чистое пространство, и этот узкий горизонтальный просвет уходил далеко-далеко. В привольном бело-голубом далеке краснело маленькое пятнышко моторки. До Джеймса было не меньше двух километров — вплавь никак не добраться. Но ждать на берегу, пока Джеймс, лихо свесив ноги за борт, бормочет какие-то волшебные английские слова, заклиная поплавок дернуться, — нет, это выше сил!
Юрка, наклонившись к самой воде, чтобы дальше было слышно, просвистел условную трель:
— Фью-и-и-ссс!
Красное пятнышко не шелохнулось. Даже если Джеймс слышит Юркин призыв, он, конечно, не сжалится и не подгонит моторку к берегу. Такой уж он упрямый: подавай точность, и никаких гвоздей. А если в часах батарея села, что тогда? Или, например, какое-нибудь неожиданное срочное дело. Например, если он задержался, спасая человека от смерти, и опоздал, что тогда?
Юрка, уже отлично понимая, что дело безнадежное и кто два часа бесцельного сидения на берегу ему обеспечены, зашел по колено в парную воду и, набрав полные легкие воздуха, свистнул что было сил:
— Ф-ф-фью-и-и-ссс!!!
Что-то стремительное, темное и страшное встало перед Юркой во весь огромный рост, окатило брызгами с ног до головы, свистнуло в лицо и, прежде чем мальчик успел что-либо сообразить, исчезло.
Юрка как стоял, так и сел в воду в штанах и рубашке и сидел в воде по плечи, боясь пошевелиться. Даже удрать сил не было.
Очередной накат ткнул в лицо и чуть не свалил на спину, а потом потащил за плечи в глубину. Мальчик вскочил на ноги, фыркая и отплевываясь от соленой воды, и протер заслезившиеся глаза.
Вокруг было по-прежнему тихо, спокойно и пусто.
Впрочем, нет. В сотне метров от валуна, немного правее далекой моторки., торчал из воды плавник. Он не двигался ни туда, ни сюда — просто торчал на месте словно черно-зеленый флажок на зеркальной поверхности.
— Дельфин! — облегченно вздохнул Юрка. — Конечно, я не испугался, а просто поскользнулся. От неожиданности. Вот перед тобой бы так выпрыгнули, посмотрел бы я на тебя, чего бы ты делал… Откуда я знал, что ты дельфин, а не акула?
Юрка отлично знал, что в Черном море из всего страшного акульего племени водятся только безобидные пугливые катранчики, но это не меняло дела. Он даже пожалел, что чудовище оказалось обычным дельфином, а не “тигром морей”. Вот если бы это была акула, вот тогда бы он…
Флажок нехотя двинулся от берега в открытое море Это никак не входило в Юркины планы. Он только что снял мокрую одежду, разложил ее на гальке сушиться, а сам приготовился к долгой беседе, чтобы хоть как-то скоротать время. Конечно, дельфин — не ахти какой общительный собеседник, но это все-таки лучше, чем разговаривать с мертвыми валунами.
— Дельфин! — закричал Юрка, махая рукой. — Куда ты? Иди ко мне! Здесь хорошо, тихо!
К великому Юркиному удивлению, флажок остановился и даже сделал несколько неуверенных зигзагов в направлении к берегу.
— Ко мне, ко мне!
Но флажок не обнаруживал желания приблизиться.
Мальчик испробовал все: он звал дельфина на все лады — и как собаку, и как кошку, и как курицу, разыгрывая целые пантомимы, делая вид, что он поймал рыбу, просто приглашал словами и жестами, улегшись на живот и загребая руками, наконец, отыскав в кармане полиэтиленовую рыбку-блесну на обрывке лески, попробовал приманить дельфина ею.
Все было бесполезно. Флажок торчал на месте, как прикленный.
Помог полоз.
Обеспокоенный странным поведением своего случайного хозяина, он долго вертелся на шее, пытаясь вернуть утраченный покой, а потом вдруг довольно ощутимо цапнул мальчика за ухо.
И вдруг Юрку осенило.
Наклонившись к воде, он просвистел боевой пароль.
— Фью-и-и-ссс!
Флажок дернулся и стал описывать замысловатые кривые, которые все ближе подходили к берегу. А Юрка свистел и свистел, пока у него не зазвенело в ушах от собственных трелей.
Дельфин сделал последний круг и неторопливо вошел в бухту. Он остановился совсем недалеко от камня, на котором сидел мальчик. Вода в бухточке была достаточно прозрачна, и Юрка мог детально рассмотреть своего нового знакомого.
Дельфин как дельфин. Темно-зеленая спина, светло-серое брюшко. И совсем не такой большой, как показалось со страху, — мелкий. И зубы в клюве мелкие. А на крутом лбу — белая отметина, как у Уисса.
Расставил в стороны боковые плавники и смотрит. Глаза озорные-озорные, как у Джеймса, когда тот подстроит очередную каверзу. Только не серые, как у Джеймса, а густо-карие, почти черные.
— Ну, что смотришь? Страшно?
— А что такое — страшно?
Юрка оторопело уставился на дельфина. Он мог поклясться, что дельфин рта не открывал. Но кроме него задавать вопросы было некому.
— Это ты спросил?
— Я, — ответил дельфин, не открывая рта.
Юрка с тоской посмотрел на далекую моторку Джеймса. Вот оказывается, какие дела. Он не только проспал утреннее свидание с Джеймсом, но спит и до сих пор. И все это ему снится.
— Ты не спишь, — сказал дельфин.
Мальчик с опаской поджал под себя ноги и начал подниматься с камня. Сон это или не сон, но если дельфин умеет читать мысли…
— А ты не умеешь?
Да, с таким собеседником держи ухо востро, хотя что страшного? Дельфины добрые, они никогда не трогают человека. Если есть говорящие скворцы, то почему бы, быть говорящим дельфином? Скворец глупый, а дельфины умные, почти как люди. Об этом мама сколько раз говорила. И Иван Сергеевич тоже. Только вот почему Уисс ни разу не заговорил по-человечьи? А этот — говорит…
— Ты — говорящий, да?
— Я не знаю, что такое “говорящий”.
— Ну вот мы с тобой сейчас разговариваем — как мы понимаем друг друга?
— Я не знаю. Я еще маленький. Мама знает.
— А где твоя мама?
— Близко. В море. Она отпустила меня играть.
— А почему ты не открываешь рта, когда говоришь?
— Рот открывают, когда едят. Когда думают, рта открывать не надо. Я слышу твои мысли, но не знаю, зачем ты открываешь рот. Ты хочешь есть?
“Дурень”, — подумал Юрка и тут же испугался: вдруг дельфиненок обидится? “Это я на себя сказал — дурень, не обижайся”. Но не тут-то было — мысли словно с привязи сорвались, никогда Юрка не предполагал, что у него такая суматоха в голове, а надо думать так, чтобы дельфиненок все слышал, вернее, все ему слышать не надо, потому что в голову лезет всякая чепуха, а ведь он, Юрка, сейчас — представитель человечества перед представителем дельфинов, надо думать что-то умное. Что же еще у него спросить?..
— Я ничего не слышу. Ты думаешь очень сбивчиво и непонятно. Думай громче и медленней.
И тут в целях спасения человеческого престижа Юрка решился на маленький обман — ради науки, разумеется. Он заговорил:
— Люди всегда открывают рот, когда думают громко. Понимаешь, такое свойство. Особое. Поэтому, когда я буду открывать рот, это не значит, что я захотел есть, — это я думаю. Понятно?
— Понятно.
Туман уже почти совсем разошелся, открыв зеленоватое утреннее небо. Вдоль побережья потянул бриз. Горы неохотно просыпались, потягивались, поднимали к небу каменные головы.
Мальчик зябко повел плечами, не очень ясно представляя, что, собственно, делать с дельфиненком дальше. Первое удивление прошло, знакомство состоялось, общий язык найден, что же дальше? В гости к себе его не позовешь, с мальчишками во дворе не поиграешь, в турпоход не пригласишь, телефильм не посмотришь… Интересно, что в подобных случаях делают ученые?
Дельфиненок, видимо, испытывал те же сомнения. Он нервно шевелил ластами, не зная, направиться ли ему в море или остаться в бухте. Контакт грозил прерваться в самом начале и самым печальным образом.
Юрка отыскал у горизонта красное пятнышко, Джеймс сидит там себе и не знает, какие удивительные вещи здесь происходят.
— У тебя есть друзья?
— Все дельфины — друзья.
— Я говорю о таких, как ты.
— Есть. Очень много. Они далеко. В море.
— А здесь?
— Нет.
— Хочешь, я буду твоим другом?
— Хочу.
Юрка хотел по древнему мальчишечьему обычаю протянуть руку, но вовремя спохватился — вряд ли ласта дельфина пригодны для рукопожатий.
— Меня зовут Юрка.
Дельфиненок попробовал изобразить это имя вслух, и у него получилось что-то похожее на “Хрюлька”. Мальчик чуть не свалился с камня от хохота. Дельфиненок на радостях выпрыгнул из воды, хрюкнул еще раз и тоже скрипуче засмеялся, открыв зубастый клюв.
— А тебя как зовут? — спросил Юрка.
— Фью-и-и-ссс, — лихо просвистел дельфиненок заветный пароль.
— Как, это твое имя?
— Так меня зовут.
— И потому ты приплыл на свист?
— Да.
— Вот это здорово! А почему ты не подплыл сразу?
— Я не хотел мешать тебе. Ты делал что-то очень сложное.
— Так это я тебя так подманивал!
Оба снова залились счастливым хохотом: один — хлопая себя по коленям, другой — высоко выпрыгивая из воды и разевая клюв.
— Ой, вот Джеймс будет смеяться! Умора!
— Кто такой Джеймс?
— Мой друг. Видишь, вон там лодка? Это Джеймс ловит там рыбу и ничегошеньки не знает! Он скоро вернется. Мы подождем его, правда?
— Зачем ждать? Поплывем!
Юрка огорченно опустил голову.
— Хорошо тебе говорить — поплывем! Я не доплыву — далеко. И никто не доплывет. Только чемпион какой-нибудь.
— Я помогу.
Мальчику даже страшно стало: а вдруг это все-таки сон и он сейчас проснется? Проснется, так и не успев прокатиться на дельфине… Затаенная мечта мальчишек всего мира, полузабытая детская сказка… Ну почему нет никого на берегу? Почему его собственная автоматическая кинокамера валяется сейчас на столе, в номере гостиницы?
— А как? — неуверенно спросил Юрка, уже по пояс войдя в воду.
— На спине. Я сильный.
Кожа у дельфиненка была удивительно мягкая и невероятно скользкая — никак не ухватишься. Но после нескольких попыток мальчику удалось устроиться довольно основательно: спинной плавник поддерживал сзади, как спинка кресла, а коленки прочно упирались в боковые ласты. Из такого сиденья не вылететь даже на большой скорости. И руки свободны.
Бриз потихоньку раскачал море, и накат усилился. Волны со скрежетом грызли гальку, оставляя на берегу клочья пены. Пахло йодом и солью.
Дельфиненок выходил из бухточки осторожно, опасаясь то ли за себя, то ли за всадника. Когда волна откатывалась, он замирал. Чтобы при новой волне отвоевать еще один десяток метров — и так раз пять.
Наконец, валуны остались позади.
— Держись!
Тугой воздух ударил в лицо мальчику и засвистел в ушах. Из-под коленок выросли два лохматых крыла водяной пыли. Юрка от неожиданности схватился обеим руками за ласты, но потом выпрямился — сначала робко, потом уверенно.
Какая моторка, какой катер! Такого он не испытывал никогда. Это был полет, именно полет, потому что не тарахтел сзади мотор, потому что не надо было крутить рули и нажимать педали, можно было закрыть глаза и слушать, как замирает сердце, когда ты повисаешь в пустоте, перелетая с волны на волну.
Когда мальчик открыл глаза, красная лодка была совсем близко. Они приближались неслышно и стремительно и поэтому Джеймс их не заметил. Он сидел, уставившись на поплавок…
Триумф был полный. Пока Джеймс приходил в себя, дельфиненок с Юркой подняли в воде такой тарарам, что чуть не перевернули лодку. Они выписывали вокруг немыслимые спирали и восьмерки, уносились в открытое море и возвращались снова.
Потом Юрка перелез со спины дельфиненка в моторку, а его место занял Джеймс, и все началось сначала — англичанин визжал, вопил, орал не своим голосом какие-то пиратские песни, а дельфин свистел, скрипел, хрюкал, и все вокруг кружилось, летело, падало и снова взлетало и тощая фигурка светловолосого мальчишки на живой зеленой торпеде неслась и неслась по морю.
Наконец, все трое умаялись и, совершенно измученные, улеглись отдыхать — мальчишки на дно лодки, а дельфиненок рядом на волну.
И тут Юрка обнаружил интересную деталь: Джеймс совершенно свободно разговаривал с дельфином по-английски! Юрку это немного задело: ведь первым установил контакт он, а не Джеймс, поэтому дельфин хотя бы из уважения должен думать по-русски. Он спросил дельфина почти сердито:
— Откуда ты знаешь английский язык?
— Я не знаю, что такое английский язык.
— Но ведь ты слышишь мысли Джеймса?
— Да.
— И мои мысли слышишь?
— Да. Когда ты думаешь громко.
— А мы с Джеймсом понимаем друг друга очень плохо.
— Почему?
— Потому что мы говорим на разных языках. Ну как тебе объяснить? Я, например, называю берег “земля”, а на языке Джеймса он называется “лэнд”.
Дельфиненок подумал с минуту, потом свистнул.
— Я, кажется, понял. У нас тоже в разных мо есть разные свисты. Если свистит дельфин из холодного моря, то дельфин из теплого моря этот свист не поймет. Но все дельфины умеют думать одинаково.
— Выходит, и люди думают одинаково, а только говорят на разных языках?
— Вы с Джеймсом думаете одинаково, и я одинаково хорошо слышу ваши мысли.
— Вот здорово! Если бы люди умели читать мысли как дельфины, то все бы понимали друг друга и не над бы было учить иностранные языки!
От полноты чувств Юрка изо всей силы хлопну Джеймса по плечу.
— Слышишь, Джеймс, тогда мне не надо было бы зубрить английский! Ура!
Джеймс непонимающе нахмурился и спросил что-то у дельфиненка. Судя по движению плавника, тот перевел. И Джеймс вдруг разулыбался до ушей и тоже ударил Юрку по плечу.
— Энд я нет изучал русский язык! Ура!
Дельфиненок насмешливо заскрипел.
Юрка повернулся на спину и стал смотреть на облака. Еще час назад они низко висели над морем, а сейчас поднялись высоко-высоко и похожи на белые пятнышки в сиренево-синем небе. И от этого мир стал большим и просторным, а их лодка маленькой-маленькой. И бриз утих — ему просто не хватало силы стронуть с места столько воздуха и света. Он свернулся клубочком где-нибудь в ущелье и ждал вечера. Когда солнце будет садиться, облака снова спустятся ниже и мир уменьшится. Тогда бриз выйдет на волю и примется гонять вдоль побережья мелкую зыбь. А потом придет ночь и море сольется с небом: звезды вверху, звезды внизу, тишина вверху, тишина внизу. А потом из моря встанет луна. Она будет идти по небу, постепенно уменьшаясь и бледнея, так что утром от нее, как от растаявшего во рту леденца, останется только тонкий полупрозрачный диск. И потом все повторится сначала…
— Ты приплывешь сюда завтра?
— Да.
— Послушай, тебя надо как-то назвать по-человечьи. Давай, мы будем называть тебя Свистун.
— Суистун! Хорошо, вери гуд, — как эхо отозвав Джеймс.
— Су-ис-ти-ун!!! — локомотивным сигналом пронеслось над морем, и все трое засмеялись.
Все-таки это необычный дельфин, думал Юрка. Недаром у него знак на лбу. То, что он приплыл на свист, конечно, здорово, но в этом нет ничего необыкновенного: с помощью “дельфиньего эсперанто” можно не только звать, но и переговариваться с дельфинами. Об этом в учебнике написано.
А вот о том, что с дельфинами можно разговаривать без всякого “эсперанто”, нигде не написано. Может, такого еще не случалось? Иначе зачем изобретать всякие там ДЭСПы и прочие хитрые вещи?..
А может, случалось, да не поверили… Это вот Юрка знает, что дельфины разные существа, а если кто не знает? Услышит он голос внутри себя, подумает — почудилось.
Так что, если рассудить здраво, ничего особенного в сегодняшнем происшествии нет. Просто счастливый случай.
Юрка потерся щекой о нежную кожу дельфиненка. Нет — все-таки произошло чудо! Вообще, чудес на свете много бывает, но все они приключаются почему-то с другими. Но вот теперь…
Дельфиненок вздрогнул и метнулся от лодки.
— Мама зовет, — виновато сказал он.
Друзья понимающе переглянулись.
— Ну что ж, — со вздохом сказал Юрка. — До завтра!
— До завтра!
Дельфин скрылся в воде, словно его и не было.
— До завтра! — прозвучало стуком крови в ушах. И вдруг у самой кромки горизонта, уже начавшей таять в полуденном мареве, донесся лихой пересвист:
— Хри-юль-ка! Джи-эй-им-иэс! Су-ис-ти-ун!
Мальчишки разом вскочили, замахали руками, до рези в глазах вглядываясь в слепящую даль, но ничего не Увидели.
Джеймс молча завел мотор. Каким неуклюжим корытом показалась им сейчас их алая крылатая лодка! Уже у самого берега Джеймс спросил:
— Ты думаешь рассказать отец о Свистун?
— Нет, — подумав, ответил Юрка. — Он все равно не поверит. Вот мама — та бы поверила. Она ведь все-все про дельфинов знает. Но мама далеко…
Здесь, на высоте, было нежарко, но внизу, под горячим дыханием пассата, океан парил и туманился, как запотевшее стекло. Небо тоже не радовало чистотой, хотя на нем не было ни облачка. Полуденное марево гасило краски, и даже солнце в зените выглядело бледным. Где-то там, в стратосфере, нес обратным курсом океанскую влагу антипассат: ветры вблизи экватора работали неутомимо и бесперебойно.
Полуденный пассат располагает к созерцанию и лени, но сегодня покой океана, как занавес на сцене, который вот-вот взовьется и откроет поле невиданных событий.
С двух сторон шли навстречу друг другу два клина, две армии: одна — безоружная и ничего не подозревающая, другая — закованная в сталь, вооруженная до зубов хитрой механикой и готовая к неожиданной сокрушительной атаке. С одной стороны, верещали, свистели и скрипели дельфины, равняя строй тунцов, не уступающих им по размерам и силе, с другой — верещали эхолоты, пересвистывались боцманы, скрипели лебедки, пряча под воду цепкие ячейки необъятных тралов.
У каждой армии был свой предводитель. Одной беззвучно командовал большой дельфин-альбинос с пятном на лбу, другой — седой и грузный старик в белом капитанском кителе. Одного звали Сусии, другого Тарас.
А между двумя сходящимися клиньями, как челноки в ткацкой машине, сновали взад и вперед четыре “Флайфиша”, оставляя за собой цветные шерстистые нити — следы. Рыборазведчики трассировали курс, чтобы рулевые могли направить свой сейнер в тунцовый строй с точностью брошенного гарпуна.
Два косяка — живой и железный — сближались.
Тарас Григорьевич оторвался от стереотрубы: ход рыбы был виден простым глазом. Дельфины, конечно, тоже видели корабли, но скорости не снизили. Их крики в гидрофонах зазвучали резче и настойчивей, словно погонщики решили протаранить тунцами и корабли, и тралы.
— Лихо идут, — бурчал старый рыбак, вытирая вышитым платком мокрую шею. — А куда спешка? И зачем им прорва такая?
Что-то неправильное чудилось Тарасу Григорьевичу в этом огромном косяке, что-то тревожащее. Он всматривался в “плешь”, в завихрения и водовороты, уже видные на поверхности, в лаковые выгибы дельфиньих спин, переводил глаза в небо, цветасто заштопанное трассами “Флайфишей”, пыхтел, не вынимая трубки: “Начадили тут, дыхнуть нечем”. Но во всем этом привычном не хватало какой-то малой детали, какой-то пустяковины, а чего именно, Тарас Григорьевич понять не мог, и это его сердило. Но додумать ему не дали.
Когда до косяка оставалось не больше трех километров, дельфины начали действовать. Первым маневр дельфинов заметил Фрэнк Хаксли, вернее, даже не Фрэнк, а Бэк. Радист поддался всеобщему возбуждению, палил шашку за шашкой, оставляя за хвостом гидросамолета такие клубы дыма, что кто-то из соседей поинтересовался, не сигналит ли он на Луну.
Итак, Бэк посмотрел вниз и сказал.
— Ого!
Столь бурное изъявление чувств заставило Хаксли повнимательнее всмотреться в острие рыбьего клина, над которым они делали очередной разворот, и он заметил, что острие мало-помалу превращалось в трезубец с широко разогнутыми крайними лезвиями.
— “Флайфиш-131” — флагману! Косяк разделяется на три части: центральная по-прежнему идет на вас, а две — в обход слева и справа! Они увеличили скорость!
— Курсы! Все три! — рявкнул Тарас Григорьевич, и когда несколько секунд спустя прозвучали точные цифры, он мог уже без карты сказать, что дельфины выиграли первый раунд. У фланговых косяков теперь было преимущество в скорости: громоздкие корабли, да еще с тралами, не смогут так быстро развернуться и отрезать им путь. Расчет был точным: начни дельфины маневр чуть раньше или чуть позже, можно бы было что-либо предпринять. А теперь две трети улова… О них надо забыть, чтобы вообще не остаться пустым.
По всем морским правилам костерил Тарас Григорьевич коварного “противника”:
— Облапошили на старости лет… “Онега”, “Звездный”!
— “Онега” слушает!
— Есть“ Звездный”!
— Давайте разворачивайте помалу…
— Так разве успеешь?
— Если только тралы свернуть… Да и то… Пока провозишься…
— Надо брать тех, что идут на нас. Перехитрить надо. Они хотят, чтобы мы растерялись, рассредоточились, погнались за двумя зайцами. А тем временем сквозь дыры и центральная орда проскочит. Так что надо сделать вид, что мы клюнули. Разворачивайтесь, да не шибко. Они тогда опять на три разделятся, чтобы два фланга между мной и вами пропустить. А вы тут — задний ход и тралы под нос: пожалуйте! Усекли?
— “Онега” — ясно.
— “Звездный” — к выполнению приказа приступил.
И через минуту, когда “Флайфиш-89” сообщил, что оставшийся косяк снова разделился на три и не снижает скорости, старый капитан — успокоенно сунул в рот погасшую трубку:
— Так-то…
База все это время благоразумно помалкивала, понимая свою неспособность помочь делу. И только дельфинолог Комов никак не мог успокоиться, нудил без конца о позоре, свалившемся на Базу и на его голову, и грозил страшными карами подопечным, дельфинам-загонщикам, если они вернутся.
— Ты, наука, не дребезжи, — не выдержал Тарас. — Есть дело — говори, а нет — помолчи. Тут без тебя слабонервных хватает…
И, отложив переговорник, взялся за мегафон: передовые порядки тунцовой эскадры были уже в нескольких сотнях метров.
Наперебой загудели “Онега” и “Звездный”, резко изменив курс; гудки их смешались с пронзительными криками дельфинов, чересчур поздно разгадавших уловку людей; вода вокруг забурлила; остановить живую лавину, несущуюся в западню со скоростью экспресса, не мог уже никто.
— На эхолотах, смотреть в оба! — усиленный мегафоном голос капитана гремел победоносно. — На лебедках, чуть что — травите средние сети.
Распоряжаясь, Тарас Григорьевич краем глаза посматривал на океан. Сети быстро заполнялись, тяжелели, а тунец все шел и шел. Дельфины кружились возле кораблей, сотни острых плавников то там, то сям прорывали бурлящую воду, как лезвия гибких ножей.
— Товарищ капитан, средние сети порваны! Рыба уходит!
— Как порваны!
— Лупоглазые эти! Рвут зубами — и баста!
— Задние сети порваны!
Тарас Григорьевич в сердцах схватился за переговорник.
— Флагман — Базе. Ну, Комов, всего я ждал от твоих подручных, но такого хамства… Они и впрямь очумели — сети рвут! Ну я им сейчас устрою концерт… “Погремушки” включу, понял?
И, не слушая ответа, снова взялся за мегафон.
Не для дельфинов были “погремушки” — ультразвуковыми сиренами распугивали разбойничьи стаи касаток, часто нападавших на промысловые косяки, но больно задело старого рыбака дельфинье коварство, не хотелось расставаться именно с этим, в честной борьбе заработанным уловом.
Оглушенные и ослепленные дельфины заметались, они взлетали высоко в воздух, в их криках слышались боль и страх, но они не уходили! Отчаянно корчась и мучась под непрерывными ударами звукового бича, они продолжали рвать сети, выпуская рыбу на волю!
И опять непонятная тревога толкнула Тараса. Во всей этой рыбалке было нечто неправильное, отсутствовало привычное, само собой разумеющееся, как соленость воды или постоянство пассата. И он снова оглядел небо в поисках того, чего там не было… И уже близко в памяти это мелькнуло, затрепыхалось, блеснуло серебром на солнце — и тут четверка возвращающихся “Флайфишей” спугнула догадку, как настороженного мальчика.
“Флайфиши” развернулись и пошли над флотилией, едва не задевая мачты. И — захлопали выстрелы! Как над акульей стаей!
“В кого это они?” — опешил Тарас и машинально выключил “погремушки”.
— Флагман — “Флайфишам”. Почему стреляете?
— Приказ Базы: поддержать флотилию огнем с воздуха.
— Проспитесь! Каким огнем?
— Комов приказал стрелять по дельфинам пиропатронами, чтобы временно вывести их из строя…
— Какими еще к дьяволу пиро… База! Комов!
— Комов слушает.
— Ты что там, окончательно рехнулся? Разве можно стрелять в дельфинов? Прекрати это, слышишь?
— А вы не вмешивайтесь, Тарас Григорьевич. Я приказал стрелять не пулями, а пиропатронами. Это ампулы горючей липучкой. Она не дает ожогов, только яркое пламя. Дельфины боятся огня. Нечто вроде нервного шока. Конечно, процедура неприятная. Но это единственный шанс спасти хотя бы остатки улова.
Он был рядом с “Удачливым” — грузный белый гигант. Уже два алых цветка распустились на его теле темно-вишневые глаза затягивала пелена оцепенения; он из последних сил боролся с первородным ужасом, леденящим кровь; опускался на несколько метров и вновь напрягая деревенеющие мышцы, всплывал, не в силах сбить пламя, — неузнанный предводитель с отметиной на лбу.
— Шлюпку на воду! — скомандовал Тарас и с неожиданной для его возраста прытью сбежал с мостика.
Фрэнк Хаксли был почти счастлив. В однообразной работе “рыбогляда” не часто выпадает такая удача пережить день, полный неожиданностей и даже приключений, не уступающих подвигам его любимых киногероев. И хотя палить по дельфинам должен был Бэк, пилот тоже взял пневморужье. Все было: плавучие крепости аборигенов, дельфины — подводные чудища и он — вездесущий Гарри с верным бластером в правой руке.
— Смотри, шеф, белый дельфин!
— Где!
Вместо ответа Бэк выстрелил.
Фрэнк тоже заметил длинное белое тело, рывком ушедшее под воду, но тут же всплывшее снова.
— Межзвездный вампир!
Пилот, придерживая штурвал левой рукой, заложил вираж и выстрелил с правой: огненная кувшинка закачалась на волне. Промах, а это для Гарри непозволительная вещь, и Хаксли снова заложил вираж, опустив машину ниже, прицелился поточнее…
— Есть!
И “Флайфиш-131” пошел на разворот…
Раненый альбинос смотрел на приближающуюся шлюпку гаснущим красным глазом. Может быть, он и хотел бы исчезнуть, скрыться от новой беды, но не мог — шок сковал его тело, а может быть — старому капитану хотелось в это верить, — он чувствовал, что люди не сделают ему ничего плохого.
Дельфин словно ждал шлюпку — едва его белый бок коснулся борта, силы оставили гиганта и плавники бессильно обвисли.
— Линь! — скомандовал Тарас. — Найтовь к борту. Живо.
Загорелые шершавые руки ловко просунули тонкий канат под передние плавники, захлестнули петлей на хвосте, притянули белую покорную громадину к шлюпке.
— Минут через десять — пятнадцать должен очнуться. Подождем…
Флотилия возвращалась на Базу, как похоронная процессия. Тралы были испорчены, трюмы — пусты. Косяк исчез, словно растворился: ни гидролокаторы других баз, ни “рыбогляды” даже остатков не нашли.
По этому случаю, а также по случаю возможного официального выхода на пенсию старого капитана в кают-компании “Онеги” состоялся прием. “Удачливый” показался рыбакам маловат для раута на капитанском уровне.
Согласно ситуации, Тарас Григорьевич был грустен и молчалив. Закусывали, словно издевались над собой, консервами “Тунец в собственном соку”.
— Одного я не могу понять, — сказал вдруг Тарас. — Чего-то не хватало в сегодняшнем лове, чего-то очень знакомого…
— Рыбы, — засмеялся кто-то с набитым ртом.
— Птиц не хватало сегодня, ни чаек, ни даже фрегатов, — пропел со своего места Тасис.
— А я-то, старый осел… — Тарас вскочил, опрокинув стул. — Конечно, птицы! Они же за нами, как приклеенные, ходят! А сегодня — ни одной!
— Ну и что?
— А то, что даже птица не трогала эту рыбу! Ни чайки, ни фрегаты, ни альбатросы, а они любую падаль склюют! Значит, было в этой рыбе что-то такое… Правда, наука помалкивает. Только кажется мне, что дельфины нас, дураков, от какой-нибудь неизвестной науке пакости оберегали. А мы их…
В кают-компании воцарилось неловкое молчание.
Нина появилась так же внезапно, как исчезла. На и был мягкий купальный халат.
— Толя, готовьте кресло.
Пан поднял голову.
— Нина, что вы хотите?
— Связаться с Уиссом на пента-волне.
— Ни в коем случае! Вы помните, что было в прошлый раз?
— Помню. Но мы должны знать, что случилось!
— Пента-волна слишком опасная штука. Нет, Нина, ни рисковать незачем. Надо искать другие пути.
— Иван Сергеевич, вы отлично знаете, что других путей нет. А сидеть и ждать вот так — бессмысленно, потому что мы не знаем причин, из-за которых Уисс изменил свои намерения. С кем он говорил? В чем опасность Третьего круга и связана ли она с будущей передачей? И возможна ли вообще теперь передача? Если возможна, то когда?
— Не знаю. Ума не приложу. Все так долго готовилось к путешествию и к сегодняшнему дню… И ты, и Уисс… И в самом начале — провал… Уиссу могло помешать только что-то очень серьезное… Но что?
— Никто, кроме Уисса, на эти вопросы не ответит, Иван Сергеевич. А что касается прошлого раза — полно: Уисс теперь и сам будет осторожнее, тогда он просто не рассчитал мощности сигнала… Нельзя медлить. Происходят какие-то события, возникает новый фактор, а мы прячемся за Уисса и ждем, когда он сам разрешит наши проблемы.
— Ну хорошо. Только будьте осторожнее, Нина. Не перенапрягайтесь. И, пожалуйста, без обратной связи…
— Как получится.
— Никаких “как получится”. Договорились?
— Договорились, Иван Сергеевич… Толя, кресло готово?
Нина сбросила халат. Коричневый купальник сливался с цветом загорелой кожи, и в потоке зеленого света ее фигура казалась отлитой из меди. Она постояла на носу корабля с минуту и медленно села в кресло. Толя и один из лаборантов захлопотали над ней. Провода постепенно обвивали ее тело, впиваясь присосками электродов в виски, в шею, в руки, в живот, в ноги.
— Иван Сергеевич…
В голосе Карагодского помимо воли прозвучало что-то такое, что заставило Пана оглянуться. Карагодский смутился.
— Иван Сергеевич, я понимаю, что сейчас вам не до меня, но я никогда ничего не слышал.
— О пента-волне?
— Да.
— Пента-волна, коллега, это… Словом, бог знает, что это такое. Я знаю ваше яростное неприятие всякого рода телепатии, парапсихологии и прочей, как вы выражаетесь, “чуши”, поэтому… Возможно, это какой-то необычный вид излучений, присущий только живым организмам… Толя, ну что вы там копаетесь! Да… О чем мы говорили? Так вот, пента-волна — это мой собственный термин. Лично я на стороне тех физиков, которые к четырем фундаментальным состояниям вещества — газ, жидкость, твердое тело, плазма — добавляют пятое: живое вещество. Жизнь, как одно из фундаментальных состояний вещества… Но в этой области мы пока, как испанцы в империи инков, — видим, ничего не понимаем и пытаемся все передать по-своему. Как с этим вот биоизлучением: что это такое — не знаем, а установку для усиления пента-сигналов Толя уже придумал. Готово?
Нина сидела, откинувшись на спинку кресла. Лицо ее заострилось, она улыбалась — скорее для самоуспокоения, чем для демонстрации храбрости. На голове, облегая виски, пылала алая корона — большой тяжелый венок из влажных махровых маков. А на лоб, волосы и плечи спадала замысловатая сетка тонких проводников. От направленной антенны тянулось по меньшей мере сотни две зеленых гибких шнуров, маленькими присосками соединенных с разными точками тела.
— Иван Сергеевич, точки соединения электродов выбраны произвольно?
— Нет, конечно. Биоизлучение каким-то образом связано с электромагнитными параметрами тела — на этом и основан принцип его усиления. А точки — места наибольшей электронапряженности кожи — найдены экспериментально…
— А вам ничего не напоминает рисунок этих точек?
— Рисунок? Пожалуй, нет.
— Забавно. Сколько точек вы нашли?
— 218. А что?
— Так вот, я могу без электрометра указать вам еще 65 точек, которые вы пропустили.
Карагодский не без удивления ощутил в себе волну радости: он заметил что-то, чего не заметил Пан!
— Не понимаю, Вениамин Лазаревич.
Карагодский тоже не очень понимал свое состояние, но остановиться не мог:.
— Вы слышали когда-либо о древней китайской медицине — иглотерапии?
— Разумеется.
— Так вот, ваши точки — это и есть знаменитые 283 точки для иглоукалывания, которые были известны китайским медикам две тысячи лет назад. Я правда, совершенно не понимаю, какая связь между вашей пента-волной и иглоукалыванием, но совпадение вполне вероятно.
— А ведь вы правы… Я просто не обратил внимания. Не пришло в голову… Действительно, здесь, видимо, есть связь. Есть смысл покопаться… Отличная идея! Ведь если…
— Иван Сергеевич: я начинаю.
— Начинайте, Ниночка! Как говорят — ни пуха. Только без самодеятельности, хорошо?
— Хорошо. К черту!
Антенна в форме цветка орхидеи стала медленно вращаться вокруг своей оси, а Нина, расслабившись, опустила руки на подлокотники и закрыла глаза. Сквозь желто-зеленую крышу било солнце, нестерпимо блестела морская даль, щетинился тусклыми кустарниками островок, черноголовые средиземноморские чайки срезали острыми крыльями гребешки волн и снова взмывали вверх с трепещущей добычей в клюве…
— Иван Сергеевич, вы говорили, что пента-волна — это опасно. Почему? Кажется, все довольно невинно и просто.
— Понимаете, Вениамин Лазаревич, тут довольно-таки сложный парадокс. Для приема пента-передачи необходима очень восприимчивая, очень незащищенная психо-нервная система. Женщины принимают пента-волну лучше, чем мужчины, к примеру… Но и женщины — не всякие…
— В таком случае, идеальными пента-приемниками были бы дети — их психика ограждена меньше всего.
— Вероятно, да. Но, сами понимаете, что опытов с детьми мы не имеем права ставить, пока не добьемся полной безопасности. А пока… Во время прошлого, на пример, Нина потеряла сознание.
— Причина?
Видимо, очень сильный пента-сигнал Уисса. Я так и у нее было нечто вроде галлюцинаций: ее психологический строй был подавлен психическим миром дельфина. Дельфины воспринимают и чувствуют, как вы знаете, мощнее нас, и человеческие нервы не выдержали. Шок. Что-то вроде того, если по тонкому проводу пустить слишком сильный ток.
— Да, да конечно. Сработали предохранители — выключилось сознание, свет померк..
— Вот именно. Мы, правда, потом придумали вот эту штуку — маковый венок. Вроде индикатора напряжения. Он должен сработать раньше, чем уйдет сознание и создать заградительное пента-поле. Но… мы предполагаем, природа располагает. Если бы не создавшаяся ситуация, я ни за что не разрешил бы пента-сеанс.
Море стихло совершенно. Ощущалось только соседство прибоя. Нина лежала в кресле не двигаясь. Медленно вращалась над ней металлическая антенна. Толя едва слышно насвистывал что-то, рассматривал экраны, по которым бегали только бледные точки. Пан, сцепив руки за спиной, молча ходил через всю лабораторию от кресла к двери и обратно и тоже поглядывал на погасший рубиновый овал.
А Карагодский, усевшись на трехногий стул и привычно оперев подбородок о трость, думал. У него тоже был пента-сеанс. Он говорил сам с собой. Он пытался вспомнить что-то хорошее и никак не мог. Вопреки желанию перед ним проходили бесконечные коридоры, открывались двери с фамилиями на табличках, ложились под ноги ковровые дорожки, ведущие к столу президиума. Он позабыл, когда, на каком симпозиуме он сидел в зале, на обычном откидном стуле. Может быть, он и родился в президиуме? Кажется, он всю жизнь покровительствовал и препятствовал, разрешал и запрещал, проверял и указывал, и всю жизнь на носу его сидели проклятые очки в черепаховой оправе, сквозь которые мир кажется мягким, округлым и спокойным. Но ведь это не так, не так! Когда-то и он… Но когда это было? И было ли вообще — чтобы море, чтобы какой-то сумасшедший дельфин, чтобы аспирант Толя был с тобой на “ты”, чтобы все вокруг тревожило загадками и требовало немедленного решения, чтобы вот так метаться из угла в угол из-за сумасбродной девчонки, рискующей в худшем случае обмороком, и рисковать самому вещами более значительными…
“Что ты ходишь, Пан, что молчишь? Пятнадцать лет воевал я с тобой на журнальных страницах, на высоких трибунах. А ты уничтожил меня за сорок минут — и сам, кажется, не заметил этого. Потому что победа надо мной для тебя — пустячок. Для тебя важнее твой дельфин, твоя Нина, твой Толя, твои экраны, твоя работа, и какое тебе дело, что академик Карагодский выбросил белый флаг?
Но если даже тебе не нужна победа надо мной, Пан, то кому она нужна вообще? Может, спрятать белый флаг, пока его никто не заметил, — и пусть все идет по-старому? А как быть с Венькой Карагодским, Веником?.. Ведь это ты, Пан, приметил в студенческой толчее упрямого парня, ты подсунул ему тему про дельфинов, ты раскрутил его самолюбие… И вот я снова перед тобой: академик, лауреат, главный дельфинолог страны, мировой авторитет. А ты вместо восхищения делом рук своих третируешь меня, ранишь самолюбие, без конца заставляешь отвечать “не знаю” и “не слышал”…
Сначала я думал, что ты просто по-стариковски мстишь мне за то, что я обошел тебя в степенях и званиях. Но нет, дело в другом: постарел-то, оказывается, я, а ты по-прежнему молод, профессор…”
— Стоп сеанс, Толя! Усилитель! Быстро! Укол!
Алая корона на голове Нины опадала на глазах. Словно в кадре неозвученного мультфильма, слабели, теряли упругость лепестки мака, съеживались, точно подул ледяной ветер. И бледность, заметная даже под загаром, заливала лицо Нины.
Толя обеими руками разом перевел все тумблеры усилителя. Антенна остановилась. Пан держал Нину за руку, считая пульс, а Толя принялся торопливо снимать присоски проводов. Подскочил лаборант с пневмошприцем.
Нина открыла глаза. Глубоко-глубоко вздохнула — раз, другой, третий.
— Не надо укола, Иван Сергеевич. Все в порядке… Господи, какое это счастье — дышать… Видеть солнце… Ощущать всю себя…
Голос Нины прервался глубоким судорожным всхлипом, как у человека после глубокого истерического припадка. Пан кивнул лаборанту, а тот, осторожно взяв руку Нины выше локтя, на мгновение прикоснулся к ней губчатым раструбом пневмошприца.
— Я же говорю — не надо.
— Ничего страшного, Нина, это обычный тоник. Помолчите минут пять. Придите в себя. Потом расскажете.
— Уисс…
— Помолчите. Уважьте старика.
Нина медленно сняла с головы увядшую корону и протянула Толе. Снова вздохнула и откинулась в кресле. Большая чайка промчалась у самого бушприта “Дельфина”. Нина следила из-под полуприкрытых век за полетом до тех пор, пока чайка не превратилась в точку на небе, и закрыла глаза.
Кто-то тронул Карагодского за плечо. Академик оглянулся — радист указывал ему на дверь, шепча:
— Вас вызывают, Вениамин Лазаревич. Срочно. Искал вас в каюте, как всегда, а вы здесь, оказывается.
— Кто?
— Из Д-центра…
Академик недовольно поморщился: всегда так, в самый интересный момент у кого-то из службистов Д-центра возникает идея, о каковой надо немедленно доложить начальству.
Он вышел за радистом, стараясь ступать тише.
Вернулся он довольно быстро, рассерженный и потный, — видно было, что кому-то за тысячи миль отсюда основательно досталось. Нина по-прежнему сидела с закрытыми глазами: то ли дремала, то ли просто отдыхала, думала о чем-то.
— Что стряслось в вашем хозяйстве? — поинтересовался Пан.
— А, чепуха… Лишняя иллюстрация к тому нашему разговору, только на этот раз с неприятными вариациями… Дельфины угнали большой косяк тунца, ну и…
— Как угнали?
— Рыборазведчик обнаружил сегодня утром в Атлантике огромный косяк, который гнали дикие дельфины. База “Поиск двенадцать дробь пятьсот двадцать восемь” выслала им навстречу отряд рабочих дельфинов-загонщиков и флотилию международной рыбкооперации… Короче, дельфины взбунтовались — и ручные, и дикие — и оставили рыбарей с носом. И, как всегда в таких случаях, там был дельфин со знаком на лбу. Что я вам говорил, а?
— Сочувствую рыбарям, но на месте дельфинов поступил бы так же. Из принципа. Ну и все?
— А вам мало мятежа? Ведь это первый случай — в таких масштабах! Только дело этим не кончилось — рыбаки переколошматили дельфинов…
— Не понимаю…
— Что же непонятного? Рыбари обозлились и обстреляли дельфинов пиропатронами. Без злого умысла — хотели распугать. А того не учли, что напуганный огнем дельфин инстинктивно уходит под воду, и не всплывает пока есть пламя. Скорей задохнется под водой.
— И много дельфинов погибло?
— Рабочих — сорок. А диких — кто их считал, и я там дал разгон: дельфинологу Комову объявил выговор и на неделю отстранил от работы. Это он придумал с пиропатронами. Мальчишка, два года как институт кончил. Но энергичный парень, из него толк выйдет. Такие-то вот наши земные мелочные заботы, уважаемый Иван Сергеевич.
Нина открыла глаза:
— Так вот почему удушье. Они задыхались под водой. И гибли… Чтобы спасти людей.
— Нина, вам плохо? — кинулся к ней Пан.
