ЧАСТЬ XI

Он шел коридором больницы и вспоминал свое прошлое. Лишения минувших лет часто приводили его в больницы, заставляли месяцами мять серые больничные простыни. Хотелось бы думать, что это было давно, но короткий календарный шелест в воображении отмерял ничтожный отрезок времени длиной всего в три года. Воспоминания о тех днях тяготили и печалили всякий раз, когда память случайно попадала в темные и сырые коридоры прошедших лет. Именно такими он их и вспоминал: темными, сырыми, глухими и туманными. Они ему ничего не дали, кроме боли и страданий, лишений и переживаний, отчаяния и утрат. И он заставил себя думать так, словно его жизнь началась только три года назад. Иногда становилось до невыносимости жаль тех лет, которых как бы уже не было, и которых было почти в десять раз больше, чем его теперешней настоящей жизни, и он с осторожностью сапера прощупывал в своей памяти прошлое в поисках тех моментов, о которых хотелось думать, что они были радостными и счастливыми. Такие моменты были, но их было так ничтожно мало, что часто путешествия в прошлое не могли ничего принести. Детство?.. Может быть. Вполне может быть, но сейчас он не мог понять того недоразвитого, недоношенного, незрелого и откровенно глупого счастья. Разве может быть человек счастливым от того, что он не знает, что такое быть счастливым, и живет на одних впечатлениях…

Почему принято считать, что детство самая счастливая пора в жизни человека? Почему об этом говорят только взрослые люди, а не те, о ком идет речь — дети? Говорят и утверждают те, кто забыл, что и в малых летах полно, может даже в тысячи раз больше, чем у взрослого, горя, лишений, страха и переживаний… Больше от того, что человеку присуще бояться незнакомого и неизведанного, а для ребенка весь мир чужд и враждебен до тех пор, пока он его не познает.

Первая любовь? Разве она может быть счастьем?.. Или, не кривя душой перед самим собой, назвать ее первым горьким опытом в том, что для человека является сугубо интимным — опытом знакомства и утраты чувств, если эта первая любовь не осталась навсегда единственной и взаимной. А вторая? А третья?.. Пятая? Десятая? Чем они обогатили? Разве что научили переживать и приспосабливаться к горю, дали опыт смирения или, что гораздо чаще бывает, цинизма и бездушности: "так устроен мир, так устроены люди и не мне, нам его менять". Опыт покорности ударам судьбы.

Прошлые года приносили о себе сожаление.

Сожалел о том, что не нашел в себе сил, не изыскал возможностей исправить ошибки тогда, когда они были совершены. Шел по дороге жизни, и вместо того, чтобы поднимать камни проблем на своем пути и строить из них дом — делать что-нибудь! — обходил, споткнувшись, оставляя за собой, чтобы споткнулись другие, кто пойдет следом.

У поста медсестры он подошел к столу. Листая какие-то бумаги, за ним сидела броско раскрашенная девица. У нее было то выражение лица, которое присуще только медсестрам: вместо, казалось бы, единственно положенного и понятного на такой работе, участия, сострадания, а при невозможности, недоступности этого, хотя бы жалости, вместо них маска демонстративной заботы, ущербности духа… Его всегда это поражало: неужели они никогда не задумывались, что мы все под одним богом ходим, и может случиться так, что и она окажется в роли пациента, которого приковали к койке беспомощность и страдание; неужели сложно понять, что лечат не только медикаменты, манипуляции и процедуры, но и сердечная доброта, и теплое слово надежды и участия? Он часто был за рубежом, и видел там обратное, и, приезжая сюда, рассказывал и задавал вопрос: почему?.. Ответ был один и тот же: материальное положение, заинтересованность в труде… Просто и до поразительности глупо, но никто никогда не сказал правды: полная потеря духовности, того состояния и способа жизни, когда ее дни и события надо понимать не только разумом, который, руководимый сухими инстинктами, думает о материальном, но и невидимым, ласковым оглаживанием душой, сердцем — тем, что лучше глаз и ушей покажет, где и как надо поступить, чтобы сотворить для человека добро, показать и оказать ту доброту, о которой так много говорят, и которой так не хватает всем.

Она подняла глаза и посмотрела на него. Взгляд ее застыл на нем в изумлении. Он часто встречал в последнее время подобные взгляды, и точно знал, что она его не узнала — ее изумил его внешний вид. Он был одет в дорогой костюм темно-синего цвета. На его плечи был наброшен модного покроя элегантный плащ — во Львове часто случалось так, что и в мае вечера выдавались прохладными. Он выглядел так, словно намеренно демонстрировал свои достаток и положение, и этим, осознанно, мстил своему прошлому, которое забрало у него когда-то самое лучшее и дорогое, когда он не имел всего этого, что было у него сейчас.

Взгляд медсестры ощупал и оценил его всего, и он стоял, сверху глядя на нее, с великодушным терпением позволяя ей эту нескромность. Наконец, она уперлась взглядом в роскошный и дорогой букет цветов в его руке. Ее глаза, и без того безвкусно выделенные тушью, расширились еще больше. Этот человек был для нее самым реальным воплощением ее страны грез, ее принцем.

