I. Дитя Ночи

Глава 1. Избранник тьмы

Он увидел их впервые, когда ему было шесть. Там, где кончался двор и начинались заросли колючего кустарника, под низкими шипастыми ветвями клубились сгустки тьмы. Как будто ночь, уползая поутру, зацепилась за тернии и оставила на них лоскутки мохнатой шкуры. У них не было ни глаз, ни рта, но уже тогда он чувствовал: они живые. Они наблюдают. Они заметили его.

Испугавшись, он вскочил и побежал в дом. На пороге столкнулся с матерью, вцепился в ее руку.

– Матушка! – пролепетал он, тыча пальцем в копошащуюся тьму. – Смотрите, там, под кустом!

Мать растерянно прищурилась. Покачала головой, сбитая с толку странным поведением обычно серьезного, не по годам рассудительного сына.

– Что ты такое говоришь? Нет там ничего.

Но он видел. Он видел, как трепещут клочки тьмы на несуществующем ветру, как жадно они подергивают оборванными краями и шепчут:

«Иди к нам, мальчик. Иди к нам. Ты наш».

Он бросился в дом, взбежал по лестнице в спальню, забился под одеяло. Сердце колотилось – вот-вот выскочит! Снизу неслись голоса родителей, приглушенные и встревоженные – не могли взять в толк, что с ним стряслось.

Отпылал кровавый закат. Небо стало черным, как густая смола. В окно влился зыбкий лунный свет.

Он лежал, распахнув глаза. Слушал: не скрипнет ли ступенька? Не зашуршит ли по полу скользящий след? Но когда тьма пришла, она не пробралась в щель под дверью, не просочилась в приоткрытое окно с прохладным ветерком. Она сгустилась в изножье кровати, косматая и непроглядная, размером с большую головку сыра.

«Ты не уйдешь. Иди ко мне. Иди ко мне. Иди ко мне».

И прежде, чем он вскочил, сама скользнула вперед, бросилась в лицо, грозясь поглотить весь мир. Он вскинул руки, и те окунулись во тьму по самые запястья.

Тьма не была ни горячей, ни холодной, просто густой, как чернила. Обволокла кожу, ласковая, будто прикосновение смерти.

Несколько секунд кисти рук оставались погружены в нее, как в воду. А потом тьма вдруг исчезла. Не развеялась, как клуб дыма, не растворилась, как сахар в чае, но ушла внутрь, под кожу. Впиталась до последней капли.

От ногтей до запястий кожа почернела. Он в ужасе уставился на свои растопыренные пальцы. Они будто светились, только наоборот – воздух вокруг потемнел на пару оттенков.

Потом все стало прежним: чернота под кожей рассосалась, и он снова глядел на обычные руки обычного мальчика. Но знал: оно внутри. Чувствовал слабое жжение, будто кости залили изнутри теплым воском.

Жжение росло. В ладонях, как готовящиеся лопнуть весенние почки, набухал жар, понемногу становясь невыносимым. Он испугался, что подожжет дом. Они были бедными – всего двадцать душ. Если дом сгорит, на что отстраивать?

Он вскочил с постели и, как был, в одной рубашке помчался вниз. Проскочил через сени, и тут – окликнули. Обернулся.

Сонная дворовая девка смотрела на него слипающимися глазами. Пробормотала:

– Куда ж вы, барич? Ночь на дворе.

Жар в ладонях взвился вверх, к локтям, к сердцу.

«Убей, – прошипела тьма. – Ударь. Сделай больно».

Он отшатнулся. По краям зрения клубился красный туман. Руки потянулись вперед, пальцы изогнулись когтями хищной птицы, мечтая вгрызться в горло.

Давить. Рвать. Бить.

Он хотел увидеть кровь. Смыть черное красным.

Потом он разглядел глаза дворово́й, голубые, как два маленьких озера. Сонный туман в них понемногу сменялся тревогой. В зрачках отражался свет звезд.

Тогда он развернулся и побежал.

Очнулся на краю рощи: босые ноги исхлестаны крапивой, руки горят, ребра трещат от бушующего внутри пламени. Вокруг ни людей, ни зверей, только редкие ночные птицы перепеваются высоко в ветвях. Слишком высоко.

Но нужно выпустить пожар, иначе – сожрет изнутри.

Он закричал. Яростно, как раненый зверь. Выдыхая черным паром холодный страх и горячий гнев. А когда и этого оказалось мало, замолотил кулаками по стволу дерева, обдирая костяшки о шершавую кору.


Он вернулся в дом с окровавленными руками, на негнущихся ногах. Тихая усадьба обернулась встревоженным ульем: галдели дворовые, что-то твердил отец. Где-то плакал младший брат. Суматоха не прекращалась, пока мать не взяла дело в свои руки – приструнила прислугу суровыми взглядами и строгими выговорами.

Отец коснулся его лба мягкой ладонью, покачал головой:

– Да он горит.

– Уложите в кровать, – распорядилась мать. – И за лекарем пошлите. Ну, скорее! Да успокойте кто-нибудь Андрюшу, всю округу ревом перебудит.


Он быстро убедился: никто, кроме него, тьму не видит. Спрашивал у многих, как бы невзначай:

«Что это там на крыше, птица?»

«Кажется, что-то под кустом застряло?»

Прислуга, брат, заезжие гости – все крутили головами и таращили глаза. Тогда стушевывался:

«Померещилось».

Потом и спрашивать перестал.

Нельзя рассказывать. Нельзя подавать виду. Прослывешь умалишенным или, того хуже, – одержимым дьяволом. А дороги назад нет.