— Ничего, Иван Сергеевич. Я просто устала. Теперь я все поняла. Все-все. Я расскажу. Обязательно расскажу. Только не сегодня, ладно? Я очень устала. Завтра утром, ладно?
— Конечно, Нина, конечно! — воскликнул Пан с деланным энтузиазмом. — Отдохните, выспитесь хорошенько… А наше любопытство за ночь только крепче станет. Итак, завтра утром.
Было полнолуние, и борт “Дельфина”, обращенный к луне, сверкал серебряным барельефом на фоне ночи. Тяжелые ртутные волны лизали бока маленькой надувной лодки.
Нина вытащила из-за пояса импульсный пистолет-разрядник и бросила его в багажник. Оружие ни к чему. Тем более, что ей придется возиться с видеомагнитофоном, который почему-то именуют переносным. От этого аппарат не становится ни удобнее, ни легче.
Уисс у борта проскрипел тихо, но нетерпеливо.
Нина опустила маску акваланга, прижала к груди бокс аппарата, еще раз глянула на луну, которая сквозь поляроидное стекло маски показалась хвостатой кометой, и, сгруппировавшись, нырнула.
Вода нежно и сильно сжала ее тело, тонкими иглами проникла в поры, щекочущим движением прошлась по обнаженной коже — и Нина сразу успокоилась. Уисс возник рядом, она перекинула ремень аппарата через плечо и крепко взялась за оттопыренный плавник. Дельфин, опустившись метров на пять, остановился. Здесь было темно, только едва заметная бледность над головой говорила о существовании иного мира — с луной и звездами.
Неожиданно где-то внизу засветились огоньки — красный и зеленый — точно там, внизу, было небо и далекий ночной самолет высоко, так, что не слышно реактивного рева, держал неведомый курс. Потом огоньки раздвоились, соединились в колеблющийся рисунок — и блистающее морское чудо явилось перед Ниной на расстоянии протянутой руки.
Небольшой полуметровый кальмар был иллюминирован, как прогулочный катер по случаю карнавала. Все его тело, начиная с конусовидного хвоста, ограниченного полукруглыми лопастями плавников, и кончая сложенными щепоткой вокруг клюва щупальцами, фосфоресцировало слабым светло-фиолетовым светом. Время от времени по телу пробегали мгновенные оранжевые искры, и тогда щупальца конвульсивно шевелились, а огромные круглые глаза вспыхивали изнутри нежно-розовыми полушариями.
Нина и раньше видела таких глубоководных щеголей — их называли “волшебными лампами”. Но одно дело — если перед тобой стекло батискафа, другое — если одна твоя рука на плавнике дельфина, а вторая свободна… Нина, осторожно, чтобы не спугнуть, протянула левую руку к моллюску. Кальмар не шелохнулся, только быстрее побежали оранжевые искры, а тело приобрело цвет красного дерева. Он позволил потрогать свой бок, и Нина почувствовала, как тикают внутри наперебой три кальмарьих сердца.
Она уже хотела убрать руку, но кальмар обвил двумя щупальцами ее палец и не пустил — два гибких магнита прилипли к коже. На мгновение заломило виски — это подал неслышную команду Уисс, — кальмар засверкал огнями, и все трое по крутой спирали понеслись вниз, в беззвездную ночь глубины.
Впрочем, эта ночь только притворялась беззвездной: бесконечное множество ночных светил блуждало в ней по тайным орбитам. Пестрыми взрывчатыми искрами загорелись у самых глаз лучистые радиолярии, после которых филигранное изящество земных снежинок казалось грубой подделкой; разнокалиберными пузатыми бочонками, полными доверху густым янтарным светом, проплывали степенные сальпы; двухметровый венерин пояс, больше похожий на полосу бесплотного свечения, чем на живой организм, изогнулся грациозной дугой, пропуская стремительную тройку.
Один раз Уисс и Нина с “волшебной лампой” в руке с ходу влетели в большое облако медуз — и попали в хоровод рассерженных сказочных призраков: бесшумно зазвонил десятком малиновых языков голубой колокол, над головами перевернулась пурпурная, в изумрудно-зеленых крапинках тарелка, вывалив целую кучу прозрачной рыжей лапши, диковинный ультрамариновый шлем в белых разводах грозно зашевелил кирпично-красными рогами. Вязаная красная шапочка, шмыгнув бирюзовым помпоном, стала быстро расплетаться, разбрасывая как попало путаную бахрому тонких цветных ниток…
Потом они плыли над тем самым коралловым лесом, который Уисс показывал на экране днем. Красные кусты казались пурпурными в сильном голубоватом свете. Сотни, тысячи спрятанных в грунте известковых трубочек хетоптеруса освещали их снизу, как маленькие прожекторы.
Кальмар резко остановился и, отпустив палец Нины, исполнил маленький световой этюд.
Сначала кальмар посинел всем телом, оставив фиолетовыми только щупальца, разом погасил все красные огни, заставив зеленые мигать в сложной, одному ему известной последовательности, потом погасил зеленые и проделал все то же самое с красными.
В неровных вспышках фонариков моллюска Нина успела различить очертания большого камня, вернее целой скалы, черной от мшистых водорослей. Подчиняясь ритму миганий, на камне разгоралось алое пятно.
Непонятный обряд у камня продолжался. Кальмар притушил огни и фейерверочной ракетой скользнул куда-то вверх, растворившись в темноте. Зато пятно на камне достигло прожекторного накала, превратив ночь в подводный рассвет. Его яркое сияние помешало Нине уловить, откуда и когда появилось новое действующее лицо в цветном спектакле. Полосу света перегородила тень. Вода искажала перспективу, и Нине казалось сначала, что рядом с камнем ковыляет уродливый, головастый человечек. Но вот человечек приподнялся, повернулся боком, сверкнул узорчатой кольчугой цвета старой меди, и рука Нины невольно скользнула к поясу, где обычно висел импульс-пистолет.
Огромный осьминог, покачиваясь на толстенных боковых щупальцах и лениво щурясь, разглядывал гостей сонными глазами. Он был очень стар, и большие желтые глаза-тарелки смотрели мудро и печально.
Уисс свистнул. Спрут раздраженно почернел, однако заковылял к скале. Четыре мускулистые “руки” обвили вершину камня, четыре других заползли в едва заметные щели основания.
Горы мышц вздулись, наливаясь голубой кровью, и камень дрогнул. Он отвалился медленно и плавно, как бывает только под водой или во сне, и за ним открылся неширокий черный ход, ведущий в глубь рифа. Спрут протянул щупальце в проход, и там что-то блеснуло.
Уисс шевельнул плавниками, приглашая Нину за собой. Нина включила головной фонарь, вслед за Уиссом подплыла к проходу и остановилась, изумленная. В проходе была дверь! Тяжелая решетчатая дверь из желтого металла, который Нина приняла за медь, но потом сообразила, что медь в воде давно покрылась бы окисью…
Дверь была широко распахнута. Нина, словно желая убедиться, что решетка — не обман зрения и не бред, медленно провела пальцами по толстым шероховатым прутьям грубой ковки, по неровным прочным заклепкам, по силуэту дельфина, умело вырубленного зубилом из целого куска листового золота… Похоже было, что все это сделано человеком, но когда, зачем и для кого?
Нина попробовала повернуть дверцу на петлях, но дверца не поддавалась.
Золотой дельфин, наискось пересекая решетку, застыл навеки в бесконечном прыжке.
Академик Карагодский никак не мог уснуть.
Вернувшись к себе в каюту после переполненного впечатлениями дня, он разделся, накинул на плечи пушистый халат и долго стоял перед зеркальной стеной, разглядывая себя.
Из стеклянной глубины на него смотрел высокий плотный старик, еще довольно крепкий, хотя и основательно расплывшийся. Чрезмерная полнота, однако не безобразила его: даже двойной подбородок и объемистый живот только подчеркивали весомость и значительность всей фигуры. Но в этой знакомой благополучной фигуре появился какой-то диссонанс…
С некоторым замешательством всматривался Карагодский в свои собственные глаза и не узнавал их. У них изменился даже цвет, они отливали синевой. Помолодевшие, они разглядывали академика с откровенной неприязнью.
Нет, это уж слишком. Если собственное отражение начинает тебя так разглядывать, значит, дело плохо.
Интересно, как он будет вести себя, вернувшись домой? Снова заседания, президиумы, обременительная дружба с некоторыми персонами. Или…
Карагодский поплотней запахнул халат и настежь открыл оба иллюминатора. Острый запах соли и шалфея щекотал ноздри. Луна плыла над морем, покачиваясь в темном небе, как детский шарик.
В тени острова Карагодскому почудилось движение. Что-то сильно плеснуло и стихло. “Наверное, Уисс”.
Карагодский придвинул кресло к видеофону НОО-центра и набрал шифр. На экране загорелась надпись: “Просим подождать”. Прошло минут пять — машинам пришлось покопаться в своей всеобъемлющей памяти. Наконец, загорелись сигналы готовности, и Карагодский, пощелкивая переключателями, принялся просматривать материалы: крикливые газетные заметки, запальчивые журнальные статьи, схемы и описания опытов.
Всякие сомнения отпали: о таинственном биоизлучении писали еще в середине XX века. Исследовалось оно предельно наглядно и просто. Бралась схема грозоотметчика Попова — прапрадедушки современных радиоаппаратов. Только вместо стеклянной трубки со стальными опилками ставился “живой детектор” — цветок филодендрона. “Живые детекторы” чувствовали мысленные угрозы человека — “излучателя” за триста миль, причем все известные способы экранирования от электромагнитных полей не мешали растениям фиксировать сигнал. Но открытие прошло по разряду “газетных уток” и было, как часто бывает, крепко забыто.
И только Пан… Откуда у него это чутье, эта необычайная потребность копаться в пройденном и по-новому оценивать его, сопоставляя явления, на первый взгляд, совершенно несопоставимые? Карагодский снова включил экран и набрал новый шифр: “Крито-микенская культура, кикладская ветвь — полностью”. Он рассеянно просмотрел по-немецки педантичные и подробные отчеты первооткрывателей “эгейского чуда” — археологов Шлимана и Дерпфельда, улыбнулся выспренным описаниям англичанина Эванса, без сожаления пропустил историю величия и падения многочисленных царств Крита, Микен, Тиринфа и Трои — хронологию войн и грабежей, строительства и разрушения, захватов и поражений, восстановленную более поздними экспедициями.
Он замедлил торопливый ритм просмотра, когда на экране появились развалины Большого дворца в Кноссе. Объемный макет восстановил изумительный архитектурный ансамбль таким, каким был он добрых четыре тысячи лет назад. Огромные залы с деревянными, ярко раскрашенными колоннами, заметно сужающимися книзу; гулкие покои, тускло освещенные через световые дворики; бесчисленные кладовые с рядами яйцевидных глиняных пифосов; замшелые бока двухметровых водопроводных труб; бани с бассейнами, выложенными белыми фаянсовыми плитками, — и десятки, сотни зыбких висячих галерей, таинственных ходов, переходов, коридоров, тупиков и ловушек, прикрытых каменными блоками, поворачивающимися вокруг оси под ногой неосторожного. И всюду — фрески, выполненные чистыми, яркими минеральными красками на стенах, сложенных из камня-сырца с деревянными переплетами: динамичные картины акробатических игр с быком, праздничные толпы, сцены охоты, изображения зверей и растений…
Карагодский остановил кадр. Необычная фреска что-то ему напомнила. Полосатая рыба — судя по всему, это был морской карась — была нарисована на штукатурке сразу в шести проекциях одновременно: этакое сверхмодернистское чудище с четырьмя хвостами между глаз. Как на картине Сальвадора Дали или… Или на экране в центральной операторской, когда Пан рассказывал о том, как видит предметы дельфин…
Господи, что за чушь лезет в голову! Как могло увиденное дельфином попасть на фреску, написанную человеком.
А если пента-волна?
Биосвязь между человеком и дельфином за две тысячи лет до нашей эры?
Карагодский теперь не обращал внимания на живописные достоинства критских росписей. Переключатель замирал лишь тогда, когда на экране появлялись дельфины или морские животные.
А таких изображений было много — на фресках, на вазах, на бронзовом оружии и на домашней утвари. И тем более странным казалось то, что все это множество рисунков повторяло в разных сочетаниях и поодиночке одни и те же темы: рубиново-красная морская звезда с пятью лучами; фиолетовый кальмар с веером разноцветных черточек вокруг тела (свечение?); серо-зеленый мрачный осьминог, раскинувший щупальца; дельфин изогнувшийся в прыжке, и женщина в позе покорной просьбы: правая рука протянута к дельфину, левая прижата к груди.
Золотой стилизованный дельфин мелькал на дорогих кинжалах без рукоятки, с четырьмя отверстиями для пальцев — такие кинжалы островитяне надевали на руку, как кастет. Силуэт дельфина был вырезан на инкрустированной большими сапфирами царской печати Кносса, на женских браслетах и на мужских перстнях. Мраморная скульптурная композиция, найденная на Кикладах, варьировала уже знакомую сцену: женщина в одежде жрицы и дельфин, могучим изгибом полуобнявший ее колени.
Но больше всего Карагодского заинтересовала “кикладская библиотека” — несколько десятков фаянсовых плиток, испещренных черными линиями пиктограмм. Письмена-рисунки иногда еще хранили сходство с предметами и существами, о которых рассказывали: в неровных точках угадывалась все та же морская звезда, все тот же кальмар, грозный осьминог и летящий дельфин. Фигурки людей в разных позах, видимо, повествовали о каких-то действиях и событиях. Но большинство рисунков не имели никакого сходства с реальными предметами — это были уже условные знаки, иероглифы, значение которых угадать невозможно.
Карагодский нажал клавишу “перевод” и получил лаконичный ответ: “Письменность не расшифрована”.
Ему вдруг отчаянно захотелось закурить впервые за тридцать лет строгого воздержания. Короткая фраза звучала прямо-таки кощунственно. Где-то в глубоком космосе летели сверхсветовые земные корабли, где-то гудела в магнитных капканах побежденная плазма, воскресали мертвые, думал искусственный мозг, совершал геркулесовы подвиги неустанный робот, а эти вот неказистые таблички с кривыми рядами рисунков, словно издеваясь над разумом человеческим, столько тысячелетий хранят свою тайну, которая, быть может, важнее всего, что сделано человечеством до сих пор…
Видеофон тихо гудел, ожидая новых заданий. Карагодский положил пальцы на наборный диск и задумался.
Если нет прямого пути к разгадке символической пятерки — звезда, кальмар, осьминог, дельфин, жрица, значит, надо искать обходной. Повторение живописного сюжета не может быть случайным, слишком велико для случайности число совпадений. Следовательно, пятерка эта имела для островитян какой-то высший смысл. Пальцы проворно отщелкали комбинацию двойных цифр, дополнительный шифр: “Религия. Храмы”.
И снова в ответ краткое “Религия неизвестна, храмы не сохранились”.
Карагодский раздраженно хлопнул по панели ладонью. Экран погас.
Было уже около двух ночи, когда Карагодский, не снимая халата, прилег на тахту.
Он очнулся от резкого чувства страха. Звонил корабельный видеофон.
У аппарата стоял Пан. Он был в пижаме, но звонил, видимо, из центральной лаборатории: за его спиной пестрела путаница висячих кабелей.
— Вениамин Лазаревич, извините, пожалуйста. Я разбудил вас. Простите, но тут такое дело. Перед сном вы не заметили ничего подозрительного?
— Подозрительного? В каком… в каком смысле?
— А… Девчонка! Нина сбежала! Нина сбежала! Вот, оставила записку и сбежала!
— Вы в центральной? Я сейчас приду.
Уже в коридоре академик сообразил, что выскочил без пиджака, остановился было, но махнул рукой и, отдуваясь, полез вверх по лестнице, перешагивая через две ступеньки.
— Вот… Полюбуйтесь…
Карагодский развернул листок. Крупные неровные строчки торопливо загибались вверх: “Милый Иван Сергеевич! Пожалуйста, не сердитесь. Таково условие Уисса — я должна быть одна. Я не могу поступить иначе. Не волнуйтесь за меня. Все будет хорошо. Я верю Уиссу. Нина.”.
— Как вам это нравится? Современный вариант похищения Европы! Место действия прежнее — Эгейсское море. Время действия — двадцать первый век, поэтому в роли Зевса выступает дельфин, а в роли прекрасной критянки Европы — ассистентка профессора Панфилова, без пяти минут кандидат биологических наук Нина Васильевна Савина. Весь антураж сохраняется: лунная ночь, безымянный остров, аромат экзотических трав… Девчонка! Фантазерка!
Пан яростно потряс над головой сухим кулачком, в котором был зажат знаменитый синий галстук. Даже чрезвычайное событие не могло сломать автоматизма привычки: внешний мир и галстук были неотделимы.
Карагодский легонько тронул за плечо разбушевавшегося Пана:
— Иван Сергеевич, а что, если воспользоваться нашей техникой?
Пан отмахнулся.
— Вызвать Уисса? Пробовали — не отвечает.
— Да нет, не вызвать, я вот об этих экранах, ведь…
Но Пан уже понял.
— Толя! Толенька! Немедленно! Гидрофон! Ну как это я сразу не сообразил… Ведь локатор Уисса работает непрерывно — мы найдем его по звуку.
Пока Толя возился с аппаратурой, Пан извелся. Он теперь не ходил, а буквально бегал по лаборатории.
— Ни черта не понимаю… — Толя повернулся на стуле спиной к экрану и обвел всех удивленным взглядом. — Я врубил гидрофон на полную мощность. Пусто. Или их нет в радиусе пятидесяти километров, или…
— Что — или? — очень тихо спросил Пан.
— Или они сквозь землю провалились.
Подземная галерея, изгибаясь плавной спиралью, вела куда-то вверх. Позади осталось уже не меньше трех полных витков, а конца пока что не предвиделось. Овальный ход был метра два в диаметре, и они снова могли плыть вместе — Уисс легко и стремительно нес Нину по каменному желобу.
Время от времени в свете фонарика мелькали четырехугольные боковые ответвления от главного хода, но Уисс не останавливаясь, летел дальше, и загадочные ниши оставались позади. Однажды среди коричневых и буро-зеленых пятен водорослей блеснуло что-то белое: Нине показалось, что ниши облицованы чем-то вроде кафеля или фаянса.
Галерея кончилась внезапно: стены вдруг исчезли, и Нина с Уиссом, пронзив толстый пласт воды, с резким всплеском вылетели на поверхность.
Их окружила плотная темнота, и луч фонарика, горящего вполнакала, беспомощно обрывался где-то в высоте. Но по тому, как забулькало, заклокотало, заверещало загудело эхо, усиливая всплеск, Нина определила, что они попали в большую пещеру.
Воздух в пещере был свежим и острым, как в кислородной палатке. Неожиданный медовый настой эспарцета холодил губы. Уисс медленно поплыл в глубь пещеры.
Нина подняла защитный рефлектор, чтобы прямой свет не бил в глаза, и включила фонарь на полную мощность. Маленькое солнце зажглось над ее головой.
Пещера оказалась огромным круглым залом с высоким сводчатым потолком. Стены в три этажа опоясывали массивные каменные балконы с невысокими барьерами вместо перил. Очевидно, когда-то с балкона на балкон вели широкие деревянные лестницы — сейчас еще торчали кое-где полусгнившие обломки раскрашенного дерева. Несколько балконных пролетов обрушилось, но на остальных сохранился даже лепной орнамент, изображающий рыб в коралловых зарослях. Над балконами свисали переплетенные осьминожьи щупальца из позеленевшей меди, поддерживающие стилизованные раковины плоских чаш. За каждым из таких давно погасших светильников на стене висел круглый вогнутый щит.
Точно такие щиты металлической чешуей покрывали почти весь купол потолка, правильными рядами окружая квадратные проемы, бывшие когда-то своеобразными окнами. Травы, кусты шалфея и длинные стебли эспарцета забили теперь эти окна сплошной серо-зеленой массой, которая свисала внутрь храма многометровыми клочковатыми хвостами.
Все пространство стен между нижним рядом окон и верхним балконом было занято росписями, удивительную свежесть и сочность которых не могли погасить ни бурые потеки мхов, ни обширные ядовито-яркие пятна плесени. Часто роспись смело и непосредственно переходила в цветные рельефы, и это придавало изображениям жизненность реально происходящего.
Росписи и рельефы воспроизводили сцены какого-то сложного массового ритуала. Многочисленные повреждения не давали проследить сюжетное развитие сцен и понять смысл обряда, но сразу бросалось в глаза, что на фресках нет ни одной мужской фигуры — так же, как нет традиционных картин войны и охоты, работы или отдыха. В изысканной ритмике медленного танца на ярко-синем фоне чередовались вереницы полуобнаженных женщин и ныряющих дельфинов, пестрые стайки летучих рыб и осьминогов с человеческими глазами, пурпурные кальмары с раковинами в щупальцах и малиновые морские звезды, приподнявшиеся на длинных лучах. В этом красочном поясе не было ни начала, ни конца, ни логического центра — только бесконечное кружение, завораживающий хоровод цветовых пятен.
А вместо пола в зале стеклянно сверкала плоскость воды, на которой еще не исчезли бегущие круги, вызванные появлением Уисса и Нины. Глубокий пятиугольный бассейн, в который привела их длинная спираль подводного хода из открытого моря, занимал всю площадь зала, за исключением невысокого помоста, куда прямо из воды вели четыре мраморные ступени.
Уисс просвистел приглашение подняться на помост.
Нина вышла на квадратную каменную площадку, выложенную фаянсовой мозаикой. Судя по всему, мозаичный пол служил неведомым жрецам не одно столетие. Часть плиток была выбита, другая — истерта до основания, а по оставшимся восстановить былой рисунок было уже невозможно.
Почти у самых ступеней стоял трон с высокой резной спинкой, вырубленный из целого куска желтого мрамора. По обе стороны на высоких треножниках покоились раковины из бледно-розовой яшмы со следами выгоревшего масла на дне. А за раковинами, чуть поодаль, — два непонятных вогнутых щита, точно таких же, как на стенах и потолке.
Нина провела ладонью по поверхности щита, стирая пыль, и на нее глянуло чудовищно искаженное, огромное человеческое лицо.
Зеркало. Обыкновенное вогнутое зеркало, кажется, из “электрона”, как называли древние греки сплав золота и серебра. Все эти бесчисленные щиты — просто-напросто рефлекторы, отражатели для масляных светильников и немногих дневных лучей, что проникали когда-то сквозь оконные проемы купола.
А ведь это было, наверное, сказочно красиво: бледно-голубое мерцающее сияние под куполом, колеблющиеся разноцветные огни светильников, превращенные десятками зеркал в переливающиеся световые потоки, — и вся эта бесшумная, бесплотная, неуловимо изменчивая симфония красок падает невесомо в широко раскрытый, влажно поблескивающий глаз бассейна…
Кому предназначалась эта феерия? Тем, кто застыл, завороженный, за перилами балконов — или тем, кто следил за ними из глубины через прозрачный пласт воды?
Что за таинственный ритуал совершался здесь, в этом так строго засекреченном храме? И как попадали сюда люди — ведь не для дельфинов, не для прочих морских обитателей эти лестницы и балконы, эти светильники и зеркала, эти окна и фрески, а ведь в стенах нет ни одной двери, а до оконных отверстий могут добраться только птицы…
В храм можно попасть, как попали они с Уиссом — с морского дна, по спирали подводно-подземного хода, сквозь пятнадцатиметровый слой воды в бассейне… А это возможно только с могущественной помощью существ, чьи добрые и сильные тела изображены на фресках..
Кстати, почему на фресках нет ни одной мужской фигуры? Ведь не женщины же вырубали в скале этот зал, ковали светильники и зеркала, расписывали стены и выкладывали мозаики, придумывали систему вентиляции воздуха в храме и протока воды в бассейне…
Кто, когда и зачем посещал этот единственный в своем роде храм?
— Женщины. Ты поймешь. Сядь, смотри и слушай, — прозвучал где-то в висках — или за спиной? — ее собственный голос. — Женщины. Очень давно. Слушали музыку звезд. Они не понимали всего. Ты поймешь. Сядь, смотри и слушай. Будут петь звезды. Здесь, в воде.
Уисс висел в бассейне, опираясь клювом о нижнюю ступеньку. Темный глаз его смотрел на Нину печально.
— Ты поняла?
— Да, — неуверенно ответила Нина.
Разумеется, она ничего не поняла. Да и не пыталась понять. Думать в ее положении было так же бессмысленно, как доделывать во сне то, что не успела наяву. Сейчас важно было смотреть и слушать, видеть и запоминать. А понимать — это потом. Если все это вообще можно было понять…
Нина села на трон и вздрогнула от ледяного прикосновения мрамора к телу. Аппарат, висевший на боку, глухо звякнул о камень. Только сейчас Нина вспомнила о видеомагнитофоне и огорченно прикусила губу: ведь его можно было использовать как кинокамеру, снять весь подводный путь, “волшебную лампу” и осьминога, подземную галерею и этот зал. Теперь — поздно. Впрочем интерьер храма она снять еще успеет — после того, что хочет показать Уисс.
Она поудобнее устроила аппарат на коленях, сняла переднюю стенку бокса, открыла объектив и выдвинула в направлении бассейна раскрывшийся бутон микрофона.
— Убери этот свет.
Рука, потянувшаяся к шлему, замерла на полпути. Уисс плавным толчком пошел на другую сторону бассейна, и, проводив его взглядом, Нина увидела прямо напротив, в глубокой нише, не замеченную раньше скульптуру.
Хрупкая, наполовину раскрытая раковина из розового с фиолетовыми прожилками мрамора зубцами нижней створки уходила в воду. Нагая женщина полулежала на боку у самой воды, опершись локтем на хвост дельфина, Дельфин, прижавшись сзади, положил голову ей на колени. Оба отрешенно и грустно смотрели прямо перед собой, не в силах расстаться и не в силах быть вместе, и верхняя рубчатая створка, казалось, вот-вот опустится вниз, замкнув раковину и навсегда скрыв от мира их встречу.
Женщина и дельфин были выточены из дымчатого обсидиана и полупрозрачные тела их как будто таяли на розовом ложе, уходя в мир несбывшегося и несбыточного.
— Убери этот свет. И включай свою искусственную память.
Нина торопливо выключила фонарь и запустила видеомагнитофон. Полная темнота и безмолвие хлынули из углов и затопили пространство, и только шорох магнитной ленты нарушал тишину.
В храме повис еле слышный звук, даже не звук, а тень звука — одна томительная нота — на пределе высоты, у порога слуха.
В темноте возник еле видимый свет, даже не свет, а эхо света — один тончайший луч — на пределе спектра, у порога зрения.
В воздухе растворился еле уловимый запах, даже не запах, а память запаха — одна мгновенная спазма — на пределе дыхания, у порога обоняния.
Во рту появился еле различимый привкус, даже не привкус, а след привкуса — один соленый укол — где-то на кончике языка, у порога вкусовых отличий.
Кожу лица тронуло еле ощутимое прикосновение, даже не прикосновение ветра — где-то на пределе давления, у порога осязания.
Не стало ни страха, ни боли, ни радости — все перестало существовать, и сама она сжалась в пульсирующий клубок, раскинувший в пространстве пять живых антенн, пять органов чувств, — и предельное напряжение вытянуло антенные щупальца в длинные лучи.
Мысли остановились, сжались, исчезли. Она не могла думать, оценивать, сопоставлять — она стала оголенным ощущением, сплошным, невероятно обостренным восприятием. Она была подобием морской звезды, неподвижно лежащей на дне Океана Времени: пять жадных лучей во все стороны, а вместо тела — хищный мозг, ждущий добычи, память, готовая принять все, что придет.
Перед ней вспыхнул пятиугольный экран. В его зеленоватой глубине светились многоцветные звезды.
Высокий вскрик, упавший до вздоха, пролетел над куполом. Призыв и мука слышались в нем.
Нет, это был не экран — это была дверь. Зеленая дверь в неведомый мир, который чем-то знаком и близок, он как забытая детская сказка, которую пытаешься помнить в одинокой старости, но не вспомнишь ни слова, только неясный свет, и мягкое тепло, и прощение всему, и прощание со всем…
Она падала — падала безостановочно, ощущая лишь напряжение скорости и глухую тоску безвременья. Непрекращающийся взрыв потрясал все вокруг.
Ломались, едва возникнув, хрупкие рисунки созвездий, вздувались и лопались звездные шары, стремительное вращение сжимало и разрывало в клочья газовые туманности, растирало в тончайшую пыль куски случайных, отвердевших масс и выбрасывало в пространство.
Она летела сквозь эту мешанину обломков и бессмысленно кипящей энергии, сквозь раскручивающийся огневорот, летела, одинаково легко пронизывая великие пустоты и сверхплотные сгустки тверди, и прямой путь ее не могли скривить ни тяга магнитных полей, ни штормовые волны гравитации.
Она была бесплотным и сложным импульсом, в ней дремали до срока силы, неведомые ей самой. Вокруг бушевал разрушительный огонь, давя грозди неоформившихся молекул, срывая электронные пояса атомов, дробя ядра. И, казалось, не было ничего, способного противостоять его гибельному буйству.
Уже десятки ледяных планет с кремниевыми сердцевинами кружились вокруг звезды, и звезда следила за их полетом, как засыпающий красный глаз!
Это была лишь уловка, хитрый прием хищника, ибо однажды красный глаз раскрылся широко, и цепкие протуберанцы метнулись к планетным орбитам.
Вспышка длилась недолго, но близкие планеты снова стали голыми оплавленными глыбами — пламя слизнуло ледяной панцирь и развеяло в пустоте пустот.
Атомный огонь обрушился на среднюю планету, и там, как и везде, лед стал газом. Газ рванулся в пространство, но тяготение не отпустило его. Оно скручивало пар в титанические смерчи, свивало в узлы страшных циклонов, сдавливало и прижимало к каменному ядру.
И тогда планеты коснулся узкий нейтринный Луч, бесплотный и сложный импульс бесконечно далекого Центра.
Освобожденно и устало пронесся вздох — это ураганно и грузно упали на камень горячие ливни.
Разошлись и соединились бурлящие воронки.
Нина стала морем, безбрежным и безбурным, и это было мучительно и сладко, как короткая минута, когда уже не спишь и еще не можешь проснуться. Только минута эта длилась миллиарды лет, и миллиарды лет длился летаргический сон, потому что миллиарды лет было покойно и твердо каменное ложе и миллиарды лет толстое облачное одеяло надежно укрывало ее от извечных космических битв.
Нина была морем, но в ней по-прежнему пульсировали потаенные шифры нейтринного луча. И когда там, за облаками, взаимно сокрушались в схватке гигантские миры, по телу ее пробегала легкая судорога, и ей хотелось сжаться в точку, спрятаться внутри себя самой.
Она еще не была живой, но в ней бродил хмель жизни, и в голубом свечении радиации поднималась грудь, и токи желанно пронизывали плоть — и долгим жадным объятием обнимала она Землю, предвкушая и торопя неизбежный миг.
Гонг прозвучал — дрогнуло и раскололось дно, и белая колонна подземного огня пронзила водные толщи, ударила в низкие тучи и опала гроздьями молний.
Море оказалось вовне: сознание Нины — если можно назвать сознанием смутную предопределенность действий — сконцентрировалось в одной точке.
В затихающем водовороте покачивался шарик живой протоплазмы…
Это походило на забавную игру, когда в бурной круговерти развития, в суматошной смене форм Нина переходила из стадии в стадию, превращаясь из организма в организм — смешные, уродливые, фантастические сочетания клеток, скелетов, раковин, все кружилось зыбко и цветасто, словно примеряешь маски для карнавала.
Какой был карнавал!
Не существовало никаких законов — море щедро. Можно было сделать нос на хвосте, а глаза во рту. Можно было плавать, шевеля ушами. Можно было превратиться в большой пузырь и всплыть на поверхность или, наоборот, опуститься на дно, заключив себя в изящную Роговую шкатулку. Наконец, можно было вообще ни во Что не превращаться, а просто висеть неаккуратным куском студня в средних слоях.
Нина не заметила момента, когда перестала быть участницей пестрого хоровода, а стала только зрительницей. Меняя маски, она неосознанно следовала заложенной в ней программе, и когда нужный вариант был найден, ее память отделилась от стихийной прапамяти моря.
Крепкий кремниевый панцирь прикрывал ее от всяких неожиданностей и опасностей. Вокруг шарообразного тела торчал густой лес длиннейших игл-антенн. Каждая игла была пронизана миллионами ветвящихся обнаженных нервов.
Она не могла передвигаться — да в этом и не бы нужды: в морской воде было достаточно пищи, a пульсирующие каналы связи соединяли множество подобий шаров, разбросанных по Мировому океану.
Она лежала на дне, наполовину зарывшись в белый диатомовый ил. Антенны, нацеленные в биофон, ловили малейший всплеск живой энергии и передавали в общую сеть.
Хоровод продолжался, странные создания проплывали мимо, рождались и умирали, уступая место другим, кремниевые шары неизменно и бесстрастно следили за каруселью эволюции, стараясь найти причины и следствия каждого изменения, предугадать многозначные ходы приспособления, проникнуть в тайну тайн превращения живого вещества.
Море не помнило своих ошибок и удач. Беззаботно продолжало оно игру, перебирая случайные цепочки случайностей.
Длился Первый Круг Созидания…
Все вершилось медленно, очень медленно миллионнолетние геологические эпохи проносились и затихали короткой рябью. Вода сжимала землю, и от чудовищных сил сжатия плавились недра. Твердь вспухала, заставляя отступать море, и застывала неровными пятнами материков. Мертвыми надгробиями из базальта и гнейса высились они среди океана.
Жизнь переполняла океан. Колыбель становилась тесной. Место в ней доставалось с боем.
Это случилось, когда базальтовый суперматерик занимал почти пятую часть поверхности планеты и первый “десант” зоофитов, цепких полуживотных-полурастений, в поисках жизненного пространства высадился на береговые скалы.
Нина почувствовала голод.
Напрасно напрягались слабые мышцы, прогоняя сквозь организм морскую воду, пищи в ней почти не оставалось после тысяч прожорливых существ, снующих рядом.
Чувствительность антенн падала. Память гасла. Мозг засыпа.
Она еще долго ждала привычной подсказки Луча, очередного хода звездного предопределения, но нейтринные структуры молчали.
Оставалось одно: действовать самой, используя накопленное Знание.
Покончив с волнениями первого самостоятельного приспособления, Нина вытянула в стороны гибкие ветвящиеся лучи и погрузилась в привычное созерцание.
Было время отлива, и сквозь неглубокий слой воды сквозило фиолетово-красное солнце. В инфрасвете протуберанцы солнечной короны шевелились, как щупальца. И Нину вдруг потянуло туда, к солнцу, словно на серо-синем песке неба трепетало ее собственное зовущее повторение.
Так начался Второй Круг…
Увлечение возможностями самостоятельных решений, новизной осмысленных действий прошло быстрее, чем хотелось. Время теперь летело стремительно, и угадывать его неожиданные повороты становилось все труднее.
Очень скоро стало ясно, что щупальца, нужные для охоты и движения, не смогут заменить чувствительных игл-антенн. Нервные центры, омытые полноценными соками сытого организма, жаждали огромной работы, а получали от притуплённого восприятия жалкие крохи.
Связи между клетками единого мозга, рассеянными на планете, непоправимо рвались. Разные условия в разных концах всемирного моря порождали разные организмы, и единство перестало существовать.
Напрасно Нина до боли напрягала энергетические папулы — вместо стройного и чистого хора неслась сквозь биофон разноголосица противоречивых желаний.
Она вновь и вновь переживала свое первое движение: легкое напряжение щупальц — и тело послушно поднялось вверх, едва уловимое сокращение мышц — и тело передвинулось вбок, дрожь расслабления — и тело опустилось на песок, слежалый от века. Три внутренних приказа, три неуверенных исполнения, но она пережила целую эпоху ожидания и сомнения, страха и радости.
А когда наступал отлив, солнце тянуло к ней горячие красные щупальца, пронизывало мутную воду щекочущим теплом радиации, рождая в крови смутную музыку странных стремлений.
В ней дремало Знание, взятое у природы, от нее зависело, оставить Знание мертвым грузом или применить. Ей хотелось действия, борьбы, победы: ведь тайная тайн развития — живая энергия изменчивости — была подвластна воле Разума.
Близился Третий Круг.
Нина вместе с другими все чаще и дальше проникала в лагуну. Небольшая стая самых неуемных и самых отчаянных входила в узкий проход вместе с приливом и бродила по мелководью, пока дыхание отлива не позовет назад, в привычную глубину.
Подплывая к берегу, Нина видела буйные заросли неведомых трав, огромные зеленые утесы деревьев, летающие армады насекомых. И все чаще ей приходило в голову, что именно на суше, наедине с солнцем, свершится дерзкая мечта — определить природу, используя ее собственную неустойчивость, освободиться от давящей власти Времени, предельно ускорив ритм приспособления — так, чтобы торжествующий Разум не сковывала забота о материальном воплощении.
Однажды, когда начался отлив и разная морская мелочь, давясь, бросилась к выходу, Нина обняла острый серый камень и застыла на месте.
Инстинкт самосохранения стучал в ней набатным пульсом — отпусти, разожми плавники, уходи, но она, дрожа и напрягаясь, подавила тревожный импульс.
Воздух оглушил, судорога свела тело, последний мутный поток отбросил ее от камня и перевернул на спину. Зеленая линия побережья чудовищно исказилась и скрючилась в глазах, созданных для подводного зрения.
Неизвестно, сколько времени прошло, прежде чем Нина поняла, что она все-таки жива. Слизь на коже превратилась в роговые чешуйки, и спасительный панцирь защитил плоть от мгновенного высыхания. Лабиринтовый орган позволил дышать — тяжко, трудно, но дышать. Сердце билось яростной барабанной дробью, и все-таки билось. Лавина энергии падала сверху, прижимая к горячему илу, — желанная и страшная энергия атомного огня.
Прошло еще немного времени, прежде чем Нина ощутила в себе возможность расправить мышцы. Она попробовала перевернуться на живот, и, как ни странно, это ей удалось.
Еще не веря в случившееся, Нина протянула плавники вперед и медленно, неуверенно подтянула отяжелевшее тело…
Нина недоуменно и долго смотрела на свои руки, протянутые к бассейну.
Уисс парил у ног, кося внимательным глазом. Морские звезды на дне едва тлели, сложившись в правильный треугольник. Она приходила в себя рывками, мгновенными озарениями. Она снова ощутила пустоту и тишину храма. Уисс молчал.
— Это все? — спросила Нина. Она не была уверена, что произнесла слова, потому что спекшиеся губы не хотели шевелиться.
— Это все?
— Нет, это не все.
Голос внутри опустошенного мозга звучал глухо и низко, бился о стенки черепа, как птица, случайно залетевшая в окно и не находящая выхода.
— Нет, это не все. Был Третий Круг, когда предки дэлонов вышли на сушу и стали жить там. Третий Круг называют по-разному, но в каждом названии — боль. Круг Великой Ошибки, Круг Гибельного Тупика — стоит ли перечислять? Мы, живущие сейчас, чаще всего зовем его кругом Запрета, ибо только Хранители способны вынести бремя его страшных знаний.
— Хранители? Ты — Хранитель?
— Да, я один из них. Остальные дэлоны не могут и не хотят переносить безумное знание Третьего Круга. Это Запрет во имя будущего. Я покажу тебе песню — то, что помнят остальные дэлоны. Это не страшно — тебе не надо перевоплощаться. Только смотреть, слушать и оставаться собой.
Морские звезды в бассейне плавно сдвинулись и поплыли музыкальными узорами цветных пятен, и низкий мелодический свист Уисса затрепетал под каменными сводами храма.
Уисс был прав — ее сознание не отключилось, она чувствовала под руками холод каменных подлокотников, незримый объем зала и дрожь видеомага на коленях.
Пронзительный тоскующий мотив плескался у ног, странные картины и слова сами собой рождались в аккордах цветомузыки.
“Был день встречи и день прощания, и между ними прошли тысячи тысяч лет.
Было солнце рассвета и солнце заката, и обманчивый свет величия ослепил пращуров…”
То, что видела Нина, не имело аналогий с человеческим опытом, и даже приблизительные образы не могли передать сути происходящего. Какие-то удивительные существа бродили по Земле — и ни одно из них не походило на другое. Больше того, сами существа беспрерывно изменялись: кентавры превращались в шестикрылых жуков, жуки — в раскидистые деревья, деревья — в грозовые облака. Нине вспомнился вдруг Антропов: что-то общее было у него с ними. Раскручивалась карусель вращений, все плыло, все менялось на глазах, и вот уже то ли существа, то ли тени существ, полуматериальные, полубесплотные, то распадаясь на подобия окружающих предметов, то сливаясь в плотные смерчи голубого горения, проносились на фоне текучих сюрреалистических пейзажей. Невозможно было понять, что они делали, но их танец имел какую-то непостижимую цель.
А песня тосковала, переливаясь в слова:
“Они искали идеального приспособления — и все дальше уходили в лабиринты Изменчивости.
Они все быстрее изменяли себя — и все ближе и ближе подходили к границам Бесформия, за которыми огонь и хаос.
Они не могли, не хотели остановиться, хотя догадывались, что час близок.
Играя с огнем, они надеялись победить природу.
Они забыли то, зачем пришли, они боролись рад борьбы.
И свершилось…
Земля летела по орбите, медленно поворачиваясь к солнцу красновато-зеленой выпуклостью гигантского праматерика. Дымчато-желтые облака плыли над ним, скручиваясь кое-где в замысловатые спирали циклонов.
И вдруг в центре материка появилась слепящая белая точка. Она росла и скоро засверкала ярче солнца.
Материк лопнул, как лопается кожура перезрелого плода и мутное зарево раскаленных недр осветило трещины.
Исчезло все — контуры суши, просинь дрогнувшего океана; пар, дым и пепел превратили планету в раздувшийся грязно-белый шар, который, как живое существо, затрепетал, пытаясь сохранить старую орбиту.
Раненой Земле удалось сохранить равновесие, хотя катастрофа изменила ось вращения.
Казалось, ничему живому не дано уцелеть в этом аду, в этом месиве огня и мрака, в этих наползающих серых тучах, среди медлительно неотвратимых ручьев лавы и рушащихся гор…
И тогда явилась та, которой суждено было явиться, и имя ей было Дэла.
Из пены волн явилась она и позвала всех, кто остался.
И когда все, кто остался, собрались в одно место, она сказала им слово Истины.
— Позади смерть, впереди море, — сказала она. — Выбирайте!
Никто не хотел умирать, а все хотели жить, и поэтому выбрали море.
— Праматерь живого примет вас, — сказала Дэла, — и пусть идут века. Пусть идут века, и пусть покой придет в ваши души, и будет Четвертый Круг — Круг Благоразумия.
Пусть покой придет в ваши души и сотрет память о Третьем Круге, и только Бессмертные будут помнить все.
За зеленой дверью запрета пусть спят до времени страшные силы и тайны, которые открылись слишком рано.
Ибо нет большей ошибки, чем применить знание, которое не созрело, и освободить силу, которая не познана до конца.
Ибо Равновесие — суть всего живого, и жизнь — охранительница Равновесия Мира.
И когда вы будете здоровы телом и духом, и сильны дети ваши, и беззаботны вновь дети ваших детей, тогда Начнется Пятый Круг — Круг Поиска.
Чтобы соединить вновь разрозненное в единое, разбитое в монолитное, и это будет Шестой Круг — Круг Соединенного Разума.
