Когда б вы знали, из какого сора
растут стихи, не ведая стыда…
Эббу был.
Первый человек был.
Один был. Много воды. Мало земли.
Негде ходить, негде северного олешка преследовать.
Пришел белый мамонт Шэли, круглый, мохнатый. Спросил: «Первый человек Эббу, почему сидишь на тундряной кочке? Почему не веселишься?»
Ответил: «Какое веселье? Нет земли, вода только. Как кочевать?»
«Тогда живи в сухой пещере.»
«Да как пройти?»
«Я сделаю».
Все мамонты рыжие, даже коричневые, иногда желтые, как осыпающаяся хвоя осенних лиственниц, а мамонт Шэли белый. Голова большая, над выдающимся лбом рыжая челка. Сам белый, а челка рыжая. Турхукэнни – называли мамонта в тундре, а лемминги звали – холгут. Побрел в воду, засадил бивни глубоко, вывернул со дна мокрую текущую глину, сырые камни, песок. Сломал правый бивень от усердия. Зато взмутил море до самого заката.
Земля стала расти.
Сперва была как подошва.
Потом стала как шкура олешка.
Потом большой стала. Теперь Эббу на земле жил.
Высокие обрывистые утесы и круглые, залесенные холмы тянулись до далекой Соленой воды. По ночам колыхались над стылыми кочкарниками веселые полотнища северного сияния.
Летом дожди.
В сухое время кипел гнус.
У Эббу круглые щеки, низкий лоб.
Первый человек не имел вождей и начальников. Совсем один был.
Если бы сдуло его в море, никто не узнал бы. Все считали бы, что Эббу не было. Так вышла бы большая беда. Никто не узнал бы, что был первый человек. Думали бы, что его просто забыли сделать.
А он ловил пищу и ел.
Потом пришла родная сестра.
Звали Апшу. Стала просить жениться на ней.
«Если не женишься, – сильно сердилась, – не будет детей, потомства не будет, земля останется без всяких людей. Люди иначе ведь не появятся. А раз так, кто увидит нас? Кто будет гонять мамонтов желтых и коричневых, всегда мохнатых? Кто будет пугать крутых толстых турхукэнни? Кто скажет „позор вам“, если не добудем вкусной еды? Кто на всем свете узнает обо всем? Тундра пустая, горы пустые. Кто? Не с кем даже у костра сесть, страшно.»
Эббу боялся.
«Ты сестра. Зачем жениться?»
Оглядывался: «Это плохо. Это запрещено».
Тогда сестра стала думать, как ей такое сделать?
Сильно боялась, что семейная линия оборвется вместе с нею.
Печальная, ушла далеко по низкому берегу, обошла болота, не спугивая линяющих гусей, в высоких известняковых утесах увидела теплую пещеру.
«…вертоград моей сестры, вертоград уединенный…»
Догадалась.
Сделала всякую утварь.
Сплела новые циновки, выкроила из шкур новую одежду.
Потом вернулась, сказала: «В дальней пещере, в теплой пещере другую женщину встретила».
Эббу обрадовался:
«Вот это ладно! Покажи путь».
И торопливо пошел по указанному сестрой долгому пути, а она коротким путем быстро вернулась. В пещере переменила одежду, даже переменила походку и выражение круглого с небольшим носом лица.
Стала красивая, как самка зверя.
Обнюхались.
«…был мрак, был вскрик, был жгучий обруч рук…»
Родили сына.
Потом родили дочь.
Дети сидят у входа в пещеру.
Мать не нянчила их, дикуют. Выросли без присмотра. Смотрели на лес, на зверей, изучали нравы, взаимную вражду и дружбу. Прилетала белая полярная сова, сердито кричала: «Не сидите на холодном камне. На теплой шкуре сидите!»
«Какая шкура? Как ответишь?»
«Ну, оленья шкура».
«Что такое олени?»
«Ну, с рогами».
«Что такое рога?»
Полярная сова сердилась, показывала голову оленя.
Дети смотрели и радовались: «О, как чудесно! Нос – как дыры в кожаном покрытии байдары».
Так росли.
Северное сияние играло.
Ровдужным покровом ниспадали с небес цветные шлейфы.
Отблесками ужасных костров ходили над поблескивающими снежными пространствами зеленые и красные лучи. Белый мамонт Шэли издали принюхивался к растущим, тревогу чувствовал. Сам красивый, белый, только вместо правого сломанного бивня наросла круглая роговая бородавка. Ходил вокруг крутых скал, смотрел на ласточкины гнезда, висящие над входом в пещеру. Задумывался, так красиво было вокруг. Правда, из-за сломанного бивня улыбка казалась кривой. Турхукэнни будто ухмылялся все время. Но внимательно следил, как женщина подоит большую грудь и даст детям.
Больше ничего детям не давала.
Росли бедно, совсем безволосые.
Когда стали взрослые тела, брат женился на сестре.
Скулы выдавались вперед, радостно круглились немытые лица, блестели потные лбы. А крепкие челюсти перемалывали все, кроме трубчатых костей и камня. Камни и трубчатые кости не перемалывали.
Живут, дикуют.
Потом сын женился на дочери.
Это понравилось. Стали размножаться. Появилось много людей.
Стали называть себя Люди льда. В большой пещере подмели полы. Стали употреблять в пищу личинки оленьего овода и помет оленя, смешанный с листьями растений. Стали умываться теплой мочой и восхищаться закатом. А первым человеком, рассердившим белого мамонта Шэли, стал охотник Кухиа.
У Кухиа волосы всегда стояли дыбом, как от испуга. Он ходил сильно наклонившись вперед, касался руками высоких кочек, на все говорил: «Ух!» Любил ходить далеко. Даже за пределы родных болот ходил. Видел открытые пространства травянистой тундры. Там на щебнистых холмах, разрезанных мелкими речками, среди березок, тальников, изумрудного мха паслись мохнатые мамонты.
Вкусная трава, вкусные ветки.
Охотник Кухиа радовался открытым пространствам, на все говорил «Ух!», но достали мохнатые. Запах Кухиа им не нравился. Особенно достал белый. Считал, что если в два с половиной раза выше, то может презирать. Охотников к олешкам не допускал. Считал Кухиа оборванцем. Всю трибу Людей льда считал оборванцами.
Сам волосатый, как в белой парке.
На круглом животе шерсть почти до земли.
А на щеке справа роговая бородавка. А на щеке слева – огромный бивень, сразу десятерых проткнет. А над желтыми хитрыми глазами рыжая челка, как низенький козырек. И подошва такая плотная, что может ходить, где захочет, хоть по колючкам, хоть по камням.
Однажды Кухиа решил напугать белого мамонта Шэли и выскочил из-за угла с каменным топором в руках.
Страшно надув щеки, сказал: «Ух!»
Мутная туча гнуса, висевшая над стадом мамонтов, тотчас набросилась на глупого Кухиа. Опухший и кровоточащий, оказался в ледяном ручье. Даже не помнил, как туда попал. Люди льда говорили – с помощью мамонта.
В другой раз Кухиа наловил рыбы в ручье и громко радовался.
Теперь уже белый мамонт Шэли, услышав знакомое «Ух!», решил напугать веселого оборванца. Выскочил из-за угла, затрубил, весь улов втоптал в песок. Лемминги, гревшиеся на солнце, бросились врассыпную, а охотник страшно рассердился.
Вот все мамонты рыжие, а этот хулиган – белый.
Почему так? Почему движется, как большой холм снега?
Стал присматриваться: в холгуте столько жиру и мяса, что если убить, прокормится вся триба.
Только как убить?
Сильный. Смотрит хитро.
Бивень слева, такой три охотника не унесут. Роговая бородавка справа.
Тоненькие стрелы ломались, кусая мамонта меньше, чем комары. Обожженные деревянные копья застревали в засмоленной шерсти.
Кухиа прятался в кустах, все присматривался, говорил: «Ух!»
Осердясь на это, холгут стал ловить Кухиа в удобных местах. Охотник первым в трибе стал обрезать бороду каменным ножом и бегал в короткой накидке из шкуры олешка. Такой короткой, что непристойно оголялись лодыжки. Оленьи самки стеснялись смотреть грустными влажными глазами. А белый мамонт ревел громко, земля дрожала. От сердитости тряс мохнатым, выпуклым над желтыми глазами лбом, затылок трясся, как подтаявший сугроб. И кожа над веками морщилась. На мельтешащих людей смотрел с обидой. Наверное, жалел, что сделал когда-то землю таким поганым. Сидели бы среди воды. Считал, что Люди льда теперь хуже, чем мыши. Увидев ненавистных оборванцев, начинал пританцовывать от обиды. Вздымал бивень, грозно тряс роговой бородавкой, вертел хоботом, как рукой.
Иногда палку брал в хобот.
Сердитые глазки стремительно метались с одного оборванца на другого.
И тот, кто успевал убежать от белого мамонта Шэли, рассказывал потом странные вещи.
«…будто бы уцелевшие
от льда,
льда,
льда
по ночам пробегают
огромных зверей стада,
и под их косматыми лапами
степь дрожит,
и наутро
звездами,
звездами,
звездами
солончак разбит…»
Всякое говорили.
Жгли костры, жевали сухой мухомор.
Видения мучили. Один, например, плясал над черным провалом в ужасную пропасть – на совсем скользком ледяном гребне. Другой, дрожа, всю ночь пролезал в пустую глазницу волчьего черепа, валявшегося на полу пещеры. Третий радовался в углу пещеры, стонал, вскидывал руки. Грязные волосы на голове поднимались, как чешуйки еловой шишки.
«…у-у-у-уу… у-у-у… метелица… дым…»
Среди видений шуршал пересыпаемый временем песок.
Весело мечтали, как заманят белого мамонта Шэли к реке и утопят.
В ледяной реке под Северным сиянием утопят. Только надо привязать к бивню такой большой камень, чтобы животное не всплыло. Или мечтали вырыть такую глубокую земляную канаву, чтобы зверь в нее упал и разбился.
Вот только чем вырыть? Руками? Заостренными палками?
Разбивали камнем вкусные мозговые кости, осуждали белого мамонта.
Вот создал землю, понаделал гор и болот, а глубоких ям не выкопал, глупый.