Они появлялись на закате и исчезали с рассветом. Стоило солнцу покатиться к краю неба, ушей касался шепот:

«Иди к нам. Ты наш. Ты наш».

– Ничего я не ваш! – зло шептал он в ответ. – Никогда я к вам не пойду!

Молился с удвоенным рвением. Смотрел на черные сгустки с ненавистью. Тогда, бывало, призаткнутся. Если повезет, даже отлетят под волной жаркого гнева, рассеются, как дым.

Но чаще – они до него добирались. Проникали под кожу, наплевав на ужас, на отвращение, на слабое постыдное «не надо». И внутри снова разгоралось черное пламя.

Он не мог убегать у всех на глазах – пришлось научиться терпеть. И горячий пульс, рвущийся наружу. И мягкий шепот, подначивающий наброситься, изломать, разорвать. Терпеть, пока не представится случай улизнуть, и уже в одиночестве, вдали от чужих глаз, дать волю буре, пока взгляд не прояснится, а в ушах не останется один только стук крови.

Он не знал, почему тьма выбрала его. Знал другое.

Он ей не проиграет.

Глава 2. Бесы

Мать качала на руках его мертвую сестренку – в последний раз.

Он понял, что сестра умрет, еще несколько дней назад, когда вокруг ее кроватки, как птицы-падальщики, по вечерам принялись кружить черные сгустки. Это не в первый раз: другая сестра умерла так же, так умирали и братья. Мать часто рожала, но выжили только двое: он и Андрюша.

Пока – выжили.

Он пытался предотвратить ее смерть. Руками ловил роящиеся над кроваткой сгустки тьмы, но тех было слишком много. Чем больше влезало под покрывавшуюся угольными разводами кожу, тем больше являлось новых. И так пока он не почувствовал, что еще немного, и темный пожар выжжет его изнутри. И тогда он поддастся шепоту, подбивающему положить ладонь на тонкую шейку сестры и с хрустом сжать пальцы. Избавить ее от страданий. Избавить от страданий себя.

А потом она умерла.

«Я должен был что-нибудь сделать».

Ничего он не мог. Ему восемь лет от роду, он из семьи бедных безвестных дворян и видит вещи, которые никто больше не видит.

Он не мог спасти братьев и сестер. Не мог стереть серую скорбь с лица матери. Не мог утешить отца, слепо глядевшего в окно, и шмыгающего носом Андрюшу. Даже просто стоять здесь, мучаясь мыслями, что ничего-то он не может, было невыносимо.

Он тихо вышел из комнаты. Никто его не окликнул.

На улице было свежо и тихо. Вдали расстилались зеленые холмы, пронзительно голубели легкие волны на поверхности озера, клочья белых облаков обрамляли солнце. А там, в доме – смерть.

Он побрел прочь, шаркая ногами и взрывая подошвами тучки пыли. Нельзя так – обувку надо беречь, но материнские наставления казались такими далекими…

Ноги сами вынесли его к храму Пресвятой Богородицы. Тот отстоял от усадьбы меньше, чем на две версты.

Молиться. Ставить свечки за здравие, за упокой. Какой в этом толк? Разве помогало?

Он замер, не доходя до дверей. Качнулся с пятки на носок. Под сенью божьей обители он чувствовал себя в безопасности, но разве Всевышний хоть раз защитил его от тьмы? Спас его братьев и сестер?

Кто-то позвал его по имени. Он вздрогнул и обернулся. Навстречу, устало улыбаясь, шагал дьякон Павел.

Дьякон выучил его грамоте и счету. Отец платил ему снедью, пока тот не заявил, что не в меру увлекшийся арифметикой барский сын превзошел своего учителя и обучать его больше нечему. В усадьбу дьякон ходить перестал, но оставался добрым другом.

– Если на вечерню пришел, то ты рано, – дьякон хлопнул его по плечу. Пригляделся. – Да на тебе лица нет. Что стряслось?

Губы дернулись, сжались в тонкую линию. Медленно разжались.

– Евдокия умерла.

Улыбка исчезла.

– Вот же напасть… Мне очень жаль.

Крест на куполе храма горел нестерпимым солнечным светом. Лицо перекосило гневной судорогой. Что-то рвалось изнутри – отчаянное, злое, непоправимое. Он прикусил язык, но не справился. Прошипел:

– Я видел над ней темноту.

Нельзя, нельзя об этом говорить! Но – крест, дьякон, мертвое тельце сестры, голубое небо над серым пятном смерти…

– Они над ней летали. Те, кто приходят ночью.

Дьякон вздернул брови, приоткрыл губы. Он с вызовом уставился в ответ.

– Я не безумный! Может быть, проклятый, но не безумный! Они есть, я знаю, я их видел!

И что теперь? Перекрестят? Святой водой в лицо плеснут? Засадят переписывать молитвенник? Да разве он сам всего этого не делал?!

Но в светлых глазах дьякона Павла не было ни страха, ни насмешки, только… любопытство?

– Ты что же, бесов видишь? А почему раньше не сказал?

Что же тут непонятного? Его бы сразу окрестили полоумным, и…

Но в груди уже зажглась надежда.

– Вы… Вы тоже их видите?

– Нет. Нет, Господь уберег. Но я слышал, что есть такие, кто видит. В нашей глуши их, может, и не сыщешь, но в городах найдутся те, кто знает поболе меня. В Петербурге так уж конечно.

– А в Москве? – вскинулся он жадно. – Отец хочет отправить меня в Москву. У него там друг в канцелярии, меня к нему пристроят.

