Глава седьмая,

в которой Рейневан и его спутники въезжают в Стшелин в канун Успения Девы Марии и, как оказалось, точно на аутодафе. Потом те, кому до́лжно, выслушивают наставления каноника вроцлавского кафедрального собора. Одни с бо́льшим, другие с меньшим желанием.


За деревней Хёркрихт, поблизости от Вёнзова, пустынный до того тракт немного оживился. Кроме крестьянских возов и купеческих фур, стали попадаться конные и вооруженные люди, так что Рейневан почел за благо прикрыть голову капюшоном. За Хёркрихтом бежавшая по живописному березняку дорога снова опустела, и Рейневан облегченно вздохнул. Однако малость преждевременно.

Вельзевул в очередной раз показал великий собачий ум. До сих пор он не ворчал даже на проходящих мимо солдат, сейчас же, безошибочно чуя их намерения, он коротким резким лаем предупредил о вооруженных наездниках, неожиданно выехавших из березняка по обеим сторонам дороги. Потом зловеще заворчал, когда, увидев его, один из слуг, сопровождавших рыцарей, стянул со спины арбалет.

– Эй, вы! Стоять! – крикнул рыцарь молодой и веснушчатый, как перепелиное яйцо. – Стоять, говорю! На месте!

Ехавший рядом с рыцарем конный слуга всунул ступню в стремечко арбалета, ловко натянул его и уложил на ложе болт. Урбан Горн не спеша выехал немного вперед.

– Не вздумай стрелять в собаку, Нойдек. Сначала взгляни, рассмотри как следует. И сообрази, что ты когда-то уже ее видел.

– О раны Господни! – Веснушчатый заслонил глаза рукой, чтобы защититься от слепящего мерцания раскачиваемых ветром листьев берез. – Горн? Ты ли это в самом деле?

– Никто иной. Прикажи слуге убрать арбалет.

– Ясно, ясно. Но пса придержи. Кроме того, мы тут не случайно, а кое-кого ищем. Так что я должен спросить тебя, Горн, кто это с тобой? Кто едет?

– Для начала, – холодно сказал Урбан Горн, – уточним вот что: за кем ваши милости охотятся? Потому что если за теми, кто, к примеру, ворует скот, так мы отпадаем. По многим причинам. Primo, при нас нет скота. Secundo

– Ладно, ладно, – веснушчатый уже успел рассмотреть священника и раввина, презрительно махнул рукой, – скажи только: ты их всех знаешь?

– Знаю. Ты удовлетворен?

– Удовлетворен.

– Просим прощения, преподобный, – второй рыцарь, в саладе[103], при полном вооружении, слегка поклонился плебану Гранчишеку, – но мы беспокоим вас не ради развлечения. Совершено преступление, и мы идем по следам убийцы. По приказу господина Райденбурга, стшелинского старосты. Вот он – господин Кунад фон Нойдек. А я – Евстахий фон Рохов.

– Что за преступление? – спросил плебан. – О Господи! Убили кого?

– Убили. Недалеко отсюда. Благородного Альбрехта Барта, хозяина из Карчина.

Некоторое время стояла тишина, которую нарушил голос Урбана Горна. Голос изменившийся.

– Как? Как это случилось?

– Странно случилось, – медленно ответил Евстахий фон Рохов, перестав подозрительно рассматривать Рейневана. – Во-первых, в саменький полдень. Во-вторых, в бою… Если б это не было невозможно, я бы сказал, что в поединке. Один человек, конный, вооруженный. Убил тычком меча, к тому же очень точным, требующим большой сноровки. В лицо. Между носом и глазом.

– Где?

– В четверти мили за Стшелином. Барт возвращался из гостей у соседа.

– Один, без сопровождения?

– Он так ездил. У него не было врагов.

– Упокой, Господи, – пробормотал Гранчишек, – душу его. И освяти…

– У него не было врагов, – повторил, прервав молитву, Горн. – Но подозреваемые есть?

Кунад Нойдек подъехал ближе к возу, с интересом посмотрел на груди Дороты Фабер. Куртизанка одарила его призывной улыбкой. Евстахий фон Рохов тоже подъехал. И тоже осклабился. Рейневан был очень рад. На него не смотрел никто.

– Подозреваемых, – Нойдек отвел глаза от притягивающего взгляд бюста, – несколько. По району болталась довольно подозрительная компания. То ли за кем-то гонялись, то ли кровная месть. Что-то в этом роде. Здесь даже видели таких типов, как Кунц Аулок, Вальтер де Барби и Сторк из Горговиц. Ходят слухи, что какой-то молокосос вскружил голову жене рыцаря, а тот не на шутку взъелся на соблазнителя. И гоняется за ним.

