Осень — время года мистическое.
Природа медленно засыпает; деревья в садах стоят обнаженные, мокрые, почернелые: и полях ни души, в комнатах тишина. Она утончает слух и нервы, и никогда так хорошо не думается и не чувствуется, как осенью в старых усадьбах, на безлюдье. Молодежь разъехалась по университетам, гимназиям и курсам; дом и даже двор замерли…
«Скучно!» — заявит горожанин. Он уже утратил связь с прошлым и то особое чутье потустороннего, которое развивает близость к природе. «Скуки в деревне нет!.. — отвечу я. — То, что по недоразумению считается скукой — не что иное как преддверие прозрений, быть может, мелких и неважных, но ведь из зернышек обрастают и деревья».
Вслушайтесь в безмолвие. Вглядитесь в темные бездны зеркал, вы погрузитесь в мир ощущений. Вы почувствуете сидящую в высоком кресле у окна вашу давно умершую бабушку; в зале с хрустальными сталактитами люстр, чуть звенящими от шагов, заслышите далекую музыку, наметятся румяные и бледные лица; солнечным лучом ускользнет на обвитый виноградом балкон юная парочка, заработает память. Факелами вспыхнут забытые события, приключения, речи… мимо, задев вас плечом о плечо, вновь пройдет ваша молодость… Это не воспоминания — это видения!
Если при этом отметить стены из книг, накопленных несколькими поколениями, тепло и уют — обрисовка осенней скуки будет закончена.
Гости в такую пору, в распутицу, не заглядывают, но верстах в пяти от меня в старой запущенной усадьбе проживал мой приятель, старый холостяк и большой чудак, Деревеницын.
Какое ненастье ни стояло бы — раз либо два в неделю на черном змее проселка, под горой, на которой стоял мой дом, показывалась коляска с поднятым верхом и запряженная тройкой: это ехал ко мне Деревеницын, или же посылал за мной лошадей.
В обществе он был скучный и молчаливый человек, наедине же, дома или в кругу близких, словно перерождался и делался оживленным, разговорчивым и остроумным. Лицом напоминал старого актера и, слушая, имел привычку наклонять голову с мочалистыми волосами к плечу, складывать на довольно круглом животе руки и прищуриваться — он был близорук.
Мы с ним знали друг друга еще мальчиками, но благодаря разнице в характерах особой близости между нами долго не устанавливалось; появилась она значительно позже.
Деревеницын был наследственный мистик: в их роду мистики тянулись непрерывно цепью от времен Новикова, дочерью которого была прабабка моего приятеля.
Про Деревеницына по уезду ходили разные странные слухи; приятеля моего одни считали повихнувшимся, другие чуть ли не алхимиком; все это, конечно, был чистейший вздор.
Отец Деревеницына по сей день стоит передо мной как живой. Был жизнерадостен, громадно-толст и велик; на широких плечах его белела классически прекрасная голова с умными карими глазами, под которыми злое время сделало коричневые наплывы в виде мешков. Под ногами его, когда он шел, трещал пол; ходил он мало, так как страдал одышкой и расширением сердца.
Когда-то он считался первым львом и мазуристом в губернии, но я в ту пору его не помню.
Мне было лет десять, когда я случайно присутствовал при его беседе с кем-то из соседей. Гость осведомился, как он себя чувствует.
— Как смертник в ожидании казни!.. — серьезно ответил Деревеницын.
Гость удивился.
— Какой же казни?.. — возразил он. — Вы крепки и здоровы!
Деревеницын молча покачал серебряной головой.
— А мои шестьдесят пять лет вы забыли?.. — возразил он. — Мы, старики — все приговоренные к смертной казни.
— Да ведь это судьба всего человечества. Наконец, умирают и молодые!.. — воскликнул гость.
— Совершенно верно… — был ответ. — Но молодые знают, что их казнь отложена на далекое «когда-то», а мы уже стоим в очереди у предельного порога. Это сознание иногда нестерпимо.
Слова эти поразили мое воображение, и после мне долго казалось, что я вижу какую-то громадную темную комнату, у порога которой жмутся испуганные бледные люди, и их по очереди впускает в нее огненнобородый палач с топором мясника в волосатой руке.
Месяца два спустя произошло событие, о котором долго говорили в уезде: на Владимиров день — свои именины — Деревеницын созвал чуть не полгубернии, и, после роскошного обеда, вечером начался бал. Весь зал утопал в цветах и в зелени; хозяин, оживленный и веселый, вперекачку ходил от одного гостя к другому, шутил и смотрел на танцы. После обильного ужина он с бокалом шампанского в руке выступил на середину залы.
— За дорогих гостей! — воскликнул он. — Ура!..
Оркестр грянул туш.
— А теперь мазурка… — приказал хозяин.
Под общее «ура» и аплодисменты он подал руку совсем юной, смутившейся барышне, расправил плечи, вскинул голову, ударил каблуком о паркет, оттолкнулся от него и, весь помолодев и подобравшись, с нежданной легкостью, с особой красотой мощи и подъема, понесся кругом зала. Грохот рукоплесканий и одобрительные крики заглушили музыку.
Деревеницын сделал тур, завертел даму и, не переведя духа, пустился снова. Но уже ноги его стали сдавать и подгибаться, он огруз, лихой поворот не удался, он споткнулся, выпустил свою даму, приподнял руки к горлу, упал на колени, затем повалился ничком.
Все бросились к нему, и я в том числе. Музыка оборвалась. Деревеницына перевернули на спину; он не шевелился, и я, весь похолодев, глядел на помертвелое лицо; из угла его рта чуть змеилась алая струйка.
Смерть от разрыва сердца — дело обыкновенное. Но в боковом кармане его нашли запечатанный конверт и, вскрыв, прочли следующее: «Устал жить и ежеминутно ждать конца. Смерть избираю красивую — убиваю себя мазуркой. Желаю счастья всем, кто оказал мне последнюю честь — прибыл на мои именины-похороны».
Нечего и говорить, что они были необыкновенные!..
24-го июня наш тесный кружок всегда собирался у моего соседа, Деревеницына. Съезжались мы накануне, вместе проводили Купальный вечер, а 26-го числа наши тройки уносили нас по своим гнездам.
Дом Деревеницына был большой, старинный; прятался он в густом саду, кончавшемся у почти круглого озерка с высокими берегами, отчего оно казалось глубокой чашей, наполовину наполненной синей эмалью; у самой воды его окаймляли густые камыши; в них гнездились тысячи диких уток.
Деревеницын был старый холостяк, и приволье у него было всем полное. Ужинали мы обыкновенно на обширной террасе со свечами в стеклянных колпаках, а на ночь располагались в угловой диванной: вдоль стен ее тянулись широкие диваны; середину комнаты занимал овальный стол, покрытый темно-синей суконной скатертью; вокруг него размещалось несколько мягких кресел.
В нашу «ночлежку» всегда переезжал из своей спальни хозяин, и беседы затягивались до рассвета.
