Роберт Эйкман Из девичьего дневника *

3 октября. Падуя-Феррара-Равена.

Всего четыре дня, как мы покинули эту ужасную Венецию, и вот — Равенна. Причем весь путь в наемной карете! Все болит, чувствую себя разбитой. И вчера так же, и позавчера, и за день до этого. Поговорить и то не с кем. Сегодня мама вообще не явилась к ужину, а папа просто сидел и молчал, причем вид у него был такой, будто ему лет двести, хотя обычно он выглядит всего на сто. Интересно, а сколько ему на самом деле? Впрочем, нет смысла гадать. Мы никогда не узнаем, по крайней мере, я — точно. Часто думаю: может, мама все-таки знает? Жаль, она не похожа на маму Каролины, с той хоть поговорить можно. Раньше мне казалось, что Каролина и ее мама смотрятся рядом, скорее, как сестры, хотя, конечно, я никогда не скажу такое вслух. С другой стороны, Каролина хорошенькая и жизнерадостная, тогда как я бледная и тихая. Когда удаляюсь после ужина к себе в комнату, просто сажусь за подзорную трубу и смотрю в нее, и смотрю. И так, должно быть, с полчаса, а то и час. Встаю, лишь когда на улице совсем темнеет.

Не люблю свою комнату, она слишком большая, и тут всего два деревянных стула, выкрашенных в зеленовато-синий с золотыми полосами… по крайней мере, когда-то их цвет был таким. Предпочитаю сидеть, ненавижу лежать на кровати, к тому же все знают, как это вредно для спины. Более того, эта кровать при всей своей необъятности на вид не мягче земли, высушенной летним солнцем. Впрочем, здешняя не такая. Вовсе нет. Дождь не прекращается с отъезда из Венеции. Льет и льет. Меж тем, мисс Гизборн, когда мы покидали мой милый, милый Дербишир, предрекала обратное. Кровать эта просто громадная! Поместилось бы восемь таких, как я. Но лучше о ней не думать. Только что вспомнилось: сегодня третье число месяца, значит, мы в пути ровно полгода. Где я только не побывала за это время! Пусть даже проездом. Некоторые места уже стерлись из памяти. Все равно я их так толком и не увидела. У папы собственные цели, и я твердо уверена лишь в одном — они совершенно не такие, как у других людей. Для меня вся Падуя — просто всадник… скорее всего, каменный или бронзовый, но не помню. Вся Феррара — гигантский дворец… замок… крепость, которая меня так напугала, что я даже не захотела на нее смотреть. Она была большой, как эта кровать… по-своему, конечно. И это крупные, знаменитые города, где я побывала только на нынешней неделе. Стоит ли говорить о тех, которые мы посетили месяца два назад! «Что за фарс!» — как любит говорить мама Каролины. Эх, оказаться бы сейчас здесь с ней и Каролиной тоже. Никто никогда меня так не обнимал и не целовал, и ни с кем я не чувствовала себя такой счастливой, как с ними. Хорошо хоть, здешняя графиня оставила по меньшей мере дюжину свечей. Я нашла их в одном из комодов. Ничего не поделаешь, тут либо читай, либо, на крайний случай, молись. Увы, книги, взятые с собой, я уже выучила наизусть, а новые, в особенности на английском, найти и купить так трудно. Правда, перед отъездом из Венеции мне удалось приобрести два длиннющих романа мисс Рэдклифф. К несчастью, несмотря на дюжину свечей, подсвечников только два, да и те поломанные, как и все остальное здесь. Казалось бы, двух свечей должно хватить, но комната от них лишь темнеет и кажется меньше. Наверное, эти заграничные свечи не совсем хорошие, в ящике у них был такой грязный и выцветший вид. Если на то пошло, одна свеча вообще была черной, похоже, очень долго пролежала в комоде. Кстати, посреди комнаты с потолка свисает что-то вроде остова. Язык не поворачивается назвать его люстрой, разве что призраком люстры. В любом случае, даже с кровати до него далеко. В этих иностранных домах, где мы останавливаемся, ну очень огромные комнаты. Хоть бы там было все время тепло, так нет. Что за фарс!

Вообще-то, я сейчас очень зябну, хотя на мне темно-зеленое шерстяное платье, в котором год назад я проходила всю дербиширскую зиму. Может, в кровати было бы теплее? Никак не могу решиться в нее лечь. Мисс Гизборн всегда называет меня «такая холодная смертная». Ого! Я использовала настоящее время. Интересно, насколько оно уместно в случае мисс Гизборн? Увидимся ли мы снова? Я, разумеется, веду речь об этой жизни.

Со времени предыдущей записи прошло уже шесть дней; оказывается, я записываю решительно все, как это за мной водится, стоит мне начать. Как будто в глубине души я верю, что пока пишу, ничего ужасного не случится. Вроде бы глупо, но нет-нет да мелькнет мысль, что зачастую, чем глупее, тем ближе к правде.

Слова ложатся на страницу, но о чем они? Перед отъездом все говорили, чтобы помимо прочего я обязательно вела дневник — путевой дневник. Вряд ли этот дневник можно назвать путевым. Когда путешествую с мамой и папой, я почти не вижу мира вокруг. Либо мы с грохотом едем в карете, и родители полностью или почти полностью загораживают обзор, либо я часы напролет провожу в какой-нибудь огромной, холодной, будто подвал, спальне, и часто до утра не могу сомкнуть глаз. Я бы увидела много больше, если бы меня иногда выпускали погулять по другим городам одну — не ночью, естественно. Увы, куда там. И почему только я родилась девочкой? Временами я ненавижу это даже сильнее папы.

К тому же, когда происходит что-то достойное упоминания, вечно кажется, будто такое уже бывало! Например, сейчас мы в очередном из этих домов, где папа всегда желанный гость. С моей стороны, понятно, очень дурно так думать, но иногда я недоумеваю, почему столько людей с ним водится, ведь он обычно такой молчаливый и неприветливый, и все время такой старый! Возможно, ответ не столь сложен: эти люди просто никогда не встречались с ним, с мамой и со мной. Мы приезжаем, папа препоручает нас заботам дворецкого или другой прислуги, сами же владельцы никогда нас в глаза не видят, потому что их вечно нет дома. Похоже, у этих иностранных семейств до ужаса много домов, и хозяева вечно живут где-то еще. А когда кто-то из владельцев все-таки появляется, он обыкновенно почти так же стар, как папа, и по-английски не способен связать двух слов. Полагаю, у меня красивый голос, но не берусь судить, однако глубоко сожалею, что недостаточно усердно изучала иностранные языки. Во всяком случае… беда в том, что мисс Гизборн так скверно им обучает. Уж это я должна сказать в собственное оправдание, но что теперь толку. Интересно, как бы чувствовала себя мисс Гизборн, окажись она сейчас в этой комнате? Немногим лучше меня, если вас интересует мое мнение.

Ах да, забыла упомянуть, что в этот раз мы все-таки встретимся с драгоценным семейством, только в нем, похоже, всего двое — контесса и ее дочь. Порой я устаю от всех этих дам, даже знакомиться ни с кем не хочется, каким бы ни был их возраст. Женское общество довольно занудное, разве что попадется кто-нибудь вроде Каролины и ее мамы, но куда там. Пока контесса с дочерью не появлялись. Не знаю почему, а вот папа, несомненно, знает. Мне сказано, что мы должны встретиться с обеими завтра. Я ничего особенного не жду. Любопытно, позволит ли погода надеть зеленое атласное платье вместо зеленого шерстяного? Скорее всего, нет.

И это город, где во грехе и среди разгула живет великий, бессмертный лорд Байрон! Даже мама заговаривала о нем несколько раз. Правда, этот унылый дом не совсем в городе. Вилла где-то неподалеку, но в какой стороне, я не знаю, и мама наверняка тоже, да ей и все равно. Кажется, проехав город, мы провели в дороге еще минут пятнадцать-двадцать. И все же, оказаться в одних краях с лордом Байроном… это способно взволновать даже самое черствое сердце, а мое сердце, ей-Богу, совсем не такое.

Ого! Оказывается, я пишу почти час. Мисс Гизборн вечно меня журит за ненужные дефисы, говорит, они моя слабость. Что ж, если так, то я намерена эту слабость пестовать.

А час точно прошел. Где-то в доме есть огромные часы, и они бьют каждые пятнадцать минут. Судя по звуку, эти часы ну очень большие, да и все за границей просто громадное.

Так холодно мне еще никогда не было, руки одеревенели, но я должна как-то раздеться, задуть свечи и уложить себя, крошечную, в эту необъятную, пугающую постель. Как же я ненавижу шишки, которые в путешествиях за границей набиваешь по всему телу. Хоть бы за ночь их прибавилось не слишком много. Также надеюсь, что обойдется без жажды, ибо воды тут вообще нет, не говоря уже о пригодной для питья.

Ах, лорд Байрон, что бунтарски живет здесь среди порока! Забыть этого человека невозможно. Интересно, что бы он подумал обо мне? Я так надеюсь, что в этой комнате не слишком много всяких кусак.


4 октября.

Вот так сюрприз! Контесса сказала, что небольшие прогулки по городу вполне в рамках приличий, если меня будет сопровождать служанка. Мама тут же заметила, что у нас ее нет, и тогда контесса предложила услуги собственной! Подумать только, и это на следующий день после того, как я в этом самом дневнике написала, что мечтать о прогулках бесполезно! Теперь я ничуть не сомневаюсь, что имела полное право побродить и по другим городам. Наверняка папа с мамой возражали только из-за сложностей со служанкой. Уж конечно, у меня она быть должна, у мамы — тоже, а у отца — камердинер, и у всех нас — собственная пристойная карета с нашим гербом на дверях! Отсутствуй перечисленное потому, что мы слишком бедны, было бы унизительно, но, поскольку мы не бедны (в чем я уверена), это попахивает фарсом. В любом случае, отец с матерью подняли шум, но контесса сказала, что сейчас мы в папских владениях, и посему все живем под особой милостью Божией. Контесса говорит по-английски очень хорошо и даже знает английские устойчивые выражения, как их называет мисс Гизборн.

