Глава 4

…Гриша Шестаков окончил 4-е реальное училище на Васильевском острове в 1914 году, держал экзамены в Кронштадтское морское инженерное училище, но не прошел по конкурсу и через неделю после начала мировой войны поступил на 1-й курс Петербургского Технологического института. Однако мечту стать флотским офицером он не оставил и в 1915 году, когда возникла угроза призыва в армию, подал рапорт о зачислении в юнкера флота, что соответствовало чину вольноопределяющегося первого разряда, но давало возможность после двух лет службы и сдачи не слишком трудных экзаменов быть произведенным в мичманы. А за боевые заслуги – гораздо раньше.

К его счастью, он не успел до февральской катастрофы сменить черные юнкерские погоны на золотые офицерские.

Отвоевав год на эскадренном миноносце «Победитель», юнкер Шестаков, по протекции командира, для удобства подготовки к экзаменам перевелся на линкор «Петропавловск». При условии возвращения на родной корабль после производства.

Вначале потерявшийся после эсминца, где все было понятно, ясно и знакомо, на «острове плавающей стали», каковым являлся гигантский дредноут с тысячью стами человек команды и полусотней офицеров, юнкер достаточно быстро освоился. И даже подружился, если этот термин здесь уместен, со своим непосредственным начальником – флагманским минером бригады старшим лейтенантом[3] Власьевым.

Григорий сразу почувствовал к новому командиру уважение, быстро перешедшее в восхищение. Вот таким офицером он и сам мечтал стать – изящным, остроумным и ироничным, всегда в свежайшем кителе и крахмальных манжетах, не теряющимся перед начальством и шутливо-вежливым с матросами.

Власьев помогал бравому и сообразительному юнкеру с учебниками, беспрепятственно отпускал на берег для занятий в гельсингфорсской библиотеке, делился собственным практическим опытом и обещал замолвить слово перед председателем флотской экзаменационной комиссии, с которым вместе учился в Отдельных офицерских классах.

Он же отсоветовал Григорию немедленно произвестись в прапорщики по адмиралтейству, что позволялось полученным Шестаковым Знаком отличия военного ордена IV степени.[4]

– Зачем вам это, юноша? – покачивая носком белой замшевой туфли, спросил старший лейтенант, потягивая шиттовское пиво из высокого стакана. Юнкер деликатно сидел на краешке командирской койки в тесноватой, чуть больше вагонного купе первого класса, но все равно великолепной, поскольку одноместной, каюте. Прелесть этого может понять только человек, два года подряд не имеющий возможности уединиться даже и в гальюне. – Дадут вам «мокрого прапора» и немедленно кинут командовать рейдовым тральщиком или минзагом из бывшей баржи. Ноль удовольствия и девять шансов из десяти, что больше месяца не проживете. Плюньте, Гриша. Полгода всего перекантуйтесь, а на нашей коробке это нетрудно, и станете нормальным мичманцом. С двумя солдатскими крестами вы уже будете очень комильфо в кают-компании, да и «клюква»[5] вам очистится автоматически. После победы начнутся непременные визиты в Тулон и Скапа-Флоу, значит, еще и иностранные орденочки нам с вами навешают. Да что там, Григорий Петрович, жизнь вас ждет вполне великолепная.

После слов старлейта дальнейшая карьера теперь рисовалась Шестакову прямой и надежной, тем более что действительно представление на крест III степени за участие в набеге на немецкий конвой в Норчепингской бухте было на него уже подписано.

Дураком же, как следует из всего вышеперечисленного, юнкер Шестаков не был, проявив должный героизм и отвагу, достаточные для самоуважения во всей последующей жизни, он не возражал и против комфортного, гарантированного будущего.

В то же время, едва ли не инстинктивно, Григорий продолжал жить в матросском кубрике, отнюдь не согласившись на переселение в кондукторский, исполнял обязанности младшего унтер-офицера по минно-торпедной части.

После эсминца, с еженедельными выходами в море, минными постановками, стычками с немецкими крейсерами, залповой торпедной стрельбой по реальной цели, служба при подводных аппаратах линкора, который вообще ни разу не выдвигался за Ганге-Порккала-Уддскую минно-артиллерийскую позицию, казалась до невозможности пресной.