Однажды Иванов вечер выдался хмурый; с горизонта медленно подымалась черная туча; садившееся солнце утонуло в ней, и сразу наступили сумерки; только верхний край тучи блистал, как расплавленное золото.
Глухо, перекатами чугуна, стал поваркивать отдаленный гром; на веранду, крутя смерчи на дорожке, бросился порыв ветра. Сад зашумел; в воздухе понеслись оторванные листья и ветки. Надо было уходить в дом, и мы переселились сперва в столовую, а там и в свою комнату, где нас уже ждали готовые белоснежные постели. На дворе тем временем разыгралась гроза; яркие молнии то и дело освещали нашу спальню; несколько яростных ударов грома обрушились, казалось, на нашу крышу.
Штор в диванной не имелось, и мы, улегшись по своим местам, молча наблюдали за творившимся; один из нас — длинный и тощий Курбатов — сидел в белье у окна и очень походил на Дон-Кихота.
Гроза стала удаляться, огненные трещины в небе бледнели и сменялись синими, беззвучными зарницами.
— Красота! — проговорил Курбатов. — Эта гроза напомнила мне случай, бывший со мной в Полесье.
— Просим рассказать! — отозвались мы.
— Был я лет десять тому назад в Пинском уезде, — стал продолжать Курбатов. — Охота там изумительная, и я соблазнился рассказами приятеля и прикатил к нему в гости. Имение его находится в глушайшем углу, среди лесов и лабиринта речек и озер. Рыбы в них по сей день количество невероятное, и я целые дни пропадал в челноке с ружьем и удочкой: без лодки там охота немыслима. Чтобы не заблудиться, я в качестве оруженосца и проводника брал с собой пожилого полеха, Павла — угрюмый по виду был человек, лохматый, черный; ходят они всегда в белом, и потому он выглядел мрачнее, чем был в действительности.
Лето стояло знойное, и даже на воде не было спасенья от оводов и жары. Иногда мы с Павлом забирались за несколько десятков верст, а то и по суткам не возвращались домой. Однажды мы искрестили множество протоков и озер, путались в густых камышах и в дебрях едва проходимых лесов и, когда спохватились, время стало уже позднее, и о возвращении домой нечего было и думать: надо было позаботиться о каком-либо ночлеге. Кругом на добрый десяток верст не жило ни души. Павел вспомнил о какой-то заброшенной старой избушке, находившейся, по его словам, неподалеку, и, поминутно оглядываясь, налег на весла: речонка давала поворот за поворотом, но желанное убежище не показывалось.
Солнце нырнуло за черную тучу, и сноп золотых лучей заиграл в небе; сразу засумеречело; вода почернела и стала зловещей. Туча подымалась какая-то странная, вся клубящаяся.
И вдруг я приметил глядевшую на нас из-за зубцов елового леса полуразрушенную высокую башню и стены старинного замка. В Полесье такие развалины попадаются в самых, казалось бы, недоступных местах; возведены все эти крепости были когда-то на берегах обширнейших озер и глубоких рек, теперь превратившихся в болота.
— Замок! — проговорил я.
— Где замок? — с удивлением и легким испугом переспросил Павел.
Я указал рукой.
Павел озирнулся в ту сторону и вместо того, чтобы причаливать к берегу, быстро погнал лодку дальше.
— Куда же ты? — спросил я. — Здесь хорошо заночевать можно.
— Разве тут ночуют? — пробормотал он вполголоса.
Взгорок и древние строения, стоявшие на нем, проплыли мимо нас и скрылись за поворотом.
Сумерки быстро превращались в ночь: стал докатываться отдаленный гром — желанной избушки все не показывалось. Блеснула первая молния: шипя, ударили по воде крупные капли дождя; как на грех, берега начались топкие, болотистые, и укрыться было негде.
Гроза быстро догоняла пас; изломы молний бороздили небо, и при вспышках их жутко, до самого дна, освещалась речная глубина… Я различил огромную щуку, недвижно застывшую у самой поверхности воды; будто щупальца каких-то чудовищ, тянулись снизу корни деревьев. Удары грома делались все яростней. Минутами мы врезывались в сплошные камыши, крутились среди них и наконец уперлись в невысокий сухой лесистый бугор.
Мигом мы выскочили из лодки, втащили ее на берег и бегом бросились к елям. Только мы успели добежать до них — хлынул, вот как сегодня, ливень: шатры елей пробивало насквозь; при свете молнии мы различили, что немного дальше высятся два отдельных гигантских дерева, и перебежали к ним.
Сверкнула новая молния и осветила высокую стену из дикого камня; почти рядом с нами чернели ворота: под сводом их можно было отлично укрыться.
Увидал их и Павел и, когда я сказал, что надо перебежать туда, вдруг прижался к толстому стволу ели и не двигался с места.
— Идем же! — повторил я. — Здесь на нас сейчас нитки сухой не будет!
— Да то ж панны Ядвиги замок! — в страхе шепотом вымолвил он. — Мы же мимо него сейчас плыли; назад завело нас!
Рассуждать времени не было: я подхватил своего спутника под руку и бегом потащил за собой; через минуту мы стояли под воротами в полной безопасности от дождя.
Я зажег спичку. Над нами изгибался вполне уцелевший свод; пол проезда усеивали камни; справа в стене башни виднелась узкая черная впадина двери; главный проезд выводил во двор; дальше тянулись какие-то замковые строения.
Павел стоял в одном месте, крестился и что-то шептал — вероятно, молитву, следил за моим осмотром.
Под воротами тянул холодный сквозняк, и на ночь там располагаться было неудобно: я заглянул в боковую дверь и, светя спичкой, увидал винтовую кирпичную лестницу с до половины сточенными ступеньками. Я поднялся по ней во второй этаж и очутился в небольшой, очень высокой комнате; за нею ютилась другая, маленькая, с камином и двумя окнами; рам и дверей нигде не имелось, но свод над обеими комнатами был цел, и вторая мне показалась даже теплой.
Не без труда я зазвал наверх своего спутника; продолжая креститься и озираясь, как затравленный, он поднялся за мной, и первое, что принялся делать, — это закрещивать окна, дверь и даже камин.
Яркий свет, будто вырвавшийся из жерла вулкана, озарил до мельчайших подробностей наше убежище, и грянул такой удар грома, что, казалось, сразу разбило и разнесло по кускам весь замок; Павел, сидевший у стены против окна, закрыл лицо руками и низко пригнулся к кирпичному полу. Как всегда бывает после такого удара, гроза начала стихать; застучал дождь, но и он скоро стих; стал мягко светить месяц. У меня проснулся зверский аппетит, и я сходил к челноку и принес пару кряковых селезней и кожаную торбу с хлебом и разными дорожными припасами. За хворостом мы отправились вместе, и скоро в нашем убежище стало светло и даже тепло и уютно. Павел очистил уток и сжарил их на шомполе от своего оружия.
Мы поужинали, я поглядел в окно на серебрившуюся речку, на мутно-синюю даль, и оба мы стали устраиваться на ночь. У нас не было с собой даже войлочка, и расположиться пришлось прямо на полу около камина.