Жевали сухой мухомор, весело обещали оторвать холгуту все, что можно оторвать. Вот гор наделал, а глубоких ям не выкопал, сердились. Трясет рыжей челкой. А Люди льда живут в дымной пещере. Обрабатываем шкуры олешков, сердились, чтоб не бегать совсем голыми. Шьем легкие муклуки на ноги, теплые кухлянки на плечи. На охоту далеко ходить, болота мешают. Приходится ставить в низкой тундре перевалочные базы, выделять сторожей. А мамонты ведут себя безобразно, все затаптывают. Из-за них, да еще из-за ужасных зимних ветров прячемся в дымных пещерах. Только Дети мертвецов живут хуже.
Откинувшись на мягкую медвежью шкуру, охотник Кухиа весело представлял, как будет душить белого мамонта. Обожжет в огне огромный кол, ударит холгута по глупой косматой голове. Потом сломает зверю левый бивень, потом собьет бородавку роговую, скажет: «Ух!» У меня такие огромные руки, думал, нажевавшись мухомора, что быстро задушу белого мамонта. С выражением сильного отвращения на лице задушу. Сдеру мохнатую юбку, достану жирную печень, напластаю мамонтовый жир ремнями. Буду есть, обрезывая каменным ножом перед самыми губами.
«…будем мы лежать на брюхе у костра всю ночь…»
Сытые будем. Плясать будем.
Горы сладкого мяса. Горы сладкого жира.
«…от костра все злые духи уйдут прочь…Ух!.. уйдут духи прочь…»
Белый мамонт Шэли совсем глупый, сердился. Вот создал горы и болота, а не дал людям большую дубину.
Ночью, когда триба засыпала, Кухиа вылезал из пещеры, всматривался в зеленую ледяную тьму.
След до горизонта.
Небо горит.
Заслышав запах холгута, пытался давать советы.
Но холгут глупый.
Не слушал.
Сперва Людей льда и оборванцами нельзя было назвать, бегали голые.
Потом научились выделывать шкуры. У мужчин были толстые косы, низкие лбы, бегающие серые глаза. Ели много, но могли уходить на охоту без запаса пищи. В течение нескольких дней гоняли зверя, совсем ничего не ели. Старая Хаппу, похожая на головешку, первая заметила, что сырая текучая глина в огне твердеет. Она вылепила горшок и обожгла его в огне, добавив для крепости чью-то шерсть. Горшок получился такой уродливый, так страшно шипел и пускал пар, что вождь трибы выгнал старую Хаппу из пещеры и белый мамонт два дня учил старушку бегать по редкому кустарнику и сочным тундровым травам.
Потом затоптал.
Но горшки стали лепить.
Глиняные горшки всем понравились.
В тот год на охотничьей перевалочной базе увидели низкое озеро, у берегов нарос лед. Послали хмурого охотника Хишура за водой.
«…в волосах его тело, он носит, как женщина, косу…»
Спустился к озеру, увидел турхукэнни. Подумал: это зачем белый мамонт пришел? Даже подмигнул хмуро, но турхукэнни не ответил. Было видно, что обо всех Людях льда думает одинаково.
Устрашенный вернулся.
«Почему у тебя горшок пустой?» – спросили.
«Не будет нам никакой воды, – хмуро ответил Хишур. Горшок он поставил внизу возле кривых ног, согнулся, опираясь на длинные волосатые руки. – Белый мамонт Шэли стоит на берегу.»
«Снова иди, – угрожающе показал вождь Хишуру зазубренный каменный нож. – Бери горшок, крикни на холгута: Уходи, глупый!»
Хишур так и сделал.
Крикнул.
Теперь белый мамонт посмотрел.
Чувствовалось, что он не просто смотрит.
Чувствовалось, что у холгута явно есть свои какие-то мысли по поводу раскричавшегося оборванца. Хоботом, как рукой, добродушно схватил Хишура, крепкой головой хмурого охотника пробил лед. Стала черная дыра к воде, как прорубь.
«…невозможно сердцу, ах! – не иметь печали…»
С той поры Хишур почти не покидал пещеру.
Все ворчал что-то про себя, все шептал страстно, трясясь, часто моргая, поглядывая в отверстие выхода пещеры, в котором Северное сияние разжигало нежной зеленью небосвод. «Скучно охотиться на мелочь… – шептал. – Скучно выливать из нор сусликов, варить мышей… Лемминги смеются над Людьми льда. Стаей соберутся и смех стоит над норками… Надо далеко ходить. Надо многое видеть. Надо никого не бояться… Надо белого мамонта не бояться… Если убить жирного, можно долго жить. Если убить тучного, можно долго спать, есть много. В пещере не пометом летучих мышей, мясом будет пахнуть…»
За занавеской из вытертых шкур вождь наказывал строптивую жену. В темных переходах пещеры дрались косматые женщины. Золотушный ребенок плакал, нечаянно наколовшись на каменный нож. Несло тлелыми запахами, теплом. Из тундры выходил белый мамонт Шэли. Брезгливо принюхивался, стучал тяжелыми ушами по засмоленным щекам. Мимоходом зашиб роговой бородавкой двух старушек, пришедших за хворостом. Старушки оказались слепые, убежать не могли. Увидев, что наделал, огромный турхукэнни застонал от унижения и стал поджидать Хишура у выхода.
У Хишура низкий лоб.
У него большие плоские ступни.
Одной ногой мог задавить сразу семь лягушек.
Сам себе шил большие муклуки. Знал, что белый мамонт не любит его.
После хождения на озеро и спора с холгутом голова у Хишура тряслась. Слабый, сильно мечтал: убью холгута. Сильно мечтал: из толстой шкуры сошью по-настоящему большие муклуки. Следя в тундре за олешками, старался проникнуть в ход их мыслей. Выйдя к реке, пытался проникнуть в ход мысли каждой рыбы, даже птицы.
Правда, не всегда понимал, где что, оттого путал правду с истиной.
Однажды белый мамонт Шэли вышел из-за утеса и стал ругаться на Детей льда. И, мол, пахнет от них, и бегают босые, уколоться могут. Шерсть на холгуте густая, без блеска, необыкновенно длинная. Сердился, что оборванцы хотят править всеми зверями.
Хишур только хмуро тряс головой, пытаясь понять ход мыслей.
Понял такое: приятно гонять наглых оборванцев по треугольным полянам, по кривым тундряным кочкам. Приятно загнать самого наглого на невысокую лесину, затем, пофыркивая, снять сильным хоботом.
Нежно и ловко снять.
Нежно и ловко обвить хоботом.
Ловко и нежно обвить, добродушно посмотреть в глаза желтыми глазами.
Так добродушно и весело посмотреть в глаза, чтобы глупый оборванец вообразил, что мудрый мамонт напрашивается на дружбу.
А потом хряпнуть об камень.
Чтобы не думал глупостей.
Так случилось с Хишуром.
А притащили калеку в пещеру только потому, что к тому времени все пострадавшие от белого мамонта считались как бы опасными для трибы. Таких нельзя бросать в лесу или в тундре, потому что холгут рассердится еще сильнее.
Пахучее, мол, бросили! Не надо такого!
Потому и притащили Хишура.
Бросили в углу.
Он теперь сильно хромал. Один глаз не видел.
Известно, что настоящему охотнику некогда петь. Настоящий охотник всегда на ногах, всегда гонит зверя. Или спит в пологе с молодой женщиной. А Хишур ничего такого больше не делал. Только радовался. Так Люди льда думали, что Хишур радуется и смешит их. А у него просто все дергалось и тряслось. От большой слабости издавал непристойные звуки.
Так, радуясь, издавая звуки, Хишур склеивал смолой лиственничные пластинки.
Склеенные из таких пластинок копья получались опаснее, чем просто обожженная в огне палка.
Радуясь, моргая, издавая звуки, хмурый Хишур придумал веселую игру: в свободное время подняться на один особенный холм и там ждать, кто первым услышит трубящего за холмом сердитого белого мамонта. Перед игрой запрещалось есть одуванчики, чтобы не отяжелеть в беге. А еще бросали в угол на землю всякие травяные зерна и обязательно заплетали в одежду клочок белой шерсти.
Первыми вызвались восемь самых лучших охотников трибы.
Они смеялись, каждый думал, что победит. Ведь кто-то должен был первым услышать трубные звуки. Но белый мамонт Шэли налетел внезапно, как шквал. Он прижал охотников к скале, отобрал и поломал стрелы и обожженные в огне деревянные копья. Некоторые охотники от отчаяния легли лицом на землю. От таких остались только кровавые ямы.
«Кто тебя научил такой специальной игре?» – спросили Хишура потрясенные Люди Льда.
Хишур хмуро ответил: «Дети мертвецов».
И объяснил: «Дети мертвецов пришли во сне и научили меня плохому».
«Вот тебе наставление, – сказали Хишуру. – Ты хмурый. Ты неправильно думаешь. Вот тебе важное наставление от твоей бабки, которая в детстве била тебя по лицу во время еды, и когда ты нехорошо делал».
Сделали наставление.
Но все равно теперь боялись Хишура.
Он криво шлепал большими босыми ступнями по вытертым шкурам, набросанным на пол пещеры, страшно подмигивал, дергался, тряс головой, издавал всякие звуки, и все время говорил о Детях мертвецов.
Будто приходят во сне и учат плохому.
Правда, хорошо.
Иногда неожиданный гнев нисходил на Хишура.
Тогда он страшно кусал собственную руку и рукоять ножа.
Спасаясь от такого, сам недалеко от пещеры в узком распадке поставил деревянный столб. Там запрещал брать ягоды и земную губу гриб. Беседуя с духами, придуманными им самим, набросал белых костей. Их теперь под столбом было больше, чем на кладбище мамонтов. Духи за это вроде бы обещали Хишуру помочь убить белого мамонта, но сами были маленькие и пугливые. Конечно, если бы вместе с Людьми льда сразу одной стаей навалились на белого мамонта, холгуту бы не сдобровать, но пока Хишур уговаривал одних духов, другие улетали на охоту, а третьи трусливо сидели у столба и ели тухлую рыбу.
Потом их рвало.
«…убейте белого мамонта…»
Хишура слушали.
Но верить ему не верили, потому что помнили про веселую игру на дальнем холме.
