Часть 1

Иванна

В преддверии тридцать первой зимы, развивая сентябрь как тему, которая кончится к пятнице, я все чаще думаю о маленьком платане (чинаре) с мохнатыми шариками, свисающими на длинных стеблях (ножках?), на развилке асфальтовых дорог, под солнцем не жарким, а отстраненно-теплым, как тубус-кварц в детстве: сквозь желтеющую (точнее, она становится осенью коричневой) чинару просвечивает высокое голубое небо, которым надо дышать, пока оно еще такое. Вечный берег, прозрачная вода, в которой видны длинные пушистые красно-бурые водоросли, маленький крабик, убегающий в расщелину, ракушки мидий и тонкое зубчатое колесико какого-то механизма, вращаясь против часовой стрелки, уходит в глубину…


Летом кожа горячая, соленая, пахнет солнцем. По ногам легко хлопает длинная упругая трава, мы карабкаемся к теплице, которая живет под отвесной скалой вполне самостоятельной жизнью: старая, с загадочными голубыми материками в местах отвалившейся штукатурки, с фатальной трещиной в фундаменте – там уже растет молодая глициния. «Этой осенью надо обязательно застеклить теплицу», – говорит кто-то из взрослых, и все соглашаются. Тогда я выращу там герберы и лилии, болотные ирисы и барвинок… Надо мной смеются: «Да вокруг Зайчика барвинка этого – хоть коси его!»

«Где барвинок?» – кричу я и бегу к фонтану «Зайчик», а там – где были мои глаза раньше? – ковер из барвинка, как у бабушки в саду.

Диковатого вида барельеф – зайчик с ярко выраженной базедовой болезнью, смотрит на меня, и из его рта вяло стекает струйка воды. В голове у зайчика дырка – я вставляю туда свой безумный букет из цветов и веток и смотрю вверх. Никогда небо не кажется таким высоким, как тогда, когда смотришь на крону лиственниц.

* * *

– Сущность самоопределения заключается в следующем: тому, кто осознает кратковременность жизни, оно вовсе и не нужно. Если ты воспринимаешь жизнь как беговую дорожку, дистанцию, то надо бежать. Ну, идти.

Иванна в упор посмотрела на этого третьекурсника и сказала:

– Вы так не пройдете.

Но его не так-то просто было сбить. Он поднял бровь и сказал:

– Я уже собирался ввести понятие пространства существования.

– Нет, – сказала Иванна.

– Я попробую.

Этот юноша в белом свитере и в зеленом, несколько коротком ему шерстяном пиджачке был твердо намерен довести мысль до конца.

Иванна пошевелила ногой в тонком кожаном ботинке. Почему-то ныл cустав. И было невыносимо холодно в большой аудитории. Чего он упирается?

– Вы выстраиваете неправильную последовательность. Зачем вам эти оппозиции: жизнь – самоопределение, линейность – пространственность. Только что появилось существование. Все это к самоопределению не имеет никакого отношения. И нет понятия пространства существования. Есть категориальная пара пространство-время. Вы Аристотеля читаете?

– Читаю, – отстраненно сказал он и стал смотреть в окно, в сумерки, где строго напротив, в серой «хрущевке», зажглось кухонное окно с будуарным кремовым ламбрекеном, там был оранжевый абажур с кисточками и бело-красный набор специй на стене. Иванна машинально проследила его взгляд и почувствовала плотную и мягкую волну чужого уюта: седая женщина в зеленом с крупными турецкими «огурцами» фланелевом халатике, надев очки, озадаченно заглядывала в кухонный шкаф, доставала с верхней полки трехлитровую банку с какой-то крупой, махала рукой в глубь слабо освещенной прихожей.

Читает он Аристотеля. Все они говорят, что читают Аристотеля и Платона, и даже помнят наизусть изречение Анаксимандра о вещах – по-русски, по-немецки и на древнегреческом – штрих-пунктирный след прошлогодних хайдеггеровских семинаров. А когда нужно построить собственное размышление – рвутся за границы категориальных схем так, будто им дышать нечем, и не понимают, что именно там, за этими границами, и есть самое настоящее безвоздушное пространство. «Я так думаю», – ответила себе Иванна на свой же мгновенный вопрос: «Откуда ты знаешь?»

«Я так думаю и, по-видимому, думаю неправильно».

– Ну и читайте. Вам сколько лет?

Мальчик задумался, и Иванна рассмеялась.

– Бедный вы, бедный. Совсем я вас затюкала.

Он тоже наконец улыбнулся.

– Двадцать. Было в сентябре.

– Очень хорошо, – похвалила его Иванна. – Вот до двадцати одного года читайте Аристотеля и будьте счастливы. В двадцать один год получите право избирать и быть избранным, а также строить все и всяческие понятия.

Он задумчиво пытался подцепить какую-то ниточку на лацкане своего пиджака.


Нет, все-таки нехорошо мучить людей, особенно таких молодых, пытаться встроить их в свою дидактическую схему, наверняка не самую эффективную. Дух дышит, где хочет, само собой. Она говорила им о самоопределении, и его это задело, и он, наверное, ходил и думал, вместо того чтобы дрыхнуть в наушниках или мирно курить траву с друзьями на чужой кухне, где стены расписаны кислотными красками от пола до потолка. Иванна знала, как это бывает, когда начинаешь думать о чем-то, что не имеет отношения к жизни здесь и теперь – то есть не о деньгах, не о сексе, не о еде, карьере, больном зубе и протекающей трубе под раковиной. Начинает ныть тело. И чувствуешь тихий внутренний гул и догадываешься, что это кровь шумит и движется. И садишься всегда в одном и том же месте – с нормальной точки зрения в одном из самых неудобных мест, на пол между балконной дверью и письменным cтолом. Но сначала, прежде чем сесть в любимом углу, Иванна переодевалась, снимала махровый халат, надевала старые черные джинсы, шерстяные гетры с черно-красным закарпатским орнаментом и длинный синий свитер. Она смогла бы объяснить, почему так одевается, хотя, безусловно, это было бы странное объяснение: иногда в какой-то момент почти неподвижного сидения в позе, когда голова помещается между согнутыми коленями, ей начинало казаться, что надо встать, одеться, зашнуровать черные кожаные ботинки, надеть куртку с капюшоном, выйти из дому и идти куда-то, где предстоит тяжелая и достаточно пыльная работа. Не потому что хочется, а потому что в этом есть странная, но, безусловно, осознанная необходимость.


Острота длинной мышечной боли и нарастающее гудение во всем теле от полного бессилия перед необходимостью не просто понять, что нужно делать, а сделать это, через несколько часов становятся привычными – привыкают же люди к тяжелым физическим нагрузкам, невесомости, давлению атмосфер… В комнате темнеет, и единственное, что она выносит из этой очередной сессии жесткой сосредоточенности и странной грусти, это понимание того, что есть, по-видимому, две формы существования (а сама ругала студента за одно только упоминание существования). Первая – общеупотребимая, ей, Иванне, не хочется ее квалифицировать, хотя там, конечно, есть много подвидов и модификаций, и вторая, когда стремишься иметь дело только с подлинными вещами, с настоящими, имеющими внутренний смысл.


Постольку-поскольку приходится жить в мире, где главным искусством для нас является имитация, подобное желание вполне осмысленно, но мало кому придет в голову всерьез практиковать такой подход. Именно это желание заставляло ее все время находиться как бы в охотничьей стойке, как гончей, выслеживающей птицу, – в состоянии внутренней упругости и молчаливого терпения.


Студенты постоянно рассматривали ее, как некое существо. Они, наверное, чувствовали в ней какую-то тайную асоциальность – она была безразлична к нормативным житейским сценариям, даже лучшим из них. Она, разумеется, старалась держать окно в другой мир; они, конечно, этого не понимали, но непосредственно (интуитивно) воспринимали ее так, как воспринимали бы говорящую игуану, которая случайно (от сырости) завелась в аудитории, или как если бы Иванна прилетала на лекции на метле и как ни в чем не бывало, пересаживаясь с нее в преподавательское кресло и щелкая замочком черного кожаного портфеля, говорила: «Начнем, пожалуй»…

Самое главное, что они в конце концов слушали ее.

* * *

«Лучше бы я эмигрировал в Новую Зеландию, спал бы там в гамаке и пил портер по вечерам…» – вне всякой связи с предыдущими своими мыслями, вообще неожиданно для себя подумал человек, сидящий в глубоком зеленом кресле. Он отражался в стеклянной дверце шкафа напротив, а в каждом стекле его очков отражался, в свою очередь, весь шкаф и часть комнаты – он видел это в отражении. Он сидел и держал в руках телефон, который сообщал ему, что «абонент недоступен». Только она ему может звонить, он ей – нет, она вне зоны связи. И в ее гостинице в этом захолустье не работает стационарный телефон. Сломался.