Прежде чем лечь, Павел опять закрестил все отверстия и успокоился; через несколько минут я услыхал его храп и, должно быть, немедленно последовал его примеру.
Ночью мне сделалось холодно; я встал и подбросил в чуть тлевший огонь сучьев, потом присунулся ближе к огню и вдруг — увидал глядевшее в окно молодое женское бледное лицо; его освещал месяц.
— Приснилось! — подумал я, повернулся на другой бок и похолодел: из второго окна глядело то же лицо. Бледная рука протянулась ко мне: запястье ее темно-зеленой змейкой обвивал браслет.
— Разбей браслет… — тихо выговорила женщина: я скорее угадал, чем расслышал эти слова.
Я молчал.
— Разбей! — с мольбой повторила она. Рука и она сама скрылись. Тут только я заметил, что комната наша полна дорогой старинной мебели из резного черного дуба. Я сел и стал внимательно рассматривать все и, когда взглянул на дверь, увидел, что на пороге двери, напряженно подавшись вперед, стоит высокий человек в длинном белом плаще и громадными горящими глазами озирает комнату: войти его не допускала какая-то невидимая сила; он стонал и хватал перед собой костлявыми руками воздух, как бы стараясь найти и отворить несуществующую дверь.
Страх охватил меня. Я сделал над собой усилие и встал. Все разом исчезло: комната была пустынна; ни в дверях, ни за окнами какого не было, да и быть не могло, так как окна находились высоко над землей… но сон был так необыкновенен и ярок, что сердце долго и крепко колотилось в груди.
С восходом солнца мы были уже на ногах и плыли в обратный путь. Павел сидел довольный и улыбался.
— Ну как, ничего не почудилось вам ночью? — осмелев при дневном свете, спросил он.
От неудобств ночевки у меня болели голова и бока и разговаривать не хотелось.
— Ничего не видал, — отозвался я.
— Это оттого, что я закрестил все входы! — убежденно ответил мой спутник. — Иначе страсть что было бы: живыми не ушли бы! В замке панны Ядвиги мы ночевали. Люди его за сто верст обходят.
Около полудня наше странствие наконец закончилось, и я с насаждением почувствовал себя, после солнцепека челнока, в мягком кожаном кресле, в прохладной комнате, за стаканом холодного белого кваса. Я поведал приятелю, что с нами произошло.
— Ты третий очевидец, который повторяет мне один и тот же рассказ, — ответил хозяин. — Правда, подробности разные, но сущность одна и та же — дама просит разбить ее браслет. По моему убеждению, ты видел не сон: ты видел сквозь сон какую-то древнюю быль. Кстати, тебе известно предание, которое связано с этим замком?
— Не слыхал, пожалуйста, расскажи!
— Говорят, в семнадцатом веке замок принадлежал какому-то важному польскому магнату. Имел он красавицу дочь по имени Ядвига. Была она просватана за молодого рыцаря, произошло торжественное обручение, и в разгар веселого пира невеста вдруг побледнела и впала в глубокий и долгий обморок.
С трудом ее привели в себя, и она, озираясь, рассказала, что какая-то непостижимая сила внезапно перенесла ее из-за стола, за которым она сидела, в дремучий лес. Стояли сумерки, слышался все приближающийся волчий ной.
Она в испуге кинулась бежать, но звери догоняли ее.
— Спасите! — закричала она. И в ту же минуту перед ней вырос высокий человек весь в белом, с огромными страшными глазами, и вытянул вперед руку: волки остановились, сбились теской гурьбой и завыли.
— Я спасу тебя! — произнес страшный незнакомец. — Но за это ты должна стать моей женой!
— Я не могу… Я невеста другого! — ответила Ядвига.
— Ты будешь моей! — настойчиво повторил человек в белом.
— Никогда! — воскликнула она.
— Будешь! И вот тебе знак обручения со мной!.. — Он с силой бросил в нее чем-то твердым.
Ядвига почувствовала резкую боль в руке, очнулась и увидела себя в своей комнате.
Рассказ всполошил весь замок. К ужасу всех, на левой руке Ядвиги оказался совершенно никем не виданный брас-лет-змея, сделанный из какого-то зеленого вещества. Попытки снять его оказались безуспешными; стали пробовать распилить или сломать его — Ядвига закричала от сильнейшей боли, и браслет пришлось оставить на ее руке.
Свадьбу отложили. Несколько раз потом назначался день ее, и каждый раз перед входом в костел невеста впадала в глубочайший обморок и после него рассказывала, что была в лесу, и человек в белом уговаривал ее стать его женой и наконец заявил, что браслет — это цепь, связующая ее с ним, и до тех пор она не выйдет ни за кого замуж, пока не будет уничтожена эта цепь.
В дело вступило духовенство, но ни мессы, ни заклинания не помогли, и после одного из обмороков панна Ядвига скончалась. И когда с мертвой хотели снять браслет — из руки ее показалась кровь: браслет как бы сросся с телом. Его оставили, и Ядвигу похоронили в склепе под каплицей.
— Следовало бы собраться произвести там раскопки! — задумчиво добавил хозяин.
— Прошло много лет после этого разговора, и мой приятель наконец раскачался. Вот что я на днях получил от него, — Курбатов встал и достал из кармана письмо и зажег свечу. — «Дорогой друг! — начал он читать. — Лень прежде нас родилась на свете и потому…» Ну, это прелюдия обычная, а вот интересное… «Ты, конечно, не забыл о своем приключении в замке Ядвиги? Расскажу теперь о нем все дальнейшее. В прошлом году мы целой компанией исследовали замок и под грудой мусора и щебня отыскали вход в каплицу, а из нее — в подземелье. Там стоял небольшой открытый гроб: крышка его валялась на земле, а в гробу лежал женский скелет. К нашему изумлению, на костях левой руки его находился художественно сделанный зеленоватый браслет в виде змеи с изумрудными глазами: она даже показалась нам живой. Я стал снимать его, и вдруг он переломился у меня в руках на несколько кусков. Сделан он был из какого-то неизвестного металла.
В память нашей находки мы поделили куски браслета-змеи между собой и заказали себе по одинаковому кольцу из них. Вообрази, кольца эти стали нам приносить несчастья, и мы все четверо в конце концов должны были отделаться от них. Я со своим поступил просто: выкинул его в Припять, но три дьявольских зелено-чешуйчатых кольца еще бродят по свету. Берегись их!»
Мы молчали, думая о рассказанном.
Лил беспросветный дождь, тем не менее в условленный день ко мне съехался весь наш маленький кружок любителей непогоды, и в теплой столовой, за стаканом чая, затеялись обычные рассказы: речь на этот раз коснулась предопределения и гипноза.
Четвертый член нашего содружества, Павлищев, жизнерадостный человек лет сорока, слушал нас молча и помешивал ложечкой в стакане.