А еще не верили хмурому охотнику потому, что знали, какой такой белый мамонт. В хорошем настроении он ходит раскачиваясь, земля под ним стонет. Наклонив лобастую голову, трясет мохнатыми засмоленными щеками, шумно разгребает снег единственным бивнем, добираясь до хрупкой подмерзшей травы.
Куски мерзлой земли так и летят.
«…убейте белого мамонта…»
Стареющим, почти слепым глазом Хишур всматривался в дымную мглу пещеры.
Никто не знал, что он видел в сгущающейся тьме. Спина его согнулась. Скрючился, тонким стал. Женщины, жалея, тайком поили трясущегося калеку мутной водой.
Думали, скоро умрет.
Но Хишур все не умирал.
Успел детей поменять на теплую медвежью шкуры, а жену зарезал.
«…ведь убивают все любимых, —
пусть слышат все о том.
Один убьет жестоким взглядом,
другой – обманным сном,
трусливый – лживым поцелуем,
и тот, кто смел, – мечом…»
Набу был.
Толстый, короткий.
Толстые короткие руки.
Толстая короткая голова.
Часто ронял каменный топор на толстую короткую ногу, потому прихрамывал.
Для уверенности вождь Набу держал при себе калеку без рук. Имя калеки никто не помнил, но знали его историю. Весной, когда растаял снег и появились травы, калека, тогда молодой, красивый, лег отдохнуть под солнцем. К крепко спящему пришел Господин преследования. Сначала проверил работу сердца, потом поймал во сне, как олешка, и унес с собой. А то, что осталось на поляне, стало плакать, плохо пахнуть, жаловаться, падать в обмороки. Раньше, если даже рыба пускала газы в ручье – слышал, а теперь хоть закричись – ничего. Белый мамонт Шэли, встретив проснувшегося, взял в хобот толстую палку и так его отделал, что калека ходить теперь действительно мог только под себя.
Лежит, дикует.
«…в низенькой светелке, с створчатым окном, где светится лампадка в сумраке ночном…»
Тени грозно мечутся по низким сводам.
Завороженный ужасной игрой теней, калека хрипел, пытаясь выразить сложные переполняющие его чувства. Беззубая улыбка казалась детской. Охотники поворачивали круглые головы в сторону звуков. Вождь Набу тоже поворачивал голову, но смотрел больше в сторону женщины, которая раньше жила с калекой, а теперь сидела с косматыми подружками в самой глубине пещеры, плакала и сшивала лоскутки разных кож.
«…причудницы большого света…»
Ни один мужчина не видел наклоненного лица.
Женщина калеки была такая красивая, что при одном только взгляде на нее любой человек подвергался опасности умереть от сладострастного трясения. Впрочем, всех детей она принесла калеке от его товарищей. Ноги мохнатые, нежные, ходила только по мягким шкурам. Ночью вождь Набу, жадно дыша, толкал камни, запирающие вход в логово калеки. Он чуял сладкий запах теплой плачущей женщины. «Открой, – ужасно шептал. – Я никого не трону. Дай войти.»
«…развитым локоном играть иль край одежды целовать…»
«Если не откроешь, – шептал ужасно, – разобью стену, сокрушу камни, выведу на тебя Детей мертвецов. Будут есть и жить с тобой. Заполнят логово холодными тенями. Станет мертвых больше, чем живых.»
От волнения ронял каменный топор на короткую ногу.
«…но никого, и ничего в ответ…»
Охотясь у Соленой воды, наткнулся на шерстистого носорога.
Рог плоский. Как нож. Над ним на носу еще один – как ножик. Морда злая, будто недоспал. Волосы дыбом. А чего сердиться? Вождь Набу лишнего никогда не брал. У каждого зверя брал только одну шкуру.
А носорог сердится. Неизвестно, кем себя считал, но налетал как буря. Псих прямо, даже белый мамонт к нему не подходил. Сделает большую кучу и идет прочь, как всякий другой зверь. Но вдруг закричит, закричит обидно и вернется быстро. Сделает еще одну большую кучу, нюхает и тащится. А увидел вождя Набу – совсем рогатую морду перекосило.
Конечно, ничего личного, но бросился, вмял в кучу.
Роняя топор, Набу только и успел крикнуть:
«Сердитый!»
Ану был.
Нинхаргу был.
Лицо у Нинхаргу красное, как кровь. Челка рыжая, как у белого мамонта.
Быстро и много ел. Веселый. Мог обдирать зубами мясо с целого сустава, сначала с одной, потом с другой стороны. Как волк, как гиена. Первый придумал смазывать липкой смолой ловушки для небольших зверьков, отлавливаемых для пищи. Услышав, что на берегу Соленой воды живет старый человек Урруа, знающий особенную, еще более сильную, чем у него, смолу, пошел к берегу.
В ровдужной урасе висели куски вкусного вяленого мяса, всякая разная рыба висела, а на другой стороне – лахтачные кожи и ремни.
«Что привез?» – спросил человек Урруа.
«Ничего не привез», – весело ответил Нинхаргу.
«Что видел? Что слышал?»
«Ничего не видел, ничего не слышал».
«Чего хочешь?»
«Разного хочу».
«Чего разного?»
«Всего разного положи в три мешка. Вкусного мяса, ремней лахтачных. Особенной смолы положи, которая приклеивает.»
«Что дашь?»
«Ничего не дам».
«Тогда не положу».
Нинхаргу засмеялся и ударил человека Урруа.
«Ты старый, – сказал весело. – Теперь сам возьму. Тебя убью, кто жалеть станет?»
В одеждах боролись.
Нинхаргу опрокинул навзничь человека Урруа.
Потом вытащил поясной нож, ноздри ему разрезал, все лицо весело разрисовал ножом, располосовал во все стороны.
А через месяц встретил в тундре мамонтов.
Толстые звери шли, отмахивались ветками от гнуса.
У каждого в хоботе ветка. За хвосты дети держатся. Сытые, веселые, не хотели ссориться. Но от искусанного комарами, размазывавшего кровь по щекам Нинхаргу так пахло, что белый мамонт Шэли недовольно затрубил. Тогда охотник кинулся смазывать особенной смолой два больших дерева, чтобы глупый сытый турхукэнни, попав в хитрую ловушку, прилип.
Но прилип сам.
Короткими косами.
Белый мамонт Шэли долго смеялся.
«Не знаю, что и говорить», – смеялся, оборачиваясь к другим мамонтам, особенно к детям.
До этой встречи с холгутом у охотника Нинхаргу были круглые наглые глаза, длинные руки ниже колен, кулаки, как чаши из лиственничного нароста. До этой встречи с лукавым турхукэнни Нинхаргу бегал быстро в проскачь по самому глубокому снегу, бросал ногу за ногу. Еда сама весело проскальзывала в глотку. В спальном пологу ложился только с молодой женщиной, был товарищем по жене у самого вождя и еще у двух сильных охотников. Всегда бегал быстро, прыгал высоко. Всегда надеялся, что в сражении ему дух добрый поможет.
Но и у духов промашка случается.
Принесли искалеченного Нинхаргу в пещеру.
Голые ребятишки, сопя, подползали к раненому. Острые лопатки на худеньких спинах торчали, как маленькие крылья. Дивились большой неподвижности прежде веселого охотника. Кормящие матери жалели, давали материнского молока. А Нинхаргу в ужасном долгом бреду часто вспоминал обидчика.
Очнувшись, попросил воды.
Пальцы веером – везде сломаны. На таких пальцах показал, что воду надо принести в двух разных сосудах. Когда принесли, долго пил из одного сосуда, а из другого обмывал тяжелые раны.
«…убейте белого мамонта…»
Даже в забытье шептал.
«…гнев ко мне приходит внезапно…
…убейте турхукэнни…
…вышибите мозги…
…сломайте хобот…»
Нисколько не скрывал желания, всех пугал.
Конечно, узнав про такое, белый мамонт Шэли сердился. Дважды громил перевалочную базу охотников, убивал оборванцев. Нинхаргу, узнавая про такое, плакал. Вот раньше бегал так резво, что мог догнать сильного молодого олешка, теперь лежал неподвижно.
«…сухие листья, сухие листья, сухие листья под тусклым ветром…»
Сухие листья шуршали под полумертвым охотником.
Пил воду, смотрел во тьму.
«…приди, буря…
…подуй ветер…
…приди вихрь и невыносимая буря…
…замотай турхукэнни хобот, засти тусклые прищуренные глаза, отними силу квадратных ног!..»
Дотянувшись, копался в остывших углях костра.
Под руку попадали камни разных цветов, некоторые переплавленные вещества.
Знал, что обожженные палки и кости крепче, чем необожженные. Теперь узнал, что склеенные из отдельных полос копья крепче, чем цельные. Такие отдельные полосы стал склеивать особенной смолой. Для пробы царапал каменную стену. Куда дотягивался концом клеенного копья, там и царапал.
Длинные полосы… Округлые спирали…
Попадала под руку желтая охра, втирал в царапины…
Попала под руку глупая черепаха. Плоская, круглая, не выражала никаких чувств. Морщинистая чешуйчатая голова с носом, кривым, как клюв. Туманный взор. Ползала с беспредельной осторожностью, но Нинхаргу поймал, на плоской спине нацарапал отпечаток своей ладони, затер желтой охрой.
«…убейте белого мамонта…»
В мечте своей придумал особенного сильного духа, того самого, который сотворил первого человека Эббу.
Кто впервые сотворил небо и землю, Нингаргу тогда не знал.
Люди льда дивились: «Сильный дух! Умный!»
Но сам Нинхаргу думал не так. Ну, сильный дух. Но глупый.
Людей льда создал, а землю испортил. Кругом горы, болота, а прямо пойдешь – белый мамонт Шэли стоит. Или над большой кучей шерстистый носорог тащится. Или задавный гнус стоит облаком. Такой страшный мир, что сильный дух сам стал всего бояться. Прячется робко в камышах, ест рыбу. Другого ничего не умеет поймать. Так боится, что спит на облаке. Может упасть, если крепко уснет. Потому всегда злой, вздернутый.
Вождь Энат, сердясь, колол Нинхаргу кремневым наконечником, насажанным на длинную птичью кость.
