Часть вторая НЕСОКРУШИМЫЕ ОКОВЫ И АДСКОЕ ПЛАМЯ

1

Его охватило безжалостное пламя, и он умер бы, если бы его не спас ангел, чьим преданным слугой он был и которому он все ещё был нужен. Ангел, бережно расходуя собственную магическую силу, искусно использовал пламя, чтобы закалить человека, превратив его в свой прекрасный инструмент.

Вначале человек не понимал, что с ним сделали, и ненавидел воображаемую несправедливость своей судьбы: но со временем он смирился со своим положением. Он понял: то, что он принимал за Ад, было скорее Чистилищем, и он — всегда считавший себя проклятым — имеет законное право вступить на тропу спасения.

До тех пор, как он прошел сквозь пламя и был очищен от всех чувств, он не знал, что значит чувствовать на самом деле.

До тех пор, как он прошел сквозь пламя и был ослеплен его светом, он не знал, что значит видеть на самом деле.

До тех пор, как он прошел сквозь пламя и был уничтожен его жаром, он не знал, что значит быть на самом деле.

Долгое время спустя после пожара Джейкоб Харкендер не чувствовал боли. Нервные окончания под поверхностью его кожи были выжжены, так что его нервы не воспринимали внешних стимулов.

В этот период он удалился от мира больше, чем в любом сне и трансе, которые ему случалось пережить, когда он с трудом уходил от диктатуры реальности. Тогда он понял неопровержимую истину слов Беркли: материя есть отвлеченная идея; если идеи нет, то нет и материи.

На свой извращенный лад этому человеку посчастливилось ускользнуть на время от мира, и он вкусил свободу. Ненадолго он стал подобен Богу — один в самом себе, вне Творения.

Но так же, как Бог, в которого с идиотским упорством верил его отец, Харкендер со временем обнаружил, что не может больше переносить пустоту уединения. И так же, как в свое время пришлось Богу, он выкрикнул в конце концов: «Да будет свет!»

И был свет, когда он потребовал этого: свет и жизнь, и все бесформенные образы зарождающегося мира. И в величественном взрыве света, который был просто следствием возвращения чувствительности его телу и мозгу, он узрел Бесконечность.

Сожженные нервные окончания в конце концов начали отрастать снова во внутренних слоях плоти Харкендера. Рецепторы восстанавливались на своих местах, открываясь обновленным чувствам, и обнаженные отверстия заполнились переполняющим водопадом всевозможного чувственного опыта. И был свет, и был звук, и было тепло, и было давление; было смущающее сочетание кислоты-сладости-горечи на языке, ноздри ощущали сладковатый сплав запахов разложения и гниения.

И сверх всего этого была боль.

Свет, сиявший в сознании человека, происходил не извне. Его глаза, выжженные огнем и вытекшие от жара, никогда больше не увидят, если только какое-то милосердное волшебство не развернет вспять поток времени. Но внутренний взор его души, который он так долго и старательно развивал, чтобы рассмотреть миры за пределом мира и уловить оттенки ощущений, которые не воспринимало обычное человечье стадо, теперь получил невообразимый ранее кругозор.

В этом первом потоке света он увидел яркую вспышку созидательной энергии, с которой начался мир, и огромное облако взорвавшихся звезд, и все обитаемые миры, которым дали жизнь звезды.

На лике звездного моря он прочел черты восхитительнейшего из всех созданий света — жестокого и прекрасного Ангела Боли; а она увидела его. Она хлестала и рвала его изо всех сил, и исторгла из его уст все крики, на которые способны были его обожженные легкие.

Она не была реальна. Она была лишь иллюзией, которую он вызвал, чтобы придать форму своим ощущениям; но как он мог научиться видеть и её и узнать её?

Сделал бы так на его месте любой другой?

Раньше Харкендер считал, что уже пришел к соглашению с Ангелом Боли и сделал её своей покорной любовницей. Он верил в бесславной тщете, что уже отстрадал, договорился со своим страданием и повернул его себе на пользу. Теперь он понял, каким глупцом всегда был. Его первые осторожные попытки заигрывать с Ангелом Боли привели его к другому, более реальному ангелу, который снизошел до обладания им; но это был просто легкий флирт по сравнению с насилием, которое он переживал теперь.

Теперь он подошел к границам боли, которую способна выдержать человеческая душа, теперь он подошел к границам боли, которую способно перенести человеческое тело.

Вначале он думал, что не сможет это вынести, но скоро обнаружил, что должен — тогда он и подумал, что, должно быть, находится в Аду, приговоренный к вечным мукам.

Как бы то ни было, со временем он приспособился к этому состоянию.

Боль не отпускала его, пытка не прекращалась, но они стали обстоятельствами его существования, и он научился сосуществовать с ними. Он узнал, что, каким бы яростным ни было объятие Ангела Боли, его можно выдержать. Он был так силен и так смел, что даже не опустился до ненависти к ней. Даже в глубине своего отчаяния он отказывался совершенно падать духом, даже на вершине агонии его привлекал яркий свет этого видения.

В своем прежнем невежестве Харкендер полагал, что в нем было посеяно достаточно семян боли, чтобы нынче собирать урожай. Он верил, что знает, как достигнуть вершин видения и видеть так, как видят сами боги. После пожара он понял, что заблуждался. Пока сожженные слои плоти восстанавливались один за другим, он понял, насколько ему недоставало воображения, чтобы рассмотреть поляны Рая, каверны Ада и — свыше всего этого — свет Истины.

Некоторое время свет его внутреннего видения был ослепляющим, он не являл ему почти ничего, кроме восторженного лика Ангела Боли. Но со временем, он приспособил свое видение к этой яркости и начал видеть более четко. Затем он начал понимать, почему его мучитель спас его от огня. Он начал понимать, что требовал его господин от его обостренного внутреннего зрения.

Пламя и то, что оно с ним сделало, было, как знал Харкендер, своего рода наказанием за грех гордыни. Он посмел льстить падшему ангелу, посмел предложить ангелу свои глаза и свой ум и свое с трудом добытое понимание мира, и эти дары оказались негодны. Он проиграл, он предал оказанное ему доверие, которое он так искренне вымаливал, ради которого он радостно пожертвовал собой. И было вполне справедливо, что ангел предпочел наказать его, подарив жестокому Ангелу Боли, которая следила за ним и владела им в его срок пребывания в Чистилище.

Но срок в Чистилище был не только наказанием. Это было также и прощение, так как он предлагал ему образование, которого мало кто из людей удостаивался. Ангел, решивший использовать его и властвовать над ним, предпочел простить его ошибки и промахи и требовал исправления, а не мести. Он избрал, проведя свое орудие сквозь огонь, закалить его, а не только наказать. Он решил исправить его так, чтобы он стал со временем лучшим и более заслуживающим доверия инструментом. Он предпочел обучить его как следует тому, чему он плохо выучился методом проб и ошибок. Он отправил его в любящие объятия Ангела Боли, чтобы пытка сделала его лучше.

То есть к такой вере он в итоге пришел.

А чему ему ещё было верить? При другой вере он бы точно умер, но он не умер. Он выжил, и он заставил себя верить, что он живет отлично. По собственным оценкам, он стал лучше, чем был раньше.

Харкендер не мог точно оценить свое физическое состояние. Из-за слепоты он не мог себя увидеть. Для слабого зрения обычных людей он, должно быть представлялся страшно изуродованным, но он не мог определить степень своего уродства. Хотя его пальцы снова могли чувствовать боль, им не хватало чувствительности, чтобы определить состояние его лица. Он полагал, что сохранил какую-то подвижность членов, но не мог целенаправленно шевелить ими, так как от них не поступало никаких ощущений, кроме боли.

Он имел самое приблизительное представление о том, где находится. Он лежал в постели, но где была кровать, он не знал. Его поднимали и опускали, меняя испачканное белье; он страдал недержанием, поэтому эти смены происходили довольно часто. Все его тело периодически обтирали влажной тканью, но никогда не погружали в воду. Его кормили с достаточно регулярными интервалами, в основном кашей и разного рода супами, которые вливали по ложке в его рот заботливые сиделки. Он не мог заговорить с ними, потом что его поврежденный язык и сожженные связки не могли модулировать членораздельные звуки; и они не часто говорили с ним, а когда говорили, то их слова, казалось, приходили издалека, заглушенные вечной пеленой боли, и он не находил способа отозваться каким-то явным образом.

Тем не менее, они заботились о нем. В конце концов, он был состоятельным человеком. Управляющие его имением могли легко позволить обслужить немногочисленные потребности, которые все ещё имелись у этой несчастной, но упорной развалины.

Его это все не волновало. Он не делал чрезмерных усилий, чтобы общаться с теми, кто за ним ухаживал; ему было не о чем их просить и не на что им жаловаться. Он также не считал, что обязан благодарить их за поддержание его жизни; он хорошо знал, что их роль сводится к чисто механическим действиям. Он знал, что у него не осталось дел, ради которых следует сообщаться с их миром, все его действия теперь были связаны с миром его господина и спасителя.

Под наблюдением Ангела Боли его внутреннее видение стало гораздо острее, чем раньше. Оно давало ему доступ к бесконечным пространствам космоса сознания, ранее скрытым от него, и он медленно получал навыки проницательности, необходимой для жизни в этом мире. Сначала он не знал, почему его господин требует от него учиться, но он заставлял себя выполнять задания так ревностно, как только мог. Вскоре он смог увидеть истинный облик Ангела Боли и понял, что его господин, в свою очередь, теперь видит его гораздо четче, чем раньше.

Харкендер и его госпожа научились любить друг друга так, словно они были полнородными братом и сестрой, рожденными из одного темного лона.

То есть к такой вере Харкендер в итоге пришел. Он не мог верить в иное, потому что он нуждался в любви Ангела более, чем когда-либо в любви любого человеческого существа.

Со временем чувствительность полностью к нему вернулась, и его тело восстановило свои функции, насколько это только было возможно. Харкендер смирился со своей судьбой. Он знал, что всегда будет испытывать боль — что пламя, за короткое время выжегшее прежнюю поверхность его физического существа, зачало продолжительный разрушительный пожар внутри него, который вряд ли можно было потушить. Но он также знал, что была причина открыться внутреннему зрению, и что вечный жар может согреть его душу, если он только сможет направлять его силу. Его успокаивало сознание того, что он не один и никогда один не останется. Ангел, проведший его сквозь очищающий огонь, был с ним, и никогда его не покинет.

Одержимость была его спасением, и он был глубоко благодарен вселившемуся в него духу.

Некоторое время он надеялся, что близость во взаимоотношениях с его спасителем позволит произойти диалогу между ними, но эта надежда не оправдалась. Ангел, спасший его, не разговаривал с ним, хотя, без сомнения, слышал все его молитвы и вопросы, которые звучали в тишине его черепной коробки.

Сначала он подумал, не было ли это новым вариантом наказания, но в итоге решил, что не было. Он счел, что хозяин не разговаривает с ним напрямую, потому что тогда то, ради чего он ему потребовался, невозможно будет исполнить. Он был инструментом, а не союзником, — несмотря на то, что был любим и обласкан. Он полагал, что не сможет толком послужить своему хозяину, если тот скажет ему, в чем заключается план.

Однажды, как он надеялся, его любимый хозяин заговорит с ним, но пока он принуждал себя к терпению.

Даже в отсутствии любых постижимых ответов он продолжал обращать к хозяину вопросы и молитвы. Его внешняя слепота компенсировалась внутренним видением, также как внешняя немота компенсировалась внутренней речью. Некоторое время он беспокоился, потому что не знал имени своего хозяина, но решил в итоге, что в отсутствии известного имени подойдет любое, которое он придумает.

Так что он назвал своего хозяина Зиофелон, так о нем думал и так к нему обращался.

Иногда он о себе самом думал как о Зиофелоне, забывая, что однажды у него было иное имя. Не было никаких обязательных причин думать о себе как о Джейкобе Харкендере, теперь, когда у него не было ни лица Харкендера, ни дел в мире людей; гораздо разумнее казалось думать о себе просто как о проявлении или аватаре Зиофелона. Придуманное имя служило не только как ярлык, но и как связь: подтверждение единства со своим спасителем.

Находясь в процессе преобразования для выполнения мистических целей Зиофелона, Харкендер не мог измерять проходящее время. Он не мог сосчитать, сколько дней его тело лежало в постели, так как не ощущал смены дня и ночи, не замечал существенной разницы между состоянием сна и бодрствования. Он мог бы попытаться считать часы по количеству приемов пищи, но он даже не пытался. Казалось, что продолжительность его обучения является несущественной. Вернувшись, наконец, в поток времени, он обнаружил, что прошло более трех лет с момента пожара. Он не был ни поражен, ни встревожен этим открытием. Не то чтобы он не был способен поражаться или тревожиться, но простое знание, что он провел три года наедине с Зиофелоном и символическим Ангелом Боли, просто не заслуживало отклика какого-либо рода.

Он, наконец, смог прийти к выводу, в чем заключалась принципиальная причина продолжения его существования. Он не мог проверить своё заключение, но логика в данном случае казалась непогрешимой.

Он был спасен, чтобы видеть чужими глазами.

Как это ни странно, он не мог сказать, насколько восстановление чувствительности было результатом его собственных усилий или связи между ним и его хозяином. Это не имело значения, просто пришел день, когда правда стала очевидной. Он был спасен Зиофелоном, чтобы видеть не собственными слепыми глазами, но глазами других. Такова была способность его внутреннего зрения, которую он однажды надеялся развить в Габриэле Гилле, потому что считал, что сам недостаточно силен, чтобы быть видящим.

Теперь он был достаточно силен.

Сначала неуверенно, затем со все возрастающей уверенностью и силой Зиофелон-в-Харкендере создавал нити, связывавшие его в определенными людьми, чьи глаза и разум он паразитически использовал, собирая сквозь них калейдоскопический образ мира, включающий всевозможные человеческие чувства.

Он мог обладать легионом видящих, но фактически пользовался только тремя. Он не знал точно, почему Зиофелон так ограничивает себя, но он решил, что, видимо, существует опасность безумия и потери рассудка при дальнейшем разделении его сознания. Он также не знал, как и почему Зиофелон избрал этих трех, чье зрение и мысли он разделял. Он помнил, что все трое бывали в его доме в Виттентоне незадолго до пожара. Но Зиофелон точно был слишком могущественным существом, чтобы его ограничивало такое тривиальное условие, поэтому он предпочитал верить, что значение этого выбора откроется в будущем, и каждый из трех видящих однажды станет по-своему полезен для неясных пока целей.