– Наверное, и в Москве. – Дьякон вдруг снова улыбнулся. – Это с твоим-то почерком в канцелярию? Ты же военным хотел быть.

Он вспыхнул. Хотел, когда не понимал еще, сколько денег нужно, чтобы поступить на военную службу.

– Я научусь писать чище! – Он помотал головой. – Расскажите мне про бесов! Многие о них знают?

Дьякон махнул рукой.

– Про них же в Библии есть. Все знают, да никто не видит, вот и не верят, – прищурился. – Но ты со всеми подряд об этом не болтай. Я-то человек малость сведущий, а вот другие…

– Знаю.

– Конечно, знаешь. – Дьякон сжал его плечо. – Ты мальчуган разумный, далеко пойдешь. Только духом не падай. Бог поможет.

Он вернулся домой, в траурное ненастье посреди ясного дня. Отец все сидел у окна, бессмысленно глазея во двор.

– Батюшка, – позвал он, – можно мне ваши письма?

Отец вздрогнул, поднял голову.

– Это еще зачем?

– На образцы. Хочу научиться хорошо писать.

Глава 3. Кадеты

Двенадцать тысяч триста двадцать восемь, прибавить пять тысяч сто двадцать семь. Пять, один переносится. Пять. Четыре. Семь. Один. Семнадцать тысяч четыреста пятьдесят пять, помножить на три. Пятнадцать, плюс…

Потрясли за плечо.

В цифрах была чарующая ворожба. Выписывать числа строчка за строчкой, отдаваться во власть четких понятных правил – как же это славно… Он уходил в вычисления с головой, да так, что окружающий мир и шепотки в ушах блекли и растворялись.

Пришлось нехотя оторваться от исчирканного листка.

– Выходить пора.

Отец был одет в приличный сюртук, который вытаскивал из гардероба только по особым случаям, например, когда в гости звали. Мать оставалась дома: не хотела разлучаться с приболевшим Андрюшей, да еще нужно было приглядывать за годовалым Петенькой. Он и сам с удовольствием остался бы: ночью под кожу заползла горсть маленьких черных опарышей, а он так и не смог улучить минутку, чтобы уединиться и вытолкнуть их из тела. Они ползали внутри, по венам, складываясь и вытягиваясь, как гусеницы, только очень, очень горячие.

Прикусил губу – боль отвлекала от жжения. Не позволит он каким-то бесам определять уклад его жизни.

– Я готов.


Дорогой он успел заскучать. Чем дольше смотрел на приевшиеся пейзажи, тем больше думал о Москве. Ему одиннадцать, уже почти взрослый – когда же отправят в город?

Темный секрет остался между ним и дьяконом Павлом, но все так же не давал покоя. Понять, что с ним и почему он такой, – от одной мысли сердце пускалось вскачь. Он не знал, как будет искать тех, кому сможет довериться, ну да как-нибудь разберется. Эх, скорей бы…

Светлый дом Корсаковых, показавшийся вдали, был не такой уж большой, но по сравнению с их усадьбой – как царская конюшня рядом с деревенским хлевом. Завидовать плохо, но, когда грудь восхищенно распирает при виде чужого благополучия, как не устыдиться своей скромной обители? Мать тщательно поддерживала порядок и чистоту, хозяйство вела так разумно, что даже с их стесненными средствами настоящей нужды они не знали, но как же тяжко всегда на всем экономить…

Хозяин, старый приятель отца, встречал гостей на пороге с широкой улыбкой. Посыпалось незначащее: «Ах, как давно не виделись!», «Как жена, не хворает?», «Прекрасная нынче погодка!». Если даже в их захолустье приходится так друг перед другом расшаркиваться, как же живется в больших городах?

– А сынишка-то твой как вырос! – Корсаков повернулся к нему. – Ну что, молодой человек, готовы уже из-под родительского крыла да в большую жизнь?

Он смутился, не понимая, смеются над ним или нет. Отец ответил за него:

– Мал еще для большой жизни. Да и жена ни в какую с любимым сынком расставаться не хочет. Пару лет еще обождем, а там и в Москву можно.

Пару лет! Да он и сейчас готов…

– Матери! – фыркнул Корсаков. – Дай им волю, так всю жизнь под юбкой продержат. Мои сынки вот уже несколько лет как в Петербурге, только нынче навестить приехали.

Ну да увидишь.


Корсаковские мальчишки, Никифор и Андрей, ждали в гостиной. Жутко изменились с последней встречи: вытянувшиеся, повзрослевшие, с погустевшими голосами, они теперь казались незнакомцами. Алые мундиры с бархатными черными лацканами на них горели, как распустившиеся на поле маки, – аж дух перехватывало.

– Кадеты, – гордо проговорил Корсаков. – Вишь как вымахали?

Когда старшие мальчики отправились гулять в сад, он увязался следом, но все больше молчал, жадно слушая истории о жизни в столице. Петербург он знал только по рассказам, но воображение само рисовало величественные здания с сияющими окнами, роскошные экипажи, перекатывающиеся по широким проспектам; разодетых дам и кавалеров, любезничающих друг с другом в Зимнем дворце под ласковым взором матушки-императрицы. А гранитные набережные, стискивающие в объятиях реки, а бутоны разукрашенных куполов… Ну разве не мечта?

Но всего больше Корсаковы болтали о кадетском корпусе. Об уроках – настоящих уроках, а не переписывании одного и того же по десятому разу. Верховая езда, иностранные языки, география…

И конечно, все военные науки.