Требовал: «Не пой так, как поешь!»
«А как петь?»
«Как я скажу».
«А как ты скажешь?»
«Ну, я не знаю, – сердился вождь. – Пой, как скажу.»
«А как скажешь?»
«Ну, я не знаю».
«…убейте белого мамонта…»
«Как убить? – сердился вождь. – Слабыми стрелами? Тонкими копьями? Или затащить холгута на утес и сбросить вниз? А где такое, что вес выдержит? Разве не порвет турхукэнни все, что накинешь на большие бивни? И смолой его не приклеишь, сам знаешь. Нет никакого оружия, чтобы убить столь величественного зверя!»
«…убейте белого мамонта…»
В каменной плошке, заполненной расплавленным жиром, тлел нежный фитиль из размочаленных сухих трав. Колебались густые тени. Нинхаргу стонал, хватался за сердце, царапал стену острым копьем. Всегда охотники охотятся, матери кормят, дети играют, волк воет, суслик прячется в норке. А чем должен заниматься калека?
Несколько линий под острием сошлись.
На вскрик Нинхаргу подошли женщины.
У них были льняные, но грязные волосы. У них был запах земли, влажный и нежный. Даже распахнутые груди пахли землей. За ними подошел сам вождь Энат, смеясь, подошли охотники, которые отдыхали. Увидели: линии на каменной стене, странно соединившись, напомнили силуэт белого мамонта Шэли. Будто страшный живой холм, способный растоптать всю трибу. И сидел верхом на огромной плоской черепахе. Совсем непристойно сидел.
Так получилось у Нинхаргу.
Будто особенной смолой прилепили белого мамонта к ползущей черепахе. Даже сточенным сбоку бивнем давил несчастной в затылок. А она будто и не сердилась. Это страшным показалось Людям льда.
Они отступили.
Только Энат не поверил: «Не даст ему черепаха».
Вождь, в общем, держался широких взглядов, но не поверил.
Зато черепаха, запутавшаяся под ногами охотников, заволновалась.
Она жила насыщенной тихими событиями жизнью и никаких ужасных потрясений не хотела. И связываться с белым мамонтом не хотела.
Подумав, Энат сказал: «Теперь холгут убьет Людей льда. Создал землю для первого человека, а теперь всех убьет. Первого человека любил, а трибу не любит. Считает оборванцами.»
На всякий случай уточнил:
«Это холгут?»
«Это он», – счастливо ответил Нинхаргу.
«Кто научил такому?»
«Сам сделал. У кого учиться?»
После Нинхаргу такой вопрос уже никто никогда не мог повторить, потому что всем потом было у кого учиться.
А у кого учиться Нинхаргу? Он сам придумывал все.
«От чего умер Нинхаргу? – интересовались после его смерти многие. – Надеемся, ничего страшного?»
«Совсем ничего, – мрачно отвечал вождь Энат и взвешивал на ладони каменный топор, запятнанный кровью первого художника. – Совсем страшного ничего. Все, как обычно. Первый человек Эббу был – умер. Охотник Кухиа был – умер. Хишур с большой ступней был – умер. Теперь Нинхаргу умер. Все, как обычно. Только белый мамонт Шэли всегда есть.»
Злобно пнул попавшую под ноги черепаху:
«Если мамонт умрет – мы будем?»
«Сердитый!»
Иаллу был.
Субшарту был.
Старый Тшепсут был.
Шли дожди, сменялись морозами.
«…опять серебряные змеи через сугробы поползли…»
К костру выползала старая зябнущая черепаха.
Панцирь побит, зацвел седыми лишайниками, но различалось изображение человеческой ладони. Никто не помнил, кто втер охру в процарапанные на костяном щите линии, но старую не трогали.
Охотник Хурри вернулся.
У него было волосатое лицо и грубые прищуренные глаза под густыми бровями.
С утра его гонял шерстистый носорог. Потом белый мамонт. Этот никак не хотел научиться глядеть на людей, как на существа высшего порядка. Из-под белесых ресниц всяко глядел, но как на оборванцев. Хурри с трудом убежал от шерстистого носорога, потом от холгута. Даже упал, испачкался. А тут опять выскочил носорог, хотел растоптать, но учуял запах испачканного.
Стоял, тащился.
Теперь Хурри сердился.
Ему требовалось немного уверенности.
Он вонзил крепкое копье в сырую глину перед траченными молью оленьими шкурами, отгораживавшими особое ответвление пещеры, в котором диковала красивая девушка.
«Ты пришел?» – спросил отец девушки.
«Я пришел», – ответил Хурри.
«Что видел?»
«Много видел».
«Что слышал?»
«Много слышал».
«Зачем пришел здесь?»
«У тебя дочь. Хочу взять».
«Возьми, – согласился старик. – Но она быстро бегает. Много молодых охотников хотели взять, состязались в беге, ни один не догнал».
Напомнил, помолчав:
«И ты не догнал».
«Теперь догоню».
Отец покачал головой и позвал дочь.
Мохнатая девушка сползла с каменной, забросанной шкурами лежанки, накинула на себя шкуру, тоже удивилась: «Ты пришел?»
«Я пришел».
«Что видел?»
«Много видел».
«Что слышал?»
«Много слышал».
«Зачем пришел здесь?»
«Хочу победить тебя в беге».
У девушки были длинные тяжелые косы.
Они доходили ей до лодыжек и почти мели по земле, если бы при беге не летели горизонтально, так быстро бегала. Сейчас переоделась в мягкую беговую одежду, надела тонкие штаны, тонкую куртку.
Отец напомнил:
«Зря бежите. Никто еще не догнал. И Хурри не догонит».
Хурри рассердился: «Догоню!»
«…вся жизнь моя была залогом свиданья вечного с тобой…»
Легкая девушка сразу опередила соперника.
Она первая пересекла высокий известняковый холм, лежащий на пути, и обернулась, почти не приминая летящими ногами траву. Она немножко жалела сильного косолапого Хурри, похожего на пещерного медведя. Ей нравились его волосатые руки. Ей нравилось, как движутся его мощные кривые ноги. Много бегал от носорога. От белого мамонта много бегал. Но не догонит, жалела девушка. Пусть Хурри бежал споро, все равно не сможет догнать. Даже подумала, что если не догонит, то, может, когда-нибудь станет товарищем по жене того, который когда-нибудь догонит.
От этой мысли стало сладко.
Будет приходить к ней в спальный полог и морщить густые брови.
Если его хорошо кормить, он будет просить добавки. Это тоже хорошо, подумала она.
А Хурри ускорил бег.
Теперь пальцы его ног упирались в ее пятки, и девушка тоже ускорила бег.
Она бежала теперь так быстро, что красная кисточка на косе вытянулась в воздухе как трость. Белый мамонт Шэли издалека услышал жаркое человеческое дыхание, теплый дух пещеры, вырвавшийся на волю, дух желания и спешки, и недовольно затрубил за холмом.
Девушка испугалась.
Тогда Хурри вскинул вверх свой беговой посох и завертел им в воздухе, как оленный бык трясет рогами во время гона. И грубо схватил девушку за волосы.
«…без этих маленьких ужимок…»
Конечно, девушка могла превратиться в утку и улететь, но она не захотела и, закусив губу, как испуганная олениха, вернулась домой.
Здесь обнюхались.
Потом девушка сказала отцу:
«В эту ночь не выйду к общему костру».
Потом постлала поверх старых новые мягкие оленьи шкуры и другим голосом сказала охотнику Хурри: «Ложись». Прикрыла его легким одеялом из совсем новых пыжиков, сняла платье и легла рядом.
«…она лежала на спине,
нагие раздвоивши груди,
и тихо, как вода в сосуде,
стояла жизнь ее во сне.»
Одноглазый был.
Зимний туман. Нежный рисовый свет заката.
Дикий чеснок хорош к мясу. Пучок чеснока только и принес калека Одноглазый в пещеру, но вкус пищи сильно изменился. У многих из плоских губ потекла обильная слюна. Вот всего один глаз, но увидел, что зерна некоторых растений снова и снова растут. Их приятно жевать, а там, где зерна случайно падают на землю, опять вырастают растения с нежными зерновыми колосьями. Будто сильный дух откуда-то подсказывает: таким надо питаться.
«…я обещаю вам сады, где поселитесь вы навеки…»
Ноги у Одноглазого разной длины, грудь покрыта глубокими шрамами, следами старых ножевых ран. Из-за большой слабости не ходил на охоту, зато пел гортанно и неустанно, отстукивая особый ритм по сухому мочевому пузырю когда-то убитого трибой отставшего от стада мамонта.
«…так тихо, так тихо над миром дольным, с глазами гадюки, он пел и пел о старом, о странном, о безбольном, о вечном, и воздух вокруг светлел…»
Кудлатая девушка Эмхед смотрела на Одноглазого с восхищением.
Она уже набрала свои семнадцать.
Пудов.
Когда Одноглазый пел, хриплый голос наполнял кудлатую девушку тайным желанием. Никто не сушил мухомор лучше нее. Она специально подсовывала Одноглазому самые сухие пластинки. Если не придумать совершенное оружие, пел Одноглазый, белый мамонт Шэли перетопчет всю трибу. Он умный. Он злой. Он все слышит. Птицы рассказывают холгуту про Людей льда. Рыбы разевают рты, только не умеют произнести вслух. Все против трибы. Все считают Людей льда оборванцами и наглыми. Белый мамонт будет топтать охотников в долинах и возле болот. Он не пустит охотников к ягодным полянам. Он не пустит их к оленьим стадам, перекочевывающим на север. Он не даст старушкам брать хворост. Он будет калечить Людей льда мохнатым хоботом, мохнатыми толстыми ногами, сточенным острым бивнем и нелепой своей роговой бородавкой.
«…убейте белого мамонта…»
Лукавый мухомор вызывал видения.
Он нашептывал в оттопыренное волосатое ухо Одноглазого, что белого мамонта Шэли можно убить большим камнем, если закатить его на самую вершину крутой горы, а потом спустить сверху на лоб холгута. Правда, камень нужен такой большой, что вся триба не сможет закатить его в гору, а белый мамонт Шэли такой хитрый, что не подставит выпуклый лоб. Конечно, у подошвы горы много нежной травы и мягкого тальника, но жирный турхукэнни если и подойдет, то все равно отвернет лоб в сторону, потому что птицы ему все рассказывают. Холгут теперь приходит к пещерам только затем, чтобы убить. Раньше приходил посмеяться, а теперь приходит убить. Трясется от желания, свирепо смотрит из под рыжей челки. Невдалеке над кучей шерстистый носорог тащится.