А до той поры пусть нерушимо будет Слово Запрета и пусть некоторые из вас будут бессмертны в поколениях, чтобы передать Соединенному Разуму знание Третьего Круга…
Нина устала, очень устала, она потеряла чувство времени и удивилась, взглянув на часы, — там, в мире людей, уже занималось утро.
Она автоматически выключила видеомаг и продолжала сидеть на мраморном троне. И только когда Уисс во второй раз позвал ее, она покорно поднялась, покорно спустилась по влажным ступенькам. Вода приняла тело; стало легче.
Убедившись, что Нина держится за плавник крепко Уисс нырнул… и вновь полетел навстречу подземный тоннель — теперь уже вниз, к выходу.
Нина понимала, что времени остается все меньше и меньше, что надо, пока не поздно, задавать вопросы, как можно больше, иначе не найти ключей ко всему виденному и слышанному. Она мучительно старалась поймать самое главное, но спросила то, о чем почти догадалась сама:
— Почему ты уходишь?
— Это воля Бессмертных.
— Но ты же один из них?
— Да. И поэтому я должен подчиниться.
— Ты вернешься?
— Не знаю. Мне надо убедить остальных.
— Убедить? В чем?
Они пронеслись по каменной трубе не одну сотню метров, прежде чем Уисс ответил:
— В том, что люди разумны. В том, что начался Пятый Круг — Круг Поиска Равных, Поиска Друга.
Нина заговорила вслух, заговорила горячо, сбивчиво, и голос ее, зажатый маской акваланга, звучал в гидрофоне обиженным всхлипом:
— Уисс, катастрофа в Атлантике — ошибка. Страшная, трагическая. Ты должен понять. Люди не хотел зла дельфинам. Это вышло случайно, пойми. Я… я просто не знаю, как тебе объяснить…
И опять Уисс помолчал, прежде чем ответить:
— Я понимаю. Почти понимаю. Но остальные не понимают. Мне надо их убедить. Будет трудно. Ибо длится Четвертый Круг — Круг Благоразумия, в котором народы Дэла нашли покой.
— Уисс, каждый из нас несовершенен. Но мы строим общество, где эти несовершенства будут взаимно уничтожены.
— Я верю. Я нарушил Запрет, потому что верю в людей.
Они миновали распахнутую золотую дверь и выбрались наконец из недр загадочного острова. Снова приковылял старик-осьминог и с ловкостью заправского швейцара прикрыл решетку, завалив вход огромным камнем.
На этот раз заговорил первым Уисс.
— Мы давно уже ищем встречи. Мы помним древний завет — собрать и соединить вместе крупицы разума, рассеянные во всем живом и разобщенные временем.
— Уисс… Уисс, расскажи обо всем — об этом храме, о поющих звездах, о тех, кто приходил сюда, расскажи!
— Это долго. У меня нет времени.
— Расскажи.
— Ты устала.
— Уисс, прошу тебя!
— Было время, когда мы и люди почти понимали друг друга. Они считали нас старшими братьями, и мы хотели научить их тому, что знали сами. Они строили скалы, пустые внутри, и женщины приходили сюда, чтобы слушать нас. И мы говорили с ними.
— Только женщины приходили к вам?
— Да, только женщины.
— Почему?
— Долго объяснять. У людей все по-другому. Женщины учили мужчин тому, чему учили их мы.
— Что же было потом?
— Потом мы перестали понимать друг друга.
— Почему?
— Не знаю. Сейчас не знаю. Раньше мы думали, что Разум людей увял, не успев распуститься. Люди выродились, и на суше невозможна разумная жизнь. Так думали почти все.
— Почти все?
— Да, почти все. Но были такие, кто не верил этому. Они искали встречи даже после провала первой попытки. Многие погибли.
— Их убили люди?
— Да. А те, кто остался, приняли кару.
— Какую кару?
— Нам надо спешить…
— Ты бессмертен, Уисс?
— Да. Я не имею права умереть естественной смертью. Это и есть кара.
— Бессмертие — кара?! Бессмертие — самая сладкая мечта человечества! Наука веками боролась за продолжение жизни! А возможность продлить жизнь бесконечно… Это сказочное счастье!
— Люди — большие дети. Нет ничего страшнее жить, когда твой жизненный круг замкнулся, когда ты отдал живому все, что мог, и не можешь дать больше, когда все повторяется и повторяется без конца, не согревая тебя неизведанным, когда нет желания жить! Только за очень большую вину наказывают бессмертием!
— Ты был виноват?
— Нет. Я принял вину отца, как он когда-то принял вину деда. Наказание бессмертием вечно, но бессмертный может обрести право на смерть, если его вину примет сын.
— И сын становится бессмертным.
— Да.
— И ты будешь жить вечно?
— Нет. Я устал. У меня есть надежда. У меня есть сын. Он еще мал. Но если, став взрослым, он добровольно примет вину, я получу право на смерть. Блаженную смерть…
— Я не понимаю, Уисс… Выходит, Бессмертные виновны. Почему же они правят всеми дельфинами?
— Мы не правим. Мы несем кару.
Уисс потянул Нину вверх осторожно, но повелительно. Внизу мелькнул и пропал коралловый лес. Прожекторы хетоптерусов уже погасли, и буйные заросли медленно расплывались, отдаляясь темным красно-бурым пятном.
От праздничной подводной иллюминации не осталось и следа. Уисс и Нина летели сквозь серо-синюю муть воды, еще не тронутую солнцем. Изредка попадались медузы, но их смутные полупрозрачные колпаки ничем не напоминали ночного великолепия. Даже пестрые рыбки, деловито снующие между всякой мелкой живностью, спускающейся на дно, к дневному сну, казалось, выцвели поблекли.
А может быть, это чувство скорой разлуки гасило краски?
В наушниках зазвенели знакомые стеклянные колокольчики автопеленга, возвращая к действительности. Волшебная ночь подходила к финалу, и пора было думать о том, как оправдаться на корабле.
Поверят ли ей? Поймут ли? Пан… Пан поймет. Он будет дотошно крутить ленту видеомага взад и вперед, высвечивать и сопоставлять — милый, добрый, внимательный и все-таки… Все-таки недоверчивый. Он ученый и привык понимать разумом, а не сердцем.
Если бы он был рядом с ней в эту ночь, если бы он мог физически пережить то, что пережила она! Тогда не пришлось бы ничего доказывать…
Они были уже где-то рядом с надувной лодкой, потому что серая муть превратилась в голубое сияние, а колокольчики гудели колоколами.
Уисс остановился:
— Дальше ты поплывешь одна. Я ухожу. Прощай.
Нина обняла обеими руками его большую голову. Почувствовала, как бьется сердце Уисса, и подумала о том, что общение уже не требует от него прежнего нервного напряжения — что-то случилось то ли с ней, то ли с Уиссом, но их пента-волны встречались легко и просто, словно слова обычного человеческого разговора.
— Ты вернешься, Уисс?
Уисс не умел лгать, но он знал, что такое грусть и надежда. Он взял в широкий клюв пальцы женщины, слегка сжал их зубами и промолчал. И вдруг одним неуловимым мощным броском ушел в сторону и вниз, и через секунду его уже не было видно.
Нина не двигалась, парила в нескольких метрах от поверхности и задумчиво смотрела в водяное зеркало. Прошло пять, десять минут, по зеркалу пробежала золотая рябь — где-то там, в мире людей, вставало солнце.
Вода стала совершенно прозрачной, и Нина видела вверху свое отражение — диковинное зеленовато-коричневое существо с блестящим овалом маски вместо лица, с Ритмично вспухающими и опадающими веерами синтетических “жабр” за плечами.
Такой или не такой видел ее Уисс? Конечно, не такой — он все видит не так, как люди. Но тогда какой? Красивой или безобразной, с его точки зрения?
Правую руку слегка защипало. Она поднесла кисть к глазам и увидела небольшую царапину — Уисс слишком крепко держал ее руку. Нина улыбнулась чему-то, и ей стало легко и сладко.
Пора было всплывать, но это значило разбить золотое зеркало и вернуться в повседневность. Ей и хотелось, и не хотелось этого. Она медлила. Она всегда медлила на перекрестках: ей всегда становилось грустно оттого, что один поток машин идет в одну сторону, второй — в другую. Ей всегда хотелось погасить светофоры и остановить встречные потоки: пусть люди попросту расскажут друг другу, что они видели в каждой стороне. Дальнейшее случилось как неожиданный удар. Она увидела в зеркале рядом с собой, только много ниже, длинную серую тень. Ей казалось, что вернулся Уисс, и она рывком повернулась навстречу тени.
Ей помогло то, что при резком повороте бокс с видеомагнитофоном отлетел в сторону.
Страшная пасть щелкнула у самого бока, и аппарат оказался в горле пятиметровой акулы. Он застрял там: его держал нейлоновый ремень, перекинутый через плечо Нины.
Акула не откроет пасти, пока не проглотит добычи — таков инстинкт. Значит, пока цел ремень, Нине не страшны акульи зубы.
Но пока цел ремень, Нина привязана, прижата к акульему костистому боку.
Хищница уходила все глубже и глубже судорожными кругами, давясь и топыря жабры. Бороться с ней было бесполезно.
Импульсный пистолет-разрядник лежал на дне лодки, она сама бросила его…
Уисс тоже не спешил к своим, хотя знал, что его ждут. Он хотел сосредоточиться, собраться перед нелегким спором. Чем кончится спор — неизвестно. Может быть, только Сусии поддержит его. Скорее всего — Сусии. Но и это немало. Три глота Сусии и пять глотов Уисса — это уже восемь глотов из двадцати одного.
Слабый сигнал тревоги замигал в мозгу. Уисс встрепенулся на покатой волне и напряг локатор.
Вокруг было спокойно, но сигнал не умолкал. Теперь это был призыв о помощи, призыв едва уловимый, затухающий, невнятный, он мог принадлежать только одному существу на свете, и это существо не было дэлоном…
Он летел к острову, пытаясь на ходу определить по сбивчивым импульсам размеры и суть опасности, грозящей этому существу.
Он смог уловить только импульс разъяренной акулы и еще более увеличил скорость.
Он уже видел их — хищник и жертва, непонятной силой прижатые друг к другу, метались у самого дна.
Призыв о помощи мигнул и погас, Нина потеряла сознание.
Уисс выстрелил ультразвуковым лучом в затылок акулы, целясь в мозжечок. Огромная туша дернулась, перевернулась через голову и, покачиваясь, медленно опустилась на дно кверху брюхом.
Нина была жива, просто ремень сдавил ей грудь, не давая дышать. Нейлон оказался крепок даже для зубов Уисса, но в конце концов ему удалось перекусить сверхпрочную ленту. Не обращая внимания на оглушенную акулу, он осторожно взял Нину клювом за широкий пояс и перенес повыше на круглую базальтовую площадку.
Нина теперь дышала свободно. Уисс терпеливо ждал, пока не проснется сознание, и, чтобы не напугать при пробуждении, отплыл немного в сторону.
Он совсем забыл об акуле и не заметил, как та, очнувшись, шарахнулась за камни.
Он увидел ее прямо над собой. Благополучно проглотив аппарат с остатками ремня, она выгибала пятиметровую пружину своего узкого тела, чтобы броситься вниз к базальтовой площадке.
Кровь! У Нины была оцарапана рука, и акула учуяла запах крови. Этот запах пьянил ее, заставлял забыть о страхе и осторожности.
Резкий взмах хвоста — и Уисс свечой взлетел вверх, пересекая бросок акулы. Хищница была раза в два больше дельфина, но точный удар в жабры сделал свое дело.
Уисс снизился над площадкой. Нина все еще не пришла в себя, но ждать больше было нельзя.
Уисс поднял Нину и легко понес наверх, к темному пятну надувной лодки. Ее ждали: он видел зума с биноклем, и красные всплески беспокойства исходили от него.
Действительно, едва Уисс поднял Нину на поверхность, чьи-то руки сразу подхватили ее.
Зум был так взволнован, что даже не заметил Уисса, и наклонился над Ниной, торопливо снял маску акваланга и поднес к ее губам какой-то пузырек.
Уисс отплыл метров на двести и навсегда отпечатал в своей бессмертной памяти все, что было вокруг: небо и солнце, море и остров, большой корабль и маленькую лодку, он видел все это не так, как люди, и никто из людей никогда не узнает — как, но он видел все это и старался запомнить навсегда, чувствуя и понимая неизбежное.
Потом отключил все свои многочисленные органы чувств и сосредоточил энергию в себе.
Только Бессмертным был доступен нуль-полет.
Пульс перешел в острую неприятную дрожь, постепенно нарастающую.
Через секунду на том месте, где был Уисс, поднялся и опал белый фонтан, похожий на гриб атомного взрыва.
Еще через секунду там не осталось ничего, кроме медленно расходящихся концентрических кругов.
Круги скоро смыла ленивая зыбь.
Бессонная ночь порядком измотала Карагодского. И не только физически.
Вначале почти позабытое чувство творческого подъема, так неожиданно вновь испытанное на “Дельфине”, будоражило и радовало его. Вместе со всеми толкался он в центральной аппаратной, придумывая и отвергая разные варианты поиска, но если Пан нервничал всерьез, то Карагодскому это казалось забавной игрой, этакой психологической встряской, специально для него предназначенной. В глубине души он был уверен, что игра в прятки вот-вот кончится, Нина с Уиссом вынырнут из воды — “а вот и мы!” — и тогда выложит изумленному Пану, до чего докопался в своей каюте.
Но прошел час, другой, третий, а Нины все не было.
Смутное хмурое утро повисло над морем. Свинцовая гладь воды, не тронутая ни единой морщинкой, черное щетинистое темя злополучного острова, белый кругляшок надувной лодки — и надо всем тяжелое серое небо без просветов.
Пан то сидел, сцепив руки и уставившись в одну точку, то принимался ходить у борта, нарочно не глядя на воду. Гоша безнадежно прощупывал биноклем горизонт. Толя методично включал и выключал по очереди тумблеры аппаратуры, уже не вслушиваясь, а просто чтобы что-то делать. А часы все выстукивали и выстукивали пятиминутки. Только эти щелчки и нарушали тягучую тишину.
И тут до Карагодского стала доходить вся серьезность происходящего. Вспышка энтузиазма быстро угасла. Он чувствовал себя, как пешеход, застигнутый красным светом на переходе. Бежать вперед или благополучно вернуться назад?
Конечно, все это очень мило и оригинально — искать родственную цивилизацию по всей Вселенной, выкликать ее радиосигналами, нащупывать все удлиняющимися маршрутами космических кораблей и обнаружить… у себя дома, на Земле. Но какая польза будет от такого открытия? Надо думать, никакой.
До сих пор энтузиасты “братских контактов” соблазняли людей возможностью позаимствовать без отдачи у “иного Разума” какой-либо неизвестный вид энергии, невиданную машину. А что возьмешь с дельфинов? Они не взрывают горы, не строят города и не покоряют другие планеты: мирно плавают по синю морю, едят сырую рыбу и сочиняют музыку. И ничего им, главное, от людей не нужно, никакой помощи, ни моральной, ни материальной. Они и без людей хорошо устроились в Мировом океане. Так что в роли благодетеля тоже не выступишь?
Так на кой же дьявол нужен такой контакт? Стоит ли из-за него лезть на рожон?
Академик исподлобья посмотрел на Пана. Тот выглядел сильно встревоженным, но отнюдь не отчаявшимся. Казалось, он знал нечто Карагодскому неизвестное. Может быть, у них была какая-то договоренность с этой девчонкой?
Надо подождать. Иначе можно попасть впросак.
Кришан тихо перебирал клавиши электрооргана и напевал — негромко, одним дыханием — какую-то замысловатую и щемящую мелодию. Она звучала, как ветер в покинутых древних руинах:
Тебе дано законом Братства
бессмертно жить,
и умирать, и возрождаться,
и плыть и плыть…
Карагодский перебирал в уме трофеи своих ночных “раскопок”. Теперь они не казались ему ценными. Возможно, Пану и пригодились бы. А ему самому? Не возиться же главному дельфинологу Д-центра с фаянсовыми плитками!
— Плавник…
Гоша произнес это слово негромко, но его услышали. Все повскакивали с мест, разом зашумели, а Пан схватился за Гошин бинокль.
— Да нет же… — Гоша вежливо, но решительно вел руку Пана. — Это не Уисс. Это плавник акулы.
Люди замерли и смолкли, и вновь наступившая шина сгущалась с каждой секундой, пока не стала поц осязаемой.
Теперь акула была видна без бинокля. Высокий плавник чертил упрямую прямую, и прямая эта упиралась белое пятно надувной лодки.
Матрос в лодке тоже увидел акулу. В его руке полыхнула синяя молния, и до корабля долетел треск разрядившегося импульс-пистолета. Плавник исчез.
— Промазал, — шепотом констатировал Толя. — Ушла в глубину.
Шли минуты, но акула не появлялась. Гоша опустил бинокль.
— Теперь не выплывет.
— Может, уйдет?
— Вряд ли. Если она явилась на глаза, значит, что-то почуяла. Попусту эти гадины к людям не подплывают. А если уж учуяла, будет кружить в глубине хоть сутки.
— Может, взять акваланг да поискать ее? — предложил Толя. — Всыпать ей тройной заряд, чтобы лапки кверху. Я смотаюсь, а?
— Бесполезно. Легче найти иголку в стоге сена. Да и опасно. Если Алик задел ее выстрелом, то у нее порядком испорчено настроение.
— Что значит — опасно, черт подери? А если…
Он не договорил того, что вертелось у него на языке, и с немой просьбой посмотрел на Пана. Пан болезненно поморщился и отвернулся.
— Нет, Толя, я не разрешаю. Если Уисс с Ниной, им не страшны никакие акулы. А если нет… В конце концов у Нины тоже есть импульс-пистолет.
Небо заметно поголубело, потом к голубизне прим, шалея прозрачный тон янтаря. Восток горел, и растущий пожар окрасил воду в цвет свежего среза меди.
Когда из-за острова наискось ударили солнечные лучи, стало как-то менее тревожно. Хотелось надеяться, солнце рассеет ночные страхи вместе с промозглым туманом.
И действительно — минут через десять с лодки раздался крик. Все бросились к борту.
После долгожданного Гошиного “все в порядке” — без бинокля трудно было разглядеть, что происходит в лодке, — многочасовое напряжение разрядилось бестолковой суетой. Все говорили враз, не слушая друг друга, и говорили без умолку.
Карагодский, прищурясь, смотрел на приближающуюся лодку и молчал. Благополучный исход не менял дела. Можно рисковать своей научной репутацией, можно даже рисковать своей головой, но рисковать жизнью подчиненных непозволительно даже Пану. Ведь Нина рисковала собой ради Пана, ради доказательства идеи. И Пан потакал ей, хотя и делал вид, что возмущен.
Мертвая акула всплыла намного позже, прямо перед носом лодки. Видно было, как Нина закрыла лицо руками, а матрос оглянулся на тушу чудовища и уважительно покачал головой.
И тут грохочущий раскат тряхнул корабль и поплыл дальше басовой дрожью замирающего гигантского камертона. У самого горизонта, в полукилометре к северу от острова, возникло нечто, странно напоминающее гриб атомного взрыва, только гриб этот был небольшой и совершенно белый, без единой вспышки огня.
— Смотрите!
На Толин возглас никто не обратил внимания — все так и смотрели на белый опадающий фонтан во все глаза.
— Да оглянитесь же!
Толя смотрел назад в глубь лаборатории. Там что-то наливалось злым свечением. Вначале показалось, что вспыхнули предупредительным огнем индикаторы радиоактивности. Но когда глаза привыкли к полумраку, по площадке пронесся легкий вздох. Маковый венок, который надевала Нина вчера во время пента-сеанса и который за сутки превратился в горсть увядших, ссохшихся лепестков, воскресал на крышке включенного электрооргана. Неведомая сила возрождала погибшие клетки, расправляла и делала упругими стенки капилляров, гнала по ним пульсирующие соки, возвращая красоту только что сорванным цветам…
Карагодский нервничал. Оставаться пешеходом посреди перекрестка больше было нельзя. Надо было действовать. А он еще не знал, как себя повести, — броситься навстречу приближающейся лодке или демонстративно покинуть площадку. Хитрить было невозможно, да и стыдно: подойти к лодке — значило окончательно сложить оружие, окончательно попасть под гипнотическую власть Пана (или его идей, какая разница!) и выступить с ним против тех, кому всякое новое — поперек горла, всех тех, кого можно презирать, но сбрасывать со счетов — нельзя.
Карагодский попятился к дверям. И когда вдруг появился радист с традиционным: “Вениамин Лазаревич, вас вызывает Москва”, — Карагодский бросился к нему, как к неожиданному спасителю.
Никто не заметил его ухода.
Пан полусидел-полулежал, откинувшись на подушки, и терпеливо ждал. Обычно после двойной дозы стимулятора все приходило в норму, но сегодня приступ длился дольше обычного. Словно тонкая дрель все глубже и глубже входила под левую лопатку, глухой болью отдавала в плечо. Боль давила виски, скапливалась где-то у надбровий, и тогда перед глазами порхали черные снежинки. Ноги лежали тяжелыми каменными колодками, в кончиках пальцев противно покалывало, точно они отходили после мороза.
— Ну, не дури, не дури, старое, — уговаривал Пан свое сердце. — Перестань капризничать. Вернемся — пойдем к врачу, честное слово. Отдохнем хорошенько, поваляемся в больнице… А сейчас нельзя, понимаешь? Никак нельзя.
Сердце стучало с натугой, то припуская дробной рысью, то вдруг замирало на полном скаку, словно прислушиваясь, и тогда все внутри холодело и обрывалось, подступая к горлу.
— Ну-ну, потише, — бормотал Пан. — Ты меня на испуг не бери. Знаем мы эти фокусы. Аритмия — это, брат, для слабонервных. А я с тобой еще повоюю…
Пан “воевал” со своим сердцем уже давно — и пока успешно. Вся трудность состояла в том, чтобы утаить “войну” от окружающих. До сих пор это удавалось — даже близкие друзья не знали, что делает он, закрывшись и отключив видеофон. Посмеиваясь, рассказывали анекдоты — одни о том, как Пан летает верхом на помеле, другие о том, как Пан учит говорить дрессированно микроба, — а он лежал, откинувшись на подушки, скорчившийся, маленький, и бормотал, облизывая сохнущие губы:
— Ну, старое, ну еще немножко, поднатужься, пожалуйста, вот вернемся — пойдем к врачу, честное слово. А сейчас нельзя, понимаешь? Некогда нам с тобой дурить…
И сердце послушно поднатуживалось, тянуло, хлопая изношенными клапанами, с горем пополам проталкивая в суженные спазмой артерии очередные порции крови, чтобы не задохнулся, не померк этот настырный, требовательный мозг. И Пан появлялся снова, энергичный, неуемный, заполошный, и старички-сверстники завистливо говорили ему вслед: “Надо же, его и годы не берут, никакая хворь не привязывается — счастливчик…”
Но сегодня сердце заартачилось. Оно уже не хотело верить обещаниям.
Ему нужны были отдых и покой. А трое последних суток и молодого укатали бы…
Пан проглотил еще одну таблетку и закрыл глаза.
На Нину он не сердился. Он вообще не умел долго сердиться, а на Нину тем более. Честно говоря, он бы очень удивился, если бы Нина поступила иначе. Потому что сам он в подобной ситуации бросился бы за Уиссом очертя голову. И даже записки не оставил бы.
Просто он сильно переволновался. За другого всегда почему-то волнуешься больше, чем за себя. Особенно за молодежь. Они сначала сделают, а потом подумают. Взять хотя бы это пижонство с импульс-пистолетом.
А Нина все-таки молодец. Из нее выйдет толк. Едва поднялась на борт — и сразу в слезы: “Акула видео проглотила…” То, что ее саму акула чуть не скушала, — это не в счет. Главное, что запись пропала…
Насчет записи, конечно, вышло плохо. Не поняли сразу, что к чему. А когда поняли — поздно было.
Пан поморщился, потер ладонью грудь. Боль отпускала понемногу, но не так быстро, как хотелось бы. Повернув голову, профессор посмотрел на себя в зеркальную ширму. На него глянуло потемневшее, изумленное, заострившееся по-птичьи лицо. Набрякшие веки, потухшие глаза.
Стареешь ты, Пан. Недоверчивость — первый знак старости.
Нина убеждена, что все случившееся с ней — реальность от начала до конца. А вот он — не уверен. Конечно, что-то было на самом деле. Но как отделить действительность от внушенного, внушенное от невольно придуманного? Что — научный факт, а что — художественный вымысел?
Разумеется, ничего принципиально невозможного в ее рассказе нет. Просто… Просто все это слишком хорошо укладывается в его собственные гипотезы. А полная ясность в науке — вещь коварная. Она может обернув голой предвзятостью — когда ученый видит в явлении только то, что хочет видеть. Взять хотя бы этот храм… И ребята облазили весь остров и все дно вокруг — никаких намеков на окна и подводный ход нет. Не хочется пока говорить об этом Нине, похоже, что храм ей примерещился.
С другой стороны, совсем уж невероятные “чудеса” с белым фонтаном и ожившими маками произошли у него на глазах, а никакого правдоподобного объяснения этому нет.
И Уисса нет. Если Нина ничего не напутала, Пану уже вряд ли придется беседовать с дельфинами.
Но сдаваться рано. Надо все еще раз проверить, надо как можно чище отмыть золото от песка, чтобы другим не пришлось начинать с нуля. Даже эта неудавшаяся экспедиция дала много — пусть пока не открытий, а только направлений поиска — для самых разных наук: историкам — об истоках религиозных культов Крита и Киклад, психобиологам — о возможностях пента-волны, музыкантам — о новых принципах гармонии, физиологам — о проблеме звуковидения… Может, и в космическом деле Антропова появилась новая многообещающая страница…
А если бы экспедиция удалась полностью?
Пан встал. Голова еще немного кружилась, под лопаткой покалывало, но приступ прошел. Можно снова работать. Надо работать.
Сейчас самое главное — разобраться вот в этой пленке. Вчера Нина сняла в лазарете энцелокинограмму зрительной памяти. Это, к сожалению, не лента видеомагнитофона, но все-таки документ, из которого можно, вытрясти крупицы истины, если хорошо покопаться. Не очень удобно копаться в чужих воспоминаниях, но что поделаешь. Нина сама настояла на съемке. А для такой съемки нужно не только мужество, но и чистая совесть человека, которому нечего скрывать от других…
Пан сел было за проектор, но над дверью заливисто залопотал звонок. Карагодский вошел, сияя очками, торжественный и суровый.
— Извините, Иван Сергеевич, за вторжение, но нам обходимо побеседовать совершенно конфиденциально. Обстоятельства складываются так, что я вынужден принять кое-какие меры, но я хотел бы предварительно согласовать их с вами. Хотя бы для того, чтобы у нас не возникало никаких недоразумений.
Пан сузил глаза. В последнее время Пан начал испытывать к академику если не расположение, то уважение. Из-под маски всезнающего мэтра снова выглянул любопытный Венька — а молодость не возвращается зря. Он стал задумываться и примечать: любопытная мыслишка о связи точек для иглоукалывания с пента-волной… С этим стоит повозиться.
Но сейчас Карагодский ему не понравился.
— Я вас слушаю, Вениамин Лазаревич.
— Вы смотрели энцелокинограмму Нины Васильевны?
— Да, смотрел.
— И что вы скажете по этому поводу?
Пан пожал плечами, слегка удивленный:
— Пока, наверное, ничего не скажу. Ее надо расшифровать. И, разумеется, с помощью самой Нины. Во всяком случае, это очень ценный документ.
— Ценный документ? Пожалуй, вы правы, — Карагодский хмыкнул. — Только расшифровывать там нечего. Я только что просмотрел все с начала до конца. Нина Васильевна тяжело больна.
— Что-что?
— Да. Я смею утверждать, что вся эта пленка — запись типичного параноического бреда, вызванного глубоким психическим потрясением и постоянной близостью дельфина. И именно вы, Иван Сергеевич, довели ее до такого состояния — вашими сумасбродными теориями, всякими пента-сеансами и прочей чепухой. Вы толкнули ее на опрометчивый поступок, едва не закончившийся трагедией, и даже сейчас, после всего, вы продолжаете потакать ее галлюцинациям вместо необходимого лечения, чем усугубляется и без того тяжелое состояние…
— Послушайте, что за чушь вы несете?
— Чушь?!
Карагодский медленно залился краской, сунул руку в карман и, потрясая бумагой перед лицом Пана, закричал неожиданным фальцетом:
— Данной мне властью я запрещаю вам продолжать опыты! Слышите? Запрещаю!
— Простите, — Пан пружинисто встал перед Карагодским. — Простите, Вениамин Лазаревич, я вас не понимаю. Вы говорите не на том языке. Вы говорите на языке давно умершем, и как я думаю, давно позабытом. Этот язык изобрели мелкие хищники, которые пытались превратить науку в услужливую домработницу. Нет этих хищников, они давно вымерли, их трупы сгнили на мусорной свалке истории — только вот язык нет-нет да и оживет. “Данной мне властью…” Какой властью? Кто вам ее дал?
— Я говорил с Москвой. Я описал цель и направление вашей работы, суть и значение ваших “экспериментов” — с ваших же собственных слов. Вот радиограмма… “В связи с чрезвычайными обстоятельствами… временно прекратить исследования по программе профессора Панфилова… научно-исследовательское судно “Дельфин”, аппаратуру и подопытного дельфина по кличке Уисс передать в распоряжение академика Карагодского… всем научным работникам всемерно помогать выполнению программы академика Карагодского…”
— Ясно. Сдать, значит, по инвентарной описи: “кресла мягкие — 2 шт., дельфин по кличке Уисс — одна штука, профессор Панфилов — один”. А что за чрезвычайные обстоятельства, можно поинтересоваться?
— Можно. Дельфины повсеместно отказываются загонять рыбу, покидают ШОДы в массовом порядке. Дельфиньи стада уходят от берегов в открытое море. Государственный план по отлову морской и океанической рыбы под угрозой срыва. На ноги поднят весь аппарат Д-центра. Это результат ваших экспериментов, — добавил Карагодский, значительно понизив голос. — Моя задача: как можно скорее выяснить причины и принять конкретные меры…
А Пан забыл о споре, гнев слетел с него, как шелуха: он замаячил по привычному маршруту между тахтой, столом и дверью, бормоча:
— Даже так… Это уже серьезно… Хотя и следовало предполагать…
— Я жду, Иван Сергеевич, — процедил Карагодский, поджав губы.
— Чего? Чего вы ждете? Объяснения причин? Да они перед вами, как на ладони, причины эти, вы их только не хотите принимать. Представьте на минуту себя дельфином в вашем собственном ШОДе, где вас, ученого, какие-то существа учат гонять рыбу — и только. Сначала вам будет даже забавно, а потом — потом захочется настоящего дела. И еще поройтесь в памяти — не произошло ли за прошлые дни чего-либо из ряда вон выходящего?
— Стрельба в Атлантике?
— Когда надо, вы удивительно догадливы. Что вы будете делать на месте дельфина, если вдруг выясните, что сотрудничество с человеком не только скучно, но и смертельно опасно?
— Довольно. Надо действовать, и незамедлительно. От нас ждут реальной помощи. Я пришел поставить вас в известность, что с сегодняшнего дня я вступаю в права руководителя экспедиции. Если вы не согласны…
— Согласен. Вступайте. Передаю вам корабль, аппаратуру, себя, своих сотрудников. Одна тут заковыка. Не знаю, под каким номером числится этот предмет в вашей инвентарной книге — “дельфин по кличке Уисс”, — так вот, вышеназванный дельфин исчез. В неизвестном направлении. И судя по всему, вряд ли сюда возвратится.
— Вы… вы это серьезно?
— Вполне.
Карагодскому стало жарко, несмотря на открытые иллюминаторы. Он почувствовал, что воротник рубашки слишком туго стягивает шею.
— Вы… вы ответите за это.
— Да… Я отвечу. Отвечу громко и внятно на все вопросы, которые мне зададут. Потому что у меня есть на них ответы. А вот вам отвечать будет нечего. Вы заблудились, Карагодский. Вы так часто прикрывали словами свои личные выгоды, что сами поверили в свою независимость и всемогущество. Вы представляли хорошие отчеты и победные рапорты, хотя дела шли отнюдь не блестяще, — и обманывали народ. И делали вы это не по глупости или ограниченности: это еще можно простить, нет, вы видели и чувствовали нарастание тревожных симптомов, но, оберегая свой авторитет и опять же личные выгоды, пытались решить проблему тайно, кустарно, в кулуарах, без огласки. Вы и сейчас готовы на все, лишь бы выгородить себя. И закатываете истерики по поводу “краха” экономики. Будет вам. Не на одних дельфинах стоит она. Собственного краха боитесь вы, вот чего…
За трое суток до этого разговора, пролетая над Саргассовым морем, пилот рыборазведчика “Флайфиш-131” Фрэнк Хаксли услышал сильный удар грома. Он удивленно посмотрел вверх, в чистое, дочерна отлакированное ночное небо, увешанное пышными гроздьями южных звезд, и спросил через плечо радиста:
— Бэк, ты слышал? Что это могло быть?
— Не знаю. Метеор, наверное, глянь вниз…
Они летели низко, и Хаксли хорошо разглядел подчеркнуто белый на черной воде опадающий фонтан светящегося пара.
— Запиши в журнал координаты. Надо сообщить в Службу Информации. Может быть, кому-нибудь пригодится…
— А, не стоит, — зевнул радист. — Мало ли всякой всячины с неба падает. Все записывать — бумаги не хватит…
— Тоже верно, — согласился Фрэнк. — Вот если бы хороший косяк скумбрии попался, это другое дело.
— А тунца не хочешь больше? — сострил Бэк.
Оба расхохотались.
“Флайфиш” развернулся и взял курс на новую базу, к Бермудским островам.
Воронка крутящейся тьмы затягивала в свою пасть все — живое и неживое. Слепые ураганы и смрадные смерчи клокотали вокруг. Но оттуда, из этого клокочущего ада, тянулась ввысь хрупкая светящаяся лестница, и одинокие, отчаянно смелые зумы с неистовыми глазами, борясь с ветром и собственным бессилием, скользя падая на дрожащих ступенях, поднимались по ней. Их жизни хватало на одну — две ступеньки, но они упорно поднимались вверх, и их становилось все больше. Они протягивали друг другу руки, и переставали быть одиночками, и слитному движению уже не могли помешать ураганы, и все тверже становилась поступь…
Алая молния ударила в глаза — это взвилось над зумами полотнище цвета огня. Еще клокотала темная бездна, еще ревели ураганы, еще метались смерчи, но пылающий флаг надежды зажигал звезды, созвездия, галактики, и в последнем торжествующем многоголосом аккорде вспыхнула вся Вселенная.
Уисс кончил рассказ. Каждый нерв его тела дрожал, заново пережив мощь, тоску и радость цветомузыкальной поэмы зумов. Уисс старался воспроизвести ее возможно точнее, во всем богатстве необычных оттенков и странности чуждых образов, и рисовал этот неожиданный параллельный мир таким, каким он предстал перед ним в ту счастливую ночь озарения в акватории.
И он, кажется, достиг того, чего хотел: Бессмертные молчали, погруженные в увиденное и пораженные им. Уисс не торопил. Он знал на собственном опыте, как нелегко все понять и принять.
Они лежали на густо-синей поверхности Саргассова моря в традиционной символической позе Вечного Совета — соединив клювы и разбросав лучами точеные длинные тела — и казались сверху большой звездой.
Уисс давно уже не был здесь, в Центре Мира, где рождается и откуда начинает раскручиваться колоссальная спираль теплых течений, опоясывающих всю планету. Отсюда дэлоны управляли Равновесием, отсюда при необходимости замедляли или ускоряли вековые биологические ритмы Мирового океана, устраняли нежелательные возмущения в биоценозах: достаточно было заложить нужный молекулярный шифр в генетическую память саргассов, и бурые клубки, как живые мины, уплывали по Тайным дорогам течений туда, откуда пришел сигнал опасности, — и через рассчитанный ряд поколений равновесие восстанавливалось.
Бессмертные молчали, но Уисс умел ждать. Он оглядывал горизонт световым зрением, пока звуковая сетчатка отдыхала, — привычка, полученная от двухлетнего контакта с зумами.
Солнце стояло точно в зените и обрушивало на море золотой ток тропического зноя. Вода была так прозрачна, что воспринималась, как плотная прохлада. В ее толще неторопливо поворачивалось, покачивалось, всплывало буйное разнообразие саргассовых водорослей — от небольших бурых шаров, щедро инкрустированных серебряными пузырьками воздуха, до многометровых островов зеленовато-коричневой волокнистой массы, над которой радужными бабочками вспыхивали летучие рыбы.
Наконец, Сасоис произнес древнюю формулу начала:
— Готовы ли вы все быть Одним, ставшим после Двух?
Синие знаки были ему ответом.
Меланхоличный Асоу долго поскрипывал и ворочался, прежде чем начать. Наконец заговорил, осуждающе посвечивая в резкие глаза Уисса:
— Я, Асоу, говорю от имени Созерцания, я был против, когда ты уходил к зумам, Уисс. Я был против, но меня не послушали, и ты ушел. И вот ты вернулся, и я оказался прав.
— В чем ты прав, белозвездный?
— Ты болен, Уисс. Ты слишком долго был у зумов и они заразили тебя. Я знаю твою болезнь. Эту болезнь называли когда-то безумием суши. Когда дэлон заболевает этой болезнью, его тянет к земле. Он выбрасывается на камни и погибает.
— Почему ты решил, что я болен? Меня не тянет к скалам.
— Все, что ты показал нам, — бред. На суше не может быть разума. На суше могут существовать только низшие формы жизни.
— Но я же показал вам МЫСЛЬ! Она принадлежит зумам, а не мне!
— Ты ошибаешься. Это говорили не зумы, а твоя болезнь. Тебе приснились все эти странные и нелепые видения, они существуют только в твоем воображении. Много веков слежу я за мировым биофоном, но нигде не встречал даже намека на разумную деятельность зумов. Скорее наоборот — нам приходится все чаще и чаше вмешиваться в биосферу, чтобы восстановить уничтоженное ими. Они нарушают Равновесие, а ты говоришь о разуме. Ты просто болен.
Уисс хотел было возразить, но Асоу раздраженно зажег красный знак, давая понять, что спорить бесполезно. К счастью, Хранитель Первого Луча имел право только на один глот, но этот глот был против.
Осаус ворвался в спор, даже не дождавшись, пока Первый погасит сигнал голосования.
— Я, Осаус, говорю от имени Действия. Когда Уисс уходил к зумам, я отдал свои два глота ему. Я был за, потому что надеялся, что Уиссу удастся найти способ приручить этих опасных животных. Я говорю — животных, потому что не верю ни единому цвету из того, что показал Уисс. Ты говоришь, что зумы разумны, Пятый? Но ихч тело — такое несовершенное…
— У них иной разум, чем у нас белозвездный. Они создают машины, которые искупают несовершенства их тела и помогают добыть пищу…
— Добывать пищу? Разве ради пищи зумы уничтожают все живое и нарушают Равновесие? Вспомни — мы послали в железные тюрьмы тысячи своих братьев, чтобы научить зумов ловить рыбу, сохраняя равновесие, братья кормили зумов, а что вышло из этого?
— Ты забываешь, Осаус, что мир дэлонов раз в десять старше мира зумов. Зумы еще дети…
— Где ты видел детей, которые убивают себе подобных без всякой причины? Нет, Уисс, зумы — это дикие ушники, они еще хуже акул, потому что акулу гонит голод, а зума — инстинкт убийства. Ты называешь разумными существа, которые только вчера убили триста дэлонов за то, что те спасали зумов от самих себя? Нет, Уисс, ты действительно болен.
— Это ошибка. Они не знали…
— Знание не остановит их — они станут только еще опаснее. Если народы Дэла хотят жить, они должны держаться подальше от зумов.
Осаус, яростно отмахнувшись, зажег два красных знака, положенные ему в Совете. Еще два глота против — итого уже три. И пока ни одного “за”.
— Что же скажет Сусии?
— Я, Сусии, говорю от имени Запрета…
Глубокие вишневые глаза Сусии, словно хранящие отблеск первородной трагедии, потемнели. Он медленно испрямил свое огромное белое тело.
— Я отдал Уиссу свои три глота тогда, отдам и сейчас. Мы видели с вами МЫСЛЬ — голос боли и счастья, Рик отчаяния и надежды, мы пережили с зумами века падений и взлетов, заглянули в их историю. Асоу ошибается — Уисс не болен. Любой самый больной, самый фантастический образ покоится на увиденном, услышанном, пережитом. Придумать такое невозможно при любой болезни, даже если Уисс что-то интуитивно добавил от себя. Такая МЫСЛЬ могла родиться только зумов. Очень много непонятного для нас в этом мире очень много чуждого и неприемлемого, но этот мир существовал, существует и будет существовать независимо от нашего желания.
Сусии вздохнул и, помолчав, продолжал:
— Никто лучше меня не знает темные века Круга Великой Ошибки. Ты, Первый, отрицаешь разум зумов потому, что на суше труднее жить. Но разве не суша дала дэлонам настоящий разум — не просто знание вечных истин, а разум действия, разум поражения и победы?
— Суша дала дэлонам страдания, — хмуро возразил Асоу.
— Да, суша дала страдание, но иначе мы не оценили бы радости моря. Пережитое научило нас творить добро. И ты, Первый, и ты, Второй, говорите о том, что зумы неразумны, ибо нарушают Равновесие. Но разве вы забыли, что делали с планетой наши пращуры? Уисс прав: зумы действительно пока еще дети, они на полпути к настоящему разуму. Неразумно их зло, но разумно стремление к добру. Да, вчера одни зумы хотели меня убить, но другие зумы пришли мне на помощь, раненому. Безумие и разум, зло и добро борются в душах этих существ. Мы должны помочь им, мы должны привести их к мудрости Соединенного Разума.
Осаус протестующе засигналил, но Сусии остановил его.
— Да, Второй, я уверен, что мы братья, разделенные временем и пространством, братья, забывшие родство, но мы живем на одной планете и во имя Соединенного Разума должны найти дорогу от брата к брату. Иначе… Что если зумы придут к знаниям Третьего Круга, не ведая опасности? Кто поручится, что планета, уцелевшая чудом однажды, уцелеет и во второй раз? Если зумы слишком молоды и несовершенны, то мы слишком дряхлы и эгоистичны, раз не хотим признать очевидного. Наш единственный шанс — контакт.
Три знака Сусии зажглись зеленым. Три глота “за”, три глота “против”. Силы пока равны.
— Я, Соис, говорю от имени Благоразумия…
Легкий изгиб улыбки тронул клюв Уисса. Соис очень не любил возражать кому бы то ни было, он со всеми соглашался. Добряк и миротворец, он всегда делил свои четыре глота поровну между спорящими сторонами — два одной, два другой. Как поступит он сейчас?
— Я согласен — контакт с зумами неизбежен и необходим. Несмотря на все, что разделяет нас, мы накрепко связаны прежде всего интересами Равновесия, на нарушение которого справедливо жаловались Асоу и Осаус. Мы живем на одной планете, и разделить ее на две половинки невозможно. Но вместе с тем я должен обратить внимание на опасности контакта, и в этом я абсолютно согласен с Осаусом. Уисс очень хорошо показал нам МЫСЛЬ, из которой я понял, что огонь — смертельный враг дэлонов — для зумов оказался другом и спасителем. Гибель наших соплеменников при перегоне Горящей Рыбы — это, если хотите, символическое предупреждение против излишней доверчивости к зумам. Я согласен с Уиссом — это могла быть ошибка. Но я не могу не согласиться и с Асоу — на суше не может быть полноценного разума, а потому возможность таких трагических ошибок в будущем совсем не исключена. Потому я — за ограниченный контакт, контакт по необходимости, а не по желанию. Только Благоразумие — и да продлится Четвертый Круг!