Одним из ценнейших уроков, усвоенных Зиофелоном-в-Харкендере благодаря пожару и близким отношениям с Ангелом Боли, был тот, что терпение и покорность — гораздо более ценные добродетели, чем может показаться. Он стал гораздо терпеливее и скромнее, чем был раньше, и согласен был использовать своих наблюдателей, не зная окончательной цели этого. Но он был свободен в своих догадках и предположениях, в выводе уроков из увиденного и формулировании гипотез. Он знал, что у Зиофелона есть цель, ради которой почему-то важно изучать этих трех людей. Пусть пройдут годы, прежде чем тайна окончательно откроется, он знал, что событие это неизбежно.

Однажды, был он уверен, его второе зрение позволит открыть то, что желает узнать Зиофелон, и тогда… Тогда время наблюдения и ожидания придет к концу, и Чистилищу Зиофелона-в-Харкендере тоже придет конец. Тогда Зиофелон возьмется за дело.

Что сделает Зиофелон, Зиофелон-в-Харкендере не знал, он мог только догадываться. В одном он был абсолютно уверен: тот долгий покой, в котором они находились, был лишь прелюдией к действию, процессом подготовки.

В должное время деяния Демиургов, которые были приостановлены и отклонены, будут доведены до положенного завершения. Иначе быть не может, так как вселенная изменялась, и Зиофелон был вынужден видеть, как глубоко враждебны его собственным желаниям и стремлениям стали процессы и пути перемен. Ангел Зиофелон был вынужден знать и понимать без тени сомнения, что вечное ожидание было полностью тщетным; все, что он видел и понимал благодаря помощи Зиофелона-в-Харкендере, должно направляться к раскрытию того, что следует сделать, когда ожидание наконец завершится.

2

Первым и слабейшим из наблюдателей Харкендера был его бывший слуга Люк Кэптхорн.

Харкендера и Кэптхорна свело вместе случайное совпадение. Первые магические опыты Харкендера — поддерживаемые, хотя он не знал этого, Зиофелоном — привели его к попытке похитить созидательную энергию у спящего ангела, воплотив его душевный огонь в зародыше, которого должна была выносить и родить проститутка по имени Дженни Гилл. К несчастью, Дженни Гилл не пережила роды, и существовала опасность, что соседи, считавшие Харкендера злодеем (мало кто думал иначе), доведут несчастный случай до скандала и добьются, чтобы его посадили в тюрьму. Чтобы скрыть причину скандала, он поместил ребенка в сиротский приют в Хадлстоне, который призирали сестры святой Синклитики. Монахини наняли мать Люка Кэптхорна, чтобы убирать в приюте, и когда Харкендеру понадобился информатор о происходящем с Габриэлем Гиллом, Люк подошел идеально.

Когда лондонские оборотни похитили Габриэля из приюта, Харкендер был чрезвычайно раздосадован и принял Люка Кэптхорна на работу в надежде, что он может пригодиться, когда придет время освободить мальчика. Эта надежда не оправдалась, но Кэптхорн служил достаточно лояльно, когда его послали в Чарнли, чтобы привести Корделию Таллентайр в Виттентон в качестве заложницы Харкендера против её жениха, бывшего инструментом противника Зиофелона.

После пожара Люк ненадолго вернулся в Хадлстон, но вскоре уехал, чтобы стать кэбменом в Лондоне. Он достаточно хорошо знал свое дело, но был слишком ленив, и ему часто не хватало ловкости скрывать свои мелкие провинности. Поэтому он дважды сменил работу, прежде чем Харкендер стал постоянным наблюдателем его мыслей и привычек. Так что Люк был вскоре принужден искать новое место.

Сначала Харкендера не удовлетворяло и не радовало использование зрения и ума Люка Кэптхорна. Мирок слуг был тесным и низким, иногда Харкендер думал, что ему было бы интереснее наблюдать за блохой, живущей за подкладкой. Люк был не лишен любопытства — напротив, он оказался неплохим соглядатаем, — но то, что его сильнее всего интересовало, представляло мало интереса для Харкендера.

Для Люка информация была источником сплетен, и крайне редко — способом жалкого шантажа. Его амбиции не шли дальше удовлетворения корысти и похоти, и расправлялся он с полученными деньгами не более умело и ловко, чем со служанками, которых он постоянно старался заманить или затолкать в свою постель. Он пил скверный джин, играл в азартные игры без малейшего представления о принципах вероятности, и его разговоры с теми, кого он считал своими друзьями, были лишены смысла и цели и наполнены лишь вульгарными непристойностями.

В течение первых дней, когда он периодически становился обитателем сознания Люка, Харкендер безуспешно силился найти какое-то достоинство или заслугу в той связи, которая образовалась между ним и этим человеком. Он не сомневался, что Зиофелон с какой-то целью создал эту связь, но не представлял, в чем она заключалась. Как урок смирения она быстро исчерпала свою поучительность. Харкендер был рожден для жизни собственника, а не слуги, но получил свою долю жалкого подчинения в школе, так что благодаря Люку Кэптхорну он не мог познать большего ничтожества. Изучение личности Люка также не представляло большого интереса. Новым связям Харкендера с его бывшим слугой не хватало силы; некоторое время можно было поражаться глубокой вульгарности Люка, но это скорее было следствием недостатка чего-то, чем самостоятельной чертой. Видеть глазами Люка означало получить примитивную картину мира, переданную наиболее грубым миропониманием — но однажды удивившись его грубости, мало что оставалось смаковать.

Но если Зиофелон решил использовать Люка как лекарство против тщетной изощренности ума, приведшей Харкендера к гибели, то оно не помогло. Некоторое время Харкендер предполагал, что Люк передан ему как средство для экспериментов. Учитывая, что желания человека были такими примитивными, а интеллект таким слабым, Харкендер решил, что, возможно, его удастся контролировать. Он рассматривал доступ к сознанию Люка как предложение Зиофелоном тела, которым он мог управлять и сделать своим собственным. Но сколько бы он ни старался, ему даже не удавалось расслышать или увидеть что-то помимо гнусного спектакля мироощущения Люка, не говоря уж о том, чтобы контролировать тело или разум молодого человека. Он мог разделять впечатления Люка, но не мог управлять ими.

Несмотря на то, что он не мог сознательно контролировать кого-либо из своих наблюдателей, Харкендер тем не менее задумывался, насколько его случайное присутствие может влиять на тайные глубины их способности к ощущениям. Иногда он безнадежно искал свидетельства происходящей с Люком перемены, пусть и медленной, отражающей любознательность обитателя его разума. Но ничего не происходило, даже меньше, чем ничего, так как Харкендер различал в остальных своих наблюдателях естественный процесс ментального роста и мудрости, которые были совершенно не сродни упорной кэптхорновской тупости.

Наконец — ещё до того, как произошло какое-нибудь событие, которое можно было бы счесть причастием — Харкендер пришел к выводу, что роль, которую Люк играет в разворачивающейся программе Зиофелона, была определена не тем, что он есть, но тем, куда ему предстоит отправиться. Когда он пришел к этому заключению, Харкендер перестал рассматривать болото будней Люка Кэптхорна как загадку и просто использовал его, чтобы скоротать время, получая из этого все возможные крошечные кусочки удовлетворения. Он считал Люка худшей из троицы душ, которые были открыты его наблюдению, и обычно предпочитал использовать глаза остальных, но он терпеливо и снисходительно переносил возникающую необходимость иногда наблюдать существование Люка. Это была необходимость, так он не мог выбирать между своими наблюдателями, выбор диктовал Зиофелон, также как иногда он требовал отказа от силы видения и возврата в тюрьму собственного слепого организма и кошмарных встреч с Ангелом Боли.

Разобравшись со всеми неудобствами, Харкендер не мог не отметить одно серьезное преимущество, которое ему давало зрение Люка. Кэптхорн, по меньшей мере, не был слепым. Используя его зрение, он мог забыть о собственном несчастье. Боль, которая позволяла ему использовать чужое зрение, не прекращалась благодаря разделению этой способности, но обычно облегчалась. Иногда он ощущал боль своих наблюдателей, но как бы им ни было плохо, этой боли никогда не удавалось серьезно утяжелить его ношу.

Агония, как оказалось, легко отрицала логику простого арифметического подсчета.

Люк мало страдал от собственных болезней, за исключением периодической зубной боли и похмелья, он был мужчиной крепким и достаточно трусливым, чтобы избегать травм и ранений. Если бы его развлечения могли лучше компенсировать боль Харкендера, то союз этих двух мог бы считаться действительно выгодным, но так не получалось. Люк был из тех пьяниц, которые редко находят время для радости, но в основном стараются забыться, а в редкие моменты, когда ему удавалось соблазнить кого-нибудь грубым совокуплением, его действия были порывистыми и безыскусными, годными разве что для разрядки, но не для чувственного наслаждения. Харкендер, помнящий свое прежнее «я» ценителя доброго вина и нетрадиционного секса, не находил в удовольствиях Кэптхорна ничего, что могло бы отвлечь его от страданий.

По смешному стечению обстоятельств лучшим облегчением, которое могло предложить Харкендеру сознание Кэптхорна, была тупая усталость, приходившая к нему, когда он скучал от своей работы, что часто бывало. Скука, которая мучила и отвергалась Кэптхорном и которую Харкендер также ненавидел в своем прежнем воплощении, Харкендером/Зиофелоном воспринималась как сладкое лекарство.

Истовый сатанизм Люка был не интересен Харкендеру, так как он знал, насколько глупым и ошибочным тот был. Харкендера раздражала столь неверная трактовка его учения. Было бы гораздо интереснее, если бы Люк отправился на поиски других еретиков такого рода и отдался бы фантастическим переживаниям Черной Мессы — но Люк был сатанистом от протестантизма, а не католичества, и его отношения с воображаемым господином были по существу личными и опосредованными наиболее примитивными ритуалами. Поклонение Люка также не переносилось в какую-либо откровенную склонность к греховным делам. Он грешил постоянно и бессознательно, но нельзя сказать, что его религиозное самооправдание было хоть сколько-то героическим. Даше склонность к содомскому развращению малолетних, которую Ангел развивал в Хадлстоне задолго до обращения Люка в сатанизм, пришла в упадок, когда он лишился удобных возможностей для совершения этого греха.

По мере того, как отношения с Люком Кэптхорном продолжались и углублялись, он мог наблюдать воздействие ностальгии на неокрепший ум. Будучи объективным наблюдателем, он мог видеть и понимать, как Люк трансформирует и перевирает свои собственные воспоминания, превращая свое прошлое в счастливое и уютное настоящее.

Незаметно время, проведенное в Хадлстоне, стало мифическим Золотым Веком великолепной праздности и безграничных сексуальных возможностей. Харкендер был согласен, что его труд был тогда некоторым образом легче, чем нынче, и что сироты были гораздо покорнее его разнообразным угрозам и соблазнам, чем служанки, на которых теперь нацеливал похоть Люк. Но Харкендер также понимал — чего Люк не мог или не стал бы делать, — что в то время эти преимущества означали для него гораздо меньше.

Тогда Люк был так же жалок и одинок, как сейчас, равно не ценя ни синицу в руках, ни журавля в небе, одинаково разочарованный собственным бессилием, сходно убежденный в несправедливости судьбы и случая. И все же тусклое одиночество прошедших дней медленно было превращено алхимией ложной памяти в настоящее погребенное сокровище. Как прав был Люсьен де Терр, говоря об изначальной ложности истории, и как прав, считая, что только те, кто отбросил иллюзии, может наконец начать им верить!

Ностальгия была болезнью, к которой Харкендер считал себя невосприимчивым, потому что считал свое детство, начиная с того дня, когда его отправили в школу, личным Адом, из которого его высвободило время. Тем не менее, его заворожило воздействие ностальгии на подходящую жертву и возможность строить предположения о великих заблуждениях истории на основе заблуждений Люка Кэптхорна о собственном прошлом. Наблюдая развитие в Люке бездумного создания воображаемого Золотого Века, он начал лучше понимать гений Люсьена де Терра. Но Харкендер не мог не задуматься о том, какую роль ностальгия могла играть в попытке Тьерри предложить лучшую историю мира, чем ту, что отражалась в кривом зеркале викторианской науки.

Вопрос был важен, так как затрагивал загадочную природу его хозяина, Зиофелона. Какое-то время Харкендер думал, не в этом ли цель назначения Люка его наблюдателем, но потом решил, что это было бы слишком просто. Тем не менее, развитое воображение позволяло ему проводить часы, оседлав сознание Люка, в ожидании, когда Зиофелон покажет ему направление пути.

Люк был глазами Харкендера семь лет, пока тайна, наконец, не открылась. Из-за множества мелких краж, произошедших в доме, где он работал, на него пало подозрение. На суде ничего не удалось бы доказать, но он сумел найти работу в новом месте и снова переехал. Когда начались все эти невзгоды (как он их воспринимал), ему пришлось искать по всем своим знакомым новое место, и в конце концов Люку указали на одного джентльмена, у которого слуги долго не задерживались и который потому не беспокоился о таких мелочах, как рекомендации.

Люк немедленно отправился на встречу с этим нанимателем, который оглядел его сверху донизу, взмахом руки остановил все попытки объяснить, почему ему приходится искать работу, и потребовал сообщить, как он относится к виду крови или занятиям вивисекцией. Узнав, что Люк не имеет ничего против, джентльмен спросил, страдает ли Люк глупыми предрассудками относительно права человека вмешиваться в дела природы. Эти расспросы не могли не заинтересовать и не привлечь искреннейшее внимание Джейкоба Харкендера, и он был в восторге, когда Кэптхорн, ответив на них отрицательно, был принят в услужение Джейсоном Стерлингом.

До этого поворотного момента Харкендер горько сожалел, что его хозяин не дал ему прямой доступ к человеку умному и способному. Он зашел так далеко, что жаловался на безответность своего хозяина и в жалобах позволял себе думать, что такой человек точно будет более ценен как средство продвижения понимания Зиофелоном мира. Сэр Эдвард Таллентайр и Дэвид Лидиард, за которыми он мог наблюдать с помощью другого своего шпиона, обеспечивали его чем-то подобным, но Харкендер всегда полагал, что крылья их подрезаны и останутся таковыми из-за упорного скептицизма Таллентайра. Слушая их долгие разговоры, он часто желал оказаться в сознании более плодовитом и умном, чем их. Он хотел наблюдать за человеком, выводы которого были бы более далеко идущими, чем выводы Таллентайра и Лидиарда.

Стерлинг, как он сразу понял, мог быть частичным ответом на его молитвы. С момента их первой встречи он был убежден, что единственной функцией Люка Кэптхорна как наблюдателя было свести его со Стерлингом. Он бы с удовольствием использовал как наблюдателя самого Стерлинга или человека, который мог бы задавать ему более умные вопросы, чем Люк, но он понимал, что самым важным было то, что Стерлинг нашелся. Зиофелон с необходимостью обнаружил человека и поставил наблюдателя Харкендера в такое положение, когда он мог видеть эксперименты Стерлинга и средства достижения им успеха.