— А я вместо своего мнения прочту вам выдержку из своих записок… — сказал он и достал из кармана тетрадку. — Вот что произошло со мной лет восемь тому назад. Я очень увлекался собиранием народных преданий и даже выпустил в свет одну книжечку с ними. Лето тогда проводил я в имении, у тетки, и она посоветовала мне отправиться пешком с богомольцами в Пустынь и пожить с ними несколько дней.
Пустынь находилась от нас что-то верстах в шестидесяти, и дорога туда вела чуть не сплошь лесом. Совет пришелся мне по душе, и в одно прекрасное утро я сунул в карман револьвер, надел на спину брезентовый мешок с припасами и бельем, привязал поперек пальто, вырезал хорошую орешину и через сад выбрался на дорогу. Ну-с, а теперь начинается моя запись… — Павлищев сиял золотое пенсне и начал читать. «День стоял яркий, веселый, цвела рожь, пахло парным хлебом: сотни жаворонков звенели в небе, и сердце так и взмывало за ними от какой-то радости. Часа через два я уже шагал по широкому большаку, обсаженному еще екатерининскими березами. Простор открывался необъятный. Скоро я заметил в нети на зеленом бугорке кучку отдыхающих людей; она состояла из баб и двух мужчин; один был с длинной и узкой бородой: на нем темнел охваченный холщовым поясом подрясник, рыжеватые волосы двумя локонами свисали с плеч на грудь; другой был невысокий, в синей рубахе и портах, коренастый мужик лет сорока; русая короткая борода и волосы на голове вились тугими кольцами; бабы были в белых платках; около каждой лежало по котомке и коричневому армяку; на одной, самой пожилой, была городская клетчатая черная кофта и такая же юбка; все, конечно, были босые.
Приметив меня, странник приподнялся и воззрился острыми глазами.
Как водится, я поздоровался и присел около отдыхающих. Они направлялись в ту же Пустынь и охотно приняли меня в свою компанию.
Вожаком ее был странник; вид он имел елейный, и в то же время что-то беспокойное, испытующее мелькало в серых глазах его; среди женщин особым вниманием пользовалась старушка, одетая по-городскому.
Переждав самый разгар пекла и дав отдохнуть партии, странник поднялся и стал надевать котомку; начали собираться в путь и остальные.
Сперва все мы шли кучкой, потом мало-помалу растянулись вереницей; дорога сделалась песчаной, и идти стало труднее.
— А нынче до Пустыни дойдем? — спросила совсем молодая баба с болезненным бледным лицом.
— Где дойти! — отозвался странник. — Завтра, дай Господь, к вечерням поспеть!
Молодая вздохнула.
— Ничего, бабочка, держись, — подбодрила ее старушка. — Скоро лес начнется, идти вольготнее будет.
— А велик лес-то? — осведомилась одна.
Странник махнул рукой.
— У!., верст на тринадцать залег. Да какой: ни деревнюшки, ни жилья не встренем!
— А ночевать где же будем?
— А под елочкой, у огонька…
Баба промолчала и опасливо обвела глазами горизонт: там черно- синей бесконечной линией намечался бор.
— Сказывают, шалят в лесу-то? — промолвила она некоторое время спустя.
— Было это когда-то, Федосьюшка! — успокоительно сказала старушка. — Давно не слыхать ни о чем таком.
Солнце уже чуть клонилось к закату, когда мы свернули с большака и лес окружил нас; овеяло прохладой; по обеим сторонам встали высоченные стены из елей: левая сторона дороги еще видела солнце, правая уже насупилась и потемнела.
— Сейчас ключик студеный будет, — сказал странник. — Сладости необычайной. Воистину сказать — иорданская водица! Около него и заночуем.
Прошло с час, и багряные зубцы левой стены сразу погасли: солнце село, вскоре открылась небольшая лужайка с громадной шатровой елью посередине; почти у самого ствола виднелись несколько заросших ярко-зеленым мхом булыжин; из-под них выбивался кристальный ручеек.
Около него разложили костер; на наклонно воткнутых в землю палках над огнем повесили жестяные чайники; в золе пекли картошку; оживившиеся бабы разбирали свои котомки и приготовились к скудному ужину.
Чай и сахар оказались только у меня да у городской старушки и мы с ней явились в роли угощателей; остальные спутники вежливо и чинно подставляли свои кружки и выбирали самые маленькие кусочки сахара.
Ночь наступила полусветлая, июньская; мутно-синее небо казалось хрустальным; звезд смотрело не много, да и те казались какими-то мелкими искрами; отблеск костра шевелился кругом поляны, деревья стояли завороженные.
— Жутко, бабоньки! — проговорила Федосья и поежила плечами.
— Ай в первый раз идешь? — спросила старушка.
— В первый, бабушка, — созналась та. — Вдруг из-за куста кто-нибудь выскочит? На месте помрешь!
— Буде брехать! — сердито вскинулась третья баба с обветренным и почти черным лицом.
— Безо времени не помрешь! — назидательно прожурчал тенорком странник. — Значит, что кому суждено, то и сбудется. А в отношении разбойников, то взять им у нас нечего.
Кудрявый мужик лежал на животе, смотрел на костер и чуть усмехался. На спине у него был наброшен коричневый азям, казавшийся горбом.
— Это когда с богомолья идут, у тех взять нечего, — заметил он. — А которые в монастыри идут — те с копеечкой!
Несколько баб вздохнули, все промолчали.
— Не наше несем, а Божье! — строго отозвалась старушка. — Наша копеечка и из чужих рук к Господу докатится, да все Ему скажет!
— На што она Ему? — заявил мужик. — У Бога всего много!
Старушка покачала головой.
— Много-то много, а лепта вдовицы все-таки всего приятней была Ему, батюшка! Вот ты и отыми поди у нее копеечку, которую она Богу несет! — старушка указала на одну из баб со скорбным лицом и глубокой складкой, просеченной между красными буграми бровей.
Мужик смутился.
— Да я-то что же? — пробормотал он. — Я так, к слову пришлось.
— Бабушка Ненила, — обратилась к старушке бледная молодайка, — вы про барыню про свою обещались рассказать. Расскажите.
Бабы подбросили в костер несколько веток, и языки огня взметнулись в дыму и в искрах кверху.
Старушка задумалась и долго смотрела на них, потом опомнилась.
— Старинная я, сказать, прислуга, — начала она. — У Кондоровых вот уже сорок годов служу, хорошие господа, добрые. Дочку имели единственную — Ксеничку. И вот надо же так было случиться, годов так с пятнадцать, что ль, тому назад разорили их добрые люди вчистую — все как есть пришлось перезаложить, выпродать, прямо хоть живыми в могилу ложись!
Что тут было делать? А Ксеннчка что цветочек росла, многие на нее стали засматриваться. И подвернись богатей-жених. Крюков по фамилии. Не хвалили его люди, да и старый был — нашей барышне семнадцать тогда минуло, а ему сорок семь — разница! Шибко он Ксеничке не нравился, к молодым тянуло ее. Ну, приступили к ней родители — выходи да выходи за Крюкова, спаси нас! Поплакала она, поплакала да согласие свое и дала.