— Почему вы без халата? — спросила она, безуспешно стараясь добавить в голос нотки строгости. — Вы находитесь в отделении…

— Прошу прощения, — вежливо перебил он, — но мне сказали, что здесь мне дадут халат.

— Ох, — вскочила девушка со своего места, — конечно!

Она подошла к покосившемуся платяному шкафу, открыла его и долго там копошилась, выбирая халат поцелее и почище. Наконец, она подошла к нему, и влюбленными глазами на раскрасневшемся от смущения лице, протянула одежду.

— Вот, возьмите, пожалуйста…

И, вдруг, тихо вскрикнув, и прикрыв руками открывшийся рот, упала на стул.

— Ой!.. Ой!.. Это же вы… Я вас не узнала! Правда же, что это вы?

— Правда, — спокойно ответил он, рассматривая халат, который оказался женским и настолько малым, что не смог бы удержаться на плечах.

— Я смотрела ваш фильм! Честно — смотрела… Здесь такие очереди были в кинотеатры, что вы себе представить не можете! Так, это вы?

Его постоянно раздражало это невежество. Он никогда не снял ни одного фильма, даже любительского на видеокамеру, и надеялся, что никогда не будет заниматься тем, что было ему неинтересно и незнакомо. Он только написал песни и музыку к кинофильму (правда, получив за свои скромные труды "Пальмовую ветвь" на Каннском кинофестивале). Но с кем бы он не знакомился, все спешили уверить его в том, что они смотрели именно "его фильм", словно он был актером, продюсером или режиссером… Лишь иногда, очень редко, ему говорили, что его знают по песням к фильму, по музыке, которую он написал, по песням, по опубликованному альбому.

Вместо ответа он спросил:

— Можно я обойдусь без халата? — И не дожидаясь разрешения, положил его на сестринский стол. — В какой палате лежит Гощак?

Но медсестра от восхищения была в таком состоянии, что не могла понимать вообще ничего.

— Я просто не могу поверить! — захлебываясь радостью, постоянно повторяла она. — Скажу девкам — не поверят же!..

— В какой палате лежит Анна Дмитриевна Гощак? — громко повторил он.

— Ой, — словно проснулась медсестра. — Вы, наверное, к кому-то пришли?

— Да. К Анне Гощак.

— К Гощак?!

— Что вас так изумляет?

— Меня? — переспросила девица и отвела в сторону глаза. — Лучше и не спрашивайте. О ней так много говорят всякого…

— Меня это совершенно не интересует, — отрубил он. — Какой номер палаты?

Медсестра хмыкнула, передернула плечами:

— Седьмая…

— Виталий! — позвала его женщина, которая только что вошла в отделение. — Я разыскала врача, который лечит Аню. Он с большим удовольствием встретится с тобой. Он говорил со мной через посредника — не мог лично. Он сейчас на операции, но обещал, что через полчаса закончит. Просил его непременно дождаться. Ты отложишь встречу с Ярославом Владимировичем?

— Да, Аня. — Он подошел к ней ближе и нежно поцеловал в щеку. — Спасибо тебе. Я буду тебе признателен, если ты позвонишь ему и объяснишь всё.

— Конечно, дорогой. — Она погладила его плечо. — Ты уже разыскал Аню?

— Да. — Он указал на медсестру, которая с интересом наблюдала за ними, не стесняясь демонстрировать свою досаду, когда стоящая перед ней пара обменивалась знаками внимания. — Мне любезно указали, что она находится в седьмой палате. Ты меня подождешь?

— Да, разумеется, — ответила женщина и осталась стоять у сестринского стола, провожая взглядом мужчину, который, осторожно отворив двери палаты, тихо вошел.

Медсестра, оценивающее щуря глаза, теперь рассматривала женщину, которая была одета с не меньшей, чем мужчина, элегантностью, была небольшого роста, полноватой, но той комплекции, которая даже полноту делала невесомой и немного хрупкой. Во взгляде женщины, когда она смотрела на Виталия, было столько нежности и любви, что медсестра невольно тяжело вздохнула. Возможно, услышав этот звук, женщина обернулась.

— Да? — коротко спросила она, словно очнувшись от глубоких и очень волнующих мыслей. И на какое-то мгновение медсестра уловила в выражении её лица боль и страх. И она поняла, как женщина, из-за чего.

— Это правда он? — в который раз, не способная избавиться от сомнений, спросила девица.

— Да, детка. Это именно он.

Медсестра секунду не решалась, но потом спросила, стараясь говорить тихо, как люди в страшной догадке:

— А вы… А вы кем ему будете?

К этому времени женщина успела повернуться к дверям палаты и с тревогой смотрела на них. После вопроса она снова развернулась к медсестре.

— Я ему прихожусь и секретарем и любовницей, детка. Просто очень трудно отказаться от такого человека, как он, поверь мне, пожалуйста. Он прекрасный любовник, я уже не говорю о том — какой он композитор, и насколько он богат. Просто мечта!