Он казался себе смешным, хотел расслабиться – и не мог. Сейчас она позвонит, потом он встанет, с хрустом потянется во весь свой рост и пойдет варить кофе. Когда позвонит Иванна. Кстати, она может и не позвонить, как вчера. Тогда он в какой-то момент все-таки пойдет и сварит кофе, но с совершенно иным чувством, и в конечном итоге рано ляжет спать, чтобы проснуться с надеждой, что все равно с ней будет все в порядке. Что она не простудится, не сломает ногу, не даст себя убить. Это было очевидно для всех, кроме него – он всегда переживал за свою Иванку и тихо злился, когда Димка с Валиком в сотый раз говорили ему, что она по своей природе предназначена для того, чтобы выходить из ситуаций живехонькой и здоровехонькой. В конце концов, это ее работа, она должна… «Кому, – тихо спрашивал он, – кому она, собственно, должна и что должна?»


«Кому она должна и что?» – вдруг с неким холодом в висках подумал он и закрыл глаза, чтобы не видеть свое отражение. Риторическое общее место вдруг неожиданно для него превратилось в правильный вопрос. Она ведет себя так, как будто отдает долги? – нет, это неточно. Как будто исполняет долг. А он чувствует при этом, что отвечает за нее. Этого ему никто не вменял, просто он однажды остановился в невозможном месте – в людском потоке на эскалатор – и почувcтвовал, что отвечает за нее. Он тогда повернул навстречу прущим на него соотечественникам и невероятным образом выскользнул из толпы, оказался на улице – все тело болело, человек тридцать только что интенсивно объяснили ему, что он преимущественно идиот, но дважды – кретин, «больной на всю голову». Он вернулся в офис, стоял и смотрел на Иванну, сидящую почти спиной к двери. Она тихонько раскачивалась на стуле и очень быстро писала отчет по Константиновке.

– Иванка, – сказал он, – что ты сегодня ела?

Она развернулась на стуле и с изумлением посмотрела на своего шефа, который только что якобы уехал на другой конец города.

– Я всегда завтракаю примерно одинаково: кофе, сыр, тертая морковь со сметаной, иногда яйцо всмятку. Ты специально вернулся, чтобы прояснить для себя этот момент?

– Пойдем обедать, – просто сказал он. – Иначе ты так и просидишь до вечера.


И с тех пор, разумеется, когда он был рядом, он заставлял ее есть первое, второе и третье и старался заботиться о ней, потому что хоть она и была взрослой, но, с его точки зрения, какой-то не вполне здешней. Она была абсолютно нормальной, уравновешенной, организованной, но что-то в ней не давало ему возможности быть спокойной за нее.


Ему было сорок четыре года, его дочь Настя училась на четвертом курсе Академии финансов, в прошлом он считался одним из молодых гениев факультета прикладной математики, получил докторскую степень в двадцать шесть лет и стал тихо растворяться в теплом университетском болоте, потому что был хоть и талантлив, но абсолютно не честолюбив. В тридцать шесть лет он почти спокойно пережил уход жены Машки к такому же как он доктору, но к тому же многократному лауреату и оксфордскому профессору Пашке Розенвайну. Машка с Пашкой тут же отбыли в Лондон, и он быстро успокоился.

Булева алгебра и ряды Фиббоначи его уже не волновали, он бесконечно перечитывал «Маятник Фуко» и «Модель для сборки» и преимущественно размышлял над тем, как создаются индивидуальные миры – посредством ли воли или божественным озарением? Думал он об этом невсерьез, он вообще был ироничным человеком.

Почему она не звонит?

Он посмотрел вправо, на свой стол, где стояла маленькая зеленая квадратная чашечка на таком же квадратном блюдце, которое также могло служить и пепельницей – ее рождественский подарок. Она к католическому Рождеству всем своим коллегам подарила тщательно, даже как-то педантично, в любом случае безупречно обернутые подарочной бумагой и перевязанные подарочной ленточкой коробочки с милыми недорогими подарками. И она украсила маленькую искусственную елочку маленькими молочными перламутровыми шариками – под ней они и нашли свои подарки, каждая коробочка была с микроскопической открыткой, на которой было написано имя адресата.

И она испекла черничный торт.

А они – три мужика – страшно растерялись, потому что оказались совсем не готовы, но сориентировались, Димка вылетел пулей в подземный супермаркет, купил много красного сухого вина, потому что шампанского она не пила, и пять длинных бежевых роз.

И она танцевала с ним – только с ним – весь вечер. Димка с Валиком ушли по-английски, а он тогда вообразил невесть что. Так и сказала Иванна, мягко прижатая к белым жалюзи расслабленным и почти счастливым Виктором Александровичем. «Ты вообразил невесть что», – ровно сказала она. Он опустил руки и внимательно посмотрел на нее поверх очков. Если бы ей было кому рассказать, она бы рассказала, что она что-то почувствовала в этот момент, что-то, определенно напоминающее слабое чувство нежности. Перед ней стоял, пытаясь скрыть тяжелое дыхание, безусловно хороший и очень симпатичный человек. Он смотрел на нее немного сверху вниз, и у него один раз дрогнули губы, а три месяца до этого он ежедневно заставлял ее есть салат и пить кефир, а в Константиновке нес ее на руках через мутный желтый поток, и прилетал за ней на вертолете в Рыбачье, и она столько раз сидела рядом с ним, и у него на руках, и у него на коленях в битком набитом стариками и детьми вертолете, и запах его одеколона конечно же успокаивал ее. Но рассказать ей об этом было некому. И то, что он хотел сейчас, было невозможно ни при каких обстоятельствах. Потому что есть вечный берег, и там есть место… Есть, короче говоря, безусловные вещи. И к тому же она не любила его.


Он встал, снял с полки «Книгу перемен» и взял из нее листок, который нашел у нее под столом, когда в ее отсутствие решил навести порядок в отделе. Обычно этим занималась она, разработав целую технологию уборки, – у нее в специальном отдельном ящике находились разноцветные махровые салфетки, жидкость для мытья окон, жидкость для мебели, пара красных резиновых перчаток и освежитель воздуха. Морской. То есть, надо понимать, она была недовольна уборщицей. Он решил немного прибраться, в результате чего, передвигая удлинитель дальше от подозрительно влажной батареи, естественно, ударился головой о край стола. Но зато нашел листок. Он его скопировал, оригинал положил в ее папку, а копию забрал себе. Это было не письмо, и его не мучила совесть. Это был просто текст, написанный ее рукой.


В преддверии тридцать первой зимы, развивая сентябрь как тему, которая кончится к пятнице, я все чаще думаю о маленьком платане (чинаре) с мохнатыми шариками, свисающими на длинных стеблях (ножках?), на развилке асфальтовых дорог, под солнцем не жарким, а отстраненно-теплым, как тубус-кварц в детстве: сквозь желтеющую (точнее, она становится осенью коричневой) чинару просвечивает высокое голубое небо, которым надо дышать, пока оно еще такое. Вечный берег, прозрачная вода, в которой видны длинные и пушистые красно-бурые водоросли, и маленький крабик, убегающий в расщелину, ракушки мидий и тонкое зубчатое колесико какого-то механизма, вращаясь против часовой стрелки, уходит в глубину…

Алексей

Мне понадобится еще немного времени, чтобы достроить яхту. Проблем с тем, чтобы вспомнить, что такое юферс и грот-стаксель, у меня больше нет – я вижу их даже во сне там юферсы превращаются в дырявые кофейные блюдца, а кливера и грот-стаксели живут сами по себе, в виде геометрически правильных облаков. По вечерам я спускаюсь в камбуз, пью пиво или виски и засыпаю прямо там, часто не раздевшись. Когда я дострою яхту, я уйду на ней в Мировой океан и больше не вернусь сюда ни за что на свете. Там, в океане, подобно рефракции световых лучей мне должна встретиться рефракция времени, какая-нибудь воронка или флуктуация, благодаря которой я, возможно, смогу еще раз оказаться в той точке, в том времени и месте, откуда я уже однажды начал идти по этой дороге, которая казалась бесконечной, хотя потом выяснилось, что конец у нее все-таки был. Мы-то думали, что и в самом деле было море в конце переулка, заросшего подорожником и пастушьей сумкой, никто из нас и представить себе не мог, что там тупик, пыльная жара и время, замершее в половине второго тридцатого августа, в четверг.