Когда контесса упомянула папские владения, отец поморщился. Я ожидала чего-то подобного: в пути он твердил, что папское государство, как он его называет, самое скверно управляемое в Европе, и что говорит он так, дескать, вовсе не потому, что сам протестант. Занятно. Когда слышу от папы мнения подобного рода, они зачастую кажутся мне всего лишь малозначительной словесной шелухой, как будто он просто выбирает, по какой дороге поехать. Но после рассказа контессы я почувствовала — и очень сильно — что находиться под непосредственным началом папы римского и его кардиналов должно быть совсем недурно. Конечно, кардиналы и даже сам папа иногда ошибаются, совсем как наши собственные епископы и пасторы, поскольку все они только люди, как дома постоянно подчеркивает мистер Бигз-Хартли, но все равно папа и кардиналы ближе к Богу, чем те, кто управляет нами в Англии. Вряд ли отцовскому суждению по такому вопросу следует доверять.

Я полна решимости воспользоваться любезным предложением контессы. Мисс Гизборн говорит, что, хоть я бледная немочь, воля у меня стальная. Вот и представится случай это доказать. Могут возникнуть определенные сложности, потому что служанка контессы знает только итальянский, но когда мы обе останемся наедине, госпожой буду я, а прислугой — она, и ничто этого не изменит. Я уже видела эту девушку. Хорошенькая, только нос великоват.

Сегодня, как всегда, с утра сыро. После полудня мы покатались вокруг Равенны в карете контессы — в кои-то веки достойная карета с ручками на дверях и ливрейным лакеем, а не только кучером. Нанятую нами папа отослал. Думаю, она погромыхала обратно в Фузине, это напротив Венеции. По всей видимости, мы пробудем в Равенне еще неделю. Кажется, папа решил здесь задержаться, как это с ним бывает на основных стоянках. Они не очень долгие, но порой выходят не такими уж короткими, если брать по меркам нашего образа жизни.

Сегодня после полудня мы видели гробницу Данте, которая стоит прямо на улице, и заглянули в большую церковь с троном Нептуна внутри, а затем — в мавзолей Галлы Плацидии, голубой внутри и очень красивый. Я зорко высматривала хоть какой-то намек на обиталище лорда Байрона, но зря утруждалась, потому что, когда мы с грохотом катили по улице, контесса чуть ли не криком объявила:

— Палаццо Гвиччиоли. Взгляните на сетку понизу двери. Она не дает зверушкам лорда Байрона убежать.

— Ну-ну! — хмыкнул папа, вглядываясь пристальнее, чем в гробницу Данте. Больше никто не проронил ни слова, ибо, хотя папа с мамой неоднократно упоминали нынешний образ жизни лорда Байрона, чтобы я понимала, о чем речь, если эта тема всплывет в разговоре, ни мои родители, ни контесса не знали, сколько я понимаю на самом деле. Более того, в экипаже с нами ехала маленькая контессина, сидевшая на подушке у ног матери, то есть с ней нас было пятеро, благо эти заграничные кареты такие же большие, как и все заграничное. И мне кажется, что она как раз-таки ничего не знала, милая невинная малышка.

«Контессина» — это лишь что-то вроде прозвища, которым пользуются семья и слуги. На самом деле контессина — контесса: в иностранных благородных семействах если кто-то один герцог, то и все остальные мужчины герцоги, а женщины — герцогини. Все это так запутанно, не чета упорядоченной системе титулов вроде нашей, при которой в каждой семье всего один герцог и всего одна герцогиня. Сколько лет контессине, я не знаю. Многие заграничные девушки выглядят старше своего возраста, тогда как большинство наших — моложе. Контессина совсем тоненькая, настоящая сильфида. Кожа у нее оливковая и безупречная. Люди часто пишут об «оливковом цвете лица», так вот — у контессины именно такой. Глаза у нее преогромные, а по форме, как бобы, и примерно такого же цвета, но она никогда не пользуется ими для того, чтобы на кого-нибудь взглянуть. Контессина говорит так мало, и часто вид у нее такой отсутствующий и потерянный, что со стороны она кажется, мягко говоря, глуповатой, но вряд ли это соответствует правде. Иностранных девушек воспитывают совсем не так, как нас. Мама часто об этом упоминает, поджимая губы. Должна признаться, что не представляю себя и контессину подругами, хоть она по-своему и прехорошенькая, с крохотными ножками, раза в два меньше моих или Каролининых.

Когда иностранные девушки вырастают и становятся женщинами, те, бедненькие, как правило, выглядят все так же не по возрасту старо. Несомненно, это касается и контессы. Контесса проявила ко мне столько доброты в те несколько часов, что мы уже знакомы, и даже вроде бы немного мне сочувствует — как и я ей, вообще-то. Но я контессу не понимаю. Где она была вчера вечером? Контессина у нее единственный ребенок? А муж где? Он что, умер, и она теперь такая печальная из-за этого? И зачем ей такой огромный дом — он называется виллой, но, скорее, похож на палаццо — если все это разваливается и по большей части даже толком не обставлено? Я бы не прочь задать эти вопросы маме, только сомневаюсь, что у нее найдутся верные, да и вообще хоть какие-то, ответы.

Сегодня вечером контесса на ужин все же явилась, даже с малышкой контессиной. Мама тоже была. Пришла в этом противном платье. Его красный цвет какой-то совершенно неправильный, в особенности для Италии, где темное кажется заношенным. Вечер оказался лучше предыдущего, но, с другой стороны, хуже быть уже сложно. Впрочем, мистер Бигз-Хартли утверждает, что так говорить не следует, ибо плохое всегда может стать еще дряннее. Но и хорошим сегодняшний вечер не назовешь. Контесса пыталась казаться беззаботной, хотя у нее явно какие-то неприятности, но ни папа, ни мама не сумели ей подыграть, мне же больше свойственно думать о чем-то своем, чем очаровывать окружающих. Уютнее всего я чувствую себя в узком кругу близких друзей, которым полностью доверяю. Увы, очень давно я никому из них не пожимала руку. Даже большинство писем, похоже, теряются по пути, да оно и не удивительно. Излишне говорить, что знакомые, возможно, больше не дают себе труда писать вовсе — это было бы вполне понятно после столь долгой разлуки. Когда ужин закончился, папа, мама и контесса принялись за итальянскую игру, в которой используются сразу и карты, и кости. Слуги разожгли в гостиной камин, и контессина просто сидела у него, ничего не делая и ничего не говоря. Выпади ей случай, мама бы заметила, что «этому ребенку давно пора в постель» и, конечно же, оказалась бы права. Контесса хотела обучить меня игре, но папа отказал наотрез, мол, мала я еще, и его поведение было просто… просто фарсом! Позднее тем же вечером наша хозяйка, после довольно долгой игры с папой и мамой, заявила, что завтра поставит на своем (контесса знает столько устойчивых выражений, будто сама жила в Англии), и мне волей-неволей придется учиться. Папа поморщился, а мама, как обычно, поджала губы. Я тогда рукодельничала — нелюбимое и бессмысленное занятие, потому что слуги могут сделать все это за нас, к тому же в голову лезли разные глубокие мысли. А затем по щеке контессы скатилась слезинка. Я порывисто вскочила, но хозяйка дома улыбнулась, и я села снова. Одной из этих глубоких мыслей было то, что люди плачут не столько из-за каких-то определенных бед, сколько от чего-то в самой жизни, на что вдруг падает свет, когда мы пытаемся развлечься обществом других.

Надо сказать, что ужасные шишки проходят. Новых я точно не набила, и это большой плюс, если сравнивать с тем, что еженощно творилось в вонючем Дижоне. Да, хорошо бы более веселую и лучше обставленную комнату, хотя сегодня мне удалось протащить в постель бутылку минеральной воды и стакан. Вода, разумеется, всего-навсего итальянская, а она, как говорит мама, лишь немногим безопаснее обычной, но, по-моему, мама преувеличивает, ведь обычная всегда берется из грязных колодцев в переулках. Однако, соглашусь, эта вода совсем не похожа на ту бутилированную, что покупаешь во Франции. Ну и фарс все-таки — покупать воду в бутылке! Как бы то ни было, кое-что за границей мне уже нравится, и, возможно, даже больше, чем дома. Только папе с мамой слышать об этом ни к чему. Мне часто хочется не быть такой неженкой, чтобы все эти комнаты, где меня селят, и прочее в этом духе не значили для меня так много. Однако в отношении воды мама еще большая привереда, чем я! Понятно, это не столь уж важно. Естественно, нет. В том, что касается действительно важного, мама, вне всякого сомнения, куда менее капризна. Вся моя жизнь основывается на этом непреложном факте. Моя настоящая жизнь, то есть.

Хорошо бы контессина пригласила меня перебраться к ней, потому что, кажется, она столь же чувствительна, как и я. Впрочем, возможно, малышка ночует в покоях контессы. Мне-то что. У меня нет какой бы то ни было ненависти или даже неприязни к миниатюрной контессине. Догадываюсь, у нее и без меня не все ладно. В любом случае, папа с мамой никогда бы на такое не пошли. Ну вот, я излила на бумагу все, что только можно, об этом совершенно обыкновенном, и все-таки почему-то довольно странном дне. В этой большой промозглой комнате я от холода едва шевелю пальцами.


5 октября.

Когда я сегодня пришла пожелать маме доброго утра, та встретила меня исключительнейшей новостью. Попросила присесть (у папы с мамой в комнатах стульев, да и всего остального, больше) и сообщила, что контесса устраивает прием! Послушать маму, так нам предстоит суровое испытание, от которого никак не отделаться, и она считает само собой разумеющимся, что я должна отнестись к этому известию так же. Даже не знаю, как на самом деле его восприняла. Все верно, я еще ни разу не веселилась на балу (хоть и не на многих побывала), и все же весь день я чувствовала себя необычно, легче и будто живее, и к вечеру пришла к неизбежному выводу, что это как-то связано с предстоящим развлечением. В конце концов, заграничные балы, возможно, отличаются от английских и, скорее всего, так оно и окажется. Я то и дело себе об этом напоминаю. Нынешний прием дает контесса, а она в таких вопросах наверняка более сведуща, чем мама. Да и во многом другом — тоже.

Бал назначен на послезавтра. Пока мы пили кофе и ели наши панини (в Италии всегда такие слоистые и подсахаренные), мама спросила у контессы, успеет ли та подготовиться. Контесса лишь улыбнулась — очень вежливо, разумеется. Наверное, в Италии все делается быстрее (ну, когда человек действительно хочет), потому что у каждого столько слуг.