– Недавно учения были, из настоящих пушек стреляли! – похвастался Андрей. – Видел когда-нибудь, как из пушек стреляют?

Брат толкнул его локтем в бок – мол, чего дразнишь?

Но любопытство перевешивало зависть.

– Нет? Это жаль! – не унимался Андрей. – Хорошие артиллеристы всегда нужны! И это жутко весело, особенно когда есть цель, куда стрелять. Не как у этих, борцов с невидимками.

Он недоуменно нахмурился.

– Каких еще борцов с невидимками?

Андрей смолк. Переглянулся с братом. Тот пожал плечами:

– Сам теперь объясняй.

– Да нечего там объяснять, – закатил глаза Андрей. – Просто есть у нас один класс, который по ночам не пойми чем занимается. Вот скажи, зачем учить стрелять после захода солнца? Ладно когда изредка для ночных маневров натаскивают, но этих же каждую ночь гоняют!

Он затаил дыхание. Жжение в руке усилилось – он принялся сжимать и разжимать кулак, чтобы отвлечься. Андрей, ничего не замечая, продолжал:

– Мы у них спрашивали, да только они все из себя такие таинственные и загадочные… Тьфу.

– Да, больно много о себе думают, – согласился Никифор. – Учителя их бесогонами кличут, уж не знаю почему. Не бесов же они там в самом деле гоняют.

Он повернулся к Никифору так резко, что чуть шею не свихнул.

– Ты чего? – удивился тот.

– А кого туда берут, в этот класс? – Он чуть не трясся от возбуждения.

Никифор пожал плечами.

– Да тех же, кого и в обычные. Смотрят на твою семью, что ты знаешь и умеешь, директор тебя собеседует… А потом сами как-то решают, кого куда отправить. Ты чего так всполошился-то? Тоже ночами спать не любишь?

– Да нет, ничего такого. Просто… Просто интересно.


Он думал, не дотерпит до вечера. Отец опомнился и засобирался, только когда солнце совсем уж близко завалилось к горизонту. И лишь когда дом Корсаковых скрылся из виду, он обернулся к отцу и выпалил:

– Я хочу пойти в кадеты!

Отец не удивился.

– Что, мундиры понравились?

Мундиры… С утра он думал, что ничего красивее в жизни не видывал, но алые всполохи в памяти поблекли, а вот рассказы… Вечерний класс, бесогоны, другие такие, как он… Вот где все ответы. Вот где ключ к его жуткой тайне.

Он заколебался, не зная, сколько может сказать отцу. В бесов тот не поверит, решит, что это детская придурь, нелепая фантазия – пускай это не в его характере, пускай он никогда ничего не просил просто так…

Стиснув зубы, он выдохнул:

– Я должен. Я чувствую, что должен, что там мое место.

Отец не рассмеялся, хотя мог бы: он и сам слышал, как глупо и по-детски говорит. Щеки горели, но под кожей горело сильнее.

– Ну пожалуйста! Я никогда ничего больше не попрошу, только отправьте меня в кадеты!

Жар пылал на языке, еще немного, и вытек бы на щеки. Отец молчал – глядел, как плывут мимо облака. Потом медленно покачал головой.

– Это не так просто, даже до Петербурга добраться. Думаешь, это как к соседям съездить? Знаешь, во сколько одна дорога обойдется?

– Я пешком пойду. – Стертые в кровь ноги – малая цена за ответы, которых он жаждал столько лет. Дошел же как-то Ломоносов до Москвы…

– Не говори ерунды, – нахмурился отец. – Ты хоть представляешь…

– Я дойду! – голос зазвенел от отчаяния. Он чувствовал, что проигрывает, как выскальзывает из пальцев обретенная было надежда. Предательский голос в ушах уже шептал, что ничего у него получится, что ничего-то он не заслуживает, что вся его жизнь – лишь о том, чем и кем ему стать не суждено. Глаза защипало от беспомощности.

– Я должен! – прошептал он отчаянно. – Я только там смогу… – запнулся. – Я только там счастлив буду.

Морщины на лбу отца углубились. Он долго молчал. Так долго, что казалось, уже и не ответит.

Наконец, натужно вздохнул.

– Ну если так уверен – значит, надо ехать.

И разом посветлел, будто с плеч гора скатилась.

Он бросился отцу на шею.

Глава 4. Петербург

Поездку откладывали так долго, что он заподозрил: мать тянет время в надежде, не передумает ли.

Конечно, он не передумал – кадетский корпус стал его новой одержимостью. Кошмары, пухнущие тенями и чудовищами, потеснились, давая место видениям о далекой северной столице. Он и наяву грезил только о Петербурге, докучая родителям: «Ну когда же? Когда?» И наконец те сдались.

Чтобы хватило денег на дорогу, пришлось продать двух коров и несколько мешков с зерном. Потом начались сборы. Мать педантично шла от пункта к пункту, чтобы путешествие прошло без сучка без задоринки. Младшие братья путались у нее под ногами с глупыми вопросами: «А можно мы тоже поедем?», «А когда нас повезут в город?». Мать отмахивалась, с головой уйдя в заботы. Отца, наоборот, одолела меланхолия. Прежде вялый, теперь он часами мог сидеть у окна, рассеянно глядя в никуда.

Сам он растерял всю усидчивость и стал почти таким же несносным, как младшие. Лихорадочная энергия била ключом, жаркая и нетерпеливая, как засевшие под кожей бесы. Хорошо хоть удалось пустить ее на дело: он целыми днями носился с материнскими поручениями и с небывалым усердием помогал ей по дому.