* * *

Зима на окраине города была мутно-серой, навсегда окаменевшей. Маруська курила «Кемел Лайт», ковыряла ногой серый снег и точно знала, что ее рассматривает видеокамера на железных воротах…


О, господи… Я не могу писать о людях, которых я не люблю. Которых я даже не знаю. Я люблю своего племянника Саньку, в настоящий момент он сидит на корточках в высокой траве и держит неподвижно руку ковшиком, чтобы словить кузнечика. Его худые квадратные коленки тихонько дрожат от охотничьего азарта. И свою сестру Надюху я тоже люблю – она бродит вдоль крыльца туда-сюда и что-то объясняет по мобильнику своему шефу, который уехал на конференцию в Прагу, – Надежда делает вид, что она на работе. И родительскую дачу я тоже люблю, я могу написать здесь роман о детстве – на чердаке до сих пор живут своей жизнью наши с Надюхой игрушки, два искалеченных воздушных змея и подшивка журнала «Квант» за семьдесят восьмой год.

На весь двор и окрестности разносится запах компота из ревеня – он кипит в зеленой кастрюле на летней кухне. Надюха флегматично наматывает на палец длинную каштановую прядь, что-то втирает шефу по телефону и рассеянно помешивает деревянной ложкой компот. Но ни Санька с кузнечиком, ни Надюха, ни компот из ревеня решительно не интересны моему издательству. Издательству интересна гламурная, записиргованная как нерестовый лосось, журналистка Маруська, которая должна взять интервью у молодого олигарха Астахова. Олигарх Астахов немедленно полюбит Маруську, будет мечтать вечерами и задумчиво водить пальцем по стеклу офисного стеклопакета, потом его убьют, а Маруська сделает пластическую операцию и возглавит журналистское расследование. Замуж она так и не выйдет, но зато ее прадедушка на Каймановых островах умрет от старости и оставит ей в наследство все, нажитое непосильным трудом. Она возглавит медиахолдинг Астахова и разоблачит убийцу – скромную шестидесятилетнюю кадровичку Веру Степановну, которая люто ненавидела Астахова всю жизнь, начиная с его рождения…


Зато этот бред – дикий и неприличный – будут читать в поездах и самолетах. И на гонорар я куплю и подарю Саньке «Лего» про киностудию – с маленькой видеокамерой и маленькими съемочными павильонами.


Я хотел бы прошивать печатными знаками ткань жизни, но она ускользает и разъезжается, как китайский шелк под швейной иглой. Я видел. Никак не удается провести ровную строчку.


Мой приятель Серега Троицкий сообщил мне, что я похож на барышню, которая никак не может решить – то ли ей лишиться невинности немедленно, то ли сохранить ее навсегда.

– Глупый ты, Виноградов, – говорит мне старый байкер Троицкий. – Ты не врубился, что мы живем в эпоху Великого Упрощения. Гламур, корпоративные вечеринки и Пауэр Пойнт. И виртуально, и метафорически друг друга мочат старперы и пионэры, или, как говорил Каверин, младозасранцы. Я – старпер. И ты – старпер.

– Старпер, – соглашаюсь я.

Естественно. Мне тридцать один год. Я застал время, когда не было Интернета.

– Ты их пионэрскую семиотику понимаешь? – спрашивает Троицкий, с хрустом разламывая пакет с ледяными кубиками.

– Это какую?

– Ну, там – «челы», «кокс», «реал», «Паоло Коэльо»…

Он распределяет лед по бокалам и заливает его закарпатским «Саперави».

– Я знаю, что это означает, – почему-то я говорю это так, как будто признаю факт мастурбации в школьном туалете.

– Глупый ты, Виноградов, солнышко, – говорит Троицкий. – Я тоже знаю. Но не понимаю ни хрена. Зато я инсталляцию какую придумал. Смотри. Беру презерватив, наливаю в него пиво «Балтика» номер пять, прикрепляю его кнопкой к доске для презентаций… К такой пробковой, душистой, нежной, как живот щенка… Приношу из сортира употребленную страницу заранее подброшенного туда Бунина, к примеру «Антоновские яблоки», прикрепляю тоже… Потом прибиваю гвоздями полное собрание сочинений Мураками… Харуки. И заодно Рю.

– Не лень возиться? – спрашиваю я.

«Саперави» постепенно примиряет меня с миром.

– Нет. Смотри. Ко мне на прием приходит малчик лет двадцати двух. Я ему говорю: что тебе надобно, малчик? А он мне говорит, что его замучила бессонница и под каждым кустом ему мерещится теория заговора. Путем глубокого ментоскопирования я выясняю, что малчик зарабатывает трудовую копеечку задницей, но не то, к сожалению, что ты, душа моя, подумал, а сидит сутками за тонюсеньким таким ноутбуком и пишет тексты, в которых смешивает с грязью людей, многих из которых никогда не видел. Жанр называется – черный пиар. Малчик называется райтер. Читает Фридлянда и Бегбидера, кушает амфетамины и обожает своего шефа, который ездит по офису на скейте туда-сюда и диктует секретарше тезисы партийного съезда.

– Ну и что? – спрашиваю я, с острым сожалением отмечая уменьшение уровня «Саперави» в бутылке. – Помог ты ему?

– Нет, Лешенька, потому что через три дня его убили, задушив в лифте сетевым шнуром от ноутбука и забив в рот и нос порядка трехсот граммов кокаина. Ко мне потом менты приходили, нашли у него мою визитку. Говорят: «Что вы можете сказать, товарищ психотерапевт, о его личности?» О личности, надо же… Бедный маленький пионэр…

Это было позавчера. Сегодня я сижу на даче и мучаю гламурную журналистку Маруську. Надо, чтобы во второй трети книги ее изнасиловали каким-нибудь особо противоестественным способом. Например, парковой скамейкой.


Санька поймал кузнечика и случайно раздавил в кулаке. Плачет.

– Пойдем, малыш, – говорю я ему. – Пока мама готовит обед, почитаем чего-нибудь.

– Про Мерлина, – оживляется мой трогательный шестилетний племянник.

– Про Мерлина, – соглашаюсь я.


Несколько месяцев назад я заскочил к нему в школу – Надюха не успевала и попросила заплатить за Санькины обеды. У них шел английский. Учительница английского – большая женщина с добрым лицом и очень приличным произношением – стояла перед классом в каком-то унылом трикотажном платье в сиреневых разводах, а на ногах у нее были домашние тапочки. Такие зелененькие, со стоптанными, а потом распрямленными задниками. Из-за этих тапочек я сидел вечером у себя на кухне и в полном одиночестве пил водку, отчего на утро мне было не просто плохо, а катострофически хреново – у меня загадочная ферментация, и именно водку я переношу с трудом.

– Ну ты прямо… – сказала потом Надежда. – Захотела бы, пошла бы в какую-нибудь фирму работать, с английским-то, долларов на триста, свободно.

– Слушай, – говорю я ей, – а тебе никогда не приходило в голову, что некоторым нравится работать в школе? Или, например, участковым педиатром? Или даже участковым милиционером?


Надюха вздыхает. Ей очень нравится история католического средневековья, в частности иезуиты, в связи с чем у нее лет семь назад даже завелся диплом кандидата исторических наук. Но работает она менеджером продаж в фирме, которая торгует телекоммуникационным оборудованием. И метафизический разрыв между иезуитским орденом и темпами развития телекоммуникационных технологий ощущает всем своим существом.


Я возвращаюсь с дачи поздно вечером, в воздухе пахнет липовым цветом и нагретым асфальтом. В это время олигарх Астахов в билдинге на окраине заснеженного мегаполиса рассказывает Маруське о масштабах своих амбиций и гладит ее трепетную джинсовую коленку. Я паркуюсь возле мусорных баков, пара алкашей тащит пакеты, из которых торчат горлышки пустых пивных бутылок. Они ничего не знают о семиотике пионэров. Не знают даже, что они «баттл-хантеры» и что некоторые особо радикальные группировки пионэрской организации считают, что их надо истреблять как существ вредных, бессмысленных и антисанитарных.

Я машинально нахожу взглядом свой балкон и вижу, что у меня дома горит свет.

– Так, – говорю я себе, – так-так… Что «так» – я не знаю, но во рту становится сухо и кисло одновременно, и я вынимаю из бардачка газовый пистолет.