По контессе не скажешь, что она так уж богата, однако слуг держит больше, чем мы, причем они ведут себя скорее как рабы, а не слуги, не то что наша дербиширская пьянь. Возможно, причина просто в том, что контессу все любят. Оно и понятно. Как бы то ни было, работа весь день кипела вовсю. Люди вешали стяги, с кухни плыли странные запахи. Даже из бань в дальнем конце классического парка (говорят, их построили еще византийцы), вымели пауков, и вместо них в здании обосновались повара с поварихами, творящие там невесть что. Весьма ошеломляющее преображение. Любопытно, когда мама впервые услышала о будущем празднике? Наверное, еще до того, как мы вчера легли спать?

Казалось бы, я должна досадовать, ведь новое платье — это нечто несбыточное. Целой толпе белошвеек пришлось бы трудиться по сорок восемь часов в сутки, совсем как в сказках. Мне бы это понравилось (а кому нет?), но, даже будь на пошив наряда целые недели в запасе, я далеко не уверена, что его получила бы. Мои родители все равно сошлись бы на том, что у меня и так достаточно платьев, даже если бы забавлять меня предстояло самому папе римскому с его кардиналами. Не важно, я почти не расстраиваюсь. Порой я думаю, что мне недостает «должного интереса к нарядам», как это называет Каролинина мама. В любом случае, я не понаслышке знаю, что новые платья зачастую приносят одно сплошное разочарование, и не устаю себе об этом напоминать.

Сегодня произошло еще одно важное событие: я в сопровождении служанки контессы, Эмилии, вышла на прогулку по городу. Я с легкостью отмела папины возражения по этому поводу, как себе это и пообещала. Мама в то время почивала, а контесса просто мило улыбнулась и отправила Эмилию со мной.

Должна признаться, прогулка не совсем удалась. Я прихватила наш экземпляр «Путеводителя по Равенне и ее древностям» мистера Грибба (папа вряд ли мог отказать, не то бы я выкинула что похуже) и начала искать на карте места, куда неплохо бы сходить. Мне казалось, лучше начать с этого, а там уже будет видно. Зачастую, когда обстоятельства требуют проявить силу характера, я веду себя весьма твердо. Первой трудностью оказались сами довольно долгие прогулки по Равенне. Для меня такое пустяк, дождя тоже не было, но Эмилия быстро дала понять, что не привыкла столько ходить пешком. Расцениваю такое только как жеманство или, точнее, притворство, поскольку каждый знает, что девушки вроде нее родом из крестьянских семей, где, вне всякого сомнения, им день напролет приходится ходить пешком и не только. Поэтому я вообще не обращала внимания на нытье Эмилии, благо почти ни слова не понимала, и просто упорно тащила ее за собой. Как и следовало ожидать, та вскоре полностью отбросила притворство и извлекла из обстоятельств всю возможную пользу. По пути нам попалось несколько грубоватых извозчиков и множество гадких детишек, впрочем, по большей части они прекращали нам докучать, как только понимали, кто мы такие, и в любом случае это не шло ни в какое сравнение с дорогами Дербишира, где в последнее время дети взяли моду бросать камнями в проезжающие экипажи.

Следующей трудностью оказалось то, что Эмилия совершенно не знала мест, которые я решила посетить в Равенне. Оно и понятно, никто не ходит раз за разом смотреть на собственные достопримечательности, какими бы древними те ни были, а итальянцы, подозреваю, тем более. Помимо тех случаев, когда сопровождала хозяйку, Эмилия обычно выходила в город только по делу: купить или продать что-нибудь либо доставить письмо. В ее поведении нет-нет да и проскальзывало нечто такое, из-за чего мне вспоминались нахальные девицы из старых комедий, все занятия которых — принести любовную записку и порой заместить свою хозяйку с ведома оной или без. Все-таки мне удалось посетить еще одни здешние бани, на сей раз открытые для публики и называемые Православным баптистерием, потому что они сразу после своих строителей-римлян попали в христианские руки. Эти бани, разумеется, намного превосходили размерами те, что у контессы в саду, но внутри оказались мрачноватыми, с настолько горбатым полом, что сложно не упасть. А еще я нашла там какого-то мерзкого дохлого зверька. Эмилия рассмеялась. Понять, над чем, не требовалось большого ума. Девчонка прохаживалась по баптистерию с таким видом, словно вновь оказалась в своих горах и дает понять, что, предложи я проделать пешком весь путь до самой пятки, а то и носка, итальянского сапога, она пойдет со мной, а то и впереди меня. Как англичанке, мне совсем не понравились ни это, ни разительная перемена в Эмилии, словно призванная заявить, что нахалка намеренно избрала такую линию поведения и собирается дальше мной верховодить. Итак, как я уже говорила, прогулка вышла не совсем удачной. Но не важно, надо же с чего-то начинать. Несомненно, мир способен предложить больше того, что перепадет мне от жизни, если я проведу ее, всюду ползая под присмотром папы и мамы. Теперь, разобравшись в повадках Эмилии, я придумаю, как лучше себя с ней держать. Когда мы с ней пришли обратно на виллу, я ничуть не чувствовала себя усталой. Презираю девчонок, которые устают. И Каролина тоже.

Хотите верьте, хотите нет, но когда мы вернулись, мама еще почивала. Я зашла ее проведать, и она сообщила, что так готовится к балу. Но бал должен был состояться только послезавтра. Бедная маменька! Зря она покинула Англию. Надо принять серьезные меры, а то стану такой же, когда доживу до ее лет и, как заведено, выйду замуж. При взгляде на расслабленное лицо мамы меня внезапно посетила мысль, что она до сих пор довольно хороша собой, просто этого как-то не замечаешь из-за ее вечно усталого и издерганного вида. В свое время она была, конечно, намного привлекательнее меня. Мне ли не знать. Увы, сама я далеко не красавица, поэтому, как выражается мисс Гизборн, приходится взращивать в себе иные добродетели.

Поднимаясь к себе в спальню, я увидела кое-что неожиданное. Малышка контессина, не дожидаясь, пока все остальные начнут расходиться, без единого слова покинула гостиную. Вероятно, то, как она выскользнула за дверь, заметила только я. Контессина не вернулась, и, помня о ее возрасте, я решила, что она просто устала. Моя мама, несомненно, решила бы так же. Но тут, со свечой поднимаясь по лестнице, я собственными глазами увидела, что происходит на самом деле. На лестничной площадке, как мы это называем у себя в Англии, в одном из углов приткнулся то ли шкафчик, то ли заброшенный чуланчик с двумя дверями. Обе были закрыты. Я это знала, так как еще раньше осторожно подергала ручки. И в этом углу я при свете свечи увидела контессину, и она обнималась с мужчиной. Наверное, каким-нибудь слугой, но полной уверенности у меня нет. Тут я могу заблуждаться, но в том, что это была контессина, нет никаких сомнений. Они стояли там в полной темноте и, более того, когда я поднялась по лестнице и спокойно пошла в противоположную сторону, даже не шелохнулись. Вероятно, надеялись, что я их не замечу. Наверное, они думали, что никто так рано не ложится спать. Либо просто потеряли всякое чувство времени, как это называет мисс Рэдклиф. Могу лишь гадать о возрасте контессины, но порой на вид ей дашь не больше двенадцати, а то и одиннадцати. Само собой, я не собираюсь никому ничего говорить.


6 октября.

Весь день то и дело думаю о том, чего требует от нас общество, и о том, насколько иначе мы себя ведем. И то, и другое далеко от угодных Господу путей, коими, как вечно подчеркивает мистер Бигз-Хартли, у нас никак не получается следовать, что бы мы ни делали, сколько бы трудов ни прикладывали. Похоже, в каждом человеке по меньшей мере трое разных людей. И это еще слабо сказано.

Вчерашняя маленькая экскурсия в обществе Эмилии меня разочаровала. Я обижалась на судьбу, потому что, родившись девочкой, не могу ходить, куда вздумается, без сопровождения, но теперь мне кажется, я немного потеряла. Бывает, подходишь к чему-нибудь, а оно становится все более иллюзорным, словно и не существующим вовсе, — так вот, со мной произошло нечто подобное. На скверные запахи, скверные слова и противных грубиянов, от которых нас, женщин, принято «защищать», это, конечно, не распространяется. Но что-то я ударилась в метафизику, а против этого постоянно предостерегает мистер Бигз-Хартли. Как бы мне хотелось, чтобы рядом была Каролина. Наверняка я бы испытывала совсем другие чувства, если бы рядом оказалась она — только мы вдвоем, и больше никого. Хотя излишне говорить, что истинный порядок вещей от этого не изменится.

Занятно, как одни и те же места будто не существуют, когда их посещаешь с одним человеком, а с другим вдруг обретают краски и плоть. Конечно, все это просто иллюзия, либо так мне порою кажется, но разве так не во всем?

Здесь, на чужбине, я ужасно одинока: ни одного друга. По временам мне кажется, что я обладаю огромной внутренней силой, раз все это терплю и безропотно исполняю свои обязанности. Контесса по доброте душевной подарила мне томик стихов Данте, и там с одной стороны итальянский текст, а с другой — перевод на английский. По ее словам, это поможет мне овладеть здешним языком, но… даже не знаю. Я едва осилила несколько страниц, хотя больше всего на свете люблю читать. Просто идеи Данте настолько мрачные и запутанные, что, похоже, он вовсе не женский писатель, по крайней мере, англичанке точно не подходит. Его лицо, такое неодобрительное и суровое, тоже меня пугает. Увидев его на искусно выполненной литографии в начале книги, я испугалась, как бы оно не начало мне мерещиться за плечом, когда сижу и разглядываю себя в зеркале. Не удивительно, что Беатриче не хотела иметь ничего общего с этим человеком. Чувствую, ему порядком недоставало достоинств, которые ценит наш пол. Конечно, в обществе итальянки вроде контессы о таком лучше даже не заикаться, ибо для всех итальянцев Данте — личность столь же неприкосновенная, как для нас Шекспир или Сэмюэл Джонсон. В кои-то веки я села за дневник днем. Кажется, я впала в уныние, а это грех, пусть и небольшой, поэтому, чтобы развеяться, пытаюсь себя чем-то занять. Уже поняла, что лучше немного согрешу праздностью и унынием, чем опущусь до такой вульгарности, как обниматься и целоваться со слугами. Конечно, во мне бурлят жизненные соки и я способна страстно влюбиться, просто в моей жизни нет ничего достойного таких чувств, а растрачивать их попусту я не хочу. Но сколько кроется за этим «просто»! Как хорошо я понимаю вселенскую хандру нашего соседа лорда Байрона! Я, щуплая девчушка, чувствую, пусть даже только в ней, свою общность с великим поэтом! Такая мысль могла бы служить утешением, будь я способна утешиться. В любом случае, прежде чем сегодня мои глаза смежит сон, вряд ли произойдет что-то еще, достойное упоминания.