– Не исключено, – добавил Рохов, – что именно этот преследуемый любовничек, случайно наткнувшись на Барта, запаниковал и прикончил его.

– Если так, – Урбан Горн поковырял в ухе, – то вы легко достанете этого, как вы говорите, любовничка. В нем должно быть не меньше семи футов роста и четыре в плечах. Такому, пожалуй, трудновато спрятаться среди обычных людей.

– Верно, – угрюмо согласился Кунад Нойдек.

– Хлюпиком господин Барт не был, какому-нибудь замухрышке б не поддался… Но, возможно, там не обошлось без чар или колдовства.

– Мать Пресвятая Богородица! – воскликнула Дорота Фабер, а плебан Филипп перекрестился.

– А впрочем, – докончил Нойдек, – там видно будет что к чему. Как только прелюбодея возьмем, так выпытаем его о подробностях, ох выпытаем… А распознать, думаю, будет нетрудно. Мы знаем, что он удалой и на сивом коне едет. Если вы такого встретите…

– Не преминем донести, – спокойно пообещал Урбан Горн. – Удалой парень, сивый конь. Не проглядишь. И ни с кем не перепутаешь. Ну, бывайте, господа.

– А вы, господа, не знаете, случайно, – заинтересовался плебан Гранчишек, – вроцлавский каноник все еще в Стшелине обретается?

– Конечно. Судебными разбирательствами занимается у доминиканцев.

– А не его ли это милость нотариус Лихтенберг?

– Нет, – отрицательно покачал головой фон Рохов. – Его зовут Беесс. Отто Беесс.

– Отто Беесс, препозит[104] при Святом Иоанне Крестителе, – забормотал священник, как только старостовы рыцари отправились дальше, а Дорота Фабер стегнула мерина. – Ох, суровый муж. Веееесьма суровый. Ох, рабби, зря надеешься. Вряд ли он тебя выслушает.

– А вот и нет, – проговорил Рейневан, уже некоторое время радостно улыбавшийся. – Вас примут, рабби Хирам. Обещаю.

Видя недоуменные взгляды, Рейневан таинственно улыбнулся. Потом, явно в хорошем настроении, соскочил с телеги и пошел рядом. Затем немного поотстал. И тогда к нему подъехал Горн.

– Теперь ты видишь, как все оборачивается, Рейнмар Беляу. Как быстро дурные слухи распространяются. По округе разъезжают наемные убийцы, мерзавцы типа Кирьелейсона и Вальтера де Барби, а ежели они убьют кого, то на тебя же на первого падет подозрение. Замечаешь иронию судьбы?

– Замечаю, – буркнул Рейневан. – И не только это. Во-первых, вижу, что вы все-таки знаете, кто я такой. Вероятно, с самого начала.

– Вероятно. А еще что?

– Что вы знали убитого Альбрехта Барта из Карчина. И даю голову на отсечение, едете вы как раз в Карчин. Или ехали.

– Ишь ты, – немного помолчав, сказал Горн. – Какой шустрый. И самоуверенный. Я даже знаю, откуда берется твоя самоуверенность. Хорошо, когда есть знакомые на высоких должностях, а? Вроцлавский каноник, например? Человек сразу начинает чувствовать себя лучше. И безопаснее. Однако обманчивое это бывает ощущение, ох обманчивое.

– Знаю, – кивнул Рейневан. – Я все время помню о вывороченном дереве, о настроениях и флюидах.

– И очень хорошо делаешь, что помнишь.


Дорога шла по холму, на котором стояла шубеница[105] с тремя высохшими, как вяленая треска, висельниками. А внизу перед путниками раскинулся Стшелин с его красочным пригородом, городской стеной, замком времен Болеслава Строгого, древней ротондой Святого Готарда и современными колокольнями монастырских церквей.

– Ой! – заметила Дорота Фабер. – Там что-то происходит. Какой-то праздник сегодня, что ли?

Действительно, на свободном пространстве у городской стены собралась довольно большая толпа. Было видно, что со стороны ворот туда направляется народ.

– Кажется, процессия.

– Скорее мистерия, – отметил Гранчишек. – Сегодня же четырнадцатое августа, сочельник Успения Девы Марии. Едем, едем, Дорота. Поглядим вблизи.

Дорота чмокнула, мерин двинулся. Урбан Горн подозвал британа и взял его на поводок, видимо, понимая, что в давке даже такой умный пес, как Вельзевул, может потерять самообладание.

Движущаяся со стороны города процессия уже приблизилась настолько, что в ней можно было различить священников в литургических одеяниях, черно-белых доминиканцев, конных рыцарей в украшенных гербами яках[106], коричневых францисканцев, горожан в доходящих почти до земли делиях[107]. И еще алебардистов в желтых туниках и матово поблескивающих капалинах[108].