Такая прямая, даже немного нагловатая откровенность, демонстрация высоты своего положения, заставили медсестру опешить.

— Я просто так спросила, — опустив глаза, сказала она.

Женщина подошла ближе.

— Я все прекрасно понимаю, — произнесла она с той надменной снисходительностью, с какой говорят обычно старшие женщины с младшими, когда между ними возникает конкуренция за предмет обожания. — И понимаю даже больше, чем ты. Мы же обе бабы! И этим все сказано…

— А она ему тогда кто?

От этого вопроса лицо женщины стало словно сухим — черты лица заострились. Гнев блеснул в ее глазах.

— Она?.. Он ее любит, детка.

— Но…

Женщина приложила палец к губам.

— Тс-с-с-с… Но он мой. И закроем эту тему. У них ничего не может быть, так как у них было прошлое. — Вдруг она, совсем не к месту, улыбнулась: — Ты не угостишь меня чаем?

— Да, разумеется, — спохватилась медсестра, и извинительным тоном добавила: — Но он у меня дешевый и…

— Ты думаешь, что я привередлива? Ошибаешься, детка.


Анна слушала свою боль. Она никогда бы не подумала, что это занятие могло быть приятным. Никогда, но не сейчас. Мир вокруг нее колыхался и баюкал ее неуверенный и непрочный, временный союз с болью, которая никак не могла добраться до сознания женщины, защищенного полупрозрачной вуалью наркотика. Из-за этого боль, как представлялось Анне, ласкала берега ее сознания нежными волнами. В посленаркозном дурмане, после пережитого ужаса — моментов, когда твое тело рвет разъяренный клубок мужчин-извращенцев, а потом — пули, после наркоза, эта боль была сладкой потому, что она доказывала Анне жизнь, она определяла ее. Иногда вялой гримасой на бледном лице женщина улыбалась этому миру, который едва не покинула. Она помнила все до самых мельчайших подробностей, но пережитое сейчас представало в сознании женщины, как кинофильм… Иногда череда перематываемых в памяти событий разрывалась, и над развалинами, затянутыми сетью, скрывающей гадкое насилие, парил образ мужчины… Это был он. Возможно, что оно так и было на самом деле, тогда, когда она лежала на камнях, и какой-то частью сознания звала его на помощь. Моментами тонкая колышущаяся ткань воспоминаний прорывалась, и в образовавшуюся брешь Анна могла несколько секунд, а иногда и целую минуту, рассматривать реальный мир вокруг себя. Хотя все и плыло в глазах, намеревалось опрокинуться, соскользнуть в сторону, но она понимала, что находится в больничной палате. В такие моменты боль обжигала тело до невыносимости, словно предостерегая, что полное возвращение к реальности еще опасно и преждевременно, и Анна расслаблялась, позволяя своему сознанию мягко провалиться в страну прошлого, и с безразличием уставшего путника бродить по прошлым мирам своей жизни, рассматривать их, наблюдать за ними, но как сторонний зритель, а не непосредственный участник. Очень редко в такие моменты она испытывала слабое чувство сожаления о том, что не было, да и не будет никогда, возможности тогда, когда происходили те события, хотя бы на какое-то мгновение стать в такую же удобную позицию безучастного наблюдателя, увидеть ту или иную ситуацию глазами постороннего человека. Возможно, это бы позволило многое осмыслить по-другому и вовремя, а не сейчас, на больничной койке, с болью в простреленных животе и груди, и… Если бы все могло быть иначе. Всё…


Она знала, что он был оригинален во всем. И за это полюбила, потом полюбила за все остальное. Но то, что произошло в тот день, было для нее полной неожиданностью…

Она позволила своей неге, после любви, которая представлялись ей сказочной и почти невозможной из-за своего предельного уровня безумства, разлиться по телу, а прохладному воздуху, из раскрытого навстречу весне окна, ласкать разгоряченную поцелуями и ласками кожу. Он встал с кровати и ушел куда-то. Она уже привыкла за год знакомства с ним к части его странностей, и они казались ей единственно возможными в такие моменты. После близости он часто уходил, словно зная, что Анне необходимо остаться одной, совсем на немного, чтобы еще раз в памяти пережить эти сказочные мгновения, когда они были друг с другом. И за это она тоже его безмерно любила.

Она лежала с закрытыми глазами, прислушиваясь к ласковому касанию ветра к своему телу, когда совершенно неожиданно раздался плачуще-меланхоличный голос скрипки. Анна поначалу подумала, что это включили магнитофон… Скрипка пела совсем рядом, возле кровати, на которой лежала обнаженная женщина. К скрипке добавились стройные голоса гитары и саксофона. Еще не понимая, что происходит, Анна отдалась этой мелодии, которая, как и любовь, наполняла ее душу… Запел красивый женский голос, который точно, словно слитый с настроением автора, передавал тот чистый и благородный кусочек души, который был вложен в слова:

Любви вдыхая аромат[20]

Мы отдаем ей без остатка

Свой каждый жест, свой каждый взгляд.

Любовь, ты тайна, ты загадка.

