Преподобный Коллум омыл лицо и руки святой водой и приступил к чтению молитвы. За шиворот ему с крыши падала ледяная капель, но он старательно это игнорировал. Нельзя отвлекаться от святой молитвы перед тяжким испытанием.
Произнеся заключительные слова и перекрестившись, он возвел глаза к небу. Он ждал знамения – солнечного лучика или пения птицы - но не дождался, а потому еще больше уверился в том, что окружной суд вынес правильное решение. В сущности, его заключение будет носить лишь рекомендательный характер. На одно он только надеялся – что заключенный после разговора с ним перестанет упорствовать, раскается и взойдет на эшафот с легкой душой.
Диакон, терпеливо ожидающий Коллума в сторонке, встрепенулся, когда тот зашагал к нему и почтительно приложился к его руке.
- Как он? – спросил Коллум, - спокоен?
- Плачет, - почему-то шепотом ответил Смит, - От еды со дня оглашения приговора отказывается. Вас ждет.
Коллум кивнул, размашисто осенил Смита крестным знамением и двинулся по скользкому, подтаявшему льду к зданию тюрьмы.
Для такого крошечного городишки, как Керси, местная тюрьма впечатляла. Не считая трех этажей выше уровня земли, в которых отбывали свой срок состоятельные горожане, она простиралась на три промозглых и сырых яруса вниз. Каждый из ярусов был рассчитан на троих заключенных, и все они были пусты в этот день. Кроме одного – расположенного на самом дне и закрытого от мира аж двумя железными решетками.
Спустившись по крутой винтовой лесенке, словно призванной свернуть шею любому, кто на нее ступит, отец Коллум оглядел камеру. Кромешная тьма боязливо дрогнула при свете его лампы и отступила. За решетками на соломенном матрасе, покачиваясь, сидел крупный мужчина. Заслышав шаги, он отнял от головы огромные руки и поглядел на пришедшего единственным уцелевшим глазом. Другой был закрыт опухшим лиловым веком, из-под которого то и дело текли слезы и сукровица.
- Кто ты? – спросил он.
- Меня зовут Кеннет Коллум, - ответил священник, - пришел тебя исповедовать.
- Ох, Святой Отец! – хрипло воскликнул заключенный и, с трудом поднявшись, прошлепал босыми ногами, закованными в кандалы, к решетке, пытаясь просунуть в нее огромные лапищи со сбитыми костяшками и обломанными до мяса ногтями.
Коллум едва сдержался, чтобы не отшатнуться, не прижаться к противоположной стене – подальше от этих рук.
- Я так ждал вас, Святой Отец, - послышалось из-за решетки, - Я не верил, когда они сказали, что вы согласились приехать. Но все равно ждал!
- Готов ли ты к исповеди?
- Да, Преподобный, вам я готов… Расскажу все, как на духу, и, богом клянусь, все чистая правда, даже если…
- Если?
- Даже если вы мне не поверите, - закончил узник, - но ведь это не суть важно. Главное, что исповедь моя будет честна и искренна, и через вас ее услышит Господь. Разве нет?
Коллум чуть склонил на бок голову, выражая свое согласие, а потом поинтересовался:
- Если тебе не слишком важно, поверят ли тебе, зачем ждал именно меня? Чем тебе не угодили местные клирики?
- Я… им не верю, - пробурчал Коллум, - Ибо святости в них не больше, чем в бараньей ноге.
- Как смеешь ты, убийца, наводить поклёп на святую церковь?! – задохнулся от возмущения Коллум, - немедленно покайся и прочти молитву!
- Лучше вы помолитесь за меня, Святой Отец. Потом, - смиренно отозвался узник, - Вас Всемогущий скорее услышит.
Коллум овладел собой, осмотрелся и заметил в темном уголке разбухший от сырости, но еще крепкий стул без спинки, специально предназначенный для свиданий или таких вот душеспасительных бесед.
С опаской присев на него и расправив полы сутаны, Коллум кивнул мужчине, чтобы тот начинал.
…
- Вы, Отче, назвали меня убийцей, и видит Господь, это истинная правда! Когда я взойду на эшафот, это будет справедливо.
- Хорошо, сын мой, - Коллум удовлетворенно кивнул.
- Но я буду казнен только за одно убийство. К остальным я причастен лишь косвенно.
- Вот как? – Коллум вздернул бровь, - Кто же виноват в остальных?
- Конечно, она! Аника!