Джейсон Стерлинг обладал свойственными и сэру Эдварду Таллентайру силами разума и воображения, но он обладал также практическим складом ума, который делал его активным там, где Таллентайр предпочитал размышлять. Таллентайр никогда не был экспериментатором, и хотя его протеже, Лидиард, немного продвинулся на этом пути, тот оставался просто дилетантом по сравнению с энергичным Стерлингом: скрупулезный аналитик, но не дерзкий первооткрыватель. Сила воображения Лидиарда была задавлена упорной ортодоксальностью его тестя, но Стерлинг не знал вообще никаких преград.

Стерлинг, как и прежнее «я» Харкендера, был полон ненависти и презрения ко всем безоговорочным истинам, особенно научным. Он был реалистом в достаточной мере для того, чтобы многие вещи, считавшиеся несокрушимо верными, заставляли его лишь выискивать существующую где-то ложь или заблуждение, которая бы сломила их самодовольство. Он был человеком, желавшим, чтобы все ортодоксы ошибались, а он бы это доказал, но он никогда не расстраивался, когда, к своей досаде, обнаруживал, что какое-то общее место не может быть усовершенствовано.

Лаборатория Стерлинга казалась Люку обителью черной магии: на его взгляд, она источала нечестие. Он был убежден, что находится здесь с какой-то целью, и поэтому работал более чем с энтузиазмом. Харкендер сумел оценить разницу между тем, как работал Стерлинг он сам, но также находил и сходство. Изучение ритуальной магии, которой он занимался до того, как случился пожар, были направлены на то, чтобы сорвать покровы явлений, проникнуть за пределы нормальных способностей чувств. Он должен был разбить оковы иллюзий, сдерживающие пять чувств, растворив их в кислоте самоистязания, чтобы увидеть хоть вспышку высших сил, способных на акт Творения. Стерлинг был убежденным эмпириком, но также и авантюристом, не боящимся ничего сверхъестественного. Он всегда старался испытать что-то новое в духе чистого исследования. Девятнадцать из каждых двадцати экспериментов ничего не приносили, но его энергия не иссякала, больше поддерживаясь редкими успехами, чем ослабляясь частыми неудачами.

Заинтересованность Харкендера в прогрессе науки естественного привела его к идеям, которые надменные павлины скептицизма сочли еретическими. Неортодоксальность всегда привлекала его внимание. Одна из идей, которой он более всего симпатизировал, был опыт электрокристаллизации, проведенный Эндрю Кроссом в Файн-Корт. Этот опыт заставил суеверных соседей считать его настоящим прототипом Виктора Франкенштейна — выдуманного Мэри Шелли экспериментатора, испытывающего Провидение. Харкендер всегда считал воображаемого Франкенштейна великим героем, несмотря на сомнения его создателя, и героем полагал также и Кросса. Когда Кросс вызвал распространившееся любопытство и едкую критику созданием живых «насекомых» из неживой материи во время опытов по выращиванию кристаллов кварца, естественным побуждением Харкендера было поверить Кроссу, а не насмешниками, уверенно утверждавшими, что заявления Кросса не стоят серьезного рассмотрения.

Скептицизм Стерлинга был достаточно строг, чтобы подвергнуть сомнению критиков Кросса; по его мнению, утверждение было довольно интересным, чтобы проверить его опытным путем. Стерлинг также, в отличие от многих других, не считал, что единственный провалившийся эксперимент является окончательным опровержением. К тому моменту, как Люк Кэптхорн нанялся в услужение, он тысячи раз, используя множество различных материалов и сочетаний условий, пытался создать жизнь, используя методы Кросса. Стерлингу не удалось вызвать жизнь в неживой материи, и он заключил, что Кросс также не преуспел в этом, — но его работа не была лишена выгоды. Он обнаружил, что электростимуляция оплодотворенной яйцеклетки различных многоклеточных может, пусть и редко, привести к потрясающей деформации развивающегося эмбриона, а в итоге — всего организма. Он продолжил работы с электрической мутацией, расширявшиеся по охвату по мере роста его умений.

Вначале Люк Кэптхорн был для Стерлинга лишь парой рабочих рук. Он кормил создания Стерлинга, думая о них как о странных существах, вроде тех, что он видел в зоологическом саду Риджентс-парка. Помощь, которая от него требовалась в вивисекции и других экспериментах, была изначально минимальной, но его бесстрастие во время операций, которые бы испугали более брезгливый взгляд, сделало его полезным, и со временем он естественным образом стал наперсником Стерлинга. Стерлинг начал десятитомный комментарий к своей работе, и если отношение Люка было просто почтительным, то Харкендер был гораздо внимательнее. Со временем явная эксцентричность занятий Стерлинга и у Люка стала вызывать любопытство, и он начал задавать вопросы, бывшие не совершенно тупыми.

Многими новыми тварями Стерлинга были насекомые, на взгляд Люка, совершенно неотличимые от своих естественных собратьев, но некоторые были весьма зрелищны. Честь из них вылупилась из икры лягушек и жаб, другие получились из разного рода червей. Некоторые являлись замечательными не только из-за необычной формы, но и из-за своих повадок.

Пока Люк Кэптхорн помогал ему, Стерлинг изобрел процесс выращивания взрослых амфибий, которые сохраняли способность к метаморфозам, скрытую при их естественном развитии, так что они меняли форму, попадая в воду, и восстанавливали более удобный для ползания вид, возвращаясь на землю. Некоторых он научил стоять прямо, и они приобрели способность к бинокулярному видению. Он также вывел огромных плоских червей, которые питались совершенно несвойственным их породе манером, присасываясь, как пиявки или миноги, к своим млекопитающим хозяевам и питаясь их кровью через рану. Одна из обязанностей Люка состояла в том, чтобы регулярно кормить этих тварей мышами.

Харкендер был зачарован всеми этими экспериментами. Ему они казались первыми шагами на пути научного понимания силы Творения самой по себе.

Для Стерлинга, который не знал, что оборотни Лондона не были легендой, и не разделял знания Харкендера о спящих под землей Демиургах, этот триумф имел совершенно иное значение. Когда он полностью посвятил Люка в свои планы, стало ясно, что Стерлинг надеется преобразовать плоть так, чтобы преодолеть свойственную ей тленность. Как всех великих алхимиков, его не устраивали одни чудеса трансмутации; он искал секрет вечной жизни.

Узнав об этом поиске, Харкендер с энтузиазмом ждал успеха, так как это было центром и его амбиций. Он видел мудрость Зиофелона, проявившего интерес к Стерлингу, и понял, что даже ангелам может быть не стыдно учиться на человеческом опыте.

3

Вторым наблюдателем Харкендера была содержательница борделя — Мерси Муррелл. Харкендер знал Мерси много лет. Он познакомился с ней, когда она еще была обычной шлюхой, и продолжал поддерживать отношения, когда она завела собственный бордель и стала сводней. Он предложил ей доступ к определенным общественным кругам, в которые она иначе не смогла бы проникнуть, она удовлетворяла его специфические потребности. Помогая ей, он помогал себе: оградив её от худших проявлений дурной славы, он умышленно поддерживал собственный дурной образ. Некоторое время она была его подмастерьем в магии, но ему не удалось добиться от неё ни малейшего прогресса в освобождении от пут наивного реализма. Он расценил эту неудачу как доказательство её неисправимой тупости, она — как доказательство его самообмана.

Харкендер и Мерси Муррелл были гораздо теснее связаны несчастной смертью Дженни Гилл, хотя мадам была слишком чувствительна, чтобы использовать известную ей информацию как средство шантажа. Ей не были нужны его деньги, так как она была достаточно умна, чтобы получать и приумножать собственные; ей была нужна лишь популярность в неортодоксальной среде, которую обеспечивало это знакомство. Она бывала в его доме с кем-нибудь из своих девушек, которые помогали стимулировать, так, как считал нужным или удобным Харкендер, его весьма посредственные магические способности.

Независимость миссис Муррелл от благотворительности Харкендера со времени их первой встречи привела к тому, что она могла дальше развивать свое дело без его помощи. За годы до того, как Харкендер снова заключил с ней договор, она не только не умерла от голода, но, напротив, преуспела, приобрела большее и лучшее заведение, её коммерческие таланты пополнились и острой деловой хваткой, и чутьем рынка.

Раньше Харкендер презирал сводню, хотя часто находился в её обществе. Между ними не было ни тени симпатии, и каждый полагал, что у них нет ничего общего. Теперь все изменилось. Теперь, когда он разделял её зрение и сознание, двигался в пределах её души, Харкендер постепенно понял, что недооценивал миссис Муррелл.

То, что он считал скудоумием, оказалось теперь, как и она считала, родом силы. Миссис Муррелл была далека от того, чтобы подчиняться и поклоняться власти мирской суеты, напротив, она оказалась непревзойденным мастером проникновения в суть определенных явлений. Она отлично видела маски, которые носили люди, чтобы поддерживать и укреплять свои ежедневные сношения с противоположным полом. В то время как другая его наблюдательница обеспечивала Харкендера телескопическим обзором звезд научного идеализма, Мерси Муррелл дала ему доступ к глубинам скрытых желаний, которые он находил не менее интересными. В своих мнениях о том, кем являются и должны быть мужчины, его наблюдательницы полностью расходились: одна видела великое даже в падшем, вторая находила животное даже в грандиозном.

Так же, как и Люк Кэптхорн, миссис Муррелл смогла выбраться целой и невредимой из горящего дома Харкендера, но её бегство было более интересным, так как она находилась на расстоянии вытянутой руки от взрыва; она наблюдала (а Люк нет) трагически разрушительную метаморфозу Габриэля Гилла. Слабость её реакции на это событие, как понял Харкендер, свидетельствовала об истинной мере её упрямства; видение затронуло её душу не более, чем огонь коснулся тела. Она не верила в ангелов, и её неверие делало бессмысленным увиденное, она считала его просто галлюцинацией. Она до сих пор твердо считала, что пожар, уничтоживший дом, занялся от лампы, опрокинутой Харкендером в припадке безумного возбуждения.

Сила самоубеждения все ещё служила её целям и расчетам и ясно отражалась в том, как она руководила своим предприятием. За те годы, что Харкендер использовал её как наблюдательницу, бордель Мерси стал одним из самых успешных и фешенебельных борделей в Лондоне. Это не было особенным подвигом в городе, где количество проституток, по подсчетам члена городского магистрата Колхауна, равнялось 50 тысячам, а по подсчетам епископа Оксфордского — 60 тысячам. Миссис Муррелл считала — и Харкендер не мог в этом сомневаться — что своим успехом она полностью обязана своему пониманию истинного обоснования проституции, стоявшей на службе иллюзий и фантазий, её театральности. Успех предприятия миссис Муррелл отчасти объяснялся заботой, которой она окружила все разновидности фетишизма, расцветшего как никогда благодаря суровому давлению викторианской морали. Но этим её амбиции и претензии не исчерпывались, так как она удовлетворяла прихоти весьма специфического круга лиц. Она создала в своем борделе театр и стала своего рода драматургом, предлагая клиентам развлечения. Вдохновение она черпала как в театрах Друри-Лейн, так и в мюзик-холлах.

В Лондоне было несколько других заведений, где можно было снискать равно изысканную копию жестокой любви Ангела Боли, а в полудюжине из них были свои театры, изображавшие непристойные сцены разного рода. Но Мерси Муррелл горячо верила, что именно её детище можно считать действительно артистичным и выдающимся. Её тщеславие в данной области было несколько абсурдным, но поток денег, который приносил театр, давал ей удовлетворительный повод поздравить саму себя.

Мерси Муррелл гораздо больше подходила Харкендеру в попутчики на его пути озарения, чем Люк Кэптхорн. Её взгляд на мир был так же узок, но он был бесконечно более многоцветным. Пламя, выжегшее прежнее «Я» Харкендера, бесповоротно кастрировало его, но неуверенный огонек сексуального желания все ещё мерцал в нем. Наблюдая глазами Мерси Муррелл за представлениями в борделе, он мог легко представить себя евнухом в гареме, изысканно мучимым и страдающим от картин и фантазий, но не способным хоть как-то физически на них отозваться. Тем не менее, этот опыт его не расстраивал. Напротив, он им наслаждался, ему нравилась его парадоксальность, и он быстро стал тонким ценителем чувственной неудовлетворенности.

Приятность этого опыта усиливалась своеобразной манерой отношения самой Мерси Муррелл к тому, как она работала над своим предприятием и наблюдала за ним. Она никогда не радовалась половому сношению любого рода; такую возможность она рассматривала, как предприниматель рассматривал бы содействие созданию профсоюза в собственном магазине сладостей. Она действительно гордилась тем, что изжила в своей душе любые порабощающие чувства. Она полагала, что её вуайеристское желание наблюдать за тем, что происходит в борделе, было чисто эстетическим и научным. Она с удовольствием сравнивала свое удовольствие с тем, которое получает архитектор или специалист, изучающий человеческое поведение, с гордостью воображая, что в нем нет ничего животного.

Разделяя её сознание, Харкендер мог видеть степень её самообмана, но в основном эти претензии были правомочны. Миссис Муррелл была эксцентричным ценителем низменной экзотики, гурманом сексуальности. По счастливому стечению обстоятельств, это интеллектуальное испытание контролируемого желания полностью подходило условиям и ограничениям ситуации Харкендера, бессильного свидетеля её мыслей и чувств. Он не мог и желать более подходящего партнерства.

Харкендер не мог контролировать направление мыслей и действий Мерси Муррелл, так же как и в случае с Кэптхорном, но, используя её зрение, он чувствовал себя не столь одиноким. Миссис Муррелл знакомство с Джейкобом Харкендером затронуло гораздо сильнее, чем Люка. Она знала Харкендера гораздо дольше и участвовала как в его интригах, так и в преступлениях. Из всех его наблюдателей она чаще всего вспоминала о Харкендере, её взгляд чаще всего останавливался и задерживался на картинах, которые когда-то интересовали его, и она иногда говорила себе в таких случаях: «Харкендеру бы это понравилось!»

И практически всегда ему нравилось.

Разделяя опыт миссис Муррелл, он получал столько утешения и радости — несмотря на то, что его тело продолжало гореть в хватке призрачного пламени, — что Харкендер изначально думал принять связь с ней как дар, а не как очередную загадку. В течение первых лет его наблюдения за Люком Кэптхорном он постоянно спрашивал и искал разгадку, которая бы оправдала связь с этим человеком. Но хотя на интеллектуальном уровне он знал, что установление связи с миссис Муррелл было равно странным для интересов Зиофелона, этой загадке он не придавал значения. Его не беспокоил этот вопрос. Его отношение, конечно, не было лишено любопытства и доли критического восприятия. Также как миссис Муррелл объективно оценивала свое предприятие, Харкендер объективно оценивал её чувства и мировоззрение.