Бледная молодайка тихо ахнула, она слушала рассказчицу, впившись в нее глазами.
— Дальше все как водится пошло, — продолжала старушка. — Сговор был, потом обручение. После него, как уехал жених, убежала наверх Ксеннчка, забилась в шкаф с платьями, чтобы никто не видал, и плачет там, разливается. А в дому у них старуха древняя жизнь доживала — нянька Ксении, она же и барыню вынянчила. Ворчунья была — не приведи Господи, а по Ксеничке обмирала! Разыскала она свою барышню, вывела ее из шкафу, успокоила кое-как да и говорит:
— Милая ты моя, нечем мне тебя дорогим подарить, подарю на память тебе вещицу одну, только не проговорись ни душе о ней и о том, скажу сейчас! — Не этими словами вынимает из кармана куклу, румяную, небольшую, со светлыми волосиками, совсем простую, и шепчет: — Не расставайся с куклой этой, береги ее! Что бы с тобой ни случилось, муж ли обидит, на душе ли горько станет, задумаешь ли сделать что, спрячься от глаз людских да наедине шепотком и расскажи куколке все, ничего не потаи; ответа она тебе не даст, а легче сделается!
Взяла барышня подарок, расцеловала нянюшку, а там скоро и свадьбу сыграли; молодые прямо из-под венца куда-то далеко в Сибирь уехали.
На пятый день после их отъезда нянька скоропостижно скончалась: господа мои остались вдвоем проживать, да я с ними третья.
Начали от нашей Ксенюшки весточки доходить; ни на что в письмах не жаловалась, а через знакомых слыхали, что не красно живется ей, бедной, да и детки каждый год рождались — тоже нелегко даются они нашей сестре!
День за днем, неделя за неделей, и минуло таким родом десять лет. И ни разу моим господам не довелось с дочкой увидеться! А на одиннадцатом, почти в одночасье, померли враз барин наш, отец Ксенюшки, и муж ейный.
Ну барыня, конечно, сейчас же после похорон захватила меня с собой и марш в поезд. Едем мы с ней, а думки все около Ксенюшки нашей вьются — каково-то она себя чувствует, как выглядит? «И не узнаем ее, пожалуй, — говорим между собой. — Подурнела, должно быть, постарела…». От мыслей даже слезы глаза застили!
Бабы вздыхали и жадно слушали; заинтересовались и странник с кудрявым мужиком.
— Добрались мы наконец с барыней на самый то есть край света, к морю-океану, во Владивосток; вышли на станции на платформу и видим — бежит прямо к нам красавица какая-то статная, нарядная, да как закричат обе враз с барыней и давай обниматься друг с дружкой; потом меня принялась целовать — не забыла за десять-то годов! И я реву, конечно. Повезла нас в коляске к себе: в собственном доме жила в большом; всех своих детишек нам показала, с гувернантками вывела.
Ну, пообошлись мы, попривыкли, старая барыня и начала допытываться — правда ли, мол, что очень худо жилось ей при муже. Призналась, что правда.
Удивилась старая барыня.
— Да как же ты при такой жизни похорошеть сумела? — спрашивает. — С ума можно бы было сойти, в ведьму за столько лет превратиться, а ты все прежняя, всем довольная и веселая?
Тут молодая барыня нам и открой про куклу и слова няньки все.
Мы так и ахнули!
— Да неужто верными они оказались?! — обе вскричали.
— Не будь куклы нянюшкиной — давно бы меня на свете не существовало бы, — серьезно ответила. — Хорошее ли, дурное ли что, бывало, стрясется — забьюсь с ней подальше да все ей и расскажу без утайки, выплачусь — и все как рукой снимало, опять спокойно на душе становилось. Даже здесь, за тысячи верст от вас, одинокой не чувствовала себя.
Загорелось нам с барыней с моей на куклу на эту диковинную поглядеть; принесла ее из своего тайника Ксеня и подала матеря.
Руками мы всплеснули, как увидали, — страшная, лысая, вся выцветшая, лицо истрескавшееся, побурелое, все в морщинах будто!
— Да она старуха совсем! — заявила барыня. — Такой и подарила тебе ее нянька?
Мотнула головой Ксеня.
— Нет, — ответила. — Совсем молоденькой кукла была — словно вместе с ней замуж выходили! Это она вместо меня постарела — все горе и слезы мои в себя вбирала! Пусть теперь у меня на отдыхе живет — служба ее уже не нужна мне больше!
— Так-то, милые бабочки, слушайте да на ушки и наматывайте, — оборвала рассказчица саму себя.
— Кукла?.. — чуть шевеля губами, выговорила бледная молодка. — Вбирает в себя?
Они крепко потерла лоб, до переносицы повязанный белым платком.
Бабы, переговариваясь о слышанной истории, начали устраиваться на ночевку.
— Не иначе как наговоренная кукла была! — уверенно заявила одна из них.
В костер подвалили толстых сучьев, и все, подмостив под голову котомки и покрывшись чапанами, расположились вокруг огня.
То здесь, то там стало раздаваться похрапывание. Я укрылся с головой, и вдруг сквозь сон мне почудилось всхлипыванье. Я откинул с лица край пальто и осмотрелся: плакала бледная баба; недвижно лежавшая старушка зашевелилась и села.
— Ты, что ль, Агаша? — негромко спросила она, прислушавшись.
Всхлипывание повторилось.
Старушка встала и подошла к одному из длинных бугорков и приоткрыла полу армяка.
— Чего ты, Агашенька? — задушевно спросила она.
Из-под азяма показалась голова в белом платке и уткнулась в юбку старушки.
— Нетути у меня ничего… и куколки нетути! — захлебываясь и стараясь сдержаться, провсхлипывала она. Старушка погладила ее.
— Полно, полно, — проговорила. — Вот придем в обитель, вместе помолимся. И на твою долю найдется у Бога что-нибудь. Спи, Христос с тобою!
Она перекрестила ее и ушла на свое место.
— Горя-то, горя на этом свете! — про себя промолвила старуха, проходя мимо меня.
Долго еще слышались ее вздохи.
Ночь сделалась еще светлее; на совершенно чистом небе сиял полный месяц; лес безмолвствовал, дымно-серебристые лучи проникали в него до самых корней, и казалось, то здесь, то там тихо светилось рассыпанное серебро. Несмотря на близость костра, было свежевато.
Я закутался крепче в пальто и сквозь одолевший сон различал, как вблизи на дороге прогромыхали колеса телеги, не то повозки… слышались голоса…»
Павлищев опустил тетрадь.
— Этим кончается моя тогдашняя запись, — сказал он и начал перелистывать рукопись дальше. — А вот что мною было записано через месяц: «Был в городе и встретил небольшую партию острожников, закованных в кандалы. Один из них показался мне очень знакомым; узнал и он меня и с усмешкой кивнул мне головою: это был курчавый мужик, ходивший с богомольцами и со мною в Пустынь.
Я отправился к следователю, и тот сообщил мне, что наш спутник через пять дней после нашей встречи зарезал около родника в лесу купца, возвращавшегося в тележке с ярмарки».