Никто не в силах разгадать,

Кого и как ты выбираешь,

Как заставляешь ждать, мечтать,

И почему нас оставляешь…

Жалею тех, кто не любил.

Молюсь о тех, кто нынче любит,

О тех, кто мед и яд испил

Любви, что нас хранит и губит.

То ты наивна и нежна;

То вспыльчива, то терпелива;

То как огонь, то холодна;

То ты тиха, то ты спесива.

То ты, как горная река

Меняешься, бурлишь, играешь.

Безжалостна, хитра, легка

Приблизившись, вдруг, исчезаешь.

Жалею тех, кто не любил.

Молюсь о тех, кто нынче любит,

О тех, кто мед и яд испил

Любви, что нас хранит и губит.

То ты, как озеро в горах,

Туманом тишины покрыта,

Живешь в фантазиях и снах,

Тем, кто любил, давно забыта.

То, как штормящий океан,

Ты станешь, вдруг, неукротима;

То пролетишь, как ураган

Ни кем, ни чем неудержима.

Жалею тех, кто не любил.

Молюсь о тех, кто нынче любит,

О тех, кто мед и яд испил

Любви, что нас хранит и губит.

Но ты умеешь нам дарить

Минуты счастья и покоя;

И мы хотим любить, любить,

Быть избранными, быть с тобою.

В любимые глаза смотреть,

Любимым смехом наслаждаться,

В твоем костре дотла сгореть

И никогда не расставаться.

Жалею тех, кто не любил.

Молюсь о тех, кто нынче любит,

О тех, кто мед и яд испил

Любви, что нас хранит и губит.

"Люблю" — друг другу говорить,

Встречать закаты и рассветы,

От счастья в небесах парить

И глупые писать сонеты.

Любовь, необъяснима ты,

Источник твой неиссякаем;

Чем больше пьем твоей воды,

От жажды больше тем страдаем.

Жалею тех, кто не любил.

Молюсь о тех, кто нынче любит,

О тех, кто мед и яд испил

Любви, что нас хранит и губит.

Жалею тех, кто не любил.

Молюсь о тех, кто нынче любит,

О тех, кто мед и яд испил

Любви, что нас хранит и губит….

Любовь хранит и губит…

Хранит и губит…

Хранит и губит.

Анна слушала песню, а когда смолкли и музыка и голос певицы, она даже перестала дышать, чтобы не нарушать шумом своего дыхания стынущие в квартире нотки правды и очарования, которые дарила песня.

"Любовь хранит и губит", — как бы пробуя на вкус правды слов, повторила женщина. — Какая очаровательная песня, Виталий…

— Его нет пока, — ответил чей-то голос, совершенно ей незнакомый.

Анна повернулась на голос, вскрикнула от испуга и рывком вскочила с кровати, не забыв захватить одеяло, чтобы прикрыть наготу…

В комнате, возле кровати, стояли четыре человека: трое мужчин с саксофоном, гитарой, и скрипкой и женщина.

— Кто вы такие? — Анну трясло. — Что вы здесь делаете?

Она была готова разрыдаться.

— Мы? — переспросил мужчина со скрипкой в руке. — Мы, детка, музыканты… Ну, и певцы, разумеется.

— Что вы здесь делаете? — уже кричала Анна.

— Успокойся, пожалуйста, — стала говорить Анне женщина. — Ничего странного и страшного не произошло.

— Они, — она, скорее всего, имела ввиду своих коллег, — нормальные ребята, которые отлично делают свою работу и не берут в голову никаких дурных мыслей. Я знаю их. Поверь, что они ничего дурного не подумали.

— Как вы здесь оказались? — Анна едва держалась, чтобы не заплакать. Это давалось с трудом. Она считала себя женщиной, у которой "уровень естественных комплексов либо сильно занижен, либо они, комплексы, отсутствуют напрочь", и по поводу того, что кто-то мог видеть ее обнаженное тело, она нисколько не волновалась, признавая в себе изрядную дозу эксгибиционизма.

Женщина не стала спешить с ответом. Она подошла к окну, посмотрела на улицу, чему-то мечтательно улыбнулась и умостилась на подоконнике.

— Я очень давно знаю Виталия, — сказала она.

— Но это ничего не объясняет! — возмутилась Анна.

Женщина снисходительно и немного печально улыбнулась.

— Нет, как раз все объясняет, детка. — В ее голосе было столько уверенности, словно она произносила истину. — Я тебе завидую. Да, я та, которой лет много больше, чем тебе, и у которой было всего больше, чем у тебя… Но я завидую. Завидую его любви к тебе. Она настоящая. Ты знаешь значение выражения "настоящая любовь"?

— Кажется, — неуверенно ответила Анна. Испуг уже прошел, либо его вытеснила растерянность.

— Кажется, — разочарованно повторила женщина. — Когда так говорят — значит, не знают. У Виталия любви столько, что от нее проще отказаться, чем принять. Но мой тебе совет… Нет, даже настоятельная просьба: никогда не делай этого! Никогда. — Она соскочила с подоконника. — Никогда. Ты слышишь меня?