Сравнивать миссис Муррелл и Люка Кэптхорна означало приступить к изучению контрастов. В то время как Люка давление семени приводило, иногда неприятным образом, к постоянной похоти и частой мастурбации, миссис Муррелл так тщательно контролировала все проявления подобных чувств, что они не смели и легким эхом отразиться в её существе. Дискомфорт от ежемесячных кровотечений был чисто физическим, на её настроение они не влияли. И она, и Люк были крайне корыстны, однако Люк страдал в основном страстью расточительства, она же жаждала обладания. Люк легко получал и тратил, и деньги не имели для него значения, за исключением возможности приобрести на них краткое наслаждение. Миссис Муррелл, с другой стороны, была истинным капиталистом, ценившим деньги сами по себе, за их волшебную силу приумножения. Все её траты расценивались как инвестиции, даже если внешне они казались расточительством и потаканием слабостям. В то время как Люк стремился к ностальгическим воспоминаниям о прошлом, которые он окрасил в радостные тона, чтобы сделать прошлое более гостеприимным, мысли миссис Муррелл были обычно направлены к будущим победам.

Харкендер, разумеется, испытывал большую симпатию к образу мыслей миссис Муррелл, чем Люка Кэптхорна. Он был представителем честолюбивого среднего класса, и какие бы идеи ни вбивали или выбивали из него в школе, его приверженность принципу будущей выгоды осталась непоколебимой. Он также гораздо больше рассчитывал на будущее, чем на прошлое, даже сейчас надежда в нем преобладала над страхом. Тем не менее, как объективный наблюдатель, он видел, что миссис Муррелл до определенной степени заблуждалась, так как её надежды на будущее вознаграждение, скорее всего, окажутся преданы и уничтожены, также как и все людские надежды, последним кредитором — смертью. Он понял, что в отношении Люка Кэптхорна к деньгам была определенная логика, которую ни он, ни миссис Муррелл не могли полностью принять. Кэптхорн умрет, получив полное удовлетворение от каждого пенни, которое он когда-либо получил или украл, в то время как миссис Муррелл умрет, оставив свое возможное будущее в кладовой, нерастраченным. Её желание преувеличить свое состояние не могло оправдаться даже желанием оставить наследство, которым оправдывается все сословие капиталистов.

Оценив абсурдность действий миссис Муррелл, Харкендер был вынужден увидеть ещё большую абсурдность собственных действий. Он был настолько близок к смерти, насколько это возможно, все его чувства и эмоции были вторичны, его наполняла и раздирала боль. И он все же оставался оптимистом, чей разум устремлялся прямо в будущее. Каким бы смешным показалось Люку Кэптхорну то, что он отвергал и презирал ностальгию, отказываясь испытывать удовольствие от своих воспоминаний о времени, когда он был цел и здорово и способен удовлетворить свои чувственные потребности! Но Харкендер, тем не менее, упорствовал в убеждении, что он и миссис Муррелл по-своему правы. Он считал, что если они и извращены, то имеют полное право гордиться своей извращенностью. Он был человеком, никогда не стыдившимся опровергать ценности и идеалы остальных.

Хотя он не считал, что ему нужно срочно разобраться, почему миссис Муррелл была выбрана Зиофелоном в качестве его наблюдательницы, Харкендер держался настороже. Один или два раза он замечал события, которые могли бы дать разгадку. Когда Кэптхорн нашел Стерлинга, Харкендер некоторое время внимательно изучал миссис Муррелл, рассчитывая обнаружить некое равноценное знакомство, в этот период он подозрительно рассматривал каждого клиента её заведения. Шли месяцы, клиенты приходили и уходили, и те, кто казались потенциально интересными, оставались на задворках её жизни.

Харкендер восстановил свое прежнее терпеливое хладнокровие к тому времени, как она купила Гекату, но как только она это сделала, он убедился, что именно в этом заключалась роль, отведенная ей в сложной схеме Зиофелона.

Для миссис Муррелл ни в коем случае не было необычным покупать детей у их родителей — она считала это своего рода благотворительностью. Она платила символическую сумму — около шиллинга или половины гинеи, — чтобы забрать девочек у родителей, которые не могли их прокормить, и брала на себя ответственность спасения их от голодной смерти. Перенаселенность сделала массу девочек отверженным общественным материалом, и потому их не ожидало ничего лучше проституции. К их счастью, у мадам они попадали в высшие эшелоны этой профессии, а не в низшие слои, где джин и сифилис разрушили бы их за полудюжину лет.

Но Кэт была совсем не такой, как обычный поток девочек на продажу, и любая другая мадам в Лондоне не бросила бы на неё второго взгляда. Те, кто её продал, были необыкновенно рады избавиться от неё, её цена составила шесть пенсов, и они сочли это выгоднейшей сделкой. Даже Мерси Муррелл не считала, что купила девочку дешево, но она понимала, что сексуальные потребности мужчин иногда отрицают такие категории, как красота и привлекательность — чего не осознавали остальные.

Обычной практикой Мерси Муррелл был, конечно же, поиск привлекательных девочек, которые со временем и при правильном уходе могли стать ещё более симпатичными. Она отказывалась от дюжин тех, кто вырастет слишком скучными или простоватыми, хотя иногда требовался опытный взгляд, чтобы увидеть блестящую красавицу в истощенном ребенке. Но у неё также был вкус к необычному, и она понимала ценность гротеска. Кэт, ставшая, Гекатой была гротеском: у неё была искривленная спина и кривые ноги, что совершенно не компенсировалось хотя бы внешней привлекательностью. Но её взгляд светился страстью, которая по-своему притягивала. Ещё более интригующим — крайне интригующим, по мнению Харкендера, которое отчасти разделяла и миссис Муррелл, — было то, что она обладала репутацией ведьмы. Никто не обвинял её в варке зелий, произнесении заклятий, или в каких-либо других в злых намерениях, но поговаривали, что в комнатах, куда она заходила, рвались ожерелья, падали стулья, сами собой качались столы. Те, кто её знал, без колебаний объявили, что, куда бы она ни шла, её сопровождает вредный бес, язвительный и глумливый дух её уродства.

Миссис Муррелл охотно выложила шестипенсовик — зная, что это выгодная инвестиция.

Мысли Харкендера, шедшие параллельно мыслям миссис Муррелл, когда они вместе разглядывали её приобретение, вскоре пошли другим курсом. Для него слухи о сопровождавших появление Гекаты мелких несчастьях говорили об одержимости и полтергейсте, и он с самого начала знал, что, возможно, она всего лишь отчасти человек. Он немедленно задумался о том, не могла ли она быть одной из тех Иных, о которых писал в своей книге Люсьен де Терр, в чьих душах вспыхивали отблески прометеева огня, или одним из созданий вроде Габриэля Гилла, выкованного Зиофелоном из материи ангельской души.

Несмотря на то, что Геката была так же уродлива, как прекрасен Габриэль, Харкендеру несложно было вообразить, что в ней может быть нечто, и, когда и если ему позволено будет развиться, оно изменит её так же глубоко, как Габриэля. В конце концов, Зиофелон сделал миссис Муррелл его наблюдательницей не напрасно. Она могла обнаружить и воспитать некое тайное орудие Демиурга, которое сможет в итоге использовать ангел.

Харкендер также начал надеяться и истово желал, чтобы в случае с Гекатой ошибки, допущенные им в отношении Габриэля Гилла, были исправлены. По глупости он передал Габриэля в руки монахинь, ошибочно не учтя их влияния, так как знал, насколько лицемерны и трусливы они были. Увы, эта ошибка нарушила планы, связанные с мальчиком. Теперь, когда сам Зиофелон занялся планированием, Харкендер полагал, что ошибок такого рода больше не произойдет. Он был уверен, что публичный дом миссис Муррелл станет гораздо лучшей тренировочной площадкой для Гекаты, чем поместье Хадлстон было для Габриэля.

Так что с тех пор, как Гекату привели в дом миссис Муррелл и дали ей имя, он всерьез интересовался любыми событиями, которые были с ней связаны. Его внимание также свидетельствовало о слабой надежде на окончание его наказания и освобождение из геенны боли, в которой он пребывал. Однажды, думал он, хозяин позволит ему сменить облачение плоти, уничтоженное огнем, и он вернется в мир, чтобы стать наставником Гекаты во всех умениях и навыках, которые потребуется воспитать.

Даже в полном боли ужасе его личного Чистилища Харкендер сохранял веру в чудесное провидение существа, которое владело им и не отпускало его. Из того, что он видел глазами своих наблюдателей, он черпал уверенность в том, что Зиофелон постепенно развивает свои способы сообщения с миром людей, выбирая лучшее, что в нем есть, культивируя ценные источники знаний и силы.

Может ли его соперник сделать то же, используя только возможности Таллентайра, Лидиарда и де Лэнси?

Он полагал, что нет.

Он сохранял убежденность, что Зиофелон более искусен, чем Создатель Сфинкса, и гораздо более проницателен в выборе людей.

4

Третьим и самым ценным видящим Харкендера была Корделия Лидиард.

Корделия была единственным наблюдателем, чья необходимость Зиофелону была очевидна с самого начала. Будучи дочерью сэра Эдварда Таллентайра и женой Дэвида Лидиарда, она была близка к обоим мужчинами, которые несли ответственность за провал плана Харкендера по возвращению и использованию Габриэля Гилла, составленного после похищения мальчика оборотнями. Предположительно, оба мужчины были и остались связаны с сознанием и делами противника Зиофелона — так же, как Харкендер был связан с Зиофелоном. Таким образом, Корделия была для Харкендера шпионкой в сердце вражеского лагеря. Невозможно было узнать, что задумывает или планирует ангел, которого Лидиард называл Баст — но благодаря Корделии можно было, по крайней мере, проследить реакцию Дэвида на продолжавшуюся одержимость и попытки Таллентайра логическим путем разобраться в устройстве вселенной и соотношении ролей ангелов и людей.

Когда Харкендер впервые встретил Корделию, она была не замужем. Он послал Люка Кэптхорна похитить её, когда ему показалось необходимым получить способ воздействия на противников Зиофелона среди людей. Тогда она ему не нравилась, и он с удовольствием её запугивал. Если бы дела пошли иначе, он с равным удовольствием причинил ей вред по-настоящему, и не только потому, что он ненавидел её отца с необыкновенной силой.

Когда Харкендер начал использовать Корделию как наблюдательницу, подобные злобные чувства были отчасти выжжены пожаром. Он до сих пор мог со злорадством размышлять в какой ужас пришли бы Таллентайр и Лидиард, узнай они, что человек, которого они так ненавидели, имеет доступ к их тайным мыслям и расчетам, но он не питал какой-то особой враждебности по отношению к самой женщине.

Когда Харкендер стал нежданным паразитом её сознания, Корделия была замужем за Дэвидом уже более года и находилась на последних неделях беременности своим первым ребенком. Вскоре после родов умерла мать Корделии, и её отец начал проводить в доме Лидиарда почти столько же времени, сколько и в собственном. Корделия по собственному настоянию стала участником бесед и разговоров мужа и отца — по крайней мере тех, что происходили в её доме. Она была достаточно умна и любознательна, чтобы вносить собственный вклад в их попытки понять положение Дэвида, и попытки предугадать, как могут поступить создания, чье существование они открыли, когда они ознакомятся с переменами, произошедшими в мире явлений за время их долгого сна.

Для Харкендера Корделия была такой же ценной находкой, как, по-видимому, и для его хозяина, потому что счастливым стечением обстоятельств она присутствовала при этих беседах. Пока Люк Кэптхорн не встретил Стерлинга, Лидиард и Таллентайр были его основными источниками ценной информации. Харкендер знал, что все, что он видел и слышал благодаря Корделии, было вторично, а в первую очередь это становилось известно Творцу Сфинкса, и его связь с Корделией обострялась чувством, что он участвует в неком состязании, где его задача — получить благодаря интеллектуальному прогрессу Лидиарда больше, чем его собственный безмолвный соглядатай.

Вскоре он обнаружил, что данная связь имеет и иные, равно привлекательные и, возможно, равно важные грани.

Странным образом — и вначале вопреки собственным склонностям — Харкендер понял, что ему гораздо легче симпатизировать и сопереживать Корделии, чем другим своим носителям. В течение нескольких месяцев между ними образовался особый род привязанности. Это не было связью, которую Харкендер установил по собственной воле, и которая бы совершенно шокировала Корделию, догадывайся она о ней. Но между ней и Харкендером оказалось куда больше общего в мыслях и чувствах, чем мог предполагать любой из них. Харкендер был гораздо более похож на Корделию — и по природе своего интеллекта, и по яркости эмоциональных переживаний — чем на любого другого из своих наблюдателей.

Харкендер и Корделия Лидиард были хорошо образованны и начитанны, и полученное знание одинаково служило развитию и утончению их природного интеллекта весьма схожим образом. Кроме того, благодаря своим различным философским убеждениям и опыту они заняли одинаково оппозиционную позицию по отношению к преобладающим ценностям общества, в котором они жили. Харкендер, превращенный в аутсайдера расчетливым ровней, проникся горьким отвращением к тем, кто полагал себя выше него по социальному положению. Корделия, в свою очередь, заклейменная необходимостью оправдывать ожидания, обращенные к распространенному образу женственности, пришла к яростному отказу от ограничений, накладываемых её полом. Хотя Корделия меньше, чем Харкендер, соглашалась принять всякую возможную ересь, реагируя на недовольство ею, по крайней мере, она скептически относилась к любой существующей истине, включая даже те, которые её сверхскептичный отец и не думал критиковать.

Рост и развитие ростков сопротивления условностям в их характерах привели Харкендера и Корделию к склонности подавлять свой гнев, энергия которого периодически проявлялась и выражении иных эмоций. Хотя бывшие страсти Харкендера были совсем не такими, какие воспитала в себе Корделия, но факт оставался фактом — они оба были страстными людьми. У Харкендера не было иного выбора, кроме как сравнивать свое прежнее «я» с холодностью миссис Муррелл и безрассудством Люка Кэптхорна, и он быстро понял, что Корделия остро чувствовала разницу между своей душевной горячностью и холодностью характеров её мужа и отца.

Это все было общим, но нашлись и более частные и личные моменты, которые показались Харкендеру даже более существенными. Жизнь Корделии не изобиловала событиями — когда она стала матерью, ситуация привязала её к её дому и домам её близких друзей, — и это очень сильно отличалось от жизни, которую вел Харкендер, но случались яркие моменты, очень сильно напоминавшие ему о ярчайших событиях в его собственной жизни. Чем больше происходило таких событий, тем теснее становилась его связь с чувствами и несбывшимися мечтами Корделии.

Было два несомненных аспекта эмпатии, делавшие эти моменты бесконечно ценными для человека, который их как бы опосредованно смаковал: сексуальные переживания и боль.