- Сын мой…, - Коллум утомленно прикрыл глаза. Так вот какую «правду» тот собрался ему поведать! - Из болота подняли около пятидесяти женщин. Беременных женщин! И ты будешь меня убеждать, что это сделала девочка ростом в пять футов и едва ли 100 фунтов весом?
- Да. Она, - узник часто закивал, и единственный глаз его наполнился слезами, - Она не девочка. Ведьма!
- И поэтому ты убил ее.
- Надеюсь, что так!
Коллум замолчал. Почти сутки он трясся в повозке, толком не ел и не пил, чтобы помочь человеку взойти к Престолу Божьему с чистой душой. Местный священник написал, что убийца согласен на покаяние, только если он примет исповедь. И он не смог отказать. Но если бы он знал, что речь пойдет о ведьмах, то принял бы грех на душу и остался в Лондоне.
Развернуться и уйти? Он оглядел скорчившегося здоровяка, который с детской доверчивостью в единственном глазу глядел на него сквозь прутья решетки. И в глазу этом он не смог разглядеть ни зла, ни умысла прикинуться умалишенным, дабы избежать наказания. Да и в целом он не походил на злодея. Круглолицый, с копной соломенных мягких волос, с пышными русыми усами он производил впечатление мирного селянина. Такой человек скорее будет замечен на пашне или в пекарне, нежели топящим беременных женщин в… болоте.
Он снова мысленно пробежался по пространному письму викария, в котором тот описал и страшную находку в лесной топи, и убийцу, пойманного с поличным – из его медвежьих лап с трудом смогли вырвать то, что осталось от совсем юной девушки. И его гробовое молчание на следствии, которое в сущности не имело значения. Единственное, что было не выяснено – мотив. Прежде, чем отправить убийцу на виселицу, местное правосудие и потрясенные жители хотели знать – ПОЧЕМУ? Коллум напомнил им о тайне исповеди. И местный приход, и законники согласились. Пусть так, но он хотя бы не унесет с собой эту тайну в могилу.
- Сын мой, - произнес он, - время охоты на ведьм давно кануло в Лету. На дворе девятнадцатый век…
- Просто… выслушайте, - попросил узник.
Коллум запрокинул голову и поглядел на уходящую ввысь спираль лестницы, освещенную наверху единственным крошечным окошком. Снизу лестница уже не казалась ему мрачной и опасной. Скорее, наоборот, сулила спасение. Опустив же голову, он встретился с глядящим на него с исступленной мольбой глазом, и кивнул.
…
- Меня зовут… Ну, скажем, Бенджамин Лоусон. Для друзей – Бенни. Можете и вы меня так называть, - узник помолчал, а потом добавил, - Можете и на моем надгробном камне вытесать это имя, если, конечно, посчитаете, что я достоин надгробного камня…
Не буду говорить, откуда пришел. Скажу только – издалека и по большой нужде. На Родине я попал в заварушку и пустился в бега. Никакой уголовщины, просто… ну, в общем спор о границах. Долгое время я скитался по лесам и долам и, чтобы совсем не одичать и не сдохнуть, подобно зверю, принял решение добраться до какого-нибудь крупного монастыря, принять постриг и искупить грехи усердным служением Всевышнему.
Зная, что большинство мужских монастырей сосредоточено в окрестностях Лондона и Ливерпуля, я начал продвигаться в этом направлении. По дороге мне часто попадались и города, и деревни, но, несмотря на то, что уже далеко забрался, я по-прежнему боялся выйти к людям, чтобы попросить работу и кров. Жил в лесных чащобах, мастерил себе шалаши и землянки, охотился на мелкую и крупную дичь. Можете в копилку моих грехов добавить несколько королевский оленей…
И вот однажды росистым июньским утром я повстречал Анику…
…
Голоса я заслышал еще издали, но не свернул в сторону, как это всегда делал. Голоса были женские, не представляющие опасности, а кроме того у меня внезапно взыграло любопытство: кому и, главное, зачем понадобилось лазать по лесу, когда еще не все птицы проснулись.
Осторожно подкравшись, я сквозь густые заросли глядел на небольшую круглую полянку. На ней суетились две женщины. Одна совсем старая, но крепкая, другая помоложе, но очень уж потрепанная. Они доставали из повозки, запряженной пегой кобылой, небольшой продолговатый предмет. Детский гроб!
