«По крайней мере, одному все-таки проще, — подумал Раф, пересекая долину Даннердейл уже во второй раз за последние двадцать часов. — Не надо все время озираться и прижиматься к земле, разрази их гром! Что бы ни случилось с Шустриком, я найду его, если только он жив. Я пойду кратчайшим путем, плевать на осторожность! Не ровен час, Шустрик попал в беду или бродит где-нибудь, если с ним приключился очередной припадок. А если кто-нибудь, человек или животное, попытается помешать мне, то он об этом крепко пожалеет, вот и все!» Все это время, покуда он так размышлял, как пес, старающийся держаться подальше от человека, который всегда готов бросить в него камень, Раф старательно избегал задаваться вопросом, что станется с ним и с Шустриком без лиса. А ведь с лисом он расстался молча, они не сказали друг другу ни единого слова, — тот лежал в вереске, положив голову на передние лапы, и не сводил с Рафа своего издевательского взгляда, покуда он, подавляя в себе искушение вернуться и искусать лиса до смерти, удалялся к северо-восточному седлу Грая. Раф направился прямо на перевал через заброшенные сланцевые рудники под Вольным и далее на луга фермы «У Языка». Здесь он немного передохнул, не заботясь об укрытии и о том, что его могут увидеть. Затем прошел краем Всхолмья, обогнул болотистый Язык и спустился на дорогу ниже Ясеневого моста. На дороге было что-то слишком много машин — или Рафу это лишь показалось? — но для столь пустынного места машин было и впрямь многовато. Ясно одно — зачем бы они здесь ни ездили, те, кто в них сидел, были слишком заняты, чтобы уделить внимание жалкому бродячему псу, который бежал через долину по краю луговины.
Раф собирался пройти тем же путем, которым они проследовали прошлой ночью, но когда приблизился к тому месту, где они пересекали дорогу, его стала угнетать мысль о том, что снова придется лезть в воду — на этот раз одному! Он с отвращением припомнил быстрое течение Даддона и неприятные ощущения при переправе. Раф устал, однако решил без остановки бежать к мосту, прямо к тому месту, где на мелководье они переправлялись с лисом нынче утром.
Раф был не более чем в двухстах ярдах ниже Бурливого ручья, когда обратил внимание на машины и толпу людей. Он остановился, принюхиваясь и приглядываясь. Как ни мало знал он о людях и об их обычаях за пределами Центра, он сразу почувствовал некую странность в поведении людей — и это заставило его остановиться. Ему было непонятно, зачем они тут собрались, — вроде как они ничего не делали и не собирались никуда уходить. Не без труда Раф сообразил, что люди эти чем-то взволнованы и встревожены. Похоже, нечто необычное вывело их из равновесия. Осторожно Раф подошел поближе, прижимаясь всем телом к сухой каменной стене, при этом он зацепился ошейником за стену, но резким рывком освободился.
Раф внимательно смотрел на то, что делается перед ним. Несколько мужчин в голубой одежде собрались вокруг большой, прямо-таки бросающейся в глаза белой машины, они разговаривали низкими голосами и время от времени поворачивали головы, чтобы посмотреть на нечто, лежащее на земле и прикрытое одеялом. Неподалеку стояли еще несколько мужчин не очень приятного вида — все с ружьями. Судя по запаху, то были фермеры — да! — Раф точно мог сказать это, увидев, как они одеты. Те самые люди, которых они с лисом нынче утром видели под Граем. В то мгновение, когда Раф узнал их, он вздрогнул и отделился от стены. И тут же один из мужчин взмахнул рукой и, указывая на него, громко закричал, а затем град дроби ударил по камням подле головы Рафа. Визг рикошетирующей дроби смешался в ушах Рафа со звуком выстрела. Раф отпрыгнул к противоположной стене, опрометью бросился через луг, с головой бухнулся в Даддон, выскочил на другом берегу и исчез в ольшанике.
Гул уличного движения на лишенной травы и деревьев улице вынуждал постоянно держать не слишком чистые окна закрытыми, поэтому никакой звук извне не примешивался к стуку пишущих машинок и дребезжанию телефонов. Негромко, но неумолчно жужжал кондиционер, поглощая часть табачного дыма и добавляя к оставшемуся наружный воздух, насыщенный выхлопными газами. Хотя дневной свет поступал с обеих сторон огромной комнаты, его недоставало, чтоб осветить труды тех, чьи столы стояли (или, говоря местным языком, «были расположены») ближе к центру, поэтому здесь в течение всего рабочего дня горели однообразным светом электрические лампы. В комнате, словно в попугаичном вольере, не прекращалось беспорядочное движение и не стихал приглушенный говор — раздражение и волнение принято было выражать негромко, чтобы не действовать на нервы самому себе и присутствующим. Эти самые присутствующие занимали закрепленные за ними места — на каждом столе имелась табличка с именем владельца или владелицы, — и каждый пользовался закрепленными за ним предметами: телефоном, пресс-папье, блокнотом, лампой, мыльницей, полотенцем, чашкой, блюдцем и запирающимся шкафчиком; кое-где к этому добавлялась фотокарточка, а кое-где — пыльная, пожухлая традесканция или бегония — изрядно потасканная, но отчаянно борющаяся за существование, как и ее владелец.