Зато – настолько же и спокойной. Можно было спать, читать, развлекаться в доступных пределах и не беспокоиться о шансах выжить в очередном походе.

«Едем дас зайне»[6], короче говоря.

Для простоты общения с товарищами Шестаков не носил на погонах двух положенных золотых басончиков и трехцветного канта, отчего многие даже и не подозревали о его «полугосподском» положении. А благодаря грамотности и «пониманию» его записали в «сочувствующие» сильной и многочисленной на «Петропавловске» подпольной большевистской организации.

Не сказать чтобы Шестаков так уж увлекся именно большевистскими идеями, эсеровская программа в чем-то была ему даже ближе, но сыграла роль личность руководителя, умного, степенного и рассудительного гальванерного кондуктора Мельникова. А тот не просто уважал толкового минера, но и имел на него далеко идущие виды. Вот-вот юнкер станет мичманом, а офицеров – членов партии на линкоре пока что не было.

Но тут, неожиданно для самих революционеров, грянул февраль семнадцатого года.

За ним последовали кронштадтская и гельсингфорсская «большая резня», когда одуревшие от воли и четырехлетнего тоскливого безделья на стальных коробках (за всю войну линкоры 1-й бригады ни разу не выходили в море) матросы сотнями расстреливали, кололи штыками, топили в море ни в чем не повинных офицеров и адмиралов. За когда-то полученный наряд вне очереди, за строгость по службе, просто за золотые погоны. Или за понравившийся перстенек на пальце, за именные часы…

Заблаговременно узнав о готовящемся побоище, Шестаков предупредил старшего лейтенанта и больше недели прятал его в отсеке подводных минных аппаратов, пока не схлынула кровавая волна. Только на «Петропавловске» тогда было убито девять офицеров. Еще несколько просто не вернулись из города, и судьба их осталась неизвестной.

А всего за эти дни Балтфлот потерял несколько сотен офицеров и адмиралов, причем, по странному совпадению, наиболее талантливых и авторитетных. Словно бы не стихийный взрыв то был, а тщательно спланированная акция.

После Ледового перехода из Гельсингфорса в Кронштадт, спасшего флот от захвата немцами (за что комфлота Щастный поплатился головой, расстрелянный по приказу Троцкого, а может, и самого Ленина), Шестаков с Власьевым продолжали службу на линкоре. Бывший старший лейтенант, превратившийся в просто военмора, и бывший юнкер, избранный в члены Центробалта, но не пожелавший оставить свою почти матросскую должность.

Карьера гардемарина Ильина, ставшего командующим Каспийским флотом Раскольниковым, или пресловутого Дыбенко его не привлекала. А отправляться в какую-нибудь Конную армию, командиром бронепоезда вроде Железняка он считал тем более глупым. Дослужить свое, пока не кончилась война, а потом возвратиться в институт – так он видел собственное будущее. В новом, Красном флоте служить ему не хотелось. Не тот кураж. Ну а пока, с умом и соответствующим общественным положением, жить на линкоре было можно. И даже неплохо по меркам того времени.

Но отсидеться не удалось. Сначала Шестаков не устоял перед постоянным и жестким давлением и все же вступил в члены РКП, а потом почти незаметно для себя оказался в штабе флота на почти адмиральской должности.

Ну что ж, если верить словам Ленина, который заявил, что они взяли власть всерьез и надолго, надо было как-то устраиваться и при этом режиме. Тем более что заниматься ему по-прежнему приходилось не политикой, а все теми же минами и торпедами.

Так прошли незаметно целых три года, и вдруг грянул Кронштадтский мятеж. Тайно, но люто ненавидевший большевиков Власьев немедленно примкнул к восставшим, на что-то еще надеясь.

Однако – не удалась попытка прозревших на четвертом году революции моряков добиться «власти Советов без коммунистов». Поспешили восставшие, не дождались, когда лед в Маркизовой луже разрыхлится так, что пехоте не пройти, а линкоры, наоборот, смогут дать ход. Тогда судьба Советской власти действительно повисла бы на волоске.