Харкендер легко выработал полунаучное отношение к похотливому вуайеризму Мерси Муррелл и к бестолковым сношениям Люка Кэптхорна. Их опыт не давал особого удовлетворения ни им, ни их терпеливому наблюдателю. В глазах моралистов и психиатров чувственность Харкендера — когда он был способен удовлетворять её — казалась бы не менее извращенной, возможно, даже более извращенной, чем их обычаи. Но Харкендер был способен на чувства куда более сильные, чем чувства Люка или Мерси Муррелл — если сравнивать с тем, что может испытать человек в приступе экстаза. По сравнению с Харкендером Люк Кэптхорн и миссис Муррелл были эмоциональными калеками, лишенными внутреннего огня.

Корделия не была способна на тот тип шумной оргиастической страсти, который любят изображать в порнографической литературе и которую тщательно учились изображать шлюхи миссис Муррелл. Но когда её касались, ласкали и гладили, это приводило к долгому и завораживающему крещендо ощущений, в котором Харкендер без труда узнавал сходство с собственными переживаниями.

В любви Корделии Лидиард Харкендер мог найти и безумную радость, и драгоценное утешение. Это были бесконечно ценные ощущения, которых ему не давали остальные видящие и, конечно, собственное разрушенное тело. К его удовольствию, участие Лидиарда как инструмента в данных опытах, мало значившее для него, удивительно мало означало и для Корделии.

В своей прежней жизни Харкендер почти не заботился о сексуальных партнерах — их роль была всегда чисто механической, облегчающей его побег в частный и тщательно скрытый мир чистых ощущений, — и он научился выборочно уделять внимание тем ощущениям Корделии, которые лучше всего служили его целям. Фактически Корделия гораздо меньше понимала личность Дэвида и особенности его поведения, чем мог бы ожидать Харкендер. Не то чтобы ей было все равно, кто занимается с ней любовью, и не то чтобы она не любила мужа — просто занимаясь любовью, она уносилась животным духом в исключительно частный и закрытый мир своей души, в тайные глубины самосознания.

Насколько иначе это воспринимал Лидиард, Харкендер мог только гадать. Невозможно было понять, охватывало ли Лидиарда острое и вечное чувство специфического физического присутствия любимой женщины, или чувства уносили его, как беспокойный прилив, к некому тайному личному театру, населенному фантастическими фигурами, вроде тех, что кружились и танцевались в притворстве на сцене борделя Мерси Муррелл. Харкендер этого не знал, и знать не хотел. Корделия также не знала, но и не могла не интересоваться, поэтому в любви, которую она испытывала к мужу, всегда оставалась грань сомнения, ощущение небольшой дозы риска, который не мог её не волновать.

Харкендер без труда отделил расплывчатые радостные ощущения Корделии от объекта её любви. Она, без сомнения, любила Лидиарда — хотя, возможно, не так сердечно, как тот мог полагать, — но Харкендер не испытывал ни капли желания разделять эту любовь только потому, что он разделял ощущения от их совокуплений. Фактически Харкендер сумел преобразовать своё сопереживание во что-то совершенно иное: глубокую, сильную и страстную любовь к Корделии.

Не раз он сухо отмечал, что это можно расценить как проявление извращенного нарциссизма, с учетом его разделения сознания Корделии, что было бы несправедливо по отношению к нему. Он не становился Корделией, используя её как видящую, он всегда оставался наблюдателем, отделенным и по-своему очень отдаленным. Тем не менее, он чувствовал себя вправе не сомневаться в искренности и реальности его растущей любви. Мало того, он чувствовал себя вправе считать, что его любовь была гораздо вернее, гораздо ближе и гораздо содержательнее, чем те чувства, которые Дэвид Лидиард, без сомнения, с удовольствием называл «любовью».

Джейкоб Харкендер был убежден, что на самом деле в своей растущей любви к Корделии Лидиард он нашел что-то совершенно новое в ряду человеческих возможностей, гораздо лучшее, чем то, что может когда-либо позволить себе обыкновенный человек.

Периодическое разделение болезненных ощущений с объектом своей симпатии только подтверждало его убеждение — и точно не из-за какого-либо рода банальной предрасположенности к мазохизму.

Остальные его видящие, конечно, иногда болели или ранились, и Харкендер чувствовал их боль, также как боль Корделии Лидиард. Он ощущал то же самое, что и они, при порезах, синяках, болях, но их реакции были однообразными и совершенно трусливыми. Люк Кэптхорн и миссис Муррелл изо всех сил старались избежать боли, и если уж это не удавалось, то подавляли её с помощью мазей или опия. Никого из них не интересовало действие боли, но только лишь способы избавиться от неё. Возможно, это происходило потому, думал Харкендер, что оба они старались притупить свою эмоциональную чувствительность, успешно добиваясь исчезновения способности испытывать жалость, печаль или беспокойство о других людях.

Хотя Корделия жила в условиях, которые остальные двое презрительно назвали бы комфортабельными, окруженная всеми преимуществами достойного благосостояния, она знала настоящую боль гораздо лучше, чем они. Она страдала и иногда переживала мучения более сильные и тяжкие, чем когда-либо переживали Люк Кэптхорн или миссис Муррелл. И, в отличие от них, она не избегала действия своей боли, она пыталась встретить боль лицом к лицу, понять её, выдержать её — на свой скромный и своеобразный манер она приучила себя к искусству мученичества.

Корделия Лидиард, как Харкендер и как её муж, была готова взглянуть в глаза Ангелу Боли и постараться понять, о чем говорят её жесткие черты. Эта решительность отчасти проявлялась в любви к её мужу, так как она часто мечтала о возможности разделить ношу его боли — хотя прекрасно понимала, что не сможет ничуть облегчить её таким образом.

Но не только любовь делала её сильной перед лицом боли. Тут присутствовал и некий род любознательности, который казался Харкендеру ещё более смелым и благородным. Попытки её отца найти ответ на загадки Сфинкс заставили её задуматься о возможности превращения в провидца на дороге боли, и Харкендеру было приятно, что в связи с этим её мысли часто обращались к нему и не были полностью окрашены ненавистью.

Корделию никогда не охватывало желание повторить эксперименты, проведенные Харкендером в его взрослой жизни, но это вряд ли было необходимо. Наилучшие возможности представились ей благодаря обстоятельствам, также как Харкендер встретился с Ангелом Боли совершенно естественным образом, когда его жестоко и часто избивали в школе.

Трижды, когда Корделия служила Харкендеру видящим, она переживала боль деторождения, первый раз — вскоре после того, как он впервые стал частью её сознания. Он разделил с ней дикие муки каждых родов, глубоко потрясенный её отношением. Каждый раз мука сопровождалась ожиданием, потому что боль была проводником радости и надежды, началом и концом, а не случайным несчастьем. Это чувство помогало ему гораздо больше, чем любые собственные попытки сохранить надежду на то, что его непрекращающаяся агония окажется проводником чего-то не менее существенного.

Корделия переживала опыт деторождения так, как Мерси Муррелл и Люк Кэптхорн никогда не переживали ни одну из своих невзгод. До встречи с Харкендером Мерси Муррелл однажды рожала, и память об этом почти стерлась, когда он получил доступ к её сознанию, но он все равно видел, что её отношение было иным. Для неё ребенок был неприятностью, как любая другая опасная для жизни болезнь, и она стремилась избавиться от него, также как, скажем, от лихорадки. Она бросила ребенка с не большим сожалением, чем те матери, у которых позже ей приходилось покупать детей. Мерси Муррелл, как и Люк Кэптхорн, никогда не желала позволить себе о ком-то заботиться и любить. Корделия Лидиард была сделана из лучшей материи, и, несмотря на то, что Джейкоб Харкендер никогда не стремился к любви ранее, до соединения с её душой, он подумал, что опыт, полученный им из боли, делает их равными и дает ему право приветствовать её как родственную душу.

Та же открытость, с которой Корделия встречала роды, проявлялась во всем её отношении к эмоциональной боли. Харкендер разделил её бездонную печаль об ушедшей матери, глубокое сочувствие мужу, схваченному тисками болезни, безумную тревогу, возникавшую из-за детских болезней. Все это страдание, так отличное от его собственного опыта, поражало и завораживало его. Вначале эти чувства были ему так чужды, что он не мог оценить их по достоинству, позже тот факт, что основным объектом бесконечного сожаления Корделии был её муж, делало сопереживания Харкендера проблематичным, но он был совершенно потрясен чувствами, которые она испытывала по отношению к детям. Он упивался утонченным чувством её страха, когда Нелл была при смерти при коклюше, и знал — то, что она испытывает, созвучно чувствам, которые глубже всего затрагивали его собственное сердце в давно прошедшие дни, когда он создавал из себя Дьявола-на-Земле, чтобы избежать ужаса унижения, в который остальные пытались его погрузить.

Разделяя сумму её страданий, Харкендер постепенно понял, что сам вкладывался в ощущение боли не так чистосердечно, как ему казалось. Он заметил неадекватность собственных чувств, в которой не подозревал себя раньше, и не мог не задуматься о том, не эти ли ошибки превратили его путешествие по дороге боли в бессмыслицу.

Он быстро осознал, что Зиофелон мог сделать Корделию его видящей по ряду причин, и он сможет научиться большему благодаря связи с ней, чем благодаря содержанию разговоров между её отцом и мужем.

Если кто-то и мог заставить Харкендера раскаяться в тех шагах, что он предпринимал на протяжении своей прежней жизни, то это была Корделия Лидиард. Она привела бы его к раскаянию не собственной святостью, так как по строгим стандартам официальной морали она не была особенно святой женщиной, но демонстрацией того факта, что ад при жизни, через который он прошел в детстве, не является чем-то совершенно небывалым и неповторимым.

Благодаря Корделии Харкендер впервые понял, что жестоко поразившие его страдания не так уж велики, так как иные люди в состоянии перенести их добровольно и без возмущения. Благодаря ей он узнал, сколько досады можно перенести тайно и терпеливо, из-за искренней симпатии к тем, кто был её невольными причинами.

Но Харкендер на самом деле не раскаивался. Богатство её внутреннего мира, которое он разделял с ней, её любовь, наполнявшая его израненное сердце, никогда не мешали ему использовать её как источник информации. И он также не стыдился рассматривать и изучать те моменты, которые она считала наиболее интимными и тайными в своей жизни. Он на свой род радовался всем её маленьких хитростям и скромной лжи, зависти и соблазнам, её скверным шуткам и приступам раздражительности. Он не мог любить её грехи так же, как любил её страдания, но её несоответствие примитивным требованиям морали слабо изменяло степень его симпатии. Его душевный восторг по поводу этого созданного на Небесах союза никогда не приводил Харкендера к малейшему желанию стать праведным.

Харкендер слишком хорошо знал Корделию Лидиард, чтобы идеализировать её на глупый и патетичный манер популярной викторианской мифологии. Он знал лучше, чем любой мужчина в Англии, как наивно предполагать, что мужчина может очиститься от греховных желаний благодаря влиянию добродетельной жены. И он также обнаружил благодаря Корделии скрытую правду, которая поддерживала глупое здание ложной веры. Он пришел к пониманию того, что только любящие по-настоящему уязвимы, что только любящие могут быть ранены так глубоко, как только это возможно, что только любящие могут действительно надеяться увидеть истинные лица богов.

И он осознавал ценность этого урока.

Наблюдения сэра Эдварда Таллентайра и Дэвида Лидиарда, которые он мог узнать благодаря Корделии Лидиард, были небезынтересны, но в свете эмоционального сопереживания его носительнице они быстро оказались сравнительно маловажными. И даже не отвлеки его эта связь, они вряд ли бы сильно расширили круг его представлений — скорее всего, он все равно бы разочаровался в них.

Харкендер вскоре понял, что Таллентайру удалось сохранить позу агрессивного скептицизма перед лицом любых преград на пути его веры. Разумеется, ему пришлось включить в свое миропонимание такие факты, как то, что существуют оборотни, что один человек может узнать сокровенные мысли и ощущения другого, что существуют могущественные богоподобные существа особого рода, одно из которых стало причиной его странного приключения в Египте, когда он наблюдал сотворение Сфинкса, а другое стояло за не менее странным приключением в Англии, когда он попал в небольшой Ад, сотворенный Зиофелоном.

Тем не менее, странным образом, осознание всего этого сделало скептицизм Таллентайра сильнее, расширяя границы его сомнений до той точки, когда он мог предположить, что научные открытия гораздо менее значительны, чем можно было надеяться, и сила человеческой способности разобраться в истории Земли и природе Вселенной гораздо меньше, чем принято полагать. Он принялся доказывать, что камни достоверного знания гораздо меньше и грубее, и обманчивые теоретические построения, созданные из них, удерживаются лишь благодаря ненадежной глине воображения. Он начал упорствовать в убеждении, что невозможно узнать вообще что-либо наверняка.

Лидиард иногда упрекал Таллентайра в том, что тот позволяет себе сомнения, препятствующие вообще всякой возможности понимания, легко становящиеся барьером на пути какого-либо развития, но Таллентайр ни капли не раскаивался. Он с энтузиазмом отмечал, что хотя Лидиарда однажды посетило видение истины, это не означает, что вообще всякая истина может быть подвластна провидческому откровению. С равной уверенностью Таллентайр сообщал, что видения Лидиарда содержат по большей части фантазии и иллюзии, поэтому никто не может полагаться на информацию, полученную из видения, пока она не будет проверена обычным эмпирическим путем, а если такая проверка невозможно, то видение нельзя считать надежным источником.

В ходе таких дискуссий Таллентайру удавалось искусно игнорировать рассказанное ему Пелорусом о настоящей истории мира как недостоверные выдумки, но он упорно продолжал верить в материальность собственного противостояния Харкендеру в инфернальном театре Зиофелона, склоняясь к мнению, что это был своего рода их общий сон.

Харкендеру оставалось только восхититься упорством Таллентайра в споре, но он не понимал, что мешает ему продвинуться в этом вопросе на шаг дальше и прийти к заключению, что любой опыт является просто общим сном, и то, что он называет «обычным эмпирическим путем», является просто гранью этого единства. Но тогда, подумал Харкендер, Таллентайру пришлось бы прийти к ужасной правде — которую в своих размышлениях позорно избегал и Декарт — что он может быть жертвой некого коварного демона, который в любой момент может перестать поддерживать принятое явлениями обличье.

Наконец Харкендер понял, что позиция Таллентайра не так уж негибка, как ему казалось; Скорее, она проистекала из роли, которую ему приходилось играть — роли адвоката Дьявола. Скептицизм баронета проявлялся не сам по себе, но в контексте его непрекращающейся дискуссии, в которой Лидиард занимал противоположную сторону на весах спора.

Именно Лидиард, а не Таллентайр, предлагал двинуться дальше по пути предположений, которые Таллентайр встречал скепсисом и критикой. Таллентайр не собирался мешать зятю строить гипотезы, и отлично знал, что рассматриваемые вопросы не имели ничего общего с научной точностью, но должен был проверять аргументы на прочность. Он считал, что если воображение является единственным инструментом, которым можно разрешить данные вопросы, то его задача — обращаться с ним как можно более ответственно и предусмотрительно. Обсуждаемые вопросы были слишком важны, чтобы просто отклонять или забывать о них.