«Сердитый!»
Слушая Одноглазого охотник Ушиа сердился.
Глаза у него стекленели. Он искал, что такое сказать в ответ.
Всяко рылся, всяко ворошил в своих небольших мозгах, но ничего, кроме каменного топора в голову не приходило. Совсем задиковал. Что бы ни сказал Одноглазый, на все отвечал: нет!
«Товарищ ты по жене?»
«Нет!» – сжимал каменный топор Ушиа.
«Дети не твои разве?»
«Нет!» – стучал топором Ушиа.
«Ну, много зверя убил?»
«Нет!» – отвечал Ушиа.
«Почему холгут? Почему две руки? Зачем звезды? Река почему поворачивает, рыба плывет? Почему спина чешется, волк воет?»
«Нет!» – на все отвечал Ушиа, стуча каменным топором.
И сердито объяснял: «Одноглазый не может знать правды».
«Да почему?» – дивилась неожиданным словам кудлатая девушка Эмхед.
«Потому что у Одноглазого всего один глаз и разные ноги. А у меня два глаза и ноги ровные. Я вижу дальше, бегаю быстрей.»
«…я призываю вас в страну, где нет печали, нет заката…»
Настоящая правда, утверждал Одноглазый, в большой боли.
Вот холгут далеко, утверждал, а я чувствую большую боль, которую он может мне причинить. Значит, и холгут может чувствовать боль на расстоянии.
Сказав такое, ударял концом копья в силуэт, выцарапанный на стене.
Белый мамонт, конечно, не слышал, но охотник Ушиа сердился: нет!
И всем объяснял: «Как холгуту на расстоянии станет больно от того, что здесь бьют копьем по камню?»
«Разве тебе не больно, когда здесь ты думаешь об ударе хоботом?»
Охотник Ушиа сердито отвечал: нет! Но тянул крепкую руку, касался клееного копья, так загадочно умеющего наносить большую боль на расстоянии. Даже отталкивал в сторону ребенка, бессмысленно жующего заячий хвост.
Слух о мамонте, которому будто бы больно, когда по изображению на камне бьют копьем, облетел всю пещеру.
«…убейте белого мамонта…»
Что ни слово, то новая мысль.
Хриплый голос Одноглазого отражался от невидимых сводов, зажигал хищные искры в глазах Людей льда. Ящерица, отвратительно бесцветная, слушала, свесившись с каменного уступа. Под ногами, шурша, ползала древняя черепаха. Она совсем заплесневела, поросла лишайниками. Плоскую, побитую щербинами спину украшал неясный отпечаток человеческой ладони с затертой в трещины желтой охрой. Такие же отпечатки, только поменьше, виднелись на глиняных горшках, которые лепили у костра женщины. Со всех сторон неслось взволнованное стесненное дыхание.
«…убейте белого мамонта…»
Последним доходило до молчаливого охотника Ушиа.
«А если не мы, если турхукэнни убьет нас?» – сердито спрашивал.
«Убейте белого мамонта, – упрямо требовал Одноглазый. – Сделайте совершенное оружие! Сам выйду навстречу холгуту!»
«Так сделаешь, унизишь трибу. Так сделаешь, унизишь Людей льда, черепаху, белых сов, нетопырей, все живое, – Ушиа сердито замахивался каменным топором. – Лучше тебя убью!»
«Убей, убей жалкого калеку, – торжествующе хрипел Одноглазый, ловя на себе восторженный взгляд девушки Эмхед. – Убей, убей жалкого калеку с одним глазом и с разными ногами. Если не убьешь, из уст в уста насмешливо будет передаваться, что это я и есть тот жалкий певец, который выиграл спор у сердитого охотника Ушиа. А если убьешь, из уст в уста презрительно будет передаваться, что ты и есть тот охотник, который только что и смог убить калеку!»
Когда Одноглазый умер, Ушиа горько бил кулаками в грудь.
При Одноглазом в задымленной пещере было весело. При нем женщины плясали у костра, дети плакали меньше, песни зажигали мужчин на живое. Некоторые по настоящему задумывались о большой охоте.
«…убейте белого мамонта…»
Птицы все слышат.
Ветер разносит новости.
Подкараулив охотника, белый мамонт Шэли затрубил, выскочил из-за угла и схватил Ушиа за косу.
На глазах у всех укоризненно повел к лесу.
Тучи стрел летели в гиганта, но он только смеялся, громко хлопая ушами.
Несколько копий ударили в засмоленную шерсть белого мамонта, но и это не вывело гиганта из равновесия. Шел и нисколько не торопил пленника.
Увел в лес. Неизвестно, о чем разговаривали.
«Сердитый!»
Напилхушу был.
Когда Одноглазый умер, хромому Напилхушу исполнилось двенадцать лет.
Он был чуть выше оленьей спины и боялся быков с широкими рогами, зато бегал за каждой молодой женщиной. Рос нехорошим мальчиком, и девушки часто сидели у костра с красиво расписанными лицами и обнаженными грудями, приготавливая детскую одежду и распевая про себя песенки о нехорошем Напилхушу. Когда Охотники уходили надолго в леса и в тундру, некоторые девушки специально для него расписывали охрой лица и груди.
«…эти дни восхитительных оргий и безумной любви…»
Однажды Напилхушу ходил по гальке, где было старое русло.
Навстречу вышли две незнаемые женщины. Когда Напилхушу между ними оказался, почувствовал, что тянет от них холодом, илом, темной водой, а не сладким женским потом. Все равно втроем спали на гальке, где было старое русло. Потом женщины в неглубокую каменную чашку подоили каждую грудь и напоили молоком Напилхушу. Сами развеялись, как нежные облачка, стекли росой по деревьям, а он стал многое видеть. Стал задумываться о неведомом, терял память, падал у костра и бился в судорогах. Однажды внутренним взором видел, как сильным порывом ветра унесло вождя. Вождь стоял на краю известняковой скалы и кричал обидное проходящим степенно внизу мамонтам. Шли один за другим, маленькие за хвосты держались. Дунул ветер, парка раздулась, и вождь улетел как птица.
«…дуй, ветер, дуй…»
Напилхушу задумался.
Он не знал, что такое парус, но видел, как раздулась парка.
Пусть вождь не вернулся, но какое-то время он летел. Если бы Люди льда догадалась держать вождя на веревке, может вытащили бы оттуда, куда улетел. Значит, решил Напилхушу, и тяжелое копье может быть летающим. Если к копью… Да не просто к копью, а к особенному, к Большому копью прикрепить легкий кожаный парус… И раздуть так сильно, как в видении порывом ветра раздуло парку вождя… И броситься на белого мамонта…
Новому вождю идея не понравилась.
«Смысл всего – добывание пищи, – мудро объяснил он. Ему страшно не нравилось, что многие дети походили на Напилхушу, на глупого, бьющегося в припадках. – Зачем парус, зачем Большое копье?»
И вызывающе спросил:
«Кто хочет охотиться на белого мамонта?»
Все промолчали.
Никто не нарушил тишину.
«А кто не хочет охотиться на белого мамонта?»
«Я…» – выдохнул тихий Тефт.
«Я…» – выдохнул трусливый Настишу.
«И я… И я…» – негромко зашелестело вокруг.
«Но как же тогда мечта? – спросил пораженный Напилхушу. – Люди льда много веков мечтают есть жирных холгутов. Были крысы, ловили каждую. Птицы воровали вяленую рыбу, мы отгоняли птиц. Земля тряслась, прятались в пещере. Дети мертвецов отгоняли олешков, мы нападали и убивали Детей мертвецов. У них волосы на лице, твердые копья. Люди льда не обрастают бородой. У нас лица круглые, чистые, а у Детей мертвецов бороды и усы. Приходит белый мамонт Шэли, затаптывает лучших охотников. Он не идет к Детям мертвецов. Он затаптывает Людей льда. Большое копье, оно как любовь, – от чудесного голоса Напилхушу многие девушки в темноте призывно стонали. – Оно дает мясо, оно дает жир… Оно исполняет мечту…Пища, конечно, важна, но мечта главнее…»
«Бросьте его в колодец, – приказал вождь. – И не давайте пищи».
В одном из глухих переходов открывался под ногами темный сухой колодец.
Люди трибы ходили там осторожно, поэтому на сырой глине стен запечатлелось множество отпечатков самых разных рук. В такой колодец бросили Напилхушу. Добрые женщины тайком подбрасывали куски вяленого мяса, пластинки сухого мухомора. Но было пусто, и кроме человеческого скелета ничего в колодце не нашлось. Время от времени Напилхушу жевал мухомор и мелодично стучал чужими берцами по каменным стенам.
«…когда б вы знали, из какого сора растут стихи, не ведая стыда…»
Было слышно, как в темной галерее по соседству по скользкому спуску известняковых плит с уханьем катается пещерный медведь. Грязную поверхность ноздреватых плит медведь, наверное, заездил до блеска. В кромешной темноте взбирался на самую верхотуру, фыркал от удовольствия, съезжал вниз. Он делал это снова и снова, и Напилхушу стал бояться, что однажды медведь съедет прямо к нему. Вот почему, когда вождь наклонился над колодцем и спросил: «Мечта или пища?» – Напилхушу скромно ответил: «Пища».
Девушки и женщины стонали от разочарования.
Проклятые суфражистки! Чтобы сдавшийся певец не мог приблизиться к их лежанкам, на всех подходах они тайком рассыпали сухую скорлупу дикого ореха и хрустящие раковины пещерных улиток.
К общему костру Напилхушу тоже не допускался.
«…и меж детей ничтожных мира, быть может, всех ничтожней он…»
А спал на голом полу, положив плешивую голову на спину древней черепахи, отмеченной ладонью какого-то допотопного художника.
Ушшу был.
Хаммату был.
Хутеллуш был.
Еще второй Тишуб был.
Второго Тишуба убили женщины.