Однажды я остро пожалел о том, что у меня нет оружия. Это было пять лет назад, в командировке от редакции в городе Житомире, где жила какая-то экстрасенша и целительница, которая, по слухам, пользовала даже премьер-министра и с которой я должен был сделать интервью. «Только без мракобесия, – сказал мне редактор, – мы все-таки аналитико-публицистическое издание… Так, немного желтизны, немного трогательных историй с хорошим концом».

До целительницы я добрался в полной кондиции – с гематомой затылка, сотрясением мозга и сломанной в двух местах рукой, а все только потому, что четверо местных тинейджеров, которые пили какую-то гадость в тихом сумеречном дворе, обратили свое самое заинтересованное внимание на мой зазвонивший невпопад обыкновенный и в общем-то далеко не новый мобильный телефон.

– А могли бы и убить, – вздыхала героиня моей будущей публикации Светлана Викторовна, делая мне вполне объяснимые примочки и прикладывая к затылку блок замороженных кубиков льда.

Вернувшись домой, я купил себе пистолет и с тех пор общественную дискуссию на тему «должен ли рядовой гражданин иметь оружие и пользоваться им при необходимости» считаю для себя закрытой.


Теоретически можно было бы вызвать милицию. Но имея какой-никакой журналистский опыт, милиции я боюсь неизмеримо больше, чем бандитов и воров. Возможно, это трагическое заблуждение, и пусть меня когда-нибудь переубедят.

В подъезде было тихо и светло, я поднялся к себе на четвертый этаж и легонько толкнул дверь. Дверь была закрыта. Когда я поворачивал ключ в замке, руки у меня, естественно, крупно дрожали. Я перехватил пистолет из левой руки в правую, уронил при этом ключи и распахнул дверь. Никто не набросился на меня, и я, переводя дыхание, немного постоял в дверном проеме. Надо было входить. Я вошел и в перспективе прихожей увидел прямо посреди гостиной неподвижную, как стендовая мишень, ярко-красную футболку, широкие джинсы и бледное лицо с испуганными серыми глазами.

– Не стреляйте, – сказала девочка. – Ради бога.

После чего она, не сводя с меня глаз, отодвинулась в угол и застыла там.

– Ты кто? – спросил я и был на сто процентов уверен, что она ответит: «Конь в пальто».

– Конь в пальто, – смирно сказала она, и я опустил пистолет.

Значит, мы в нежном возрасте смотрим киноклассику, что бы там Троицкий ни говорил.

У нее были короткие розовые волосы, которые удивительно удачно сочетались с бледной кожей и серыми глазами.

– Сядь в кресло, конь, – сказал я и почувствовал, что руки перестают дрожать, но зато начинает болеть голова. – Вот туда, в кресло, и оттуда докладывай мне, как ты здесь оказалась.

Путаясь в словах, четырнадцатилетняя отроковица Ника рассказала мне старую, как мир, историю о том, как мальчик Костя, с которым она познакомилась в каком-то интернет-форуме и видела до этого живьем только один раз, позвал ее в гости, а туда пришли «еще пацаны», и они там курили траву и пили джин с тоником (нет, сама она не курила и не пила), и потом они предложили ей – «Ну, в общем, – сказала она, – ну вы понимаете…»

– Понимаю, – сказал я. – И, как честная девушка, ты телепортировалась ко мне в квартиру.

– Я у него на балконе закрылась, – с отчаянием сказала Ника. – И перелезла на ваш балкон. А потом сюда.

– Не ври, – сказал я ей. – У меня балкон был закрыт.

– Открыт.

– Закрыт!

– Не кричите, – сказала Ника. – Если есть Библия, дайте, я поклянусь. – Открыт настежь. Был. Я его закрыла.

«А черт его знает, может, и открыт, – уныло подумал я. – Последнее время я забываю, как меня зовут. Троицкий говорит, что это…»

– Ладно, – сказал я. – Значит, твое счастье.

Что же тебя родители отпускают в гости к таким сомнительным мальчикам?

Господи, если бы у меня была дочь, я бы от страха за нее сошел с ума заранее, задолго до ее четырнадцатилетия. Как будто они спрашивают разрешения у родителей, говнюки!

– Отпускают? – Ника впервые улыбнулась. – Куда там, отпускают. У меня даже телохранитель есть. Я от него убежала – через туалет в Пассаже.

Поздравляю тебя, Виноградов. К тебе через балкон залезло не простое, а золотое дитя, и сейчас сюда ворвется какой-нибудь «беркут». Она правду не скажет, а тебе не поверят, и посадят тебя, Виноградов, за педофилию.

– Родителям звонила? – осторожно спросил я.

– А надо? – растерянно спросила она. Наверное, надо. Или не надо? И ведь не прогонишь – первый час ночи на дворе, ситуация какая-то патовая.

С соседнего балкона действительно доносился какой-то пьяный шум.


Я повез ее домой, истово молясь про себя, чтобы ее родители оказались по возможности вменяемыми, хотя к часу ночи они должны были бы уже обзвонить все морги, вызвать авиацию и поднять в ружье внутренние войска.

– Твой телохранитель уже, наверное, застрелился, – сказал я ей по дороге. – Как русский офицер. Ты, Ника, засранка – так подставила человека.

– Действительно, – покаянно сказала Ника, зажав ладони между коленками. – Он, наверное, бегает, ищет меня.


За высокими серыми воротами в Игнатьевском переулке, мимо которых я проезжал раз сто, не было ни звука, ни шороха, ни следов паники, ни «Скорой помощи» рядом, ровным счетом ничего.

– Вы должны пойти со мной, – сказала она. – Если что, расскажем честно, как было.


Если что!


– Убил бы я тебя, – искренне сказал я ей.

Ника ткнула пальцем куда-то вбок, за выступ, ворота разъехались и бесшумно закрылись за нами, и мы оказались в совершенно пустом дворе, который освещался двумя галогеновыми светильниками, установленными на заборе и развернутыми так, чтобы освещать дом слева и справа, да бледным фонариком на короткой ноге в переплетении чугунных лепестков.

– Что, – спросил я ее, – достаточно нажать на кнопочку – и ворота открываются?

– Нет, – достаточно иметь мои отпечатки пальцев.

– А-а.


Ничего-ничего. Я чувствую себя крайне глупо уже минут сорок, так что…


В большой гостиной на синем кожаном диване спала платиновая блондинка в бежевом вечернем платье. Я подумал: наверное, некстати, что бежевым платиновым блондинкам надо начать присваивать серийные номера, поскольку они (платиновые блондинки) прочно вписаны в урбанистический ландшафт, красивы и практически неразличимы. Их высокая ликвидность и взаимозаменяемость вызывают во мне бескорыстное восхищение. Они хороши так же, как хороша идея евроремонта. Но я никому об этом не скажу, потому что меня немедленно обвинят в мужском шовинизме, в сексизме и еще бог знает в чем. У меня же – простая мизантропия – тихая и безобидная.


На щиколотке блестела тонкая золотая цепочка, светлые туфли валялись рядом на ковре. И еще на ковре валялся и самозабвенно храпел молодой человек в светлом льняном костюме и с дистанционкой от телевизора под щекой.


– Ясно, – сказала Ника. – Павлик привез маму, пытался посмотреть телик и уснул сам. Потому что устал. – И, не ожидая уточнений, добавила: – Павлик – это ее молодой человек.

Странно, что она не сказала «бойфренд». Или хотя бы «парень». Все-таки не безнадежный ребенок эта Ника.

Наверное, поскольку не пришлось никому ничего объяснять, я почувствовал к ней смутную жалость – никто ее не хватился и никто из-за нее не психовал, не пил корвалол и не обзванивал больницы.

– Спасибо вам, Алексей Николаевич, – сказала она мне. – Если бы не ваш балкон…

– Я ему передам, – сказал я ей. Еще я хотел сказать ей что-то типа «в следующий раз думай, прежде чем…», но в последний момент решил обойтись без нравоучений.