Таллентайр и Лидиард надеялись, что совершенное ими в 1872 году, станет окончанием всех проблем. Они знали, что сущности, участвовавшие в той истории, чем бы они ни были на самом деле, и сколь ни были бы сильны, веками оставались в бездействии, — а теперь, возможно, успокоятся навсегда. Будучи крайне рассудительными людьми, они нисколько не интересовались возможностью, тщательно лелеемой еретиками ордена святого Амикуса и другими, что власть Демиургов позволит создать Рай на земле. Все их надежды, как и надежды Глиняного Человека, касались тех усовершенствований, которые люди могут совершить сами, они хотели от Демиургов только одного — чтобы те оставили их в покое. Но оба они понимали, что одной надежды может быть недостаточно. Они знали, что история могла и не завершиться, и собирались встретить проблему пробудившихся Демиургов так храбро и мудро, как только возможно.

Кто-то послабее мог бы заключить, что Демиурги были так могущественны, а люди так слабы, что невозможно продумать какой-то разумный план действий перед лицом Акта Творения, но Таллентайр и Лидиард были о себе лучшего мнения. Однажды им уже удалось вмешаться в дела жестоких ангелов, и они остались убеждены в собственной важности и необходимости, несмотря на то, что на двоих не приходилось ни крохи магической силы.

Таллентайр с удовольствием полагал вслед за Альфонсо Мудрым Кастильским, что, присутствуй он при Сотворении мира, то смог бы дать Богу пару неплохих советов. И если с Творением что-то не так, то, каким бы незначительным ни был эффект, ему доставало честолюбия искать такой встречи. Харкендер не мог винить его в этом, учитывая, что его собственное затянувшееся существование, с его точки зрения и точки зрения его хозяина и покровителя, играло ту же самую роль. Не только тщеславие позволяло Лидиарду и Таллентайру рассчитывать, что в один прекрасный день они станут советчиками ангелов, и не тщеславие подсказывало Харкендеру, что он должен прислушаться к любому выдвинутому ими предложению, чтобы передать его Зиофелону.

Так что Таллентайр и Лидиард продолжали — несколько бессвязно, но весьма серьезно — играть в догадки, что бы могли сделать ангелы, наблюдающие за землей, и что должны сделать сведущие люди. Корделия не всегда присутствовала при этих разговорах, но ей всегда рассказывали об их итогах.

Харкендеру было легко отслеживать ход игры и добавлять к этим выводам собственные предположения на благо Зиофелона. Это был довольно странный и занятный способ определять судьбу мира — если, конечно, именно в этом заключалась задача.

Задолго до того, как он начал черпать вдохновение во взглядах Таллентайра и Стерлинга, он сформулировал собственное мнение насчет интересов и предполагаемых будущих действиях пробуждающихся ангелов. Его источники информации, конечно, несколько отличались. Он не больше, чем они, доверял написанному в «Истинной истории» Глиняного Человека, но как попытку понять и аллегорически изобразить истинную природу мира он ценил её гораздо больше, чем Таллентайр. Кроме того, на его счету был собственный опыт пророческого озарения — первые заигрывания с Дорогой Боли, которые связали его с Зиофелоном.

Харкендер понимал, что Зиофелон, возможно, никогда не заговорит с ним напрямую о сущности своей природы, материи, силы и намерениях. Он старался расстраиваться из-за этого не так сильно, как Лидиард из-за издевательской маскировки его хозяина под египетскую богиню Баст. Как бы тщательно он ни пытался принять рациональность такой таинственности, он с трудом удерживался, чтобы не согласиться с Лидиардом, который считал, что ангелы так же неуверенны и боязливы, как люди. В конце концов, было вполне возможно, что Зиофелон действительно до конца не понимал, к чему привели перемены, связанные с прогрессом вселенной.

Возможно, предполагал Лидиард, природа падших ангелов оставалась такой же тайной для них самих, как для людей — природа человека. Возможно, они также были подвержены кошмарам и снам, которыми не могли управлять и значение которых было им непонятно. Возможно, они так же рассуждали о своей природе, как Декарт рассуждал о своей, и обнаружили, что не могут до конца разобраться в том, кто они такие.

Таллентайр, как следовало предположить, находил эту идею привлекательной.

«Наука, — сказал однажды Таллентайр, — это карта материального мира, которая может быть отчасти несовершенна, отчасти неисправима, но, в любом случае, она очерчивает для нас формы земли и мира и направление их истории. Несмотря на все свои погрешности, это очень полезная карта. Но когда мы смотрим на самих себя глазами картографа, нам трудно что-то изобразить. К несчастью, декартовский образ интеллектуального духа внутри телесного механизма непоследователен, но нам нечего поставить на его место. Мы обладаем самосознанием, но не имеем четкого представления о том, что является сознанием и одновременно его объектом.

Возможно, существа, которых мы называем богами или ангелами, несмотря на все их волшебные силы, немногим лучше нас в данном отношении. Возможно, они даже находятся в худшем положении по сравнению с нами, так как у них нет собственных тел, потому они полностью являются духом, но не механизмом. Возможно, поэтому они так смущены произошедшими в мире вещей переменами, так как неизвестно, какие опасности и преимущества может предлагать материя, которую они смогут теперь населить. В таком случае они могут оказаться в тесной зависимости от своих человеческих посредников и существ вроде Сфинкс, так как может оказаться, что только несовершенные чувства таких материальных существ способны на создание описаний — научной карты — действительности».

Харкендер находил такие рассуждения не слишком занимательными, они отражали мысли, которые он сам не раз обдумывал, и потому были недостаточно оригинальными, чтобы относиться к ним с излишним почтением.

В самом начале, когда он впервые приступил к магической практике, он также воспринимал богов и ангелов в рамках картезианской философии — как огромные сущности ментальной природы, которые не ограничены телами, как люди, но свободны перемещаться по собственной воле, свободны творить материальные структуры, чтобы населять их или поселяться в любое уже существующее материальное создание. Так же, как Лидиард и Таллентайр, он знал, что надо приложить некоторое усилие, чтобы осознать факт существования нематериальных существ, и все же был способен на это усилие. Также как они, он не мог найти лучшего способа представить их себе. Но вскоре он отложил эти логические упражнения в сторону, чтобы сосредоточиться на иных материях. Лидиард и Таллентайр отходили от этих рассуждений неохотно и поэтому продолжали погружаться в неразрешимые загадки. Обсуждение событий, в которые были вовлечены ангелы, становилось, таким образом, весьма абстрактным, и Харкендер считал, что всегда гораздо увереннее распоряжался информацией, чем когда-нибудь смогут эти двое.

Харкендер никогда не верил всерьез, что эти могущественные картезианские создания образуют огромные армии под предводительством враждебных военачальников, как это старалась изобразить церковь, но он всегда был уверен, что они вовлечены в некое подобие вечной битвы друг против друга, и что мир духов в целом находится в неком хаосе. В духе дарвинистских представлений его века он пришел к выводу, что все это есть состояние космической битвы за выживание: борьба всех против всех, где сильнейший выживал за счет рационального хищничества. Это совпадало с описаниями Люсьеном де Терром конца Золотого Века и закономерного перехода к Веку Героев.

Тем не менее, Харкендер понимал, что хотя происходящее довольно точно выражало дарвинистскую идею борьбы за выживание, метафизические колебания не были простым отражением конфликта живых существ. Если сообщениям Люсьена де Терра о Демиургах стоило вообще доверять, ангелов невозможно было воспринимать как различных существ, все они — несмотря на их способности к трансформации — были существами одного рода. Борьба живых существ была, по существу, борьбой за воспроизводство, каждый вид старался увеличить собственное число за вычетом изъятого другими видами; битва существ душевного пламени была более простым делом личного выживания. Результатом борьбы между живыми существами становилась эволюция формы, которая давала постоянно усложняющиеся способы воспроизводства у потомков; но воображаемые Демиурги Харкендера уже обладали всевозможной изменчивостью формы, если бы они захотели попытаться её использовать. Таким образом, в то время как борьба живых видов приводила к разнообразию и усложнению форм, борьба Демиургов приводила к сокращению их количества и усилению осторожности в использовании ими своих сил.

Лидиард и Таллентайр в ходе своих бессистемных дискуссий приходили к тем же выводам, но Харкендер терял терпение от того, как Таллентайр ограничивал их бесконечными «если» и «но». Ему же вывод казался очевидным.

Харкендер был готов признать, что создание Вселенной было, по определению, единым Актом единого Творца. Он также полагал возможным выходом из сложившейся, по его мнению, ситуации, что борьба Демиургов приведет к победе одного-единственного из них. И в этом он находил связь между прошлым и будущим, замыкание кольца времен, единство Альфы и Омеги. В то время как в промежутке лежало ничто, восстание перемен и раздробленности, полное шума и ярости, в конце не приводило ни к чему существенному.

Если это было так, заключил он, то намерением Зиофелона — и любого другого Демиурга, которые ещё существовали, чем бы они ни являлись, — было поглотить всех противников и стать единственным Богом. В итоге, в соответствии с этим выводом, борьба за выживание и борьба за абсолютную власть становилась одним и тем же.

Это намерение казалось Харкендеру достойным и понятным. Но когда Лидиард выдавал какую-нибудь похожую версию, Таллентайр тут же высказывал сомнение.

«Я знаю, тебе было дано видение верховного Бога, — говорил он, — но я намерен опустить это как галлюцинацию, рожденную твоим прежним религиозным воспитанием, от которого мы оба отказались. Я не верю в необходимость предполагать, что если существуют меньшие Демиурги, которым дана сила игнорировать законы природы, то они должны быть созданы великим Демиургом, чье место они пытаются занять. Я не вижу причин считать, что вселенная не существует вечно, и что эти Демиурги, несмотря на их бесчисленность и явные магические силы, являются естественной производной её развития, также как все живые существа. Я стою на том, что сказал Пауку много лет назад: истинное понимание устройства Вселенной настолько же сложно для них, как и для нас, и это всегда будет так. Даже если мы так же мелки по сравнению с ними, как микробы, живущие в моей крови, по сравнению со мной, то у них нет не больше шансов стать истинными богами, как у инфузории — стать мной».

Харкендера этот аргумент не впечатлил, так как, по его мнению, аналогия была неверна. Он считал свои расчеты относительно мира Демиургов существенно упрощенными, но не критически ошибочными.

Тем не менее, Харкендер признавал, что Зиофелон был не только божественно амбициозен, но и божественно обеспокоен: амбиции вели к поглощению других существ того же рода, а беспокойство возникало от опасения самому быть поглощенным и уничтоженным. Он также понимал, что подобное сочетание амбиций и неуверенности может привести к долгому перемирию Демиургов, находящихся на земле. Результатом их прошлой борьбы было сведение их к меньшему количеству индивидуальностей, более или менее равных по силе, ни одна из которых не решалась напасть на другую; напротив, все они предпочли экономить свою энергию, как только возможно, оставаясь в покое и мире. Патовая ситуация длилась тысячелетиями, пока отважный поступок Харкендера не породил небольшую и быстро остановленную вспышку созидательной энергии Зиофелона.

Харкендер признал, что было несколько областей критически важных для Зиофелона, истинность которых может быть ему известна или не известна. Его не удивило, что теми же вопросами задается и Лидиард, обращаясь к Таллентайру. Во-первых, сколько существует Творцов, которые могут атаковать или быть атакованы? Во-вторых, насколько они готовы начать или выдержать атаку? В-третьих, как мог Зиофелон (или Баст) наилучшим образом использовать свою созидательную энергию, чтобы получить и сохранить за собой критическое преимущество в сражении?

Вероятно, Зиофелон уже участвовал в таких действиях раньше, так как он получил ответы на эти вопросы из того, что уже знал и что обнаружил из краткой ментальной связи с Харкендером. Это были поспешные выводы, которые он отбросил за ошибочностью. Таллентайру, при поддержке Сфинкс, оказалось достаточно сделать яркую демонстрацию размера Вселенной и сравнительной крохотности земли, чтобы испугать Зиофелона так, что тот немедленно приостановил начатое исполнение плана.

Очевидно, вселенная изменилась гораздо сильнее за время сна Зиофелона, чем он мог догадаться в результате непосредственной связи с сознанием Харкендера. Харкендер не сомневался, что теперь его душа и чувства использовались гораздо более полно и тщательно. Демиург не знал, насколько велика Вселенная, и его беспокоил этот факт — о значении которого Харкендер мог только догадываться. Произошли ли эти изменения во Вселенной в течение существования человеческой истории? — размышлял Харкендер. Когда Аристотель описывал мир с Землей в центре, с планетами и звездами, кружащимися вокруг в хрустальной сфере, может быть, мир и был именно таким? Быть может, горизонт был действительно близок, не дальше от Китая, чем от Афин? Быть может, Демиурги уснули в мире, который казался им не большим, чем Колизей представлялся сражавшимся в нем гладиаторам — а проснувшись, столкнулись с ужасом бесконечности?

Харкендер не сомневался, что все дело могло быть именно в этом, хотя Таллентайр отказывался даже рассмотреть такую возможность. Харкендер гораздо радостнее и ближе к сердцу, чем его противники, принимал мысль о том, что мир явлений действительно изменился, и ему было несложно представить, что-то, что когда-то представлялось небольшим, стало со временем не просто огромным, а бесконечно огромным. Но почему это должно было волновать Демиургов, хозяев явлений, в конце концов? Почему Демиурги не могут по собственной прихоти свести бесконечность в горсть песка?

Оборотень Мандорла утверждала, что пробудившийся Демиург может именно так и сделать, отмотав назад века, чтобы восстановить Золотой Век мановением руки, чего бы ни стоили её слова. Но, учитывая реакцию Зиофелона на вызов Таллентайра, Мандорла могла и ошибаться: произошедшие изменения могли затронуть не только внешние явления. В таком случае и сами Демиурги должны были измениться во время своего сна. Положение Зиофелона могло перемениться самым существенным образом. Но как можно было это вообразить, учитывая, что так трудно определить, чем вообще были Демиурги?

С логической точки зрения Харкендер знал, и знал задолго до Таллентайра, что сложно говорить о мире «явлений», который может быть изменен актом Творения. Такая беседа оставляла безответными и, возможно, совершенно безответными вопросы о том, что это было такое, что может «являться» и «изменяться». Чтобы быть независимыми от мира явлений, в котором они действовали, Демиурги сами должны были изображаться как действующие вовне этого мира, отсюда бралась идея, что они были свободно перемещающимися душами, способными изменять материю без того, чтобы быть связанными ею. Он понимал, что изображение души или разума, как сущности из псевдо-субстанции, сидящей в мозгу и нажимающей на рычаги, регулирующие тело-механизм, была исключительно глупой, несмотря на то, что аналогия казалась весьма удобной. Но с тех пор как он отказался от образа Демиургов как огромных свободных душ, способных нажимать на рычаги материального мира, то какое представление было бы более точным?