– Епископское воинство, – тихо пояснил Урбан Горн, уже в который раз доказывая хорошую осведомленность. – А вон тот крупный рыцарь, тот, что на гнедой лошади с шашечницей на попоне, это Генрик фон Райденбург, стшелинский староста.

Епископские солдаты вели под руки трех человек – двух мужчин и женщину. На женщине было белое гезло[109], на одном из мужчин остроконечный, ярко раскрашенный колпак.

Дорота Фабер щелкнула вожжами, прикрикнула на мерина и на неохотно расступающуюся перед телегой публику. Однако, спустившись с холма, пассажирам телеги надо было встать, чтобы видеть что-либо. Значит, приходилось остановить телегу. Впрочем, все равно дальше ехать было невозможно, люди здесь стояли плечом к плечу.

Поднявшись во весь рост, Рейневан увидел головы и плечи приведенных к стене мужчин и женщины. И торчащие выше их голов столбы, к которым они были привязаны. Куч хвороста, нагроможденного под столбами, он не видел. Но знал, что они там были.

Он слышал голос, возбужденный и громкий, но нечеткий, приглушенный шмелиным гулом толпы. Он с трудом различал слова.

– Совершено преступление против общественного порядка… Errores Hussitarum… Fides haeretica… Разврат и святотатство… Crimen[110]. Следствием установлено…

– Похоже, – сказал поднявшийся на стременах Урбан Горн, – сейчас здесь наглядно подведут итоги нашей дорожной дискуссии.

– На то смахивает, – сглотнул слюну Рейневан. – Эй, люди! Кого казнить будут?

– Харетиков, – пояснил, поворачиваясь, мужчина с внешностью попрошайки. – Схватили харетиков. Говорят, гусов или чегой-то вроде того…

– Не гусов, а гусонов, – поправил с таким же польским акцентом другой оборванец. – Жечь их будут за святотатство. Потому как гусей причащали.

– Эх, темнота! – прокомментировал стоящий по другую сторону телеги странник с нашитыми на плаще завитушками[111]. – Ну, ничего же не знают. Ничего!

– А ты знаешь?

– Знаю. Хвала Иисусу Христу! – Странник заметил тонзуру плебана Гранчишека. – Еретики зовутся гуситами, а берется это от ихного пророка Гуса, а вовсе не от каких ни гусей. Они, гуситы, значицца, говорят, что чистилища вовсе нету, а причастие принимают обоими способами, то есть sub utraque specie[112]. Потому и называют их утраквистами[113].

– Не учи нас, – прервал Урбан Горн, – мы и без того ученые. Этих троих, спрашиваю, за что палить будут?

– Ну, этого-то я не знаю. Я нездешний.

– Вон тот, – поспешил разъяснить какой-то здешний, судя по испачканному глиной фартуку, каменщик. – Тот в позорном колпаке – чех, гуситский посланец, поп-отступник. Из Табора, переодевшись, пришлепал, людей на бунт подбивал, церкви жечь. Его признали собственные же родаки, те, что после двенадцатого года из Праги удрали. А второй – Антоний Нэльке, учитель приходской школы. Здешний сообщник чеха-еретика. Укрытие ему давал и с ним еретические писания распространял.

– А женщина?

– Эльжбета Эрлихова. Она совсем из другой, как говорится, бочки. По случаю. За компанию. Мужа свово, с любовником стакнувшись, ядом отравила. Любовник сбежал. Если б не это, тожить бы на костер взошел.

– Вылезло ноне шило из мешка, – вставил тощий тип в фетровой шапке, плотно обтягивающей череп. – Потому как это ее второй муж, Эрлиховой-то. Первого небось тоже отравила, ведьма.

– Может, отравила, может, и не отравила, тут бабка надвое сказала, – присоединилась к диспуту толстая горожанка в расшитом полукожушке. – Говорят, тот, первый, вусмерть запил. Сапожник был.

– Сапожник – не сапожник, отравила она его как пить дать, – припечатал тощий. – Не иначе там и чары какие-никакие в дело пошли, ежели под доминиканский суд попала…

– Коли отравила, то и получила за дело свое.

– Верно, что получила.

– Погодьте, – крикнул, вытягивая шею, плебан Гранчишек. – Приговор княжий читают, а не слышно ничего.

– А зачем слышать-то? – съехидничал Урбан Горн. – И так все известно. Те, что на кострах, это haeretica pessimi et notirii[114]. А Церковь, которая кровью брезгает, передает наказание виновных на brachium saeculare, светским властям.

– Помолчите, сказал я!