Павлищев закрыл тетрадку и спрятал ее в карман.
— А почему все так произошло, разберитесь сами, — добавил он и надел пенсне — он был близорук, и когда читал, то снимал его.
— Я однажды испытал странные ощущения, — заговорил Павлищев. — Как вам известно, я большой любитель побродить по Руси наподобие странника, и вот раз меня занесло в Псковскую губернию, в часть, ближайшую к эстонцам; она очень живописна и богата памятниками старины.
Был я не один, а с приятелем, Григорием Никитичем, таким же молодым студентом, каким был и я. Оба мы горели любовью к старине и оба ее собирали. Шли мы с походными мешками, без шапок, в русских рубахах и с длинными ореховыми палками в руках.
Вечер застал нас в пути; пустынная дорога вилась то по взгоркам, то по низинам; ни жилья, ни селенья не было — кругом расстилались леса; горизонт начал закутываться туманом. Месяц еще не всходил, стояли душные, вселяющие тревогу сумерки. На небе совсем низко наметилось зарево. Оно все усиливалось, воздух как бы наливался кровью — из-под земли, не светя, подымался громадный багровый месяц.
Мне вспомнилось «Слово о полку Игореве»: такая же зловещая ночь встретила когда-то Игоря в донских степях.
Мы прибавили шагу; наконец впереди засвницовело длинное, узкое озеро; за ним мигал желтый огонек; с кручи противоположного берега глянула белая церковка; на отлете от нее громоздились какие-то развалины; в них можно было распознать остатки храма. Вокруг церкви рассыпалось кладбище.
За ним виднелись тесовые крыши двух строений, большого и маленького.
Дорога привела прямо к ним. Меньшее оказалось домом священника, другое — школой. Поодаль, в лощине, укрылись соломенные шапки селения.
Из-под крыльца с лаем выкатились две лохматые собаки, но, добежав до нас, мирно замахали хвостами, набитыми репейником до того, что не могли сгибаться и торчали, как палки.
На крылечке забелела тесемка в пучке волос, и выглянул из двери высокий человек в сером подряснике.
Я сказал, кто мы, и попросил разрешения переночевать в школе — летом они всюду пустуют.
— Что же, ночуйте, — ответил вышедший.
Сбоку, у его плеча, показались сросшиеся густые брови и смуглое лицо женщины.
— Заходите, заходите! — пригласила она. — Найдется место.
Мы вошли в прихожую, а из нее в небольшую столовую, освещенную висячей лампой; это ее огонек маячил нам путеводной звездой.
У окна сидела, полуоборотясь к нам, молодая, темноволосая девушка с резко очерченным лицом. Мы поклонились ей и стали разгружаться в уголке; она ответила легким кивком и опять отвернулась к окну.
Хозяева, видно, только что готовились к чаепитию и нас пригласили принять в нем участие. Мы уселись за стол, и словоохотливая попадья много расспрашивала и рассказывала. Священник молча глотал горячий чай, лицо у него было странное, нездоровое; опущенные веки подымались только изредка, тогда между ними черной полоской прорезались неподвижные глаза.
Приятель мой в разговоре участия не принимал и, не отрываясь, смотрел на что-то чрез мое плечо. Я покосился назад и увидал, что он не сводил глаз с хозяйской дочки; та продолжала сидеть на прежнем месте.
Месяц уже успел потерять багровую окраску и ярко сиял на сини неба; мир был наполнен его светом; девушка казалась серебряной. Рот ее был чуть приоткрыт; она вся, подавшись вперед, впитывала в себя лучи месяца: глаза светились. Мне почудилось, что язык у нее был раздвоенный и шевелился, как у змеи жало, она нет-нет и проводила им по губам.
Мать подметила мой взгляд.
— Варвара, чай пить иди! — сказала она.
— Не хочу! — отозвалась дочь, поднялась со стула и, не торопясь, прошла за моей спиной и скрылась за дверью.
Меня чуть овеяло легким холодком.
После чая и яичницы попадья приказала здоровенной стряпке отнести в школу для нас сена; мы захватили свои мешки и зашагали через освещенный большой пустырь за своей путеводительницей; она несла такую охапку сена, что, казалось, в подъем была разве барке.
На самом краю обрыва, с лицом, поднятым к месяцу, не шевелясь, стояла Варвара. Спутник толкнул меня локтем.
— Лунатичка, должно быть? — тихо проговорил он, кивнув на стоявшую.
Вслед за стряпкой мы вступили в большой, совершенно пустой двор; из него по две двери вели налево и направо; путеводитель наша свернула в самую заднюю, и мы очутились в полутемном классе; парты были составлены горкой у одной из стен; против окон большое свободное пространство. Стряпка свалила на него свою ношу, октавой пожелала нам спокойной ночи и удалилась.
Мы подошли к окну и увидели лужайку; на ней лежала тень от нашего дома, дальше серебрилось несколько развесистых берез; за ними спала деревня; на небо с той стороны, будто стаи белых птиц, наплывали облака. Мы разворошили сено и устроили постели.
— Ночь темная будет, — как бы вскользь заметил мой спутник. — Надо свечу достать. — И он стал рыться в своем мешке.
Около парт нашелся простой деревенский стул. Приятель поместил его между нами у изголовья, и мы улеглись.
Меня стало сразу клонить ко сну, но мешало какое-то беспричинное беспокойство. Несколько раз я преодолевал желание спать и прислушивался к дыханию своего спутника: он не спал тоже. Делалось темнее; со двора послышался собачий вой; немного погодя надрывно залился второй пес.
— Па-а-ршивый черт! — проговорил приятель. — Не люблю я… — он оборвался на полуслове.
Сквозь сои мне почудилось, будто из коридора осторожно нажали дверную ручку.
С минуту прошло в глубоком молчании. И вдруг я совершенно ясно услыхал, как кто-то, уже в нашей комнате, широким размахом провел по стене ладонью.
— Кто здесь?! — воскликнул мой приятель. Он быстро чиркнул спичкой и поднял ее на высоту руки.
В комнате, кроме нас, не было ни души. Он зажег свечку, огляделся и лег снова.
— Крысы, должно быть. — заявил он. — Не оставить ли свечку ночь — крысы боятся света?
Мне все, кроме сна, было безразличным.
— Что ж, оставим, — пробормотал я.
Веки опять начали смыкаться. Пробудил меня голос соседа.
— А ты обратил внимание на язык здешней поповны — он раздвоенный! — говорил он.
— Видел… — отозвался я, не открывая глаз; сон, будто свинец, вливался в меня.
— И глаза странные — совсем без зрачков, слепые… светятся… — слышалось мне откуда-то издалека. — Тянет меня куда-то!..
— Спи! — через силу пробормотал я; мне показалось, что не больше как через минуту что-то грохнуло в пол или в степу и пробудило меня; приятель мой сидел на постели; одна нога его была уже в сапоге, другой он натягивал и, очевидно, нечаянно стукнул каблуками. Свечка горела по-прежнему, но уже значительно укоротилась — значит, я поспал совсем не мало.