Между прочим — вас это, возможно, и удивит, — все это придумал отнюдь не доктор Бойкот. Перед ним ведь не ставили задачи исследовать, кто и сколько сможет продержаться в таких условиях и как это отразится на его здоровье. Нет, то было еще одно английское учреждение, где подвизались такие же, как и доктор Бойкот, сумасшедшие, образцовый пример современной организации труда, — центральный офис «Лондонского оратора», булавочного жала издательского дома «Айворстоун пресс», ежедневной газеты, известной всему миру своими тиражами, миражами и виражами.
— Суть в том, — проговорил мистер Десмонд Симпсон (коллеги иногда звали его за глаза Симпсоном Агонистом за привычку доводить окружающих до визга бесконечными занудными рассуждениями, прежде чем принять какое-либо решение), — суть в том, что если мы пошлем туда какого-нибудь энергичного сотрудника, материал получится интересный — ну, там «От нашего специального корреспондента в Камберленде», «Последние новости», «Приглашаем читателей к разговору» и все такое. Но если эта история кончится ничем — сойдет на нет, и все тут, — это может сказаться на тиражах.
— Я об этом думал, — включился мистер Энтони Хогпенни, выпускник Оксфорда, магистр искусств, сто килограммов живого веса в белом пиджаке с бутоньеркой, который курил толстую сигару с видом самоуверенного превосходства, идеально подходившего к сигаре, — и все-таки мысль очень недурная. Надо просто послать кого-нибудь порасторопнее, кто не допустил бы, чтобы дело сошло на нет.
— Ну а если, допустим, кто-нибудь из фермеров возьмет и пристрелит эту собаку через пару дней? — продолжал канючить мистер Симпсон. — Этим, естественно, все и кончится, а мы потратим столько времени и денег на раскрутку…
— Помилуйте, друг мой, — вмешался мистер Квильям Скилликорн, розовощекий, женоподобный старичок, когда-то представлявшийся «Метеором с острова Мэн», а не так давно охарактеризованный замредом одного из конкурирующих изданий как «краснорожая потаскушка преклонных лет». — Раскрутка уже состоялась и без нас. Для затравки имеется рекомендация Саблонского комитета увеличить расходы на научно-исследовательские программы. Подстрекаемое со всех сторон — в том числе и со своих собственных задних скамей, — правительство наконец приняло к сведению мнение комитета и выделило этой ЖОПе — или как его там — дополнительные ассигнования. Никто не имеет ни малейшего представления, чем там занимаются, а все общества охраны и защиты всякого-якого стоят на ушах уже потому, что ЖОПа устроилась на территории национального парка. В округе поднимается ропот из-за нападений на овец, а жопа в ответ на все вопросы фермеров и местной печати молчит как убитая. Тогда на помощь приходит великодушный герой по имени Эфраим, действующий из совершенно бескорыстных побуждений, — по крайней мере, мы представим дело именно так, почему бы не создать образ благородного бизнесмена — и гибнет от пули, скорее всего, по вине этого зловредного пса. Чем вам не тема?
— Да, но так ли оно на самом деле? — перебил мистер Симпсон, муки сомнения даже привнесли в его голос визгливые нотки. — Может, собака не имеет к убийству никакого отношения…
— На заднем сиденье машины обнаружили шерсть и отпечатки грязных собачьих лап, а своего барбоса у Эфраима не было. Фермерша утверждает, что сразу после выстрела слышала собачий вой…
— Но это же не значит, что виновата именно собака. Я не припомню ни одного подобного случая. Улики не позволяют…
— Симпи, ты газетчик или кто? Какая тебе, к черту, разница, кто там виноват? Мы напишем, что во всем, вне сомнений, виновата именно собака, и пусть Центр потом доказывает, что это не так. Они явно что-то скрывают и боятся, что их станут тянуть за язык, — я это нюхом чую. Босс желает, чтобы мы выступили против правительства, так? Что ж, кушайте на здоровье. Наша позиция будет такова: сначала правительство, уступая нажиму, ассигнует Центру дополнительные средства, а потом смотрит сквозь пальцы на то, что Центр их транжирит; Центр же наносит ущерб сельскому хозяйству графства, отпустив на свободу свирепого пса. А теперь вдобавок человеческая жертва. Чего еще газетчику желать?
— А между делом, — веско заметил мистер Хогпенни, — можно еще пройтись насчет бедных щеняток и крольчаток, кисонек и крысонек…
— Но это же будет непоследовательно, Энтони, — пискнул мистер Симпсон. — Если мы стоим за то, что исследовательские работы должны вестись более эффективно…
— А, не страшно, — отмахнулся мистер Хогпенни, выпуская облако дыма. — Кто ждет от массовой газеты последовательности? Помните «Горняки оставили страну без угля» и «Не пустим венгров в английские шахты» на двух полосах одного и того же номера? Ты не хуже моего знаешь, старина, что читатель платит за эффекты, а не за логику.
— Получается игра, напоминающая шахматы, — встрял мистер Скилликорн. — Если вдуматься в суть задачи, можно с большой долей вероятности предположить, что ежели нам удастся вывести коня на пятую клетку линии ферзевого слона, мы, в итоге, сможем разыграть какую-нибудь комбинацию, хотя пока еще и не совсем ясно, какую. — (Мистер Скилликорн обычно говорил именно в такой манере — и примерно так же писал.)