- Тут ее и оставим, - кряхтела старуха, пристраивая гробик среди пышных папоротников, - Трава поднимется, ни черт, ни дьявол дорогу не найдет. А со временем зверушки приберут.
- Не по-христиански, мама, - отвечала вторая, - где это видано, чтобы человек поверх земли остался?
- Человек – да. А ковырять эту целину для отродья я не собираюсь.
Они присели рядом на влажную траву.
- Что же я скажу в деревне, мама? – плакала «молодая».
- Скажешь, преставилась. Похоронили.
- А могилу если попросят указать?
- Кто попросит? – старуха с презрительным удивлением воззрилась на дочь, - Да тебя, с тех пор, как эта родилась, десятой дорогой обходят. Решат, сгинула и ладно! Но если так боишься, сподобим могилку, не переживай.
Молодая подползла на коленях к гробу, приоткрыла крышку и принялась истово молиться, то и дело припадая лбом к земле и подставляя солнцу тощий круп в пышных юбках. В гробу лежал ребенок - девочка… Живая! Я видел, как судорожно поднимается и опускается застиранное покрывальце на ее груди. Больше я разглядеть не смог и затаился в ожидании.
Пока «молодая» молилась, то и дело осеняя себя крестным знамением, старая достала из повозки узелок и, привалившись к сосновому стволу, приступила к трапезе.
- Как вы можете есть, ма? – вскричала молодая.
- Тебе тоже сто́ит, - ответила та, отпивая из кувшина молоко, - нам еще обратно добираться. Ешь и поехали.
- Может… хотя бы дождемся?
- Если бы не твоя закисшая физиономия, я бы решила, что ты пошутила, дочь моя!
Старуха смахнула с щек хлебные крошки и сплюнула.
Больше они не говорили. Молодая окончила молитву, старая – завтрак. Стая неумело, но очень старательно заколотила крышку гроба, и обе они, взяв лошадь под уздцы, поворотили прочь. Когда скрип колес стих, а лес наполнился привычными звуками, я вышел на поляну, немедленно поддел ножом крышку и открыл гроб.
Сердце кровью обливалось при виде этого изможденного дитя. На вид ей было лет десять, и она, без сомнения, была при смерти. Глазки ее, окруженные глубокими тенями, запали, кожа на скулах натянулась и отливала синевой, крошечный носик заострился. Из него, как и из приоткрытого рта, постоянно что-то сочилось – гной, кровь и какая-то слизь, которая от дыхания время от времени вдруг надувалась радужными пузырями. При этом в груди ее, перемежаясь прерывистыми скупыми вдохами, постоянно что-то булькало и клокотало, от чего возникало непреодолимое желание прокашляться самому. Было ясно – дни ее сочтены. Да что там дни! Счет, несомненно, шел на часы или даже минуты. Но как можно было уложить в гроб еще живого человека и выбросить его в лесу?! Я оглядел гроб и понял, что это вовсе и не гроб, а просто ящик. В таких ящиках мой отец получал, переложенное соломой и опилками виски. Впрочем, я сообразил, что женщины заколотили ребенка в ящик не столько из скупости или неприязни, сколько из соображений безопасности. Они ведь явно хотели до поры скрыть «смерть» девочки, и сделав заказ у гробовщика, непременно навлекли бы на себя интерес и церкви и, в первую очередь, доктора…
Я не мог ее оставить, Преподобный Коллум. Никто не должен умирать в одиночестве! Мысленно послав проклятья на головы ее родне, я аккуратно достал ее из ящика и уложил на мягкую постилку из трав, а сам расположился рядом и принялся ждать. Решил, что, когда девочка отойдет, я унесу ее поглубже в лес и похороню. У меня была с собой библия, и я собирался даже прочесть отрывок над ее могилой. Помните, который начинается «О, заступница наша! К нам устреми Твоего милосердия взоры…». Господь простил бы меня. Надеюсь.
Минуты собирались в часы. Поднявшись над кронами деревьев, солнце начало припекать. Убаюканный стрекотанием сверчков и пением птиц, я вдруг вскинулся, не понимая, что выдернуло меня из мутной дремы. Я пригляделся к девочке, но никаких изменений не заметил и, успокоившись, снова закрыл глаза, как вдруг услышал едва различимое: «Пожалуйста… пить…»
На мгновенье я замешкался. Вода в моей фляге была из лесного ручья. Сам я несколько недель мучился животом, прежде чем привыкнуть к ней. А тут больной ребенок… Но, здраво рассудив, что лесная вода вряд ли уже чем-то навредит умирающей, я достал фляжку и полил ей губы. Она, захлебываясь, хрипя и хныкая, хватала запекшимися губами падающие капли и пила, пока вода не закончилась. Потом глаза ее закатились и мне показалось сначала, что она умерла. Но через мгновение внутри ее снова забулькало, но уже тише, спокойнее, словно вода усмирила какие-то буйные процессы у нее внутри.