— Ты куда? — спросил я; язык ворочался у меня во рту, как колода.
— Не могу лежать, — сказал приятель. — Пройтись хочу…
Я необыкновенно отчетливо понял, что не должен отпускать его одного никуда, напряг всю волю и поспешно принялся одеваться; сознание стало быстро проясняться во мне.
— Знаешь что? — заявил я. — Мы никуда не пойдем. Будем спать!
— Душно! — выговорил он, обводя вокруг себя руками.
Спутник мой лег, он казался совсем размякшим и обезволенным.
С пустыря донеслись нечеловеческие голоса.
— Зовут? — выговорил он и приподнял голову.
Мне почудилось то же самое, с жутким чувством я напряженно прислушивался к каждому звуку.
Месяц закатился, окно стало казаться черным провалом, над домом, словно метель из нечистой силы, кружились черные птицы. В комнатах слышались шорохи, перешептыванья — проклятая напряженная ночь тянулась бесконечно!
Во дворе полусонно пропел петух, ему откликнулись многочисленные заревые петухи из деревни. И как это ни странно, но на меня тотчас же снизошло полное успокоение: я почувствовал, что мы в безопасности, что гнетущая, злая сила, давившая всю ночь, выпустила меня из лап своих. Стало светать. Григорий Никитич спал как убитый, на усталом, посеревшем лице его отражалось блаженство полного отдыха.
Я задул свечу и мгновенно уснул.
Горячие солнечные лучи разбудили нас; время было позднее, и мы принялись одеваться. Спутник мой выглядел кислым.
— Как чувствуешь себя? — спросил я.
— Да разбитый я какой-то, — ответил он. — Будто всю ночь воду на мне возили. А ты?
— Да и я в этом роде. Уж не лихорадку ли мы вчера на болотах подцепили?
— Шут ее знает! — Голос его прозвучал неуверенно.
Мы оделись, прошли к кухне и умылись на дворе, подавая друг другу воду из деревянного ковшика.
Попадья позвала нас пить чай, и за столом мы оба очутились против Варвары; священника не было.
При свете дня в ее лице решительно ничего необыкновенного, кроме глаз, не оказалось; они были серые, водянистые и совершенно без зрачков, змеиные, видящие недоступные нам дали и бездны. Взгляд ее часто задерживался на моем кареглазом, красивом спутнике, и как только это случалось, он терял нить разговора, сбивался и не мог сосредоточиться. Варвара проводила раздвоенным языком по губам, и на лице ее проступало выражение торжества.
После чаепития мы отправились осматривать развалины: с нами пошла и Варвара.
Они находились на самой высокой части береговой горы; от древней церкви псковской кладки уцелели, и то лишь до половины, только заалтарная стена на плоского красного кирпича да боковая арка; сквозь нее голубело озеро; за ним разбегались по свету одетые лесами, округлые горы. Храм наполняли груды щебня и кусты бузины; из углов и из-под стен тянулись ввысь березки; кругом развалин теснилось множество ям, бугорков и кое-где плиты старинного, заброшенного кладбища. Вслед за Варварой мы попали в самый древний уголок его; там лежали несколько громадных плит с высеченными на них какими-то неразборчивыми, быть может, руническими знаками.
Мы присели на могильные бугорки; вид развертывался захватывающий. Я достал из футляра фотографический аппарат, снял озеро и развалины и обратился к нашей проводнице:
— А теперь позвольте вас снять?
Варвара усмехнулась.
— Не хочу.
— Почему?
— А так!
— А мне вас очень хочется снять.
— Снимайте, только предупреждаю, что ничего из этого не выйдет!
Засмеялся и я.
— Ну, уж это вы чересчур самоуверенны!
— Попробуйте! — с вызовом сказала она. — Я даже не шевельнусь.
Я сделал с нее четыре снимка с разных мест и торжествовал. Варвара загадочно улыбалась, и я почувствовал, что от нее исходило что-то знакомое, то злое, с чем мы боролись ночью.
«Ведьма!» — мелькнула во мне мысль. Она медленно повернула ко мне лицо.
— Ведьмы не милуют! — заявила она со скрытой угрозой. У меня перехватило дыхание: она читала мои мысли, как книгу!
— Кто ведьма? — спросил мой спутник, не понявший ее слов.
— Это меня здесь зовут так, — пояснила Варвара. — Или вы еще не знали об этом?
— В первый раз слышим, — отозвался я. — За что же вас так величают?
— Потому что я все могу сделать, — блеснув мертвыми глазами, проговорила она.
— Например, что же?
— Что задумаю… Жених у меня был; мать его ни за что не хотела нашего брака. Я в полнолуние пожелала ей смерти, и она умерла в тот же день!
— Значит, вы злая?
Варвара как будто задумалась.
— Я не злая… — обронила она. — Во мне есть другой, кто заставляет меня делать зло.
Она все время избегала направлять взгляд на нас.
— Я ведь летаю по ночам… так ярко, тогда так хорошо! — будто в бреду призналась она.
На лице ее написались глубочайший восторг и счастье.
Григорий Никитич глядел на нее, не отрываясь; я прятал глаза, чтобы не подпасть под ее влияние.
— Иногда летишь в лунную ночь, — обхватив колено, продолжала Варвара, — сядешь на сук дерева, около какой-нибудь совы, переговоришь с ней и дальше, и выше взмываешь!
— На каком же языке вы говорите с птицами? — спросил я.
— Не знаю. Птицы и звери — мы все понимаем друг друга. Иногда подлетишь к освещенному окну чьего-нибудь дома, сядешь и слушаешь, что говорят за стеной люди…
Мне она стала казаться опасной безумной, которую следовало обезвредить.
Она досадливо повела плечом в мою сторону.
— Кто безумный, узнаете после! — опять ответила она на мысль. Вдохновенное выражение сошло с лица ее.
— Смотрите, пришли вы вдвоем, а отсюда не уйти бы кому-нибудь одному! Григорий Никитич, хотите остаться здесь? — задорно спросила она.
— Хочу, — выговорил он.
— Видите? — со смехом заявила Варвара. — Лучше не пробуйте тягаться со мной!
Григорий не сводил с нее взгляд и явно находился в том же безвольном состоянии, в каком был ночью.
Я почувствовал, что и меня начинает гнести и одолевать та же сила. Надо было отступать, пока еще было можно!
— Шутки шутками. — спокойно по виду сказал я и поднялся с могилы, — а нам с тобой нужно еще все село обойти.
Поднялись и оба моих спутника. Варвара проводила нас до берез за школой и дальше не пошла.
— Здесь в дуплах мои приятельницы живут, — сказала она. — А там враги, — она кивнула на деревню и, поглядев с минуту нам вслед, отправилась обратно.
— Встряхнись, Григорий! — строго обратился я к своему приятелю. — Что тебя будто в котле сварили?
— Да что-то нездоровится. Надо бы дневку здесь сделать?