Так незаметно убили, что если бы не вылезший язык и черное лицо, подумали бы – сам умер.
Прозвали Тишуба – Костяное лицо.
Очень твердое было у него лицо, удары его не портили.
Как раз стояли нежные дни. В тепле, пришедшем с юга, зеленые листья выросли до размеров ушей бурундука. Триба запаслась мясом и кореньями на всю зиму. Радуясь со всеми, Тишуб пел у костра. «Женщину хочу», – пел иносказательно. Опухший от переедания и мухомора вождь понимающе соглашался: «Хотеть не иметь».
«Чужую женщину хочу».
«Чужая женщина – ловушка для мужчины, – понимающе предупреждал вождь. – Чужая женщина это как ловушка для охотника, глубокий ров. Это как каменный нож, ударяющий в сердце. Чужая женщина – это как Старая падь, которую не каждый пройдет».
Старой падью звали угрюмое ущелье, прорезанное в скалах рекой. Известняковые склоны там были такие крутые, что зимой тяжелый снег почти не держался. Большим преступлением считалось говорить в Старой пади даже шепотом. Может, поэтому, рассердившись, вождь ударил Тишуба ладонью по голове.
Если бы по лицу – это ничего.
Но ударил по голове.
Тишуб хворал целое лето. А, отхворав, стал жалкий.
Все равно, дурак, пугливо пригибаясь, ходил за дочерью вождя, отслеживал все ее передвижения.
«…молился всерьез (впрочем, как вы и я) тряпкам, костям и пучку волос – все это пустою бабой звалось, но дурак ее звал Королевой Роз (впрочем, как вы и я)…»
Пугался, но ходил.
Вожделение водило Тишубом.
У него теперь были синие губы, как всякий певец, страдал всякой слабостью. Притаившись за темным углом, подолгу прислушивался.
Вот протопал старый Ухеа, потащил бивень для зачистки… Вот вскрикнула поганая летучая мышь… Вот ужасно захохотали косматые подружки, нежно прошлепала ножками младшая жена вождя… Если выскочить, думал Тишуб, неожиданно можно стать товарищем по жене…
Но понимал: лучше не выскакивать.
Терпеливо дожидался дочери вождя.
Но дочь вождя тоже ему не радовалась.
На второй или на третий раз прямо ударила Тишуба в костяное лицо бычьей челюстью, правда, не оставила царапин. У нее были толстые ноги и чувственные красные губы. Она всегда водила за собой трех косматых подружек. Родив горластого первенца от плечистого охотника Хутту, умевшего в одиночку поднимать камень, запиравший вход в пещеру, она заодно выкармливала и некоторых чужих детенышей. У нее было доброе нежное сердце и вкусное молоко. Могла обнимать мужчину всю ночь, это только Тишуба не хотела.
«…от моей юрты до твоей юрты горностая следы на снегу…»
Дочери вождя вообще не нравились хриплые голоса.
Любила драчунов. Сама любила подраться. По ее указанию косматые подружки часто колотили Тишуба в темных переходах. Подружки тоже были веселые. Иногда садились на Тишуба и подолгу ездили на нем, как на олешке. Как уздой схватывали костяное лицо ремнями, отводили в отдаленный грот, хихикая, насиловали. От всего этого Тишуб, вдобавок к слабости и синим губам, начал хромать и сильно кашлял. Волк откусил ему два пальца на левой руке. Стал этого стесняться, прятался от косматых подружек, но любовь к дочери вождя снова и снова выгоняла его к общему костру.
«…от юрты твоей до юрты моей потянул сероватый дымок…»
На Праздник первого снега вышел из пещеры.
Боялся, что в такой день косматые подружки изнасилуют его прямо на глазах дочери вождя.
Шел медленный снег.
В природе растворена нежность.
Решил заночевать вне пещеры, где плохо пахло, и где бегали, хихикая, косматые подружки. Стал подыскивать сухое место, где были бы дрова для костра, и нашел пустую медвежью берлогу.
Лег.
Зарылся в ветки.
Небо пасмурное, снег все шел и шел, а Тишубу снилась дочь вождя.
Полный хороших снов, проспал всю зиму. Как медведь, оброс бородой. Целых шесть месяцев проспал, за все это время только два раза перевернулся с боку на бок.
Встал весной.
Небо совсем чистое.
Белый мамонт, проверявший пастбища, увидел Костяное лицо.
Сильно удивился. Долго гонял выспавшегося певца по лесу, даже косматые так его не гоняли. Рыжая челка вперед, как козырек бейсболки. Хобот как волосатая рука. Один бивень огромный, стертый, позеленевший от лишайников, но все равно блестящий, потому что все время в работе, другой – как безобразная роговая бородавка. Догнав, бросил сильно помятого Тишуба у входа в пещеру. Сам встал рядом. Трубил, вытирал толстые ноги о траву.
С этой поры Тишуб – Костяное лицо потерял еще и возможность двигаться.
Неподвижно лежал в темной каменной нише. Ничего не мог, только заняться горловым пением мог. Тайно приходили косматые, жалели, гладили по голове. Еще вдовы жалели Тишуба, тайком занимались с ним торопливым сексом, он не мог отказать – сил не было. Падали с кровли камешки, осыпался песок. Вечность текла, искусство мельчало. В совсем темные вечера Люди льда подвывали горловому пению Тишуба. Хриплые продымленные голоса разносились по заснеженным равнинам. Услышав такое, белый мамонт Шэли останавливал неторопливое стадо и удовлетворенно покачивая хоботом в такт.
Шиффу был.
При Шиффу не было равенства.
При вожде Шиффу запрещалось смотреть на Северное сияние.
Певец Харахуру, трясущийся вдовец, тайно подученный трусливым вождем, пел о том, что белый мамонт Шэли вечен. О том, что он вечен – как небо, как земля, и с этим ничего нельзя поделать. Он приходит как снег, и уходит как снег. С этим тоже ничего нельзя поделать. И нельзя построить такое большое копье, чтобы его несли сразу много человек. Смотрите, пел Харахуру, какими маленькими и слабыми стали Люди льда. Они рисуют на стене мышей. Они с коротким копьем вдвоем ходят против одного гуся.
Как таким справиться с белым мамонтом?
Это раньше Эббу был.
Это раньше Нинхаргу был. И Набу, и Иаллу, и Ушиу.
Они были большие. Они убивали отставшего мамонта, сжигали его бивни и добродушно скакали по горячим черным углям. А потом качали над огнем кости мертвеца – призирали судьбу.
«…где ты, время невозвратное незабвенной старины?…»
На отбойном мысу Харахуру нашел ствол дерева, длинный, как река.
Сильный дух прятался в указанном дереве. Как только человек приближался с намерением отрубить кусок, так падал в воду и тонул. Все же общими усилиями притащили дерево в пещеру, разделили на отдельные пластины, поместили в сухом гроте, освещаемом трещащими факелами из бересты. По указанию Харахуру стали склеивать пластины особенным клеем, а молодые сестры Эйа и Аху, следуя тайным указаниям Харахуру, шили парус.
Охотники, глядя на Большое копье, ахали.
Они уже привыкли к тому, что белый мамонт Шэли вечен, а тут лежало Большое копье. Задумчиво держась руками за тяжелые нижние челюсти, садились на корточках и ахали. Переглядывались, понимая: придется выходить против холгута по ветру. Услышав ненавистный запах, белый мамонт Шэли встряхнет рыжей челкой, плоской, как крыло, засмеется и встанет на задние ноги. Даже, наверное, покачает роговой бородавкой, угрожая оборванцам. Даже, наверное, начнет пританцовывать, заманивать, размахивать зеленой веткой.
Тогда следует поднять парус, кинуться на холгута.
Однако трусливый вождь Шиффу запретил испытывать Большое копье. Особенно, когда узнал, что наконечник выточили из цельного бивня мамонта. А глупых молодых сестер Эйа и Аху, шивших парус, изгнал из пещеры.
Сестры красивые. Когда черпали воду из ручья, костяные серьги стучали, и мелодично побрякивали деревянные браслеты у запястий и у локтей. Набрав воды, болтали, оглядываясь на горбатых мужчин, похотливо тычущих пальцами в их сторону. А волосы, заплетенные в косы, свисали донизу. Все считали, что Эйа и Аху сразу погибнут под ногами белого мамонта Шэли, или замрут от голода, но в первый же день в долине, засыпанной мягким снегом, на сестер наткнулись Дети мертвецов, у рта волосатые. Оба в голубоватых шкурах росомах – единственных животных, которые одновременно живут и в том мире, и в этом. Только росомахи могут рассказать человеку о другом подземном мире. Правда, будешь плохо слушать – загрызут. А будешь хорошо слушать – загрызут непременно.
«Будете нашими женами», – сказали сестрам Дети мертвецов.
И повели испуганных в сторону от известняковых холмов, подталкивая копьями в спину. «Этой дорогой долго будем идти, – повторяли. – До нашего стойбища далеко. Пять раз отдыхать будем».
В первый раз устали, сели на тундровые кочки, стали храпеть.
А рядом сугроб – темный, подтаявший, сильно затвердевший от ветра.
У сестер болели ноги от долгого перехода, они соскучились по похотливым взглядам мужчин. Эйа шепотом сказала Ахе: «Давай пойдем к сугробу. Я старше тебя. Я тебя спрячу».
Осторожно вытащив нож у одного из спящих, Эйа выкопала под сугробом нужную яму и загнала туда сестру. Потом уничтожила все следы работ, присыпала сверху снегом, вернула нож. «Уйду с детьми мертвецов, – сказала. – Буду мечтать с ними у костра, а ты вернешься в трибу и все расскажешь».
Когда солнце пригрело, Дети мертвецов проснулись.
Головы круглые, как травяные тундряные кочки, уши торчком.
Громко зевали, скребли грязными ногтями под мышками, потом спохватились: «Где другая девушка?»
«Не знаю, – испугалась Эйа. – Я спала».
«Однако убежала», – пожаловались Дети мертвецов.
И набросились на Эйю: «Ты рядом была. Что с ней сделала?»
«Вы – мужчины, но даже вы устали и спали, – испуганно ответила Эйа. – А я слабая женщина, я сильнее устала. Как легла, так и уснула, совсем ходит не могла».