— Вот только какого коня? — поинтересовался мистер Хогпенни после небольшой паузы, удостоверившись, что мистер Симпсон спокойствие обрел и силу духа, порыв страстей уняв. — Надо бы кого-нибудь потолковее, кто не упустил бы ни одной возможности.
— Может, Гамма? — предложил мистер Скилликорн.
— То есть Дигби Драйвера? — уточнил мистер Симпсон.
— Ну, Драйвера, Гамма — одна малина.
— А почему его?
— Ну, во-первых, он уже сколько раз доказывал, что умеет настроить читателей против кого угодно и чего угодно. Помните ту кульзенскую историю — дело яйца выеденного не стоило, одна сплошная мелкая сошка, но под конец стараниями Гамма общественность была готова разорвать там всех на клочки, а тиражи у нас резко подскочили. Правда, приключилась пара самоубийств, но дело того стоило.
— А он сейчас свободен?
— Кажется, да, — неуверенно проговорил мистер Скилликорн. — Пожалуй, свободен. Последнюю неделю он занимался «Английскими друзьями Амина», но это можно передать кому-нибудь другому, а его отправить в Камберленд. Чем быстрее, тем лучше. Хоть сегодня.
— А как я должен проинструктировать его, Тони? — не отставал мистер Симпсон.
— Привлечь внимание читателей к Эфраиму и собаке и заставить их поломать голову. Ну, «Зловещая тайна пастбищ», «Настигнет ли собака-убийца новую жертву» и так далее в том же духе. По возможности собрать информацию, дискредитирующую Центр ЖОП. Все, что придет тебе в голову, Десмонд.
Мистер Хогпенни залпом допил виски и исчез, предоставив мистеру Симпсону разыскивать Дигби Драйвера.
Раф искал Шустрика уже двое суток, днем — безрассудно рискуя попасться на глаза фермерам или пастухам, и ночью — спотыкаясь о кочки и рискуя выколоть глаза в темноте. После бегства от людей подле Бурливого ручья он наткнулся на запах Шустрика на перевале Голой горы и шел по следу до северной скальной стены Колючего. Однако там он потерял след и разыскивал его до самой ночи, а потом, когда лег туман и пошел дождь, укрылся под нависающей скалой и несколько часов поспал. Проснулся он оттого, что во сне почуял запах Шустрика и подумал, что, должно быть, тот где-то рядом. Рыская вокруг вересковой пустоши, он обнаружил лишь овцу, которая с блеянием умчалась от него в лунном свете.
С той ночи и до полудня следующего дня Раф сделал полный круг вокруг колючего, от унылых просторов Биркерского болота (той самой пустоши, где в декабре одна тысяча восемьсот двадцать пятого года несчастный молодой Линдсей умер, застигнутый безжалостной бурей, о чем и повествует надгробный камень, установленный напротив входа в церковь Ульфы) до крутых берегов горловины Даддона. А потом к северу и снова вокруг Колючего, но теперь уже с запада. Один раз ему удалось поймать крысу, а еще он учуял плохо прикопанный пакет с остатками чьей-то трапезы: черствый хлеб, жилки от мяса да горстку вымокших картофельных чипсов. Но свежего следа Шустрика он так и не обнаружил. В конце концов, придя к выводу, что Шустрик, должно быть, находится где-то внутри сделанного по горам круга, Раф вновь отправился на поиски, но вскоре выдохся, прилег отдохнуть и снова заснул. Проснулся он рано утром и вновь принялся за поиски, и занимался ими весь этот холодный и безрадостный день, до темноты бегая по голым склонам и заглядывая в ущелья. Когда спустились сумерки — с угасанием дневного света появился свет уже поднявшейся на юге луны, — Раф вошел в лиственничный бор и принялся вновь разыскивать след Шустрика. Время от времени он останавливался, задирал голову и громко лаял, но ответом ему было лишь хлопанье крыльев испуганных голубей и эхо — «Раф! Раф!», — которое отражалось от дальних скал Оленьего утеса.
На краю этого бора стоял домик — его называли «Травяная сторожка», — теперь пустой и заброшенный, уже много лет никто здесь не жил, и забредали сюда разве что овцы с Биркерского болота, а еще тут гнездились совы да безжалостные, выклевывающие глаза ягнятам вороны, каких немало в этих холмах. В летнее время сюда иногда приходили люди, чтобы пожить в отпуске неделю-другую в простой обстановке этого домика, к которому не вела ни одна дорога или тропинка. Сырые же сараи пустовали, здесь не кричали петухи, не лаяли собаки, и всю зиму и весну здесь не раздавалось звуков громче шелеста дождя, свиста ветра и журчания широкого ручья — Травяной речки, — который всего в нескольких ярдах от входа в дом бежал по уступам, то обнажая, то скрывая неровное каменистое русло. К этому самому домику, освещенному пятнами лунного света, и пришел Раф, миновав хвойные лесопосадки Колючего и оказавшись на северном берегу ручья. Пес хромал на одну лапу, весь вымазался в грязи, из пасти его текла пена, в глотке пересохло, он теперь остался совсем один и пал духом. И здесь-то, полакав воды и улегшись без сил на сухой, прихваченной инеем траве, он вдруг почуял слабый, но вполне отчетливый и знакомый запах дезинфицирующей жидкости, которой была обработана рана на голове Шустрика, а рядом — совсем свежий запах короткошерстного пса! Тут же Раф вскочил и вновь стал лаять: «Раф-раф! Раф-раф!»