Иванна

Димка с Валиком потом рассказали Иванне, что они страшно боялись и переживали, когда решили представить ее шефу, и уже сообщили об этом и ей, и ему – отступать было некуда. Димка с Валиком сидели в «Салониках», пили пиво, заедали его маленькой сухой рыбкой размером чуть побольше тыквенной семечки (барменша сказала – «снеток») и боролись с обуявшим их сомнением: а вдруг они не найдут общий язык, эти двое? Будет неудобно и перед Иванной, и перед шефом. А вдруг Иванна не захочет этим заниматься? И так далее. У Димки она вела факультативный семинар по Фихте, и Димке тогда очень понравилась ее ясность и сосредоточенность. Женщина, которая способна была говорить об эпистемологии так же, как они с Валиком говорили бы о роке или о футболе, могла помочь его дяде. Потому что с тех пор, как Виктор Александрович, доктор физ. – мат. наук и во всех отношениях гражданское лицо, принял предложение возглавить в МЧС отдел мониторинга социогенных ситуаций, он почти перестал спать, а если и засыпал, то, просыпаясь, долго не мог понять, где он находится, хотя преимущественно находился там же, где и всегда – на своем диване в своей спальне, среди безумных жирных лиан на обоях. Его маленькая неутомимая Настюха переклеила обои в его спальне – они давно уже требовали переклейки, но лианы – почему она их выбрала? Лианы создавали ощущение влажных и небезопасных тропиков, вместо того чтобы успокаивать и нейтрализовать. А он был в командировке и вовремя не пресек превращение его тихой мужской спальни в чавкающий тропический лес. Может быть, именно этот хаос на стенах и нарушал его сон, но, вероятнее всего, не спалось, потому что он мучительно изобретал принцип деятельности отдела, руководство которым все-таки, поколебавшись с месячишко, принял и перебрался из Института проектирования мегаполиса, где всю деятельность давно обессмыслили многочисленные застрявшие там чиновники от градостроительства, в эти две комнаты на четвертом этаже здания, которое скромно называлось «корпус № 2». Понимал он одно: ему нужна маленькая армия, где каждый умеет сражаться с сарацинами, разговаривать с драконами на их языке и исцелять наложением рук. Вобщем, ему нужны бойцы, а у него мальчишки – близорукий толстяк Димка, племянник, последовательный фанат ранних немецких романтиков, и замороченный системщик Валик, специалист по спутниковым системам слежения.

А завтра… уже половина третьего ночи, уже сегодня они привезут ему какую-то Иванну, с которой, может быть, они бы и пересеклись в университете, но разминулись на три года: он ушел из вузовской среды и смел надеяться, что навсегда, а она пришла.


Она пришла ровно в десять утра в гладком черном свитере, заправленном под широкий кожаный ремень черной джинсовой юбки. И в августе (хоть и дождливое, а все-таки лето) она была в достаточно высоких зеленых замшевых ботиночках – не до конца зашнурованных, так что, когда она положила ногу на ногу, он увидел бархатную изнанку свисающего зеленого «языка».

– Чем вы занимаетесь? – спросил он, и вопрос конечно же был тестовым – ему важно было, как она ответит.

У нее были темные волосы до воротника и светло-карие глаза. И умные губы. Он давно заметил, что губы бывают умные и глупые. У нее были умные губы.

– Я преподаю системный анализ, историю философского постмодерна, логику. Но это не важно.

Да, у нее были умные губы. Зато он, как ему когда-то признались, умеет улыбаться глазами.

Он сидел, подперев кулаком подбородок, и глаза его улыбались. А почему – он и сам не знал. Она была спокойна, никуда не торопилась и смотрела прямо в его улыбающиеся глаза.

– А что важно? – спросил он приглушенно, в кулак. Она ответила странно. Она сказала:

– Моя работа – обеспечивать и поддерживать ситуации развития.

– Чем обеспечивать и поддерживать? – спросил Виктор Александрович и отклеил руку от подбородка.

– Собой, – сказала Иванна.

Они помолчали. Он потянул сигарету из пачки.

– Вам нужна помощь, – без тени вопросительной интонации проговорила Иванна, – партнерство и рабочая сила.

– Да, – кивнул он.

– Пожалуйста.


Он уже тогда любил ее. Но еще не знал об этом. Даже тогда не знал, когда танцевал с ней на Рождество – тогда он просто хотел ее, это было неразделенное желание.

И только сейчас, когда он смотрел на свою молчащую черную «Моторолу», он уже знал что-то про себя.

И телефон зазвонил.

– Витя, – сказала Иванна, – извини, что отвлекаю. Можешь говорить?

Витя буквально задохнулся от такой неадекватности. А с другой стороны, откуда ей знать, что он сидит тут с затекшей спиной? С ее точки зрения, он вполне может быть у отца или ужинать жареной картошкой с Настюхой и ее бойфрендом в худпромовской мастерской среди подрамников и всевозможного барахла, которое бойфренд Костик последовательно перемещал с помойки в мастерскую и любовно называл «коллекцией объектов». Это он думает о ней. Она, безусловно, думает о чем-то другом – о проблеме, например. На работе она работает. Как машина.

– Нет, я жду, – как можно более спокойно сказал он.

– Здорово, – обрадовалась Иванна, она вообще была какая-то очень веселая. – Витюша, поставь чайник.

И поскольку он явно растерялся, она повторила:

– Поставь, пожалуйста, чайник на плиту. Я сейчас поднимусь.

Она приехала! – наконец понял обычно очень сообразительный Виктор Александрович. Ну что ей надо было сказать? Не поднимайся? Погуляй вокруг дома, поднимись через полчаса, я успокоюсь, покурю, уберу с лица это странное выражение, переоденусь, в конце концов?

Он справился. Дверь Иванне открыл ее шеф – он был по-домашнему в джинсах и в клетчатой рубашке. Рубашка была зеленая, мягкая, выгоревшая, и точно такая же, как у Иванны когда-то: они тогда стояли маленьким лагерем в Каньоне и учились ездить верхом. Она любила эту свою рубашку – ткань пахла летним полднем, травой, лошадьми. Она тогда скрепя сердце разорвала ее, и без того порванную в трех местах, на небольшие куски, потому что механизм арбалета лучше всего протирать простой хлопчатобумажной тряпочкой.

– Ну, здравствуй, – устало сказал он. – В «Зарницу» играешь? Мы ждем тебя через два дня только.

Иванна была на удивление умиротворенная.

– Тогда я пошла, – быстро сказала она. – Хотя у меня в пакете торт и буженина.

– Дура маленькая, – прошептал он и втащил ее за плечи. – Я тебя ждал.

Он поцеловал ее в холодную щеку.

– Витя, – сказала она, высвобождаясь. – Давай не будем ходить по кругу. Давай по возможности будем потихоньку двигаться вперед.

Его рубашка пахла чем-то недостижимым. Домом, миром. Он, ни слова не говоря, прошел на кухню и оттуда крикнул:

– Раздевайся, проходи. Тапочки там…

На кухне он постоял, опершись о раковину, и раз и навсегда решил для себя одну вещь.

«Мне, конечно, приятно, – думал он, – испытывать это волшебное и вполне конкретное чувство неразделенной любви. Да загляни-ка в глазки ей! В них нет и тени того, на что ты надеешься. Поэтому – все, никаких больше эпитетов, никаких вибраций, никакого жара, только ровное и умеренно теплое чувство сотрудничества. И все-таки она очень странная девочка… Что с ней сделала эта ее церковно-приходская школа?»


Тогда, во время знакомства, он, естественно, спросил об образовании.

– Церковно-приходская школа, – впервые улыбнулась она.

Оказалось – частный пансион, маленький, при монастыре на юге, возле какой-то счастливо обойденной туристическим бизнесом Белой Пристани.

– Так вы учились, по сути, в женской гимназии? – развеселился он. – Нет, по сути и по целям это была скорей семинария.

– Для девочек? – озадаченно спросил Виктор Александрович.

Иванна, поменяв позу, оказалась целиком в солнечном луче, невесть откуда взявшемся в это неяркое утро. Она сморщила нос и чихнула.

– Будьте здоровы.

– Спасибо. Почему для девочек? Для всех… Семинария – это метафора, не относитесь серьезно. Речь идет не совсем о религии…

Или совсем не о религии. Вообще это длинный разговор. А потом все как у всех – университет, философский факультет, аспирантура.

Как у всех!


«Ладно», – он оттолкнулся обеими руками от раковины, вышел в комнату, сел напротив нее так, что между ними оказалась четко обозначенная ковровым узором диагональ и сказал:

– Рассказывай.