«Ладно, – сказал один, хорошо подумав. – Возьмем, которая осталась. Вдвоем возьмем. Будем товарищами по жене».
Но второй сказал: «Посмотрим в сугробе».
Подошли к сугробу. Дул теплый ветер и снег уже таял. Ноздреватый, весь в точках.
Один кольнул длинным копьем и чуть не задел прячущуюся в яме Аху. Потом один снова сунул копье в снег и задел младшую сестру, но она крутилась в снегу, как рыжая лисица, и избегала опасных ударов. Старшая сестра так боялась, что все время плакала.
«Почему плачешь?»
«Я не знаю, – Эйа, правда, не знала, что сказать. – Я устала».
«Не гони пургу, – рассердились Дети мертвецов. – Твоя сестра здесь?»
«Как я могла вырыть яму в снегу? Или ногтями? – спросила Эйа сквозь слезы. – Вы видели у нас ножи?»
«Тогда почему плачешь?»
«Потому что страшно с вами. Потому что болят ноги. Потому что жить среди Детей мертвецов тяжело будет. Я люблю ходить к колодцу, смеяться и греметь деревянными браслетами. Вчера едва шла от усталости, а вы силой тащили меня. Сегодня опять потащите, будете копьями толкать, у меня синяки на спине. Плачу потому, что так вспомнила».
Дети мертвецов поверили Эйе и повели ее в стойбище.
А младшая сестра выбралась из сугроба и побежала домой. Две ночи и два дня блуждала по тундре. Совсем измученная встретила брата.
«Где Эйа?» – спросил брат.
«Дети мертвецов увели».
«Давай побежим вслед».
«Мне стыдно, – призналась Аха, – я не могу бежать».
«Так боишься?»
«Нет, у меня другое», – ответила Аха и показала брату израненные ноги.
Тогда они вернулись в пещеру, где Харахуру, трясущийся вдовец, все еще пел о невозможности убить белого мамонта, а сам тайком шлифовал наконечник Большого копья, целиком выточенный из бивня мамонта, и слабой рукой ласково гладил плоскую черепаху, на спине которой смутно различался силуэт человеческой ладони, оставленный Нинхаргу два или три тысячелетия тому назад.
Нессу был.
Хамшарен был.
Хеллу и Хиту были.
Псих носорог нюхал помет, тащился.
Бросался даже на птичек, если садились в пределах видимости.
Даже на леммингов бросался. Видно было, что мрачные мысли одолевают шерстистого. Ходил совсем один, охотники нигде не встречали его братьев и сестер.
И белый мамонт нервничал. Сердито смеялся над глупыми Людьми льда. Как хулиган остервенело топтал кустарник, скатывал мохнатый хобот в кольцо, громко щелкал по веткам. Так сердился, когда Белая сова села на спину. «Где летала? – сердился, отворачиваясь от тащащегося поблизости шерстистого носорога. – Куличок тебя три раза звал.»
Мудрая сова не ответила. Она крепко спала перед этим. А когда спишь, ума не надо. Потому и не слышала, если куличок прилетал.
«Я теперь всех людей убить хочу, – сердито признался белый мамонт Шэли. – Все умирают, пусть и эти умрут. Тогда будут вместе, никто скучать не будет. Я землю сделал для человека Эббу. Он тихий сидел среди воды, не мешал. А Люди льда стали плодиться. У них неестественное поведение. Они грязные, съели моего дядю. Они суетливые и не засмаливают бород. Их гнус ест. Они глупые, не жуют траву, живут в тесных расщелинах, как ящерицы. Совсем плохое поют про турхукэнни. Так что, убью всех. А с ними – рыб и птиц, чтобы не кормили оборванцев. Я теперь всех убью, – сердито похвастался белый мамонт Шэли. – Из костей дом построю. Ты будешь на чердаке жить. Хочешь на чердаке жить? Что скажешь?»
Сова не ответила, только подумала про себя: совсем белый задиковал.
А белый мамонт не унимался, спрашивал: «Как думаешь, всех можно убить?»
«Берегись, – ответила наконец. – Люди льда строят совершенное оружие. Они уже давно строят совершенное оружие. Некоторые даже на охоту не ходят. Их специально кормят, чтобы они строили совершенное оружие. Хотят тебя убить. Если убьют, окончательно полюбят твое сало».
Белый мамонт потряс рыжей челкой, хвост недовольно дернулся.
Но он знал, что когда долго не ходишь на охоту, то непременно теряешь навыки.
Это он хорошо знал, потому что в последний раз, когда он напал на оборванцев возле пещеры, убежали только тренированные старушки. Высушенные возрастом, выкрученные, как деревья на косогоре, они всегда держались близко друг к другу. Специально перед выходом за хворостом снимали муклуки, шли босиком.
Жилистые, как лосихи, пугливые, как водяные утки.
Весной смыло ливнями редкие леса.
Пришли тучи задавного комара, подул ветер.
Ужасные кривые молнии разрывали тьму над плоскими озерцами.
«…вот казалось осветятся даже те углы рассудка, где сейчас светло, как днем…»
У костра хрипел калека Харреш.
Он стонал, катался по грязным шкурам. Успокаивая слабого, товарищи по жене кидали ему кости. Давясь и страдая, он пел об огромном звере белого цвета, с мохнатым хоботом как рука. Он пел о задравших хвосты молодых быках, о черных глупых быках с гривой, торчащей дыбом. О черных быках, роющих землю рогами. Он пел о мышастых пугливых лошадях, украшенных черными ремнями вдоль всей спины от холки до хвоста. О вкрадчивых росомахах, загрызающих олешков не до смерти. Целую неделю едят живого олешка, не давая ему умереть – любят свежее.
Однажды, обиженный товарищами по жене, переставшими пускать его в спальный полог, Харреш принес с реки дафнию. В реке были слизняки, рачки, там всякого много было, но Харреш принес дафнию. Течением мотало над дном зеленую слизь, зевала рыба, пахло мокрой травой, но Харреш сделал выбор.
Панцирь у дафнии оказался тоненький, почти прозрачный.
Из зеленой мокрой травы Харреш сплел длинную тугую косу.
Эту косу приклеил к глупой голове дафнии, несильно толкнул ее босой ногой и белесая невзрачная жительница реки превратилась в молодую неумытую женщину с толстыми пушистыми косами.
Она сразу открыла рот и начала болтать.
«Вот если у меня не будет молока, как ответишь? – болтала она. – Смотрите, какие тугие груди! Я теперь много рожать буду. Мне твои товарищи по жене все нужны. Разве другие такие есть? Как ответишь?»
«Кто бросил зерно у входа? – сердился вождь у костра, пытаясь перекричать новую женщину. – Кто опять у входа бросил зерно? Пещерный медведь приходил сосать зеленую поросль. Путается под ногами, готов укусить…»
«Убейте белого мамонта…» – хрипел у костра Харреш.
«Смотрите, живот тугой. Это мне хорошо. Мужчины трогать будут. Много стану рожать. Все твои товарищи по жене понадобятся…»
«Всю траву вырвать у входа… Медведю чтоб не сосать…»
«Убейте белого мамонта…»
«Много рожать буду…»
Женщина ни на минуту не умолкала.
Она трогала тугие груди руками и говорила, говорила, говорила.
Не переставая говорить, снимала с себя одежды, расплетала тугую косу. «Войди со мной в спальный полог, – говорила, говорила и говорила она. – Буду трогать всего. Как ответишь?»
«Иди первая! Мы потом!» – испугался Харреш.
«Мэй! Какомэй! – радостно закричала новая женщина. – Почему говоришь – мы?»
«Войду в спальный полог с моим младшим братом. Будет первым товарищем по жене».
«Твердое хочу, – новая женщина так и кипела. – Каков твой брат? Как ответишь?»
«У него твердое, – с любовью и испугом хрипел калека. – Никогда не буду делить тебя с обыкновенными людьми. У меня товарищами по жене будут только самые лучшие».
Пораженный красотой женщины, им же самим созданной, Харреш каждый день царапал каменную стену резцом и однажды все вдруг увидели, что изображение изменилось.
Оно как бы протянулось вдаль, в глубину.
Оно будто раздвинуло стену пещеры.
Это испугало Людей льда. Покачав кости мертвеца над костром, решили, что Харреш делает что-то неправильное. А потому отвели в лес. Пока младший брат в спальном пологе ощупывал новую женщину, не перестававшую болтать, Харреш, голым привязанный к голому дереву, стонал под укусами мелких кропотливых муравьев и жадного гнуса.
«…мое имя смрадно…
…мое имя смрадно более, чем птичий помет днем, когда знойно небо…
…мое имя смрадно более, чем рыбная корзина в день ловли, когда знойно небо…
…я говорю: «Есть ли кто-либо ныне? Братья стали дурны, друзья никого не любят.»
…я говорю: «Есть ли кто-либо ныне? Все сердца злы, человек с ласковым взором убог…
…о, как смраден я…
…о, как смрадно то, что нас окружает…»
«Сердитый!»
Ишши был.
Амурру был.
Хутеллуш был.
Хашшур и Аркад были.
Белый мамонт Шэли стал нападать на вождей и делал это так ловко, что Люди льда совсем испугались и стали скрывать имена своих предводителей. Вождей теперь избирали тайно. Каждый про себя называл имя нового вождя. Многие даже не догадывались, кто управляет трибой. Но умный турхукэнни чувствовал правду по запаху. Пока Люди льда пытались подкараулить случай, он сам его создавал. И только когда холгут затоптал особенно вонючего охотника с нехорошо оскаленными зубами, и оказалось, что именно этот ублюдок руководил трибой, Люди льда спохватились. Небо в тот день отдавало ослепительной синевой и дул ветерок, немножко сносивший гнус, но охотники наконец спохватились. Они не хотели, чтобы и впредь трибой управлял такой противный и слабый вождь.
«…отмечен знаком высшего позора…»
Правила отменили.
О холгуте стал петь Кишу.
Он был слабый, трясущийся, но пел красиво.