Ecclesia non sitit sanguinem[115], – долетел со стороны костров прерываемый ветром и прибиваемый гулом толпы голос. – Церковь не желает крови и отвращается от нее… Так пусть же осуждение и наказание перейдет в руки brachium saeculare, светской власти. Requiem aeternam dona eis…[116]

Толпа взревела. У костров что-то происходило. Палач был уже рядом с женщиной, что-то проделал у нее за спиной, как бы поправлял накинутую на шею петлю. Голова женщины мягко, как подрезанный цветок, упала на грудь.

– Он ее удушил, – тихо вздохнул плебан, совсем так, словно прежде ничего подобного не видел. – Шею ей переломил. Тому учителю тоже. Они, видимо, на следствии раскаялись.

– И кого-нибудь завалили, – добавил Урбан Горн. – Нормальное дело.

Толпа выла и сквернословила, недовольная милостью, оказанной учителю и отравительнице. Крик усилился, когда вязанки хвороста полыхнули синим пламенем, полыхнули бурно, мгновенно охватив костры вместе со столбами и привязанными к ним людьми. Огонь загудел, взвился высоко, толпа, охваченная жаром, попятилась, теснота стала еще больше.

– Портачи! – крикнул каменщик. – Говенная работа! Сухой взяли хворост, сухой! Как солома!

– Воистину портачи, – согласился тощий в фетровой шапке. – Гусит и звука издать не успел! Не умеют они палить. Вот у нас, во Франконии, аббат из Фульды, ого, вон тот умеет! Сам за кострами присматривал. Бревна укладывать велел так, чтобы вначале они только ноги поджаривали до колен, потом выше, до яиц, а потом…

– Вор! – тонко взвыла скрытая в толкучке женщина. – Воооор! Лови вора!

Где-то посреди толпы плакал ребенок, кто-то наигрывал на дудке, кто-то всех обзывал курвами, кто-то смеялся, заливался нервным, кретинским смехом.

Костры гудели, били сильными порывами жара. Ветер повернул в сторону путников, донося отвратительный, удушливый, сладковатый запах горящего трупа. Рейневан прикрыл нос рукавом. Плебан Гранчишек поперхнулся. Дорота зашлась кашлем. Урбан Горн сплюнул, немилосердно скривившись. Однако всех превзошел рабби Хирам. Еврей высунулся с телеги, и его столь же неожиданно, сколь и обильно вырвало – на паломника, на каменщика, на горожанку, на франконца и на всех других, оказавшихся поблизости. Вокруг телеги тут же сделалось просторно.

– Прошу прощения… – сумел пробормотать рабби между очередными пароксизмами. – Это не политическая демонстрация. Это обыкновенная рвота…


Каноник Отто Беесс, препозит у Святого Яна Крестителя, уселся поудобнее, поправил пелеус[117], взглянул на колышущийся в бокале кларет.

– Убедительно прошу, – сказал он своим обычным скрипучим голосом, – присмотреть, чтобы тщательно очистили и обработали граблями кострище. Все остатки, даже самые малые, прошу собрать и высыпать в реку. Ибо множатся случаи, когда люди подбирают обуглившиеся косточки. И сохраняют как реликвии. Прошу уважаемых советников позаботиться об этом. А братьев – присмотреть за выполнением.

Присутствующие в комнате замка стшелинские советники молча поклонились, доминиканцы и Меньшие Братья наклонили тонзуры. И те, и другие знали, что каноник привык просить, а не приказывать. Знали также, что разница только в самом слове.

– Братьев Проповедников, – продолжал Отто Беесс, – прошу и дальше в соответствии с указаниями буллы Inter cunctas[118] чутко следить за всеми проявлениями еретичества и деятельностью таборитских эмиссаров. И докладывать о малейших, даже, казалось бы, незначительных явлениях, с подобной деятельностью связанных. В этом я также рассчитываю на помощь светских властей. О чем прошу вас, благородный господин Генрик.

Генрик Райденбург наклонил голову, но едва-едва, после чего сразу же выпрямил свою крупную фигуру в украшенном шашечницей вапенроке[119]. Староста Стшелина не скрывал честолюбия и надменности, даже не думал прикидываться смиренным и покорным. Было видно, что посещение церковного иерарха он терпит, поскольку вынужден, но только и ждет, чтобы каноник поскорее убрался с его территории.

Отто Беесс знал об этом.

– Прошу также вас, господин староста Генрик, – добавил он, – приложить больше, чем до сих пор, стараний в расследовании совершенного под Карчином убийства господина Альбрехта фон Барта. Капитул весьма заинтересован в обнаружении виновников этого преступления. Господин фон Барт, несмотря на определенную резкость и противоречивость суждений, был человеком благородным, vir rarae dexteritatis[120], крупным благодетелем Генриковских и бжеговских цистерцианцев. Мы хотели бы, чтобы его убийцы понесли заслуженную кару. Разумеется, речь идет об убийцах истинных. Капитул не удовлетворят обвинения первого попавшегося. Ибо мы не верим, что господин Барт пал от руки сожженных сегодня виклифистов…

– У этих гуситов, – откашлялся Райденбург, – могли быть пособники…

– Мы этого не исключаем, – прервал рыцаря каноник. – Не исключаем ничего. Придайте, рыцарь Генрик, большой размах расследованию. Попросите, если необходимо, помощи у свидницкого старосты, господина Альбрехта фон Колдица. Попросите, в конце концов, кого хотите. Были б результаты.