Некоторое время я с сомнением осматривал свою флягу, пытаясь припомнить, касались ли губы девочки ее горлышка или… И в конце концов решил не рисковать. Вернувшись от ручья с тщательно вымытой и наполненной до краев фляжкой, я с изумлением уставился на ребенка.
Она спокойно спала, укрывшись своим стеганым «саваном». Течь из ее носика и рта прекратилась, дыхание было глубоким и ровным, а на худых скулах даже выступил легкий румянец.
До самого вечера я не сомкнул глаз, наблюдая за девочкой. Иначе как Чудом я не мог назвать ее стремительное исцеление! Девочка умирала, Отче, можете не сомневаться! И вот она с порозовевшими и даже словно округлившимися щечками сладко спит, подложив под подбородок крошечный кулачок. Я покосился на свою фляжку, но тут же откинул эти мысли - как смехотворные. Ни фляга, ни лесная вода тут не при чем! Я склонялся к мысли, что сам Господь вмешался и помог мне поправить непоправимое.
…
А когда солнце стало опускаться, девочка… проснулась.
Ровный ритм ее дыхания внезапно сбился, она заворочалась, выпростав наружу руки и посмотрела на меня. Глаза ее были светло-серые и чистые, как январское утро.
Зная, что выгляжу не лучшим образом – здоровенный, заросший и грязный – я попытался изобразить на лице добрую улыбку и, одновременно, пригладить руками свою косматую башку.
- Кто ты? – тихо спросила она, разглядывая меня запавшими, усталыми глазёнками.
- Я – Бенни, - мягча, как мог, голос представился я, - А ты кто?
Девочка ненадолго задумалась, словно припоминая собственное имя, потом ответила:
- Мама называла меня Аникой.
Ответ ее показался мне странным, необычным для ребенка. Но я не стал размышлять над этим и сразу перешел к делу:
- Аника, детка, ты помнишь, как здесь оказалась? – я был удивлен, но и благодарен, что девочка при виде незнакомого страшного мужика в лесной чащобе, не заплакала, не испугалась, не принялась звать на помощь.
С интересом, но без страха оглядев высокие сосны, густые тени в подлеске, косматого бирюка рядом и саму себя, она отрицательно затрясла головой, от чего ее длинные, невероятно сальные волосы пустились в пляс.
- Ты бы… хотела вернуться домой?
Она широко распахнула удивленные глаза и спросила с придыханием:
- А ты знаешь, как туда добраться?!
- Точно не знаю. Но, скорее всего, это не далеко. Прежде чем… я тебя нашел, я видел неподалеку проселочную дорогу. Уверен, что она ведет в твою родную деревню. Если хочешь, я отнесу тебя… но в саму деревню я пойти не могу. Тебе придется самой…, - Я уже со злорадством представлял выпученные глаза ее родительниц, которых выводят из дома местные законники и скандализованные лица селян и даже жалел, что не смогу лично увидеть все это. Но тут заметил, что взгляд ее потух и она поскучнела.
Я был уверен, что она непременно захочет к матери. Каждый ребенок хочет к матери, какой бы она ни была. Но и выражение лица ее было странным. Не то, чтобы она не хотела домой, к маме. Это просто я … что-то не то говорил.
Мы надолго замолчали, изучая друг дружку. Анике явно становилось все лучше. Спустя несколько минут, она уже, опираясь на слабенькие ручонки, приподнялась и села.
- Я есть хочу, - прервала она паузу, - И пить. Сильно.
Я тут же достал из сумки завернутое в тряпицу съестное и флягу, а потом глядел, как ее мелкие зубки с жадностью впивались в твердое волокнистое мясо. Ногти ей, казалось, не стригли с самого рождения, и они желтоватыми длинными копьями, торча из худеньких пальчиков, загибались внутрь. Одета она была в невероятно грязную, ветхую и давным-давно ставшую малой ночную сорочку. Невероятно грязная, и, скорее всего завшивевшая, голова и траур в ушах дополняли плачевную картину. Что же за нелюди ее растили?!