— Нужно совсем другое! — оборвал я.
Мы вошли в село; я постучал в окошко крайней избы, и из него высунулась пожилая баба в красном платке.
Я спросил, нот ли лошадей, чтобы отвезти нас на станцию. Баба послала нас дальше, и через несколько минут я и мой приятель сидели в просторной избе и договаривались с хозяином. Надо было как можно скорее убираться из опасного гнезда, а потому за деньгами я не стоял, и торг был закончен быстро.
Бородатый, рыжий хозяин, с лицом красным, как помидор, отправился запрягать, и немного погодя мы втроем подкатили в старенькой повозке к школе. Пустырь, к великому моему удивлению, был безлюден.
Я спрыгнул на землю, велел поворачивать лошадей, а сам побежал за мешками; Григорий остался ожидать меня.
С вещами я управился в один миг и, когда вернулся с ними, с крыльца дома смотрела попадья, а к нам не торопясь направлялась Варвара. Мой спутник приподнялся, чтобы вылезти к ней навстречу, но я удержал его.
— Куда это вы так вдруг собрались, иль испугались чего? — с нехорошей усмешкой осведомилась она.
— Да, вспомнили, что дело ждет спешное. К поезду поспеть хотим.
— Лучше заночуйте, все равно опоздаете.
Рыжий мужик покосился на нее с облучка, но ничего не сказал и отвел глаза в сторону.
Григорий опять сделал движение, чтобы сойти с повозки, но я грубо схватил его за плечо и посадил на место.
— Будьте здоровы! — сказал я Варваре и подошедшей к нам попадье. — Всего хорошего. Спасибо за приют.
— До скорого свидания! — веско пообещала Варвара.
Мать зорко поглядела на нас, затем на дочь, но молчала и все поглаживала рукой по ободку телеги.
— Где? — удивился я.
— У вас в доме!
— Не далековато ли очень? — с насмешкой возразил я.
— Ничего… для милого дружка и сто верст не околица! Пошутить приду, посмеяться — помните!
— Буду ждать. — задорно вырвалось у меня. — С Богом!
Мы покатили через деревню, когда миновали ее, возница оглянулся, убедился, что на дороге, кроме нас, никого нет, и сел вполуоборот.
— Ведьма ведь! — проговорил он, понизив голос. — Как это вы еще целыми ушли? Бог вас спас! — он несколько раз перекрестился.
— А что же она делает? — полюбопытствовал я.
— Да порчу всякую наводит. Скот морит, коли озлится. — Он опять оглянулся. — Несколько раз утопленники неизвестно чьи в озере всплывали… не иначе, как она прохожих заманивала! Измывается над людьми как хочет!
— А что, мы и вправду не поспеем к поезду?
Мужик с сомнением пожал плечами.
— Надо бы поспеть — всего пятнадцать верстов здесь, времени у вас девать некуда — четыре часа!
Разномастные коньки усердно работали мохнатыми ногами, и лес скоро кончился; с горизонта смотрел бор. Время в беседе летело незаметно; Григорий участия в ней почти не принимал и только коротко отвечал на вопросы.
Мы проехали уже большую часть пути, как вдруг я почувствовал, что дно повозки опускается; затем последовал толчок о землю, и лошади остановились. Мы клюнули головами в спину возницы.
— Ось пополам! — воскликнул он, соскочил с облучка, заглянул под возок и стал растерянно осматриваться кругом.
— Вот ведь оказия! — проговорил он. — Крепкая ось была, и на поди! Это ее рук дело — как пообещала, так и вышло.
Как на грех, кругом не виднелось ни деревца, да, впрочем, оно было бы и бесполезно, так как топора, чтобы сделать новую ось, с нами не было.
Пришлось вылезать из повозки; мы помогли вознице кое-как связать поломанное место веревкой и пешком добрались до станции.
Поезд ушел, что называется, перед самым носом у нас; следующий отправлялся только ранним утром.
Пришлось побродить по маленькому станционному поселку и отыскивать себе приют.
Вечером я опять стал испытывать беспокойство — мне казалось, что вот-вот спутник мой подымется с постели, на которую я уложил его, и тайком улизнет обратно. Чувство это все усиливалось, и к ночи я дошел до такого возбуждения, что перекрестил несколько раз единственное окно нашей каморки, дверь и все стены, затем то же проделал с крепко уснувшим Григорием.
Взошел месяц, такой же блестящий и огромный, как накануне, горенку наполнила мутная синь. Боясь уснуть, я зажег свой огарок, приклеил его к столу, а сам присел у окошка, отодвинул розовую ситцевую занавеску и стал смотреть на улицу. Она была безлюдна; свет месяца заливал ее, домишки уже спали.
За стеной у хозяина зашипели и пробили часы — я насчитал десять ударов; слышался чей-то храп и посапыванье.
Не могу выразить, до какой степени нестерпимо тянулось время — казалось, дня никогда уже больше не будет! Пробило одиннадцать, потом — через бесконечность — двенадцать. Все было тихо, не слышно было даже дыхания моего приятеля.
Что-то черное заметалось вверх и вниз в воздухе против окошка. Еще несколько секунд, и оно прилипло снаружи к стеклу и мягко потрепетало по нему распластанными крыльями.
Летучая мышь! — пронеслось во мне соображение.
И в то же мгновение крылатое существо повернуло ко мне голову, оскалило зубы и засмеялось.
Ужас охватил меня. Я откинулся назад, за косяк окна, и когда несколько опомнился — на стекле уже ничего не было.
Мой спутник простонал во сне; я овладел собой, подошел к нему и положил руку на пылающий лоб его.
— Спи. Спи, — повелительно сказал я, не снимая ладони.
Он задышал ровнее и не просыпался до света. А я всю ночи провел на стуле, ожидая нападения, но его не последовало; на рассвете мы благополучно попали на поезд.
Вернувшись домой к себе в Рязанскую губернию, я с величайшими предосторожностями проявил снятые с Варвары негативы и, можете себе представить, ни на одном она не вышла! Прекрасно удались церковь, кладбище, развалины, а вместо ведьмы на всех четырех снимках красовалось по серому пятну!
— Ну и что же? — спросил один из слушавших. — Тем ваше приключение и закончилось?
— Не совсем, — ответил Павлищев. — Однажды я почему-то задумал осмотреть погреб. Отворил дверь и вошел. И в ту же минуту наверху что-то крякнуло, зашуршала и посыпалась земля; я почувствовал тупой удар в голову и повалился в яму; падая, я так же ясно, как сейчас всех нас здесь, увидал среди темноты светящийся овал я в нем хохочущую, рукоплещущую мне Варвару.
Меня вытащили в глубоком обмороке. Обрушились на меня две толстые доски с потолка и целая груда земли. Добавлю, что ко дню этого происшествия я уже и думать забыл про свою встречу с Варварой и про ее обещание «пошутить» надо мной.
От этой шутки у меня остался навсегда шрам на затылке. И с этих пор я глубоко верю в существование злых и добрых сил и в их влияние на человека.