Основанием для этой командировки стала информация, которая пришла в отдел по корпоративной сети МЧС и осела у Валика в компьютере как требующая дополнительной проверки. Источником был директор по маркетингу некой фирмы «Люмен» А. Васин. Господин Васин минувшим летом решил использовать часть своего отпуска для поездки к маме. Мама жила в небольшом городе на Луганщине, в таком, которые могут годами не звучать в теленовостях, где есть хлебокомбинат, молокозавод и фабрика, производящая рабочую одежду – всякие прорезиненные плащи, бахилы, комбинезоны с миллионом карманов, рукавицы и прочее – мечту рыбаков и охотников. Провинция, в общем. Провинция и пастораль. Летом там плавают в мальвах дворы, пустые, нагретые солнцем скамейки в беспредельной звенящей и душистой тишине утопают в зарослях пастушьей сумки и подорожника. Абсолютный полдень. Слышно, как маленькая узкокрылая стрекоза задевает паутину. В открытые окна двухэтажных домов летят осы на варенье, детей отправляют с бидончиками за квасом – к бочке у гастронома, эти же дети бесконечно ползают по каким-то не представляющим археологической ценности развалинам на окраине единственного городского парка, ныряют с единственного обрыва в реку и пломбир в вафельных стаканчиках производства местного молокозавода поедают тоннами. Господин Васин, если бы его спросили, рассказал бы также, что в детстве он мог до получаса сидеть, опираясь локтями о подоконник, и смотреть, как за распахнутым окном в густой темноте дышит мирная теплая ночь. Конечно, звенели цикады. И с тех пор, как утверждает А. Васин, не изменилось ничего – те же скамейки во дворе, та же вывеска над гастрономом, тот же пломбир в стаканчиках. Но при этом, как утверждает он в своем письме, город стремительно вымирает. У людей обостряются хронические заболевания, народ мрет от инфарктов и инсультов, обычные простуды приводят к фатальным осложнениям, а простое расстройство желудка перерастает в тяжелый острый дисбактериоз. Господин Васин категорически настаивал, чтобы мама уехала с ним, та отказалась – родной дом, могилы мужа и родителей, и в конце концов себя она чувствовала сносно, если не считать тромбофлебита. Васин пошел в санстанцию, там ему на голубом глазу сказали полную правду: эпидемий в городе не было лет семьдесят. Он потребовал результаты баканализов питьевой воды – выяснилось, что вода в городе, как и прежде, замечательная – чистая, целебная, из артезианских скважин. Воздух был мечтой бальнеолога – ни вредных производств, ни выхода на поверхность радиоактивных пород – леса и луга вокруг, грибные и ягодные места, чистое небо, звонкая речка, и вполне съедобная водится в ней рыба. При этом все жители города пребывали в тихой депрессии, они хоронили своих близких, нищали и боялись. Нормальный для таких городков демографический индекс минус 2,3 за неполных шесть лет упал до минус 15 и продолжал снижаться. Упорный Васин не поленился съездить в область и получить в областном статуправлении эту цифру. Когда он спросил ведущего специалиста статуправления, не настораживает ли хоть кого-нибудь этот показатель, ему ответили как в том анекдоте:

– Однако, тенденция… – но какая именно тенденция, чем она характеризуется и как ее остановить, сказать, конечно, не смогли.

Отпуск у господина Васина пошел коту под хвост, он вернулся домой злой, напряженный и написал письмо в единственную, по его мнению, заинтересованную инстанцию – в МЧС. С точки зрения господина Васина, ситуация в городе должна получить статус чрезвычайной, надо объявить карантин, закрыть город и искать причину. Письмо переадресовали в отдел мониторинга. Потому что в случае оползней, эпидемий и наводнений все очевидно, и выделение бюджетных средств обязательно и вопросов не вызывает – врага знают в лицо. Здесь был совершенно иной случай. Иванна прочла письмо и сказала: «Я поеду». Собственно, с этого момента она и стала рассказывать своему дорогому и сверхвнимательному шефу о том, что она поняла.


Она приехала в городок рано утром, прошла сквозь пустой холодный вокзал на привокзальную площадь и с трудом обнаружила окоченевшие белые «Жигули». Злобный и, безусловно, корыстный владелец на просьбу отвезти ее в какую-нибудь гостиницу отреагировал соответственно – опустив боковое стекло и глядя на нее опухшим желтушным глазом, спросил:

– Что значит «какая-нибудь»?

– Это значит, – сказала Иванна, неприятно замерзая после теплого поезда, что я не знаю города и конкретную гостиницу назвать не могу.

– У нас их две, – сообщил водитель. – «Центральная» и «Турист».

– Тогда в «Центральную».

– Там дороже, – прищурился водитель.

– Слушайте, поехали, – взмолилась Иванна. – Поехали в эту «Центральную», а то холодно тут у вас.


Ей очень хотелось плюнуть и уйти, но было четыре утра и троллейбусы еще не ходили. В машине было тепло и воняло соляркой. Перед лицом болталась пластмассовая голая девушка с гипертрофированной грудью и грязным лысым черепом.

Город, конечно, почти не освещался, и, пока они ехали, она успела заметить неоновые буквы «Бар Нептун» и слабо подсвеченную арку с надписью «Торговый центр».

В гостинице сонная портье сунула ей ключик с деревянной грушей и, не дожидаясь, пока она уйдет, шумно бухнулась на скрипучий диванчик и, ворча, натянула на голову сиротское гостиничное одеяло.

«Заниматься вопросами жизни и смерти – в простом смысле этого слова – это не совсем то, что заниматься прорывами в будущее гениальных одиночек, если, конечно, это считать развитием, – сонно думала Иванна, сидя с ногами на упругой гостиничной кровати, – на нее навалилась сладкая утренняя дрема. – Заниматься упадком или способствовать развитию – это суть разные вещи? Или это одно и то же, поскольку – в чем смысл твоей работы, знаешь? Она, твоя, с позволения сказать, работа, носит сугубо герменевтический характер – ты должна строить понимающее отношение к событиям… А как понимать горящие бакинские терминалы, акции константиновских сатанистов или картезианскую ветвь физиков во Львове с их концепцией эфира, которую они из полуанекдотичной теории превратили в изысканную и очень непривычную практику?»


Она проснулась в девять утра и долго смотрела сквозь опущенные ресницы, как колышется старая тюлевая занавеска. Она еще час бродила по номеру, готовила себе кофе, жевала изюм с курагой, пристраивала между рамами привезенную с собой копченую грудинку, смотрела в окно. За окном был серый зимний сквер, прорезанный двумя аллеями крест-накрест c ностальгическими парковыми скамейками и маленьким трудноразличимым памятником по центру. Было серое, холодное, ветреное утро. По проезжей части задумчиво, никуда не торопясь, ехал полупустой троллейбус, по заснеженному тротуару мама с папой вели закутанного малыша, шел старик с синим бидончиком и сосредоточенно двигалась большая черная дворняга, почти касаясь боком стены дома. Иванна собирала волосы в хвост и думала, что это хороший город. Это было ее непосредственное ощущение: «хороший город». Она когда-то поняла, что в человеке с детства остаются и существуют в «спящем» состоянии особые рецепторы, имеющие, наверное, отношение к душе, но во взрослой жизни они пробуждаются так редко – в особых ситуациях, когда надо почувствовать что-то непосредственно, простым детским чувством, не испорченным искусственными формами образования. (Мераб Мамардашвили замечает однажды, что «рассыпание бытия происходит от вторжения психологии, то есть от застревания прямого бытийного умозрения в слоях интерпретации…»)

Хороший город.

«Что же мне делать дальше, – думала Иванна, натягивая свитер, обматывая горло шарфом, шнуруя высокие ботинки, в которых можно было бы ходить в Альпы, не опасаясь за состояние подошв, так что делать – бродить по городу и всматриваться в него, пытаясь понять то, не знамо что?

Буду ходить, пока не замерзну, – решила она. – Буду лежать и думать. После обеда приму горячий душ. Вечером пойду в кино, если здесь работает хоть один кинотеатр».


Бродить по городу оказалось неожиданно сложно – Иванна ежеминутно спотыкалась о собственные попытки изобрести принцип, ответить на вопрос: на что смотреть? Она хотела бродить бесцельно, но никак не могла выключить в себе какой-то глупый аналитический механизм, который работал раздражающе безостановочно и, главное, абсолютно впустую. «Как элетромясорубка без мяса… Как соковыжималка без фруктов… – подумала Иванна. – Между прочим, надо бы что-то съесть».

Город уже проснулся, но без живости, обычно присущей буднему дню, – как просыпается обычно отделение в больнице, когда время от завтрака до обеда разнообразится разве что процедурами, а послеобеденный сон счастливо сокращает день, присоединяя ранний зимний вечер почти непосредственно к полудню.