Генрик Райденбург натянуто поклонился. Каноник ответил тем же. Довольно небрежно.

– Благодарю вас, благородный рыцарь, – проговорил он голосом, прозвучавшим так, словно открывали заржавевшие кладбищенские ворота. – Я вас больше не задерживаю. Благодарю также господ советников и благочестивых братьев. Полагаю, у вас полно обязанностей. Не стану мешать.

Староста, советники и монахи вышли, шаркая башмаками и сандалиями.

– Господа клирики и дьяконы, – немного погодя добавил каноник вроцлавской кафедры, – также, мне кажется, помнят о своих обязанностях. Посему прошу к ним приступить. Незамедлительно. Останутся брат секретарь и отец исповедник. А также…

Отто Беесс поднял голову и пронзил Рейневана взглядом.

– Ты, юноша, тоже останься. Мне надобно с тобой поговорить. Но вначале приму просителей. Прошу вызвать плебана из Олавы.

Вошедший Гранчишек тут же начал меняться в лице, совершенно непонятным образом то краснея, то бледнея. И незамедлительно бухнулся на колени. Каноник не предложил ему подняться.

– Твоя проблема, отец Филипп, – скрипуче начал он, – в отсутствии уважения и доверия к начальству. Индивидуализм и собственное мнение – качества, разумеется, весьма ценные, порой даже заслуживающие бо́льшего признания и похвалы, нежели тупое баранье послушание. Но есть такие вопросы, в отношении которых руководство обладает абсолютной и безошибочной правотой. Как, к примеру, наш папа Мартин Пятый в споре с концилиаристами[121], разными там Герсонами и полячишками: Владковицами, Вышами и Ласкарами, которые вздумали обсуждать решение Святого Отца. И интерпретировать на свой манер. А это не так! Не так! Roma locuta, causa finita[122]. Потому-то, дорогой отец Филипп, если церковное руководство говорит тебе, что́ ты должен проповедовать, то ты обязан проявить послушание. Ибо здесь совершенно явственно имеется в виду высшая цель. Не твоего уровня, естественно. И не твоего прихода. Ты, вижу, хочешь что-то сказать. Так говори.

– Три четверти моих прихожан, – пробормотал плебан Гранчишек, – люди не очень смышленые, я бы сказал, pro maiore parte illiterati et idiote[123]. Но остается еще одна четверть. Те, которым я никак не могу вещать то, что требует курия. Конечно, я говорю, что гуситы – еретики, убийцы и вырожденцы, а Жижка и Коранда – воплощения дьявола, преступники, вероотступники и развратники, что ждет их вечное проклятие и адские муки. Но я не могу говорить, что они поедают младенцев. И что жены у них общие…

– Ты не понял? – резко прервал его каноник. – Ты не понял моих слов, плебан? Roma locuta! А для тебя Рим – это Вроцлав. Ты должен говорить то, что тебе велено, проповедник. Говорить об общих женах, о поедаемых новорожденных, о живьем сваренных монахинях, о содомии, о том, что у католических священников вырывают языки. Если тебе прикажут, ты будешь говорить пастве, что от комунии из гуситской чаши у причащаемых растут волосы во рту и собачьи хвосты из задниц. Я вовсе не шучу, ибо я видел соответствующие письма в епископской канцелярии. Впрочем, – добавил он, с легким сожалением глядя на съежившегося Гранчишека, – откуда тебе знать, что хвосты у них не растут? Ты что, бывал в Праге? В Таборе? В Карловом Градце? Принимал комунию sub utraque specie?

– Нет! – чуть не подавился воздухом плебан. – Ни в коем разе!

– Вот и очень даже хорошо. Causa finita[124]. Аудиенция тоже. Во Вроцлаве скажу, что тебе достаточно было указать, и больше с тобой хлопот уже не будет. А теперь, чтобы ты не думал, будто приезжал напрасно, исповедуйся моему исповеднику. И покайся, как он тебе укажет. Отец Фелициан!

– Слушаю, ваше преосвященство?

– Пусть полежит крестом перед главным алтарем у Святого Готарда всю ночь, от комплеты до примы[125]. Остальное на твое усмотрение.

– Да хранит его Господь.

– Аминь. Пребывай в здравии, плебан.

Отто Беесс вздохнул, протянул клирику пустой кубок. Тот тут же налил ему кларета.