Не зря Ленин признал сквозь зубы, что Кронштадт – это пострашнее Колчака и Врангеля. Естественно, восстали ведь не какие-то недобитые буржуи, а краса и гордость революции – балтийские матросы. И к ним готовы были присоединиться пролетарии питерских заводов.

Увы, не получилось. Не удалось даже уйти на линкорах в некогда родной для флота Гельсингфорс. Победили большевики, по колено в крови ворвались в крепость и уж рассчитались за пережитый ужас. Расстреливали каждого десятого из выстроенных шеренгами мятежников, многих с камнем на шее топили в море, как в известном фильме «Мы из Кронштадта».

Своеобразный фрейдистский комплекс проявился у создателей этого фильма: вынести в заглавие название пресловутого и ненавистного города, а варварский способ казни революционных матросов переадресовать белым. Перекинуть, так сказать, стрелки.

Нельзя сказать, что Шестаков сочувствовал идеям мятежников, однако, по извращенной логике времени, втайне желал им победы. Просто так. По украинской поговорке: «Хай гирше, та инше»[7]. Назло комиссарам.

А на другой день после окончания боев его вдруг вызвали к замнаморсибалту.[8]

От услышанного у Шестакова сразу пересохло во рту. Победа над собственной военно-морской базой реально угрожала превратиться в свою противоположность.

То ли от шального снаряда, то ли от случайного или намеренного поджога загорелся форт Павел, в двух милях от Котлина. А на его складах, кроме нескольких сотен гальваноударных мин заграждения образца 1908 года, хранилась чуть не тысяча тонн тротила в огромных слитках.

Когда до него дойдет огонь, он сначала начнет плавиться, будто стеарин или воск, потом загорится, а потом… Может быть, так и сгорит, пузырясь, дымя и воняя, а возможно, и рванет, если хоть в одном-единственном месте температура достигнет критической точки. Какой именно – никто не знает, слишком от многих факторов она зависит. Качество очистки, наличие примесей, влажность и так далее и так далее… Но если рванет, мало что останется и от города Кронштадта, и от кораблей на большом рейде, да и Петрограду не позавидуешь.

Особенно если сдетонируют склады боеприпасов на фортах Тотлебен и Обручев, в самом Кронштадте, крюйт-камеры линкоров…

– Я не знаю, что там можно сделать, – с тоской в голосе сказал зам, бывший кавторанг с дивизии подводных лодок, – но что-то делать надо. Мины тоже взрываются, но пока по одной – по две. И от минных погребов до склада тротила – две сотни сажен. Вдруг пронесет? Короче, вы минер, а я лишь штурман… Поезжайте, посмотрите. Я предоставляю вам неограниченные полномочия…

Едва сторожевик отвалил от стенки, стала видна темная клякса на фоне лимонного закатного неба. Потом донеслись глухие, словно сквозь вату, удары. Мины, понял Шестаков. Взрывающиеся под тяжелыми сводами крепостных подвалов мины.

«Что, в самом-то деле, там можно сделать?» – думал, стоя у парусинового обвеса мостика и куря одну за другой скверные папиросы, Шестаков. И командир сторожевика, бывший «черный гардемарин», и матросы, которых теперь следовало называть военморами, были мрачны и неразговорчивы. Да и то… Если тротил взорвется, двухсоттонный кораблик просто сдует с поверхности моря, как пушинку с рукава.

По искромсанным снарядами, заваленным битым кирпичом улицам Шестаков добрался до помещения временного штаба. По пути он старательно обходил густые подтеки крови на брусчатке, еще не убранные трупы – и защитников крепости, и атакующих.

Предъявил свои полномочия, получил еще одну бумажку, уже от сухопутного командования, и отправился искать кого-нибудь уцелевшего из минных специалистов. Рассчитывая, между прочим, именно на Власьева.

Через час он узнал, что бывший старший лейтенант арестован в числе не успевших бежать в Финляндию организаторов мятежа и содержится на флотской гауптвахте.