Ответом ему был слабый визг, донесшийся с противоположного берега ручья. Стиснув зубы, Раф ринулся через ручей, перепрыгивая с одного мокрого камня на другой. В двери амбара было широкое оконце, открытое теперь настежь. Раф прыгнул в него, зацепился когтями, побарахтался и вскоре шлепнулся на вымощенный булыжником пол.
Поднявшись, он бросился к тому месту, где на ворохе соломы подле старой кучи мелкого угля лежал Шустрик. Раф ткнул его носом и хотел было уже заговорить, но тот опередил его.
— И ты тоже в конце концов оказался здесь? — спросил он. — Прости… Я надеялся, что тебе удастся как-нибудь выбраться…
— Ну конечно, я здесь, дурачок. И я так рад, что нашел тебя. Я просто с лап сбился и чуть не помер с голоду. Что с тобой случилось?
Поеживаясь, Шустрик встал и уткнулся мордой в лохматый бок Рафа.
— Странно, — промолвил он, помолчав немного. — Ведь здесь вроде бы не должно больше хотеться ни есть, ни пить, правда? А мне хочется.
— Да уж надо думать, если ты, дурик, провалялся тут все это время. Как ты здесь оказался?
— Раф, я упал. И думаю, ты упал тоже.
— Упал? Что за ерунда? Я бежал много миль. Вот лапу в кровь сбил, понюхай.
— Раф, разве ты не понимаешь, что случилось? Не понимаешь, где мы?
— Ну, надеюсь, ты скажешь мне. Только покороче, нам обоим надо бы чего-нибудь поесть.
— А что случилось с тобой, когда я… ну, когда небо раскололось на кусочки? Ох, Раф, я так виноват перед тобой! Я кругом виноват, но что я мог поделать? В который уже раз… В первый-то раз было, конечно, похуже — то есть мой хозяин… Но теперь вот тоже — я не знаю того несчастного человека с машиной, но он был в общем-то хозяин — очень грустный человек.
— Какой такой хозяин? Что раскололось на кусочки? О чем это ты толкуешь?
— Раф, ты и впрямь не понимаешь? Мы мертвые, ты и я! Я убил нас обоих. Мы находимся здесь, потому что я все уничтожил — насколько я понимаю, весь мир. Но взрыв, Раф… Где бы ты ни был, ты наверняка слышал его. Неужели не помнишь?
— Ты бы лучше поведал мне о том, что помнишь сам.
— Я возвращался по вашим следам, и вся трава и камни в моей голове громко шумели — что-то вроде гудения, как при сильном ветре. А потом тот смуглолицый человек позвал меня, и я оказался на дороге… как и в прошлый раз. Я подошел к нему и залез в его машину, а потом… потом все разлетелось на кусочки. И это сделал я, именно я! Как и в прошлый раз. А потом я убежал, еще прежде, чем приехала большая белая машина.
— Должно быть, та самая большая белая машина, которую я видел, когда разыскивал тебя.
— И все из-за меня, Раф! Из-за моей проклятой башки! Это я убил того человека. Наверное, я разнес весь мир вдребезги…
— Скажу тебе для начала, что это далеко не так. Вовсе нет. Но как ты оказался здесь?
— Я уже говорил. Я упал, как и ты. Упал в свою башку. И падал я целых два дня.
— Знаешь, Шустрик, если ты выйдешь отсюда вместе со мной, то увидишь, что глубоко заблуждаешься.
— Нет, я не намерен никуда выходить. Только камни и разлетающиеся осколки стекла, как в прошлый раз. Ты, конечно, не понимаешь, но все это уже было со мной раньше.
— Шустрик, почему бы нам не выйти отсюда и не поискать какой-нибудь еды? Я голоден.
— Я расскажу тебе, Раф. Все расскажу. Вот послушай. Это случилось давно, когда еще были города, — то есть когда существовал самый настоящий мир и я жил со своим хозяином в его доме. Он купил меня еще щенком, понимаешь, и ухаживал за мной так прилежно, что я даже не помню, когда меня отняли от моей мамы. Тогда я по-настоящему не задумывался о моем хозяине как о человеке и о себе как о псе. Просто нас было двое. Конечно, я понимал что к чему, но это было так легко забыть — ведь ночью я обычно спал на его постели. Ну вот, а по утрам к нам приходил мальчик и просовывал пачку свернутых бумажек в дырку, которая у нас была проделана в двери, выходящей на улицу. Когда я слышал его, то бежал вниз, брал бумажку в зубы, нес ее наверх и будил хозяина. А он доставал из коробки печенье и давал одну печенинку мне, а сам делал себе горячее питье. А потом мы всегда как-нибудь играли со скомканной бумажкой. Обычно он раскрывал ее очень широко — все там было черное и белое, и запах у нее был острый и скорее даже влажный. Хозяин садился в постели и разворачивал бумажку перед собой, а я залезал к нему и подсовывал под нее нос. А потом хозяин делал вид, что сердится, откладывал ее в сторону, и я уносил ее прочь, а потом, немного подождав, затыкал в какой-нибудь угол. Я понимаю, это звучит глупо, но я всегда думал — как славно, что хозяин велит мальчику каждое утро приносить новую бумажку, словно специально для того, чтобы мы могли поиграть в нашу игру. Впрочем, хозяин всегда был добр ко мне.