Позднее. А я была неправа! Сегодня после ужина мне пришла мысль спросить контессу, не знакома ли она с лордом Байроном. Вряд ли в одно из тех двух редких мгновений, когда мы с ней оставались наедине, она объявила бы об этом по собственной воле — как из-за присутствия папы и мамы, так и по соображениям тактичности; но я решила, что уже с ней на короткой ноге и могу осмелиться на нескромный вопрос.

Боюсь, я задала его весьма неловко. Папа с мамой тогда затеяли очередное препирательство, а я прошла через комнату и опустилась на краешек дивана, рядом с контессой. Она с улыбкой сказала мне что-то милое, и тут я просто выпалила свой вопрос, причем весьма прямолинейно.

— Да, mia cara[11], — ответила она. — Мы встречались, но на бал его приглашать нельзя. Он слишком увлекается политикой, и многие не согласны с его взглядами. Более того, эти взгляды уже стали причиной нескольких смертей, а некоторым претит принимать смерть от рук straniero[12], пусть и выдающегося.

Разумеется, я подспудно тешила себя надеждой, что лорд Байрон все же явится на прием. Контессе было не впервой с завораживающей прозорливостью читать мысли других… мои уж точно.


7 октября.

День бала! Сейчас раннее утро. Давно я не видела такого яркого солнца. Что, если оно всегда так сияет в это время суток, когда я еще сплю? «Знали бы вы, девочки, что пропустили, пока валялись в кроватях!» — как вечно восклицает Каролинина мама, несмотря на то, что она самая невзыскательная родительница на свете. Беда в том, что просыпаешься рано именно тогда, когда стоило бы подремать подольше, например, как сегодня, перед балом. Я пишу это сейчас потому, что, вне всяческого сомнения, весь день пробуду как на иголках и, когда все треволнения останутся позади, свалюсь от усталости. Всегда так с балами! Хорошо хоть, послезавтра уже воскресенье.


8 октября.

Я повстречала на балу мужчину и, признаюсь, он меня очень заинтересовал. А есть ли что-то важнее этого, как вопрошает миссис Фремлинсон в «Надежде и отчаянии сердца», чуть ли не самой любимой моей книге, о чем я со всей честностью объявляю?

Вы не поверите! Совсем недавно, пока я еще спала, в мою дверь постучали — достаточно громко, чтобы разбудить, но вместе с тем слабо и деликатно, и тут же вошла контесса собственной персоной, одетая в невероятно красивое лилово-розовое неглиже. Она принесла поднос с едой и питьем, полноценный иностранный завтрак, вот! Должна признаться, что в тот миг я бы запросто уничтожила наш английский полный завтрак. Но не правда ли, сложно представить что-то милее и заботливее, чем поступок очаровательной контессы? Ее темные волосы (но не такие темные, как у большинства итальянцев) еще не были уложены и ниспадали вокруг красивого, хоть и грустного лица, однако я заметила, что она уже надела все свои кольца; камни искрились и вспыхивали в лучах солнца.

— Увы, mia cara, — окинула она взглядом скудное убранство комнаты, — было время, да ушло. — А затем склонилась над моим лицом, слегка коснулась моей ночной сорочки и поцеловала меня. — Какая вы сегодня бледная! Белая, словно лилия на алтаре.

Я улыбнулась.

— Что вы хотите от англичанки? Мы не яркие.

Но контесса продолжала меня разглядывать.

— Прием так сильно вас измучил?

Это прозвучало как вопрос, поэтому я бодро ответила:

— Ну что вы, контесса, ни капельки. Я еще никогда в жизни так чудно не проводила вечер (что, бесспорно, было правдой и только правдой).

Садясь на большой постели, я поймала свое отражение в зеркале. И правда, бледная, необычно бледная. Я собралась было сослаться на то, что час очень ранний, но тут контесса, ахнув, выпрямилась и сама стала удивительно белой, учитывая ее природный цвет кожи. Она указывала на что-то. Кажется, на подушку за моей спиной. Я в замешательстве обернулась. На наволочке багровело неровное пятно — небольшое, но, вне всяких сомнений, кровавое. Я подняла руки к горлу.

— Dio Illustrissimo! — воскликнула контесса. — Ell'е stregata![13]

По книге Данте и просто так я выучила итальянский достаточно, чтобы понять смысл ее слов: «На ней чары». Кажется, контесса собиралась убежать, но я вскочила с кровати и обхватила ее. Я умоляла ее объясниться, но видела, что она не собирается этого делать. Итальянцы, даже образованные, по-прежнему относятся к колдовству с недоступной нашему понимаю серьезностью и зачастую боятся даже говорить о нем. Тут-то я и поняла шестым чувством, что Эмилия и ее хозяйка воспримут это одинаково. Более того, контессе, похоже, стало до крайности не по себе от обычного прикосновения, но вскоре она успокоилась и, уходя, вполне мило сообщила, что должна будет перемолвиться словечком с моими родителями насчет меня. Она даже сумела пожелать мне «Buon appétito»[14].

Я осмотрела свои лицо и горло в зеркале. На шее, само собой, нашелся шрамик, которым объяснялось все, кроме, как бы это сказать… того, откуда он взялся. Впрочем, ничего удивительного, учитывая новые впечатления, тяготы и суматоху вчерашнего бала. Вряд ли можно сражаться на турнире любви и не получить ни единой царапины, а я, как с волнением думаю, попала именно на него. Увы, похоже, итальянцам свойственно делать из мухи слона, и ничтожная, вполне естественная царапина потрясла контессу сверх всякой меры. Что до меня самой, то я — англичанка, и пятно на подушке меня ничуть не обеспокоило. Остается уповать, что горничная не забьется в припадке, когда увидит его, меняя белье.

Если я и кажусь слишком бледной, то исключительно из-за яркого солнца. Я сразу же вернулась в постель и с быстротою молнии истребила то, что принесла контесса. Я порядком ослабла от недоедания, и очень смутно помню угощение на вчерашнем приеме — только, что выпила гораздо больше обычного, а то и больше, чем за всю свою короткую жизнь.

И вот я лежу здесь в одной лишь красивой ночной сорочке, сжимаю в пальцах перо, чувствую на лице тепло солнца и думаю… о нем! Не верится, что такие люди существуют не только в книгах. Мне казалось, писательницы вроде миссис Фремлинсон и миссис Рэдклиф приукрашивают своих героев, чтобы женскую половину читателей примирить с их судьбой, а малочисленной мужской — польстить. Мама Каролины и мисс Гизбурн, каждая по-своему, обе недвусмысленно указывали на то же самое, и до настоящего времени мои собственные наблюдения за противоположным полом подтверждали это мнение. Но вот я и вправду встретила того, на чьем фоне меркнут даже самые прекрасные творения миссис Фремлинсон. Он Адонис! Аполлон! Настоящий бог! Там, где он ступает, всходят нарциссы!

Начнем с того, что познакомились мы очень романтично: нас не представили друг другу как положено, более того, не представляли вообще. Знаю, так не подобает, но до чего же это было волнительно! Большинство гостей танцевало старомодный менуэт, но я не знала па и поэтому сидела в конце залы с мамой, но тут на нее что-то нашло, и она поспешила меня покинуть. Мама ясно дала понять, что вернется с минуты на минуту, однако едва она исчезла, как передо мною возник он. Казалось, он прошел между поблекшими гобеленами на стене, а то и появился из них самих, только выглядел совсем не поблекшим, хотя позднее, когда мы сели ужинать и принесли еще свечей, я заметила, что он старше, чем мне показалось вначале. Такого умудренного опытом лица я не видела еще ни у кого.

Конечно, дело не только в том, что он тут же со мною заговорил. Будь это так, я бы тотчас удалилась. Нет, его глаза и речи буквально принудили меня остаться. Он расточал мне любезности, называя единственным розовым бутоном средь здешнего осеннего сада, но я не такая глупая гусыня, чтобы покупаться на комплименты, и поддалась роковой нерешительности только после его следующих слов. Он сказал (и я никогда, никогда этого не забуду): «Мы с вами оба пришельцы из другого мира, так почему бы не познакомиться ближе?» Как, надеюсь, ясно по моему дневнику, именно такой — пришелицей — я себя и ощущала все время и потому, несмотря на прекрасное осознание неустойчивости и опасности своего положения, я не смогла самую чуточку не поддаться той проницательности, с какой он постиг и выразил мои сокровенные чувства. А еще он прекрасно говорил по-английски! И акцент — не итальянский, как мне показалось, — делал его речь еще своеобразней и очаровательней!

Следует заметить, что отнюдь не все гости вступили в осеннюю пору своей жизни, хотя в отношении большинства это было, определенно, справедливо. Будучи весьма милой особой, контесса ради меня нарочно пригласила несколько cavalieri из числа местной знати, и часть их мне должным образом представила, но разговора с ними не получилось — отчасти по вине языковых трудностей, но больше потому, что каждый cavaliero[15] слишком во многом был тем, что мы у себя в Дербишире называем «дубиной неотесанной». Графиня восприняла провал этих rencontres[16] со свойственной своему характеру благожелательностью и не сделала ни единой попытки раздуть пламя из того, что никогда не обещало стать даже тусклой искрой. Как не похоже на наших дербиширских матрон! Те, ежели берутся за подобное дело, работают кузнечными мехами не только весь вечер, а целые недели, месяцы, а порой и годы! Впрочем, назвать славную контессу словом «матрона» язык не повернется! Итак, четверо cavalieri, оставив меня, пытались приглянуться контессине и ей подобным bambine[17], выставленным на той ярмарке невест.

Я задумываюсь на мгновение, подыскивая слова, чтобы описать его. Он выше среднего роста, стройный, изящный, но вместе с тем производит впечатление человека поразительной духовной и физической силы. Кожа у него бледноватая, нос орлиный, властный (но с трепетными, чувственными ноздрями), рот алый и (без этого слова не обойтись) страстный. От одного взгляда на этот рот в голову приходят мысли о великих стихах и бескрайних морских просторах. Пальцы у него очень длинные и красивые, но хватка мощная, что я испытала на себе еще до конца вечера. Его волосы сначала показались мне совсем черными, но, присмотревшись, я заметила в них немногочисленные серые, а может, даже и белые нити. Лоб у него высокий, широкий и благородный. Кого же я описываю: бога или человека? Знаете, я не уверена.