И, верный себе, Соис зажег два зеленых и два красных знака. Пять — пять.
Уисс едва выдержал ритуальную паузу раздумья.
— Я, Уисс, говорю от имени Поиска. Я сказал Вечному Совету все, что знал, и показал все, что видел. Я выслушал всех, чьи глоты против меня, и чьи глоты за меня, и остался верен тому, с чем пришел. Я отдаю свое право делу своей убежденности.
И зажег торжествующе пять зеленых знаков — теперь, с его голосом, за контакт было десять глотов, а против — только пять.
Он уже видел снова железный белый кор с красными значками “Д-Е-Л-Ь-Ф-И-Н”, слышал ворчание Пана и смех Нины — все, что стало за два года не только знакомым, но и по-своему родным, — когда заговорил Сасоис:
— Я, Сасоис, говорю от имени Будущего… Уисс, белозвездный, пойми меня правильно. Я был “за”, когда ты уходил к зумам, и если сегодня надо было бы решать это снова, я снова отдал бы тебе свои шесть глотов. Ты знал много, очень много. Благодаря тебе мы теперь знаем не только то, как они живут, но и то, чем они живут. МЫСЛЬ, переданная тобой, позволила заглянуть в их души, страхи и мечты. Спасибо тебе.
Нарушая этикет, Сасоис коснулся корявым ластом Уисса, но тому почему-то стало холодно от этой грубоватой ласки.
— Я верю, что зумы разумны, что их цивилизация достаточно сложна и высока, верю в их доброе начало и в то, что трагедия в Атлантике — нелепая ошибка. Я хочу надеяться на будущую дружбу. Я знаю, что ты нарушил Запрет и показал зумке танец звезд в Храме Соединения. Я не осуждаю тебя, ибо, нарушив слово Запрета, ты выполнил свое дело, завершавшее Поиск. Бросать семена — твое право и обязанность, возможно, теплые течения разбудят их, и зерна прорастут корнями понимания. Но контакт — это процесс долгий и сложный. Если даже он удался между одним зумом и одним дэлоном — это еще не значит, что обе цивилизации одинаково готовы к контакту. Ты правильно сказал: зумы пока еще дети. Так подождем, пока они подрастут. Потому что даже если мы очень захотим подружиться с зумами — ничего, кроме недоразумений у нас не получится. Требуется такое же горячее желание дружбы и от зумов. И не только желание, но и способность понять и оценить друга. Дорогу надо прорубать с двух сторон, чтобы не оказаться в чужом мире незваными гостями.
Он помолчал и погладил снова поникшего Уисса.
— Подождем. Пока еще рано. Пока еще зумы слишком опасны — даже для самих себя, не только для нас. Они еще не понимают Равновесия Мира, ибо нет равновесия в их собственных душах. Мы должны уйти из железных тюрем и увести братьев. Это ускорит ход часов. И если зумы выдержат экзамен — наши пути сольются. Когда придет время. А сейчас пусть продлится Круг Благоразумия…
Сасоис зажег красные знаки и произнес традиционную формулу конца:
— Все были Одним, ставшим после Двух, и Вечным Советом, решившим во имя Будущего — НЕТ…
Юрка определенно не знал, куда себя девать. Почему всегда так бывает — сначала все хорошо и хорошо, а потом вдруг плохо и плохо?
Сейчас было плохо. Месяц удивительной, сказочной жизни кончился внезапно, и непонятно, что делать дальше.
Сначала исчез Свистун.
А как хорошо им было втроем! Каждое утро, чуть свет, они с Джеймсом спешили на свой берег, к своей заветной бухточке, и наперебой насвистывали пароль. Свистун появлялся всегда одинаково: он подбирался под водой к самому берегу и вдруг взмывал в воздух, отчаянно скрипя и фыркая. И как ни старались мальчишки угадать его появление, он всегда ухитрялся выскочить неожиданно. Невольный испуг ребят приводил его в восторг, он долго не мог успокоиться, кругами носясь по бухте.
А потом они забирались далеко в море, играли, ловили рыбу, причем Свистун вытягивал из глубины таких огромных рыбин, что местные рыбаки проникались к ребятам великим уважением. Рассказам о дельфине они, конечно, не верили, да и мальчишки не очень-то и настаивали: в конце концов, если взрослым больше нравятся выдумки о невероятном везении — то пусть себе тешатся.
Потом они палили костры на берегу и жарили рыбу, и варили уху, и не было ничего на свете вкуснее! Правда, Свистун не очень жаловал огонь. Он предпочитал держаться подальше и хрюкал весьма неодобрительно, когда ему предлагали жареное или вареное. Однако ребята не обижались на своего морского приятеля — каждому свое.
Но самое интересное начиналось, когда все трое отдыхали, отяжелев от еды, Юрка с Джеймсом — в моторке, Свистун — снаружи, положив круглолобую голову на борт. Они рассказывали друг другу замечательные истории о море и суше, о людях и дельфинах, о себе и своих товарищах. Ребятам было многое непонятно в рассказах дельфина, дельфин плохо понимал ребят, но все-таки им было хорошо вместе, а это — уже половина понимания.
В тот день все шло как обычно. Они вернулись с хорошим уловом, Джеймс начал разжигать костер, а Юрка — чистить рыбу. Свистун крутился в бухточке и невольно фыркал. Вдруг он замер.
— Мама.
Юрка от неожиданности чуть не порезал палец, а Джеймс выронил в тлеющую кучу высохших водорослей целую пачку пироксилина. Пламя ухнуло вверх огненым заревом, Свистун шарахнулся от бухты, да и сами ребята испугались не меньше.
А за волноломом, метрах в ста мористее, разыгралась “семейная сцена”. Мать Свистуна, большая, светло-серая, взволнованно трещала, стараясь увести сына в море. Сын пытался что-то доказать, выводя еще более оглушительные рулады, и порывался вернуться. Наконец рассерженная мамаша ухватила сына за ласт крепкими зубам и бесцеремонно потащила за собой. Свистун обиженно взвизгнул, но покорился.
— Это ты виноват, — сказал Юрка, когда дельфины скрылись. — Зачем такой фейерверк устроил? Они не любят огня, а ты… Свистуну теперь попадет из-за нас.
— Я же не нарочно, — всхлипнул Джеймс. — Уронилась пачка. Я чуть сам не стал загораться. Фух-фух!
— Вот и фух-фух теперь.
Свистун не появился на другой день, не появился и на третий. Ребята сидели на берегу грустные, ловить рыбу не хотелось, моторка бесцельно покачивалась на ленивой зыби. Потом на целую неделю зарядил дождь и стало ясно, что Свистун больше не вернется.
А теперь улетает Джеймс.
Закинув голову, Юрка смотрел в небо адлеровского аэропорта, отыскивая среди толчеи летательных аппаратов китообразный корпус межконтинентального реалета. Когда долго смотришь, начинает казаться, что ты — на дне колоссального аквариума и над тобой гоняются друг за другом пестрые экзотические рыбки: вот золотым вуалехвостом всплыл пузатый гравилет, вот стайкой испуганных гуппи срезало вираж звено спортивных авиеток, вот степенно спускаются два туристских дископлана — чем не семейство скалярий?
А вот и Джеймс. Трехсотметровый реалет поднимается медленно, словно боится передавить ненароком всю снующую вокруг мелочь. Синие с красным лопасти едва подрагивают, и вид у реалета какой-то обиженный.
Юрка помахал рукой, хотя отлично понимал, что Джеймс даже в бинокль не разглядит его.
Хороший парень Джеймс. Настоящий друг. Хотя и любит читать нотации не хуже взрослого. Зато он честный и преданный. Юрка подарил ему на память лучший камень из своей космической коллекции — кусок лабира, который папа привез с Прометея. Лабир передразнивает окружающее: положить его на синее — он становится красным, положить на красное — становится синим, на черном он прозрачен, как горный хрусталь, а в темноте светится желтым, как маленький осколок солнца. Такой упрямый наоборотный минерал.
Реалет тем временем выбрался из толчеи, уткнувшись тупым носом в небо. В следующую секунду у него выросли плазменные хвосты, ослепительные даже на такой высоте. Словно проснувшись, реалет вздрогнул и исчез в стратосфере.
Вот и все. Почему хорошее так быстро кончается?
Вместе с потоком провожающих, улетающих, прилетающих, встречающих и просто скучающих Юрка вышел из аэровокзала на площадь. В центре зеленой подковы поблескивала зеркальная спина соленоидного метропоезда. Но лезть под землю не хотелось, да и спешить было некуда.
Он взял в автомате двойную порцию ананасового мороженого и побрел к полосе кинетропа. Погода хмурилась, иногда даже накрапывало, и поэтому влажные тротуары бежали по аллеям почти пустыми. Только на крытых лавочках сидели кое-где редкие попутчики.
Юрка тоже уселся на лавочку и принялся за пломбир. Чем же все-таки заняться до маминого приезда?
Когда он вчера говорил с ней по видику, она улыбалась, а глаза у нее были заплаканные. Папа ее успокаивал, а она ругала этого толстого академика и повторяла про нерешенные проблемы. И про то, что профессор Панфилов заболел. И ей, наверное, жалко Уисса. Он был такой сильный и добрый.
Хотя то, что мама приезжает раньше срока, совсем неплохо. С ней веселее. Особенно, когда остаешься без Друзей. Папе сейчас совсем некогда. Он работает. Скоро будет большой международный конгресс, на котором папа сделает самый главный доклад.
И тут Юрке послышался знакомый свист.
Мальчик недоуменно оглянулся, но бабушки и малыши сидели, как ни в чем не бывало. Значит, он ослышался. Конечно, ослышался. Отсюда до моря добрый километр, а то и больше. Да и кто мог так свистеть…
Надо ехать домой. Одному на улице серо, сыро, холодно и скучно. В такую погоду лучше всего забраться с ногами в кресло и читать про какие-нибудь необыкновенные приключения. Или фантастику. Про будущее.
Мальчик снова принялся за пломбир, но смутное беспокойство уже стукало у виска.
Может, завернуть еще раз на старое место, к морю?
А что там делать? Только расстраиваться. Моторка и снасти со вчерашнего дня в бюро проката, даже кострище смыло дождем и прибоем.
Но Юрка все-таки встал и перешел на нижнюю ленту.
Глупости, говорил он себе. Как маленький. Ничего на таком расстоянии нельзя услышать. К тому же море изрядно штормит, а в шторм дельфины уходят от побережья, чтобы не угодить на скалы. Незачем туда ходить…
Но какая-то неодолимая сила заставляла его все быстрее перескакивать с ленты на ленту, а когда кинетроп кончился, описав круг над обрывом, он бросился бегом в самую гущу колючек, к распадку.
Распадок пахнул в лицо гниющими водорослями, но Юрка задержался лишь на минуту, чтобы снять ботинки — подошвы предательски скользили на мокром камне.
Он выскочил на галечную полосу, уже уверенный что Свистун здесь.
Дельфин стоял в бухточке, прижавшись к волнолому, и заметно вздрагивал, когда прибой с грохотом перехлестывал через валуны.
— Что… Что ты здесь делаешь? — только и смог выдохнуть Юрка.
— Жду тебя, — просто ответил дельфин.
— Но я же… Тебя давно не было… Мы решили, что ты уже не придешь…
— Я пришел. Плохо, что нет Джеймса.
— Да… Джеймс улетел в свою страну. Только сейчас. А я совсем не собирался сюда. Я пришел случайно.
— Я звал тебя. Я знал, что ты придешь.
— Почему тебя не было так долго?
Дельфин промолчал. Юрка огляделся, не зная, плакать или смеяться, радоваться встрече или укорять верного друга за безрассудство: даже в бухте вода нервно ходила вверх и вниз, а в горле прохода все хрипело и клокотало. Море час от часу дышало неспокойнее, и белые шапки волн становились все курчавей и выше.
— Ты давно здесь?
— С утра. Утром было тише.
— А теперь ты сможешь выйти в море?
— Не знаю. Выход узкий и мелкий. Там бурно. А дальше не так опасно. Надо сразу уйти в глубину. В глубине тихо.
Юрка сердито стукнул кулаком по колену.
— Так почему же ты не ушел, когда было тихо?
— Я ждал тебя.
— Ждал! Ты что, разбиться хочешь? Можно было встретиться завтра или послезавтра, в конце концов!
Дельфин медленно отошел от стенки и подплыл к самым ногам мальчика. Юрка сел на мелкий галечный гребень, намытый качающейся водой, и взял голову Свистуна на колени, защищая от случайных ушибов.
— Глупый! Я бы приходил сюда и завтра, и послезавтра, потому что я тебя люблю. Мы бы все равно встретились…
— Нет. Мы бы уже не встретились. Сегодня мы уходим. Все дельфины. Все. Насовсем.
Рука мальчика, гладившая округлую гладкую голову товарища, вздрогнула и обмякла.
— Как насовсем? Почему?
— Чтобы быть дальше от людей. Так сказал Вечный Совет, и все взрослые согласились.
— Но почему?
— Люди зажигают огонь и отравляют воду. Они делают зло. Они опасны для дельфинов, даже когда хотят добра.
— Это неправда!
— Я не знаю. Так говорят взрослые.
— Неправда. Есть плохие люди, но их меньше, чем хороших.
— А почему тогда хорошие не лечат плохих?
— Как — лечат?
— Если дельфин родится плохим, его лечат и он становится хорошим. Почему так не делают люди?
— Люди… Мы еще не умеем… А это было бы здорово! Раз — и в больницу! А как вы их лечите?
— Не знаю. Это делают взрослые.
— А почему ваши взрослые не научат наших?
— Говорят, люди неразумны.
Юрка обиделся не на шутку, но поразмыслив, пробурчал сердито:
— Это все взрослые неразумны. И ваши и наши. Они вечно задирают нос и никого, кроме себя, не хотят понимать.
— Да, — эхом отозвался дельфин. — Они умеют только запрещать.
— И ссориться со всеми, — добавил мальчик.
Он сидел мокрый насквозь, накат шатал его то в одну, то в другую сторону, выскребывая снизу гальку и лишая опоры, он порядком продрог, но крепко держал обеими руками голову Свистуна: боялся, что того стукнет о камни.
— Мы будем не такими, когда вырастем. Правда?
— Правда. Не такими.
— Мы будем дружить. Правда?
— Правда. Будем дружить.
Откуда-то издалека, сквозь хриплые вздохи прибоя донесся высокий вибрирующий звук. Он был едва слышен, но от него начинало зудеть в ушах и ломить виски.
— Это ищут меня. Мне пора уходить.
— Но мы еще встретимся, правда?
— Встретимся. Обязательно. Когда у меня будет имя.
— Но у тебя есть имя!
— Нет. Это матрица. Имя получают, когда становятся взрослыми. Я хочу выбрать имя Уисс.
— Уисс? Странно… Почему Уисс?
— Так зовут моего отца. Я хочу быть, как он.
— Уисс — твой отец?! Постой… Моя мама… Уисс…
Юркины мысли завертелись колесом, а руки выпустили дельфинью голову. А вибрирующий звук тем временем вырос до свиста, смолк и повторился где-то в стороне, значительно тише.
— Мне надо в море. Иначе уйдут без меня. Прощай.
— Постой… Это удивительно! Ведь моя мама…
Но дельфин уже не слушал. Он несколько раз примерился, то подплывая к опасному проходу, то отходя к стене волнолома. И вдруг, сжавшись, враз распрямившись, он бросил свое тело длинным прыжком над клокочущим выгибом выхода.
Всего на долю секунды повис он над клыкастой пеной, но именно в эту долю секунды встречная волна сшибла его. Перекувыркнувшись, он отлетел чуть ли не в центр бухты.
Вторая попытка тоже не удалась.
Где-то далеко и уже едва слышно проверещал и затих вибрирующий призыв.
И когда после третьей попытки дельфина едва не бросило на валуны, мальчик отчаянно закричал:
— Стой, Свистун! Нельзя так! Нужно вдвоем!
У мальчика не было определенного плана, просто он видел, что дельфину не выбраться одному, просто он верил, что вдвоем ничего не страшно.
Дельфин остановился и доверчиво повернулся к Юрке. И столько надежды было в этом повороте, столько веры в помощь, что отступать было нельзя. Надо было что-то делать.
И тут Юрке на глаза попалась длинная дюралевая штанга. Еще вчера эта штанга была флагштоком и одновременно маяком их “флибустьерской республики”, а сегодня валялась на берегу, потому что вывезти ее не удалось: она не влезла в лодку ни вдоль, ни поперек — заклинивалась в проходе…
Мальчик перекинул штангу наискось через изгиб коварной горловины, стараясь зажать оба дюралевых конца в щелях между валунами. Волны шарахались взад и вперед, норовя выбить мачту из рук. Но Юрка, пряча лицо от брызг, все-таки сумел попасть противоположным концом шеста в замшелую трещину рассевшегося камня. Штанга заклинилась наглухо, соединив по диагонали начало и конец короткого коридора.
Дельфин терпеливо поскрипывал за спиной, но ничего не понимал: техника была не по его части.
— Я пойду по проходу вброд, понимаешь? Он мелкий. Буду держаться за штангу, а ты держись за меня. Я буду твоим буксиром, понимаешь?
— Понимаю, — неуверенно сказал дельфин. — А если тебя собьет?
— Не собьет. У меня пятерка по физкультуре. Ты только держись за меня крепче. Вдвоем мы, брат, сквозь все на свете пройдем.
Юрка снял мокрую рубашку и, скрутив ее жгутом, крепко-накрепко завязал на животе. Получился надежный пояс.
Он влез в воду у самого начала хода, под прикрытием облупленной бетонной плиты. Здесь только покачивало, но впереди бесился настоящий водоворот.
Дельфин уцепился за пояс и, выгнувшись латинским “С”, прижался крепко к мальчишескому телу.
— Готов?
— Готов.
— Поехали.
Ухватившись поудобнее за дюралевый поручень, мальчик сделал первый шаг.
Волна сразу накрыла их с головой, водяные змеи сдавили, стараясь оторвать от поручня, переломить, оглушить, отбросить, разбить о камни. Босые ноги разъехались на скользком полированном монолите дна, дыхание перехватило, пальцы свело на дюрале мертвой хваткой, и не было сил перехватить штангу подальше.
Закусив губы до крови, мальчик заставил себя сделать еще один шаг. И еще один, и еще…
Тело дельфина, изогнутое вокруг худой Юркиной фигурки, стало напряженней стальной пружины. Плавно выгибаясь, дельфин помогал мальчику делать эти трудные, невероятно долгие шаги. Если бы не он, Юрку переломила бы, наверное, тугая сила водоворота.
Шаг. И еще шаг. Десять сантиметров. И еще десять.
Сердце билось неровными толчками у самого горла.
Волна ударила в спину, стальная пружина распрямилась, Юрка взлетел в воздух и очутился на валуне.
Полуоглушенный, он тер глаза, отплевывался, кашлял и никак не мог опомниться.
И вдруг понял все радостно замершим сердцем.
Они прошли!
Дельфин теперь на свободе…
Море гремело, могуче и властно сотрясая сушу, и горы вздрагивали от вечных ударов прибоя, и белая пена изменчивой пограничной полосой металась между двумя великими мирами жизни.
Двое из этих миров в последний раз взглянули в лицо друг другу, прежде чем разойтись по своим непохожим дорогам.
Дельфин сразу нашел своим локатором крошечную фигурку на далеком камне, и ощутил, что маленькому телу холодно, а сердцу одиноко.
Сородичи звали его за собой, и он уходил за ними все дальше, но прежде чем горб моря, взбухая, закрыл резкие черты суши, дельфин взлетел на острый гребень волны и крикнул земле:
— До встречи! Я приду!
Мальчик не мог видеть так далеко, но он слышал далекий свист, понял его смысл и прошептал морю:
— До встречи… Я жду…
Студент третьего курса физмата Оксиген Аш стал Правителем случайно и совершенно неожиданно для себя. В один из летних дней, прокаленных белым солнцем и оглушенных звоном ситар, Оксиген получил третий неуд по теории вероятности и был поставлен перед проблемой выбора дальнейшего пути. Университетские двери закрылись за ним навсегда, и несостоявшийся математик оказался лицом к лицу со своей судьбой. Ничто не предвещало ее величия, а потому Окси набил полные карманы узкими синими яблоками-скороспелками в маленьком садике и вышел через ворота на центральную площадь столицы.
Площадь, обычно пустынная в полуденный час, на этот раз была многолюдна. Планета Свира переживала очередные беспорядки, и все, кого не обременяли неотложные труды, принимали в них деятельное участие. У бочек с красным силайским пивом толпились мужчины, обвешанные оружием. Женщины в белых косынках медсестер предпочитали ледяной сливочный коктейль с мятными хлебцами. По мостовой в разные стороны проносились бронетранспортеры с повстанцами и служителями порядка. Мальчики-лотошники сновали среди прохожих, предлагая террористам и чиновникам новейшие образцы бесшумных пистолетов и пуленепробиваемых жилетов. Голубые девицы из Уличного страхования жизни бойко заключали блиц-договоры. Кто-то где-то стрелял, кто-то кого-то ругал, кто-то за кем-то гнался, кто-то что-то провозглашал — все это было красочно, захватывающе и волновало безотказно, как скачки на горбатых козлах.
Но Оксиген шел среди толпы задумчивый и печальный. Исключение из университета было для него тяжкой обидой. Ведь он совсем не был глуп — не глупей других, во всяком случае, но ему отчаянно претила теория. Он чудесно обходился без нее. Он любил яблоки, не испытывая потребности узнать, как и зачем они растут. Он любил мастерить забавные штучки из разнородных деталей, но никогда не ведал наперед, что у него получится. Историки назовут это качество духовным аскетизмом гения. Преподавателям оно казалось ограниченностью.
Меланхолично жуя яблоко, Окси дошел до Дворца Свободы. Под полуразрушенной аркой главного входа застрял танк, и полицейские гвардейцы вместе с повстанцами пытались его вытащить. Аш поглазел на дружную, но бесплодную работу и от нечего делать вошел в правительственный сад. Парк был весь изрыт окопами и затянут маскировочными сетями, из кустов ежевики торчали стволы скорострельных орудий. Представители враждующих сторон дремали на боевых постах. Два пулеметчика лениво ругались из-за места под деревом: оба были толстые, оба обливались потом и оба в равной мере не хотели занимать позицию на солнцепеке. Наконец к правому легионеру подошли двое и выбросили пулемет левого экстремиста на самое пекло. Экстремист бросил свое грозное имущество и убежал за подмогой.
В саду пахло бензиновой гарью, порохом и потом, и Оксиген Аш беспрепятственно прошел мимо двух охранников в приемный зал к Великому Кормчему Свиры.
Здесь было прохладнее и спокойнее. Работал буфет, музыкальный автомат наигрывал медленную шору, отравители-профессионалы пили шипучий билу со льдом и делились вполголоса новыми рецептами.
Несколько террористов упражнялись в стрельбе, отбивая носы у мраморных бюстов в нишах. Треск выстрелов раздражал, на террористов время от времени шикали из буфета.
На Аша никто не обращал внимания. Студенческая шапочка была достаточно высоким пропуском во всех партиях. Даже когда он заглянул в секретный блок-кабинет Кормчего, ему крикнули только, чтобы он прикрыл за собой дверь и не устраивал сквозняка. Сквозняка боялись все, невзирая на партийную принадлежность.
В кабинете Кормчего не было ни души, и это обрадовало Оксигена. Ему хотелось посидеть одному, наедине со своими невеселыми думами. И поскольку другой мебели в кабинете не было, Окси направился к единственному креслу — Великому Креслу, запятнанному кровью десятков Правителей, продырявленному сотнями пуль, обугленному огнеметами и лазерами, забрызганному всевозможными ядами и кислотами.
Он сел в кресло, не ведая, что творит, и вой сирен, включенных датчиками от сиденья, уведомил планету Свиру о приходе нового диктатора. У дверей мгновенно выросла охрана из полицейских гвардейцев. В приемном зале закипела перестрелка между легионерами и повстанцами. В саду заухали орудия. Вынужденное перемирие кончилось. Началась борьба за власть.
Конечно, Окси мог немедленно встать и сразу выйти из игры. Но такова гипнотическая сила Великого Кресла — сев однажды, человек не покинет его добровольно. Напрасно инстинкт самосохранения и здравый разум будут гнать его прочь, домой, к маме — он готов жертвовать собой и миллионами других, лишь бы сидеть, сидеть, сидеть и чувствовать, как натруженная в поклонах спина отдыхает, приобретает холодную прямизну спинки кресла, на которую опирается.
Первую минуту Оксиген Аш усидел с перепугу — он был уверен, что его схватят и накажут за необдуманный поступок, вызвавший такой бедлам. Мало-помалу до него дошло, что, сидя в Великом Кресле, он сам может наказать кого угодно. Для пробы он приказал высечь всенародно университетского математика, поставившего ему неуд. Правда, он забыл назвать свой университет, а потому все математики всех университетов Свиры были через час нещадно биты розгами на городских площадях. Первую неделю Аш продержался благодаря обилию соперничавших групп на Свире и жестокой конкуренции между ними — каждая боролась за возможность укокошить диктатора и поднять свой авторитет. Они торопились и мешали друг другу. Трое злоумышленников заложили под Дворец Свободы термитную бомбу. Все трое казались некурящими, а прохожих не было видно. В это время во Дворце шла церемония вручения Кормчему памятной зажигалки. В зажигалку была вмонтирована адская машина. Кормчий принял дар и уже поднес его к сигарете, собираясь опробовать, когда террорист-одиночка с крыши соседнего дома выстрелил ему в голову. Пуля выбила зажигалку из рук Кормчего, стоящего у окна, и коварный дар упал прямо к ногам некурящих злоумышленников. Злоумышленники возликовали и через минуту взорвались. Термитную бомбу нашли мальчишки и заложили ее под старый фургон, в котором скрывалась ракетная установка, нацеленная на бронеавтомобиль Кормчего. В итоге этого дня Оксиген только поранил себе пальцы. Бинты спасли его на следующий день при подписании какой-то декларации, страницы которой были пропитаны ядом, действующим через кожу. Яд впитался в бинты, и личный доктор Кормчего, делая перевязку, умер в страшных муках, так и не успев сделать своему высокому пациенту укол цианистого калия под видом антибиотика.
Словом, к исходу первой недели своего правления Оксиген Аш почувствовал некоторую усталость и желание разделить бремя власти. Он объявил о создании правящей Партии Особо Преданных Кормчему. К его великому удивлению, на призыв откликнулись весьма охотно. Ряды бунтарей заметно поредели — многие явно и тайно спешили приобщиться к партии. В партиях начался раскол. Повстанцы махнули рукой на Кормчего и стали охотиться друг за другом. Теперь стрельба гремела по всей Свире, а в правительственном саду мирно паслись ручные силайские козы с кудрявой розовой шерстью.
В пятницу в скромном бронированном туалете Оксиген Аш нашел мятый клочок бумаги с кривыми строчками:
“Дорогой Окси! Ты имеешь крепкий лоб и мы имеем выгоду с тобой дружить. Твой процент — кресло с высокой спинкой, общий восторг и долгая жизнь. Мы тихие люди и не переносим шума. Проницательные”.
Прошла медленная секунда. Никто никогда не узнает, какие великие мысли пронеслись в эту секунду в голове Кормчего.
Он аккуратно свернул клочок и положил в тайный карман, где еще полмесяца назад носил шпаргалки.
Конец второй недели Оксиген Аш ознаменовал указом, потрясшим всю Свиру. Он протянул братскую руку мира своим противникам. Человек по натуре отходчивый, он собрал остатки оппозиционных партий в единый Прайд Исключительно Преданных Кормчему. На такой шаг еще не отваживался ни один из многочисленных предтеч Аша.
Перед Дворцом Свободы собралась ликующая толпа. Женщины и мужчины, старики и дети размахивали свежими выпусками газет и скандировали: “Аш наш! Аш наш! Аш наш!” Полицейские гвардейцы, привычно сомкнув защитное кольцо вокруг главных ворот, пыхтели и всхлипывали от желания присоединиться к напирающей массе.
Какой-то верзила, оседлав крестовину фонарного столба завопил: “Отец родной! Аш — наш отец родной!” И когда толпа смолкла нестройно, и уже набрали побольше воздуха груди, чтобы грянул новый клич, снизу пискнуло невидимое: “Врешь, рыжая скотина! Отец отцов! Великий Кормчий!”
“Кормчий!!!” — взревела толпа, и это было имя высшей судьбы…
К началу четвертой недели с беспорядками было покончено. Двухпартийная система, осененная благосклонной мудростью и волей Кормчего, стала прочной основой и гарантией всеобщего счастья и довольства. А столь необходимые и дорогие мятежным сердцам свирян “пики” с успехом заменяли ежегодные многодневные карнавалы, где разрешалось использовать не только шутихи и устраивать не только фейерверки. Свободная торговля оружием и боевым снаряжением, вплоть до гаубиц и реактивных минометов во время карнавалов, помогала не только развеяться после годичных трудов, но и разрешать походя всякие мелкие бытовые проблемы. Полицейские гвардейцы следили только, чтобы стволы смотрели в сторону, противоположную Дворцу Кормчего.
Но Оксиген Аш не был настоящим Правителем, если бы остановился на достигнутом. Он постепенно освободил свой народ от тяжкого ярма принятия решений — он все решал самолично, оставив другим радостную обязанность претворять их в жизнь.
Правда, некоторые утверждают, что он по-прежнему получал таинственные советы на мягкой бумаге — доподлинно ничего не известно: истина скрыта бронированной дверью и электронным запором черного туалета.
Зато доподлинно известно, что уже в первом своем основополагающем труде “Указания по палеонтологии, Психологии и физиологии” Кормчий провозгласил, что проницательность во время Всеобщего Благоденствия является фикцией, а проницательные люди — фиктивными людьми, в связи с чем необходимо вышеназванное слово из языка свирян изъять, а самих проницательных — ликвидировать. Партия особо преданных занялась явными проницательными, Прайд исключительно преданных взял на себя выявление и уничтожение скрытых. По требованию общественности день публикации “Указаний” был объявлен Днем Спасения.
Зримой гарантией вечного процветания Свиры стали “Указания по руководству, производству и растениеводству”, где Правитель установил законы новой экономики. Он доказал, что причиной всех прошлых бед планеты был чернук. Его выращивание приравнивалось отныне к экономической диверсии, а употребление в пищу каралось конфискацией имущества и ссылкой в изгнание. Не сразу осознали свиряне гениальную простоту и мудрость этого. Потребовалась долгая и упорная борьба с общественными пороками и его носителями. Тысячи штатных и добровольных “нюхачей” работали до воспаления носоглотки, эшелоны со ссыльными один за другим уходили в Силай. Но поддержка всех здравомыслящих патриотов обеспечила Правителю победу. Воздух Свиры был очищен от скверны, а желудки свирян — от коварного яда.
Свыше двухсот фундаментальных трудов создал Кормчий в считанные годы. Этой титанической работой он заложил краеугольные камни всеобщего процветания и спокойствия. Конечно, такая работа требовала издержек, ломки старых, отживших понятий, нейтрализации и ликвидации вредителей, угрожающих общественному здоровью. Но цель оправдывала средства. В поэтичных, полных философских откровений “Указаниях по нужным чувствами и полезным искусствам” Кормчий писал: “Чтобы иметь, надо сначала не иметь”. Народ Свиры получил, что хотел. Он понял, что Правителю можно доверять, и доверился ему.
И все-таки Кормчий окончательно осчастливил Свиру только на десятом году своего служения согражданам. Именно тогда было начато строительство Стального Кокона, который должен был навеки упрятать всю планету в броневую скорлупу. Строительство Стального Кокона тянулось двадцать лет, и получился он с изрядными прорехами.
Но и здесь цель оправдала средства — духовному здоровью свирян теперь не грозили никакие залетные инфекции. Отделенные от внешнего мира спасительной скорлупой, они могли теперь процветать без помех.
Шли годы. Космос вокруг обживался. Далекая Земля слала своим поселенцам тяжелые транспорты и материнские наставления. Строительные отряды буравили пустоту, соединяя окрестные планеты невидимыми туннелями автоматических трасс. Очеловеченные миры словно протягивали друг другу руки, чтобы вместе противостоять убийственному равнодушию космического пространства.
Но ни один транспорт не всплывал из минус-времени около планеты, опутанной стальной паутиной, ни одного отзыва не получали гостевые шлюпы, приглашающие соседей на новоселье, ни одному скитальцу, терпящему бедствие, не распахнула своего неба Свира.
И вот уже полтораста лет из-под Стального Кокона радио доносит только гимны радости…
— Занятно, крайне занятно. — Инспектор с нежностью погладил свежевыбритую щеку. — Но кто же сейчас правит Свирой?
— Великий Кормчий.
— Простите… Полтораста… Двадцать… Десять… Да еще лет двадцать, не меньше… Что-то около двухсот получается. Сколько же лет Правителю?
— Двести четыре с хвостиком.
— Ах, вот как…
Инспектор Службы Безопасности 8-й Галактической Зоны Иннокентий Шанин искренне старался заинтересоваться разговором, но мысли его, вопреки желанию, убегали прочь — туда, к трем бессонным неделям погони за контейнерами с активированным лютением, которые разлетались по всей Зоне после странной аварии грузового поезда. Шанин уже много раз ставил перед МСК1 вопрос о запрещении провоза лютения через его Зону. Ему обещали и ничего не делали. И вот результат… Все контейнеры удалось своевременно выловить. А что было бы, попади один такой ящичек в гравитационное поле любой из окрестных звезд?! Грузовая трасса в его Зоне — легкомыслие на грани преступления.
— Вы не слушаете, Инспектор?
— Слушаю, товарищ Главный. Но я не понимаю, при чем тут я. Свира не входит в нашу Зону, никаких сведений о возможных контактах с ними у меня нет, я вообще ни одного свирянина в глаза не видел…
— Увидите. Мы в Координационном центре обсуждали много кандидатур, но выбор пал на вас. Это, Инспектор, директива, а не просьба.
— Выбор? Директива?
— Именно так.
— Какой выбор и на что директива? Я битый час слушаю, но до меня никак не доходит, в чем дело. Что случилось на Свире?
— В том-то и дело, что ничего не случилось. За последние сто пятьдесят лет на Свире не случилось ничего существенного. Доходит или еще нет?
— Нет.
Главный сердито фыркнул. В разговор вступил незнакомый.
— Простите, товарищ Главный, но Инспектор Шанин имеет право на подобные вопросы. Ситуация, прямо скажем, необычная, и мне хотелось бы, чтобы все уяснили ее исключительность…
— Арнольд Тесман, директор сектора социальных проблем СДН2 — представил Главный своего спутника.
Шанин присмотрелся к высокому гостю внимательнее. Тесман ему понравился: немолод, но спортивен, лицо моряка, глаза упрямые и добрые, с легкой вызывающей смешинкой. С таким можно договориться, отвертеться от нежданной и непонятной директивы — разве мало у каждого своих забот, своих проблем, ждущих немедленного решения? А Главный тоже хорош: мало того, что приберегает для своего помощника самые головоломные задания — так теперь решил, видно, сдавать его в аренду в другие ведомства…
— Послушайте, товарищ Тесман, у меня есть контрпредложение. Давайте пока оставим Свиру. Жила она в своем Коконе полтораста лет — потерпит еще пару месяцев. А вы поживите у нас. Вы скандинав, судя по всему. Для акклиматизации могу предложить Ибсен-2 или Григ-8.
— Спасибо за приглашение, но…
— Нет-нет, подождите. Не отказывайтесь сразу. Ведь наша Зона — уникальный уголок. Звездный Монмартр, так сказать. Основное население — художники, музыканты, писатели, поэты, скульпторы, представители бесчисленных новаторов. Живут в буквальном смысле в атмосфере своих творений, на земле своих предтеч и кумиров. Несколько миллионов профессионалов, остальные любители. На любой планете — полная свобода творческой фантазии… Ничего от вас не требую и не берусь ничего доказывать. Просто полетим вместе, посмотрим, что где и как. И ручаюсь головой — через месяц Свира с ее причудами покажется вам самым ординарным цирком, а пресловутый Кормчий — старым глупым фокусником…
Тесман посмеивался, глядя в потолок, в полупрозрачной толще которого плыли разноцветные пузатые солнца и вилась вокруг них серебристая мошкара планет. Даже на той сугубо деловой карте угадывалось невероятное пространство — расстояния, чуждые всему живому и покоренные человеком во имя жизни.
— Да, Иннокентий Павлович, теперь мы живем просто и можем себе кое-что позволить. Сейчас на Земле — около 60 миллионов человек, и это втрое превосходит экологическую норму для планет третьего класса. Земле сделано исключение, но уже сейчас многие считают, что такое положение устарело. А ведь к концу двадцатого века на Земле жило чуть ли не шесть миллиардов человек! Я даже представить себе не могу, как это возможно физически — ежедневно видеть толпы людей — и совершенно незнакомых людей! Каждый день — разные лица… Непостижимо!
Шанин энергично кивнул — у него появилась надежда. Но когда Тесман опустил глаза, в них не было улыбки.
— Однако Свира — не цирк и не порождение фантазии неумелого новартиста-любителя. Она существует и процветает. Процветает — это вполне достоверные сведения. Существует и единолично правит Кормчий.
— Ну и пусть себе процветает на здоровье! Разве это плохо?
— Иногда плохо… Материальная обеспеченность плюс духовная нищета — страшная смесь… история дала немало примеров тому, чем кончается такое “процветание”… Мы не можем допустить физического или морального самоуничтожения целой планеты. Но официальное вмешательство — крайняя мера. Чтобы пойти на него, мы должны иметь конкретные и веские доказательства недееспособности Правителя перед надвигающейся опасностью. Иначе в глазах народа Свиры мы будем агрессорами, и вместо спасения только ускорим трагические события.
— Но, быть может… быть может, рано еще бить тревогу? Может быть, свиряне еще сами дойдут до сути?
— Возможно. Возможно, хотя сомнительно. Но тогда тем более на Свире нужен наш человек, способный установить связь революционного подполья с Внешним миром.
Шанин задумался. Главный, считая, видимо, свою миссию законченной, внимательно просматривал бортовые журналы мобильных групп безопасности. А Тесман говорил — то ли объясняя собеседнику, то ли думал вслух.
— Правитель… Оксиген Аш начинал весьма традиционно, и весь его политический путь вплоть до строительства Стального Кокона прямо-таки шаг в шаг повторял бурную деятельность всех больших и малых диктаторов прошлого. Все они, терзаемые манией величия пополам с манией преследования, стремились увековечить себя в сооружениях гигантских и нелепых, и все доводили свои народы до нищеты… Свира после Стального Кокона была на грани экономического краха… Только жесточайшим террором Оксигену Ашу удалось удержать власть… После целого ряда отчаянно смелых, но безрезультатных покушений он вообще перестал показываться народу… — И вот с этого момента начинается непонятное. Правитель доводит свои полномочия до абсурдных границ. Он решает все. Сам, правда, ничего не предлагает. Но все, что происходит или будет происходить на планете, включая даже такую мелочь, как время включения ночных фонарей, зависит от его согласия или не согласия. Ему подают обоснованный проект — он говорит, вернее, пишет — “да”, “нет”, “отложить”.
— Но ведь даже прочесть такую массу бумаг невозможно! Не говоря уже о большем… Может быть, он заменил себя машиной?
— Исключено. Машина может хранить огромный объем информации и оперировать им в пределах программы, но все ее могущество — на уровне прошлого человеческого опыта. Она способна самообучаться и самопрограммироваться, но она не способна изменить свой принцип подхода к материалу, что ли, свою позицию, свою логику. Она не способна думать творчески… Точнее, не способна ошибаться… Я что-то сам запутался, но сошлюсь на авторитеты: наши специалисты, анализируя данные прослушивания эфира Свиры, заявили твердо, что логика решений Правителя исключает вмешательство электронного компьютера… Но с другой стороны, это не человеческая логика…
— Простите, что вы сказали?
— Я сказал, что специалисты по логическим структурам в один голос утверждают, что “Слова Кормчего”, определяющие каждый день существования Свиры, не могут принадлежать ни машине, ни человеку.
— Час от часу не легче…
— Практически это выглядит так — каждый день газеты Свиры открываются рубрикой “Слово Кормчего”, где перечисляется все, одобренное Верховным Правителем накануне. Думать над перечнем небезопасно да и бесполезно — его надо немедленно выполнять, о чем заботятся соответствующие органы. Так вот, на первый взгляд, “Слово” — электрический казус, экономическая и социальная бессмыслица. Найти какой-то ключ, какой-то принцип, какой-то стимул этих законодательных “Слов” невозможно…
— Так, может быть, Правитель — душевнобольной, и Свирой фактически правит каста толкователей его бреда?
— И такое бывало в истории человеческой — странами долгие годы распоряжались осатаневшие маньяки или тихие идиоты… Но есть в общественном организме нечто, чего не утаить, не исправить насилием, не оживить допингами: экономика. Финал всегда один — развал экономики и за ним политический взрыв. А на Свире — все наоборот. Нелепые “Слова Кормчего”, претворенные в реальность, что называется, буква в букву, сначала стабилизировали хозяйство, а потом медленно, но неуклонно привели его к состоянию, которое, как я сказал, Можно назвать процветанием.
— Следовательно, это все-таки не процветание?
— Видите ли, Иннокентий Павлович… Все зависит От точки зрения. Я, простите, заядлый аквариумист. Так вот у нас, рыболюбов, есть такой термин — “биологическое равновесие”. В замкнутом, отрезанном от мира объеме аквариума устанавливается такое количественное и качественное состояние рыб, растений, грунта, микроорганизмов, при котором нет или почти нет вредных отходов — все вырабатывается и все потребляется внутри объема. Ко всеобщему благополучию всего, в этом объеме живущего. Так вот, такой благополучный аквариум — модель Свиры.
— Вы хотите сказать, что экономика Свиры в течение ста пятидесяти лет стоит на месте?
— Стоит — не то слово. Она держится — но движется по кругу, вроде белки в колесе.
— Но ведь потребности-то растут!
— Отнюдь. Ведь Свира отрезана от мира. Это аквариум. И потребности свирян тоже движутся по кругу. Остановившаяся культура. Отсутствие новых идей — для них нет пищи, и к тому же они жестоко преследуются. Технический и научный уровень Свиры крайне низок — все открытия и новинки ограничиваются сферой потребления. То, что можно иметь. “Иметь” — любимый глагол свирян. Неважно что, неважно зачем, неважно откуда, но иметь. Иметь больше, чем другой…
— Но ведь там же люди живут, а не рыбы! Должно быть какое-то сопротивление, оппозиция, подполье, может быть… Я не знаю, что еще… Как будто другим веком повеяло…
— Действительно, другой век. Буквально. Планета с остановившимся временем. Гости из прошлого… Конечно, там есть оппозиция. Ее уничтожают, но она появляется снова… Некоторым удается бежать. От них — крупицы сведений, которыми мы располагаем.
— Бежать в космос? Через Стальной Кокон?
— Невероятно трудно, но возможно. На Свире почти легально существует контрабанда. Правитель и его “королевская рать” смотрят на нее сквозь пальцы, ибо пользуются негласным каналом связи для своих личных нужд. Полицейская гвардия следит только за тем, чтобы с “внешним” товаром не проникли на Свиру “внешние” мысли…
— Да, рисковая профессия… Но, видимо, игра стоит свеч… Ведь их собственное производство отстало лет на сто… Какие же блага Внешнего мира интересуют свирян больше всего? Или они хватают все подряд?