От изумления у Анны вытянулось лицо, и она передернула плечами, смотря вслед уходящей женщине.

— Та, я не поняла, что здесь происходит? — крикнула она ей вдогонку.

Женщина остановилась в дверном проеме комнаты, обернулась, и Анна заметила на ее лице печаль.

— Это ты меня спрашиваешь?! — изумилась гостья. — Это я должна знать? Я, которая не знает его любви? — Она хотела было сделать шаг к Анне, наверное, чтобы что-то объяснить, но разочарованно махнула рукой. — Он тебя любит, и это был его подарок тебе. Береги его, детка, и ты будешь счастлива. Он не умеет носить на руках, у него нет денег покупать тебе персиков на базаре в Новый год, сколько ты захочешь, водить тебя по ресторанам, его подарок — это он сам. Люби его и береги — тебе же лучше будет.

— Ты спала с ним? — спросила Анна, которую бросило в жар от страшной догадки: эти странные речи женщины, ее печаль и грусть…

— Я? — Женщина рассмеялась. — Я с ним спала? Где мое счастье, о, глупость людская? Ты сможешь меня понять — ты женщина, как и я: сама знаешь разницу между реальностью и вымыслом…

Вошел Виталий: раскрасневшийся, запыхавшийся, и с большим букетом цветов в руках.

— Я опоздал? — виновато улыбаясь, спросил он, переводя встревоженный взгляд с одной женщины на другую.

— Нет, кажется, ты вовремя, — ответила певица.

Он подошел к Анне и протянул ей букет. Она улыбнулась и, прикрыв глаза, опустила свой носик в бутоны роз, вдыхая их аромат…

Виталий счастливо улыбнулся:

— Я хотел тебе сказать, что очень тебя люблю, Анна…

Он отшатнулся от неожиданности, когда получил пощечину.

— Это тебе за подарок. — Глаза Анны горели гневом. — Ты меня до смерти напугал, дурак.

— Но, Аня, — попытался оправдаться Виталий.

— Молчи, иначе получишь второй раз, честное слово. — И, вдруг, не выдержала и с визгом бросилась ему на шею, уронив одеяло — свою единственную защиту от посторонних взглядов.

Она прижалась к нему, обвила ногами и руками.

— Бессовестный… Но я тебя люблю.

— Извини.

— Ты можешь еще раз попросить спеть эту песню?

Он освободился от объятий, поднял одеяло, укутал им Анну и обернулся к женщине, которая все это время стояла в дверях.

— Оксана, — произнес он просительным тоном.

Женщина улыбнулась.

— Для тебя хоть звезду с неба… Ребята!..

— Ребята! — Ее возглас в палате прозвучал сдавленно, словно в испуге, словно она звала тех, кто безвозвратно уходил. Анна дернулась на своем ложе, выбросила из-под одеяла ноги. — Еще песню…


Да, — произнес мужчина, успокаивая ее. Он сидел подле кровати. По его серому лицу текли редкие слезы, которые он лишь изредка смахивал тыльной стороной кисти. — Да, моя любимая, эти песни для тебя…

Он встал, укрыл женщину одеялом, потом склонился над ней, с минуту смотрел, читая в ее чертах страдание и сны, и поцеловал ее губы, сильно пахнущие лекарством.

— Еще, — попросила она, но он, словно не слыша просьбы, выпрямился и прошел к окну и стал там, невидящими глазами смотря на город, на ночь над ним.

— Еще, Виталий…

Он обернулся.

Анна не спала. Ее глаза, отражая желтый свет настенного светильника, блестя нездоровым горячечным блеском, смотрели на него.

— Виталий, поцелуй меня еще, пожалуйста.

— Я думал, что ты спишь, — произнес он, торопливо стирая со своего лица маску печали заодно с блестящими дорожками слез.

— Поцелуй, — повторила она.

Он подошел и вновь склонился над ее лицом.

— Здравствуй.

— Здравствуй, солнце… Я тебя искала столько времени. Ты знал об этом?

Он замотал головой, как бы подавляя в себе голос правды: да, он знал все это время обо всем, что происходило в ее жизни — не мог, как ни намеревался с самого начала конца всему, как не обещал себе самому, не клялся, но так и не смог отказаться от того, чтобы незримой тенью скользить над жизнью своей любимой, чтобы хотя бы таким образом касаться ее судьбы, быть к ней причастным. Сколько раз он мог вмешаться, чтобы… Многое мог сделать, но не делал — только наблюдал, понимая, что старое вернуть невозможно. И все эти годы, и чаще к настоящему времени, думал о всепрощении. Именно о том всепрощении, которое говорит, что надо прощать все и всем, прощать абсолютно и не отягощать себя, свои душу и сердце камнем сомнений, страданий, или того хуже, местью. Он был уверен, что простил. Простил он, но не простила его любовь. Странно, но и странной была его жизнь, и странных женщин он любил. Его чувства страдали и угнетались невозвратностью, но едва только мысль, подговоренная сознанием, мечтами или воспоминаниями, говорила о том, что все можно, все возможно, надо только захотеть, как тут же любовь глушила все надежды воспоминаниями своей боли и унижений. Она не мстила, а только напоминала о том, что "предавший однажды — предаст и в последующем". Предостерегала. Оберегала. Предупреждала. Потому что она любила его за то, что он принадлежал ей и умел с нею обращаться, умел пользоваться своей любовью.