А потом он шел в комнату, где была вода, и покрывал лицо какой-то белой, вкусно пахнущей пеной, а затем снимал ее. В этом вроде бы не было никакого смысла, но я всегда приходил туда вместе с хозяином и садился на пол, а он тем временем разговаривал со мной. Я считал, что обязан присматривать за ним. Знаешь, когда имеешь хозяина, самое хорошее заключается в том, что, хотя половину его поступков ты не в состоянии объяснить, ты знаешь, что он добрый и мудрый, и что ты тут не лишний, и что он любит и ценит тебя, а ты от этого чувствуешь себя очень важным и счастливым. Ну вот, а потом хозяин спускался вниз и что-нибудь ел, а потом надевал свой старый коричневый плащ и желтый шарф, сажал меня в машину, и мы вместе ехали в другой дом, и дорога была неблизкой. В те дни еще были дома. Еще до того, как все испортили. Ну вот, значит, мой хозяин проводил там весь день, а на столе у него был звонок, который часто звонил, и к хозяину все время приходили люди и разговаривали с ним, а еще там было великое множество бумажек, но мне почему-то не разрешалось играть с ними. А зимой там горел огонь, и я лежал рядышком на ковре. Вообще-то там было очень удобно, только звонок на столе мне не нравился. Я ревновал к нему и лаял, когда он звонил. Не знаю, но я считал, что это какое-то животное, потому что, когда он звонил, хозяин разговаривал с ним, а не со мной. Явно с ним, потому что обычно никого больше в комнате не было.
У хозяина не было своей женщины. Мне кажется, ему и не надо было. Правда, иногда появлялась седая женщина в фартуке в красную полоску, она приходила к нам из дома, что стоял напротив, через дорогу, и делала у нас уборку. Она выкатывала какую-то жужжащую штуку на колесиках, от которой сильно дуло, и тыкала ею повсюду. Эта штука была с длинной черной веревкой на заду, что тянулась по всему полу, и как-то раз, когда она шевелилась, я схватил ее зубами и стал грызть, просто так, для развлечения, а женщина подняла страшный шум. Обычно-то она была доброй, и, насколько я помню, это был единственный раз, когда она сердилась на меня. Она тогда вышвырнула меня из комнаты и после того дня никогда не позволяла мне входить туда, где она тыкала своей жужжащей штукой. А про штуку эту я тоже думал, что она животное, потому что она ела клочки бумаги и прочие маленькие и легкие вещицы, которые валялись у нас на ковре. Мне бы они пришлись не по вкусу, но с другой стороны, вон птицы, к примеру, едят же всякую дрянь. И ежики тоже. Впрочем, у этой штуки не было живого запаха.
Обычно в середине дня и каждый вечер, когда хозяин заканчивал свои дела в том, другом доме, мы отправлялись на прогулку. Иногда мы шли просто в парк, а иногда уходили в лес и гуляли вдоль реки, долго-долго. Я гонялся там за водяными крысами и серыми белками, а хозяин бросал палку, и я приносил ее обратно. А в некоторые дни, причем довольно часто, хозяин и вовсе не ходил в тот бумажный дом, и если у него не было настроения копаться в саду, мы отправлялись на большую многочасовую прогулку. А по вечерам, когда мы сидели в доме у огня, а надо тебе сказать, у хозяина был такой мигающий ящик, в который он часто смотрел, причем этого его занятия я тоже никогда не мог понять, но, должно быть, был в этом какой-то смысл, раз уж хозяину нравилось, — так вот мы иногда слушали с ним, как орут кошки в саду, я тогда ставил уши торчком и садился, а хозяин смеялся и прищелкивал языком. А потом он вставал и открывал заднюю дверь, а я стремительно выскакивал в сад — гав! гав! — и кошки врассыпную бросались через изгородь! Шустря хороший пес! Ха-ха-ха!
Нам всегда было весело вместе, и, честно говоря, я не знаю, кто без меня приносил бы хозяину утром бумажку, кто приносил бы ему палку, которую он бросал, кто лаял бы, когда в дом приходили чужие, кто прогонял бы кошек? И должен тебе признаться, я был совсем не таким, как соседский дворняга, который подрывал в саду клумбы, слишком много ел, не шел на зов и вообще отказывался выполнять то, о чем его просили. Не подумай, что я хвастаюсь, но я его на дух не выносил, на весь его противный крысиный дух.