Иванна быстрым шагом пересекла круглую площадь, немного выпуклую по сравнению с сопредельными улицами, – венцом ее был исторический музей, который маленьким холодным Парфеноном желтел на фоне серого утреннего неба. Здесь было все так тихо и медленно, что ей захотелось пробежаться. Редкие прохожие имели возможность наблюдать, как по тихой заснеженной улице Шекспира бежала девушка в черных джинсах, просторной зеленой куртке с капюшоном, в пестрой мексиканской шапочке – так, как если бы она делала разминочный круг по стадиону. У перекрестка она остановилась и попрыгала на месте, поболтала руками и отдышалась. Сердце, однако, колотилось. «Тридцать один год, – подумала она. – Это уже возраст. По вечерам сердце стучит так же, только без причины, в голове что-то пульсирует и дышать тяжело. И приходит странная тревога, отчего потом снятся тяжелые сны. Если честно – то это обычная вегетососудистая дистония. И если не лениться и хотя бы трижды в день дышать животом…»

Она уже когда-то пожаловалась шефу на самочувствие. Виктор Александрович тогда в задумчивости сплел пальцы под подбородком и, глядя своими улыбающимися глазами куда-то в сторону, сказал:

– Если бы ты, Иванна, проанализировала свой образ жизни…

– Я знаю, что ты скажешь, – покивала она.

– Я ничего не скажу, – улыбнулся Виктор Александрович. – Я для этого изумительно хорошо воспитан. Мое воспитание меня иногда бесит. Поэтому в качестве компромисса могу предложить немного коньячку в кофе, – и он достал из нижнего ящика стола их общую плоскую бутылочку.

Ее образ жизни… Эта регулярная тертая морковь по утрам, холодный душ и чтение сложных текстов на ночь. Это также отказ целоваться с ним в рождественскую ночь, что он, кажется, до сих пор переживает.

Он тогда был задет. Сел за свой стол, закурил и тихо сказал: «Тебе надо ходить в военной форме».

Она промолчала. У него были такие нежные ладони. И очень хороший голос.

Однажды она спросила себя: «Что мне делать с Виктором?» И после долгих раздумий испытала редкое спокойствие, ответив себе: «Ничего». Самоопределение невозможно без рефлексии, вот что она теперь знает, недавно поняла, в лифте, и, поняв, проехала свой этаж. Оно не имманентно, не сосредоточено в личности, оно не интенационально, не направлено изнутри вовне – оно, напротив, изначально предполагает двойственность. Ты и ты— прим. Ты, да, проставляешь себе границы, но не изнутри – вовне, а – извне. Ты смотришь на себя и определяешь себя – так, кстати, рождается форма. Пределы, границы – они же и защита, они позволяют двигаться и выживать. Отсутствие этой внешней позиции и приводит, вероятно, к неврастении: как не стать неврастеником, если постоянно голой кожей наталкиваешься на острые углы? Что делать с Виктором? Ничего. Это нежелание или запрет? Иванна стояла на перекрестке улиц Шекспира и Ульяновых и рассматривала неоновую вывеску «Парадиз» над массивным дубовым крыльцом.

Это, скорее, запрет, чем нежелание. Просто был на свете Всадник без головы (в смысле – без мозгов, – так считала их тренер Ниночка Карастоянова), ее папа-мама-брат-и-сестра, ее Петька Эккерт, голубая кровь, оказавшаяся в итоге очень даже красной. Маленький худой Петька, внук основателя, абсолютно бесстрашное существо. Самый близкий ее друг. Самый родной человек. Тот, кто научил ее разговаривать по существу, сидя на крыше Старой асиенды. Старой асиендой они назвали один из корпусов школы за его террасы и внутренний двор. Теперь, чтобы разговаривать по существу, ей не нужно крыши асиенды, но почему-то все равно необходимо открытое пространство – холм, поляна. «Просто неба», – говорят ее земляки. Він ішов просто неба…

Иванна улыбнулась. Сейчас она стояла «просто неба» и на нее падал мокрый снег. Надо было прятаться – хотя бы и в этот «Парадиз» (кажется, это все-таки ресторан). А на дворе – одиннадцать утра.

«Парадиз», однако, работал – в темном гардеробе у нее приняли куртку и выдали номерок. Старенький метрдотель проводил ее в круглый зал с зеленой велюровой драпировкой и витражами, перед ней зажгли свечу и принесли меню. Она заказала камбалу в томате, мясной салат, чай. Подумала и попросила принести пятьдесят граммов яичного ликера.

«Однако, – думала Иванна, пытаясь подцепить оливку из салата. – Я ведь не знаю что делать. В мэрию я завтра пойду, но это ничего не даст – это протокольный шаг, чтобы не усугублять и без того цветущую паранойю провинциальных чиновников, которым все время кажется, что что-то происходит за их спиной. Ладно, вымирает добрая пасторальная периферия. Господи боже мой, что значит «ладно»? Почему? «Социально-экономические факторы» – это бред полный, а не аргумент. В лучшем случае это эпифеномен, вторичность. Потому и социально-экономические факторы, что… Вот что?»

Ей не нужна никакая информация, она еще до поездки получила все, что только можно было получить: статотчеты, демографические справки, успела побеседовать кое с кем из социологов, наслушалась глупостей про социально-экономические факторы и тенденции.

Она съела камбалу и допила остро-сладкий и вязкий яичный ликер.

Куда ей теперь идти?


Она вышла на улицу, дождалась первых прохожих, ими оказались двое мальчишек-старшеклассников, они шли без шапок, с мокрыми от снега волосами.

«Простудятся», – подумала Иванна.

– Простудитесь, – сказала она им. Они пожали плечами.

– Не подскажете, где тут у вас церковь? – спросила она.

– Вам какая? – уточнили они хором, – музей или действующая?

– Действующая, – Иванна внимательно рассматривала их. Дети как дети, небось только закончат школу – и только и видели их в этом городе. Тинейджеры.

– Действующая не действует, – сказал грустный рыжий еврейский мальчик. – Там прогнили перекрытия, что-то рухнуло, что-то посыпалось, в общем, нужна реставрация.

– А будут реставрировать? – поинтересовалась Иванна.

Ребята посмотрели друг на друга, потом на нее. В ее вопросе им явно почудилось что-то юмористическое.

– В бюджете денег нет? – догадалась она. Они засмеялись:

– Ну конечно же нет! У нас тут канализационный коллектор в аварийном состоянии, и тот починить не могут.

«А епархия тоже не раскошелится, а приход в таком моральном состоянии, что, можно считать, его как бы и нет».

– Ну ладно, – сказала Иванна. – А что у вас за музей-то в другой церкви?

– Археологический, – снова хором сказали они.

«Так, – подумала Иванна. – Что ты хочешь узнать? Что-то важное, – ответила она себе. Что-то имеющее отношение к существу дела».

– Вы меня извините, – она показала им свое удостоверение, они удивились, заулыбались. – Хотите пива?

Идея пива вдруг страшно понравилась самой Иванне и в целом вызвала коллективный энтузиазм. Ребята решительно пресекли ее попытки вернуться в «Парадиз», провели куда-то дворами и вышли на неожиданно широкую улицу.

– Вот наш Бродвей, – гостеприимно произнес тот, которого звали Егором.

Второй представился Ромой и сказал:

– Тут пивняк хороший и недорогой, мы сюда всем классом ходим.

Они спустились в подвальчик, где обнаружился очень приличный паб, с деревянными столами и лавками и с затейливо подвешенной под потолком рыболовной сетью – на ней болтались сушеные морские звезды, крабики и ракушки. Пиво было только местное, но на удивление вкусное, а тараночка – с твердой бордовой икрой.

Вероятно, про пиво она рассказывала Виктору Александровичу с таким воодушевлением, что он в этом месте замахал руками и сказал:

– Ты посиди, я за пивом сбегаю. Ты мне только, пока я не ушел, скажи одну вещь: ты всю свою командировку провела в злачных местах, спаивая несовершеннолетних?

– Ты пойми, – она встала и пошла в прихожую одеваться, – сходим вместе… ты пойми, у них из учебных заведений есть только филиал института сельскохозяйственного машиностроения, техникум гостиничного хозяйства и какой-то коммерческий лицей.

Он подал ей куртку и, подумав, застегнул ей на куртке воротник.

– Продолжай, – сказал он ей. – Я весь внимание. Рыбу будем покупать?

– Рыбу будем… Слушай, Витя, какое пиво, сейчас уже половина десятого, мне еще…

– Я тебя отвезу, – уверенно сказал он, пытаясь в темном подъезде попасть в замочную скважину. – Ты давай, рассказывай. Например, объясни, при чем здесь учебные заведения. Ну, церковь – понятно. Духовность, вечные ценности – да?

Она не видела в темноте, улыбается он или нет.