Дискуссии Лидиарда и Таллентайра так и не пролили новый свет на эту загадку. Более того, также как эти двое не могли сделать более точным описание взаимодействия человеческой души и человеческого тела, они не смогли дать и точного определения отношениям ангелов с материальным миром. И все же — как любил повторять Таллентайр — спор должен продолжаться независимо от того, были у них подходящие определения или нет. Им приходилось размышлять над загадкой ангелов, несмотря на отсутствие любой здравой и достоверной идеи того, кем на самом деле были ангелы и как они взаимодействовали с материальным миром.

И этого, возможно, не знали и сами ангелы.

Таллентайр часто задавался вслух вопросом: сможет ли когда-нибудь человеческий разум установить точное определение и полное понимание самого себя? Он всегда считал, что это невозможно. Харкендер, напротив, полагал, что, даже если окончательно вопрос решен быть не мог, то в философском поиске все равно происходил постепенный прогресс. Найти правильный ответ было нельзя, но можно было отвергнуть ряд неправильных.

В конечном счете Харкендер начал верить, что Зиофелон находится в том же положении: он не может понять собственную природу, но способен найти ошибки в неверных представлениях.

Не это ли произошло, думал он, когда Таллентайр показал ему мир таким, каким его видят глаза ученых земли? Мог ли Зиофелон неожиданно понять — а создатель Сфинкс понять ещё быстрее, — что он ошибся в определении собственной природы?

Возможно, иногда думал Харкендер, власть Творцов на самом деле уменьшалась по мере того, как видимый мир расширялся. Возможно, теперь Зиофелон, который раньше мог завладеть всем, что пожелает — кроме того, чем владели его враги! — теперь мог получить лишь крохотную часть всего. И даже если это так, и если его мечты о божественной власти были на самом деле беспочвенны, то земля, возможно, все ещё могла стать его империей, если бы только удалось свергнуть или использовать его противников!

Даже это, решил Харкендер, было бы достойной победой. Даже это оправдывало жертву его прежней жизни в надежде на будущую награду — так как он никогда, при всем при этом, не забывал о себе.

Харкендер, в любом случае, не был таким гордецом как Таллентайр, который становился необыкновенно многоречивым, рассуждая о своем отказе поклоняться богам, даже если они обладали властью контролировать его, свести с ума или убить. Но он был не лишен амбиций. Он желал быть преданным слугой своему господину именно потому, что надеялся когда-нибудь в какой-то мере разделить божественную власть, которую со временем получит его хозяин.

Вот почему семнадцать лет Харкендер продолжал со всем тщанием пытаться найти способ выиграть войну Зиофелона и, следовательно, также найти способ обеспечить тому защиту от возможного поражения и уничтожения. Вот в чем заключалась проблема, ради решения которой Лидиарду и Харкендеру приходилось упражняться в интеллектуальных играх, для чего за ними следили, ими владели и их пытали — в то время как Таллентайр играл перед ними роль придворного шута.

В то же время Харкендер сам задавался теми же вопросами. Сможет ли он когда-нибудь начать жизнь, которая будет лучше нынешней? Может ли он рассчитывать на что-то большее, чем обычный человек? И если ничто лучше не было возможно или достижимо, может ли он вынести вечное продолжение его несчастного существования? Без сомнения, думал он, Лидиард непрерывно спрашивает себя о том же. Как и они оба, если бы Корделия могла поддержать его и помочь разобрать неразборчивые голоса, бормотавшие и шумевшие в его поврежденных ушах, или оценить их тон. Он не был готов к возвращавшемуся зрению, чьи первые сигналы он принял за феномены сюрреалистичного воображения. Он привык игнорировать хрупкие подтверждения его собственного существования, которые ему пришлось ощутить вместо того, чтобы делить зрение и разум одного из своих наблюдателей, и понятно было, что изменение их качества изменит его восприятие.

Несмотря на это, как только он осознал изменение своего состояния, он смог определить все последствия этого и понять, насколько изменились обстоятельства. Однажды он понял, что свет, который он теперь видит, действительно был светом, и что шёпот, раздававшийся в его ушах, образует слова. И тогда он начал изо всех сил стараться увидеть и услышать.

Он снова научился слышать и из разговоров тех, кто наблюдал за ним, понял, что некоторое время был предметом обсуждения и споров. Он слышал двух врачей, отвечавших за больницу — им ещё не было известно, что слух вернулся к нему, — они обсуждали чудо его неожиданного выздоровления. Один из них собирался обнародовать это событие, чему сопротивлялся другой на том основании, что у некоторых вышестоящих лиц отношение к событию может стать враждебным; точнее, они этому просто не поверят.

— Нам следует быть крайне осторожными из-за того, кем он является, — сказал главный врач. — Он был известен как волшебник, и те, кто достаточно легковерен, чтобы в это поверить, ничего не забыли. Мы с вами знаем, что он не умер только чудом, ведь у него были страшные ожоги. И мы должны радоваться тому, что он лежал тут беспомощно двадцать лет, спрятанный от мира и от тех долгов, которые ему могли предъявить. В наши дни хватает безумцев, которые сочтут это доказательством отсроченного воскрешения, подтверждающего, что он Антихрист, как он сам себя когда-то называл. Если он сам захочет это заявить, пусть заявляет, но мы должны держаться в стороне от всего этого».

Он бы посмеялся над ними, но у него пока не было голоса. Когда голос вернулся, он притворялся смирным, так как знал, что может оказаться нелегко восстановить контроль над собственными делами. Как только он смог, он привлек молодого врача на свою сторону и позаботился о том, чтобы как следует отблагодарить тех, кто кормил и ухаживал за ним столько лет. Он обещал наградить их всех и сдержал свое обещание, как только юристы позволили ему вернуться к владению его собственностью.

Он был рад обнаружить, что стал богаче, чем был до пожара, хотя он не знал, благодарить ли ему за это своих попечителей или Зиофелона.

Восстановление шло медленно, и боль не утихала; она становилась острее по мере того, как обострялись его чувства. Он все равно радовался возможности, когда это удавалось, сбежать в мир видений, успокаивающий его, и он никогда не прекращал бдительно наблюдать за теми, на кого ему указали: Стерлинг, Геката, Лидиард и Таллентайр. И в своих искупительных занятиях он усердно искал объяснение тому, почему Зиофелон решил вернуть ему способность к ощущению и движению.

Он часто молился о подобном исцелении и всегда надеялся, что он окажется настолько необходим своему хозяину Зиофелону, что ангел решит вернуть ему свободу. Он имел возможность воображать, что ему доверят Гекату, когда она начнет осознавать свое истинное могущество вместо того, чтобы неуверенно и неэффективно отвечать своим наиболее примитивным желаниям. Но так как пока ничто не говорило о том, что Геката научилась управлять своей силой, ему приходилось искать другие причины.

Наконец он увидел вероятную возможность того, что причина могла крыться не в калеке, а в Джейсоне Стерлинге, чьи действия, по-видимому, требовали активного вмешательства. Исследования Стерлинга последнее время стали интересовать Харкендера гораздо меньше — отчасти из-за его сближения с Корделией Таллентайр, отчасти потому, что ученый мало продвигался в сторону новых достижений. За те пять лет, что Люк работал у Стерлинга, его простого любопытства вполне хватало, чтобы удовлетворить любопытство Харкендера, но о человеке можно было узнать так много, а средства получения информации Харкендером были столь опосредованными! Прошло семь лет, затем десять, и Харкендер понял, что Стерлинг больше не может добиться какого-либо существенного прогресса.

Ученый не утратил своего алхимического чутья: благодаря его экспериментам с электричеством появлялись все новые и новые особи. Но Стерлинг был не из тех, кого устраивает количество успешных экспериментов, не был он и терпеливым наблюдателем. Они оба понимали, что дополнительные доказательства не приводили его ближе к истинной цели, и он некоторое время отчаянно искал — но безрезультатно — новый способ приблизиться к этой цели.

Харкендер знал ещё до своего выздоровления, что Стерлинга может сдвинуть с мёртвой точки в его поиске лишь намек небольшой ценности, и самое смешное — его может дать даже Люк Кэптхорн, если только догадается. В итоге это знание привело Харкендера к угрюмому и озлобленному наблюдению за работой Стерлинга, которая в основном заводила того в темные безвыходные тупики.

Не раз Харкендер безмолвно выкрикивал отчаянные советы не слышащему его Стерлингу — зная, что он не в состоянии на него воздействовать. Часто он молился Зиофелону, убеждая ангела потратить часть своей богоподобной силы, дав Стерлингу знак.

Когда знак, наконец, явился, Харкендер не мог узнать, явил ли его Зиофелон или следовало благодарить слепой случай, но он с огромным облегчением наблюдал, как разворачивалась цепь событий, и не мог не задуматься о том, не связано ли с ней его собственное восстановление.

Новое приключение Стерлинга родилось в наименее многообещающем магазине подержанных книг на Чаринг-Кросс, где ученый и его слуга пережидали ливень. Просматривая книги на полках, Стерлинг неожиданно обнаружил четыре тома «Истинной истории мира» Люсьена де Терра. Не обращая внимания на покрывшую книги пыль, ученый заинтересовался названием настолько, что пролистал пару страниц, и они так привлекли его внимание, что он решил прочитать всю книгу. Название вначале ничего не сказало Люку Кэптхорну, но когда Стерлинг прочитал первый том, он не смог не поделиться со слугой этой историей.

В конечном счете, упоминание об оборотнях Лондона привлекло внимание Люка и заставило рассказать его господину все — впервые в необходимых подробностях — что он помнил об интересе Джейкоба Харкендера к этой же истории. Не будь у него в руках книги, Стерлинг отнесся бы к рассказу как к полной ерунде, но он, как всякий образованный человек, уважал печатное слово, хотя верил не более чем сотне прочитанных книг. С этого момента Стерлинг был намерен вытащить из мутного омута воспоминаний своего слуги всю возможную информацию. Это был медленный и грязный процесс, но он постепенно продвигался к разрешению, которое Харкендер ясно предвидел и критическое значение которого давно осознал.

Люк Кэптхорн рассказал Джейсону Стерлингу, что еще до пожара в Виттентоне Джейкоб Харкендер обнаружил, где похоронен человек, написавший «Истинную историю мира», и где он предположительно находится до сих пор. И Стерлинг, естественно, предположил, что если в книге, написанной Адамом Глинном, известным как Люсьен де Терр, содержится хоть доля истины, то этот человек должен быть мертв лишь по видимости.

Конечно, Стерлинг этому не поверил, такой человек бы и не смог поверить, — но он увидел, что предположение легко проверить, и он знал, как серьезно изменится его работа, если ему удастся доставить бессмертную плоть в свою лабораторию.

И тогда Джейсон Стерлинг и Люк Кэптхорн вместе с Ричардом Марвином извлекли из могилы человека, которого, по утверждению «Истинной истории», ангел по имени Махалалель вылепил из глины много тысяч лет назад.

Харкендер наблюдал за их работой глазами Люка Кэптхорна и видел, что произошло, когда Остен попытался их остановить. Он гораздо лучше, чем Люк, понимал, что могло означать нападение летучих мышей — и сначала, как и Люк, решил, что мыши были посланы ангелом, которого Люк называл Сатаной, а он Зиофелоном.

Харкендер, естественно, подумал, что Зиофелон восстановил его тело, чтобы тот мог помочь Стерлингу в его исследованиях. Совпадение во времени, казалось, подтверждало его предположение, и он мог ясно видеть, четко слышать и полностью контролировать свои действия. Пока Стерлинг и Люк перевозили тело Глиняного Человека в Ричмонд, Харкендер готовился впервые покинуть больницу. Он снял в аренду дом около Ботанического сада в Кью, в трех милях от дома Стерлинга, и начал нанимать прислугу. Он ещё не полностью восстановил своё здоровье: когда он смотрел в зеркало, то с трудом узнавал себя, и в собственных глазах выглядел так же уродливо и гротескно, как Геката. Его кожа была неестественно бледной и плотно облегала кости, но ему хватало сил, чтобы стоять и ходить — мучительно, но эффективно.

Врачи делали все, что возможно, чтобы помочь ему, желая избавиться от него как можно скорее, а он так же сильно желал покинуть их. Они делали вид, что его выздоровление их более не удивляет — они, дескать, всегда верили в такую возможность; а он притворялся, что верит им. Они с энтузиазмом, в котором сквозила неуверенность, рассуждали о его возвращении к нормальной жизни, он же постоянно сдерживал искушение испугать их тем, насколько ненормальной была и навсегда останется его жизнь.

Хотя он бодрствовал теперь по восемь-десять часов в сутки, но все же спал гораздо дольше, чем обычные люди, и нерегулярно. Наблюдатели никуда не исчезли, и ему приходилось находить время для своих видений. Никто не считал это необычным, всем было ясно, кто каким бы здравым ни был его разум, его тело всегда будет носить ужасные следы случившегося несчастья.

Когда он лег спать после полудня того дня, который последовал за эксгумацией Адама Глинна, он уже знал, что это будет его последний сон в кровати, которую он занимал более двадцати лет. Новый кэб должен был приехать за ним этим вечером.

Даже если бы он не организовал эти приготовления, ему пришлось бы уехать. То, что он видел, закрыв глаза и погружаясь в привычный транс, обновляло все ещё раздражавшую его душу боль, делая ясным, почему хозяин соблаговолил подарить ему обычную глину, которую люди называют плотью.

Сначала он думал, что сны, которые он видит, его собственные. Они были такими странными, что он всегда удивлялся, не были ли они теми разнообразными и ненадежными снами, которые составляли бессмысленную компанию людям, оказавшимся в руках Морфея. Он много лет не видел этих случайных снов, но находил вероятным, что ему может быть возвращена эта привилегия, также как и привилегии слуха и зрения.

Он медленно осознавал, что видит теперь иными глазами и разделяет сны иного разума.

Это был сон Мерси Муррелл, и несмотря на то, что у неё не было ни капли провидческой силы, снилось ей что-то более ценное, чем случайный набор впечатлений праздного спящего ума.

Мерси Муррелл снилось, что она была Евой в Эдемском саду.

Ей снилось счастье совершенной невинности, которое досталось Еве по праву рождения, и которое она ощущала с поразительной ясностью.

Она лежала навзничь в траве, в тени, отбрасываемой ветвями большого дерева. Еву заполнило ощущение, охватившее весь спектр радости и душевного подъема: прохлада земли, на которой она лежала, тепло света, проникающего между листьями, чтобы окутать её нагое тело; мягкость тени, заботливо пропускающей свет; волнующая чистота воздуха, который она вдыхала своими легкими. И сверх всего этого — роскошное ощущение живого тела с бьющимся сердцем, которое никогда не знало боли.