Что до его речей, могу лишь сказать: он и впрямь не из этого мира. Никакой пустой болтовни, свойственной светским сборищам, в которую, при всей ее бессмысленности, вкладывают смысл, очень далекий от значения самих слов — смысл, зачастую вызывающий у меня гадливость. Все им сказанное, по крайней мере, после первых светских комплиментов, задевало во мне глубинные струны, а все, что я говорила в ответ, выражало мои истинные мысли и чувства. Прежде у меня никогда не возникало столь полного взаимопонимания ни с одним мужчиной, начиная с папы; и с очень немногими женщинами я испытывала нечто подобное. Однако я затрудняюсь припомнить, о чем мы беседовали. Вероятно, дело в значимости тех чувств, которыми был полон наш разговор. Глубоких, преображающих душу своим теплом чувств, которые я не просто вспоминаю, а ощущаю до сих пор всем своим существом. Темы? Нет, сами темы вылетели из головы. Речь шла о жизни, красоте, искусстве, природе, мне самой — короче, обо всем на свете. Точнее, обо всем, кроме тех крайне разнообразных и неимоверных глупостей, о которых неумолчно трещит остальной мир по эту сторону церковного погоста. «Женщины любят ушами», — заметил в разговоре мой собеседник, а я только улыбнулась. До чего верно! На счастье, мама так и не появилась. Что касается остальных, смею думать, они, скорее, обрадовались, так сказать, сбыв с рук маленькую нескладную англичанку. В отсутствие мамы обязательство присматривать за мной переходило контессе, но я видела ее только издалека. Вероятно, она решила не вмешиваться без спроса. Ежели так, этого я от нее и ожидала. Хотя… не знаю.

Подошло время ужинать. К моему немалому удивлению (и досаде), новый друг, если его позволительно так назвать, с извинениями отказался от еды, говоря, что у него нет аппетита. Вряд ли этот предлог можно считать достаточным или вежливым, но слова, призванные на помощь моим новым знакомым, как всегда, достигли своей цели, уняв обиду. Он самым настоятельным образом убеждал меня подкрепить силы, невзирая на то, что сам не может составить мне компанию. Говоря все это, он столь проникновенно смотрел на меня, что я невольно смягчилась, хотя, надобно заметить, аппетита (к грубой пище этого мира) у меня тоже не было. Чуть выше я забыла упомянуть о красоте и магической силе его глаз, таких темных, что они казались совсем черными… по крайней мере, в свете свечей. Оглянувшись на него, возможно, даже не без некоторого пыла, я вдруг подумала, что он, скорее всего, постеснялся яркого света в столовой, беспощадного к его истинному возрасту. Подобное тщеславие отнюдь не ограничивается нашим женским полом. Более того, даже здесь, в дальнем конце залы, он словно стремился держаться в тени. И это при всем том ощущении силы, которое столь явственно исходило от него. Я постаралась удалиться как можно деликатней.

— Вы вернетесь?

Его голос звучал так встревоженно, так чарующе.

Я хранила спокойствие. Только улыбнулась в ответ.

А затем меня нашел папа. Он сказал, что мама, как легко догадаться, совсем расхворалась и ушла наверх, и меня это и впрямь нисколечко не удивило. Он велел сразу после ужина подняться к ней, а затем, орудуя локтями, расчистил нам путь к столам и принялся пичкать меня всякой всячиной, будто я фаршированная идейка, но, как вы уже знаете, яства меня тем вечером не прельщали, так что я уже позабыла все названия блюд, скормленных мне и съеденных им самим. Чем бы нас там ни угощали, я «сполоснула кишки», как мы выражаемся у себя в Дербишире, необычно обильными, по моим меркам, возлияниями. Мы с папой пили местное вино, которое все, включая его самого, называли очень «легким», но, на мой взгляд, оно было ничуть не «легче» любого другого, даже заметно «тяжелее» некоторых знакомых сортов. Более того, чуть раньше, когда мне полагалось флиртовать со здешними неотесанными дубинами, я уже потребила какое-то его количество. Забавно, что папа, который одергивает меня буквально во всем, ничуть не возражает против столь неумеренного пьянства. Не припоминаю, чтобы он хоть раз пытался меня ограничить. Это, разумеется, справедливо лишь в редкие моменты, когда мамы нет рядом. Ей самой зачастую нездоровится всего после двух-трех бокалов. Вчера за ужином я была в состоянии «транса»: еда не лезла, зато вино я поглощала чуть ли не с пагубной легкостью. Затем папа снова попытался отправить меня спать… или, возможно, подержать маме голову. Но из-за того, что я столько выпила, и меня терпеливо дожидался новый друг, все вылилось в фарс. Пришлось как-то отделываться от папы, так что я надавала ему чистосердечных обещаний и забыла их (что бы это ни было) почти сразу. Слава богу, с тех пор еще не приходилось смотреть папе в глаза.

Да и вообще, после того как меня утром разбудила контесса, я не видела никого — никого, кроме одного человека.

Он тихо ждал меня в тенях чуть колеблемых сквозняком гобеленов и хлопающих флажков, рядами опоясывавших стены у нас над головами. На этот раз в своей порывистости мой новый друг прямо-таки сдавил мою руку. Конечно, наши пальцы соприкасались всего мгновенье, но я ощутила крепость его пожатия. Он выразил надежду, что не мешает мне, отрывая от танцев, и я поспешно уверила: «Нет-нет!». По правде говоря, в ту минуту я вряд ли бы смогла танцевать, да и в лучшие времена унылые па замшелых древностей вокруг были бы не для меня. И вдруг он, чуть улыбнувшись, сказал, что в свое время считался отменным танцором.

— О, — равнодушно и не совсем трезво ответила я, — где же?

— В Версале. А еще в Петербурге.

Вино иль не вино, но надобно сказать, меня его слова удивили, ведь каждый, вне сомнения, знает, что Версаль в 1789 году спалили бунтовщики. Добрых лет тридцать, наверное, уже прошло? Должно быть, я на него как-то многозначительно посмотрела, потому что он снова улыбнулся, хоть и слабо, и молвил:

— Да, я очень, очень стар. — Он так чудно это подчеркнул, и, похоже, не нуждался в принятых после таких слов утешениях. Вообще-то, мне ничего достойного на ум и не приходило. И все же он сказал чушь, так что мои разуверения шли бы от сердца. Не знаю, сколько ему лет, трудно даже приблизительно назвать его возраст, но «очень, очень стар» — определенно не о нем. Скорее, во всем, что действительно важно, он даст фору молодым. Пыла ему не занимать. Одет он был в очень красивый черный наряд с крошечным орденом в петлице… наверняка весьма почетным, ведь он выглядел столь скромно. Папа часто говорит, что кичиться регалиями больше не принято.

В некотором роде самое романтичное в наших отношениях то, что я даже не знаю его имени. Когда люди начали покидать бал, причем, предполагаю, не слишком поздно, поскольку большинство все-таки было уже в летах, он взял меня за руку и на этот раз задержал ее в своей, а я не воспротивилась даже для видимости. «Мы встретимся снова, и не раз», — сказал он, глядя мне в глаза глубоким и неотрывным взором, словно проникавшим мне в самое сердце и душу. Более того, в тот миг я испытывала непреодолимые и загадочные чувства и смогла лишь пролепетать «да» таким слабым голоском, что едва ли была услышана, после чего закрыла руками глаза — те самые глаза, в которые он столь проницательно вглядывался. На миг — вряд ли больше, иначе бы мое волнение заметили остальные — я осела в кресле. Все вокруг почернело и поплыло, а когда я пришла в себя, его больше не было рядом, и мне не оставалось ничего иного, кроме как принять поцелуй контессы, которая со словами «Дитя, у вас усталый вид» тут же отправила меня в постель.

И хотя говорят, что новые переживания лишают нас покоя (справедливость этих слов я уже имела возможность несколько раз испытать на себе), я тотчас провалилась в сон, причем глубокий и долгий. Знаю также, что видела удивительные сны, но совершенно не могу вспомнить, о чем. Может, обращаться за помощью к памяти и не обязательно, ибо я догадываюсь и так?

Впервые с нашего приезда в Италию солнце светит по-настоящему жарко. Вряд ли я сегодня напишу что-то еще. Я и так покрыла немало страниц дневника мелким, четким почерком, которым во многом обязана терпению и строгости мисс Гизборн, а также ее высоким стандартам во всем, что касается воспитания девиц. Довольно удивительно, что меня так надолго оставили одну. Несмотря на то, что папа и мама, на мой взгляд, много сил тратят впустую, они весьма косо смотрят на тех, кто «валяется в кровати и ничего не делает», в особенности в моем случае, хотя и к себе, стоит отдать им должное, строги. Любопытно, как поживает мама после треволнений вчерашнего вечера? Наверняка следовало бы встать, одеться и выяснить, а я лишь шепчу себе это в очередной раз, чувствуя, как меня с неодолимой силой влечет в объятия Морфея.


9 октября.

Вчера утром я решила, что написала довольно для одного дня — а меж тем для каких событий, хоть и тщетно, я искала слова! — но у меня мало личных интересов, которые волнуют меня больше, чем запись мыслей и сердечных переживаний в этот маленький, тайный дневник, который не увидит ни одна душа — уж об этом я позабочусь! — поэтому, если бы случилось нечто важное, вечером я наверняка снова бы взялась за перо.

Боюсь, фразу выше мисс Гизборн сочла бы чрезмерно перегруженной, но перегруженные фразы отражают соответствующее состояние души и даже служат человеку единственной отдушиной! Как ярко сейчас вспоминается мне прочувствованный совет мисс Гизборн: «Стоит лишь найти верные слова для горестей, и горести станут чуть ли не радостями». Увы, для меня в этот час верных слов попросту не существует: неким странным, совершенно непонятным образом, меня одновременно бросает и в жар, и в холод. Еще никогда я не чувствовала себя столь живой — и вместе с тем меня не покидает странная убежденность, что дни мои на земле сочтены. Казалось бы, меня это должно пугать, но нет… более того, я испытываю чуть ли не облегчение. Несмотря на ту заботу, которой меня окружали, мне всегда было неуютно в этом мире и, если бы я не познакомилась с Каролиной, трудно судить, что из меня бы вышло. А теперь! Что значит Каролина, до сего времени моя дражайшая подруга (и ее мама тоже), в сравнении… О, у меня попросту нет слов! К тому же я еще не совсем оправилась после вчерашних испытаний. Даже как-то немного стыдно, и я в этом никому не признаюсь. Тем не менее, что есть, то есть. Меня не просто раздирают чувства, я словно истончилась до шелковой ниточки.