Поначалу Шестаков испытал только досаду, что вот, мол, срывается план с помощью Власьева что-то придумать с этим поганым тротилом, дым от которого уже накрыл остров бурой, воняющей, как миллион сгоревших расчесок, тучей. И только чуть позже сообразил, что тротил – тротилом, а старлейта могут банальнейшим образом расстрелять. И спасти его сейчас может только он с помощью вот этих жалких на вид, отпечатанных на рыхлой серой бумаге мандатов.

Начальник полевой ЧК Южной группы, взявший на себя всю полноту власти в первоначальном (а для многих – и окончательном) дознании, поначалу не захотел с ним и говорить.

– Знаем мы ваши офицерские штучки. Вам бы только своих отмазать. Еще и с тобой разобраться не мешало бы.

Шестаков испытал мгновенный прилив ярости. Тем более – хорошо подкрепленной солидными бумагами.

– Ты что о себе воображаешь, …..!!! – Он наскоро сконструировал из пресловутого «загиба Петра Великого» и еще нескольких загибов попроще впечатляющую, особенно для сухопутного еврея в очках, тираду. – Во-первых, я тебе не офицер, а кадровый матрос призыва пятнадцатого года и член эркапы[9] вдобавок! Во-вторых – сюда иди! – и почти силой подтащил за рукав товарища Штыкгольда к окну. – Ты видишь? Ты это – видишь?! – тыкал он пальцем в и без того треснувшее стекло, указывая на окутавшую форт тучу дыма.

Очень вовремя сквозь тучу просверкнуло алым, раздался еще один гулкий взрыв.

– В любую минуту может рвануть так, что не только от нас с тобой, но и от товарища Троцкого в Смольном портянок не останется, а ты мне, …… такой-то, городишь про классовое чутье и офицерскую солидарность! Нам с тобой на колени перед тем старлейтом стать надо, чтобы он, …., согласился сейчас туда полезть и поглядеть, что пока еще сделать можно… А будешь дальше…… я Троцкому же и позвоню, он тебя самого на форт лезть заставит. И там раком стоять, поскольку ничего другого ты в минном деле не рубишь! Не веришь… такой и растакой? Читай бумагу! Соображаешь – «неограниченные полномочия»!

И, как бы между прочим, положил ладонь на болтающуюся у левого бедра коробку тяжелого «маузера»-девятки. У комиссара на краю стола лежал почти такой же, но ответного движения к оружию Штыкгольд не сделал.

– Ну что вы, что вы, товарищ, зачем же так сразу нервничать? Забирайте вашего золотопогонника, черт с ним. Только распишитесь вот, номер мандата проставьте и обязуйтесь после окончания работ вернуть арестованного по принадлежности…

Дальнейшее было проще простого. Тротил, по счастью, так и не взорвался, частично расплавившись, частично выгорев. От форта тоже мало что оставалось, когда бабахнула последняя мина и на покрытую толстым слоем жирной сажи полоску берега у основания восточного гласиса высадилась десантная партия.

Под грудами обрушившихся гранитных блоков Шестаков увидел перемешанные с грязью ошметки человеческих тел. Может, останки оборонявшихся здесь мятежников, а может – добровольцев, пытавшихся потушить пожар в самом начале.

– Вот, Николай Александрович, склоните голову, – не к месту шутливо сказал Шестаков. Впрочем, когда угроза катастрофы миновала, ему и вправду было легко на душе и весело. – Отныне – это все, что осталось от погибшего геройской смертью военмора Власьева.

Спрятав товарища в трюме сторожевика, Шестаков вновь явился в ЧК. Доложил Штыкгольду как о благополучном завершении своей миссии, так и о случившемся с Власьевым.

– Все мелкие и крупные фрагменты тела собраны, запакованы в брезент и находятся в данный момент на шканцах «Кобчика». Прикажите забрать.

Чекист поморщился:

– Отчего именно он погиб?

– Оттого, что возвращаться к вам ему, наверное, хотелось еще меньше. Вот и полез в подвалы, когда неясно было, все мины взорвались или нет. Оказалось – не все. Тем не менее именно он сумел определить критические точки и рассчитать количество воды, которую мы подали брандспойтами на горящий тротил, чтобы снизить температуру до режима обратной кристаллизации.