– Сегодня больше никаких просителей. Ну-с, Рейнмар?

– Святой отец… Прежде чем… У меня есть просьба.

– Слушаю.

– Сопровождал меня в пути и прибыл со мной раввин из Бжега…

Отто Беесс жестом отдал распоряжение. Через минуту клирик ввел Хирама бен Элиезера. Еврей глубоко поклонился, заметая пол лисьей шапкой. Каноник внимательно глядел на него.

– Так чего, – заскрипел он, – ждет от меня посланник бжегского каганата? С каким делом прибывает?

– Уважаемый господин спрашивает, с каким делом? – поднял кустистые брови рабби Хирам. – Господь Авраама и Иакова! А по какому делу, я вас спрашиваю, может приезжать еврей к уважаемому господину канонику? О чем может, я спрашиваю вас, идти речь? Ну так я скажу – о правде. Евангельской правде.

– Евангельской правде?

– Именно так.

– Говори, рабби Хирам. Не заставляй меня ждать.

– Если уважаемый каноник приказывает, так я сразу же говорю, почему бы мне не говорить? Я говорю так: ходят разные всякие их милости по Бжегу, по Олаве, по Гродкову, да и по селам окружным и призывают бить гнусных убийц Иисуса Христа, грабить их дома и позорить жен и дочерей. При этом эти требователи ссылаются на уважаемых господ прелатов, мол, дескать, такое избиение, грабеж и изнасилование творятся по божеской и епископской воле.

– Продолжай, друг Хирам. Ты же видишь, я терпелив.

– Что ж, с вашего позволения, тут много говорить-то? Я, рабби Хирам бен Элиезер из бжеговского каганата, прошу многоуважаемого господина священника, чтобы он берег евангельские истины. Если уж так надобно бить и грабить убийц Иисуса Христа, то, пожалуйста, бейте! Но, о праотец Моисей, бейте же ж тех, кого надо. Настоящих. Тех, кои распяли. То есть римлян!

Отто Беесс молчал долго, рассматривая раввина из-под полуприкрытых век.

– Даааа, – проговорил он наконец. – А знаешь ты, друг Хирам, что за такой бред тебя могут посадить? Я, конечно, говорю о светских властях. Церковь милостива, но brachium saeculare могут быть строгими, ежели речь заходит о глумлении. Нет, нет, помолчи, друг Хирам. Говорить буду я.

Еврей поклонился. Каноник не пошевелился на стуле, даже не дрогнул.

– Святой отец Мартин, пятый с таким именем, следуя заветам своих просвещенных предшественников, изволил сказать, что евреи, вопреки видимости, также сотворены по подобию Божиему и часть их, хоть и невеликая, дождется избавления. Посему их преследование, унижение, наказание, притеснение и всякое прочее угнетение, в том числе насильное крещение есть несправедливость.

Ты, я думаю, не сомневаешься, друг Хирам, что воля папы – приказ для каждого духовного лица. Или сомневаешься?

– Как я могу сомневаться, спрашиваю я вас? Ведь уже, почитай, десятый кряду господин папа говорит об этом… Стало быть, это должно быть правдой, вне всякого сомнения…

– Если не сомневаешься, – прервал каноник, сделав вид, что не уловил насмешки, – то должен понимать, что обвинение духовных лиц в подзуживании масс к нападению на израэлитов есть клевета. Добавлю: клевета, достойная наказания.

Еврей молча поклонился.

– Конечно, – Отто Беесс прищурился, – светские лица о папских наказах знают мало либо не знают вообще. Да и со Священным Писанием у них трудности. Ибо они, как мне кто-то совсем недавно сказал, pro maiori parte illiterati et idiote.

Рабби Хирам даже не дрогнул.

– Твое же израэлитское племя, рабби, – продолжал каноник, – с удовольствием и упорно дает толпе основания. То вы напускаете эпидемию чумы, то колодцы отравляете, то из детей кровь для мацы выпускаете. Крадете и обесчещиваете облатки. Занимаетесь наглым ростовщичеством, с живого должника, коий варварских процентов не в состоянии выплатить, куски мяса вырезаете. И разными другими позорными делишками занимаетесь. Думается мне.

– Что же надо сделать, спрашиваю я почтенного господина каноника, – спросил после напряженного молчания Хирам бен Элиезер. – Что сделать, дабы такое не случалось? То есть – заражение колодцев, насилование девушек, выпускание крови и обесчещение облаток? Что же, спрашиваю я вас, необходимо сделать?

Отто Беесс долго молчал. Потом проговорил:

– Того и жди – будет введена специальная одноразовая, обязательная для всех подать. На антигуситский крестовый поход. Каждый еврей должен будет внести один гульден. Кроме того, бжегская гмина сверх назначенной суммы добавит по доброй воле… триста гульденов. Двести пятьдесят гривен.