Поддерживая руками маленькую трясущуюся голову, он пел так красиво, что сам белый мамонт Шэли старался подойти ближе к пещере. При этом некоторых охотников он убил, чтобы не мешали, а других заморил голодом, загнав на неприступную скалу. Как всегда, спаслись только жилистые старушки. «Так со временем вы одни останетесь», – стали обижаться молодые женщины, и, чтобы уравнять шансы, сократили еду и питье, выделяемое на содержание старушек.
Господин преследования наградил Кишу полным набором нехорошего. Кишу часто умирал от этого. Только сильная ненависть к холгуту, преследующему Людей льда, поддерживала жизнь певца.
«…твоя тень падает на пещеру…
…твоя тень колеблется в морозном воздухе…
…твоя тень плывет, как облако, закрывая Луну…
…темный страх вяжет нам сердца, мы боимся, отступи…
…ты перешел воду великого изгиба озер… ты издал крик, убивший многих охотников… ты сделал бессильными нас, затмил лица, ослепил глаза, уходи, останься только на каменной стене у входа…
…Дети мертвецов будут видеть твое изображение у входа и будут бояться… они идут с юга… у них копья с блестящими наконечниками… ты нас не любишь, уйди в леса, останься только в изображениях… когда ты вытесан на утесах, Дети мертвецов боятся и отступают… когда твои изображения на каменных стенах, Дети мертвецов трепещут от ужаса, как бледные зарницы, и не идут к нам…»
«…в гелиотроповом свете молний летучих на небесах раскрывались темные тучи…»
Травы выгорели.
Пришла удушливая жара.
Белый мамонт Шэли с каким-то особенным остервенением отлавливал и затаптывал отчаявшихся охотников. Затоптанных стало так много, что про них неопределенно говорили: он упал.
Долины перед пещерой лежали черные.
Животные ушли далеко, птицы улетели, рыбы в реке не стало.
Даже псих носорог, понюхав кучу помета, куда-то умчался. Говорили, что совсем опустился. А на горизонте ночами мерцали, как звезды, чужие костры. Это многочисленные Дети мертвецов пришли отнимать у Людей льда последнюю пищу, пасшуюся в тундре.
Хутеллуш, адепт Большого копья, певец Нового, слабый телом, со слезящимися глазами, старший сын Самшу, прямой правнук Харреша, праправнук Нинхаргу и первых людей Эббу и Апшу, в низкой нише, наклонясь над массивной каменной посудой, терпеливо дробил малахит пестом. Женщина Илау, тучная от недоедания, трясла тяжелыми весело раскрашенными грудями и смешивала добытый порошок с животным жиром и соком растений. Одновременно она отталкивала похотливые руки Хутеллуша, потому что недавно сама изобрела специальные номерки для запасов, хранящихся в леднике, и хранила себя для достойного человека.
Работа с красками приятна.
Малиновый, черный, желтоватый, зеленый, фиолетовый оттенки отпугивают злых духов. А то ведь они и справа, и слева. Они сзади и спереди. Они летают в горах, летают над пересохшей рекой, над сожженными долинами. Против злых духов нет дверей, нет запоров. Они втекают в пещеру с прозрачным ручьем, падают с неба с дождем и с градом, проползают в спальные пологи, проникают как воздух, чтобы мучить людей, разрушать семейное согласие и дружбу. Они не знают пощады, пожирают плоть, пьют кровь, связывают бессилием руки и ноги.
Господин преследования помогает им.
В каменном сосуде Хутеллуш хранил особенную смолу.
В этот день Господин преследования особенно приглядывал за певцом Нового и подталкивал его под руку. Сердитый Хутеллуш пролил смолу и сам же голой ягодицей сел на камень.
Стал отрываться – не смог.
Илау стала помогать, сделала больно.
Пришли другие Люди льда. Собралась вся триба – кто мог собраться.
Подумав, сказали плачущему: ладно, не рвись, еще оторвешь что-нибудь.
Сказали: живи с камнем. Пищи мало, совсем нет, но немножко кормить будем. Пой о Большом копье, приближай Будущее. Мечтай о Новом, о множестве вкусного жира, о множестве мяса. Женщина Илау будет прибирать за тобой. Может, со временем разобьем камень, только с небольшим осколком на ягодице будешь ходить. Зато никто не укусит за правую ягодицу.
Стал жить с камнем.
Требовали петь веселое.
Хутеллуш страдал, но пел.
Однажды все закричали и стали бежать.
Одни бежали в тайные ходы, другие в тундру.
Только женщина Илау в страхе прижалась к Хутеллушу. Она была простая, как все одинокие женщины. Дрожа, сказала: «Дети мертвецов пришли. Нехорошие пришли. У рта волосатые пришли. Не могу унести тебя вместе с камнем, Хутеллуш, тяжко мне, а оторваться не можешь.»
Спросила: «Или оторвать ягодицу?»
«Зачем?» – испугался Хутеллуш.
«Чтобы унести то, что оторвется».
«Нет», – не согласился Хутеллуш.
Тогда добрая женщина заплакала:
«Нас съедят».
Дети мертвецов шумно вошли в пещеру.
У них был страшный вид. У рта волосатые.
Одежды из шкур росомах и молодых олешков, а усы, как у животных, ныряющих в Соленую воду. Убить столько росомах – этому трудно поверить, и Хутеллуш сперва не поверил.
Но все было так, как он видел.
И наконечники копий оказались у Детей мертвецов особенные – не каменные, и не из кости. Величиной с локоть, широкие, сильно блестели. Как злые быки, Дети мертвецов топали ногами, хватали летящую стрелу пальцами, благодаря быстроте бега избегали ударов. Прыгали так высоко, что взлетали, подобно птицам. Когда плыли в воде, рыба отставала от них. Когда ложились на спину, то касались земли только ягодицами и плечами, такие массивные были у них мускулы.
Увидев Хутеллуша, удивились:
«С камнем живет. Что с таким делать будем?»
Другие ответили: «Отрезать то, что можно отрезать. Другое не убежит.»
Стали весело плясать у костра, а Хутеллуш сидел правой ягодицей на камне под ветвистым знаком, начертанным на стене, может, под знаком Оленя. Дети мертвецов, веселясь, разбили глиняные горшки, разделили между собой тонкие дротики, брошенные Людьми льда, поломали ненужные чужие копья. Потом деревянной толкушкой загнали нож в глубину груди тучной женщины Илау. Хутеллуш думал, что она сразу умерла, но она еще долго шевелилась. Господин преследования никак не отпускал женщину. А когда отпустил, Дети мертвецов изжарили ее на огне и съели.
«Что ты думаешь об этом месте?» – спросил один, сыто рыгая.
«Еда здесь неплохая», – уклончиво ответил другой и радостно закричал, увидев еще двух принесенных кем-то человеческих детенышей.
«…эти милые окровавленные рожи на фотографиях…»
Сильно пахло страхом.
Дети мертвецов отбрасывали жирными руками волосы и шли в пляске вокруг костра. Смутные отсветы на каменных стенах и в дымном воздухе весело плавали, как отражение улыбок.
«…я полон страха…
…у меня нет сети и ножа…
…четыре ветра от костров, ни один не освежает…
…мне не выроют глубокую яму и не забросают меня камнями…
…на вертеле, как животное, съедят, оторвав правую ягодицу, а остатки догрызет Господин преследования…
…день – это вздохи, ночь – это вздохи…
…Дети мертвецов обнажают свирепые клыки…
…Дети мертвецов вырывают внутренности женщины Илау и расчленяют тело на части…»
Эхекай-охекай!
Хутеллушу всегда нравилась Илау.
Тучная от недоедания женщина помогала ему.
Она растирала краски и приносила вкусное. Правда, не разрешала трогать руками свои тяжелые груди.
Приросший к камню, Хутеллуш сильно жалел Илау.
Эхекай-охекай!
Потом Дети мертвецов насытились.
Они скоро уйдут, наверное, подумал Хутеллуш.
Подобно летучим мышам скоро они уберутся во тьму.
Тогда в пещеру прокрадутся гиены. Своими чудовищными желтыми зубами они отполируют каждую брошенную на пол косточку. Они раздробят и переварят даже каждую трубчатую кость. Только маленькие обломки костей останутся на пыльных каменных плитах под грубыми изображениями мамонтов, возвышающихся над травами, как мохнатые стога.
Он упал.
Сеттх был.
Шапсу был.
Сепишту был.
Они привели Людей льда и убили Детей мертвецов, сытно уснувших.
Заодно хотели убить Хутеллуша, но в тот день триба впервые за много лет добыла настоящего мамонта, провалившегося в жидкий ил у берега. Холгут, наверное, долго пытался вырваться, потому что совсем изнемог.
Лежа на боку почти не дышал.
Когда рыжего добивали, он вздрагивал, но не стонал.
Под солнцем, с остывшими в жидком ледяном иле ногами, залепленный сохнущей грязью, холгут лежал в трясине несколько дней. Вокруг ходили волки, лиса тявкала с берега, рылась в листьях, но, увидев оборванцев с копьями, сразу убежала. Охотники, боязливо оглядываясь, не приближаются ли другие холгуты, отрубили рыжему левую заднюю ногу, шею, язык, всякие другие вкусности, и принесли в пещеру горы мяса и жира. Заодно поджарили на вертеле двух самых наевшихся Детей мертвецов. Только Хутеллуш отказался попробовать чужих, потому что недавно они съели тучную женщину Илау.
Раздавались голоса.
Возвращались прятавшиеся в лесу женщины.
«…с коротким топотаньем пробежала похожая на Пушкина овца…»
Вождь, оторвав кусок поджаренного на огне мяса, пожевал его.
Оставшееся бросил Хутеллушу, но певец Нового лишь беспомощно раскрывал беззубый рот.
Кусок упал в стороне.
Хутеллуш не мог дотянуться.
Мешал неподъемный камень, державший его за ягодицу.
«…поэт – как альбатрос: отважно, без усилья, пока он в небесах, витает в бурной мгле, но исполинские, невидимые крылья в толпе ему ходить мешают на земле…»
Подползла покрытая плесенью черепаха.
Шея совсем сморщилась. Клюв царапал пол пещеры.
Откинутая рука умирающего Хутеллуша легла на плоский, побитый временем, обросший пористыми треугольными ракушками панцирь. Усталая ладонь легла на смутный отпечаток, оставленный художником Нинхаргу, жившим несколько тысячелетий тому назад.