Шестаков говорил ерунду с абсолютно серьезным видом, будучи уверен, что чекист, бывший аптекарь или портной, проглотит и не такое.

– Так будете забирать останки или как?

– Зачем он нам теперь? Похороните сами, как там у вас во флоте принято.

– На флоте погибших в бою обычно хоронят в море, если нельзя на берегу. Будем считать, что нельзя. В общем, я пошел, браток. Рад был познакомиться. Заходи в Главморштаб, если что…

И уже на пороге обернулся:

– Да, вот еще забыл. Мы ведь, как ни крути, офицеру этому кое-чем обязаны. Жизнью, например. Так ты того, повычеркивай отовсюду, что он там… В контрреволюции подозреваемый. Если что и было – искупил.

– Зачем? – искренне удивился Штыкгольд.

– Как бы тебе подоходчивее объяснить? Он же военспец, подписку соответствующую давал. Теперь вы его посмертно врагом объявите, а у него, может, семья, дети есть. Попадут по закону под репрессии. Зачем это? Его бы по делу к ордену представить, ну да уж ладно… – Сердобольный ты очень, товарищ. Даже странно – боевой матрос, и вдруг… Все-таки слишком вы долго на своих коробках рядом с господами жили… Однако, из уважения, пойду навстречу. Где тут у нас материалы?

И на глазах у Шестакова чекист разыскал в груде документов на столе тонкую картонную папочку, бегло просмотрел ее содержимое, показал написанную бледными чернилами фамилию на обложке и, поднатужившись, разорвал картон пополам, еще пополам и бросил обрывки в урну под столом.

– Все. Нету больше заговорщика и контрреволюционера Власьева. Докладывай там у себя, что погиб при исполнении. Еще, глядишь, и пенсия детям выйдет, если они у него были…

– Молодец, браток, это по-флотски. Давай пять…

– Ну, чтоб вам хоть две еще недельки подождать, Николай Александрович, – сказал он своему бывшему командиру вечером, когда они сидели в питерской квартире Власьева на Гороховой улице и пили слабо разведенный казенный спирт. Шестаков теперь тем более не сочувствовал идее мятежа и оценивал лишь его техническую сторону.

Старший лейтенант только криво усмехался и подливал в стаканы.

– Не вышло, значит, не вышло, Григорий Петрович. Таких шансов больше не будет. Решил я плюнуть на все и уйти в частную жизнь. Спасти вы меня спасли, но это ненадолго. Хоть я теперь и покойник, но в Питере мне оставаться нельзя. Поможете еще раз – документами новыми обзавестись и проследить, чтобы мои послужные списки навсегда в архив ушли, – буду благодарен. А там кто знает, как еще все повернется…

– А отчего же вы, Николай Александрович, в Финляндию не двинули, вместе со своими? Тысяч десять, говорят, успели по льду на тот берег перебраться.

– Черт его знает. Будем считать – не успел сориентироваться. Все казалось – удержим Кронштадт. По уму ведь – даже при взятом городе, что ОНИ могли линкорам сделать? Восемь метров надводного броневого борта, это почище любого рыцарского замка! А пушки? Да что теперь говорить, кишка тонка у матросиков оказалась. Но главное – не прельщает меня, знаете ли, эмигрантская жизнь. Ну что я там стал бы делать? На флотскую службу рассчитывать нечего, а другого я ничего и не умею… В таксисты наниматься, в официанты или в Иностранный легион? Избави Бог. Я уж лучше здесь как-нибудь…

И действительно, когда Шестаков с помощью знакомых делопроизводителей оформил ему формуляр инвалида гражданской войны и все положенные справки, подтверждавшие, что с 1914 по 1921 год военмор Власов (теперь – так, простонароднее вроде) проходил службу в качестве матроса царского и младшего командира Рабоче-Крестьянского флота, что призывался он по мобилизации из запаса в городе Ревеле (и, следовательно, никаких его документов на территории РСФСР нет и быть не может), бывший старший лейтенант уехал из Питера в Тверскую губернию, в Осташковский уезд, где и устроился сначала бакенщиком, а позже – лесником и егерем на одном из самых глухих кордонов.