— Не сказали бы… В основном, их интересует чернук.
— Чернук?
— Да, они увозят на Свиру огромное количество чернука. И еще лекарства. Особую популярность имеют разного рода сильнотонизирующие и геронтологические средства. Еще — всякая бытовая мелочь и украшения. И это, пожалуй, все.
— Ясно… Вернее, совсем ничего не ясно. Какова моя роль?
— Вы должны, Иннокентий Павлович, превратиться в разведчика. Профессия давно позабытая, но, как говорят, окруженная в былые времена ореолом романтики. Скажу откровенно — лично я вам не завидую. Я был против такого варианта, но мои коллеги убедили меня, что иного выхода нет. СДН должен обладать полной и достоверной информацией о подлинной жизни Свиры и, насколько возможно, об Оксигене Аше. Или о том, кто За этим именем скрывается… — Неужели вы верите, что Правитель — не человек? Свиряне, к примеру, бесповоротно уверовали в то, что ими правит некое высшее существо. Возможно, такая уверенность исподволь насаждается сверху, но согласитесь — при желании можно привести массу доказательств. И поразительное долголетие, и необъяснимая прозорливость, порой даже меня наводящая на мысль, что Правителю ведомы случайные зигзаги будущих событий, и нечеловеческая способность к обработке огромных масс информации, и мгновенность решений, недоступная нашему мозгу, и, в конце концов, эта самая злополучная логика — логика, отличная и от человеческого, и от машинного мышления… Разгадать Правителя значит разгадать Свиру. Но мы не ставим перед вами такой задачи. Пока она, видимо, выше наших возможностей. Ваша задача — узнать о Свире и о Правителе все, что в силах ваших. Никакого вмешательства, никаких действий и противодействий. Только смотреть и запоминать…
— А вы уверены, что я смогу проникнуть дальше первой балки Стального Кокона?
— Уверен. Во-первых, вся операция продумана до мелочей и гарантирована от опасных последствий. С вами полетит настоящий свирянин, всего несколько лет бежавший оттуда. Он пытался организовать покушение на Правителя. Он знает все ходы и выходы и поможет вам освоиться на месте. Его надо только держать под наблюдением: с Кормчим у него свои счеты. А во-вторых… Во-вторых, вы родились на Земле, в Сибири, и это очень важно. Вы высадитесь в Силае, а Силай — это свирянская Сибирь. На первое время, видимо, Силай будет вашей базой, и вам легче чем кому-либо будет освоиться и ориентироваться в суровой и дикой местности… Неужели остыла кровь пращуров-первопроходцев? Ваш начальник рассказывал о вас другое…
— Ох, товарищ Тесман, лютый вы человек! И успокоили, и польстили вовремя! Раз все продумано до мелочей без нашего ведома, то куда денешься… Но если можно, для справки — как же все-таки предстанет пред ясны очи полицейских гвардейцев разведчик из внешнего мира в компании беглого террориста, разыскиваемого по всей Свире? Гвардейцы, конечно, возликуют, а что делать нам — плакать или смеяться?
— Меня искренне радует, Иннокентий Павлович, что вы уже вникаете в детали будущей операции. О них разговор особый и долгий. Но на первый вопрос я могу ответить и сейчас. На прошлой неделе на соседнюю со Свирой Зейду пожаловали три гостя. Двое из них сейчас в больнице. Несчастный случай. Лежать им еще не меньше месяца, и это для них — нож острый. Такая задержка вызовет подозрения, конфискацию корабля, расследование, которое на Свире почти всегда равносильно смертному приговору. Третий, в свою очередь, не может вернуться один — те двое автоматически будут считаться беглецами, а он — “перевозчиком”. В общем, положение у гостей отчаяние. Мы предложили им взаимовыгодное соглашение — вместо двух заболевших на Свиру отправляются двое наших людей. Срок — месяц. Через месяц вы на том же корабле и с тем же сопровождающим возвращаетесь на Зейду. Выздоровевшие к тому времени гости, сделав свои дела, убираются восвояси. Гарантия тайны с их и с нашей стороны. Ваши цели гостей не интересуют — профессия отучила их от любопытства. Они боятся только, чтобы подлог на Свире не обнаружился, и потому согласны изложить вам такие места из своей биографии, которых не добился бы ни один суд. Остальное доделает пласт-дубляж лиц и свойственные вам артистические способности…
— С чего мы начнем?
— С Бина. Бин — это кличка, и на языке, который вам предстоит освоить, значит “Двойной” или “Двуликий”. Ваш спутник, помощник и консультант, ждет вас на Зейде. И лететь туда надо немедленно.
Шанин закинул голову к потолку, где по-прежнему плавно, как в причудливом древнем танце, кружились кукольные солнца и планеты, и попробовал найти Зейду. Не нашел и встал.
— Я готов.
— Будете заезжать домой?
— Нет. Автопом соберет необходимое лучше меня.
У двери Главный положил ему руки на плечо, задержал.
— Ты прости меня, Кеша, что я так вот… запродал роде тебя без спросу. Но дело-то деликатное, понимаешь? А у тебя получится. Может, у тебя и получится, тяжело только будет…
Главный скорбно пожевал губами:
— Я понимаю, ты вправе обижаться. Без подготовки, без согласования с тобой — сразу директива…
— Какая директива? — искренне удивился Шанин. И поняв, как ловко обработал его Тесман, превратив требование начальства в собственное горячее желание Инспектора, он тихо рассмеялся.
Овальная дверь, нещадно скрежеща в пазах, задергалась судорожно, но не открылась: сервомоторы не смогли справиться с толстым слоем инея и льда, намерзшим по периметру. Потом, видно, кто-то очень сильный налег снаружи на ручку. Дверь затряслась, выгибаясь, и вдруг со страшным лязгом и хрустом ушла в стену. В проеме показалась фигура, огромная и неповоротливая из-за толстой меховой куртки и надвинутого на самый лоб остроконечного вязаного башлыка.
— Пригрелись, паучата? Я должен оберегать товар и превращаться в мороженый окорок в этом летающем холодильнике, а они здесь греют зады и шпарят в карты! Великий Кормчий!
— А ты и впрямь похож на силайского медведя, Шан. Кличка тебе впору, как обручальное кольцо невеже, — заметил один из сидящих в пилотской кабине, не оборачиваясь.
Другой ловким жестом смахнул с пульта игральную Колоду, побарабанил по ней пальцами и развернулся Вместе с креслом к вошедшему.
— И вдобавок как две капли воды похож на настоящего Шана, которому я так неосторожно проломил череп. Он тоже только трезвый ругается, а в подпитии ревет своим нутряным басом “Всем нам висеть на яблоне”. Зачем напоминать лишний раз? Вот и допелся… А мы тут, милый, не шпарим в картишки. Мы работаем. Я просто прибросил — напоремся на гвардию или нет?
— Что же вышло?
— Напоремся…
— Оттого, что мы будем висеть в пустоте, везенья не прибавится. Или ты от карт ждешь разрешения включить двигатель?
— Не пикай, если без понятия. Мы не висим. Мы падаем. Падаем на Стальной Кокон, прямехонько в ту дырочку, через которую вылезли в свое время. Это наш постоянный ход. Мы его нашли с Шаном, и Сипом, мы его и застолбили. Кроме нас здесь никто не ходит.
— Ясно. Но ведь на тяге-то быстрей будет!
— Быстро можно только на яблоню угодить. Полицейские визиры засекут вспышку за полпарсека. Мы и так выскочили из минусовки чересчур близко. Вспышки при этом, правда, не бывает, но радиоэхо есть. Если рядом шастали слухачи — мы уже на крючке. Так-то, милый.
Пилот снова сыпанул колоду на пульт и начал раскладывать какой-то сложный пасьянс, прихлопывая каждую карту ладонью и бормоча не то ругательства, не то заклинания. Оттаивающий Шан втиснулся в третье кресло рядом с Бином, с трудом вживающегося в роль Сипа, Сип, по всему судя, был человеком своеобразным, ибо прозвище Гадюка надо заслужить.
— И долго еще так?
— Думаю, часа четыре бортового. Скоро уже можно будет разглядеть фактуру Стального Кокона.
— Если удачно проскочим щель — это уже полдела. На посадку уйдет не меньше трех часов, а это значит, что мы успеваем к рассвету совсем впритирку. Но если даже и часок светлого времени прихватим — не странно. Силай — не Дрома, в силайских буреломах нас за сто лет не сыщешь.
— Дикий край?
— Силай — заповедник преступности, для городского жителя между словом “силаец” и “преступник” нет разницы.
— Добром туда не попадают. Одних ссылают власти, другие сами бегут от властей. Пестрый народ. И все должны держаться вместе — порознь Силай проглотит, как муху.
— Опять не сошлось! — взвизгнул пилот и запустил, злополучной колодой прямо в лобовой экран. — Великий Правитель! Зачем я только согласился лететь третьего числа? Ведьма всегда учила меня: не ставь на тройку, тройка — твое несчастливое число! А я, как полоумный… Напоремся! Напоремся…
— Кончай зудеть, Мож! Хоть и Гнус, но не царапай душу. Что раскис? Раз веришь в приметы — надо было раньше думать. Ведь вы уже шесть лет втроем летаете — ты, Сип и Шан. Шесть — это две тройки, а вас трое — еще тройка. Целых три тройки!
— И… правда… — Мож уставился на Шана белыми глазами, которые росли и росли, пытаясь вырваться из орбит. И вдруг взвыл дурным голосом: О-о-о! О-о-о! Пропади все пропадом! О-о-о!
— Ну, понесло… — Сип хмуро поднялся, подошел сзади к дергающемуся пилоту и сильно ударил его ребром ладони по затылку. Потом неторопливо развернул к себе и влепил две увесистых затрещины. Мож перестал выть, только изредка вздрагивал всем телом.
— Истерика, — бросил Сип встревоженному Шану. — Ничего страшного. Реакция после чаки. Не усек, когда он к ней успел приложиться…
— Чака? Что это?
— А те семена в зеленых пакетах, что в трюме. На Свире она хорошо растет, но не размножается. Семена завозят контрабандой. Из листьев чаки варят настой.
— Наркотик?
— Нет. Сильное возбуждающее. Полностью снимает чувство опасности. Но зато потом начинается такое… Пробовал я это зелье. Не советую. Даже для изучения Жизни на Свире.
Мож полез за пульт, нашаривая там что-то и стуча зубами.
Сип следил за ним с неприязнью.
— Чака?
— А твое какое дело?
— Сделай лучше успокаивающий укол.
— Катись ты… Тоже доктор нашелся… Видали мы таких желторотых спасателей… Сам себя спасай, висельник…
Он отхлебнул сразу полстакана мутной коричневой жижи и, распаляясь, зашипел:
— Думаешь, я не вижу, кто ты? Мож все видит! Ты из этих, из недорезанных проников… Вот Шан — свой парень, сразу видно. А ты — проник. Вы все на Правителя зуб держите. А я за Кормчего любому глотку перехвачу!
Он допил стакан и вытер губы, победно усмехаясь своему призрачному отражению в лобовом экране.
“Вот и первый сюрприз Свиры, — невесело подумалось Шанину. — Изгой, гонимый и презираемый неудачник, живая мишень, нищий, у которого Кормчий отнял все, кроме права умереть на виселице, — и тот боготворит Правителя, вместо того чтобы его ненавидеть люто ненавистью. Ведь этот несчастный действительно готов до издыхания защищать своего мучителя и виновника всех бед… Какое тут “официальное вмешательство”…
— Стальной Кокон, — негромко проговорил Сип.
Ничего внушительного Шан не увидел. Свира выглядела, как и все подобные планеты с близкого расстояния — ощутимо вогнутая тарелка и ничего больше. Поскольку на этой половине была ночь, то никаких деталей поверхности или причудливых атмосферных образований видно не было: тарелку до краев наполняло черно-синее густое желе. И только присмотревшись, на терминанте можно было уловить что-то вроде серебристого пушка. Этот пушок рос и окружал Свиру уплотняющимся ореолом, на темном круге центральной части проступила сеть светлых прямых линий. Словно марсианские каналы, только погуще.
— Да, в принципе это гигантская стальная сеть, — подтвердил Сип. — Она вращается за пределами атмосферы и практически не изнашивается. Крупные метеоры, конечно, оставляют дыры, но таких камешков немного. Корабль ее тоже пробьет, но неизбежно взорвется… Скорость! Кроме того, сеть заряжена электричеством колоссальной мощи.
— Откуда же энергия?
— Даровая. Из атмосферы. Со Стальным Коконом на Свире навеки кончились грозы.
— А где же патрули и что они делают?
— Внутри сферы Кокона остались десятки бывший обсерваторий, лабораторий и просто строительных спутников. На них теперь находятся базы полицейских гвардейцев и причалы сторожевых катеров. В космос они почти не выходят — нет надобности и опасно. Они летают стратосфере и несут патрульную службу. Считается, что они охраняют планету от внешней агрессии. Но поскольку никто на Свиру до сих пор нападать не собираля и десантов не забрасывал, бравые пограничники грабят возвращающихся контрабандистов. Но главная задача “пернатых” — охота за теми, кто пытается бежать со Свиры… Таким нет пощады.
— “Пернатыми” зовут пограничников?
— Вообще всех полицейских гвардейцев. Охраняющее крыло — герб полицейской гвардии…
— А кто такие “проники”?
— Проники? А, это ты про Можа… Проник — грамматическая хитрость. С тех пор как слово “проницательный” запрещено на Свире, всех представителей этого клана называют прониками.
— Ты сказал — клана? Так их что — много?
Сип посмотрел на Шанина с искренним удивлением.
— Проников? Добрых девяносто процентов городского населения!
— Ничего не понимаю!
— Поймешь.
Мож, прилипший к приборам и визирам, махнул рукой.
— Ну все. Вышли на старт. Теперь пора рвать когти…
Истерика и возбуждение после очередной дозы чаки прошли, и Мож был снова похож на человека. Только налитые кровью глаза с узкими, как игольчатый укол, зрачками выдавали искусственную причину его беспредельной отваги.
— Смотри, Шан, и учись. Пригодится. Мы дотопали до нужной точки. Дальше нас все равно засекут, с двигателями или без. Поэтому сейчас главный козырь — скорость. Низко над лесом нас они потеряют: мешает эхо. Значит, надо прорываться отсюда почти до самой Земли на предельной струе, чтобы катера не успели выйти наперерез. А там — выручай парашют и тормозная батарея. Но стукает все равно прилично…
Мож положил руки на клавиши и закрыл глаза, словно молясь.
— Эх, тетя ведьма, выручай!
Пол под ногами дрогнул, и всех троих вдавило в кресла. Неправильное синее пятно впереди, свободное от серебряной паутины, ощутимо прогнулось, поползло во все стороны.
Внезапно на корабль обрушился тяжелый удар, полминуты — второй, потом третий. После десятиминутного затишья удары возобновились, но стали слабей и чаще. Скоро они перешли в трескотню крупного града и добродушное бормотанье летнего ливня.
— Теперь на Свире осталась только такая гроза, — кивнул Сип на верхний экран кругового обзора.
А гроза была внушительная — таких Шанин еще видывал. Ни на своих экстравагантных планетах, ни в космосе. Не было ни традиционных вспышек, ни мгновенных ветвистых молний. Со всех сторон, откуда-то издалека, где угадывались острые ребра и пики Кокона, тянулись живые щупальца сиреневого света. Они ловили корабль в свое жадное перекрестье, конвульсивно ощупывали его обгоревшую обшивку, пытаясь найти хотя бы маленькую щелку внутрь, не находили и, истончаясь рвались, чтобы со следующим толчком ожить и повторить все сначала.
Корабль начал разогреваться, с Шана, в его тяжелой экипировке, уже давно лил пот, но раздеваться в этой электрической карусели почему-то не хотелось. Шан ругал себя за малодушие и излишнюю впечатлительность, но стоически терпел жару.
Гроза кончилась, как и началась, — электрические разряды стали реже и сильнее и, наконец, получив два основательных удара, корабль влетел внутрь Кокона.
Впереди теперь дышало и ворочалось что-то серое и бесформенное, как закисающая опара.
— Облачность — это хорошо, — сказал Сип.
— Для “пернатых” хорошо, — зло парировал Мож. — Они нас видят, а мы их нет. И у нас больше шансов кувыркнуться со всего маху…
Сторожевой катер первым заметил Сип. Он закричал, вцепившись в плечо пилота:
— Слева, слева! Слева — крючок!
В левом верхнем углу экрана разгорался и трепетал красный уголек.
Можу не надо было повторять дважды. От неожиданности Шанина выбило из кресла и швырнуло влево, на переборку.
Когда он поднялся, уголька слева уже не было, зато справа заплясали целых три звездочки. Корабль заметался, беспрерывно меняя курс, но красных огней становилось все больше, и узкое горло прохода сжималось на глазах.
— Бесполезно, — прохрипел Мож. — Вниз не пробиться…
Выламывая запястья и упершись коленом, он оттянул штурвал на себя с такой силой, что пластиковая баранка выгнулась. Шанин снова не удержался на ногах. На этот раз сверху на него упал Сип. Корабль, словно догоняя свой огненный хвост, вывертывал вверх, к спасительному пролому. Высота уже начала предательски буреть, и на всем обозримом пространстве пересекались, образуя правильные квадраты, черные полосы.
— Так… Так… выглядит… небо над Свирой? — выдавил Шанин в потный затылок Сипа.
— Да, — отозвался Сип, упираясь ему локтем в живот.
— Но если здесь родиться и не видеть другого, то и оно покажется прекрасным…
Перегрузка резко ослабла. Мож почему-то тормозил:
— Я так и знал, — безнадежно процедил он. — Мы в бутылке. Они заткнули пробку… Что делать, Шан?
Сип и Шан вскочили. Прямо по курсу полукругом горело четыре красных факела. Вокруг ближнего время от времени рассыпалось оранжевое ожерелье.
— Приказ остановиться… Они нас поджидали, это точно… Иначе такой стае не собраться… Это Горон… Он один знает нашу дыру… Кто-то продал, и он ждал нас… Что делать, Шан?
Тот Шан, который сейчас блаженствовал в больничной палате на Зейде, был здесь атаманом, и Мож по привычке ждал приказа от нового, поддельного Шана.
— Прорываться! — ненависть перехватывала горло Сипу. — Напропалую, в лоб — прорываться! Все равно смерть! Здесь есть шанс — в застенке его не будет. И там будут пытать. Лучше умереть здесь, сейчас. Все равно смерть!
— Тебе — смерть, — подтвердил Мож. — Они тебя сразу раскусят. А я…
— И тебе — смерть! Ты знал, кого везешь…
— Что делать, Шан? — в третий раз повторил Мож.
— Прорываться! — горячо зашептал Сип. — Идти на таран! Пойми, Шан, у нас нет выхода. Они раскусят нас в первую же минуту. Меня шлепнут на месте, поскольку я уже дважды приговорен, а тебя, как иностранного шпиона, с триумфом потащат в Дрому. Надо умереть достойно, Шан… Таран, только таран!
Шанина страшила не смерть и не пытки — хотя, как всякого нормального человека, такая перспектива его не радовала. Но он представлял, какой козырь даст он Кормчему своим появлением на Свире, какая разнузданная вакханалия клеветы поднимется вокруг него, оправдывая самые черные дела Правителя и давая повод для крайних мер против всего, что осталось на Свире живого и мыслящего. Как ни тяжело и горько это было — он был готов сказать: “Таран!” Но что-то, мгновенно мелькнувшее в памяти, удержало.
— Ты говоришь, Мож, это должен быть Горон? Тот самый, что накрыл вас шесть лет назад?
— Другому некому. Мы задолжали ему, и он решил нас накрыть. Я говорю — они ждали… Зверюги… Другие вычистят все и отпустят… Хоть телегу оставят… А этот долгов не прощает!
— Что он сделает, если попадемся?
— Что? Конфискует телегу со всеми потрохами, а нас — за решетку… А там… Эх, тетя ведьма, что же ты со мной наделала?!
Шанин знал о Гороне много. Шан, разоткровенничавшись, рассказал о нем охотно и зло. Этот елейный суб-майор был грозой и проклятием контрабандистов Свиры. Раньше он служил в Дроме и ходил в “топорах” — в петличках личной полиции Кормчего. Но непомерная жадность заставила его сменить весьма почетное, но недоходное место в столице на бесславную, но выгодную работу небесного пограничника. Все без исключения “рыцари удачи” платили ему дань. И горе тому, кто забывал об этом долге. Цепкая память суб-майора работала с точностью компьютера. Он помнил в лицо почти всех своих “пациентов”. Он знал все дыры Стального Кокона и кто через них ходит. Ему было известно, когда и чьи контрабандные “телеги” отправляются “на небо”. А перекупщики за некоторые услуги докладывают ему, кто, что и сколько “добыл на небе”.
Суб-майор Горон мог бы в один день покончить с контрабандой на Свире. Там, в высших сферах, знали об этом лучше, чем кто-либо. Но никто не отдавал и не собирался отдавать ему такой приказ. Гораздо практичнее было поддерживать с суб-майором добрые деловые связи.
— Ложись в дрейф, — приказал Шан.
Мож послушно и облегченно убрал реверс главного хода. Легкая дрожь говорила о том, что двигатели работали, но корабль теперь неподвижно висел над планетой. Мягкий толчок и качанье — это вышел в пространство стыковочный рукав.
— Трусы, — тихо выдавил Сип. — Но я живым не дамся…
Он вытащил из заднего кармана комбинезона пистолет, перезарядил и положил в нагрудный — ведь придется поднимать руки. Передумал, засунул его за широки раструб перчатки.
Шанин подошел к нему, положил руки на плечи.
— Я не трус, Сип. Я очень не хочу умирать, но я не трус. У меня есть мысль. Надо попробовать. И если не получится…
Сип глядел недоверчиво.
— У меня к тебе личная просьба, Бин. У меня нет оружия. Если не получится — первая пуля мне. Договорились?
— Кончайте шушукаться, — подал голос Мож. — Если вы на меня понесете, я заложу вас первый. Усекли?
Пол под ногами ушел вниз, потом в сторону Где-то далеко и глухо царапал металл о металл.
— А вот и гости дорогие… Стыкуются… Слушайте — мы ремонтники, рабочие внешнего ремонта, ясно? Сбились с маяка, попали не в ту дыру. Ремонтники — и все тут.
— Но Горон же знает всю вашу шайку-лейку, как своих детей!
— У нас не принято узнавать друг друга. Такой закон… Ремонтники. Двести семьдесят пятая рембаза, ясно? Она здесь ближе всех. Двести семьдесят пять — и точка. Больше ничего не знаем…
Дверь вздрогнула под ударом, скользнула в стену.
В проеме никого не было.
Томительная минута, и маленький седой человечек в неряшливой черной форме с крылышком на лацкане ворвался в кабину с радостной улыбкой гостеприимного дедушки, встречающего долгожданных внуков.
— Вот сорванцы, вот сорванцы, — причитал он. — Совсем молодым жизни не жалко, совсем! На такой скорости — и вниз! А потом ни с того ни с сего — вверх! Ну, думаю, пришла твоя пора, Горон, не иначе иноземцы какую-то пакость затеяли! Приготовился грудью, так сказать… Ан нет, тут все свои по обличью… Отлегло от сердца-то… Боится, слава Кормчему, иноземная нечисть, зубами скрежещет, а боится… Ибо мы — монолит, один за всех, все за одного… Слово Кормчего, могучая Свира всегда начеку без пустых разговоров… Ах, сорванцы…
Старичок все сыпал и сыпал, заглядывая во все углы, а трое молодцов с грустными глазами бульдогов привычно быстро обшарили “сорванцов” и застыли, уперев карабины им в животы.
— А вы, ребятки, наверное, ремонтники?
— Да, высокий, — растерянно откликнулся Мож и встретившись глазами с Шаном, утвердительно кивнул, — Горон.
— С двести семьдесят пятой рембазы, наверное?
— Да, высокий, — тупо отозвался Мож.
— Так-так. Сбились с маяка, попали не в ту дыру?
— Да, высокий, — едва слышно промямлил Мож. Он начал подергиваться — к нему опять возвращалась истерика.
— Ремонтнички, значит, сорванцы-ремонтнички… Это хорошо, дырки в Коконе надо штопать… А то некоторые висельники повадились через них на Зейду шастать… Я-то сослепу за таких вас принял. Уж очень вы мне старых знакомцев Можа, Сипа и Шана обличьем напомнили. Вы-то ребятки хорошие, а те трое — мразь. Забыли честь и совесть, долг перед великим Кормчим забыли… Ох, добраться бы мне до них! Уж они бы у меня если не яблоню, то урановый курорт заработали… А вы, ремонтники, значит… И за этой дверкой инструмент у вас, да? Взглянуть на него можно, да? Любопытный я страсть до всякой техники…
Старичок торкнулся в трюмную дверь — она не поддалась.
— Туда нельзя. Радиация, — сказал Шан.
Старичок, удивленный его наглостью, обернулся и затрясся в беззвучном дробном смехе, держась за сердце.
— Что… ох! Что ты сказал? Ох, уморил… Тот мой знакомец Шан, на которого ты похож… ох! Тоже был большой остряк, пока трепыхался. Радиация! Ох, сорванцы, сорванцы-ремонтнички…
— Я тоже знал одного суб-майора, Гороном звали. Умнейший был человек, догадливый — прямо всю душу до дна видел. Так вот, будь на вашем месте Горон, он бы поинтересовался сначала, какой нынче урожай на яблоки и чем пахнет навар с варенья. Тоже любопытный был…
— Как я? — старичок как-то непонятно быстро очутился рядом с Шаном.
— Да, нет, вы непохожи вроде… Тот догадливый был.
— Высокий, — проворковал старичок, заглядывая снизу в глаза Шану. Грустный бульдог, стороживший атамана, перекинул карабин в левую руку и зубами подтянул правую перчатку. На сгибе пальцев и ребре ладони выгнулись свинцовые блямбы — вензеля с крылом и буквами ПГ. “Дешево и рационально — мелькнуло у Щанина. — Кровоподтеки от ударов выходят, как печати. Сразу видно, что били от имени государства, по закону”.
— Когда обращаешься к полицейскому гвардейцу, надо говорить “высокий”, — терпеливо повторил старичок.
— Простите, высокий, больше не повторится… Воспоминанья! Очень уважал я Горона за его ум. Он говорил к примеру: “Не жадничай, не продавай сына божьего за тридцать серебряных — с него можно иметь гораздо больше”. А еще притчи всякие рассказывал…
Старичок моргнул, и Шан снова влип в переборку — на этот раз с рассеченным до кости подбородком.
— Чем же пахнет навар с варенья? — наклонился над ним с ласковой улыбкой старичок.
— Словом Кормчего, — Шан слизнул с губы кровь. — С Гороном поделился бы рецептиком… Он бы меня на руках носил… Умел снимать пенки Горон…
Грустный бульдог поднял правую руку, но старичок остановил его.
— А ты со мной поделишься?
Старичок перестал улыбаться и с минуту буравил Шана глазками-шурупчиками.
— Вставай. Говори.
— Душно здесь. Горло пересохло! У меня в трюме Пиво холодное… Да только на двоих осталось.
— Я тоже до холодного пива охотник. Пошли, ремонтничек. Только если пиво с пригарью — не обессудь. Я обидчивый.
Подалась под плечом Шана трюмная дверь.
— Ну и холодина тут у тебя, дружок. Наверное, весь чернучок подмерз. За такой товар и сотни серебряных не дадут. В отопительных баках сикер?
— Не молоко же! — нагло скривил Шан опухшую губу.
— Зейда, — пнул старичок ящик с плохо отскобленной этикеткой, выглядывающей из-под пакетов прессованного чернука. — Протовит в ампулах. Добрый товар хоть и синтетика. Настоящего протовита давно нет в природе…
— Протовит — пшено. Есть почище да покрупнее.
— Покажи.
— Сначала разговор.
— Горон знает дело.
— Так ты Горон…
Горон запыхтел, сел на ящики. Теперь он не походил на умильного дедушку. Дряблые брыли глубокими складками неестественно удлинили губы, и этот нечеловеческий огромный рот на желтом крючковатом личике будил память детства. Такие одинаковые плотоядные лица были у глиняных божков, что лежали на сувенирных лотках у развалин какого-то храма — маленький Кешка был там со школьной экскурсией, но взять на память такое страшилище наотрез отказался.
— Не темни, Шан. Я должен знать, что у тебя на руках — понт или джокер. Выкладывай. Кораллы с голубого Шара? Силун с Дзойси?
— Мелочь. Все это — мелочь.
— Медвянка из Оранжевого Кольца? — почти шепотом выговорил суб-майор.
— Ладно, Горон. Давай в открытую. У меня женьшень. Настоящий дикий женьшень с Земли. Корни…
Горон оглянулся на закрытую дверь, словно там уже стояли “топоры” и черный бронефургон без окошечек.
— И семена, — выпустил последнюю пулю Шан.
Горон долго молчал, колупая ногтем нитрокраску на ящике.
— Ты лжешь, Шан. Ты не мог достать женьшень.
— И все-таки он у меня. Корни и семена для посева.
— Ты зря сказал мне об этом. Ты перегнул. Ты, видно, на самом деле способный парень, но я теперь не смогу отпустить тебя. Живым — не смогу. Даже с корабля. Даже отсюда, из этого трюма.
— А я и не прошу отпускать. Мне одному не осилить. Я предлагаю тебе дело, половина на половину.
— Половина на половину?
— Да. Если дело выгорит — ты можешь плюнуть на всех и всю жизнь купаться в серебряных. Ты будешь богаче всех богачей, вместе взятых. И я. Мне тоже хочется пожить с прямой спиной.
Горон хохотнул и вскочил с ящика. Он снова запричитал и заметался из угла в угол.
— Ну сорванец, вот сорванец… Не ожидал от тебя, ремонтничек, не ожидал… Такой тихий да вдумчивый — и такой недотепа… Ай-ай-ай… Нехорошо… Придется наказать тебя, сердечного, ой, придется… А то ведь болтливый ты такой, ой, болтливый… Совсем язык без костей… не похож на Шана, нет…
И, подскочив к Шанину, переменился враз.
— Половина на половину, говоришь? Горон будет иметь все! Ты мне не нужен. Я выброшу тебя, как стреляную гильзу. Ты не выйдешь отсюда. Я разберу весь корабль на винтики и найду твою захоронку. Весь товар будет мой, весь!
— Не надо разбирать корабль. Он еще пригодится Можу и всякой мелкоте вроде него. А нам теперь нельзя ссориться, Горон. Мы — как орел и решка у серебряного: один без другого ничто…
Он достал из-под стеллажа на первый взгляд обыкновенный красный саквояж.
— Здесь товар. Открой и посмотри.
Горон впился в саквояж, пытаясь его открыть. Он не открыл его. Он не открыл его через минуту после внимательного и тщательного осмотра. Он не открыл его после возни с кучей хитрых отмычек. Он не открыл его через пять минут, орудуя чем-то, что тщательно прикрывал.
— Я понял. Ты перехитрил меня. Если эта штука вообще открывается, то открыть ее можешь только ты? Шифр?
Вместо ответа Шан провел рукой по крышке. Крышка подскочила и захлопнулась снова при первом же движении суб-майора.
— Мы еще не договорились, Горон.
— Говори, Шан. Такие, как ты, мне нравятся.
— Этот товар не возьмет ни один перекупщик Силая, так?
— Так.
— С этим товаром засыплется любой перекупщик Дромы, так?
— Так.
— Никто из высоких и высших, которых ты знаешь или можешь узнать, не сможет купить у тебя всего саквояжа, так?
— Так.
— Но охотиться за ним, не брезгуя ничем, будет каждый, так?
— Так.
— И если кому-то удастся напасть на след товара или продавца — исчезнут и товар, и продавец, не так ли?
— Так.
— А можно ли сохранить тайну, доверив ее десяткам и сотням людей?
— Нет.
— Значит, продавать товар по частям, в розницу — верное самоубийство.
— Слушать тебя, Шан, одно удовольствие. Но я пока не вижу дела, с которого я что-то буду иметь.
— Надо найти человека, который мог бы купить у нас саквояж. Весь товар оптом.
— Таких людей нет на Свире, Шан. Это говорю тебе я, Горон.
— Такой человек есть, Горон. Единственный на Свире. Кормчий.
Трудно было предположить, что суб-майора может что-то поразить или испугать. Но Горон вздрогнул. Подковообразный безгубый рот его открылся и закрылся, проглотив неведомые слова, а шурупчики-глазки превратились в тонкие иглы.
Шанин услышал свое сердце. Словно кто-то в боксерских перчатках бил изнутри в ребра. Хватит ли Горона на такое? Или страх сильнее жадности?
— Кто же сделает… это?
— Я. С твоей помощью. Я и ты. Половина на половину.
— А если…
— Не смеши. Ты отлично понимаешь, что рискую только я. Даже если я выдам тебя, провалившись, мне никто не поверит.
Горон затих перед красным саквояжем. На сухой желой коже заблестели капли пота.
— Этого не может никто. Немногие могут похвастать тем, что видели Кормчего. Говорили с ним — еще меньше. Но никто и никогда не является к правителю без зова. Таков единственный закон Свиры, который никому еще не удавалось переступить.
— Я буду первым.
— От тебя не пахнет чакой… Ты… ты или сумасшедший… или великий человек.
— В любом случае ты не проигрываешь.
— Если я соглашусь, что я должен делать для тебя?
— Для нас. Для Сипа и меня. Мне нужен помощник и телохранитель.
— Он знает?
— Нет. Но он узнает. Ровно столько, сколько нужно.
— Я против. Я не хочу третьего. Помощника дам тебе я.
— Третьего не будет. Сип — это я. А “помощничка” ты за нами все равно пошлешь, верно, Горон?
— Верно. И не одного.
— Мне и Сипу нужно осесть в столице на какое-то время и оценить положение. Окончательный план и его выполнение — наша забота. Ты должен сделать так, чтобы “пернатые” не путались у нас под ногами…
— Правителя стерегут “топоры”.
— Кто их начальник?
Горон оторвался от красного саквояжа и глаза его тоже были красные. Как на аварийных табло, в них высветилась тревога: удивление, подозрение и тревога. Шанин понял, что сгоряча задал вопрос, который Шан задать не мог.
— Кто начальник? После прогулки на небо у тебя что-то сдала память, Шан… А чемоданчик у тебя хорош… В первый раз вижу такой… Где ты взял его? Или тоже запамятовал?
— Помню! Там, где и товар.
— Ай, сорванец, сорванец! Где товар, говоришь?.. А где брал товар, это уж, конечно, не вспомнишь…
— Не вспомню, Горон.
— Ай, сорванец, сорванец… Насмешил ты меня, натешил… Чего только с памятью не бывает… А как же Все-таки чемоданчик открывается, а?
— Я не знаю. Я просто думаю, чтобы он открылся, он открывается. И перестань ломать кретина, Горон.
— Грубишь, дружок, грубишь… А я вот о твои сотоварищах думаю. Скучно им. У Сипа в печатке пистолет спрятан. Вдруг он со скуки в моих ребятишек палить начнет? Ребятишки у меня нервные. Пришьют на месте и одним хорошим человеком на Свире меньше будет… А из-за чего? Все из-за твоей забывчивости, Шан… Только нет, милый, нет! Ты стой, где стоял, за мною не ходи.
Горон выглянул в дверь, коротко что-то пролаял. В рубке вскинулась и затихла короткая возня. Выстрела не было. Шан успел сделать только шаг к двери. Пистолета Горона уперся ему в живот.
— Не надо, Шан. Там все в порядке. Береги нервы. Я имею желание согласиться на твое предложение.
Исчез вертлявый дедушка-садист, исчез глиноликий божок. Даже убрав пистолет, Горон остался продолжением своего оружия точным, молниеносным, неотвратимым.
— И поставим все на свои места. Я мог ответить тебе “да”, мог ответить “нет”. Ты мне можешь ответить только “да”. Это первое. Второе. Я веду игру с умниками и с дураками. Но сам я никогда не остаюсь в дураках. Поэтому твой чемоданчик — прости, мой чемоданчик — будет у меня, пока не кончится дело. Это избавит тебя и от забот по охране, и от искушения поменять партнера. Или смыться со всеми серебряными прямехонько в небо…
— Наши серебряные за Стальным Коконом — пыль…
— Не знаю, не знаю… Но это не меняет суть.
— Но где гарантия…
— Твоя единственная гарантия — верно служить мне, Шан.
Детектива не получалось. Не получалось героя-разведчика, хитроумным планом загоняющего врага в угол Эта скользкая бестия Горон легко, одним движением снова оказался наверху. Пришла запоздалая мысль о том, что драться против таких их ржавым оружием — безнадежно. Они владеют им с рождения. Любая тренировка не сможет заменить врожденной способности сеять беду и зло. Нужно другое оружие — оружие, о которой эти люди не подозревают. Основанное на ином принцип Оружие добра. Но что это такое — оружие добра?
— Что-то ты замолчал, Шан. Я не слышу воплей радости. Ведь я же согласился. Ты уговорил меня, Шан. Я даже принял твой дележ — половина на половину. А мог бы… Но я уважаю смелость. Так что же ты проглотил язык, мой дорогой компаньон? Или…
— Я жду твоих приказаний, Горон.
Вынырнул на мгновенье дедушка-садист, залился дробным хохотом, поощрительно потрепал плечо Шанина. И скрылся, спугнутый жесткой диктовкой Горона-хозяина:
— Мы сейчас перейдем ко мне на катер. Мож вместе с кораблем, чернуком и сикером пусть проваливает ко сем чертям. Ты получишь форму и документы полицейского гвардейца — не “липу”, настоящие. На днях мы проводим большую операцию по розыску крупного государственного преступника Канира Урана, по кличке Бин. Мы накроем его. Что с тобой, дружок?
— Ничего. Я слушаю.
— В поимке Бина ты проявишь чудеса храбрости. И я отправлю тебя, как героя, сопровождать преступника в Дрому, с рапортом министру государственного милосердия, высшему Тирасу Уфо, славному командиру легиона “Слуг справедливости”, которых в просторечии почему-то величают “топорами”. Странно, Шан, что ты запамятовал имя моего дорогого друга Тираса, странно… Тирас примет тебя. Ты передашь ему кое-что. Остальное зависит от тебя. С той минуты тебе придется отрабатывать свою половину доли. А я посмотрю. Я буду за твоей спиной даже в… Впрочем, ты понятливый малый.
— С пустыми руками мне никто не поверит. Я окажусь на яблоне раньше, чем открою рот.
— У тебя будет образец. Это все, чем я могу тебе помочь. А насчет яблони… Отличный код! Мы будем называть наш товар “Силайские яблоки”.
Замурлыкал востроглазый старичок, подхватил саквояж и, пропуская Шана в рубку, подмигнул:
— Яблочки силайские…
Весь путь от Силая до Дромы пассажир проспал, и только когда аэробот пошел в посадочный вираж, он невольно зарычал и напрудил под себя. Полицейский гвардеец с вензелем сержанта, скрипнув зубами, взялся за тряпку.
— Оставь его в покое. Он опять будет биться.
— Но это — я. И я не позволю, чтобы всякая шваль скалила зубы над Бином… Ой.
Сержант схватился за прокушенный палец.
— Говорю, оставь. Ему уже ничем не поможешь. Человек убит в нем давным-давно.
— Но он — это я, понимаешь, я! Я мог бы ста таким, если бы…
— Замолчи. Немедленно замолчи. Сопливый истерик. Ты все погубишь. Не только себя и меня — все!
Пассажир тяжко, с подвывом заскулил.
Пилоты не успели еще сбросить трап, как прямо по посадочной полосе к аэроботу подкатилась закрытая машина. Из нее посыпались широкогрудые парни в небесно-голубых мундирах. Не обращая внимания на двух “пернатых” коллег, они споро взялись за дело и через минуту клетка с рычащим и воющим Бином была уже в машине. Шан долго не мог понять, кто у них старший пока не приметил рядом с водителем скучного человека с двумя серебряными топориками в петлице.
— Окс-капитан, у меня сопроводительный пакет и письмо к высшему Тирасу.
Скучный человек протянул из кабины руку.
— Мне поручено передать их лично.
Рука нетерпеливо дернулась. Секунду поколебавшись, Шан сунул письмо и пакет в ленивые пальцы. Рука исчезла. Взвыла сирена, и тяжелый фургон с неожиданной прытью умчался по бетонному полю, оставив растерянных и недоуменных гвардейцев на произвол судьбы.
— Я не знаю правил этикета в этих кругах, но с точки зрения нормального хамства нас встретили в Дро-ме сдержанно.
Они шли с летного поля не спеша — спешить им было некуда — и, получив, наконец, возможность говорить, не опасаясь быть подслушанными, не находили слов.
— Обалдуй, — сказал Шан. — Если бы знал, что буду из-за тебя так волноваться — никогда бы с тобой не связался..
— Ты волновался за меня? Или за исход операции?
— Не знаю… Я дилетант в этой профессии. Когда я услышал, как ловко тебя обезоружили, а Горон минутой позже заявил, что Бин — в его руках, я, честно говоря, думал только о том, как тебя выручить. Я был уверен, это нас раскрыли… И чуть было не наломал дров…
— Да, Горон применил старый прием: выдал за Бина беглого уголовника. И начальство это знает. Будет громкий процесс, будет показательная казнь. И да устрашен будет всякий неотвратимостью возмездия! И ко всему прочему — новые чины и награды…
— Но такой вариант выгоден и тебе. Тебя уже не будут искать. Нельзя казнить одного человека дважды…
— Выгоден… Ты начал говорить, как Горон. А каково мне? Они лишили меня права распоряжаться своей жизнью…
— Не раскисай, Сип. Я понимаю — тебе тяжело. Но ты ничего не исправишь жалобами. Здесь нужно другое… Горон — проницательный?
— Разумеется.
— Ты все-таки когда-либо объяснишь толком, кто такие проницательные? Правящая элита или оппозиция? Народность или социальный слой? Что их объединяет? Каковы их цели? Как их узнают — по кастовому знаку, по паролю, по цвету глаз или волос? Я только и слышу: проник да проник, слышу в разных вариантах, в самых неожиданных и взаимно исключающих значениях! Наваждение какое-то!
Сип долго молчал, расшвыривая камешки с дорожки кованым носком ботинка.
— Проник… Проник есть проник… Ты спрашиваешь — правящая элита или оппозиция, народность или социальный слой… И да и нет. Вернее, ни то, ни другое. Это не вмещается в ваши земные категории. У них нет кастового знака или пароля, определенного цвета глаз или волос, внешне они неотличимы от всех остальных свирян. Теоретически они вне закона, каждому разоблаченному пронику грозит смерть. А практически весь государственный, весь административный и особенно хозяйственный аппарат Свиры — сплошные проники. Потому что доказать, что проник действительно проник, Практически невозможно… Они выходят сухими даже из любых чисток, которые устраивает время от времени Кормчий, — они получают награды за бдительность, а На яблоню попадают как раз те, кто им мешал…
— Заумь какая-то! Много страха и мало смысла. Ты что-то перегибаешь, Сип. Здесь что-то не то. И не так.
— Так, Шан. Просто это сразу трудно укладывается в голове. Мы уже привыкли, а ты — нет. Впрочем увидишь сам. Поймешь. И привыкнешь.