Раввин согласно тряхнул бородой. Не пробуя торговаться.

– Деньги эти, – заметил без видимого нажима каноник, – послужат общему благу. И общему, я бы сказал, делу. Чешские еретики угрожают нам всем. Разумеется, более всего нам, правоверным католикам, но и у вас, израэлитов, нет причин гуситов любить. Совсем, сказал бы я, наоборот. Достаточно вспомнить март двадцать второго года, кровавый погром в Старом Пражском Граде. Последовавшую за этим резню евреев в Хомутове, Кутной Горе и Писке. Так что у вас, Хирам, появится возможность своей денежной помощью присоединиться к делу мести.

– Возмездие в моих руках, – ответил, немного помолчав, Хирам бен Элиезер. – Так говорит Бог Адонай. Никому, говорит Бог, не воздавайте злом за зло. А господь наш, как утверждает пророк Исайя, щедр на прощение. Кроме того, – тихо добавил раввин, видя, что каноник молчит, приложив руку ко лбу, – гуситы истребляют евреев лишь шесть лет. Что есть шесть лет по сравнению с вечностью, спрашиваю я вас?

Отто Беесс поднял голову. Его глаза были холодны как сталь.

– Плохо ты кончишь, друг Хирам, – проскрипел он. – Опасаюсь я за тебя. Иди с миром.

– А теперь, – сказал он, когда дверь за евреем закрылась, – наконец пришла твоя очередь, Рейнмар. Поговорим. Не обращай внимания на секретаря и клирика. Это люди доверенные. Они присутствуют, но так, словно их нет вообще.

Рейневан кашлянул, однако каноник не дал ему заговорить.

– Князь Конрад Кантнер прибыл во Вроцлав четыре дня тому назад, на святого Вавжинца. Со свитой, состоящей из ужасных сплетников. Самого князя тоже сдержанным не назовешь. Таким образом, не только я, но и почти весь Вроцлав без малого уже разбирается в сложностях внесупружеской аферы Адели, жены Гельфрада де Стерчи.

Рейневан снова кашлянул, опустил голову, не будучи в состоянии вынести сверлящего взгляда. Каноник сложил руки как для молитвы.

– Рейнмар, Рейнмар, – проговорил он с немного искусственным сожалением. – Как ты мог? Как ты мог так грубо нарушить божеский и человеческий закон? Ведь сказано: да почитаемо будет супружество и ложе нерушимо, ибо развратников и чужеложцев осудил Бог. Я же еще добавляю от себя, что слишком часто обманутым мужьям чересчур медлительным кажется возмездие Божье. И слишком часто они осуществляют его сами.

Рейневан кашлянул еще громче и склонил голову еще ниже.

– Ага, – догадался Отто Беесс. – За тобой уже гонятся?

– Гонятся.

– На пятки наступают?

– Наступают.

– Юный глупец! – проговорил после минутного молчания священник. – В Башне шутов тебя надо запереть, вот что! В Башне шутов. В Narrenturm’e. Ты отлично бы подошел к тамошней компании.

Рейневан шмыгнул носом и изобразил на лице раскаяние. Как ему думалось. Каноник покачал головой, глубоко вздохнул, сплел пальцы.

– Сдержаться не удалось, да? – спросил он со знанием дела. – По ночам снилась?

– Не удалось, – покраснев, признался Рейневан. – Снилась.



– Знаю, знаю. – Отто Беесс облизнул губы, а глаза у него вдруг загорелись. – Скажу я тебе, что сладок плод запретный, что хочется, ох как хочется обнять грудь неизведанную. Знаю я, что мед источают уста чужой жены, а нёбо рта ее гладко, как масло. Однако, поверь мне, мудро учат Proverbia[126] Соломоновы: «Ибо мед источают уста чужой жены, и мягче елея речь ее, но последствия от нее горьки, как полынь, остры, как меч обоюдоострый»[127], amara quasi absin tium et acuta quasi gladius biceps. Стерегись, сын мой, дабы не сгореть рядом с нею, аки мотыль в огне. Дабы не последовать за нею к смерти, не пропасть в Бездне. Послушай слова мудрые Писания: «Держи дальше от нее путь твой, не подходи близко к дверям дома ее»[128], longe fac ab ea viam tuam et ne adpropinques foribus domus eius.

Не подходи к дверям дома ее, – повторил каноник, и из его голоса словно ветром сдуло проповедническую восторженность. – Прислушайся, Рейнмар Беляу. Как следует запомни слова Священного Писания и мои. Как следует вдолби их себе в память. Послушай совета: держись подальше от известной тебе особы. Не делай того, что намереваешься сделать и что я читаю в глазах твоих, сынок. Держись от нее подальше.