Прислуги у них было так мало, что львиная доля работы по поддержанию порядка и уюта в доме лежала на матери. Когда подросли сыновья, досталось и на их долю. Ничего постыдного в этом он не видел – зато не явится в столицу избалованным белоручкой.

Наконец, последнее дело было сделано: нашли писаря, составившего для них прошение, которое нужно будет подать в канцелярию Артиллерийского и Инженерного Шляхетского корпуса. Внизу листа он вывел свое имя, так ровно и аккуратно, как только мог.

Все готово.

Только в последние часы снизошло осознание грядущих перемен – будто огромная грозовая туча расползлась на все небо. Когда еще он снова увидит дом? Родных? Вся семья собралась в гостиной, но смотреть выходило только на мать. Несмотря на непростую жизнь и многочисленные роды, так часто заканчивавшиеся мертвым ребенком на руках, она все еще была красива: высокая, с прямой, исполненной достоинства осанкой, с черными волосами, как у него, и таким же твердым взглядом. Но когда принялись обниматься на прощание, в ее руках не было ни отзвука этой твердости.

– Береги себя, – прошептала мать ему в макушку. – Да смотри, вырасти достойным человеком.

Что-то повисло на шее – образок, маленький и холодный.

В носу предательски защипало. Он заморгал.

– Вырасту.


Дорога была долгой. Незнакомые земли, незнакомые люди, даже воздух другой. Ехали втроем: он, отец и дворовой Иван, все сетующий, что ночи в этом году больно холодные и темные.

– Бабы шепчутся, – пробормотал как-то Иван, наклонившись к самому его уху, – мол, что-то страшное в мире грядет.

Он фыркнул. Конечно, шепчутся – что им еще делать целыми днями? Знает он цену таким слухам – одна знахарка нашептала другой знахарке, и так очередная нелепая фантазия разлеталась по всем близлежащим деревням.

Но в одном Иван прав: ночи в этом году выдались особенно густые и темные. Солнце садилось рано, добрая часть пути проходила в бледном свете луны. Он прижимал к груди подаренный матерью образок и шептал про себя молитвы, но маленькие бесы, вечные его спутники, то и дело увивались за повозкой, заползали под кожу. Он скрипел зубами. Терпел. Осталось недолго, только снести тягости пути, а там уж он узнает, что со всем этим делать. А пока… Пока – крепче сжимать зубы, прятать в рукава потемневшие пальцы и украдкой расчесывать предплечья, когда жаркий зуд становится совсем уж невыносимым.

В дороге улучить минутку наедине, чтобы выпустить жар наружу, удавалось редко, но с годами легче стало удерживать тьму, не чувствуя, что та с минуты на минуту сведет его с ума. Да – тяжело, да – больно, да – мерзко, но уже не страшно. Это он ее хозяин, а не наоборот.


Они прибыли в Петербург в январе, с трудом продравшись через последний отрезок заснеженной дороги. Снег валил так густо, что город до последнего прятался в буране. Здания вынырнули из белесого тумана исполинскими серыми призраками. Мрачные. Неприветливые.

Денег было мало. О том, чтобы снять комнату, речи не шло – довольствовались койками за ширмой в общем помещении постоялого двора.

– Ну, это ненадолго, – сказал отец так жизнерадостно, что сразу стало ясно: не особо-то верил своим словам. Знал, как неповоротлива столичная бюрократия. – Вот зачислю тебя в кадеты, и сразу назад.


Первый день на серых оледенелых улицах принес только снег в лицо и пробирающий до костей холод. Он представлял себе город совсем не таким суровым. Дома недружелюбно таращили темные окна, все вокруг куда-то спешили, покрикивая друг на друга и оскальзываясь на предательских склизких мостовых. Здание кадетского корпуса, такое прекрасное в рассказах Корсаковых, едва виднелось сквозь снегопад.

В приемной писарь встретил их сонным безразличным взглядом.

– По какому делу?

– Хотим подать прошение о зачислении в кадеты, – ответил отец.

Писарь оживился.

– Прошение? Если вам составить нужно, за вполне скромную цену я могу…

– Нет-нет, – отец поспешно вытащил из кармана бумагу. – У нас уже все готово.

Писарь сник.

– Сегодня не получится, – снова сутуло свернулся. – Ответственного за прием прошений нет.

– Но…

– Приходите завтра.

– Крючкотворцы проклятые! – выругался отец, стоило оказаться за дверьми. – Вот помяни мое слово, еще пару дней будет нас мариновать просто назло.


«Маринование» продолжалось десять дней. Каждый раз находился новый предлог: то дневная квота на прошения превышена, то выходной у ответственного, то канцелярия работает избирательно…

Когда на одиннадцатый день прошение приняли – с ритуальным закатыванием глаз и кисло скривленными губами, – он был готов придушить писаря голыми руками.

На улице ждало все то же: хмурое небо да снежный ветер.

– Ну уж теперь-то… – начал он с надеждой, но, взглянув на отца, прикусил язык.

– Надеюсь, – буркнул тот мрачно. – Надеюсь.


Радостное возбуждение, с которым он ехал в Петербург, растаяло за пару дней. Переполненный постоялый двор был шумным и грязным. Кто-то все время кашлял и шмыгал носом, а по ночам было не уснуть из-за надсадного хрипа больного старика в углу. Золотистый ореол величественных зданий и широких проспектов быстро померк. Город всеми силами демонстрировал, как глубоко ему плевать на явившегося из глубинки мальчика. Строгие здания высокомерно нависали над ним, брезгливо дивясь его ничтожеству.