— Но как ты все-таки узнаешь, что кто-то — проник?
— Спроси что-либо полегче… Как узнаю? Сам не знаю! Конечно, не по внешности. Хотя… Есть что-то, но… Вот стоит ему заговорить — сразу видно. По жестам, по поведению, по речи, по какой-то внутренней злой затаенности — на языке мед, в глазах яд… Тысяча мелочей… Трудно объяснить…
— Пытаюсь изо всех сил. Но, честно говоря…
— Стоп!
Сип приложил палец к губам. Шанин оглянулся, Но ничего подозрительного не заметил.
Они потоптались у ворот аэрогавани, глазея, как перегруженный дирижабль безуспешно пытается оседлать причальную мачту. Рядом с ними остановились несколько зевак, по традиции обсуждающих промахи пилотов и их шансы причалить в такой ветер.
— Им “пернатые” помогут. У них крылышки, — ядовито хихикнул кто-то за спиной. Шан обернулся. Все с постными лицами смотрели в небо.
— Надо идти в ближайший участок ПГ и связываться с Гороном. Пусть он сам разбирается, что к чему и какого лешего нас бросили посередине дороги…
— Не надо, септ-капитан. Все делается согласно приказу. Та команда не имела инструкций на ваш счет.
Потом, через минуту после разговора, ни Шан, ни Сип не могли вспомнить наверняка ни одной четкой черточки, ни одной особенности фигуры, ни одной броской детали одежды — какое-то смутное облако, желе, студень с бесцветным голосом.
— Кто ты такой?
Молчание. Наручные часы, где вместо циферблата — силуэт топора. Какие-то розовые бумажки.
— Вот ваши места в гостинице и суточные на неделю. Вас позовут.
Он растаял в воздухе, не оставив следа. Но еще раньше — едва он появился — растаяла толпа зевак вокруг Шана и Сипа. У жителей Дромы выработалась мгновенная реакция.
— У меня был один знакомый исследователь древней письменности. Он постоянно тренировал воображение. Нарисует две черточки и пристает ко всем: “Что это может значить?” Что это может значить?
— Только одно — даже на улице следует говорить вполголоса. А в гостинице — орать. У них паршивая аппаратура, работает с искажениями. Глупо влипнуть по вине неисправного магнитофона.
— Думаешь, нас собираются пощупать?
Вместо ответа Сип кивнул на такси, которое медленно тащилось за ними, явно желая “случайно” попасться на глаза. Они сели на заднее сиденье и молчали всю дорогу, чем весьма расстроили водителя. И только после остановки Сип вознаградил его, громко воскликнув: “Слава Кормчему, высшие умеют ценить преданность! “Изобилие” — лучший отель Дромы. Здесь не соскучишься…”
Они стояли на тротуаре, не решаясь войти под гулкие своды гигантской пирамиды, составленной из разногабаритных полушарий. При внимательном изучении полушария оказались банальными овощами и фруктами, вернее, их циклопическими бетонными копиями. Поражало мастерство, с которым архитектор рассчитал все детали своего нелепого сооружения. Оно должно было развалиться без всякого внешнего толчка, само по себе — но оно высилось, венчая центр столицы, и высилось, вероятно, не одно десятилетие…
— Наше “Изобилие”… Нравится?
— Впечатляет. Похоже на продуктовую сетку: того и гляди… сейчас все посыплется…
— Не посыплется. На века. Гостиница — ровесница Стального Кокона.
— Вот как. А кто архитектор?
— Тише… Об этом не спрашивают. В справочниках говорится, что “Изобилие” построено волей Правителя…
Подозрительный бритоголовый юноша, тоже заинтересовавшийся бетонным десертом, сразу заскучал и отошел.
— Леший их разберет. То ли вправду уличный бездельник, то ли… Всякие тут пасутся… Автор “Изобилия” кончил на яблоне. Сначала Правитель наградил его Медалью Бессмертия — это знак высшего отличия для Работников литературы и искусства. А потом…
Фойе встретило гостей сладковатым запахом. Это было тем более странно, что большая часть храмообразного пространства была отдана растительному миру — плодовым деревьям, ягодным кустарникам, овощным грядкам. Строгие таблички “Руками не трогать” и защитные металлические сетки под током предостерегали, однако, заезжих лакомок от вольного обращения с этим соблазнительным великолепием.
Еще одной странностью была здесь полная невозможность уединиться и отдохнуть: человек все время находился либо в прицельной зоне загадочных клерков, глазеющих из-за табличек “Закрыто”, либо — через стеклянные стены — под перекрестным огнем прохожих. И таблички, таблички словно в клубе глухонемых. Метрдотель был обозначен трижды — табличкой на телефонном столбике, надписью на фирменной фуражке и разъяснением на нарукавной повязке. Он венчал собой долгий путь по зеркальному лабиринту от хмурой таблички “Вход по пропускам”, через властные “Приготовь пропуск”, “Разверни пропуск”, “Предъяви пропуск”, до мигающей светоугрозы “Стой для опознания”.
У таблички, удостоверяющей, что за барьером — портье, гости простояли минут десять. Портье смотрел сквозь их прозрачные тела в глубины, доступные ему одному. Робкие попытки вывести его из каталепсии успеха не имели, и Шан довольно внятно пробормотал: “Сип, здесь нет таблички “Руками не трогать”, и я сейчас попробую…” Сип наступил ему на ногу. Тем не менее портье протянул руку — ленивым жестом, как окскапитан в машине.
Розовые бумажки имели волшебную силу. В своем двухкомнатном номере-люксе гости оказались ровно через минуту, слегка обалдевшие от подобострастных улыбок носильщика, выросшего из-под земли, запаленных вздохов скоростного лифта и магнитофонной скороговорки очаровательной горничной, которая оставила после себя аромат нектара и горячий чай с какими-то желтыми орешками.
— Сказка, — проворчал Сип, оглядывая безудержную безвкусицу литерного номера. — Как щедро платит Правитель своим преданным слугам! Сто лет не спал на такой кровати…
Он плюхнулся на свое необъятное ложе, ловко поддел матрац и внимательно осмотрел группу пружинных контактов, от которых в ножку уходил красный провод. Потом включил бра на стене. Вместе со вспыхнувшей лампой в настенной стойке что-то щелкнуло и за жужжало.
— Для любителей ночного чтения, — прокомментировал Сип. — Очень хорошо видно, что читаешь…
Они обследовали номер и обнаружили массу не менее интересных вещей: радиодинамик, который не включался и не выключался; странное вентиляционное отверстие в потолке над люстрой; сушилку в ванной, которая не судила, но трещала, как автоматическая кинокамера. Шанину, наконец, все надоело.
— Эти желтые орешки с чаем вызывают отличный аппетит. У нас, кажется, есть какие-то талоны в ресторан который я приметил внизу…
— Талоны пригодятся на потом. А сейчас с помощью вот того чека мы должны стать богатыми людьми…
Несмотря на рабочий день, улицы Дромы были многолюдны, пестры и бестолковы. Человеку, привыкшему к тишине и успокаивающей медлительности современных поселений Большого мира, здесь было нелегко. А Шанину в мундире гвардейца было нелегко вдвойне: Дрома кишела “пернатыми” и приходилось бдительно следить за людским потоком, чтобы ответить на приветствие или откозырять самому.
Улицы бесконечно петляли, переламывались, расходились зигзагами у подножия одинаковых, как детские кубики, многоэтажных коробок, упирались в неожиданные тупики, по ним, вплотную друг к другу, скрежеща и цепляясь бортами, судорожным, толчками продвигался чадящий бензиновой гарью автомобильный поток. Порой где-нибудь впереди раздавался вой тормозов и хруст сплющиваемого металла. Урчащий конвейер замирал тогда надолго, но никакая сила на свете не могла прекратить его движение совсем.
Зато людской поток на тротуарах тек безостановочно. Каждый прохожий что-то делал на ходу — жевал, сосал, курил, читал — и, может быть, поэтому на всех лицах каменела равнодушная отрешенность от окружающего. Больше всего было жующих — мужчины и женщины, старые и молодые, занятые и гуляющие — все, проходя мимо бесконечных лотков, не глядя, покупали что-либо местное и отправляли в рот. А постоянно пустеющие лотки вновь и вновь наполнялись пирожками, тортиками, мороженым, конфетными кулечками. И нельзя был остановиться, встретив знакомого, — только торопливый кивок; нельзя было оглядеться, присмотреться — “дай пройти, чего уставился”; нельзя было даже замедлить шаг — толчок в спину возвращал к прежней скорости.
— Куда мы все-таки несемся?
— Никуда. Мы уже на месте. Тут можно присесть или постоять без риска быть сбитым с ног… Когда-то здесь был Дворец Свободы — правительственная резиденция. По Слову Кормчего он был снесен и на его месте выстроен Вечный Дворец, увенчанный персональной Башней Кормчего. В ней находится его рабочий кабинет. А Вечный Дворец отдан исполняющим Слово Кормчего министерствам.
И снова пирамида, но уже не из полушарий, а из неправильных конусов, опоясавших тонкую свечу башни, зеркальный купол которой поздно вечером и рано утром полыхал языком пламени на сером небе. И снова — скульптура у главного входа: юный бог в студенческой куртке с надкушенным яблоком в руке.
— Правитель в ту великую минуту, когда он задумался о судьбе Свиры и принял решение взять на плечи бремя Кормчего… Ну как? На что похоже это сооружение?
— Похоже на то, что “Изобилие” и Вечный Дворец строил один и тот же архитектор.
— Тот же? Нет… Но… Разве есть сходство? В чем?
— В характере. Во взгляде, что ли. В мастерстве… Словом, если это не он, то его ученик.
— Да…
Сип долго молчал, разглядывая дворец, словно видел его впервые.
— Да… А ведь действительно… А ты зорок, Шан. Дворец строил сын того, кто поставил злополучную гостиницу.
— И он тоже… яблоню?
— Да. Но это уже совсем другая история… Можно мне задать тебе вопрос без околичностей?
— Разумеется, Сип.
— Что ты собираешься делать?
— Сейчас? Продолжать прогулку.
— А завтра, послезавтра, через неделю?
— Наблюдать, запоминать, анализировать.
— А действовать?
— И действовать. Во всех детективных романах, которые я специально проштудировал перед Свирой, говорится что главное в профессии разведчика — дедуктивный метод. Действие — частность, а частное по дедуктивному методу должно выводиться из общего. Следовательно, чтобы действовать, надо основательно побездействовать.
— Ты все шутишь. Тебе все это кажется пока забавной игрой. Не спорь. Ты попал в прошлое, в пройденные вами века. И ты не прочь подурачиться, уверенный, что завтра вернешься в свое время. А ведь Горон ждет, когда ты проникнешь к Правителю. И он не будет ждать бесконечно. И он не любит шутников.
— Хорошо, давай серьезно. Мы работаем не для Горона. И если говорить откровенно, я вообще не собираюсь встречаться с Правителем. Потому что меня и моих друзей интересует не то, каким образом этот древний Правитель сумел себя законсервировать на двести лет, а то, каким образом Свира так долго держится на краю неизбежной экономической пропасти. Уверен, что Правитель не выложит ответа даже за женьшень. Придется докапываться самим, изучать производство и распределение, понять положение и взаимоотношение всех классов и прослоек общества, оценить настроение и степень зрелости народа…
— Для этого надо прожить здесь две жизни…
— Чтобы уловить общее — нет. Иногда его можно почувствовать сразу, на одном дыхании. Как повезет. И как смотреть на все, что происходит вокруг. Ты здесь родился, ты ко всему привык, многое проходит мимо твоего внимания. Глаз постороннего зорче.
— Возможно… Но меня интересует одна частность — собираешься ты посещать Правителя?
— Пока нет. Пока это просто невозможно — мы стоим перед глухой стеной, и эта стена неприступна. Нужно найти хотя бы какой-то дефект в этой стене, дыру или щель, и только тогда…
— А если я знаю такой дефект?
Шан внимательно посмотрел на Сипа. Сип выдержал взгляд.
— У тебя завелись от меня секреты, Сип?
— Нет. Не завелись. Этот секрет был со мной всегда. На Свире, на Зейде, на Земле. Но этот секрет я открою только тому, кто поможет мне выполнить клятву.
— Какую клятву?
— Судить Великого Кормчего.
— Убить?
— Нет. Судить. И приговорить к смерти. И привести приговор в исполнение. Чтобы это не было убийством, нужны хотя бы двое…
Да, еще Тесман говорил, что у Бина свои счеты с Правителем. И вот теперь… Отговаривать — бесполезно. Согласиться на соучастие — нельзя. Остаться в стороне — нечестно. Обманывать — подло.
— Когда и кому ты дал клятву?
— Не надо об этом, Шан. Я забыл, что ты — человек Земли. Что ты — просто наблюдатель. Что для тебя все наши горести и беды — не более как трудный ребус который надо решить, научный казус, который надо объяснить. Я забыл. Прости. Я не оставлю тебя, пока. Словом, забудем этот разговор. Я ничего не спрашивал.
— Бин…
— Я Сип. Прежний Сип.
— Жарко. Давай выпьем пива…
Они остановились под зеленым навесом против рыбного магазина. Пожилой гвардеец с жезлом дружелюбно им улыбнулся и подвинул кружку, освобождая место за столиком. Улыбка в Дроме — явление редкое, и Шан улыбнулся в ответ.
— Дежуришь?
— Разве это дежурство, септ-капитан? Хочешь спи, хочешь пиво дуй. А вот я работал в Олоне, воздушные верфи там, — вот где, действительно, держи ухо востро. Известное дело, работяги — у них свой закон. Держатся один за одного, косяком, — с ними лучше не связываться. Только когда подмога пришла — присмирели малость. Да и то…
Пиво было, что называется, на любителя — цвета спелой малины, горьковато-сладкое и почти без пены. Шан взял три кружки — себе, Сипу и говорливому блюстителю порядка.
— Благодарю, септ-капитан. Многовато будет… У да ничего, мне уже через час меняться.
— А ты за свою жизнь в разных местах бывал, наверное?
— Да, помотался. Я все больше по охране, для страха стою. Так не стало страха теперь, даже Вечного Дворца не боятся. Шалый народ стал.
— А почему, как ты считаешь?
— От жиру. Я говорю — от жиру. Заелись, на Правителя обнадежились. Он, мол, благодетель, всех накормит. Я последнее время в глуши, в Трижах существовал — молодые затерли. Так и там — дикари, обезьяны земляные, только и могут, что свою сатуру крупноплодную сажать да выкапывать — так и те. Не хотим по шестнадцать часов работать, хотим по десять. А этого не хотите?
Заметно приободрившись, ветеран грозно потряс жезлом, как боевой дубиной.
— А сюда меня сын перетащил, слава Кормчему. В “топорах” у меня сын… Здесь благодать. Конечно, тоже, как когда…
Что-то стряслось в рыбном магазине. Крик возмущения и боли, звон разбитого стекла, шум свалки, снова крик — тот же голос, но сдавленный, зовущий на помощь, ругань, глухие удары, снова звон стекла. Гвардеец поскучнел и прислушался, не спеша, однако, допил свое пиво.
— Опять что-то не поделили. Вот народ! Всего — выше горла, лопатой — не хочу, так нет, каждый в рот соседу смотрит. Зависть, зависть… Не люблю драк. Никогда не поймешь, кто прав, кто виноват — все хороши. Пакость одна.
Шанин почувствовал на себе хмурый изучающий взгляд Сипа. Ему стало неуютно. Никаких действий — это легко приказать. А если бьют женщину? Ребенка? Ты чужой, тебе все равно — утверждало молчание Сипа… Нет, дорогой террорист. Очень не все равно. Очень.
— Надо прекратить это, — Шан одернул ремень. — Пойдем, дежурный.
Они не успели. Кто-то мелькнул в дверях, пытаясь выскочить на улицу, его перехватили, ударили спиной о притолоку, потом — мимо притолоки. Хрустнуло дверное стекло, посыпалось, окровавленное тело вывалилось на тротуар, а за ним вывалилась толпа разъяренных мужчин и женщин.
Коротышка в кожаном фартуке, увидев гвардейцев, бросился к ним:
— Это проник! Он оскорбил Кормчего! Он сказал про него такое!
Тротуар опустел мгновенно. Ни избиения, ни свидетелей — жара, звенят ситары, недопитое красное пиво на столике — и неподвижная человеческая фигура тротуаре.
Коротышка уже сориентировался в чинах. Он прилип к Шану.
— Мне этот магазинчик после конфискации остался почти даром — упекли одного тут. Вот я и всегда на страже. Способствую, так сказать. У меня на тайных проников нюх. Такой от природы дар имею — и все для Правителя. Я уже человек двадцать задержал, септ-капитан. Нюх мое прозвище. Вы запишите себе — Нюх с улицы Благодати…
— Готов, — подошел дежурный. — Вызвал машину сейчас заберут…
Шанин предполагал в этот день съездить куда-либо на окраину, например, в рабочий пригород Дромы Силку. Было еще рано, до Силки часа три езды экспрессом, но они вернулись в гостиницу. Возвращались в открытом автобусе, который немилосердно дергало в ритме бесконечного автоконвейера. Люди стояли и сидели, отрешенно жуя, и согласно качались в такт рывкам. Обыкновенные лица, красивые и не очень. Добрые и не очень. Умные и не очень. Обыкновенные люди, которые полчаса назад неизвестно за что сообща убили человека.
— Ну, как дедуктивный метод, — спросил Сип, исподлобья поглядывая на Шанина. — Помогает?
— Поможет. В свое время. А завтра мы с тобой должны разыскать вот этого человека. Зовут его…
— Мос Леро…
Чтобы разобрать витиеватую надпись на почерневшей медной пластине, пришлось включить поясной фонарик. Шан махнул рукой таксисту, тот, круто развернув машину, дал полный газ, и через полминуты только серая пыль висела над петлей накатанной дороги.
— Даже фары не включил. Еще врежется где-нибудь. Внизу совсем темно. Чудак!..
— Кто знает, Шан. Может быть, это мы начудили, отпустив машину раньше времени…
— Не думаю. Хотя, если хозяин под стать своему логову, думать о приятном отдыхе вряд ли придется…
Они звонили у бронированной калитки, врезанной в крепостной кладки каменную стенку, добрых пять минут, но за калиткой и за стеной царила нежилая тишина.
— Однако Мос Леро рано ложится спать.
Вилла пряталась на дне горной впадины, словно в стакане с отбитым верхом — полупрозрачные острые ребра кварцевых пиков перекрывали все подходы к ней. Лишь на единственной узкой расщелине выползала наверх петляющая дорога. Все ее замысловатые петли просматривались от виллы, как с вертолета.
— По-моему, этот Мос — атаман разбойничьей шайки. Иначе зачем ему такое убежище?
— Не знаю, Шан. В Дроме у него вполне ординарная квартира и, если верить соседке, приличная репутация…
Разыскать Моса Леро по адресу, данному Гороном, не удалось. Его не оказалось дома, а словоохотливая соседка не знала, куда он уехал.
Помогла хмурая консьержка. Она проводила гвардейцев медленным взглядом до самых выходных дверей и уже в спину пробубнила негромко:
— К Мосу, что ли? Давно пора… Где ж ему быть в субботу… На Синей горе вроде дача у него…
До местечка было не больше часа езды, но автобусы туда почему-то не ходили, а разбитные таксисты, готовые мчать хоть в преисподнюю, сразу скучнели, стоило упомянуть Синюю гору… Словом, только к концу дня Шану с Сипом удалось уломать какого-то бедолагу за пятикратную цену. Машина долго кружила по окраинам и выбралась на нужную дорогу далеко за городской чертой, но по шоссе водитель погнал с такой скоростью, словно от стрелки спидометра зависело спасение его души. Судя по всему, на Синей горе он бывал и не раз, такси уверенно выкручивалось из опасных горных виражей. Но остановился он не у самой виллы, а метрах в Двухстах от нее и подъехать ближе отказался.
— Теперь наш друг уже на шоссе. Зря мы его отпустили…
Шан снова нажал проклятую кнопку.
И тогда калитка ожила.
Нет, она не открылась. Ее шероховатая окисная поверхность не шелохнулась, но на уровне глаз с тугим щелчком прорезалась треугольная бойница.
— Кто там?
— Нам нужен Мос Леро.
— Его нет, он уехал.
— А кто с нами говорит?
— Служитель.
— Значит, уехал? Жаль. А то вот его старый Горон велел передать ему письмо и долг в тридцать серебряных.
— Что вы сказали?
— Горон велел передать Мосу Леро письмо и долг в тридцать серебряных.
Калитка молчала добрых две минуты, прежде чем исторгла новый неуверенный вопрос:
— А я… Я буду иметь письмо?
— Нет. Велено передать лично твоему хозяину.
Снова молчание. И снова дрожащий голос:
— Я Мос. Мос Леро. Давайте письмо в щель.
— Э, нет, так не пойдет. Докажи, что ты Мос.
— Письмо должно быть в красном конверте с буквой “м” в левом верхнем углу.
— Это другое дело. Пожалуйста.
Шанин свернул конверт трубочкой и сунул в бойницу. Бойница тотчас захлопнулась.
— На атамана не тянет. Трусоват больно, — прошептал он Сипу почти весело. Сип неопределенно пожал плечами.
Солнце давно зашло, но вечные скрещения Стального Кокона еще светились тусклым малиновым накалом. Небо за решеткой было иссиня-черного цвета, и голубым детским шаром светилась на нем Зейда — маленькая луна Свиры. Она почти не освещала окрестность, на пиках полыхали грозные отсветы торжествующей стали, но она была, она светилась, напоминая о том, что есть Большой мир, где живут по-другому…
В лицо ударил прожектор, а через десяток секунд щелчок возвестил, что калитка снова ожила.
— Я вас вижу впервые. Я вас не знаю.
— Меня зовут Шан, его Сип. В письме написано, что кроме долга мы передадим тебе предложение принять участие в сбыте силайских яблок.
— Входите.
— Выключи светильник! Ничего не видно!
— Идите прямо.
Рука Шанина попала во что-то пухлое и влажное, и это пухлое потянуло за собой прямо, направо, налево — прожектора уже не было, но перед глазами плыли разноцветные круги, лишая возможности если не видеть, то хотя бы ориентироваться в полутемных пространствах.
— Садитесь. Кресла под вами.
Пелена рассеялась, открыв скромную комнату с тремя узкими стрельчатыми окнами, распахнутыми в сад. Вечерний ветер тормошил простенькие пестрые шторы. На некрашеном раздвижном столике стоял запотевший пузатый графин с молоком и три стакана. Из плетеной корзиночки торчали три больших ломтя черного хлеба.
Сип сидел по другую сторону стола. А в центре — Мос Леро. Его кругленькое тельце перенакачанного детского пупса без конца вздрагивало и порывалось подскочить на плетеном стуле, предугадывая малейшее желание гостей. В нем все было чуточку чересчур — чересчур честные глаза, чересчур жизнерадостный румянец, чересчур широкая улыбка, чересчур искренний голос:
— Я человек простой, без претензий, родился в глухом селении, так сказать, от земли. Очень устаю в Дроме — сутолока, гром, чад. Хочется тишины, одиночества, свежего, так сказать, дыхания. Присмотрел вот себе ложбинку с конурой. Досталась по случаю — за свои, конечно, серебряные… Но недорого, слава Кормчему — по государственной распродаже конфискованного имущества. И каждую субботу — сюда, в конурку свою… А что у двери вас подержал — не обессудьте. Места дикие, безлюдные — неровен час. Всякие тут шастают…
— А шастают? — успел врезаться Шан.
— Шастают, шастают, ой, как шастают. В прошлую субботу соседа там вон, за той горочкой, подожгли. Выскочил — а в него из пистолета. Хорошо, что в доме друзья были — там целая перестрелка была, еле отбились. А домик сгорел.
— Кто же стрелял?
— А ведьма их знает. Ушли все. Может, дружки хозяев бывших, может, другой преступный народ. А вы ехали — рисковали: не любят здесь “пернатых”, в мундире особенно — пуля невесть откуда прилетит. Рисковали, рисковали… И срочность такая была, наверное, Да? Убываете куда — в Дроме проездом, да?
— Проездом, Мос. Горон передает тебе твою постоянную долю.
— Должок, Шан, должок.
— Твою постоянную долю, Мос. И с условием.
Шан достал из-под стола маленький красный чемоданчик, с которым приехал.
— Вот… Вот… Вот…
По мере того как на столе появлялись ампулы с протовитом, пакеты прессованного чернука, булькающие банки сикера, золотые и серебряные амулеты, честные глаза Моса заволакивала сладкая дымка.
— Ах, Горон, Горон… Нет, старая дружба не ржавеет. Кажется, что общего: я — маленький человек, а Горон — орел, повелитель “пернатых”. А не забывает Моса верный товарищ, не забывает. Говорят про него всякое, обижаются некоторые, а я думаю — зря. Большой души человек Горон, и честен и справедлив, и нежен. А жестким бывает — так профессия такая: защитник, сторож нашего неба. Он и в “топорах” орлом ходил, как же… Я трусоват, характера не хватает, — вот и копаюсь в низине жизненной, а Горон — храбрец, он весь в небе, всегда на высоте.
— Теперь условие, Мос. Ты должен помочь нам. Нам — значит, Горону. Ясно? Мы — это Горон. Так должно быть сказано в письме. Так?
— Сказано, сказано… Но я человек маленький, я всей душой, только…
— Ты должен устроить нам встречу с Тирасом. И как можно скорее — завтра или послезавтра.
— А зачем вам Тирас?
— Ты чересчур любопытен, Мос.
— Не знаю, не знаю… Тирас — министр, второе лицо на Свире, правая рука Кормчего, а что я? Червяк! Как я могу приказывать Тирасу? Меня даже не пустят к нему! Нет, не по силам мне, не по силам. Рад бы услужить старому другу Горону, за подарочек отблагодарить, но… Не смогу, не смогу, что другое, а это не смогу. Конечно, если кое-кого попросить, раскошелиться. Да и то вряд ли. Конечно, если Горон не постоит за расходами. Так это еще столько же надо.
— Ты загнул, Мос. Столько же — чересчур. Половина — куда ни шло. Еще половина!
— Да разве я себе? Я же для людей, мне самому ничего не надо. Тирас ведь не пешка какая. И срочность к тому же. А вдруг Тирас заупрямится, спросит — за чем я им нужен? Что я скажу?
— Мос, ты получил хороший подарок от Горона. Тебе показалось мало. Я добавил еще половину — от себя.
— Я не вижу второй половины.
— Вторую половину ты увидишь после того, как скажешь, когда и где мы встретимся с Тирасом.
— Тирас не пойдет на пустой крючок. Я должен передать ему предложение. А что я ему скажу?
У Шанина пересохло горло. Не спрашивая разрешения, он налил себе полный стакан ледяного молока. Мос услужливо пододвинул хлеб, и это окончательно доконало Шана. Он отставил стакан. Резиновый пупс был неуязвим. Он мгновенно вывертывался из любых положений. И радужная улыбка по-прежнему цвела на его ярко-пунцовых губах. Сип тоже ухмылялся, наблюдал за поединком. И Шан пошел последним козырем — сунул прямо под нос Мосу корешок женьшеня.
Мос вдохнул и забыл выдохнуть.
— Это не тебе. И не Тирасу. У вас не хватит серебряных, чтобы отколупнуть полкусочка от этого корешка. Это — для Кормчего. Ты понял, какая идет игра?
Мос превратился в шар.
Сип перестал ухмыляться и отодвинулся от стола, чтобы были видны обе двери, ведущие в комнату, и как бы невзначай положил руку на пояс с пистолетом.
— Но зачем… зачем вам… зачем нам… нам… Тирас?
— Может, ты сам проведешь нас к Правителю? — со всем возможным сарказмом отпарировал Шан, беря реванш за час изнурительного словоблудия. — Сам — без Тираса?
Но Мос подскочил, будто не обратив внимания ни на издевку Шана, ни на позу Сипа. Он покатился к внутренним дверям, возбужденно подпрыгивая и одергивая дешевенькую клетчатую пижаму, воздел свои бескостные ручки, приглашая гвардейцев внутрь дома.
За толстыми дверями двойной доски был иной мир. Огромная паукообразная театральная люстра, отсвечивая масляным золотом и позванивая хрустальными подвесками, щедро высвечивала каждый уголок антикварного интерьера: инкрустированный перламутром и розовой слюдой потолок; застывшие волны парчовых портьер, за которыми неярко мерцало золотое плетенье противомоскитных сеток на окнах; необъятные лебяжьего пуха кресла На ножках-копытцах; древние, ручной работы ковры, которые сделали бы честь любому музею, старые картины — подделки под земных художников и местные шедевры, собранные, правда, не из-за живописных достоинств, а как иллюстрации к мифологическим сюжетам; несколько огромных фолиантов в переплете из красного сандала с золотыми застежками, разностильные пуфики, качалки, лежанки, кушетки; медвежьи шкуры вокруг низкого, едва в локоть высоты, необъятного круглого стола из черного эбенового дерева, хрустальные вазы и кубики: тонкий фарфор узкогорлых кувшинов; майолика, резьба по кости, серебряное тиснение, тонированное чернью…
— Это — тайна моего сердца, высокие. Я имею это не для того, чтобы жить, а живу, чтобы иметь это. У всех свои слабости, высокие. Тишина, свежий воздух красивые и ценные вещи… Вдали, так сказать, от грубого глаза человеческой зависти… Зачем лишний раз дразнить соседей, напоминать им, что они неудачники, простофили, недотепы? Здесь в каждой вещи — мой подвиг моя борьба, моя месть и победа… Месть и победа, о которых не знает никто… Ну как?
— Потрясающе. Действительно потрясающе. Даже мороз по коже.
— Если бы я сказал тебе, сколько это стоит, тебя бы сожгло пламя, Шан. Но я не хочу твоей смерти. Вы — мои гости и мы будем праздновать. Ты поймешь, что с Мосом можно делать дела.
В Дрому возвращались на рассвете. Под обшарпанным капотом неказистой машины Моса оказался новенький супермотор двойной тяги, а под задним сиденьем — станковый пулемет. Все оживленно болтали о погоде и летящих мимо пейзажах.
Дрома еще спала. Тишину нарушали только всхлипы дворницких щеток да урчание мусоросборщиков.
Мос высадил гвардейцев за квартал до “Изобилия”.
— Нечего мозолить глаза… Значит, как договорились, Шан, встречаемся сегодня в три на центральном стадионе, ты имеешь с собой вторую половину подарка, а я — место и время вашей встречи с Тирасом. Я приду после начала скачек и сам найду вас.
И, уже собираясь трогаться, снова поманил Шанина пальцем.
— Тираса я вам обеспечу, это точно… Берите его за рога. А если не выгорит — не беда. Я человек маленький, но я кое-что могу. Вам без Моса не обойтись, потому что даже высшие и высшие из высших не бывают там, где бывает Мос. Мос Леро, старший сантехник Вечного Дворца.
До начала скачек оставалось минут десять. Шанин разглядывал трибуны Центрального стадиона Дромы. Привыкший к пестроте и буйству земных стадионов, он не без удивления отметил благопристойную тишину под солнцезащитными тентами и обходительную неторопливость болельщиков. Присмотревшись, он понял причину: на стадионе не было молодежи, трибуны не спеша занижали люди за тридцать и далеко за тридцать — чаще разряженные по-воскресному зрелые семейные пары с выводками разновозрастных малышей. Они проходили на свои места, груженные пакетами, основательно устраивались и начинали немедленно что-либо жевать, озираясь, и с чувством собственного достоинства приветствуя знакомых.
— Это место свободно?
— Свободно, — опередил Шанина Сип. Шанин толкнул его под бок:
— Разве Сип забыл, что место для Моса?
Сип успокаивающе кивнул — знаю, мол.
Болельщик, ищущий места, повел себя странно. Вместо радости на его лице появилась тревога. Он подозрительно оглядел гвардейцев и задом стал выбираться из ряда.
— Что с ним?
— Все правильно. Психологический этюд. Если бы я сказал “Занято”, этот тип немедленно бы уселся, доказывая, что надо приходить вовремя и неизвестно еще, придет сюда вообще кто-нибудь. А если говорят “Свободно”, свирянин задумывается — почему все места заняты, а это свободно? Значит, или гвоздь в сиденье, или ножка скамьи сломана, или еще какой подвох. И предпочитает разыскивать другое место. Так что не беспокойся — теперь, кроме Моса, к нам никто не подойдет.
Стадион заволновался, зааплодировал. На травяную Дорожку выходили опоясанные лентами и увешанные медалями участники, таща за собой на серебряных уздечках упирающихся горбатых козлов. Эти косматые монстры пустыни, кроткие в покое и смертельно опасные в ярости, часто потряхивали рогами, способными одним ударом переломать кости песчаному тигру. Они привыкли к своим хозяевам, присутствие посторонних одновременно пугало и бесило их.
Ожили тарелки медных радиодинамиков.
— Внимание! Внимание! Через несколько минут станете свидетелями исторического события — вы увидите финальный этап 51-го первенства планеты по скачкам на чужом горбу. Это древнее, истинно свиринское мужественное состязание, как известно, проводится раз в четыре года. Вспомним с уважением имена Караба и Ярис — они создали теорию этой игры, вспомним их по следователей — они среди всеобщего непонимания претворяли теорию в практику, вспомним с благодарностью высокое Слово Кормчего — оно сделало скачки на чужом горбу неотъемлемой частью нашего быта! Скольких людей прославило это достойное занятие в прошлом и настоящем, скольких прославит оно в будущем! Еще живы ученики и последователи великих основателей любимейшего бессмертным народом Свиры зрелища, а уже возникли новые школы, и изустная молва создает легенды вокруг новых любимцев…
Удивление Шана возрастало. Необычайно вели себя не только зрители, но и участники скачек. Они собрались на стартовой площадке тесной кучкой и вступили в оживленную беседу. Искренние улыбки, дружеские рукопожатия, даже объятия и поцелуи. Каждый по очереди рассказывал что-то смешное, и рассказчика награждал дружный хохот. Все участники были одеты в цветные комбинезоны из “чертовой” кожи со множеством вшитых стальных колец по всему телу. У всех были палки неодинаковой длины, которые Шанин принял сначала за плетки.
— Это не плетки, это чины, — коротко и непонятно объяснил Сип. — На конце каждого чина — крючок. Надо взять противника на крючок, то есть зацепиться чином за какое-либо кольцо на комбинезоне. А когда противник на крючке, его легко сбить.
— А почему чины разной длины?
— Таковы правила. Чины разыгрываются по жребию.
На поле выбежал еще один участник. Весь стадион, как один человек, вскочил на ноги и разразился овацией. Коллеги с воплями радости бросились к товарищу и задушили бы его в объятиях, если бы не вмешательство бокового судьи.
— А вот и Хид Одуй, супернаездник, гроза чужих горбов, баловень судьбы, три раза подряд выигравший всепланетное первенство. Одуй — идеальный свирянин. Такие прямодушные достойны венца! В руках Хида вы видите самый длинный чин — по правилам, он достается победителю прошлого первенства без жеребьевки… Внимание! Сейчас прозвучит сигнал старта!
Трибуны замерли, а на поле ничего не изменилось. Сгрудившись и обнявшись за плечи, спортсмены травили анекдоты и без устали хохотали. Козлы с личными номерами участников на лохматых боках разбрелись по дорожке и лениво щипали травку.
Грохнул орудийный залп — сигнал к борьбе.
И тотчас, без всякого перехода, среди участников началась потасовка. Претенденты на венец били друг друга как попало и чем попало — кулаками, ногами, чинами, головой — падали и поднимались, били каждого, кто пытался вырваться из узкого круга и каждого, кто оставался в кругу, били сообща и порознь. Наконец Хиду, у которого был номер девять, и кому-то с шестнадцатым номером удалось вырваться. Шанин ожидал, что эти двое тоже схватятся, но снова не угадал — Одуй даже помог подняться шестнадцатому, когда тот споткнулся. Оба плечом к плечу бросились ловить чужих козлов.
Драка в общей группе тоже немедленно прекратилась. Толпа ринулась в погоню за сбежавшей парой.
— Раскол, — констатировал Сип. — Лидеры и оппозиция. Внутригрупповая борьба сменилась межгрупповой. Внутри групп — мир и согласие.
Одуй и его союзник замешкались — козлы, храня верность, приняли новых хозяев рогами и копытами. Пока ловцы пытались оседлать непокорных, основная группа настигла их. Снова началась свалка, на этот раз при активном участии рассвирепевших животных.
Исход новой схватки решился находчивостью Хида. Он оседлал своего собственного козла и, воспользовавшись секундой недоумения, бросил его на толпу. Ему удалось отрезать от толпы человек пять. Доведя козла до бешенства, он прикрывал группу новых союзников, пока все пятеро не оседлали приглянувшихся горбачей. И потом пятерка встала на охрану Хида — на этот раз ему повезло и он оседлал чужой горб с первого раза.
— Правильный ход, — комментировал Сип. — Опыт показал, что группа из двоих не способна противостоя, большинству. Одуй увеличил группу лидеров до шести — шестерка вполне боеспособна. Сейчас их задача — оторваться от главной группы и закрепить успех. А еще говорят, что у Хида нет извилин.
Действительно, шестерка в отчаянной круговой обороне прорвала пешее кольцо, пытавшееся взять их на крючок поодиночке. Хида дважды чуть не стащили с горба, но союзники выбивали чины у нападавших и поднимали их копытами козлов. Одуй, в свою очередь, своим длинным чином выбивал всякого, кто пытался по их примеру воспользоваться незанятой скотиной.
Шестеро выбрались на дорожку и пустили своих рогатых “иноходцев” во весь опор. Главная группа была деморализована. Человек семь, в том числе и шестнадцатый, лежали на земле без движения, и к ним, увертываясь от обалдевших спортсменов и козлов, пробивались санитары с носилками. Кое-кому удалось все-таки заполучить чужой горб, и они трусили поодиночке за лидерами, вырвавшимися далеко вперед. Кто еще мог драться — дрался, уже не за обладание козлом, а по инерции. Драчунов растаскивали боковые судьи и уводили под циркулярный душ.
— Шестерка вне конкуренции. Скоро они начнут выяснять отношения между собой.
— Кстати, Сип, Моса-то все нет.
— Придет. Мос не упустит чужого козла.
Шанин оглядел трибуны. От былой благопристойности осталось весьма немного: красные, потные отцы семейств срывали галстуки, визжали и вопили, разнокалиберные матроны сладострастно ахали при каждом точном ударе или явном промахе, дети с родительского благословения седлали и кусали друг друга, подражая бойцам на поле. Их возили сюда в воспитательных целях, учиться жить — и они учились.
А события на дорожке развивались.
Лидеры мчались монолитной шеренгой, но постепенно вперед стал выдвигаться пятый номер. Его высокий крутогрудый горбач был явно резвее других, он опережал шеренгу почти на корпус. Наконец одиннадцатому удалось зайти пятому за спину — лишь на мгновение, но мгновения было достаточно, чтобы взять на крючок выскочку. Одиннадцатый рванул в сторону — соперник оказался на земле. Освобожденный козел с удвоенной энергией метнулся вперед, но не тут-то было. Одновременно две руки с двух сторон схватили его за серебряную уздечку — рука Хида и рука одиннадцатого. Козел встал на дыбы. Оба претендента повисли на нем. Протащив смельчаков за собой еще метров двадцать, козел остановился, взревывая и роя копытами землю.
Оставшиеся допустили тактическую ошибку. Они решили, что самые опасные противники уже вышли из игры. Вместо того, чтобы воспользоваться заминкой и оторваться на безопасную дистанцию, они затеяли драку задолго до финиша, едва выбравшись из общей кучи.
Одуй и одиннадцатый среагировали правильно. Забыв тяжбу, они оседлали козла-фаворита вдвоем. Козел выдержал груз и после двойного укола чином даже пошел в галоп.
— Двое на одном горбу! Феноменально! Такого еще не было в спортивной истории Свиры! — захлебывался диктор, стараясь перекричать беснующиеся трибуны. — Хиду Одуй и Дани Лиар! Остается последний виток спирали до финиша! Они еще обнимаются! Может быть, они решили поделить приз пополам? Но венец не влезет на две головы!
Нет, они не собирались ничего делить. Схватка была короткой и эффектной. Одуй, сидевший сзади и обнимавший Лиара за талию, ловким движением перенес руки ему на шею и стал душить. Обмякшее тело завалилось набок и мешком соскользнуло вниз.
— Снова — Хид Одуй! Он снова обскакал всех! В четвертый раз! Шестнадцать лет безраздельного господства над чужими горбами! Ему, согласно правилам игры, по Слову Правителя будет вручен сегодня высший знак отличия — пожизненный Золотой Чин! Он достоин этого! Мы преклоняемся перед тобой, Одуй!
Одуй, блестя вставными челюстями, раскланивался, махал над головой наспех забинтованной рукой, посылал воздушные поцелуи.
Теперь начал беспокоиться Сип.
— Мосу пора бы появиться. Дело идет к концу.
Они стоически досмотрели всю почетную процедуру вручений, посвящений и награждений, а Мос все не появлялся.
Не появился он и тогда, когда самые любопытные болельщики полностью удовлетворили свою страсть и потянулись к выходу.
Шан и Сип посидели еще минут пять на пустой трибуне. Больше ждать не имело смысла. Они тоже направились к центральной лестнице.
У ворот Сип наклонился к Шанину и что-то ему прошептал.
— Это мысль!
Перед тем, как выйти из ворот, они зашли на минуту в туалет. Седенький старичок, который шел впереди уже миновал арку, вернулся, нервно потоптался на месте и тоже толкнулся в дверь с двумя нулями. В дверях он налетел на Сипа и Шана, извинился и юркнул внутрь. Шан переложил красный чемоданчик из левой руки в правую.
— Хвост… Мос испугался, ясное дело. Если бы нам дали достаточно времени — обошлись бы без него. И без Тираса, который о нас, кажется, забыл…
Но о них помнили.
Шан проснулся среди ночи с ощущением, что кто-то ходит по темной комнате. “Сип!” — окликнул он, но никто не отозвался. Он потянулся к сонетке, но чьи-то пальцы вывернули запястье и заломили руку. Коротко охнув, он упал лицом в подушку. Кто-то схватил его за волосы, приподнял. По глазам резанул белый свет.
— Где ты прячешь его, собака? Где? Говори, иначе… Где?
Удар по лицу.
— Куда спрятал? Говори, собака, или прикончим! Где?
Шан захрипел. Его бросили на кровать с вывернутой рукой и рассеченной губой. Он ничего не понимал. Голова гудела и кружилась. Отдышавшись, он освободился от скрученного одеяла и сел. По комнате метались яркие пятна фонарей. Вывернутое из чемодана белье. Кожаную папку драли на узкие полосы, вывертывали карманы мундира. Разбили графин с водой, вода полилась со стола на ковер. Вывернули платяной шкаф и простукивали углы. Что-то делали в ванной, время от времени пуская воду. Судя по шуму, в комнате Сипа творилось нечто подобное.
— Эй, кто вы такие? Я — септ-капитан полицейской гвардии.
— Очухался?
Свет снова ослепил Шана.
— Слушай, милок, и думай, пока жив. Если ты сейчас не выложишь нам эту штуку, здесь останется тишина и два свежих трупа. А мы уйдем, как пришли. Усек?
— Усек. Далеко не уйдете. У министра государственного милосердия высшего Тираса длинные руки. Мы здесь по его приказу.
В темноте раздались смешки и откровенный хохот. Щелкнул выключатель. В комнате было человек пять в голубых комбинезонах и странных зеркальных шлемах, скрывающих верхнюю часть лица. Тот, что стоял против Шана, отогнул лацкан куртки. Сверкнул золотой топорик.