— Я был далеко, — объяснил он, скорее всего сам себе свою неправду. — Но как только узнал, что с тобой… Как только узнал, так сразу приехал. Прости, что не смог раньше.

Она поморщилась и тихонько застонала. Виталий забеспокоился:

— Тебе больно? Я пойду, позову медсестру или врача.

— Нет, — остановила его Анна, — не надо никого звать. Не уходи. Я слишком долго тебя ждала, чтобы отпустить. Побудь еще немного.

Он подошел к кровати и собирался сесть на стул, но она попросила:

— Сядь ко мне на кровать.

— Аня, я боюсь сделать тебе больно.

Она протянула к нему руку, но не достала и бессильно уронила на одеяло. По ее щекам потекли слезы.

— Ты мне никогда не сделаешь так больно, как когда-то сделала я тебе.

Он с глубоким стоном опустил лицо.

— Не надо, Аня. Прошу: не надо.

— Я виновата. Я была глупа. — Она внезапно, словно не чувствуя боли в израненном и изрезанном теле, резко села на кровати. — Я искала тебя, чтобы сказать тебе. — Постепенно ее голос набирал силу. Ее сдавленная болезнью искренность превращалась в открытую и полную, кричащую обреченность. — Я хотела просить у тебя прощения. Виталий, я не могу без тебя! Зачем мне мир без тебя? Зачем я… Зачем, для чего я это сделала?

Анна уже кричала, и все это время тянула к нему руки, а он, оглушенный этой истерикой, ее кричащей болью, отшатнулся и попятился к дверям.

— Почему ты меня не остановил? Почему не объяснил, не рассказал, что я потеряю, чем заплачу?

Она упала на кровать и заметалась на ней, заходясь в крике.

— Где ты, мой любимый? Где я? Что со мной? Виталий!!! Я ищу тебя, но ночь… Ночь вокруг меня! Почему так темно? Где свет? Витя-а-а-а!!! Где ты?

Он бросился к ней, обнял, стараясь удержать, шептал ласковые слова, стараясь успокоить, но Анна не слышала его, продолжая биться в жестокой истерике. Ее крик его оглушал.

— Аня!.. Аня!.. Успокойся!

Он держал ее за плечи, но она с такой силой извивалась, била по кровати ногами так, что открылись раны. Он видел, как смятая простынь быстро окрашивается кровью.

— Где?… Ты… Прости меня!!! Виталий… Где ты мой любимый?..

— Помогите! — закричал он. — Быстрей же!..

Оглушенный криком он не слышал, как за его спиной отворилась дверь и в палату вбежали люди. Чьи-то руки легли на его плечи, но он дернул плечами, сбрасывая их. Он не мог отпустить Анну, так как держал ее за руки, которыми она тянулась к ранам, чтобы разорвать их.

Какой-то врач и несколько женщин быстро привязывали Анну к кровати, и она скоро оказалась неподвижной. Теперь, скрученная путами, она не могла причинить себе вреда, только напрягалась до оскала и красноты в лице.

— Аня. Аня. Аня, — словно заведенный повторял он ее имя. — Аня, это ты меня прости. Ты меня, Аня… Аня. Аня. Аня…

Ей быстро сделали укол, и через несколько минут истерика Анны стала гаснуть: она уже не кричала, а шептала, проваливаясь в густоту искусственного беспамятства, тело ее лежало на кровати спокойно и неподвижно, и медсестры торопливо и профессионально обрабатывали ее раны, стараясь остановить кровотечение. Расслабился и Виталий.

Вновь кто-то коснулся его плеча, но гораздо более ласково и нежно, чем прежде. Он наклонил голову и прижался к одной из рук щекой. Это была Анна, его секретарь.

— Пойдем, Виталий, — тихо произнесла она. — Она уже спит.

Он отпустил лежащую женщину и пошел вслед за другой, увлекаемый ею, ступая неуверенным шагом обреченного человека. Ему все время хотелось оглянуться, но он не позволял себе этого: все стало прошлым, как и эта истерика, и возвращаться в него означало — с бестолковостью безумного рвать на себе раны, чтобы почувствовать давно пережитую боль, не дать ей успокоиться.

— Ей скоро будет лучше, — говорила Анна, ступая впереди него, словно поводырь, ведущий слепого. — И ты обязательно еще придешь к ней. Правда?

— Правда, — пообещал он, произнеся это слово пусто и безучастно.

Он шел и не видел перед собой света. Женщина впереди него представлялась ему тенью, серой, неясной, окруженной сплошной темнотой черного мира. И только теперь он понял, о какой темноте в бреду, в истерике говорила Анна. Он не видел света.