Контесса, появившись в моей комнате вчера утром, затем исчезла, и я не видела ее весь день — совсем как тогда, когда мы сюда приехали. Тем не менее, похоже, она поговорила обо мне с моей матерью, как и обещала. Это скоро выяснилось.

Когда я наконец встала и отважилась покинуть свою солнечную комнату, уже наступил день. Снова безумно хотелось есть, и я чувствовала настоятельную потребность отыскать маму и убедиться, что та полностью здорова. Поэтому я сначала постучала в двери покоев папы и мамы. Поскольку никто не отвечал, я спустилась вниз и, несмотря на опустевший дом — большинство итальянцев в жару попросту отлеживаются в теньке — на террасе с видом на сад отыскала маму, которая выглядела цветущей и совершенно здоровой. Она сидела со шкатулкой для рукоделия на солнцепеке и, как это за ней водится, пыталась заниматься двумя, а то и тремя делами сразу. Когда мама себя хорошо чувствует, она вечно страшно суетится. Боюсь, ей недостает того, что джентльмен, с которым мы познакомились в Лозанне, назвал «даром покоя». Это выражение врезалось мне в память.

Мама тут же взяла меня в оборот.

— Почему ты не потанцевала с кем-нибудь из тех милых молодых людей? Контесса старалась, пригласила их нарочно для тебя. Она очень расстроена. К тому же, что ты делала все утро? В такой чудный, солнечный день? И что означает весь тот вздор, который наговорила о тебе контесса? Я не поняла ни слова. Возможно, ты меня просветишь? Кажется, мне следует знать. Наверняка это как-то связано с тем, что мы с отцом согласились отпустить тебя в город одну?

Излишне говорить, что я давно знаю, как отвечать маме, когда та на меня напускается.

— Контесса всем этим очень расстроена! — снова воскликнула мама, выслушав мой ответ.

Я чувствовала себя так, словно шайка лакеев украла все ложки, а подозревают почему-то меня.

— Она, несомненно, на что-то намекает, но из вежливости не может облечь это в слова, и это что-то связано с тобой. Буду премного обязана, если расскажешь, в чем дело. Давай, выкладывай! — немало разозлившись, велела мама.

Разумеется, между мной и контессой утром что-то случилось, и до меня уже дошло, почему она столь странно себя повела. Тем или иным образом, но контесса догадалась о моей вечерней rencontre накануне и отчасти — хоть и далеко не полностью! — понимает, какое действие та на меня оказала. Даже со мной она изъяснялась в этой их итальянской, слишком бурной по нашим английским меркам манере. Бесспорно, она что-то рассказала обо мне маме, но в завуалированных выражениях, ибо на самом деле не желала меня предавать. К тому же она уведомила меня о своих намерениях, и теперь я сожалею, что не попыталась ее отговорить. Видите ли, я была настолько сонной, что не очень хорошо соображала.

— Мама, — ответила я с полным достоинства видом, который научилась принимать в подобных случаях, — пожелай контесса как-то пожаловаться на мое поведение, она, несомненно, сделала бы это только при мне.

И, стоит заметить, я в этом не сомневалась. Впрочем, контесса вообще вряд ли бы стала жаловаться на меня. Несомненно, она обратилась к маме по этому поводу лишь из желания мне как-то помочь, пусть и направила свои усилия не в то русло, как неизбежно происходит со всяким, кто не знает маму достаточно хорошо.

— Дитя, ты дерзишь мне! — чуть ли не вскричала мама. — Ты дерзишь собственной матери!

Она так себя взвинтила — и ведь явно на пустом месте, даже хуже, чем обычно! — что ухитрилась уколоться. Мама постоянно колет себе пальцы, в основном, когда пытается шить, и, как мне все время кажется, причина в том, что она попросту рассеянна. А еще она всегда держит в шкатулке с рукоделием шарик хлопкового пуха именно на такой случай. На этот раз, однако, пуха не оказалось, а она, похоже, поранилась довольно глубоко. Бедная мама замахала руками, будто птичка, попавшая в силок, а меж тем кровь ничто не сдерживало. Подавшись вперед, я ее слизнула. Почувствовать вкус маминой крови было так странно. Самое странное — его восхитительность, почти как исключительно вкусный леденец! Сейчас, когда я пишу эти строки, при одном воспоминании о нем к моим щекам приливает кровь.

Затем мама додумалась прикрыть ранку носовым платком: одним из тех красивых платочков, что она приобрела в Безансоне. Мама смотрела на меня своим обычным неодобрительным взглядом, но сказала лишь:

— Пожалуй, хорошо, что в понедельник мы уезжаем.

Хотя для нас приезды и отъезды уже стали обычным делом, ранее она ни о чем подобном даже не заикалась, и я была ошеломлена. (Вот, кажется, повод сделать запись в дневник сегодня вечером все-таки появился!)

— Что? — вскричала я. — Зачем так быстро покидать милую контессу? Мы пробыли здесь только неделю, а в этом городе жил и творил сам Данте!

Я чуть улыбаюсь. Кажется, я неосознанно начала перенимать цветистую итальянскую манеру выражаться. Вообще-то, я не так уж уверена, что Данте хоть что-то написал в Равенне, но такого рода соображения не слишком сдерживают итальянцев при выборе слов. Пожалуй, мне придется следить за собой, чтобы эта привычка не зашла у меня слишком далеко.

— Ну и что, что здесь любил гулять Данте? Для твоих прогулок это место совершенно не годится, — безжалостно ответствовала мама с несвойственной ей резкостью. Она то и дело поглаживала уколотый палец, и ничто не могло смягчить ее язвительность. Кровь уже пропитала сооруженную наспех повязку, и я отвернулась, испытывая, как сказали бы писатели, «крайне смешанные чувства».

Как бы то ни было, перед отъездом из Равенны мне удалось увидеть еще кусочек большого мира, и произошло это на следующий же день после разговора, сегодня, несмотря на то, что нынче воскресенье. По всей видимости, в Равенне англиканских церквей нет, так что у нас не осталось иного выбора, кроме как провести службу самим. Для этого утром мажордом отвел нас троих в специальную комнату, папа прочитал несколько молитв и литанию, а мы с мамой отвечали[18]. В комнате не было ничего, кроме старого колченогого стола и стоявших в ряд деревянных стульев, причем все еще более пыльное и ветхое, чем остальное имущество на вилле. Разумеется, в других городах по воскресеньям мы временами тоже сами устраивали службы, но никогда это не происходило в таких удручающих, я бы даже сказала нездоровых, условиях. Вся эта церемония мне была в высшей степени неприятна, и я совершенно не воспринимала Слово Божие. Я еще никогда себя так не чувствовала, даже во время самых унылых семейных молитв. В моей головушке самовольно вспыхивали определенно непочтительные мысли: например, я задавалась вопросом, насколько спасительно Слово Божие, если его, запинаясь, бубнит всего лишь неканонизированный мирянин вроде папы — нет, конечно, я имела в виду не посвященного в духовный сан, но оставила то первое слово потому, что оно выглядит так смешно применительно к моему отцу, который всегда осуждает «римских святых» и все, что они собой символизируют, как-то частые церковные праздники в их честь. Англичане весьма неприязненно говорят о священниках римско-католической церкви, но даже самых недостойных ее служителей коснулись руки, через которые благодать Духа Святого передается с давних-предавних времен, от Святого Петра и самого Источника вечной благодати. Вряд ли такое можно сказать о моем папе, и, как я думаю, даже мистер Бигз-Хартли не был рукоположен. Меня не оставляет чувство, что причащать кровью Агнца может только богоизбранник, а смыть ее — лишь руки, которые сильны и чисты.

О, как же мой новый друг сдержит свое обещание «мы встретимся снова», ежели папа и мама, невзирая на мои возражения, волокут меня прочь от места, где мы с ним познакомились? Не говоря уже о «не раз»? Излишне говорить, что эти мысли меня расстраивают, и все же, несомненно, не столь сильно, как может показаться со стороны. Причина довольно проста: в глубине души я твердо знаю, что между нами двумя произошло нечто чудесное, что нас связало некое предопределение свыше, и нам еще суждено встретиться, причем, вне сомнения, «не раз». Как бы ни была я сейчас расстроена, моя уверенность в этом столь велика, что душа пребывает почти в мире: жар и холод, как я уже говорила. Оказывается, временами я все же способна думать и о чем-то другом, а значит, все совсем иначе, чем в тот раз, когда я давным-давно вообразила, будто «влюблена» (прочь эту мысль!) в мистера Франклина Стобарта. Да-да, благодаря новому удивительному другу на мою мятущуюся душу наконец снизошла толика мира! Только хорошо бы еще не чувствовать себя такой усталой. Несомненно, это пройдет, когда события вчерашней ночи отдалятся (хотя мне будет так жаль!), как, полагаю, и эта утомительная вечерняя прогулка. Хотя нет, вовсе не «утомительная». Я отказываюсь признавать это слово и то, что бесстыжая Эмилия вернулась домой «свежей как роза», если воспользоваться выражением, которое используют люди ее сословия там, откуда я родом.

И все же, что это была за прогулка! Мы бродили по Пинета ди Классе, невероятно огромному лесу, расположенному между Равенной и морем. Сосны там очень густые и напоминают темные, раскидистые зонты, а еще под каждой, как поговаривают, прячется бандит или медведь! В жизни не видела таких сосен… ни во Франции, ни в Швейцарии, ни в Голландии, не говоря уже об Англии. Они больше похожи на деревья из «Тысячи и одной ночи» (правда, я эту книгу не читала). Кроны у них достаточно плотные, а стволы до того толстые, что в дупле могли бы поместиться горы! А сколько же их! И все такие старые! Многочисленные тропки между огромными хвойными было так плохо видно, что без провожатой я бы заблудилась уже через несколько минут, но надо отдать должное Эмилии. Почти сбросившая свою bien élevée[19] жеманность, она шла чуть ли не мальчишески широким шагом, выказывая такое умение находить путь, что я могла лишь дивиться и пользоваться этим. Теперь мы с Эмилией, считай, достигли взаимопонимания, и целый срез итальянского, начавшего немало меня удивлять, я узнала в основном благодаря ей. Однако я все время себе напоминаю, что здесь очень несложный язык: так, великий автор «Потерянного рая» — правда, эту книгу я тоже не читала — заметил, что специально отводить время на занятия итальянским нет надобности, ибо его схватываешь между делом. И он прав, это я вижу на примере собственного общения с Эмилией.