— Марш в машину!
— Может быть, лучше в брюках?
“Топор” ткнул под горло вроде не очень сильно, но дыханье вернулось к Шану только возле зарешеченного оконца, на деревянной лавке в душном фургоне.
Где-то близко застонал Сип. Шан нашел его ощупью — с него стекала вода. Шан вспомнил странные звуки в ванной.
Сип ободряюще похлопал его по руке.
Они ехали, временами включая сирену и пугая ночной город. Потом долго стояли. В зарешеченное оконце ничего видно не было.
Лязгнул засов. Им втолкнули еще двоих: мужчину, который, переломившись пополам, однотонно мычал от боли, и совершенно голую женщину. Женщина ничего не соображала. Наткнувшись в темноте на колени Шана, она вцепилась в них, прижавшись животом и грудью, и так ехала всю дорогу. Шан попробовал поднять ее с пола и посадить на лавку, но она начала отчаянно отбиваться.
Их растолкали по одиночкам. В узком — метр на два — бетонном блоке не было ничего, кроме откидного брезентового стула.
Прошло часа три.
Выпустил Шана очень чистый и очень вежливый человек в штатском, перед которым охранник в коридоре тянулся, как пружина.
— Я прошу простить нас, септ-капитан. Произошло досадное недоразумение — эти остолопы перепутали номера. От имени министра и Правителя прошу забыть инцидент. Моральный и физический урон будет вам компенсирован. Я прошу вас пройти в комнату. Там ваша одежда, вы можете привести себя в порядок. Прощу вас.
Шанин мог бы и поверить. Но Шан заметил на сгибе пальца вежливого штатского перстень, печать которого чувствовал на разбитой скуле.
В комнате был стол, аккуратно выглаженный и развешанный на плечики шанинский мундир, горячий чай с орешками, умывальник и Сип, который разглядывал себя в зеркало.
— Принесли извинения?
— Да. Тот же тип, что…
Сип приложил палец к губам.
— Одевайся и прихорашивайся. Если мне не изменяет интуиция, скоро мы будем беседовать с министром милосердия.
Он оказался прав. Еще один штатский, уже не просто вежливый, а источающий благожелательство, попросил если не очень устали, немного подождать. Сам высший Тирас, с раннего утра пребывающий на посту, хочет удостоить их личной беседой. Они, конечно, могут отказаться, но министр так занят. Иное время для беседы найдется у него не скоро.
— Пожалуй, мы подождем немного, — серьезно сказал Сип. — Нам тоже хочется поскорее увидеть высшего Тираса. И у нас тоже времени в обрез — дела, дела.
Ждать пришлось недолго, не больше получаса. Но путь к Тирасу оказался не прост. Гостей из Силая конвоиры передавали, как ценную посылку — из рук в руки, расписываясь в сдаче и получении. Тайные и явные лифты то загоняли их под землю — там в коридорах ощутимо попахивало плесенью, — то возносили на высоту, в окнах синело.
Шан давно потерял ориентацию в пространстве и удивлялся Сипу, которого охватило непонятное возбуждение. Сип то норовил выглянуть сквозь неплотные створки в лифтовой ствол, то к неудовольствию сопровождающих прилипал к какому-то вполне ординарному углу, то подскакивал к бойницам-окнам коридора. Раза два он принимался что-то считать, загибая пальцы. И его расчеты, видимо, шли удачно. Сип повеселел.
Их вели неофициальным ходом, через огромные залы технических служб с телетайпами, похожими на станковые пулеметы, и счетными машинами, обрабатывающими сверхсрочные материалы подслушивания и подсматривания. Здесь почти не было мундиров — черные тройки, серые пиджаки, белые халаты. И кончили они путь не в приемной с секретарем и телефонами, а в белой игровой комнатке с цветами, низкими креслами и софой, накрытой шкурой песчаного тигра.
Здесь Шана и Сипа оставили вдвоем.
Сип, едва сопровождающий вышел, полез на стенду — отнюдь не в фигуральном смысле слова. Стены были обиты белым бархатом и не простукивались. Сипу пришлось отодрать часть обивки, но он нашел то, что искал. Одна из стен звучала явно глуше других, словно за звонким бетоном был войлок.
— Башня Кормчего, — прошептал он зачарованно. — 308-й распор 9-го яруса…
Шанин понимал, что Сип обнаружил что-то важное, но вопроса задать не мог. И боялся, что несдержанный силаец вызовет подозрение — в том, что за ними следили, не было сомнения. И он постарался попасть в тон Сипу.
— Вечный Дворец… Утес бессмертия и справедливости, который вырос вокруг Башни Правителя на благо Свиры… здесь можно стать поэтом…
— Можно, — Сипом совсем некстати овладело веселое бешенство. — Слева под грудью. В сердце…
И Сип снова полез на стену — на ту самую стену, на которой был выложен цветной мозаикой поясной портрет Кормчего — затуманенный думами взор и белая тога, открывающая мускулистое левое плечо и часть богатырской груди.
— Приятно видеть гвардейца, увлеченного чем-то вечным, — пропел грустный низкий голос. — Ты давно интересуешься живописью, Сип?
В проеме маленькой потайной двери стоял Тирас. Его благородное открытое лицо без морщин, печальные серые глаза и аккуратно зачесанные назад седые волосы снежной чистоты как нельзя лучше подходили к титулу “министр государственного милосердия”. Он был очень похож на портретные изображения Кормчего. Возможно, художники, лишенные натуры, безотчетно вносили выразительные черты Тираса в абстрактный облик Великого Правителя. А возможна и другая причина… Нет, это было бы слишком просто. И все равно не объяснило бы главного.
— Ты давно интересуешься живописью, Сип?
— С детства, высший.
Да, Сип явно переменился за последние дни. Он никогда не был трусом, но раньше в его смелости была угрюмая обреченность. А сейчас в нем была уверенность и вызов. Для простого сержанта это было чересчур необычно. И самое главное, что эта уверенность в тайной власти смущала и пугала имеющих явную власть. Они терялись перед нахальным сержантом. Вот и сейчас Сип не отскочил от мозаики, не вытянулся в струнку перед вторым человеком Свиры, не затрепетал под его ледяной улыбкой — и Тирас, поколебавшись, уступил, даже замечания не сделал.
— Наверное, любовь к живописи у тебя наследственная?
— Возможно. Я не знаю своих родителей. Как многие в Силае.
— У всех сирот Свиры есть один великий родитель. Благодаря ему они не знают горя, а только радость от служения обществу.
— Да, на Свире многого не знают благодаря Правителю…
Тирас счел возможным пропустить мимо ушей опасную дерзость.
— Чудесный портрет… И какое сходство! Но это копия! И к тому же с дефектом. Вот здесь идет трещина. Я залил ее клеем, и она теперь почти не видна. — Но — дефект есть дефект! Оригинал у меня в кабинете. Он больше по размеру — в полный рост и совершеннее по колориту. Полный эффект присутствия. Постоянное ощущение, что за твоей спиной не портрет, а сам Правитель. Вот что делает настоящее искусство… Кстати, Сип, ты знаешь, кто автор этих шедевров?
— Знаю.
— Знаешь… Воистину неисповедимы пути знания! Даже воля всемогущая бессильна преградить их, признаться. Имя таланта — пусть запретное, пусть грешное — ведомо избранным. А Кокиль Уран был талантлив… Ты где учился, Сип?
— В Силае, высший.
— В Силае? Странно. Такая эрудиция, такая интеллигентность — и Силай. Впрочем, возможно, голос крови… Великая вещь — голос крови. Тебе, конечно, известно, что государственный преступник Канир Уран по прозвищу Бин — внук Кокиля Урана, великого художника и преступника?
— Его казнили?
Тирас словно не замечал Шанина. Был он не в мундире, а в строгом сером костюме с голубым галстуком, и вел себя так, словно решил отдохнуть от дел, поболтав со старыми знакомыми. Пока, правда, он обращался только к Сипу, — но Шанин чувствовал, что каждое слово этой странной беседы направлено рикошетом в его сторону.
Шанин ждал встречи с Тирасом и готовился к ней. Она должна была решить многое — если не все. Тайна Правителя, тайна Свиры обитала где-то здесь, рядом с Тирасом, и Тирас владел этой тайной — иначе быть не могло. Надо было приручить Тираса. Любой ценой.
Но пока все шло наоборот. Инициативой владел Тирас. Он вел какую-то свою игру, цель и смысл которой открывать не спешил.
А Сип… Сейчас он — плохой союзник. Во-первых, он крайне взвинчен и насторожен. А во-вторых… В таком деле можно работать лишь спиной к спине, безраздельно доверяя друг другу. Шан доверялся Сипу. Сип Шану — нет. В результате даже Тирас знает о Бине больше, чем Шан. И если эти скрытые Сипом детали родословной в последнее время, многое становится яснее, а многое — загадочнее. Как это трудно — в чужом мире, когда приходится разгадывать не только врага, но и друга. И еще неизвестно, чей удар — обдуманный выпад врага или неосторожное движение друга — окажется роковым…
— Его казнили?
— Да нет, Сип, его не казнили. С ним еще придется повозиться моим медикам… Трудный случай… Полная амнезия…
— Вы хотите заставить его вспомнить свою биографию?
— В этом нет надобности. Биографию Канира Урана, который уже к тридцати годам был незыблемым авторитетом в области электроники и прикладной физики, а в сорок — приговорен к смерти за покушение на Великого, мы знаем лучше самого Бина. Но его мать и отец, которых Бин никогда не видел, обладали одним фамильным секретом. Секретом огромной государственной важности. У меня есть сведения, что им владел и Бин, хотя, на первый взгляд, это попросту невозможно. Супруги Ураны скончались… м-м-м… под нашим наблюдением. Связи с внешним миром они не имели. А Бин в то время даже не подозревал об их существовании. О том, кто его родители и как они кончили, он узнал только через несколько десятков лет. Мои медики пытаются выудить золотую рыбку из мертвого моря, из головы того, кто был когда-то Бином…
— Зачем вы рассказываете нам все это высший? Государственная тайна — не для любопытных ушей. Даже если это уши полицейских гвардейцев. Зачем нам знать про Бина? Мы свое сделали — отдали его в твои руки. Мы не медики…
Тирас, словно не слыша, подошел к портрету, провел мягкой ладонью по нетускнеющим срезам камня, смахивая несуществующую пыль. Постоял с лицом человека изучившего за долгие годы каждую пядь, каждый слип, каждый скол изумительного сочетания естественных и искусственных линий мозаики.
— Дорого бы я дал, чтобы выведать фамильный секрет Уранов. Никто из вас, даже сами Ураны, даже этот несчастный Бин — никто на свете, кроме меня, не может хотя бы представить цену этому секрету. Дорого бы я дал за него.
И он вдруг пружинисто вышел на Шанина.
— А ты, Шан? Ты — дорого?
— Я? Я — ничего. Это меня не касается.
— Брось. Не надо. Мы все трое — интеллигентные люди, мы — аристократы духа, мы выше тайн и махинаций. Не будешь же ты утверждать, что тебя интересуют деньги? Кто тебе поверит?
— Горон.
— Горон… Мой лучший друг Горон — просто мелкий жулик с чрезмерным аппетитом. Он — плебей. Он неспособен на крупное дело. Настоящее дело, достойное гения…
— Горон прислал тебе, высший, ящик особого силайского пива.
— Протовит? Премного благодарен. Протовит вместе с остальным вашим багажом стоит у меня в кабинете. А больше Горон ничего не передавал? Более интересного?
— Нет, высший.
— Странно… А как насчет красного саквояжа?
Тирас не кривлялся. Его красивое лицо было сосредоточено, как у боксера, ведущего атаку. И в серых глазах, которые принято называть стальными, не было злобы — он просто следил за жертвой, пресекая попытки спастись или перейти в контратаку.
— Не хотите отвечать? Не надо. Я уже знаю, что настоящий саквояж остался у Горона, а у вас — подделка. Не скрою — я думал, что ты явишься в Дрому с настоящим саквояжем. Но Горон решил меня перехитрить. Старый трупоед. Итак, ситуация на сегодняшний день такова: красный саквояж у Горона, ключ от него — у меня. Ведь так, Шан?
— Я не знаю, о чем ты говоришь, высший?
— Я могу напомнить… Ночь. Контрабандная “телега”, которую задерживают сторожевые катера. Ваша встреча с Гороном. Ты отдал ему на хранение красный саквояж, добытый за Стальным Коконом. Саквояж, который открывается только твоим мысленным приказом. Горон делает тебя и Сипа “пернатыми” и героями поимки давно уже пойманного Бина. И отправляет в Дрому, где вы должны одурачить высшего Тираса ящиком протовита и проникнуть туда, куда не проникал никто за всю историю Свиры.
— Ты знаешь все, высший.
— Я знаю много, но не все. Я не знаю, например, что в красном саквояже. Как видишь, я откровенен с тобой.
— Там нет ничего, что повредило бы Свире, высший.
— Это не ответ.
— Пока я не могу ответить иначе.
— Хорошо… Тогда я задам другой вопрос: зачем вы явились в Дрому?
— Нам нужно видеть Кормчего.
— Видеть Правителя… Скромное желание видеть Правителя… Так нет, дорогой Шан, я, высший Тирас, правая рука и гранитная опора Великого, никогда в жизни не видел Верховного правителя Свиры и никогда не слышал его голоса. И самое горячее желание — нет, главная моя цель — видеть Правителя! Видеть! Своими собственными глазами — бога ли, чудовище ли, гору всеведающей протоплазмы или обросший проводами автомат абсолютной власти — видеть! Прикоснуться руками! Осязать! Даже ценою жизни — видеть!
Он выбрасывал слова, как тугие кожаные перчатки, не повышая голоса, не теряя дыхания, скользя неслышно по белой комнате, как по квадрату ринга, — он вел бой, но его противником был уже не Сип и не Шан, а тот, кто возникал из мозаичной стены, путая реальность и фантазию.
— Правитель! Вы хотите видеть Правителя! Вы хотите видеть то, что не может существовать, но существует вопреки здравому смыслу! Зачем вам это? Зачем? Зачем рисковать жизнью ради праздного любопытства? Бросьте ломать комедию! Я знаю, что вам надо. Я догадываюсь кто вы. Вы оба — такие же контрабандисты, как я — министр милосердия. Играть со мной в дурачка бесполезно. Вас выдает порода…
— Ты идешь по ложному следу, высший.
Это вмешался Сип.
— Я? Ты самонадеян. Не отказывай и мне в способности мыслить логически. Почему Горон, поймав Бина не отправил его сразу в Дрому? Ведь его ждала награда! Нет, он поджидал вас и красный саквояж… Ведь не станете же вы доказывать, что ваша встреча с Гороном на орбите — случайность? Это раз. Вам удалось то, что не удается моим медикам, — вытрясти из мертвой памяти Бина фамильную тайну. Помолчи, Сип, помолчи — ты не даром околачивался в Дроме по картинным галереям. Тебе надо было узнать, в какой части Вечного Дворца находится дверь в Башню Кормчего. Единственная дверь, которая открывается снаружи, а не изнутри, как остальные. Дверь, которую преступный гений Кокиля Урана замаскировал одним из настенных портретов Великого… Ну что, Сип? Ты уже ничего не хочешь сказать?
— Пока нет, высший.
— Тебе нечего сказать. Потому что я попал в яблочко. “Силайское яблоко” — так, кажется, Шан, вы с Гороном зашифровали это? Конспираторы… У меня всюду глаза и уши. Надежные глаза и уши. И вам меня не обойти! Я ждал вас тридцать лет! У меня не было Бина — я проникал в секрет Кокиля Урана, как вода в камень — микрон за микроном. Правитель хитер — он уничтожил чертежи и строительные документы Башни, а потом — тех, кто видел и уничтожал чертежи и документы. Он скопом перестрелял всех строителей, а потом повесил палачей. Он сделал все, чтобы Башня его была неприступна вовеки и никто не мог проникнуть в нее…
Сип поднял над головой руку, сжатую в кулак, и заговорил нараспев с закрытыми глазами, как читают любимые стихи:
— “Ты высок, но есть выше тебя, имя которому народ. Ты силен, но есть сильнее тебя, имя которому народ. Народ отомстит за все”. — “Народа нет, есть стадо скотов, которое хочет жрать. Я накормлю его, и оно будет лизать мне руки. Оно слижет кровь и грязь с моих рук и будет молиться мне, а вы сгниете”. — “Надежда — солнце для мертвых. От имени всех невинно убитых я проклинаю тебя. Неприступна Башня твоя, но есть дверь. Твои судьи войдут без зова”.
— Ты признался, Сип. Ты правильно сделал, что признался. Вы распотрошили Бина… Все считали поэму Ситара Урана “Солнце для мертвых” поэтическим вымыслом. Но я верил, что в ней — ключ к заповедной двери. Ситар Уран был из хлипких, он страдал пороком сердца. Да и нервы не те, что у папаши Кокиля. Он держался только благодаря жене. Но кто-то передал Уранам яд. Я не успел узнать главного — как. Как открыть дверь…
— Значит, Ситар и Лана Ураны — твоя работа, высший? А как же Правитель? Разве не он…
Тирас встал посреди комнаты, словно споткнулся на ровном месте. Его рука медленно поползла к голубому галстуку, распустила его, медленно расстегнула ворот сорочки.
— Правитель? Правитель… Что ж, получайте правду. Она вам не повредит. Вам уже больше никто не повредит…
На ладонь Тираса золотой струйкой полилась тонкая цепочка с неправильным треугольником желтого металла на колечке. Таким, как у Горона…
— Этому знаку много сотен лет. Он попал на Свиру издалека. Три таких треугольника, сложенные вместе, образуют изображение глаза. Всевидящее Око — символ Ордена проницательных…
— Значит, это не досужие сплетни — про тайный орден и все такое?
— Не сплетни. Это — власть. Истинная власть, а не кукольный театр для доверчивых недоумков. Тайная власть незаметных, неуловимых, двуименных избранников Высшей Воли…
— Что-то не очень понятно. Ведь Правитель…
— Правитель! Будь он трижды проклят! Непредсказуемый промах, нелепая опечатка в священном Великом плане Ордена. Мы, мы усадили Оксигена Аша в кресло. Ордену нужна была кукла, ширма, козел отпущения — и Совет Ордена вытащил этого недоучку из небытия. Оксиген Аш ненавидел, но исправно выполнял указания Ордена — сначала чтобы выжить, потом чтобы упрочить власть, а потом… Потом Правитель решил уничтожить нас, чтобы властвовать без помех. Он объявил проницательных вне закона, он обрушил на проницательных в карательную мощь Свиры. Самовлюбленный младенец! За нами стоял опыт предков, опыт тысячелетий. Мы, неуловимые и безликие, делали так, что от Руки Правителя гибли его сторонники, а проницательные занимали их места. И мы получили власть — фактическую, не фиктивную, как Правителя. Оставалась мелочь — убрать Правителя и официально провозгласить правление Ордена…
— И тогда Кормчий ушел в Башню?
— Да. Мы допустили строительство Башни, уверенные, что сумеем проникнуть туда, когда потребуется. Но Кормчий перехитрил нас. Вернее, не Кормчий, а Кокиль Уран. Его гений сделал Башню неприступной даже для нас… Тогда началась истинная трагедия Ордена. Сначала мы надеялись, что, выполняя досконально Слова Кормчего, мы очень скоро приведем Свиру к пропасти, и восставший народ сам разрушит Башню. Надеясь на это, мы сделали обнародование Слов Кормчего открыто, дабы никто не заподозрил подлога. Но Свира непонятным образом стал процветать. Нам ничего не оставалось делать, как дожидаться смерти хозяина. Но Правитель и не думает умирать!
Только сейчас, слушая Тираса и Бина, Шанин начал улавливать связность в происходящем. Словно удалось приоткрыть панель сложной игрушки, и стал виден механизм, неожиданные и хитроумные зацепления рычажков и шестерен.
Благополучие Свиры было призрачным, это было равновесие шара на острие иглы. Две силы уравновесились, не умея одолеть друг друга. Орден оказался неуязвим для Кормчего. Но и Правитель, уйдя в Башню, стал неуязвим для Ордена. И вот уже полтораста лет, обладая всеми возможностями реальной власти, проницательные вынуждены выполнять унизительную роль исполнителей воли фиктивного владыки.
Легенда о тайной двери, оставленной Кокилем Ураном для будущих мстителей, стала последней надеждой Ордена. Бин, наследник трех поколений мятежных художников, был единственным, кто знал шифр этого тайного хода. Не об этом ли “дефекте” Башни говорил он Шану, приглашая его в сообщники? Тогда Шанин отказался, он ничего еще не видел и не знал. А сейчас? Как ступить сейчас?
Тирас идет по ложному пути. Он уверен, что ключи от двери — в красном саквояже. Тираса подвела профессиональная логика следователя. Он увидел коварный умысел там, где было простое совпадение.
Псевдо-Бина “поймал” и сопровождал истинный Бин. Тирас не знал этого и знать не мог, а потому он выстроил свою версию происходящего.
Он заподозрил Горона в попытке единолично захватить Башню и обойти его, Тираса. Захватив “гостей из Силая”, Тирас намеревался теперь отобрать у Горона “силайские яблоки”, ибо был уверен, что без красного саквояжа в Башню не проникнуть.
И надо было держать его в этом спасительном заблуждении как можно дольше, хотя бы для того, чтобы попробовать найти выход…
— Ты прав, высший. Можешь не продолжать. Я понял тебя. Именно ты, а не Горон достоин войти в Башню. Ты заслужил высокую участь облеченного абсолютной властью. Я и Сип поможем тебе осуществить твои смелые планы. Свире нужна свежая кровь…
— Свежая кровь! Это отлично сказано — свежая кровь! Я сразу понял, что вы — из Внешнего мира. Я всегда догадывался, что Правитель — пришелец, и ждал гостей с неба. Ведь вы оттуда?
Сип предостерегающе поднял руку, но Шан, помедлив, подтвердил:
— Да, мы оттуда.
Словно что-то забулькало в комнате — Тирас смеялся счастливым смехом ребенка, нашедшего спрятанную родителями игрушку.
— Мы готовы помочь тебе, высший, но красный саквояж — у Горона…
— Завтра он будет здесь.
— Горон или саквояж?
— Саквояж. А Горон…
Шанин с удивлением смотрел, как медленно отливает кровь от лица всевластного министра, как в глубине серых уверенных глаз прорастают страх и растерянность. На шее вздулись, запульсировали две витые жилы, и с каждым толчком пульса уходила упругая сила из его тела — уже не атакующий боксер, а струсивший мальчишка мялся перед Шаном и Сипом.
Шанин оглянулся. В распахнутых створках туалетного бокса стоял Мос.
— Что же ты замолчал, Тирас. Продолжай. Где брат наш Горон?
— Разве я сторож брату нашему?
— У тебя хорошая память, Тирас. Ты хорошо помнишь все и вся. Но ты забыл сказать мне, что встречаешься с гостями сегодня.
— Я думал, ты в Силае…
— Да, ты хотел, чтобы я был в Силае сегодня. Вчера ты послал меня к Горону за красным саквояжем, уже зная, что я не застану ни Горона, ни саквояжа.
— Горон слишком любил серебряные…
— Горон мог проболтаться мне о том, что в саквояже, и ты убрал его.
— Я думал о судьбе Ордена…
— Нет, Тирас, ты думал о себе.
— Именем Ока…
— От имени Ока говорю только я!
Даже Бин, привыкший с детства к двуликости своих сограждан, слушал неожиданную интермедию оторопело: великолепный Тирас, гроза и проклятье Свиры, великий инквизитор, задумавший свержение Кормчего, дрожал перед “чистильщиком туалетов”. А Мос, в потертом рабочем комбинезоне, пучил свою резиновую грудь, и круглую шейку его тоже облегала золотая цепь, но на этой цепочке болтался не золотой треугольник, а круглый черный агат.
Тирас зачарованно следил за руками Моса. Старший сантехник достал из нагрудного кармана еще одну цепочку — с треугольником.
— Знак Горона… Ты сам убрал Горона, Мос! Раньше меня!
— Нет, Тирас, — пухло выгнулись губки старшего сантехника. — Я просто подождал, пока твои люди сделают свое дело. Я прижал их на месте… Ты уже не имеешь этих людей, Тирас. Они мои. И могут подтвердить перед всем Орденом, что Горона приказал убить ты.
Пальцы Моса ловко отстегнули треугольник от цепочки и, произведя какую-то неуловимо быструю манипуляцию, вставили треугольник в агат. На груди его засверкала половина золотого глаза с черным зрачком.
— Око… — выдохнул Тирас. — Вечное Око…
— Нет, это еще не Око. Здесь не хватает твоего треугольника, Тирас.
— Ты не сделаешь этого, Мос! Это вопреки традиции.
— Ты же имеешь хорошую память, Тирас! Трое в одном!
— Мос, я объясню тебе все! У меня есть план! Этим младенцам из Внешнего мира я морочил голову! Я скажу тебе все — все до конца, клянусь Оком! Пойдем ко мне, я все расскажу!
— Я не злопамятен, министр милосердия. Я человек простой. Пойдем к тебе — только без глупых фокусов, ладно? Ты иди, иди, а я младенцам скажу еще пару слов…
Тирас ушел за стену пятясь. И Мос повернулся к Шану только тогда, когда стена закрылась.
— Вчера я не мог прийти, дорогие гости. Очень извиняюсь. Но мы все-таки встретились. И красный чемоданчик все-таки у меня. Не тот, поддельный, содержимое которого вы спрятали в общественном туалете на стадионе, а настоящий, с ключами от Башни. Спасибо за корешок, добрый женьшень, настоящий. Так-то, Шан…
— Слушай, Мос, я впопыхах сунул туда и свою электробритву.
— Знаю, Сип, знаю. Побриться хочешь? Сейчас тебе принесут твою машинку, побрейся. У нас разговор по душам будет, долгий. Говорил я вам сразу — не связывайтесь с Тирасом, зачем он вам? Я человек простой, отходчивый. А Тирас зачерствел, озлился на работе — работа такая. А вот мы с вами быстро столкуемся, верно, Шан?
— Я еще не завтракал, Мос.
— Ах, Тирас, Тирас… Не умеет принимать гостей. Ну да вы не беспокойтесь. Отдохните, побрейтесь, покушайте. А через часик и я вас потревожу, прошу извинения. Ну оставайтесь. Поскучайте. Хода отсюда никуда нет.
Пока Сип брился, Шан обследовал их новый приют. Ничего особенного в белой комнате не было. Она с успехом сошла бы за гостиничный номер, больничный изолятор или тюремную камеру, если бы не отсутствие рей. У комнаты не было ни входа, ни выхода. В комнату попадали через раздвигающиеся стены. А как покидали? И можно ли было вообще покинуть эту комнату по доброй воле?
Завтрак, прекрасно приготовленный и роскошно сервированный, прошел в молчании. Шан и Сип понимали что каждое их слово ловят скрытые микрофоны подслушивающих устройств. Да и говорить не хотелось. Требовался крайний шаг, и каждый должен был внутренне, в одиночку, решиться на него.
Три плечистых молодца исчезли, захватив грязную посуду и остатки мрачного пира.
“Ты готов войти?” — написал Сип на гербовом листе.
“Да. Но как?”
“Тирас ошибся. Дверь не у него, а здесь. В завещании Урана говорится о портрете с дефектом — трещина слева, под сердцем”.
“Это — спасение”.
“Идти надо немедленно. Сейчас”.
“Я готов”.
Сип взял электробритву, вынул лезвие и подошел к портрету. Он возился долго, водя включенным механизмом по цветному камню вдоль и поперек. Под пластинами мозаики что-то журчало, тихо щелкало и поскрипывало.
“Вибромагнитный замок, — догадался Шанин. — Как просто! Полтораста лет самую невероятную тайну человеческих поселений охранял элементарный вибромагнитный замок…”
Окончив манипуляции, Сип аккуратно вставил на место лезвие, уложил бритву в футляр и сунул в карман. Потом, подмигнув Шанину, уперся плечом в плечо портрета.
Дверь не поддалась.
— Сто пятьдесят лет, — виновато проворчал Сип и налег сильнее. Но стена оставалась стеной.
— Я все-таки Шан, — ободряюще улыбнулся Шанин и отстранил Сипа. Он расставил ноги пошире, слегка присел и попробовал разогнуться, вминая в стену плечо и правый бок. Ноги скользили по пластпаркету, плечо елозило по зеркальной полировке. Шанин уперся в стену всей спиной и руками, согнувшись градусов под сорок к полу, и нажал так, что зарозовело в глазах.
Стена ожила. Сначала по ней словно пробежала легкая судорога. Потом плоскости стены и портрета изменили положение: портрет с фоном медленно уходил вглубь.
Раздался тихий свист, потом шипение. Стало понятно, почему дверь подается так туго — между Башней и Вечным Дворцом не было воздухообмена, а давление в Башне было выше, чем во Дворце.
Дверь открылась внезапно, вздохнув шумно и смачно, словно сожалея о секрете, который перестал быть секретом. Шан не успел разогнуться и если бы не Сип, вылетел бы в узкий прямоугольный проем.
Оба стояли, не решаясь войти. Башня дышала на них смрадом векового болота.
В проем можно было пройти только по одному. Первый вошел Шанин.
— Однако… — Только этим всезначным сибирским словцом и смог Шанин определить свое первое впечатление от нутра Башни. Ибо предполагал он увидеть если не чудеса, то все-таки нечто из ряда вон выходящее. И не увидел ровным счетом ничего поначалу. Светлый проем двери за их спинами закрылся, и они очутились в царстве темноты, недвижной застойной тишины и резкой вони. Казалось, здесь гнило само время, украденное в звездных мирах мироздания и убитое в каменном склепе.
Они попали из белой комнаты прямо на зыбкие ступеньки узкой, едва пройти одному, металлической лестницы, прилепившейся к влажной стене. Поручни с легким наклоном уходили куда-то вверх и куда-то вниз. Шанин, не зная, куда направиться, ухватился за них покрепче.
— Хотя бы какой-нибудь завалящий фонарик… Иначе мы угодим черт знает куда… Мне что-то не нравится этот аромат…
Шанин слышал рядом частое дыхание Бина Похоже, он тоже не знал, куда идти, и всматривался в темноту Пытаясь найти решение.
— Судя по всему, мы в главной канализационной Шахте… Внизу должны быть регенераторы. Вверху — вентиляционные окна. И то, и другое нам пока не требуется…
— А лестница?
— Лестница, видимо, аварийная… По идее, она должна соединять уровни Башни… А на каждом уровне должен быть вход в подсобные помещения…
— Сколько приблизительно уровней в Башне?
— Не приблизительно, а точно — двадцать четыре Мы сейчас где-то между восьмым и девятым. Но в такой темноте… Здесь наверняка было освещение, то ли оно выключено, то ли лампы давно погорели все. Хотя бы вокруг посветить чем-либо.
— У меня есть зажигалка.
— И ты молчишь?
— И не молчу. Я пытаюсь ее найти.
Крошечная зажигалка-сувенир была чуть побольше ногтя большого пальца, и сразу отыскать ее в объемистых карманах гвардейского мундира было непросто. Да и загоралась она не пламенем, а веером сыпучих голубых искр.
Но едва Шанин нажал податливую головку и чахлый кустик огня послушно распустился в его руке, на пришельцев обрушился могучий световой удар. Первое, что пронеслось в голове и заставило прижаться к стене — взрыв метана или чего-то подобного скопившегося над рукотворным болотом. Но шли секунды, вспышка не гасла и не вздымалась ударная волна, круша и корежа конструкции.
Люди разогнулись, осторожно осматриваясь.
Все вокруг светилось. Огромная пылающая труба, к стенке которой лепились они на ажурной паутинке спиральной лестницы, выходила из света и уходила в свет. И опять нельзя было разобрать что-либо ни вверху, ни внизу: бестеневой свет заставлял щуриться, но так же надежно скрывал общую картину, как и темнота.
— Что это? — Шанин повернулся к Бину, но тот разглядывал не шахту, а свою ладонь. Ладонь светилась, а на мерцающей стене словно кто-то нарисовал тушью черную пятерню.
— Люминофор?
Бин понюхал руку.
— Сомневаюсь. Больше похоже на плесень. Плесень вековой выдержки. Твоя зажигалка сработала, как световой запал. А вот сейчас свечение начинает убывать… Надо идти. Кажется, Кормчий не очень ревностно следит за гигиеной своей обители… Впрочем, нам это на руку. Давай спускаться вниз. Во-первых, спускаться легче, чем подниматься, а во-вторых, берлога по плану расположена где-то на первых этажах.
Скользкая плесень на ступеньках и поручнях делала даже спуск медленным и небезопасным. По пути выяснилась еще одна неутешительная деталь: на каждый уровень действительно вели аварийные ходы, но входные люки находились под током и отключить его со стороны шахты было невозможно.
— Не могу понять одного, — бурчал Шанин. — К чему такие излишества? Судя по канализации, в Башне спокойно может разместиться небольшая армия… А Правитель предпочитает одиночество.
— Раньше здесь и была армия. Армия телохранителей. Охрана жила в Башне безотлучно. Это была крепость с гарнизоном. Правитель был болен манией преследования. И, как ты уже понял, у него были на то причины. В каждом он видел неразоблаченного проницательного. Потому стала редеть и личная охрана: ее постепенно заменяли механизмы и автоматика. Правитель Свиры успокоился лишь тогда, когда смог остаться в одиночестве…
Дальше пути не было. Лестница обрывалась в полусотне метров над массивной донной решеткой шахты Плесень здесь лежала не сплошной пушистой массой, как наверху, а разрослась причудливыми сугробами, деревьями, кустарниками, оживающими при малейшем дуновении.
Овальный люк первого яруса был немного больше остальных. Бин поднес к разъемным рукояткам полюса своей универсальной вибробритвы. Послышалось мерное гудение.
— И этот под током. Десяток киловатт не меньше. Достаточно прикосновения, чтобы превратиться в подгоревший лангет…
— Что же делать?
Бин ответил не сразу. Он долго возился в аварийном шкафчике рядом с люком, выуживая из плесени какие-то замысловатые рогатины, крючья гаечные ключи, пилы и резаки.
— Так я и думал. Все для механика и ничего для электромонтера. Когда механик выходил в трубу, ток попросту выключали… Проклятье… Даже резиновых перчаток нет…
Он выудил, наконец, какую-то здоровенную крестовину, похожую на швабру с металлическим ворсом.
— Придется устроить короткое замыкание. Может быть, хоть на время выбьет предохранитель и обесточит сеть… Больше ничего не могу придумать.
— Это опасные шутки, Бин. Во-первых, остается перспектива стать подгорелым лангетом, а во-вторых появляется опасность врубить общую тревогу.
— Ты можешь предложить что-либо другое? Я заранее готов поступиться приоритетом и принять твой плац Молчишь? Следовательно, других вариантов…
— Погоди… Тихо!
За стеной шахты что-то происходило. Сначала по стене прошла едва уловимая дрожь. Затем вибрация усилилась и стали слышны какие-то приглушенные неравномерные вздохи. Звуки становились ясней, дрожь перешла в шум быстро приближающегося механизма, а вздохи — в уханье открывающихся и закрывающихся дверей.
Где-то совсем рядом захрипел битый-перебитый звонок.
Люк откинулся вниз, как щучья челюсть, обнажив убегающий в горло накатанный рельсовый путь. По нему навстречу Шану и Бину выкатился длинный стол, заполненный пряно пахнущими замысловатыми блюдами, бутылками, сифонами, графинами и тщательно, со вкусом, сервированный.
— Какая встреча!
— Гм… Несколько неожиданное гостеприимство.
— Чем мы ответим на приглашение, Бин?
А Бин уже двинулся к столу. Но не успел он сделать и двух шагов, как стол сделал движение, которым норовистый скакун сбрасывает седока — его передние ножки согнулись и разноцветные подносы с яствами и напитками полетели в шахту. Стол принял прежнее положение, снова задребезжал звонок и… Бин успел вогнать в шарнирное крепление конец своей рогатины. Завыли перенапряженные сервомоторы. Стол крупно дрожал, но сдвинуться с места не смог. Рассерженно хрипел звонок.
— Прошу садиться. Такси в преисподнюю подано!
Бин ловко вскочил на крышку люка, а с нее — на стол.
— Скорее!
Шан принял протянутую руку и тоже очутился на столе.
Бин рывком вытащил рогатину из шарнира. Катки с визгом пробуксовали по рельсам, стол дернулся раз, другой, словно примеривался к неожиданной тяжести, неуверенно двинулся вперед.
— Давай, родной, давай… Не стесняйся, мы держимся крепко… Смотри, Бин, слушается!
Стол с каждым метром прибавлял скорость. Лязгнул сзади закрывшийся люк и одновременно погас свет.
— Опять темнота… Может быть, хозяин боится света?
— Не думаю. Просто свет здесь не нужен. Это грузовой путь. Точнее, путь, которым остатки трапезы эвакуируются из апартаментов хозяина в регенератор.
— Я бы не сказал, что это были остатки… К столу даже не прикасались.
— Верно. У хозяина плохой аппетит. И он отправил всю эту роскошь в утиль…
— Или роскошь отправилась в утиль самостоятельно, выждав положенное время.
— Второй вариант мне лично нравится больше…
— Потому что он освобождает от необходимости объяснять свое появление Кормчему?
— Именно. Он дает шанс осмотреться.
— Ты прав. Будем надеяться.
Путешествие было довольно долгим, но однообразным. Время от времени над ними вспыхивали светильники, но в их мертвом свете вставала всегда одна и та же картина: штрек, опутанный толстыми кабелями в цветной изоляции, и бронзовая плита, закрывающая путь вперед. Из плиты выглядывал синий глазок объектива и, забавно ворочаясь в упорах, изучал стол от катков до крышки. Дойдя до верхней кромки, он снова прятался в плите. То, что было на крышке стола, его не интересовало.
Плита поднималась и опускалась, пропуская опознанный механизм, свет гас, и “такси в преисподнюю” продолжало путь.
Этот путь привел их в просторный зал, залитый спокойным матовым светом и заполненный ароматами свежей, хорошо приготовленной пищи. Кухня Правителя сверкала чистотой зеркального металла и полированного пластика. Ее оборудованию позавидовала бы хорошая химическая лаборатория. В герметичных кубах, котлах, змеевиках вершилось таинство кулинарного искусства трепетали зеленые змейки на экранах осциллографов праздничными гирляндами загорались и гасли индикаторы датчиков, раздумчиво гудели на разные голоса большие и малые компьютеры. На стене поблескивали часы с циферблатом. Цифры “8”, “11”, “3”, “5” были красные, остальные черные. Часы показывали без десяти одиннадцать.
— Судя по всему, через десять минут второй завтрак. Не позаимствовать ли нам что-либо из рациона Правителя? Или мы обидим хозяина? Как, Бин?
— Я думаю, голодный желудок только подогревает пыл исследователя. Хотя приобщиться к столу Правителя я хотел бы. Из чисто познавательных соображений.
На другом конце зала, к немалому своему удивлению, они обнаружили точно такой же рельсовый путь и стол, ожидающий заправки.
— Выходит, Правитель не один.
Бин пожал плечами.
Иного выхода, кроме столовых люков, из кухни не было И здесь люки были под током, как в шахте. Бин развел руками.
— Ничего не остается, как пожаловать к главному людоеду Свиры прямо на стол, под видом жаркого. Если учесть, что у нас нет оружия…
— У нас есть фактор внезапности.
— Ты уверен, Шан? Ты можешь поручиться, что Правитель не следит за нами с помощью всей этой электронной бредятины с первых шагов появления в его царстве?
Настала очередь Шанина пожать плечами.
Тем временем часы подошли к одиннадцати. Серебристая лента конвейера пришла в движение. На раструбах с цифрами замигали контрольные лампочки. Из одного раструба выполз на конвейер поднос с рыбными и мясными закусками, из другого — сифон во льду, из третьего — кофейный прибор в прозрачном термостате. Последней на серебристую ленту вошла огромная фруктовая ваза.
— Силайские яблоки. Если верить преданиям — любимое лакомство Великого Кормчего…
— Попробуем?
— Не хочется… А впрочем…
Стол тронулся тихо, люк отворился бесшумно, и рельсы повели не по темному штреку, а по широкому коридору со сводчатым потолком. Пол, свободный от рельсов, был застлан пластковровой дорожкой с изрядно потертым ворсом — по дорожке часто ходили.
Шанин надкусил небесно-синее продолговатое яблоко с некоторой опаской — фрукты на Свире по вкусу мало отличались от земных, но этот сорт он пробовал впервые.
Голубая мякоть обожгла рот пряным холодом, как ледышка. Шанин приготовился жевать ее долго и тщательно, ибо ломтик казался упругим и твердым. Но едва зубы его успели коснуться яблочной плоти, как она брызнула во все стороны жгуче-сладким пенистым соком, а во рту осталась скользкая желеобразная масса, которую можно было глотать не жуя.
Шанин съел одно яблоко, второе, третье — что же вкус у Правителя недурен, однако…
Казалось, рельсы уходят в тупиковую стену и стол неизбежно наткнется на нее, но в последний момент стена поднялась и опустилась уже за спиной незваных гостей. Стол замер.
Шанин, слегка обалдевший от всех этих путешествий по канализационным шахтам, мусоропроводам, кухням автоматам, внутренне подобрался и напрягся. Сомнений быть не могло — теперь они находились в самом жилище Правителя, в его интимном приюте, в его личной столовой.
Очень богатая, точнее, невероятно богатая комната, обитая сандаловым деревом. Картины, огромная люстра, инкрустационный стол, тяжелый стул с высокой спинкой. И даже имитация окна с кружевными пышными занавесками.
На Бина напала какая-то оторопь. Он застыл, тяжело опираясь на свою рогатину, белая маска вместо лица — и неотрывно смотрел на дверь в коридор.
— Шан… Можешь меня презирать, можешь надо мной издеваться, но я не могу. Не могу. Сейчас он войдет. Он войдет в эту дверь. Я не могу… Это выше меня.
Шан положил ему руку на плечо, успокаивая.
— Тебе смешно, Шан? Это должно быть очень смешно.
— Мне не смешно, Бин. Я понимаю тебя.
— Это невозможно понять. Это можно только чувствовать. Это не страх, нет — другое… Мне кажется, он войдет, и все кончится — я, ты, Свира, Вселенная — потому что мы узнаем что-то, что убьет саму жизнь. Все лопнет, взорвется, исчезнет. Потому что ни в чем ее не останется ни капли смысла.
— Разве Кормчий дает смысл жизни, Бин?
— Я знаю, что я говорю чушь. Но я не могу…
— Давай перехватим, Бин, в ожидании хозяина. Эти кухонные запахи разбудили во мне аппетит…
Шанин переставил подносы на деревянный стол. Бин взял несколько яблок, землянин решил подкрепиться поосновательней: налил себе чашку густого кофе и с аппетитом уничтожил какую-то упитанную птичку в приятном сладковато-кислом янтарном соусе. Поскольку кроме единственного стула в комнате не было другой мебели, пришлось есть стоя. Занимать хозяйское место было невежливо.
Время шло. В столовую никто не входил.
— Первый завтрак остался нетронутым. Судя по всему, второй постигнет та же участь. Или Правитель слишком поздно встает, или… Или он вообще не ест.
— Ты забываешь, Шан, о втором столе. Если одновременно сервируется два стола, значит, есть две столовых, и две, не знаю, как назвать… квартиры, что ли. Может быть, Верховный сейчас в другой столовой?