Великолепные дворцовые залы и пышные балы с разряженными вельможами, марширующие стройными рядами кадеты в алых мундирах, библиотеки, в которых полки ломятся от книг, так и остались в воображении. Его Петербург оказался городом бедняков, у которых нет денег даже на отдельную комнату. Городом попрошаек и тощих собак, скалящихся из подворотен. Городом снега, льда и пасмурного неба.

Каждый день они приходили в приемную, и каждый день ответ был тот же: прошение рассматривается. Сколько еще ждать? Не знаем. Почему так долго? Таков порядок.

Один писарь удосужился-таки сообщить, что директор училища в конце того года скончался, а новый еще не назначен, поэтому дело затягивается, а раз регламента, требующего дать ответ в такой-то срок, нет, затягиваться оно могло бесконечно.

Надежда стремительно таяла, превращаясь в скелет себя прежней. Кожа обвисала на костях, все острее торчали ребра – прямо как у него с каждой неделей на постоялом дворе. Деньги утекали сквозь пальцы, хотя все траты были ужаты до предела. Пища становилась все скуднее – он и не верил уже, что когда-то ел три раза в день.

– Ничего, – бормотал отец. – Весной потеплеет, зимнюю одежду продадим.

Весна растопила залежи снега, обратив их в противную слякоть, но ничего не сделала с ледяным комом, поселившимся у него в груди и с каждым днем морозящим все сильнее.

Вся затея казалась чудовищной ошибкой. Нужно было слушать отца, нужно было оставить нелепые мечты и искать счастья на проторенных дорогах. Разве в Москве не нашлось бы людей, знавших о бесах? А здесь их никто не ждал. И самое худшее – он сам заварил эту кашу, да еще и отца в нее втянул.

От кипящей беспомощности тошнило.

Когда под кожу набивалась тьма, бессилие сменяла ярость: почему он должен это терпеть? Почему должен дрожать под тонким покрывальцем, ежась от кусачих сквозняков? Питаться скудными крохами? Смотреть, как чахнет и бледнеет отец, а Иван кашляет все надсаднее? И это все, пока за стенами дворцов и особняков смеются и танцуют лоснящиеся от благополучия кавалеры и дамы в пышных платьях. Все они веселятся, или спят, набив брюхо, или… Или считают мух на рабочем месте вместо того, чтобы рассмотреть одно-единственное прошение!

«Убей их, – вкрадчиво шептала тьма, – Убей их всех. Разрушь все. Ты сможешь. Я помогу».

Он до крови кусал губы, а когда становилось совсем невмоготу – на цыпочках выскальзывал из комнаты и задним ходом юркал в промозглую ночь. Искал безлюдный переулок и там уже молотил кулаками по глухим стенам. Кровь с разбитых костяшек отмывал снегом, а наутро лгал отцу, что кожа потрескалась от мороза.

Деньги, вырученные с продажи одежды, закончились через несколько недель. Нового директора назначили еще в феврале. Они видели его по утрам, когда выходили в свой молчаливый дозор к зданию корпуса – показаться на глаза, напомнить о себе. Но генерал Мелиссино, статный мужчина с длинным одутловатым лицом, большим носом и маленьким ртом, каждый раз смотрел на них так, будто видел впервые.

– У него, наверное, очень много дел, вот руки и не дойдут никак, – пыхтел отец, но на дне его глаз засело угрюмое обреченное выражение.

Препирательства с писарями ничего не давали, в канцелярии уже привыкли к их жалобам, как привыкли к пасмурному небу и вечным дождям. То, что донимающие их отец с сыном с каждым днем выглядели все тщедушнее и болезненнее, проклятых крючкотворцев не волновало. Они вообще ничего дальше своих бумаг не видели.

Наконец, один не вынес-таки отчаяния в глазах двух несчастных доходяг и посоветовал:

– Сходите к Александро-Невской лавре, митрополит Гавриил там по субботам подает милостыню нищим. Может, как-нибудь и вам поможет.

Милостыню нищим! Никогда в жизни у него так не горели щеки.

До самой субботы он не верил, что и правда пойдут. Да и отец не верил – не верил всю дорогу, пока не оказался перед дверьми лавры. Внутри пахло ладаном и свечным воском. Шла служба. Обычно церковные песнопения ложились на душу успокаивающим бальзамом, но сегодня вызывали только горечь. Он смотрел на строгие лики святых и яростно кусал губы.

Служба закончилась. Отец хлопнул его по плечу.

– Подожди меня здесь.

Он остался, задрав голову к сумрачным сводам. Там, среди чистого голубого неба, которое он уже и не помнил, когда в последний раз видел, резвились слащавые пухлые ангелочки.

«Ну конечно, – подумал он едко, – они-то не живут впроголодь».

Его потряхивало.

Отец вернулся, на худом лице – странная пустота.

Он вскинулся:

– Ну что?

Отец молча вытянул сжатый кулак. Разлепил судорожно сцепленные пальцы.

На ладони блестел один серебряный рубль.

Глава 5. Разлом

Они трое сидели в своем огороженном ширмой закутке: отец, похожий на изможденную старую птицу, Иван с серым от лишений лицом и он сам, с коростами на острых костяшках.

– Ну все, – сказал отец. – Завтра будет нечем платить хозяину. Пора разворачивать коней.

– Но мы сходим еще завтра с утра? В последний раз?

Он сам не знал, на что надеется.