Уехал именно туда, потому что не было у него в подчинении никогда матросов из этих мест, а в то же время – работа на воде, почти по специальности.

С начальством своим он виделся в основном в дни выдачи заработной платы да когда привозил в уезд гостинцы в виде копченых кабаньих окороков, битых уток, вяленых снетков и тому подобных даров природы. Был на хорошем счету, хотя и слыл человеком нелюдимым и не совсем нормальным вследствие давней контузии.

Главное – не задевали егеря никакие политические кампании, коллективизации, пятилетки и прочие глупости реконструктивного периода.

Так он и просуществовал благополучно и неприметно до ныне описываемых событий.

Шестаков же, отмеченный за подвиг орденом Красного Знамени в числе более чем пятисот героев подавления мятежа, продолжил избранный путь, приведший его в начале 1936 года в кресло наркома не слишком заметного, но важного оборонного наркомата.

А с Власьевым он продолжал поддерживать отношения. Пусть и нерегулярные, но теплые. И в годы длившейся еще несколько лет флотской службы, и позже Шестаков от случая к случаю выбирался на затерянное в дремучих, доисторических лесах озеро, чтобы вволю поохотиться и порыбачить.

Причем конспирация при поездках соблюдалась железная. Удалось сделать так, что даже предположить о каких-то личных отношениях между высоким московским гостем и диковатым егерем не мог никто. Заблаговременно Шестаков связывался с секретарем Калининского обкома, в условленный день его встречали, везли на казенную дачу под Осташковом, окружали соответствующей рангу заботой, а уже потом любящий уединение и рыбалку с лодки нарком разбивал палатку на берегу огромного безлюдного острова Хачин. Тогда и появлялась возможность удалиться на моторке в лабиринт проток и плесов загадочного озера Селигер, провести день-другой в обществе старого боевого товарища.

Зачем он это делает, Шестакова подчас удивляло. Риск по тем временам был не слишком большой, за минувшие полтора десятилетия политических и кадровых бурь, прочих государственных катаклизмов вряд ли остались люди, способные даже вообразить, что полудикий, похожий на оперного Мельника Лексаныч и блестящий офицер старого флота – одно и то же лицо, но все же, все же…

Главным была ведь не опасность разоблачения Власьева и роль наркома в его судьбе, а сам факт этой связи. Его нравственная составляющая. Выходило, что Шестаков не только скрыл от партии свое пособничество ярому врагу Советской власти, но и продолжал поддерживать с ним отношения даже сейчас. С какой, простите, целью? Не тайны ли военные передавать?

И, значит, вполне «товарищ Шестаков» мог быть отнесен к числу «троцкистских и иных двурушников» («иных» – как раз его случай).

Вот и приехали! Выходит, что не так уж были не правы «органы», решив его арестовать.

Пусть дружба с «белогвардейцем» вряд ли фигурировала бы в формуле обвинения, но честно смотреть в глаза следователям и судьям, убеждая их в своей невиновности и абсолютной преданности партии и Советскому правительству, он бы уже не мог. Утратил моральное право.

«Проклятая жизнь, – думал подчас Шестаков. – У Владимира Ильича брат был повешен за попытку цареубийства, а ему позволили окончить гимназию с золотой медалью и университет. У нас же могут расстрелять за то, что встретился с другом, который целых двадцать лет назад служил не той власти или десять лет назад на партийном собрании проголосовал не за ту резолюцию, пусть и выносилась она на обсуждение одним из членов тогдашнего Политбюро, ближайшим соратником Ленина…»

Оттого, наверное, и продолжал он встречаться с Власьевым, что эта дружба помогала ему сохранять остатки самоуважения, считать, что есть у него в глубине души уголок, не подвластный Комиссии партийного контроля. Мол, дело свое я делаю, и делаю хорошо, а в это – не лезьте.

Короче говоря – прав был товарищ Сталин. Пока не выжжем каленым железом буржуазные пережитки в сознании, смешно и думать о полной и окончательной победе социализма.

И зря нарком Шестаков удивлялся, отчего это вдруг так неожиданно у него с товарищами чекистами не по взаимно принятому сторонами этикету вышло.

Загрузка...