— Пойдем, Бин. Ты готов?
— Да, все в порядке. Прости за слабость. Только иди вперед, Шан. Так будет лучше.
За дощатой дверью оказалась небольшая прихожая, убранная изысканными вещами, если не считать вешалки из саблевидных рогов горбатого козла. На вешалке висел долгополый голубой плащ с меховой оторочкой и золотым топором на рукаве.
А под вешалкой — совсем некстати — валялись стремянка и заступ.
Кроме двери из столовой, в прихожей было еще две. За одной из них оказалась кабина лифта на все двадцать четыре уровня. А за другой…
— Он здесь… Это его плащ.
Шанин шагнул было к двери, но Бин задержал его.
— Подожди. Теперь я. Я должен. Я должен победить в себе раба. Иначе я никогда не прощу себе. Именем деда, именем отца, именем матери… Я пришел!
Бин рывком распахнул дверь и шагнул в комнату. Шанин не понял, что заставило Бина остановиться на полушаге. Эта комната тоже была пуста.
Но когда, обежав глазами узкую деревянную кровать под серым покрывалом, письменный стол со включенной настольной лампой и большую, во всю стену, карту, он перевел взгляд вниз — по спине пробежал холодок.
У ног в полу чернело квадратное отверстие. А на дне ямы, на глубине в полтора человеческих роста, лежал скелет в парадном костюме Кормчего Свиры.
Бин опустился на колено, осматривая пол. Тронул что-то коричневое, что мгновенно рассыпалось в пыли.
— Яблоко… Силайское яблоко…
Оксиген Аш думал о Кокиле Уране.
Он расхохотался в лицо смертнику, услышав угрозу. Он не поверил великому художнику. Как все мелкие и подлые люди, правитель Свиры был убежден в мелочности и подлости всех живущих. Он верил во всемогущество страха, лишающего сопротивления, и делал все, чтобы страх перед именем Кормчего не ослабевал. Он не боялся суда совести, ибо считал совесть синонимом слабости. Он не боялся суда народа, ибо твердо следовал заповеди “уничтожить способных судить — и тебя не осудят”.
Он не боялся даже таинственных посланий, хотя и знал, что за подсказки рано или поздно придется платить, — он был уверен, что в последнюю минуту сумеет перехитрить проницательных. В странном слоге безымянных записок он чувствовал нечто родственное — не по крови, а по системе ценностей, по взгляду на жизнь, по стилю поступков. В минуты хорошего настроения он даже симпатизировал своему безликому врагу-союзнику. Он ценил тех, кто понимает вкус предательства.
Получив от Кокиля Урана Вечный Дворец со сказочной Башней и похоронив его секреты вместе с гениальным архитектором, Оксиген Аш упивался своим всемогуществом и неуязвимостью. Из своего рабочего кабинета он мог видеть и слышать все, что происходит в самых тайных закоулках Дворца. Скрытые телекамеры переносили Верховного на площади и улицы Дромы. Лифты в двойных стенах и электрокары в подземных коридорах могли в несколько минут сделать мнимое присутствие истинным. Ему нравилось неожиданно возникать за спинами заседающих министров или на скамеечке городского сквера и бесследно исчезать на глазах подданных, окаменевших от ужаса и благоговения.
Правда, ему все больше и больше докучали дела. Но тут помогла студенческая любовь к оригинальным самоделкам. Из трех “вечных маятников”, табулятора и пишущей электромашинки он соорудил себе “механического секретаря”, который лихо шлепал резолюции на всем что приносил в кабинет конвейер пневмопочты. Это освободило Кормчего от черной работы, оставив время для всепланетных мыслей и проектов, а также для отдыха и развлечений.
Идиллию власти развеяло первое покушение. Оно произошло именно тогда, когда Правитель закончил титанический труд по стерилизации планеты от всяческих бацилл смуты и недовольства. Усталый, он собирался почить на лаврах.
В него стрелял его самый любимый и самый доверенный министр.
Оксиген Аш набил Башню личной охраной из отборных тупиц и фанатиков и замкнулся в ней. Внешний мир приобрел безопасную форму телевизионной картинки, а Правитель общался с ним только на языке донесений и приказов. Он разработал для своих министров и министерств единый образец решения, который единообразно визировал: “да”, “нет”, “отложить”. Одно из этих трех слов определяло судьбы людей, открытий, замыслов, строительство и разрушение, добро и зло, жизнь и смерть.
Это было мрачное и скучное могущество — но все же могущество.
Второй раз в Правителя выстрелил спятивший телохранитель, которому начали являться привидения. Оксиген Аш был ранен в плечо, а телохранитель укокошил двенадцать своих коллег, пока его самого не изрешетили очередью из пулемета. Человеческая психика оказалась ненадежным элементом в системе глобальной защиты. А неистребимое племя проницательных, видимо, решило подвести черту и взыскать плату по векселям.
В Башне снова закипела работа. Казармы опустели. На место солдат пришли специалисты по электронике и автоматике.
Шаг за шагом, метр за метром, уровень за уровнем они превращали обитель Кормчего в удивительный, замкнутый на себя механизм, в компактную квази-Вселенную на одного человека, где Правитель мог не зависеть от людской ненависти или любви.
Они делали свое дело и куда-то исчезали. Только Оксиген Аш знал — куда. Но он молчал. Главная шахта регенерации тоже не выдавала секрета. Пришел день, и Правитель остался один. Казалось теперь он мог быть вполне уверен, что третий выстрел не прозвучит никогда. Но теперь он все чаще и чаще думал о Кокиле Уране.
Башня была неприступна. Ничто живое не могло проникнуть внутрь. Но если бы случилось невероятное и злоумышленник сумел просочиться сквозь запретные стены, он неизбежно заблудился бы в лабиринтах переходов или сгорел в мгновенном плазменном разряде коварных электроловушек.
И все-таки каждый раз, уходя из рабочего кабинета на самом верху Башни, на двадцать четвертом уровне, где телеокна рисовали круговую панораму Дромы с высоты орлиного полета, Оксиген Аш останавливался в нерешительности.
За двумя одинаковыми дверями было два одинаковых лифта.
Внизу, на первом уровне, у Правителя было два логова, повторяющие друг друга, как зеркальные отражения — каждым углом, каждой линией, каждой царапиной на стене. В близнецах-жилищах стояли близнецы-столы, близнецы-стулья и близнецы-кровати. В близнецах-прихожих висели близнецы-плащи.
Оксиген Аш постоянно менял жилье. Он старался менять его как можно беспорядочнее, чтобы шансы угадать место его ночлега были возможно ближе к нулю.
Он сам не понимал, чего боялся. Для страха не было никаких причин. Из газет, которые каждое утро подавались ему автоматами с первым завтраком, из официальных докладов в министерствах и ведомствах, из секретных рапортов и сводок, подсмотренных и подслушанных у своих приближенных, он узнавал, что каждодневные труды не пропадают даром, а обманные зерна дают буйные всходы. Покорная Свира лизала подножие его Башни, слепо веруя и славословя. Его верховное Слово двигало стрелки часов — каждое решение Правителя рано или поздно оказывалось единственно верным, гениально предугаданным, доказанным жизнью.
Правитель слушал славословия, где под толстым слоем официальной лести и ханжеских клятв в любви проглядывал суеверный трепет перед необъяснимым, смотрел на тени бессонных маятников, которые бесшумно скрещивались и разлетались, как палаши в бесконечном бою, — и что-то вроде мстительной радости поднималось в нем.
— Мыслители. Гении. Скоты… Если бы вы только знали… Но вы никогда не узнаете. Никогда. Будьте вы прокляты!..
Иногда в поле зрения уличной телекамеры попадала какая-нибудь фурия, которая будила в Оксигене полузабытые чувства и желания. Верховный правитель Свиры приникал к экрану с восторгом мальчишки, подглядывающего в замочную скважину.
Одного движения руки достаточно было Оксигену, чтобы незнакомка через пятнадцать минут оказалась у него в Башне. Но одна только мысль о присутствии еще одного живого существа в его механической Вселенной казалась ему непростительной слабостью. А слабость могла обезоружить, пропустить подвох, дать шанс призрачному противнику.
Ибо растоптанная и поруганная тень Кокиля Урана жила в Башне, росла, заполняла потайные ходы и темные закоулки и, стоило только выключить свет, нависала над Кормчим.
Оксиген Аш заблокировал все коридоры и тоннели высоким напряжением и перестал бродить по Башне. Он ограничил свое пространство рабочим кабинетом и двумя жилыми комнатами.
Но каждый раз, выходя из кабинета, он замирал в нерешительности перед двумя лифтами.
Он был почти уверен, что в одной из комнат кто-то есть. Но в какой? Какую кнопку нажать, чтобы избежать засады?
Его кабинет превращался в мастерскую. Уходили в утиль непрочитанные газеты, неделями и месяцами не загорались экраны следящих камер, молчали аппараты подслушивания. И впустую на творческих съездах наперебой восхваляли поэты всезнающий и всемогущий гений Кормчего, ведущего Свиру по тропе всеобщего счастья и благополучия.
Оксиген Аш воевал с Кокилем Ураном.
Это была схватка не на жизнь, а на смерть. Сдав бесплотному врагу жизненное пространство Башни, Верховный правитель встал грудью за свой последний оплот. Он мастерил сигнализацию, которая реагировала на звук, на свет, на давление, на микроколебание температуры, на запах, на радиацию, на вибрацию и даже на дыхание. Но его враг не имел ни цвета, ни запаха, он не дышал и не касался пола, его нельзя было засечь по излучению или по звуку.
Он был, он все время был где-то очень близко Кормчий чувствовал его всем существом, как ревматик грозу. Входя в комнату, Оксиген Аш твердо знал, что Кокиль Уран только что вышел из нее. А сигнализация молчала.
Другой бы сдался. Правитель продолжал борьбу.
Он срывал только что проложенные линии и реле топтал сверхчувствительные измерители и улавливатели, превращал в груду хлама собранные по жилке многополюсные анализаторы. И начинал все сначала — новая схема, новый принцип, кропотливый многодневный труд — засечь врага, поймать его след, загнать в угол…
Оксиген долго не мог уснуть, ворочаясь на своем ложе. Его знобило. Свет настольной лампы, чересчур яркой для ночника, проникал сквозь плотно сомкнутые веки, и оттого Верховному мерещились ледяные равнины силайских болот, прокаленные морозом до звона. Надо бы накрыться плащом сверху одеяла, но вставать за плащом не хотелось. Вообще ничего не хотелось.
Наверное, он все-таки дремал, когда услышал над собой негромкие внятные слова: “Он здесь. Он сегодня здесь”. Приоткрыв глаза, он увидел, как задралась и завернулась тяжелая серебристая штора на двери.
В комнате царил пронзительный холод, запах разрытой земли и горелого мяса. И странные эти запахи не удивили Аша, он только подумал: “Землей пахнет от могилы, а горелым мясом — от чего?”
И вспомнил от чего.
Он встал и вышел в прихожую за плащом. Плаща на вешалке не было. И он снова не удивился.
Все вокруг было прежним и в то же время неузнаваемо другим: чуть ярче желтели стены, веселей поблескивали анодированные затворы лифта.
Оксиген Аш вошел в лифт и нажал панель с цифрой “6”. Через несколько минут он остановился перед дверью, которая давно уже не существовала. Он сам заложил проем плитками гранита и сровнял пластиком плоскостью и тоном коридорной стены.
Но сейчас дверь была, и снова не удивился этому Оксиген Аш.
Не удивился он, войдя в комнату и увидев там широкоплечего человека, уронившего на руки тяжелую седую голову. Рядом на столе лежал плащ Правителя.
— Так вот ты где, Кокиль Уран… Ты долго прятался, но я тебя нашел!..
— Ошибаешься. Я не прятался. Я ждал.
— Чего ты ждал?
— Суда.
— Ха-ха! Ты еще ждешь суда? Неужели ты не поумнел? Я застрелил тебя в упор вот за этим столом, а труп сжег вон в том углу, на трансформаторной шине, от тебя не осталось горсточки пепла! Если ты действительно сделал тайную дверь, через которую можно проникнуть в Башню, то о ней никто не узнал! И еще я замуровал твой бывший кабинет — ведь ты здесь сделал дверь, не так ли? Ты хотел бежать — иначе зачем она тебе…
— Ошибаешься. Я не хотел бежать.
— А зачем ты брал мой плащ — и тогда, и сейчас?
— Тогда я брал твой плащ, чтобы беспрепятственно проходить мимо охраны. Я делал дверь по ночам. И она совсем в другом месте.
— Ты лжешь!
— Мертвые не лгут.
— Но мертвые и не мстят. Что можешь сделать ты, мертвец, мне — живому? Ты — прошлое, тебя нет, ты исчез, а я существую.
— Мертвые не мстят. Но мертвые будят живых. Живые приходят судить прошлое и воздают по заслугам виновным и невиновным. Они судят прошлое, чтобы будущее не родилось мертвым…
— Ты проницательный, хотя всю жизнь скрывал это! Это они подослали тебя, ты служишь им!
— Нет, Оксиген Аш, я не проницательный. Я просто зрячий. Ты и проницательные — карты из одной колоды У вас один крап и одна игра — продавать и предавать Вы строите карточные домики своих интриг и планов, вы пытаетесь убедить себя и других в том, что властны над путями человеческими и счастьем человеческим. Но пути прокладывают ноги идущих, а счастье создают руки творящих. И только добро властвует над жизнью, ибо только добро способно сделать Человека. А вы питаетесь смертью и потому никуда не уйдете от смерти…
— Опять высокопарный бред! Ни одно живое существо не может проникнуть в Башню!
— Судьи уже пришли.
— Это ты провел их?
— Да. Я ждал их.
— Зачем ты взял мой плащ?
— Это не твой плащ. Это Великого Кормчего.
— Но Великий Кормчий — я!
— Нет. Ты уже мертвец…
Холодея от ненависти и ужаса, Оксиген Аш бросился на зодчего, пытаясь вырвать у него свое законное одеяние, но пальцы прошли сквозь мех и золотое шитье и, судорожно сжавшись, ухватили пустоту…
Верховный проснулся на спине с руками, протянутыми к безжалостно ровному шлейфу света из-под колпака настольной лампы, и в ту ночь уже не мог уснуть.
За первым завтраком он позволил себе основательно приложиться к бутылке шипучего билу и несколько захмелел, что бывало с ним не часто. Не поднимаясь из-за стола, он пересмотрел все газеты, что бывало с ним еще реже.
В кабинет Оксиген поднялся только затем, чтобы взять инструменты.
Все время до второго завтрака он провел в спальне: что-то вымерял, вычитывал, размечал. Несколько раз ложился на пол, очертив квадрат по своему росту. Потом вскрыл по очерченной линии настил пола слой за слоем, пока не добрался до утрамбованной земли. И только тогда сделал передышку.
Обед он съел в один присест и снова воздал должное шипучему билу и красному пиву. Показалось мало. Аш вызвал из автокухни дополнительный поднос с двумя бутылками контрабандного муската и корзиной силайских яблок. Одну бутылку выпил сразу.
Набив яблоками карманы парадного костюма, Правитель взялся за лопату. То ли отвык он копать, то ли плотно затрамбовалась земля, то ли хмель мешал работе, но яма росла медленно. Все чаще Правитель делал перерывы, садился на край углубления и грыз яблоки.
— Мы еще посмотрим, дорогой Кокиль… Мы еще посмотрим, кто покойник… Судьи!.. Скоты паршивые Умники… Мало вас по яблоням развешано…
К ужину яма была по пояс Оксигену Ашу.
За ужином Правитель снова изрядно выпил и запасся целой батареей бутылок на ночь. Вино вернуло иллюзию бодрости, спать не хотелось, и Оксиген, постоянно прикладываясь, проработал без отдыха еще часов десять Скоро из ямы стало трудно вылезать, и он опустил туда стремянку.
Когда над спящей безмятежно Дромой занялся рас свет и Башня Правителя в первых лучах солнца встала над городом сверкающим золотым обелиском, яма в спальне Правителя достигла трехметровой глубины.
Оксиген Аш попробовал вылезти из ямы без помощи лестницы, не смог и удовлетворенно вытер залитые потом глаза.
— Готово, Кокиль! Добро пожаловать вместе с судьями! Коммунальная могила системы Оксигена Аша к вашим услугам! В любое время дня и ночи!
С большим трудом он вылез наружу и вытащил из ямы лестницу. Его пошатывало и подташнивало. Яблоки на время снимали тошноту и он грыз их одно за другим, разбрасывая ошметки по полу. Работы еще было много, а силы на исходе.
Перезвон челесты сообщил, что первый завтрак прибыл. Оксиген Аш подумал, не принять ли душ, но просто умылся холодной водой и выпил подряд два полных стакана билу. Голова приятно закружилась, мышцы расслабились, а кривая настроения резко метнулась вверх.
— А все-таки ты хитрый парень, Оксиген. Парень что надо. С таким приятно жить и работать. И выпить приятно…
Налив себе еще стакан, он нетвердой походкой направился в спальню взглянуть на дело рук своих. Вино расплескивалось ему под ноги, красными пятнами расплывалось по голубому костюму, но он не обращал на это внимания.
— Я буду жить, а вы сгниете…
Оксигена качнуло, вино плеснуло на ботинок, чавкнул под каблуком предательский яблочный огрызок, ногу подсекло и…
Он упал в яму лицом вниз и, хотя не потерял сознания, с минуту ничего не мог сообразить от острой боли. А когда сообразил — понял, что всякие попытки спастись бесполезны. Самостоятельно из ямы выбраться было невозможно. Звать было некого. Ждать было нечего.
И тревога, много лет глодавшая Правителя Свиры, прошла. Отступил и рассеялся беспричинный страх. Оксигену Ашу стало легко и покойно.
Он лег на спину, вытянулся и сложил руки на груди. Над ним близко и недоступно светил квадрат, похожий на экран неизвестной телесистемы.
Он ни о чем не жалел, никому не завидовал, ни в чем не раскаивался. Ему некого было проклинать и не с кем прощаться.
Великий Кормчий закрыл глаза.
Суд свершился.
— Ну, с ним, кажется, все ясно. Он кончил, как и начинал. Не лучше и не хуже. Кончил, когда пришел его срок…
Шанин подвинул ногой пластиковую плиту, прислоненную к стене. Правителю не суждено было установить ее на месте — западня сработала раньше. Плита, простоявшая полтора века в ожидании, скользнула вниз и закрыла яму. Вошла она в квадрат точно, сровняв с землей и скрыв самокопную могилу хозяина Башни.
— Обидно, — сказал Бин. — Обидно за легенду. В легендах даже отъявленные негодяи выглядят значительнее и… красивее, что ли. Мои родители всю свою жизнь отдали борьбе с властью Правителя. Они предпочли смерть предательству. Таких, как они, много… Но они представляли своего врага иначе… Одно дело — жертвовать собой в бою с могучим чудовищем, другое — погибнуть по воле бесталанного ничтожества.
— Они боролись не с Правителем. Хотя, быть может, и не всегда сознавали это. Правитель был для них всего лишь символом, центром мишени. А сама мишень значительнее и больше Правителя. Она тысячелика и многоименна — Мос, Горон, Тирас, рыбник с улицы Благодати, наездники на чужих горбах, “топоры”, “пернатые”, — вся эта масса жадной протоплазмы, пожирающей саму себя и все, что попадается окрест. Эта слепая масса пострашнее всяких чудовищ.
— Может быть. Но я лично боролся с Правителем, я хотел отомстить, и только. И не смог — опоздал…
— Да, с местью ты опоздал. Но разве тебе все равно, что будет со Свирой завтра? Ведь мы не знаем главного: как мог Кормчий приказывать, будучи мертвым. И даже предсказывать — если принять на веру убеждение, что Слово Правителя рождается в этой Башне. Что с тобой, Бин? Зачем тебе понадобился плащ Правителя?
— Примерить… Ну, как?
— Хорош!
— Да, мы с Оксигеном Ашем были, оказывается, одного роста… Шан, ты очень рассердишься, если я пока похожу в этом плаще? Ну не напрасно же я, в самом деле, шел сюда по лезвию ножа — через Зейду и Землю! Должен я что-то сделать такое — поставить точку на этой куче костей?
— Ты мальчишка, Бин. Честное слово, мальчишка. Носи, если хочешь. Хоть всю жизнь носи — плащ бесхозный…
— Всю жизнь?
— Да. Только откровенно говоря, лично мне ты больше нравишься без плаща.
— В полицейском мундире?
— Нет.
— В балахоне контрабандиста?
— Перестань, Бин. Дался тебе этот хлам. Надо найти кабинет Правителя.
— Слушаюсь, высший. Я готов вас сопровождать на двадцать четвертый уровень, ибо именно там находится творческая лаборатория моего предшественника. По слухам, именно там рождается всеблагое и всепобеждающее Слово.
— А ты повеселел, Бин.
Вдвоем в лифт они втиснулись с трудом. Бин нажал панельку, но не двадцать четвертую, а шестую.
— Хочешь посмотреть кабинет деда.
Кабина лифта замерла в решетчатом цилиндре из толстых стальных полос в центре большого полутемного холла. Изнутри цилиндр запирался на массивный сдвоенный засов, но снаружи, со стороны холла, дверца не открывалась.
— Никто не имел права покидать уровень. Комфортабельный застенок для “умников”. Десятки талантливейших людей, научная и техническая элита Свиры. Их арестовывали ночами, без суда и следствия они бесследно исчезали, чтобы появиться здесь, отдать свой ум и талант Башне — и исчезнуть окончательно.
— Были среди них проницательные?
— Конечно, нет. Потому что попасть сюда значило умереть заживо, и об этом знали все. На этот раз приказ Правителя проницательные соблюли точно. Ни один из них не попал в Башню. Проницательные остались вовне, чтобы присвоить свои имена изобретениям и открытиям пропавших без вести гениев.
В холле стояло около полусотни кресел, несколько чертежных кульманов с эпидиаскопическими приставками и десяток демонстрационных столов. Когда-то здесь кипели жаркие ученые споры, — а Кормчий с презрительным удивлением рассматривал своих экзотических пленников, которых даже неволя и реальная угроза смерти не могла оторвать от сладкой жажды творить.
Радиоактивные коридоры вели к большим бронированным дверям, за которыми угадывались вместительные залы. И на всех дверях была одна и та же надпись: “Лаборатория. Не входить — защита включается без предупреждения!” И дважды перечеркнутый черным человеческий череп.
Короткие радиальные коридоры обрывались, влившись в длинную спираль широкого, как улица, общего коридора. На эту пустынную сейчас “улицу”, крытую веселым бело-розовым пластиком, выходили двери поменьше, раскрашенные в разные цвета. На них стояли только цифры — порядковый номер и окошечко автосчетчика. Здесь пленники жили.
Бин в развевающемся плаще Правителя петлял от двери к двери, всматриваясь в цифры счетчиков. Двери были закрыты, а в окошечках везде стоял “0” — в комнатах не было ни одной живой души.
Они дошли до самого конца коридора. Он кончался комнатой номер два. Вместо двери в комнату номер один была гладкая розовая стена.
— Комнаты деда действительно замурованы… Легенда говорила правду.
— Что ты хотел здесь найти?
— Ничего. Я должен был увидеть это своими глазами. Я дал клятву отцу и матери… Вернее, их памяти…
Они постояли еще немного у розовой стены и пошли назад, к лифту. Бин снова хмурился. Настроение его менялось, как цвет моря перед штормом.
— И еще, откровенно говоря, я надеялся найти разгадку потусторонней деятельности Правителя здесь, на этом уровне. На уровне науки. Не знаю как… Впрочем… нет. Этот уровень изолирован, а лаборатории обесточены. Я смотрел. Значит, адрес чуда — двадцать четвертый уровень… Двадцать четвертый…
Виной тому, что произошло после, была элементарная неосторожность. До сих пор Башня обращалась с ними отменно вежливо, и цепочка счастливых совпадений помогла довольно легко решать ее хитроумные загадки. Но кроме везения их берегла собственная бдительность. Они ждали подвоха и коварства от всего окружающего — и потому вовремя замечали тайные пружины и контакты смертоносных систем.
Убедившись в гибели тирана, они позволили себе расслабиться. Они забыли, что зло, как и добро, переживает своих создателей и способно сохранять веками убийственную силу. В Башне продолжала жить злая воля Правителя Свиры. Башня только притворилась мертвой, она ждала удобного случая, чтобы нанести удар.
Лифт остановился на двадцать четвертом уровне, но дверь не открылась сама, как на остальных уровнях. Шанин попробовал открыть ее силой, но она не поддавалась. Бин начал шарить на пульте.
— Здесь есть какая-то кнопка, но я не знаю… — Видимо, Бин все-таки нажал кнопку, потому что дверь приоткрылась.
Шанин повернул голову на голос Бина.
Дверь приоткрылась только затем, чтобы в прорези показалось какое-то приспособление, похожее на обрез с оптическим прицелом.
И почти тотчас в кабине грохнул выстрел.
Шанин схватился за голову.
Бин бросился к товарищу.
Землянину повезло: он стоял в профиль к двери, и пуля, направленная прямо в лоб, прошла по касательной, оставив полосу рассеченной кожи. На какую-то секунду Шанин потерял сознание, но не упал, осев на руку Бина.
Перебинтовав рану полосой ткани, оторванной от сорочки, Бин усадил Шанина на откидное сиденье лицом вверх, осторожно и сильно массируя шейные артерии.
Шанин быстро приходил в себя. Голова еще звенела после удара, а перед глазами догорающим фейерверком плясали цветные искры, но слабость проходила и возвращалась ясность мысли.
— А ведь мы влипли в ловушку, Бин.
— Надо вернуться вниз. Кабинет Правителя от нас никуда не уйдет.
— А если этот объектив дает команду на все уровни? Внизу теперь нас могут тоже встретить выстрелы или что-либо похуже…
— Надо сделать настоящую повязку, дезинфицировать рану. Я видел внизу аптечку.
— По идее, здесь должно быть нечто посерьезнее аптечки. Не мог же Правитель оставить себя взаперти без медицинской помощи. Наверняка…
— Но я не знаю, где может находиться такая лечебница… И вряд ли где-нибудь есть план Башни. Верховный держал его в голове. А я почерпнул кое-что, анализируя “Солнце для мертвых”. В строчках запрещенной поэмы-легенды зашифрованы реальные, хотя и приближенные данные о Башне. Но многие места непонятны, их можно расшифровать, только пользуясь фальшкартой Вечного Дворца и Башни, которая есть в кабинете.
— Значит, в кабинет…
— Нет. Вниз. Назад. Сейчас главное — твоя рана.
— Знаешь, Бин, у моих предков в Сибири было древнее правило: если сбился, заплутал в тайге — никогда не поворачивай назад. Иди только вперед, иначе закрутит, заманит, заворожит тебя лесной хозяин, уведет в топи и погубит тебя тайга. Мы с тобой в этой Башне, как в тайге, — не знаем, что, куда, как и зачем. И леса за деревьями не видно. Так что надо и действовать по таежному закону: иди прямо. Отступать не годится… Надо как-то обмануть объектив. Разбить его, что ли? Не успеть…
— Объектива я, к сожалению, не видел. Как он выглядит? Как те, которые осматривали стол?
— Нет. Этот короче. И линза не голубая, а почти черная. И по-моему… Да, пожалуй, линза плоская…
— Да… Больше похоже на окуляр фотоэлемента, чем на объектив… И плащ… Зачем Кормчему плащ в помещении с идеально кондиционированным воздухом, а? А плащ этот висит в двух прихожих и, кажется, Верховный одевал его каждый день… Стоит попробовать?
— Не понимаю.
— Минуту.
И прежде чем Шанин среагировал, Бин запахнул плащ на груди и снова нажал кнопку. Все повторилось — дверь приоткрылась, показался обрез с оптическим прицелом и…
Дверь лифта распахнулась настежь.
Кабинет Правителя оказался отлично оборудованной мастерской умельца-фанатика, которые были, есть и будут во все века и на всех планетах. И внутреннее содержание ее было типичным: бестолковое и беспорядочное нагромождение приборов и отходов, разобранных ценных конструкций и аляповатых самодельных монстров.
Шанину не удалось осмотреть кабинет детально. Бин, подозрительно хорошо ориентируясь в этом механическом бедламе (кто знает, может и у Бина был когда-то подобный “голубой приют”), разыскивал аптечку. Он обрабатывал рану тщательно, с профессиональной безжалостностью — до тех пор, пока Шанин не потерял терпение.
— Если больно, надо сказать, — обиделся Бин. — Я действую по всем правилам, но не чувствую того, что чувствует пациент…
Перевязка подходила к концу, когда Бин заметил что-то в правом углу мастерской. Это что-то неудержимо тянуло его — он постоянно оглядывался, бинтуя голову. И когда закончил — устремился в угол, строго-настрого приказав Шанину посидеть минут десять с закрытыми глазами.
Шанин выполнил приказ не без удовольствия. Его слегка лихорадило. Хотя особой усталости он не чувствовал, время от времени мозг обволакивала баюкающая волна апатии и равнодушия к происходящему. Временами он словно раздваивался: чувствуя и сознавая себя на Свире, в Дроме, в Башне Правителя, он совершенно реально слышал тихий пересвист ангарских сосен, колючий запах саянского горного мака, горький пихтовый дымок невидимого костра и вкус чая, заваренного молодым багульником.
— Только сотрясения мозга еще не хватало, — бур чал Шанин, ощупывая повязку, но глаз все же не открывал. Не хотелось. Хотелось вытянуться на спине, накрывшись чем-либо теплым, и очутиться дома — подальше от всей этой бессмысленной зауми, нелепой жестокости, извращенного мастерства, взаимоистребительного соревнования талантов.
Шанин стряхнул оцепенение и открыл глаза. Бин возился около сооружения, напоминающего атомные часы службы точного времени. У этих часов тоже было три вразнобой качающихся маятника, но почему-то не было ни одного циферблата. Да и размер внушительный прозрачный корпус метра на три, почти под потолок. Против часов стоял письменный стол и несколько стеллажей-самоходов, заваленных газетами и бумагами вперемешку с пробниками, кусачками, отвертками, кусками разноцветного провода и прочим нехитрым электромонтажным хламом. Бин уселся за стол и начал набрасывать какие-то графики, комкая лист за листом. Вид у него был обиженный и ошарашенный. От Шанина он попросту отмахнулся: часы его гипнотизировали.
— Может быть, Оксиген изобрел-таки машину времени?
Бин не ответил, отшвырнув очередную скомканную бумагу.
Вблизи непонятная машина уже не напоминала часы. Несговорчивые маятники чертили свои кривые совершенно свободно движимые импульсами крошечных радиоактивных ампул, спрятанных внутри стержня.
Три кривые пересекались в одной точке. Каждый из маятников, проходя под ней, цеплял почти невидимый лепесток релейного контакта.
Реле срабатывало, включая одну из трех пишущих электромашинок — в зависимости от того, какой из маятников прошел над точкой. Литеры в машинках были убраны — кроме нескольких букв, сплавленных в слово. Каждая машинка печатала свое слово. Каждый маятник имел слово. И после каждого слова конвейер пневмопочты продвигался на расстояние одного листа.
Сейчас на конвейере не было бумаг, но маятники качались, верша вечный перебор неисчислимых вариантов, и на вечную ленту конвейера падали приказы, обращенные к пустоте.
…“Да”. “Нет”. “Отложить”.
Занятная игрушка. Нелепая машина. В школьном кабинете она могла наглядно продемонстрировать теорию вероятности самым маленьким ученикам. Но зачем она здесь, в кабинете Великого Кормчего?
Бин расхохотался.
Он смеялся, уронив голову на руки, смеялся над графиком, где из точки пересечения координат задорно выгибалась вверх упругая экспонента, — смеялся, всхлипывая, страшноватым недобрым и горьким смехом, не вытирая мокрого лица.
— Болваны… Все мы — болваны с гипертрофированным самомнением… И только… Всех нас, молодых и старых, надо собрать, спять все регалии и смокинги… и физиков, и философов, и экономистов… в короткие штанишки в первый класс… в младшую группу детсада… в песочники… слюнявчики… Ну и Правитель… Ну и молодчина… По носу зазнайкам, по носу…
Он поднял на Шана отчаянные глаза:
— Ну что, землянин, как тебе нравится Свира? Кошмарная тайна нового века, гнездо Пришельца, вечный рай за порогом возможного — как? Вы ведь тоже оказались не на высоте — ваш опыт, ваша история, ваша философия пасовали перед карточным фокусом! Это вам тоже наука, тоже укор — найдя истину и живя бок о бок с ней, вы оказались неспособны защитить ее от грязного шантажа! Ваш гуманизм стал чересчур всеядным и мягкотелым, а защита истины во все века, прошлые и будущие, требует верности и крови. Да — и крови, если потребуется! Помните это, земляне.
Шанин знал экспансивный характер Бина и многое прощал своему товарищу по опасной работе. Но прощать — не значит мириться. Когда речь шла о Земле и ее морали, Шанин был непримирим.
— Я не очень понимаю, чем вызван твой монолог, Бин, но в любом случае ты не имеешь права так говорить. Ты можешь упрекать меня — я мало похож на супермена-разведчика фантастических книг и ориентируюсь, в обстановке хуже тебя. У тебя быстрее реакция и тверже рука. Я могу заявить без всякой лести — только благодаря тебе мы вообще смогли попасть в Башню и раскрыть ее секреты. Но… Не суди Землю, Бин. Придет время и ты поймешь, что наш гуманизм не мягкотелость, а только справедливое отсутствие жестокости. И мы умеем защищать истину. Не только словом, но и делом.
— Я не хотел обидеть Землю, Шан, дорогой! Но такое надувательство… Мы полтораста лет стояли на коленях перед тремя простейшими маятниками! Полтораста лет! И полтораста лет вся Большая Земля, освоившая и обжившая галактические просторы, ломала голову над самоделкой физика-недоучки! Как это назвать?
— Ты хочешь сказать… хочешь сказать, что этот дурацкий гибрид…
— …и есть могучий мозг, безошибочно правящий Свирой! Вот — посмотри сам: на твоих глазах рождается Слово Кормчего. Одно из решений в ежедневном списке.
На конвейере появился лист, заполненный убористой машинописью. Какой-то проект или предложение — может, приказ заменить дуговые уличные фонари восковыми свечами, а может, план обводнения экваториальных пустынь — двигался скачками под каретки машинок.
— Что выпадет — “да”, “нет” или “отложить”?
Шан прикинул расстояние от листа до машинок.
— Пожалуй, “да”.
Бин долго присматривался к маятникам.
— Я ставлю на “отложить”. Когда лист проходил под штампом “да”, шары включили “нет”.
— Ты проиграл, Шан.
— Но и ты еще не выиграл.
— Вряд ли “нет” выпадет второй раз.
Шары выдали второе “нет”. Завизированный лист поскакал куда положено, решение начало путь по канцелярским дорогам.
— И ты проиграл, Бин. Игра в рулетку… Бред.
— Не совсем рулетка, Шан. Принцип один, а устройство разное. У рулетки двоичный код: угадал — не угадал, “да” — “нет”. Если бы аппарат был устроен, как рулетка, с двумя маятниками, он работал бы с КПД пятьдесят процентов — половина его решений была бы правильной, а половина неправильной. И график работы можно было бы представить вот так… прямой линией..
— И что за прок от такого аппарата?
— Совершенно верно: проку от такого аппарата никакого. Но если сделать еще третий маятник — слово “отложить” — то есть, говоря на языке математики, ввести в график константу причинно-следственной неравномерности во времени — начнутся чудеса. Дурацкая прямая превратится в мудреную экспоненту…
— Бин, я учил математику лет двадцать назад.
— Ну… Как бы объяснить попроще… Словом, вред от неправильного решения может уменьшаться за счет последующих правильных решений, так?
— Пожалуй, так.
— А польза от правильных решений соответственно возрастет, так?
— Допустим.
— Так вот, если ввести понятие “отложить” в график… Получается этакая… вот, этакая кривая, которую называют экспонентой. Видишь, как она изгибается?
— Вижу.
— Здесь по вертикали правильные решения. По горизонтали — неправильные. И что ты теперь видишь?
— Что я вижу? Как будто… сначала аппарат вообще будет нести ахинею, потом выйдет на уровень обыкновенного дурака, потом… потом…
— Что — потом?
— Кривая будет с каждым днем все ближе к вертикали, то есть процент правильных решений будет неуклонно расти, вплоть до полной гениальности…
— Или наоборот!
— В зависимости от того, что считать правильным решением, а что неправильным? Ты об этом, Бин?
— Разумеется! Теперь тебе ясно?
— Ясно, Бин. Правитель хотел обмануть историю с помощью математики…
— А заодно избавить себя от скучных хлопот по управлению дрессированной Свирой…
— Последнее ему, пожалуй, удалось. А вот с обманом истории… Никак не могут понять неуемные диктаторы, что обмануть историю принципиально невозможно, как построить вечный двигатель. Время всегда найдет трещину в любой стене, будь она из первозданного камня или из пластика, армированного гравилоном. Пора остановить часы Оксигена Аша. Останови их, Бин. Это твое право.
Бин сдвинул прозрачный щит и вошел внутрь аппарата. Оси маятников, поблескивая, плавно разрезали пространство у самого его лица. Достаточно было протянуть руку, чтобы раз и навсегда остановить их заученное качание, их непредсказуемые встречи и расхождения.
— Несколько лет назад я бы сделал это, не задумываясь. Я бы разнес в пух и прах проклятую машину и растоптал осколки. Я бы открыл все двери и ворота Башни, вышел к людям, простер руку и возгласил: “Ликуйте! Кормчего нет! Он повержен! Я спас вас, жители Свиры!”
— А сейчас?
— А сейчас я знаю, что время нельзя останавливать и поворачивать, как заблагорассудится. Этому научила меня Земля. Она, только она должна помочь Свире вернуться к человечеству. Наука и воля народа, а не красивый жест удачливого террориста, который, скорей всего, развяжет руки таким, как Тирас. Ты сам все понимаешь, Шан. Я должен остаться здесь. Отсюда я могу помочь народу — пользуясь беспредельной властью Правителя и непререкаемостью Слова, постепенно уничтожить саму возможность неограниченной власти.
— Послушай, Бин… Извини, но… а что, если плащ Правителя… если однажды тебе вдруг не захочется снимать этот плащ?
Бин медленно задвинул на место прозрачный щит и снова сел за стол. Он не отвечал долго, черкая только что набросанный график. У экспоненты появилась голова с капюшоном, и математическая абстракция приобрела четкий силуэт кобры, вставшей на хвост. Бин смял рисунок.
— Я думал об этом, Шан. Откровенно говоря, в этом — главная опасность. Человек в одиночку может немногое. Нужны товарищи. Хотя бы один для начала Такой, на плечо которого можно опереться в минуту слабости. Такой, как ты, Шан.
Снова звякнуло. Из проема выехала кипа газет. Она дрожала в пружинных захватах, готовая провалиться в небытие. Наверное, поэтому Бин взял один экземпляр.
Через полминуты он неопределенно хмыкнул.
— Гм… Очень интересно. Ай да сантехник. Читаю дословно: “Сегодня в своем кабинете двумя шпионами из Внешнего мира, вызванными недобитыми проницательными, был убит наш дорогой товарищ и друг, министр милосердия Тирас Уфо. Вся Свира скорбит об утрате и горит желанием…” Сам понимаешь, каким желанием горит Свира… Наши фотографии. Похоже. Очень похоже. Шан, тебе не уйти. Тебя узнает первый встречный. А мне нужен друг. Такой друг, как ты, Шан.
Бин все еще не поднимал глаз. Он не видел, как внезапно побледневший Шанин тяжело оперся о стеллаж Из-под повязки на лбу выступила кровь.
— Такой, как ты, Шан. Но тебе надо лететь на Зейду и доложить Земле, что Правителя больше не существует. Ты отлично выполнил приказ. Я, я благодарю тебя… за помощь и… Что с тобой, Шан?
— Голова… кружится…
Вряд ли Бин услышал эти слова — они утонули в хриплом вдохе — так всхрапывает подстреленный на скаку олень; и шары маятников гулко сошлись в одной точке, где-то в самом центре мозга, и словно посыпалось битое стекло — это со стеклянным звоном рушится кабинет, Башня, Вечный Дворец, Дрома, вся Свира — рушилось все, превращаясь в груду нестерпимо колючих и нестерпимо блестящих осколков, пока не осталось ничего, кроме этих осколков…
Словно разбилось со звоном толстое стекло, отгородившее душную камеру от наружного мира, и Шанин смог вдохнуть полной грудью.
Шанин открыл глаза и от удовольствия рассмеялся. Над ним был ребристый потолок его “берлоги” — он, Иннокентий Павлович Шанин, инженер-психолог по специальности, Инспектор Службы Безопасности 8-й Галактической Зоны, находился на Базе, в своей собственной каюте, отсыпаясь после трехнедельной гонки за контейнерами с активированным лютением. Все остальное — сон, сон, логичный и осязаемый до неправдоподобия, и тем не менее не что иное, как спонтанная игра перенапряженных центров воображения.
Ему не жаль было расставаться с ночной фантасмагорией. Призрак Свиры был скорее страшен, чем забавен. Немножко грустно было, что несдержанный, порывистый и наивный Бин — только выдумка, и с ним нельзя встретиться снова. Верный, несговорчивый Бин…
Логичность и зримость сонного наваждения вообще-то объяснить легко. Писатели в его Зоне пользуются активированным лютением для материализации своих идей и героев. Возможно, нуль-защита на контейнерах не так уж абсолютна, как об этом пишут. Возможно, какие-то неизмеримо малые мощности психогенного излучения все же проникают сквозь нуль-заслон. И какая-то неуловимая приборами доза заставила отдыхающий мозг жить в более активном режиме, чем при обычном сне. Эксперты отвергают такую возможность. Но кто знает…
Ого, какая щетина! Вот что значит три недели бриться походной электрической вибробритвой. Шанин, не торопясь, раскрыл бутон объемного зеркала… и сглотнул.
Лоб был перечеркнут наискось затверделым старым шрамом. И щетина на подбородке была седой. И лицо было в морщинах.
На электронном календаре, который висел над зеркалом, было то же число, и тот же год — нет, той же самой была только последняя цифра. Количество десятков было больше на единицу.
Десять лет…
И Шанин вспомнил — и месяцы тяжелой горячки после раны, в которую попала инфекция, и весть о том, что Мож улетел на Зейду в очередной вояж, не дождавшись пропавших попутчиков; и решение остаться на Свире; и годы борьбы; и восстание в Дроме, — и Бина, открывшего изнутри все двери и ворота Башни, и провозглашение новой республики в Вечном Дворце…
Десять лет. Непредвиденная задержка на десять лет.
Мос бежал. Он исчез, растворился в нечистотах, соединив два кусочка желтого металла с черным телом агата. И снова потерялись для непосвященных нити к Ордену — как найти и обезвредить то, что принимает любую форму и любой цвет, кроме собственных формы и цвета?
В долгих боях с бандами, окопавшимися в силайской тайге, Шанина тяжело контузило. Он выкарабкался довольно быстро, но повторная травма головы дала о себе знать много позднее, после полной победы. Его парализовало. Бин потребовал срочной отправки Шанина на Землю или на Зейду. Шанин сопротивлялся — он надеялся, что все пройдет. А потом, видимо, стало совсем плохо…
Шанин всматривался в свое лицо, привычное и новое одновременно. Его не оставляла затаенная уверенность, что рано или поздно это лицо можно будет снять как маску из теплого мягкого латекса, вылепленную чересчур поспешно.