Занимались мы кое-чем и дома. Каждый вечер, когда мы возвращались домой, меня кормили, и это была единственная моя кормежка, не считая печенинки утром, ну и еще, быть может, какого-нибудь вкусненького кусочка перед тем как мы отправлялись куда-нибудь в машине. Меня часто чистили щеткой и иногда протирали чем-то уши. И два раза хозяин возил меня к какому-то белохалатнику — но это был хороший, очень приличный белохалатник. Правда, в те дни я еще не знал, что бывают другие белохалатники. Мне не разрешалось забираться на стулья, только на кровать, а на кровати лежало коричневое одеяло, толстое такое, просто замечательное, мое собственное! И был у меня свой собственный стул, сам понимаешь, старенький и ободранный, ну и у меня он, конечно, не стал новее. Я изодрал все сиденье! Нравился он мне. И пах мною! Я всегда приходил на зов и делал, что велят. Просто мой хозяин знал, что делает, — он умел как-то приказывать то, чего тебе самому хочется. Ты и рад стараться, потому что доверяешь. Если он считает, что это правильно, значит, так оно и есть. Помнится, я поранил лапу и не мог ступить на нее, было очень больно, вся лапа вздулась. Тогда хозяин положил меня на стол и все время приговаривал, по-доброму так, спокойно. Он взял меня за лапу, а я зарычал, вывернул губы, а он все держал и только ласково приговаривал. И тут, уж и сам не знаю как, я взял да и цапнул его, ничего не мог с собой поделать. Но он даже не обратил внимания, а все приговаривал, как и прежде, и продолжал осматривать мою лапу! Мне было так стыдно — надо же, укусить хозяина! А потом он вытащил здоровенную колючку и помазал чем-то мне лапу. Тогда я впервые и почуял этот запах. В те дни я не боялся его.
Я плохо помню, но тогда мне казалось, что другие мужчины, и женщины тоже, — сам понимаешь, с которыми разговаривал мой хозяин, друзья там всякие и другие люди, что приходили к нему в бумажный дом, — что они иногда поддразнивают моего хозяина, ну, что он живет без своей женщины, сам по себе, да еще со мной и с той седой женщиной, которая прибиралась у нас. Конечно, поди-ка разбери, о чем они там разговаривают, но я видел, что они показывают на меня пальцем и смеются, поэтому я решил, что речь об этом. А хозяин не обращал на это внимания, он чесал меня за ухом и гладил, приговаривая, что я славный пес и все такое прочее. А когда он брал свою палку и поводок, я знал, что мы отправляемся на прогулку, и начинал прыгать и крутиться подле выхода и громко лаять.
Был, правда, один человек, который мне очень не нравился, — то была сестра хозяина. Я сообразил, что она его сестра, потому что она была очень похожа на него, да и пахла тоже очень похоже. Иногда она приходила и оставалась на ночь у нас в доме, и тогда — ух, почки-печенки, доставалось же нам! У нее даже по голосу, такому колюче-мягкому, будто уголек попал под дверной коврик, было слышно, что все-то ей не так. И я никогда не мог найти своих вещей — мячик, косточку, старую шерстяную тряпку под лестницей — вечно она куда-то их девала! Как-то раз, когда я спал на полу, она меня больно ткнула веником — можно сказать, ударила! Тогда мой хозяин вскочил со стула и велел ей больше так не делать. Но в остальном он, кажется, побаивался ей перечить. Это лишь мои догадки, но, по-моему, она сердилась на него за то, что он не найдет себе женщину, а он вроде бы и чувствовал свою вину, но никак не хотел исправляться. И если мои догадки верны, тогда понятно, отчего она невзлюбила меня. Она меня просто ненавидела, Раф! А сама все время притворялась, что это не так, но я-то чуял и старался держаться от нее подальше, так что чужие люди считали, что она плохо со мной обращается. Да так оно и было! А в конце… в конце…
Знаешь, забавно — я, конечно, знал свое имя, а имени хозяина нет. Может, у него и вовсе не было имени, как вон у лиса.
Но ее имя я знал отлично, потому что хозяин часто называл ее по имени. Я чуял ее еще с улицы, и тогда хозяин открывал окно и со смехом говорил одно и то же: «Вот ыдёт Энни Моссити». Иногда я рычал, но хозяину это не нравилось. Он не позволял мне проявлять неуважение к ней, даже когда ее не было. Надо было хорошо себя вести с людьми — со всеми людьми в нашем доме. Но я считал, что для такой, как она, это имя слишком длинное и важное, и для себя отбрасывал «Вот ыдёт», называя ее «Энни Моссити», а то и вовсе «Моссити». Однажды хозяин строго выговорил мне за то, что я радостно прыгал и вилял хвостом, когда она уходила, а он нес к двери ее сумку. Я ничего не мог с собой поделать: я знал, что она уходит, — и скатертью дорога! Тем более что, когда она уходила, мне всегда доставался какой-нибудь лакомый кусочек — сама она никогда бы мне не дала! — что-нибудь вроде остатков торта со взбитыми сливками…
Шустрик запнулся и умолк.