Это было, как в тот раз, когда он прощался со своей любовью, которой возможно у него никогда не будет больше в жизни. Сердце так же ровно билось в груди, но и какое-то неясное тепло подступало к глазам и выливалось вон слезами. Он ничего не мог поделать с ними, и продолжал плакать, отдаваясь чувств, своему бессилию и этой неотвратимости, в которую его завела жизнь-злодейка. Слезы начинали течь сильнее, когда он замечал, с какой жалостью и участием смотрят на него глаза Анны. Плакал от стыда перед нею за свою слабость: его так воспитали — "не быть нюней"… Но в жизни иногда случается так, что надо отбросить все условности бытия и просто дать себе выплакаться.

Анна была рядом. Не только сейчас, а уже почти три года. Да, с того самого ужасного момента когда его оставила любовь к Анне, прежней Анне. Виталий не верил в судьбу, но обстоятельства всегда складывались так, что те женщины, которые делили с ним дни его жизни, в своем большинстве носили имя Анна. И в их числе (как пошло звучит прошлое!) были две любви, настоящие, и обе Анны… И он не верил в судьбу, каждый раз доказывая себе, что это обыкновенное совпадение. Смотря на теперешнюю Анну, женщину, несомненно, заслуживающую уважения — это по крайней мере, а главное — любви, он отдавал себе твердый отчет: в ответ на свои чувства она получала от него только доброе, ласковое отношение, не больше, но никак не взаимность. Он не мог ничего дать больше! Не мог дать того, чего не было, как ни старался заставлять себя!.. Не был игроком, актером — тем, кем надо быть, чтобы брать в жизни лучшие куски. Он был всегда честным человеком, о котором говорят: "прямой, как доска". Никогда не кривил душой, понимая, что этим сможет потерять то, чего большего всего боялся потерять в своей жизни — талант. Анна же… Эта Анна. Наверное, она все-таки была послана ему Судьбой, как раз в те дни, когда он сходил с ума от того, что не понимал ничего в том, что происходило у него с Гощак. Анна же ничего не объясняла, не успокаивала, не усыпляла — все как раз наоборот: со своим горем он справился сам, осилил боль, а она была рядом и всегда было достаточно только одного ее взгляда, в котором можно было прочитать понимание — мудрость. Тому, что в этой женщине была мудрость, он не дивился, хотя возрастом она была намного младше, чем он. Виталий не удивлялся этому, как не удивлялся тому, что родился уже тем человеком, который был способен не только слышать музыку, но и думать музыкой. Так, наверное, родилась и эта Анна — с талантом быть мудрой.

Еще было противно от мысли, что время настоящей Анны прошло. Сегодняшний визит в больницу это только доказал, и показал то, что было неясным, наверное, весь последний год. Он понял, что ее устраивает настоящее положение дел: она любит, а взаимно получает то доброе отношение, от которого его стало в последнее время тошнить. Больница показала, что он устал жить надеждой, что когда-нибудь полюбит эту женщину. Сквозь слезы он горько усмехнулся, подходя к своей машине. Тут было чему смеяться, а не только кривить усмешкой мокрое от слез лицо. Одни могут в своей жизни настроить лес обстоятельств, ошибок и заблудиться в них, а он заблудился в единственной своей надежде вновь когда-нибудь полюбить по-настоящему, как любил ту Анну, которая осталась там, в палате, в своей черноте, ослепшая от удара судьбы.

Он остановился возле машины, достал брелок из кармана. Усмешка еще не успела остыть на его лице. Подошла Анна, которая все это время шла позади него, не решаясь подойти ближе.

— Чему ты улыбаешься? — с какой-то обреченностью спросила она, и ее голос битым стеклом осыпал его душу. — Может мне сегодня надо снять номер в гостинице?

— Еще успеешь, — ответил он, нисколько не удивляясь собственной твердости, которая больше походила сейчас на плохо замаскированную грубость. — Садись в машину. Мне надо с тобой поговорить.

— Может…

Снова это ее "может". Ее неуверенность лишала его твердости, толкала к тому, чтобы он скатился к жалости и… все осталось по-прежнему, и они продолжали жить, как прежде — не давая ни себе, ни другому никаких надежд на счастье. Та Анна, в палате, и не подозревала о том, что и сейчас она, слабая, бессильная, продолжает изменять его жизнь.

— Может, стоит отложить разговор до того времени, когда мы сможем говорить об этом? Я возьму такси, Виталий, и поеду в гостиницу. Ты не против?

— Садись в машину, — буквально потребовал он.

— Может…

Садись в машину!!! — Он закричал так громко, что враз охрип. Он схватился за горло рукой и закашлялся. Анна отшатнулась от него, но потом хотела подойти, чтобы помочь. Он же остановил ее рукой и прохрипел: — Я тебя очень прошу: сядь в машину, и постарайся обойтись без своих "может".

Она согласно кивнула и совершенно неожиданно для него бодрым шагом стала обходить машину с другой стороны, но это не могло его удивить: в этой бодрости он не видел ничего, кроме бравады — наверное, так же в свое время шли на амбразуры дотов: обреченно до глупости!..