– Да, преподобный отец.

– Со временем афера эта забудется. Стерчей припугнут курия и ландфрид, задобрит, как того требует обычай, вознаграждение в двадцать гривен, обычный налог в размере десяти гривен надо будет уплатить магистрату Олесьницы. Все это не намного превышает стоимость хорошего коня благородных кровей, и все это тебе придется собрать с помощью брата, а если понадобится, я добавлю. Твой дядя, схоластик Генрик, был мне добрым другом. И учителем.

– Да будет он возблагодарен…

– Но я ничего не смогу сделать, – резко прервал каноник, – если тебя поймают и укокошат. Ты понимаешь это, дурень набитый? Ты должен раз и навсегда выбить у себя из головы мысли о жене Гельфрада Стерчи, забыть о тайных посещениях, письмах, посланцах, обо всем. Ты должен исчезнуть. Выехать. Я рекомендую – в Венгрию. Сразу же, сейчас, не мешкая. Ты понял?

– Я бы хотел сначала заехать в Бальбинов… К брату…

– Категорически запрещаю, – обрезал Отто Беесс. – Твои преследователи наверняка это предвидят. Как, впрочем, и визит ко мне. Запомни: если уж убегают, то бегут, как волки. Никогда не идут по тропинкам, по которым когда-либо ходили.

– Но брат… Петерлин… Если я и вправду должен уехать…

– Я сам через доверенных посланцев уведомлю Петерлина обо всем. Тебе же туда ездить запрещаю. Ты понял, ненормальный? Тебе нельзя ходить по дорожкам, которые знают твои враги. Нельзя появляться в местах, где они могут тебя ожидать. А это значит, что ни в коем случае в Балбинове. И ни в коем случае в Зембицах.

Рейневан громко вздохнул, а Отто Беесс громко выругался.

– Ты не знал, – процедил он. – Не знал, что она в Зембицах. Это я выдал тебе, старый дурень. Ну что ж, слово не воробей… Но это не имеет значения. Безразлично, где она находится. В Зембицах, в Риме, в Константинополе или Египте. Безразлично. Ты не приблизишься к ней, сын мой.

– Не приближусь.

– Ты и сам знаешь, как сильно я хотел бы тебе верить. Выслушай меня, Рейнмар, и выслушай внимательно. Получишь письмо, я сейчас прикажу секретарю его написать. Не бойся, письмо будет составлено так, что понять его сможет только адресат. Возьмешь письмо и поступишь как преследуемый волк. Стежками, которыми никогда не ходил и на которых тебя искать не станут, поедешь в Стшегом, в монастырь кармелитов. Отдашь мое письмо тамошнему приору. Он познакомит тебя с неким человеком, которому, когда вы останетесь один на один, скажешь: восемнадцатое июля, восемнадцатый год. Тогда он тебя спросит: где? Ответишь: Вроцлав, Нове Място. Запомнил? Повтори…

– Восемнадцатое июля, восемнадцатый год. Вроцлав. Нове Място. А зачем все это? Не понимаю.

– Если станет по-настоящему опасно, – спокойно пояснил каноник, – я тебя спасти не смогу. Разве что постригу в монахи и засажу к цистерцианцам под замок и за глухую стену, а этого, я полагаю, ты предпочел бы избежать. Во всяком случае, в Венгрию я вывести тебя не смогу. Тот, кого я рекомендую, сможет. Он обеспечит тебе безопасность, а когда понадобится, защитит. Это человек достаточно противоречивого характера, в общении зачастую непреклонный, но придется терпеть, потому что в определенных ситуациях он незаменим. Так что запомни: Стшегом, монастырь братьев ордена Beatissimae Virginis Mariae de Monte Carmeli, вне городских стен, на дороге к Свидницким воротам. Запомнил?

– Да, преподобный отец…

– Отправляйся немедленно. В Стшелине тебя видели и без того слишком много людей. Сейчас получишь письмо – и марш в дорогу.

Рейневан вздохнул. Ему совершенно искренне хотелось еще немного поболтать с Урбаном Горном где-нибудь за кружкой пива. Он чувствовал к Горну огромную эстиму и адмирацию[129], на пару со своим псом тот уравнивался в его глазах по меньшей мере с рыцарем Ивейном со Львом. Рейневана так и подмывало сделать Горну некое предложение, достойное именно рыцаря, – совместное освобождение некой оскорбленной девушки. Собирался он также попрощаться с Доротой Фабер. Однако нельзя было относиться легкомысленно к советам и приказам таких людей, как каноник Отто Беесс.

– Отец Отто?

– Слушаю?

– Кто тот человек, что сидит у стшегомских кармелитов?

Отто Беесс некоторое время молчал, потом сказал:

– Тот, для которого нет ничего невозможного.

Загрузка...