— Но однажды… однажды… — Он тихонько заскулил и потерся о солому своей покалеченной головой. Порыв ветра качнул старый мешок, висящий на гвозде у них над головами, и тот захлопал, словно крылья огромной хищной птицы. — Как-то вечером, стояло позднее лето, почти что осень, мы вернулись домой из бумажного дома. Хозяину было не до меня, и я юркнул в сад да и заснул там на солнышке в зарослях рододендрона у самых ворот. Знаешь, Раф, летом на кустах большие розовые цветы с твою голову, и в цветах этих жужжат пчелы. Это было особое, мое собственное место — что-то вроде тайного логова. Там я себя чувствовал в полной безопасности, самым счастливым псом на свете. Солнце уже садилось, я проснулся и стал уже подумывать об ужине и чувствовал себя несколько настороже — тебе, наверное, знакомо это чувство, когда ты голоден. А потом сквозь листву я услышал шаги и увидел, как мелькнул желтый шарф на дорожке. Я сообразил, что хозяин направляется к воротам, держа в руке бумажку. И я знал зачем — опустить ее в большой красный ящик. Я тебе уже рассказывал, как люди играют с бумажками. Да ты и сам говорил, как они возились с ними, когда следили за тобой в железном баке. Для них это то же самое, как для нас — обнюхивать разные вещи. Точно так и на улице: фонарные столбы — для нас, а красные ящики, большие и круглые, — для людей. Я до сих пор не понимаю, отчего некоторые хозяева — нет, не мой, конечно! — не очень-то одобряют, когда их собаки мочатся и обнюхивают собачьи столбы, ведь сами люди делают то же самое подле своих красных ящиков. В конце концов все мы живые существа, и они лишь метят свой участок и заявляют на него права, как мы с тобой. Когда человек выходит на прогулку, обычно это бывает вечером, он часто берет с собой бумажку — на ней, сам понимаешь, его запах — и запихивает ее в один из больших красных ящиков. А когда встречает другого человека, мужчину или женщину, которые делают то же самое, он обычно немножко разговаривает с ними, как бы обнюхивает. Совсем как мы с тобой!
Я уже рассказывал тебе, какой хороший мой хозяин, и, знаешь, он так радовался бумажкам! Ничуть не меньше, чем пес, который обнюхивает столбик. А иногда, когда вечером он приходил домой из бумажного дома, он садился за стол и что-то царапал на еще одной бумажке, а потом выходил прогуляться и бросал эту бумажку в красный ящик, что стоял на улице неподалеку от нашего дома.
Ну так вот, как раз за этим хозяин и вышел из дома в тот вечер. В таких случаях он почти всегда звал меня, чтобы отправиться вместе, но в тот вечер он, наверное, не мог меня отыскать и, видно, подумал, что ничего страшного, дескать, на большую вечернюю прогулку мы можем сходить и попозже. Как бы то ни было, за ворота он вышел без меня. А минуты через две я подумал, отчего бы мне не отправиться следом за ним, просто так, развлечения ради. Понимаешь, я просто хотел удивить его. Я подождал, пока хозяин завернет за угол в конце нашей улицы, а потом выскочил из рододендронов и перепрыгнул прямо через ворота. Прыгал я тогда здорово. Этому научил меня хозяин. Он, бывало, говорит мне: «Прыг-скок, сахара кусок!» — а я, ничего не задев, перепрыгиваю через стол и получаю за это кусочек сахару. Ну вот, прыгнул я, значит, через ворота, побежал по улице и завернул за угол вслед за хозяином.
Большой красный ящик стоял на другой стороне дороги, и надо было очень осторожно переходить эту дорогу, потому что там часто проезжали легковые машины и грузовики. И все дело в том, что, когда хозяин брал меня с собой, он, как правило, держал меня на поводке и переходил дорогу в одном и том же месте, помеченном черной и белой краской. Через дорогу мы с ним переходили только там — и нигде больше. Впереди я увидел хозяина, он как раз приближался к этому самому месту, помахивая своей палкой и держа в руке бумажку. И тут я сказал себе: «Пора удивить его!» — и побежал к нему по черно-белым меткам на дороге…
Шустрик умолк и теперь просто лежал с закрытыми глазами на сырой соломе. Раф молча ждал, сильно рассчитывая на то, что Шустрик перестанет рассказывать и в итоге предотвратит или хотя бы изменит, должно быть, ужасную концовку. И то сказать, у кого из нас не было подобных мыслей, когда грустная история приближается к своей кульминации? Так афинские архонты казнили как лжеца брадобрея, который первым сообщил им о поражении в битве при Сиракузах, ибо разве из самого факта, что с брадобреем поступили как со лжецом, не вытекает, что он и впрямь солгал и, стало быть, никакого поражения не было?
Через некоторое время клонящаяся к западу луна осветила место, где лежали два пса. И этот прорвавшийся свет, казалось, положил конец тщетным попыткам Шустрика скрыть печальный финал своего рассказа; Шустрик открыл глаза и продолжил:
— Я был уже на середине дороги, но вдруг сзади услышал, как хозяин крикнул мне: «Шустрик! Стой!»