Здешние лесные тропы, несомненно, больше подходят джентльменам верхом на лошади, и вскоре с одной из многочисленных дорожек слева к нам выехали два всадника.

— Guardi![20] — вскричала Эмилия и панибратски схватила меня за руку. — Милорд Байрон и синьор Шелли! (Бесполезно пытаться передать, до чего забавно Эмилия выговаривает английские имена). Что за момент в моей жизни… да и в жизни любого другого! Увидеть в одно и то же время сразу двоих великих и знаменитых поэтов, обоих равно преследуемых роком! Возможности сколь-нибудь близко их рассмотреть нам, конечно, не представилось, хотя мистер Шелли, кажется, слегка шевельнул кнутовищем, благодаря нас за то, что пропустили его с другом вперед, но, боюсь, больше всего меня впечатлило в обоих гяурах то, что они выглядят значительно старше; как оказалось, лорд Байрон намного дороднее, чем я думала, и к тому же довольно сильно поседел, хотя наверняка совсем недавно разменял четвертый десяток.

Мистер Шелли смотрелся в своем платье довольно неопрятно, а лорд Байрон — до крайности смешно, так что по меньшей мере в этом отношении пересуды соответствовали действительности. И тот, и другой были без головных уборов. Пустив лошадей легким галопом, всадники уехали по тропинке, которой мы шли. Оба разговаривали громкими голосами, перекрывая цокот лошадиных копыт, причем голос Шелли звучал довольно визгливо. По правде говоря, ни один не прервал разговора, даже когда они замедлили ход, чтобы, так сказать, объехать нас.

Вот я наконец и увидела столь обсуждаемого лорда Байрона! Незабвенный миг, спору нет. Правда, казался бы куда незабвеннее, если бы настал прежде недавней, впрямь незабвенной встречи! Впрочем, с моей стороны было бы очень некрасиво сетовать на то, что в свете красной восходящей луны мое вселенское ночное светило изрядно поблекло! Лорд Байрон, этот избранник судьбы, — достояние всего мира и, несомненно, всех времен, или, по крайней мере, значительного их отрезка! Моя судьба иная, и я притягиваю ее к груди пылкими девичьими руками!

— Come gentili![21] — воскликнула Эмилия, глядя вслед нашей паре всадников. Пожалуй, не самый уместный комментарий в адрес лорда Байрона или даже мистера Шелли, но ответить было нечего, если бы даже я смогла подобрать итальянские слова, так что наша прогулка продолжилась. Эмилия настолько потеряла страх передо мной, что запела, и довольно красивым голосом, а у меня язык не повернулся ей за это пенять, и вот сосны расступились и впереди показался первый проблеск Адриатического моря, а еще через несколько шагов оно предстало перед нами во всю ширь. (Венецианскую лагуну я отказываюсь воспринимать всерьез). Адриатическое море соединяется со Средиземным. По сути это часть его, так что теперь я могу сказать себе, что видела Средиземное море, которое добрый старый доктор Джонсон называл истинной целью всех странствий. Казалось, мои глаза узрели наконец Святой Грааль, и кровь Искупителя хлынула через край во всем своем золотом великолепии. Углубившись в свои переживания, я долго стояла, ничего более не замечая, и теперь, когда я думаю об этих упоительно-светозарных водах, я снова будто отрешаюсь от мира.

Все, больше не могу писать. Навалилась такая неимоверная усталость, что, невзирая на яркость видения, я могу ей только дивиться. Моей рукой будто кто-то ведет, совсем как далекий Траффио рукой Изабеллы в восхитительной книжке миссис Фремлинсон. Благодаря ему Изабелла смогла оставить запись о тех странных событиях, что предшествовали ее смерти… без каковой записи, как я теперь понимаю, саму книгу, хоть и выдумку, вряд ли бы имело смысл писать вообще. В свете зрелой луны мои простыни и ночную сорочку заливает ярчайший багрянец. Итальянская луна всегда такая полная и всегда такая красная.

О, когда же я снова увижу моего друга, мой идеал, моего доброго гения!


10 октября.

Я видела столь дивный сон, что не могу его не записать, пока не забыла, хотя вроде уже обо всем рассказала. Мне снилось, что он со мной и осыпает мои шею и грудь нежнейшими и вместе с тем невероятно жестокими поцелуями, и нашептывает мне на ухо мысли столь странные, будто они не от нашего мира.

Начался итальянский рассвет: все небо окрашено в красные и пурпурные тона. Дождей давно нет, и такое чувство, что больше не будет. Багряное солнце зовет меня в полет, пока снова не настала осень, а за ней и зима. Лети! Сегодня мы уезжаем в Римини! Да, выздороветь мне предстоит именно в Римини. Что за фарс!

В моей рассветно-красной комнате я снова нахожу на себе кровь, но на этот раз понимаю, откуда она взялась. Это в его объятиях моя душа в радостном приветствии взмывает ввысь, это его объятия нежнейшие и самые жестокие в мире. Как странно, что я могла позабыть о таком блаженстве!

Я встала с кровати в поисках воды и в который раз ее не нашла. А еще я так ослабела от счастья, что чуть ли не падала в обморок и была вынуждена присесть на постель. Через несколько мгновений я более или менее пришла в себя и сумела тихо открыть дверь. Что меня за ней ожидало? Или, скорее, кто? В тускло освещенном коридоре на некотором удалении стояла не кто иная, как крошка-контессина, которую я, насколько помню, не видела с тех пор, как ее мать устраивала soirée à danse[22]. На контессине было нечто вроде темной накидки, и лишь ей и ее совести ведомо, чем она занималась. Впрочем, какая бы веская причина ни привела ее туда, это неким образом связано с тем, почему при виде меня она обратилась в камень. Конечно, я была даже в более полном дезабилье. Даже позабыла набросить что-нибудь на сорочку. К тому же ее усеивали кровавые пятна — будто я была ранена. Когда я пошла к контессине, желая ее успокоить — ведь мы всего лишь две девушки, и не мне ее судить… как и остальных — она убежала с тихим сдавленным вскриком, как будто увидела пред собой саму Смерть с косой, однако все равно постаралась не шуметь — вне сомнения, все по той же веской причине. Глупо с ее стороны, потому что я хотела просто заключить ее в объятия и поцеловать в ознаменование нашей общей принадлежности к роду людскому и этой странной встречи в подобный час.

Ребяческое бегство контессины повергло меня в недоумение — эти итальянки умеют одновременно быть пугливыми bambine и умудренными опытом женщинами — и я, почувствовав слабость, прислонилась к стене коридора. Снова выпрямившись во весь рост, в багряном свете, сочащемся через пыльное окно, я увидела, что оставила на штукатурке алые отпечатки своих выставленных ладоней. Подобное сложно извинить и невозможно удалить. До чего же я устала от этих регул и условностей, которыми была связана до сего времени! До чего жажду той безграничной свободы, что обещана мне в будущем и в которой я нисколько не сомневаюсь!

Все же мне удалось отыскать воду (вилла контессы уже не из тех, где в больших залах всю ночь бодрствуют — или предположительно бодрствуют — слуги) и, воспользовавшись ею, я сделала что могла, по крайней мере, у себя в комнате. Увы, и воды, и сил у меня было мало. К тому же мной начало овладевать беспокойство.


11 октября.

Никаких милых сердцу снов прошлой ночью!

Наш вчерашний отъезд из Равенны сопровождался довольно неприятным недоразумением. Мама дала понять, что контесса одолжила нам свой экипаж.

— Это потому, что ей не терпится от нас избавиться, — сказала мама, глядя на особняк за моей спиной.

— Но, мама, как такое возможно? — спросила я. — Ведь мы и так с ней почти не встречались? Когда мы приехали, ее не было видно, и вот уже несколько дней она не показывается.

— Одно никак не связано с другим, — ответила мама. — Контессе сначала нездоровилось, как часто бывает с нами, матерями. Скоро сама узнаешь на собственном опыте. Однако в последние дни контессу крайне удручало твое поведение, и теперь она хочет, чтобы мы уехали.

Пользуясь тем, что мама по-прежнему смотрит на стену, я показала ей язык — самый кончик, но она ухитрилась это заметить и уже было занесла руку, но быстро вспомнила, что я теперь почти взрослая, и обычными оплеухами меня уже не перевоспитаешь.

А затем, когда мы уже собирались войти в замызганный старый экипаж — о, чудо! — контесса все же соизволила вытащить себя на свет божий, и я заметила, как она перекрестилась у меня за спиной. По крайней мере, она явно считала, что я ничего не увижу. Пришлось сжать руки в кулаки, иначе бы я ей все высказала. Впрочем, с тех пор я не раз задавалась вопросом, а вправду ли она хотела от меня это скрыть. Одно время контесса мне так нравилась, казалась такой притягательной — до сих пор живо это помню — но теперь изменилось все. Оказывается, порой целую жизнь можно вместить в неделю, а то и в одну-единственную незабываемую ночь, если на то пошло. Контесса изо всех сил старалась не встречаться со мной глазами, но я, как только это заметила, ни на мгновенье не прекращала буравить ее злобным взглядом, словно маленький василиск. Она извинилась перед папой и мамой за отсутствие крошки-контессины, которая, по ее словам, слегла то ли с жуткой мигренью, то ли с болями в спине, то ли еще с какой-то хворью — право, мне было все равно! уже все равно! — вне всяческого сомнения, свойственной незрелым итальянским девицам. А папа с мамой отвечали так, как будто их и впрямь волнует здоровье этой глупышки! Еще один способ выразить их недовольство мною, что тут говорить. По зрелом размышлении я считаю, что контессина и ее мама одним миром мазаны, просто контесса успела поднатореть в скрытности и двуличии. Наверняка все итальянки друг дружки стоят, просто надо узнать их лучше. Из-за контессы я так сильно впилась ногтями в ладони, что руки болели весь день и до сих пор выглядят так, будто я схватилась каждой за кинжалы, совсем как в романе Вальтера Скотта.