– Я не знаю, что такое духовность, – холодно сказала Иванна. – А когда ты говоришь про вечные ценности, ты сам не знаешь о чем говоришь. Но мы к этому вернемся. Если в двух словах: у них нет ни церкви, ни университета. Дома, построенные до 1920 года, в аварийном состоянии. Существует генплан реконструкции центра и его новой застройки. Может, это и случится – лет через сто, но старый центр уж точно восстанавливать никто не станет.

Они шли по тихому снежному переулку, и она касалась плечом его руки. Ему жгло руку это касание, и он думал о том, что когда-то нашел стихотворение Тютчева, которое поразило его тем, как необычно в нем были расставлены частицы уже и еще:

…Мы рядом шли, но на меня уже взглянуть ты не решалась, и в ветре мартовского дня пустая наша речь терялась…Уже полураскрытых уст я избегал касаться взглядом, и был еще блаженно пуст тот дивный мир, в котором шли мы рядом…


– Ты никогда не думал о том, что мы имеем в виду, когда говорим «жизнь»? – говорила тем временем она. – В отношении, например, к поколению, к ситуации смены поколений, к воспроизводству? Жизнь отдельного человека – короткий фиксированный такт, отрезок, но этому отрезку нужен более широкий и тоже по определенным правилам организованный контекст. Для того чтобы учительница начальных классов в этом городе благополучно дожила до пенсии, нянчила внуков, сидела на лавочке с подружками во дворе, варила варенье на год вперед, для того чтобы были старики, дети, внуки, завещания, дневники, переписка, антиквариат, мемуары, нужны церковь, университет… Монастырь – просто замечательно было бы…

– Суд, – подсказал Виктор Александрович. – Ты меня что, совсем идиотом считаешь? Так и скажи, что, с твоей точки зрения, город вымирает, потому что разрушены институциональные формы. Все до единой. Да?

– Так и скажу. Если хочешь, я тебе протокольным языком все быстренько скажу. Но я с тобой вообще-то разговариваю. И я тебе на другом языке пытаюсь сказать: в городе не осталось вечных мест. Они должны быть, даже если их востребует три процента от числа проживающих. Они, эти вечные места, вообще не работают на спрос. Они существуют сами по себе. Но если жизнь равна себе самой, Витя…

Он потер переносицу и, загружая пиво в пакет, тихо сказал:

– Не надо меня агитировать, ребенок. Ты так хорошо все это говоришь, так и напишешь завтра в отчете. Я же тебя прекрасно понимаю, моя жизнь уж точно не равна себе самой.

И он конечно же внимательно посмотрел на Иванну, а она, конечно, легко пропустила это мимо ушей, сказав: «Рыбу я сама куплю» – и отодвинув его от окошка ларька, потребовала продемонстрировать ей всю имеющуюся в ассортименте рыбную нарезку.


«Как хорошо, – думала Иванна, устраиваясь с ногами в кресле, где еще полчаса назад напряженно сидел Виктор. Пиво, рыба горбуша, пивные кружки с гербом города Кельна… лучше бы я не приходила. Встретились бы завтра на работе, я бы сдала отчет. Но я очень устала, и нужен живой человек рядом, хороший, небезразличный. Хотя уже достаточно тепла и пора собираться домой…»

Она устала и на самом деле очень грустила, но так глубоко, что Виктор Александрович заметить и почувствовать этого не смог бы никогда. Она тогда почти всю ночь лежала в своем номере без сна, в наушниках, с Даларасом в плейере. И только под утро крепко уснула, и ей приснилась бабушка Надя, и как они собирают смородину на даче, а проснувшись, она обнаружила, что в плейере сели батарейки.

В отчете она напишет о встрече с мэром. О том, что он очень переживает за город и решительно не знает, что предпринять. И сам он летом перенес тяжелый инфаркт. Они обсудят с ним проблематику социальных институций, он пожалуется на безденежье и политику центра. Он ничего не поймет. Расстанутся они почти друзьями, она пригласит его на конференцию по проблемам малых городов, которая состоится в июле под Киевом и где она, возможно, будет делать пленарный доклад. В отчете она упомянет также о визите к местному батюшке, который занимается тем, что крестит, венчает и причащает прихожан непосредственно на дому. «А что делать, – скажет он ей, – жизнь, в конце концов, как-то длится…» Ему ничего не надо было объяснять, он все знал сам. Словом, пообщались. Дальнейшее в отчете она опустит и сразу перейдет к конструктивным выводам. Поскольку дальнейшее – это ее личное дело. Частная практика, подумала Иванна. Отец Арсений был уже совсем старик – дело шло к семидесяти. Он принял ее по домашнему, угощал пельменями, поил чаем. Его жена лежала в кардиологии, и он управлялся сам. По стенам были развешаны его пейзажи маслом, и он сказал ей, что весной снова отправится на пленэр. Вообще они говорили мало, больше молчали. Но когда она уходила, он вдруг заплакал – тихо, без слез.

– Значит, все продолжается, ходите по земле, – сказал он и погладил Иванну по плечу.

Она стояла перед ним, опустив голову. Он был выше ее, полный, с одышкой, с желтой бородой и волосами, стянутыми в хвост аптечной резинкой, – не то батюшка, не то старый художник из олдовых хиппи. Ромка с Егором рассказали ей, что всего несколько лет как он оставил байкерство, а так всю жизнь гонял на мотоциклах. Его рука дрожала.

– Ну так помоги нам, – попросил он.

Она обняла его и ушла. Он мог бы этого и не говорить.

Алексей

Вечером следующего дня зазвонил телефон.

– Добрый вечер, Алексей Николаевич, – сказал тихий мужской голос. – Меня зовут Александр Иванович Владимиров. Я – папа Ники.

Ну да. Конечно, у нее есть папа. Александр Иванович Владимиров. Что-то очень знакомое.

– Как вы узнали мой телефон? – спросил я первую глупость, которая пришла мне в голову.

– Телефон? – удивился Александр Иванович и немного помолчал. – Телефон… Да не проблема, адрес-то ваш я знаю… Мне Никуша сказала. Как вы помогли ей и все такое. Вы меня извините, Алексей Николаевич, вы, вероятно, занятой человек… Но я бы хотел с вами встретиться. Если можно.

Чувство неловкости, которое я при этом испытал, описанию не поддается. Я не выносил Нику из горящего дома и не отбивал у хулиганов в темной подворотне. Единственное сомнительно доброе дело, которое я сделал, – я не дал ей по шее. Мне не хочется встречаться с ее папой – зачем? И я действительно занят, у меня журналистка Маруська беременная, о чем вчера я еще не знал и даже не подозревал… Александр Иванович терпеливо ждал ответа.

– Зачем? – просто спросил я.

– У меня к вам просьба, – сказал он. – Которую вы можете отказаться выполнять, если она покажется вам неадекватной. Но подробности, если можно, не по телефону…


Я вспомнил, откуда я его знаю. Он был владельцем крупного промышленного холдинга, возможно, самого крупного в стране. Как теперь принято говорить – «вертикально интегрированного». Что-то там заводы, пароходы… Машиностроение и переработка сельхозпродукции. И химия полимеров. И что-то еще. Видит бог, еще до того, как я все это вспомнил, я согласился встретиться с ним, потому что просьба, она просьба и есть. Можно не ломаться и выслушать ее. Тем более что Маруська, утопая в соплях, только что решила делать аборт.


Ничто не сходит с рук – примерно так подумал я, засыпая. Олигарх Астахов материализовался в моей реальности под псевдонимом Владимиров и попросит меня завтра под страхом физической расправы не писать больше о нем всякие глупости и оставить его в покое навсегда.

Но все получилось с точностью до наоборот.

– Спасибо вам, – сказал он, – за Нику, – но я напрашивался на встречу по совершенно другому поводу. Хотите пива?


Охотно верю, что Владимирову не с кем выпить пиво. Верю. Хочу.

– Хочу, – сказал я.

Он ушел куда-то в боковую дверь и принес пак баночного «Будвайзера».

– Банки, – сказал он. – Говно, консерванты. Но все куда-то разбежались и за разливным некого послать. Чего вы смеетесь?


Я вспомнил Хармса – о том, что «без пива Пушкин не боялся остаться. Слава богу, были крепостные – было кого послать…»

– Да так, – сказал я, – у Хармса…

(Черт, о Хармсе – это я зря.)

– Ну да, – он придвинул ко мне запотевшую банку. – Еще не было случая, чтобы Тургенев вернулся. То петиции начнет подписывать, а то…

Загрузка...