Виталий вполголоса выругался и сплюнул, после чего сел за руль.

— Я знаю, о чём ты хочешь со мной поговорить, — сказала Анна, когда они поехали.

— Это только облегчит этот разговор. Если ты знаешь, о чем я буду говорить — скорее меня поймешь.

— Может…

— Без может! — взорвался он. — Я тебя просил.

Она сжалась в комочек на своем сиденье, опустила лицо и лишь изредка бросала взгляд на дорогу, на огни вечерних улиц, по которым они проезжали.

— Ты на меня никогда не кричал, — сказала она с каким-то сожалением.

— Это правда, — согласился он, отмечая, что в ее голосе, против его ожидания, нет страха. Это его успокоило: не будет слез… Не тем, что их не будет вообще, а тем, что их не будет при нем. За сегодняшний вечер мокроты было достаточно, и он не был уверен в том, что окажется достаточно сильным, чтобы спокойно пережить еще чьи-то слезы.

Ожидая момента, когда у него будет достаточно решимости и сил, чтобы сказать главное, он с такой силой сжал рулевую колонку, что кожа, которой она была обшита, громко заскрипела и затрещали суставы его кистей.

— Ты обязан мне сказать, что мы должны расстаться, — сказала Анна. Она даже не спросила, а только подвела итог гнетущему молчанию.

— Я сразу по приезду домой позвоню своему адвокату в Америке, и дам ему необходимые инструкции, чтобы ты ни в чем не нуждалась…

Ему было уже гораздо легче говорить. Со словами женщины отпала надобность объяснять необъяснимое (а необъяснимым всегда является то, что не хочется объяснять). И проблемой оставалась только деловая сторона их отношений, и Виталий старался ее разрешить.

— Останови машину, — потребовала женщина. Она сказала это спокойно, но с той решимостью в голосе, которая заставляет людей сделать то, что требуют, иначе… иначе они сделают это сами.

Когда автомобиль мягко остановился у бордюра, Анна открыла дверцу, но не выбралась сразу, немного помедлила. Она протянула руку и положила ее на руку Виталия, нежно ее поглаживая.

— Ты молодец. — Она широко улыбнулась. — Но только не будь глуп настолько, чтобы решать мои материальные проблемы. Мне ничего не надо от тебя. Я достаточно заработала с тобой. Все. — Она быстро подалась к нему и коснулась его губ своими. — Прощай.

Она выскочила из машины и побежала по тротуару. Он смотрел ей вслед и понимал, что больше никогда не увидит и не встретит ее в своей жизни. И по тому, как она мотала во время бега головой, касалась руками лица, он понял, что она плачет.

Виталий рванулся из машины, побежал за Анной, но остановился через несколько шагов.

— Черт!.. Черт!.. Аня, как же это больно! — охватив голову руками, шептал он, потом повалился на колени и упал на асфальт, раскинув руки. — Это просто невыносимо! Это до безумия больно!.. Как ты могла так поступить? Как и за что?..

Мимо, над ним, проходили прохожие, и он заметил, что мало, кто из них обращает на него внимания — на мужчину, который лежит у них под ногами, и они его едва не топчут. Прошла какая-то женщина, но потом вернулась.

— Вам плохо? — присев, побеспокоилась она и достала из кармана мобильный телефон. — Я сейчас вызову "скорую"…

— Не надо никого вызывать. Мне действительно плохо. Очень плохо, но они мне не смогут ничем помочь.

Виталий сел на асфальте, вытер рукой слезы.

— Вот оно что! — медленно, с пониманием кивнула женщина. — Вы правы: они вам ничем не смогут помочь.

— Да, — согласился он.

— Вас бросила женщина, — словно для себя уточнила она.

— Да, но это было очень давно. А я не могу вернуться.

Женщина поднялась с корточек и протянула ему свою руку, предлагая помощь. Он не отказался.

— У вас много было в жизни разочарований? — спросил он, поднявшись и отряхиваясь.

Она ответила сквозь усмешку:

— Каждый день и по несколько раз!

— Это правда?

— Разве может быть иначе?

— Вы теряли любовь?

— Нет. Любовь, я думаю, потерять невозможно, но потерять любимых — это запросто!..

— Вы говорите об этом так легко, что…

— Да. И вы с сегодняшнего дня научитесь этому же.

Он постарался улыбнуться, и по тому, как снисходительно посмотрела на него женщина, понял, что попытка не удалась.

— Простите, — сказал он, извиняясь, наверное, за эту самую улыбку. — Вы бы не согласились отужинать со мной? — И поторопился пояснить, когда увидел, как взлетели ее брови: — Я не приглашаю вас на свидание. Это просто ужин.

— Бегство от одиночества? — строго спросила она. — Понимаю.

— Не совсем. Скорее всего — встреча одиночества. Тоже своего рода праздник.

— Тем более вы не увидите меня на нем. Я не могу принять вашего приглашения. Я спешу на свидание, чтобы не потерять любимого человека. Не потерять его, и не приобрести одиночества. Удачи и вам!

Загрузка...