У нас были кучер и лакей на запятках, оба далеко не молодые, скорее, два этаких старых умника. Доехав до Пинеты ди Классе, мы остановились, чтобы посетить одну церковь, знаменитую своими мозаиками, как обычно, созданными еще во времена Византии. Ворота в западном конце стояли открытыми, поскольку светило довольно жаркое солнце, и внутри и впрямь все выглядело очень красиво — сплошь светлая лазурь, цвет небес, и сверкающее золото — но больше я ничего не увидела, ибо только собралась переступить порог, как на меня вновь накатила дурнота. Пришлось сесть на скамью и сказать папе с мамой, чтобы шли внутрь без меня. Будучи разумными англичанами, они так и поступили, вместо того, чтобы квохтать надо мной, словно глупые итальянцы.

Скамья была из мрамора, с подлокотниками в виде львов, и хотя камень от времени потемнел и был усеян выбоинками, а края откололись, эта массивная скамья, если не ошибаюсь, высеченная еще римлянами, все равно поражала своим великолепием. Вскоре я почувствовала себя лучше, но тут заметила, как два толстых старика, наши слуги, что-то делают с окнами и дверцами экипажа. Вероятно, смазывают, предположила я. Что ж, давно пора, да и покрасить бы не помешало. Но, когда папа с мамой вышли наконец из церкви и мы расселись по своим местам, мама начала жаловаться на запах, который, по ее словам, был запахом чеснока или, по крайней мере, очень его напоминал. Конечно, за границей чесночный запах преследует почти повсеместно, поэтому я вполне понимаю, отчего папа велел ей не выдумывать. Однако затем я и сама стала все больше и больше его ощущать, так что остаток путешествия мы провели чуть ли не в полном молчании и все, за исключением папы, почти не притрагивались к очень грубой еде, подаваемой на пути в Чезанатико.

— Что-то ты совсем бледная, — сказал мне папа, когда мы вышли из экипажа и, уже обращаясь к маме, но едва ли таясь от меня, добавил: — Теперь я понимаю, почему контесса так с тобой говорила.

Мама лишь пожала плечами. Раньше она и не подумала бы так себя вести, но теперь это вошло у нее в привычку. Я едва удержалась от колкости. В конце концов, контесса, если вообще давала себе труд появиться, всякий раз неодобрительно отзывалась о моей наружности. Бесспорно, я бледная, даже бледнее, чем обыкновенно, хотя никогда не отличалась румянцем, а теперь вообще похожу на маленькое привидение. Однако причину такой перемены во мне знаю только я, и никто более, потому что я никогда ее не открою. Не такой уж это секрет. Скорее, откровение.

В Римини нам не осталось ничего иного, как остановиться в гостинице, и мы, можно сказать, здесь единственные постояльцы. Оно и не удивительно: эта гостиница — мрачное, негостеприимное место; у padrona[23] то, что у себя в Дербишире мы называем «заячьей губой», да и обслуживание из рук вон плохое. Право, за все это время ко мне никто так и не отважился подойти. Все комнаты, включая мою, очень большие, и все соединяются между собой, как было принято лет двести назад. Строение напоминает палаццо, у хозяев которого настали тяжелые времена, и, возможно, так оно и есть. Вначале я боялась, что папу с мамой поселят в комнатах, смежных с моими, чего бы мне вовсе не хотелось, но по некой причине этого не произошло, так что между моим обиталищем и лестницей еще два темных пустых покоя. Раньше меня бы это тревожило, а теперь я рада. Все здесь очень бедное и заросло пылью. Неужели за границей мне так и не удастся отойти ко сну с той легкостью и bien-être[24], которые в Дербишире воспринимаешь как должное? О, да… по спине бежит холодок, когда я пишу эти слова, но, скорее, это холодок предвкушения, нежели страха. Уже скоро я окажусь в совершенно ином месте и буду выше подобных банальностей.

Я открыла большое окно… грязная и, боюсь, шумная работа. Затем в сиянии луны перепорхнула на каменный балкон и посмотрела вниз, на piazza. Теперь Римини представляется мне очень бедным городом — ни следа той шумной и буйной ночной жизни, что кажется неотъемлемой чертой итальянского быта. В этот час все вокруг молчит… странная, полная тишина. До сих пор жарко, но к луне поднимается туман.

Я забралась в очередную из огромных итальянских постелей. Он спускается ко мне на крыльях. Нужда в словах отпала. Не остается ничего иного, кроме как погрузиться в сон, и это будет просто, ибо я так измотана.


12, 13, 14 октября.

Не о чем писать, кроме него, а о нем писать нечего.

Я очень устала, но это та усталость, что следует за воспарением души, а не вульгарная усталость обычной жизни. Сегодня я заметила, что лишилась тени и отражения в зеркале. На счастье, от путешествия из Равенны мама совсем расклеилась, как выразились бы ирландские простофили, и с тех пор, как мы сюда приехали, я еще ни разу ее не видела. До чего же много, много часов проводят старшие в уединении! До чего я рада, что никогда не испытаю на себе тяжесть подобных оков!

До чего ликую, думая о той новой жизни, что простирается предо мной в бесконечность, о том новом океане, что уже плещет у моих ног, о новом корабле с пурпурным парусом и красными веслами, на борт которого я могу взойти в любую минуту! Когда стоишь пред лицом столь великого преображения, слова кажутся такими глупыми, но привычка к ним дает о себе знать, пусть даже сил удерживать перо почти не осталось. Скоро, скоро новая сила станет моей, пламень, что невозможно постичь разумом, и способность по своему желанию принимать любые обличья или летать без оных во тьме. Вот что творит любовь! Сколь избрана я средь всех женщин, а ведь я просто обычная англичанка! Это чудо, и я войду в залы Иных с гордостью.

Папа в своем беспокойстве позабыл обо всем, кроме мамы, и не замечает, что я ничего не ем и пью только воду; что за нашими кошмарными, ненавистными трапезами я чуть ли не падаю в обморок.

Хотите верьте, хотите нет, но вчера мы с папой посещали Темпио Малатестиано. Папа отправился туда как добропорядочный английский путешественник, а я, по крайней мере на его фоне, выглядела как пифия. Это великолепное строение, одно из самых прекрасных в мире, как говорят. Но для меня особое очарование ему придают благородные и любимые мертвые, нашедшие в нем вечное упокоение, и та все большая власть над ними, которую я в себе ощущаю. Новая сила настолько меня измучила, что на обратном пути в гостиницу папе пришлось поддерживать меня под руку. Бедный папа, верно, спрашивает себя, и за что ему только такая обуза — сразу две немощные калеки! Мне почти жаль его.

Вот бы дотянуться до хорошенькой контессины и поцеловать ее в горло.


15 октября.

Прошлой ночью я открыла окно в своей комнате — второе окно мне, слабой по меркам этого мира, не поддается — и, не осмеливаясь выйти, обнаженная, стояла в проеме, воздев руки. Вскоре оттуда, где еще мгновение назад все было тихим, как смерть, послышался шепот ветра. Затем этот шепот стал ревом, а слабая ночная прохлада превратилась в жару — как будто кто-то отворил дверцу духовки. Грянули плач великий, крики, стоны, гул и скрежет — будто невидимые (или почти невидимые) тела кружили снаружи, беспрестанно стеная и жалуясь. Моя голова раскалывалась от этих жалобных звуков, а тело взмокло, словно я была какая-то турчанка. А после, в одно мгновение, все прошло. В тусклом оконном проеме передо мною стоял он.

— Это — Любовь, какой ее знают избранные этого мира, — были его слова.

— Избранные? — с жаром прошептала я.

Голос звучал до того слабо, что вряд ли вообще мог называться голосом. Но разве это важно?

— Да. Избранные, из этого мира.


16 октября.

Погода в Италии переменчива. Сегодня опять холодно и сыро.

Меня начали считать больной. Мама снова на какое-то время встала на ноги и суетится вокруг меня, будто мясная муха над умирающим ягненком. Родители даже позвали medico, после того как в моем присутствии долго спорили, способен ли местный врач принести хоть какую-то пользу. Вмешавшись, я своим нынешним слабым голосом решительно заявила, что нет. Но все равно это нелепое создание явилось… в старомодном черном костюме и, хотите верьте, хотите нет, в седом парике — подлинный Панталоне, да и только. Что за фарс! Я быстро от него избавилась, пустив в ход свои острющие клыки, и он убежал с воплями, как в той старой комедии, из которой его вытащили. А я сплюнула его сок, отдающий старческой немощью, стерла с губ остатки его кожи и запаха и, обнимая себя, вернулась на свое ложе.

«Janua mortis vita»[25], — сказал бы мистер Бигз-Хартли на своей смешной ломаной латыни. Подумать только, сегодня воскресенье! Почему же никто не взял на себя труд помолиться обо мне?


17 октября.

Меня оставили одну на весь день. Впрочем, какая разница?

Вчера ночью произошло самое странное и прекрасное событие в моей жизни — на моем будущем теперь стоит печать.

Я лежала здесь при открытом двойном окне, и тут в комнату начал вползать туман. Я открыла ему объятия, но из ранки на шее по груди потекла кровь. Ранка, естественно, больше не заживает… впрочем, я без особых усилий скрываю эту метку от всего рода людского, в том числе от ученых мужей с дипломами из Университета Сциоза.

С площади за окном донеслись шарканье ног и сопение какого-то животного — будто фермеры загоняли в кошару овцу. Я выбралась из кровати и через окно шагнула на балкон.

Пробивающийся сквозь туман свет луны казался серебристо-серым. Такого я прежде не видела.

Всю piazza, очень большую, заполняли матерые седые волки, безмолвные, если не считать тихих звуков, которые я упоминала ранее. Все волки глазели на мое окно, высунув языки, черные в серебристом свете луны.

Римини стоит почти у самых Апеннин, печально известных великим множеством волков, которые часто воруют и пожирают маленьких детей. Вероятно, зверей погнали к городу грядущие холода.

Я улыбнулась волкам, а затем, скрестив руки на маленькой груди, присела в реверансе. Они прославятся среди моего нового народа. Моя кровь станет их, а их — моей.

Позабыла сказать, что придумала, как запереть дверь. Теперь у меня появились помощники в таких делах.

Не помню как, но я вернулась в постель. Та становилась все более холодной, почти ледяной. Я почему-то думала о многочисленных пустых комнатах в этом обветшалом старом palazzo (уверена, этот дом им когда-то был), столь сильно растерявших свое былое великолепие. Вряд ли я что-то еще напишу. Мне больше нечего сказать.


Загрузка...