Отец вздохнул.

– Сходим, чего ж не сходить.


Когда все уснули, он прокрался на улицу. Снаружи было тепло. Разошедшиеся облака открыли звезды и огрызок луны. Раз эта ночь последняя, надо еще разок взглянуть на город – может, он сюда уже никогда не вернется.

Он пошел, куда глаза глядят. На пути попадались припозднившиеся пьянчужки, потасканные ночные бродяги, спешащие по загадочным делам странники с высоко поднятыми воротниками плащей… На тощего мальчишку в заношенной одежде внимания никто не обращал – у такого и красть-то нечего.

На улицах пошире мерцали оранжевые фонари. В густых тенях, окаймлявших лужицы света, роились бесы. Одни лениво купались в темноте, другие увивались за прохожими или брызгали из-под копыт лошадей, покорно тянущих кареты с гербами.

В городе бесов было намного больше, чем в родных местах, но и внимание их рассеивалось по всей столице. Только парочка крохотных сгустков подлетела к нему и маслянистыми каплями скользнула в ладонь, остальные и не дернулись.

«Даже петербуржским бесам нет до меня дела».

Он пересек мост над черным рябящим каналом. Мимо холодно блеснул шпиль Адмиралтейства с корабликом на верхушке, впереди открылась Дворцовая площадь.

Огни Зимнего дворца казались такими же недосягаемыми, как звезды. Там люди смеялись и танцевали. Там лилось рекой шампанское и столы ломились от изысканных яств. Там – веселье и радость, слава и блеск, красота и власть.

Застыв посреди сквера меж шепчущихся деревьев, он молча разглядывал далекие золотые крупицы.

Вдруг – голоса. Тихие, едва различимые за журчанием фонтана. Он затаил дыхание.

Вокруг – ни души, но ведь он слышит! Выкрики, ругательства, гулкая пальба. Откуда же звук?

Он обошел широкое дерево и охнул. В воздухе висела трещина, похожая на гниющую рану. Будто кто-то разорвал прозрачную ткань мироздания и оставил прореху незашитой. Вокруг уродливо бугрились складки.

Никогда прежде он такого не видел. Даже смотреть было боязно, но и глаз не отвести. Края прорехи казались обугленными – тем самым огнем, что обжигал его вены.

Крупицы тьмы внутри него мягко пульсировали.

Развернуться бы да убежать – так твердил разум. Вот только завтра они уедут, а он так и не нашел то, за чем приехал. А в прорехе… В прорехе чудилось что-то родное.

Он шагнул вперед и опустил в трещину руку. Тут же отдернул, испуганный побежавшей по запястью волной жара, вернее, попытался отдернуть. Не смог. Наоборот, усилие повлекло его в обратном направлении. Трещина распахнула жадную пасть и заглотила – сперва по плечи, потом целиком.

Он еле удержался от крика. Щеки лизнул густой горячий воздух. Под ногами – снова земля. Распахнув зажмуренные глаза, он увидел… Город?

Кое-где торчали знакомые силуэты зданий, но все было каким-то не таким. У домов не было окон, только слепые черные дыры. Облицовка фасадов слоилась, отваливаясь кусками, как мясо с костей прокаженного. Небо над головой было перцово-красное, приправленное россыпью черных облаков, и лоснилось, шло жирными волнами, как бурлящая похлебка.

На улицах и площадях земля дыбилась неровными гребнями. На верхушке одного такого гребня он и стоял. Тут и там топорщились полусгнившие останки строений и еще что-то белое. Кости. Он тяжело сглотнул.

Жаркий воздух опалял легкие. Снова раздались голоса, теперь гораздо ближе:

– Пли!

Громовой раскат.

Он бросился на голос. Оступился на склоне, кубарем полетел вниз. Отплевываясь от земли, вскочил, побежал дальше. Едва не задохнулся от ужаса, когда из-за угла вылетела когтистая тень. Кое-как увернулся, заломил крутой поворот и выскочил на широкий, залитый кровавым светом проспект.

Его перегораживал отряд солдат в черно-белых мундирах. Вымазанные сажей лица искажала тревога. Грозно вздымались дула пушек, ружей, пистолетов. Несколько здоровяков скучились вокруг командира, сверкая оголенными штыками.

Но не солдаты заставили его застыть с колотящимся сердцем. Дальше, за заслоном военных, било по воздуху черными крыльями огромное нечто.

Тварь походила на летучую мышь, только где же такие монстры водятся? Непроглядный, безглазый, без четких контуров, крылатый ужас шипел, как масло на раскаленной сковороде, и то подлетал, то отступал под градом пуль. Попадавшие в него снаряды растворялись, не оставляя ни ран, ни прорех, но тварь дергалась и яростно скворчала – ей было больно.

– Целься! – рявкнул командир.

Артиллеристы засуетились, поворачивая пушки: выше, ниже, правее, левее…

– Пли!

Из трех ядер, с грохотом разорвавших воздух, только одно угодило в цель. Оно пробило черный парус крыла и исчезло во вспышке красного света. Брызнули ошметки тьмы. Тварь оглушительно засвистела и, потеряв равновесие, медленно завалилась на один бок. Неужели победили?

Нет, ничего подобного. Она вдруг воспрянула, засвистела еще яростнее, и – спикировала на солдат.

Те бросились врассыпную, на ходу перезаряжая оружие и целясь в тварь. Камнем она упала на оставшегося у пушки артиллериста и накрыла невредимым крылом еще одного. Оба солдата исчезли в облаке тьмы.