Как тебе известно, я всегда слушался хозяина и поэтому тут же застыл на месте. А потом… потом на дороге послышался страшный скрежещущий звук, и в то же мгновение подбежал хозяин, сгреб меня в охапку и отбросил в сточную канаву на другой стороне дороги. И пока я падал, я услышал, что на хозяина наехал грузовик… Ох, Раф, звук этот был ужасный! Я услышал, как хозяин ударился головой о дорогу — до конца дней не забуду! Голова хозяина на дороге…
Все кругом было засыпано битым стеклом. Я поранил осколком лапу. Из грузовика вылез человек, и другие люди сразу подбежали — сперва один-два, а потом все больше и больше. Они вытерли чем-то лицо хозяину — пол-лица было в крови, — и никто не обращал на меня внимания. А потом зазвонил звонок и подъехала большая белая машина, из нее вылезли люди в голубой одежде. Я рассказывал тебе, как хозяин разговаривал с таким звонком у себя в комнате, и я подумал, что, наверное, они приехали с таким же — только этот звонок был очень громкий, — подумал, что они хотят поговорить с хозяином, но он ничего не говорил. Он лежал на дороге как мертвый. Глаза его были закрыты, вся одежда в крови. Люди всё понимали… да, всё понимали. Водитель грузовика кричал и плакал — он был совсем еще мальчик. А потом голубой человек увидал меня, путавшегося под ногами, и схватил за ошейник. Тут подошла наша седая женщина в фартуке — казалось, там собрались все наши соседи по улице, — она взяла меня на поводок и увела к себе в дом. Но больше добра я от нее не видал — она явно ненавидела меня! Да и другие тоже! Она заперла меня в угольном чулане, но я так выл, что в конце концов она выпустила меня и оставила в кухне.
Я плохо все помню, но хозяина я с тех пор больше не видел. Неверное, его закопали в землю. Так уж у них водится, сам знаешь. А на следующий день пришла Энни Моссити. Она стояла в дверях кухни и смотрела на меня. Никогда не забуду ее взгляда. Думаешь, она сказала хоть словечко такому несчастному псу, как я? Ничуть не бывало! Она что-то буркнула седой женщине, и они ушли. А на следующий день она опять пришла, на этот раз с корзинкой, сунула меня в нее и повезла в машине. Машина была не наша, она пахла ею. Энни Моссити везла меня долго, а потом отдала белохалатникам. Ни минуты не сомневаюсь, что она поступила так, желая, чтобы со мной случилось что-нибудь ужасное.
— Оттого ты так часто и говоришь мне, что упал? — спросил Раф после долгого молчания, однако Шустрик ничего не ответил, и Раф продолжил: — Плох этот мир для животных. Ты, наверное, и впрямь упал — с неба то есть. Но ведь нельзя вернуться туда, откуда ты пришел. Нельзя. Так что все в прошлом, Шустрик. Это не может повториться.
— Нет, может… и повторяется, — тихо сказал Шустрик. — Это ужасно. Дело в том, что люди способны на вещи, которые значительно хуже, чем просто покалечить тебя или заморить голодом. Они могут изменять мир — и мы с тобой видели как! Но теперь я понимаю, что сделали они это через меня. Вышло все, как хотела Энни Моссити. Уж не знаю, что на мой счет говорила она белохалатникам, но теперь я уверен, что все плохое исходит из моей башки, и несчастья происходят снова и снова. Они зарождаются у меня в башке, а из нее выползают в мир, как черви из мяса, и превращаются в мух. Когда мы с тобой сбежали от белохалатников, мы думали, что люди подевали куда-то все дома и парки. А на самом деле это я их уничтожил. Помнишь водителя грузовика, который тем утром бросал в меня камни? Так вот, он знал, кто я такой. И человек с овчарками тоже знал. Случившееся с моим хозяином повторяется снова. К примеру, та белая машина со звонком — ты же сам говорил, что видел ее у моста. Человек с добрым голосом — тот самый смуглолицый мужчина с машиной у моста — это я убил его. Говорю тебе, нет теперь иного мира, кроме как раны у меня в башке, и ты, Раф, тоже там. И я не хочу выходить оттуда — хватит с меня! Если я смогу умереть и покончить со всем этим, я останусь здесь да так и сделаю. А может, я уже умер? Или, может, даже смерть тут бессильна.
— А лис нас бросил, — сказал Раф. — Он не пошел со мной разыскивать тебя.
— Ты злишься на него?
— Да нет, так уж он, наверное, устроен. Просто теперь, без него, мы должны полагаться на себя и действовать умнее. Наверное, ты кое в чем прав, хоть я и не все тут понимаю. Я согласен, выхода у нас нет, но все же, насколько это в моих силах, я хочу подольше оставаться живым, как лис. А что до смерти, так я еще повоюю, прежде чем меня укокошат!
— Тебя застрелят, Раф… Когда ружье… смуглолицый человек…
— Пытались. Один человек, который стоял подле машины со звонком, уже пытался…
— От грохота весь мир разлетелся на кусочки, словно камень бухнулся в воду. Но потом кусочки вновь соединились, как смыкается вода. И это будет опять и опять.
— Хватит жевать одно и то же! — прикрикнул Раф. — Никто у тебя этого не украдет, оно так и будет лежать на своем месте, когда ты вернешься. Идем со мной, вставай! Найдем что-нибудь поесть, и ты сам увидишь, что еще не умер.
— Опять овцу?
— Это вряд ли получится, я еле лапы волочу. Овцу убить я не смогу. Придется поискать мусорный бак, да чтобы собак поблизости не было. А то поднимут тревогу — и нам конец. А потом надо будет подумать, что дальше.
Раф снова прыгнул в оконце, и Шустрик, с облегчением, которое часто приходит, когда расскажешь кому-нибудь о своем горе, последовал за ним. Еле-еле, не особенно понимая, куда они идут и зачем, два пса поплелись к югу, в сторону угрюмой вершины Высокого кургана, которая маячила на освещенном луной ночном небе.