В ту же секунду их товарищи бросились вперед, вгоняя в мрак загоравшиеся красным лезвия: одно, другое, третье… Тварь завизжала, забилась и – взорвалась черным дымом.

Атакованные солдаты остались на земле. Их тела сморщились и почернели. Накатившее было облегчение сменилось дурнотой, к горлу подкатила тошнота. Он пошатнулся.

Один солдат заметил его, ткнул пальцем, крикнув что-то командиру. Тот тоже обернулся. Вытаращив глаза, в несколько прыжков подлетел к нему и схватил за плечи.

– Мальчик! Ты как здесь очутился?

Дыхание сперло – он узнал командира. Это был генерал Мелиссино.

– Я… – язык неловко споткнулся о зубы. – Я увидел трещину в воздухе…

Генерал затряс головой.

– Никогда не приближайся к разломам! Жизнь, что ли, не дорога? – он насупил густые брови, подозвал ближайшего солдата. – Отведи мальчишку наружу и возвращайся. Нужно прочесать окрестности. Если рядом ошивается еще одна такая тварь, разлом мы не сошьем.

Солдат схватил его за руку и бесцеремонно потащил назад, туда, откуда он прибежал. Противиться он не смел.

С этой стороны прореха выглядела точно так же, только куда лучше вписывалась в зловещий пейзаж. Солдат потащил его вверх по склону. Тут он опомнился, попытался вывернуться:

– Подождите, я…

– Молчать! – рявкнул вояка. – Времени на твои глупости нет. Вылезай наружу и дуй что есть мочи, понял? Приказ генерала.

Сильные руки толкнули его в прореху. Он влетел в нее головой вперед и…

…вмазался щекой в мягкую траву.

Перекатился на спину. Уставился на звездное небо, утопая в ночной прохладе. Его била крупная дрожь.

«Дуй что есть мочи – приказ генерала».

Кое-как встав на ноги, он сделал неуверенный шаг. Потом еще один. И, наконец, повернувшись спиной к Зимнему дворцу, припустил прочь.

Приказы вышестоящих нужно выполнять.


Когда в окна постоялого двора заглянуло пасмурное утро, он не чувствовал себя ни отдохнувшим, ни выспавшимся. Иван, увидев его перепачканную одежду, опешил:

– Где ж вы так измазались-то?

– Вышел прогуляться вчера. Не спалось, – пробормотал он, краснея.

– И?

– И упал.

Отец на это вскинул брови, но ничего не сказал.

Засобирались в последнее паломничество. Произошедшее ночью уже казалось сном, размытым и фантастическим. Прореха в воздухе, мертвый город под красным небом, солдаты в черно-белых мундирах, сражающиеся с летучей тварью, и командующий ими генерал Мелиссино… Да разве могло такое случиться взаправду?

Но одежда – одежда была испачкана, и брюки порвались на коленях, а ладони, ободранные при падении со склона, горели.

«Я не безумный, – подумал он упрямо. Три слова, которые он твердил себе последние семь лет. – Мне не привиделось».

Затертый до дыр маршрут: знакомые улицы, высокое серое небо, рассеянные прохожие. Отец шел, понурив плечи, уже ни на что не надеясь. А он… Он шагал и думал про сморщенные почерневшие тела на земле. Они не вобрали в себя тьму, как делал он. Почему? Неужели ее было слишком много?

Они с отцом замерли на привычном посту. Редкие прохожие награждали их кто насмешливыми, кто сочувственными взглядами, но ни один не замедлил шаг.

Наконец показался генерал Мелиссино. На нем был обычный военный мундир, никакой не черно-белый, и только тени под глазами намекали, что ночка выдалась беспокойная.

Как всегда, генерал Мелиссино, погруженный в свои заботы, едва удостоил просителей взглядом. Но в этот раз он не остался стоять смирно. В этот раз он шагнул вперед.

– Ваше превосходительство!

Генерал обернулся. Скользнул по нему усталым взглядом, даже не замедлив шага, и… остановился.

Это придало храбрости. Он сделал еще шаг. Вытянулся в струнку, пьяный от отчаяния.

– Ваше превосходительство, примите меня в кадеты! Мы не можем больше ждать, пока прошение рассмотрят, мы с голоду умрем!

Казалось, генерал Мелиссино его не слышит. Темные глаза впились в лицо – проверяя, перепроверяя. Наконец, генерал выдохнул:

– Это ты.

Узнал… Слава Богу, узнал!

– Ваше превосходительство! – повторил он звенящим голосом. – Прошу вас, одобрите мое прошение. Я вам до конца жизни обязан буду. Клянусь, вы не пожалеете.

– Как тебя зовут?

Он ответил.

– Жди здесь.

Генерала не было долго. Мимо проносились канцелярские служаки с кипами бумаг, хлопали двери. Волнение становилось нестерпимым, грозя перерасти в отчаяние. Неужели снова забыли? Неужели снова убираться восвояси?

Но генерал Мелиссино вернулся. В руках у него было знакомое прошение, только теперь – с печатями и размашистой росписью внизу.

Глаза неверяще запрыгали по строчкам, от первой:

«Всепресветлейшая Державнейшая Великая Государыня Императрица Екатерина Алексеевна…»

До последней:

«…недоросль Алексей Андреевич Аракчеев руку приложил».

И – еще ниже, несбыточное, долгожданное:

«Зачислен приказом от 19 июля 1783 года

П. И. Мелиссино».

– Ты принят в корпус, – сказал генерал просто. – С сегодняшнего дня – ты кадет.

Загрузка...