Сила счастливых ощущений пугала. Этот род восторга не имел ничего общего с неземной утонченностью и расслабляющей интеллектуальностью, которые Харкендер всегда связывал с идей Рая. Этот Рай был более животным и физическим, чем его Рай — асексуальный, но все же связанный с обладанием плотью. Мерси Муррелл явно никогда не смогла бы мечтать о таком экстазе без особого рода вдохновения.

Ева продолжала лежать на спине, затерявшись в тайном удовольствии смакования своих ощущений, когда ей явился змей.

Змей был крайне странным существом, которое передвигалось с помощью темных как ночь крыльев, и совершенно не походил на змею. Харкендер вспомнил, что по Писанию лишь после грехопадения Бог обвинил змея в соблазнении человека и приговорил пресмыкаться и жрать пыль. Здесь и сейчас, еще до грехопадения, змей носил гордый драгоценный цветной окрас на своем привлекательном теле, и его лицо было необыкновенно красивым.

Ева, невинная, посмотрела в лицо змею и улыбнулась. Она любила красоту и безоговорочно ей доверяла. Она не представляла себе обман, ничего, что могло бы быть не тем, чем оно казалось. Она знала без тени сомнения, что змей хотел ей только добра, хотел лишь сделать её жизнь ещё более приятной.

Но Харкендер глазами Евы мог видеть, что лицо змея было ему более чем знакомо.

Это было лицо Ангела Боли.

Затем он услышал с тягостным и скверным предчувствием, что змей сказал Еве голосом, наполнившим её сознание радостью:

— В этом саду есть плод, который ты не пробовала, он так же вкусен, как остальные, но не доступен. Пока ты не попробуешь его, ты не узнаешь всей радости, которую может испытать тело. Пока ты не съела его и не соединила его плоть со своей, ты не полна. Твое сердце желает вкусить его с каждым голодным ударом, потому что оно знает, что утолит голод.

Ева, которой никогда ничего не запрещали и которая не поняла бы угрозы смертью, если бы кто-то её применил, ответила так, как могла:

— Прекрасный змей с крыльями, темными как ночь, скажи, как мой возлюбленный Адам, человек из глины, называет этот незнакомый плод?

Величественный змей, сиявший отраженным светом, ответил:

— Этому плоду он не дал имени, но я называю его ЗНАНИЕ и считаю лучшим и первым из мириадов удовольствий. Я не могу больше один наслаждаться его вкусом, когда в мире остались существа, не распробовавшие это несравнимое наслаждение. Вкуси его, я прошу тебя, возлюбленная Ева!

Ева, не знавшая о лжи, поверила словам змея и протянула руку к плоду, который предлагал ей змей.

Харкендер бы окликнул Еву, то есть Мерси, если бы мог. Он бы закричал как можно громче, что истинное имя плода было ЯД, приносящий БОЛЬ, — но был обречен молчать. Сон был чужим, и не он его видел.

Он смотрел глазами Евы, как она взяла губительный плод в руку и поднесла к губам. Он почувствовал, как она откусила кусочек и дотронулась до мякоти языком. Почувствовал, как она разжевала и проглотила откушенное, несмотря на отсутствие какого-либо вкуса.

И затем, как он и ожидал, он почувствовал её боль.

Он так долго страдал от собственной боли и так уверился в том, что знал худшую боль из возможных для человека — благодаря чуду, позволившему ему выжить там, где погиб бы любой другой, — что не ожидал когда-нибудь почувствовать большую боль.

Он ошибался.

Возможно, думал он, что боль Евы гораздо мягче его боли и по объективным параметрам не является чем-то исключительным, — но чистая и невинная Ева никогда не была в Аду. Ева не знала никаких неприятных ощущений, ей была ведома только приятная сторона восприятия. Боль, неожиданно охватившая её неподготовленное тело, оказалась невероятно ужасной, самой глубокой, на какую только способно любое сотворенное существо.

Так как это была её боль, а не его, Харкендер ощущал её так же, как она, и ничто из уже испытанного им не могло облегчить эту неожиданную муку.

Он знал, что эта ловушка крылась в плоти Евы с момента её создания, поджидая её. Бог создал её невинной и чистой, и хрупкой, и решил в своей божественной мудрости, что это будет наказанием иной невинности, чистоте и хрупкости. Этот момент, как мистическим образом постановил Бог, должен определить сущность её озарения, через которое она научится ужасной истине Его природы, Его Творения, Его божественности.

Ева закричала.

Ева кричала десять секунд, которые могли быть десятью тысячами лет, или десятью миллиардами лет, или десятью вечностями.

Её крик заполнил зарождавшийся космос и отразился от плацентарных стенок бесконечности.

Крича, Ева взглянула в прекрасное лицо Ангела, соблазнившего её, и увидела, что оно превратилось в зеркало, в котором она увидела саму себя.

Мерси, видевшая себя во сне Евой, не могла узнать своего лица, хотя хорошо его знала. Но Джейкоб Харкендер, разделяя её зрение, немедленно узнал это лицо. Он знал, что Мерси может позволить себе быть забывчивой, но у него не было такой возможности, и он о ней даже не мечтал. Он ценил знание, вне зависимости от того, каким ядом ни разрушало бы оно надежды и желания души.

Харкендер узнал лицо и понял, что означал сон.

В зеркале, когда-то бывшем змеем, отражался образ Гекаты.

Ангел Боли был Гекатой.

Плод древа познания получила Геката.

Харкендер понял, даже не просыпаясь из ставшего бесконечным кошмаром сна, что он неправильно истолковал намерения и планы своего хозяина, Зиофелона. Ему следовало наблюдать за Гекатой не потому, что Зиофелон считал её полезной, а потому что факт её существования давал Зиофелону основания для страха.

И пришло время этому страху начать сбываться.

5

Харкендер приехал в заведение Мерси Муррелл поздно вечером. Облачная ночь окутывала Лондон потертым плащом.

Его коляска продвигалась с такой скорость, какую позволяла плотность движения на улице, хотя новый кучер был не в восторге от спешки, к которой его принуждали, — и от того, что первым местом, куда велел ехать новый наниматель, был самый известный бордель в городе. Путешествие оказалось крайне неприятным для Харкендера, но после такого длительного заключения сама возможность оказаться снаружи была достаточно хороша, чтобы компенсировать тряску и ушибы.

Когда Харкендер зашел в маленький театр, вечернее представление уже наполовину завершилось, но он быстро рассудил, что для осуществления своих целей он пришел вовремя. Ничего чрезвычайного ещё не произошло. Гекате пока только снилось её истинное призвание, но магическая сила её сна была так велика, что захлестывала сознание по крайней мере ещё одного спящего. Харкендер не рассчитывал, что пробуждение Гекаты будет таким же медленным и спокойным, как пробуждение Габриэля Гилла; возможно, уже сегодня ночью ему придется противостоять её силе силой его Демиурга. Когда он увидел, что Мерси Муррелл сидит одна, он не удержался от того, чтобы подойти к ней. Она взглянула на него с явным равнодушием, и он достаточно хорошо знал её, чтобы расслышать враждебность в её приветствии, но он понимал, что выглядит крайне уродливо в своем нынешнем состоянии, и нет ни единого шанса на то, что она могла его узнать.

Благодаря длительной связи со сводницей Харкендер немедленно узнал её версию «Похотливого турка». Он спокойно наблюдал сцену порки Софи, ожидая последующей интерлюдии, когда он сможет увидеть Гекату.

Её выход поначалу его разочаровал — такой перепуганной она казалась, но он сосредоточился и крайне внимательно изучал её лицо. Он заворожено смотрел, как калека играет свою роль, утешая подругу, и увидел теплившуюся искренность, с которой она выполняла свою работу. Растущий энтузиазм её игры перекрыл неестественную театральность, и он начал ощущать скрытое в ней волшебство — жар её души. Он мог видеть — хотя сомневался, что это видят остальные зрители, — как чистосердечно она играла роль и как неподдельны были чувства, которые она испытывала.

Он не засмеялся, когда за сценой что-то рухнуло. Напротив, легкие мурашки побежали по его спине, когда он почувствовал ощутимую силу магического потока, нараставшего и волновавшегося с эмоциональным приливом во время её представления. Когда зажегся свет, он снова расслабился.

Миссис Муррелл предложила ему выпить, и он отказался, но вскоре пожалел о своей резкости. Он приехал сюда со срочной миссией, но это не лишало его обыкновенных побуждений и импульсов. Когда-то эта женщина была его подругой, и хотя он использовал её довольно цинично, приятно было снова услышать её голос.

Ему не хотелось её пугать, так что он начал беседу, задав невинный вежливый вопрос о ней самой, затем перешел к не менее невинному вопросу по поводу девушки. Она сразу поняла, кого он имел в виду, и легко согласилась рассказать уже известную ему историю.

Разговаривать с ней оказалось неожиданно приятно, и Харкендер подумал, не смягчила ли странная любовная связь с Корделией Таллентайр его сердце по отношению ко всем женщинам. Но, к сожалению, их разговор быстро прервался.

Досматривая пьесу, чья слабо отыгранная кульминация оставила его равнодушным, он подумал, не выкупить ли на аукционе Гекату, чтобы получить возможность встретиться с ней лично. Однако затем Харкендер передумал. Он хорошо знал устройство дома, и знал не только, как найти её, но и как тайно пронаблюдать за ней. Миссис Муррелл с радостью потворствовала вуайеристам, и комнаты в её заведении были в большом количестве снабжены скрытыми кабинками и щелями для подсматривания.

Он выскользнул из зала до начала аукциона и прошел наверх — в тайную комнату, откуда он мог наблюдать за Гекатой.

Он знал, что она вернется не одна, а также знал, что теперь, когда она стояла на пороге открытия своей истинной природы, любое интенсивной переживание может подстегнуть события. Ему бы не хотелось оказаться причиной этого открытия, но он хотел увидеть, как оно произойдет, так что открывавшуюся возможность сложно было переоценить.

Ему не пришлось долго ждать.

Геката вернулась в свою спальню в обществе невысокого человека лет шестидесяти, с примечательно налитыми кровью глазами. Его волосы уже поседели, но лысеть он не начал, и был явно не склонен к полноте.

Мужчина приказал Гекате раздеться, и когда она это сделала, тщательно изучил её, измеряя искривленность её спины как взглядом, так и руками. Он велел ей лечь на спину, осмотрел её бесформенное лицо и маленькую грудь, а затем грубо засунул пальцы в её влагалище, двигая и шевеля ими бесцельным образом, что она переносила с замечательной стойкостью.

Он явно предпочел бы, чтобы она откликалась на его действия, так как нахмурился и велел ей улыбаться. Она попыталась механически улыбнуться, но это было довольно жалкое зрелище, и он ударил её — достаточно сильно, чтобы слезы навернулись ей на глаза.

Затем он сам стал раздеваться, уделяя большое внимание тому, чтобы одежда не помялась. Когда она на миг отвернулась, он резко велел ей смотреть на него, не отрывая взгляда от его лица.

Раздетым он представлял собой не лучшее зрелище. Его кожа была бледной, изрытой старыми оспинами, и уродливо свисала на талии, показывая, что раньше этот человек был гораздо крупнее. Съежившийся член был нисколько не возбужден.

Человек сел на кровать и перевернул проститутку так, чтобы можно было водить костлявыми указательными пальцами по её искривленной спине, периодически ударяя её. На некоторое время он остановился, чтобы раздвинуть её ягодицы и посмотреть на её анальное отверстие. Затем он начал очень подробно рассказывать ей, какой уродливой и отвратительной она является. Слова изливались из его рта потоком оскорблений — казалось, он скорее выплевывал, чем выговаривал их; осмысленные фразы сопровождались разнообразно составленными непристойностями. Рассказ приобрел определенный ритм, он выходил легко и машинально, выдавая заведенную практику. Слышала ли Геката этот монолог раньше, или он испытывался на ком-то другом — этого наблюдавший Харкендер сказать не мог.

Девушка никак не показывала, что понимает сказанное. Казалось, поток ругани истекает, не касаясь её, словно он адресован кому-то другому, а Гекату просто используют в качестве детали обстановки.

Отсутствие реакции раздражало человека — или это было именно то, что ему требовалось? Постепенно град оскорблений стал ещё более яростным, более злобным, пока человек не потянулся и не схватил Гекату за волосы, и начал дергать, а потом выкручивать её голову в разные стороны, грубо и ритмично.

Это, должно быть, было очень больно, но девушка не закричала и сдерживала слезы. Мужчина сел на неё верхом, продолжая дергать её за волосы. Словно она была лошадью, с которой следовало жестоко обращаться, чтобы объездить.

Теперь у него возникла эрекция, хотя член пока недостаточно отвердел. Мужчина начал возбуждаться, что явно достигалось с большим трудом. Его лицо стало маской порочной твари, получающей наказание от своего хозяина: дикое, полное страха и жестокой боли.

Харкендер оторвался от смотровой щели, возвращаясь в спокойную темноту. Его сердце колотилось, но его бы стошнило от наблюдения за завершением унизительного действа. Он обнаружил, что находится на пределе возбуждения, но это не имело отношения к похоти или чему-то подобному. В душе он кричал Гекате, требуя, чтобы она сопротивлялась и ударила в ответ. Он желал, чтобы она стала тем, кем воистину была, скинула слабое и грязное существо с постели и разорвала на тысячу частей, превратив в кровавое месиво на прокорм лондонским оборотням или крысам, заполнившим тесные и темные подвалы столицы.

Харкендер не думал, что способен на такое отвращение. Он скорее ожидал от себя циничного интереса и был уверен, что когда он снова окажется в большом мире, в этом будет заключаться его первая и единственная реакция.

«Что ты сделал со мной, Зиофелон? — возопил он молча. — Не вселил ли ты в меня душу Корделии вместо моей собственной? Где моя сила, которую ты так ценил? Где способность переносить грязь и низость мира?»

В его укрытии ему не явилось никакой подсказки. В комнате, куда он не желал заглядывать, не было ничего, кроме пота и горя, ничто не мешало уродливому совокуплению, которое совершалось только благодаря расчетливой жестокости и извращенности, за отсутствием каких-либо естественных возможностей.

Сверхъестественная сила не пробуждалась в несчастной шлюхе, в измученном теле не осознающей себя ведьмы не рождалась магическая власть.

Когда Харкендер, наконец, снова приник к смотровой щели, Геката была одна. Она молча лежала ничком на кровати. Она бы показалась мертвой, если бы не её кривые плечи, слабо подымавшиеся и опускавшиеся, что доказывало, что она все ещё жива и дышит. Не было ни крови, ни самых малых синяков.

В доме стояла тишина. Так продолжалось около дюжины минут.

Затем из комнаты напротив послышался приглушенный звук розги, ритмично опускающейся на кожу. По звуку Харкендер понял, что удары наносились с большой силой, и не удивился, различив сдавленные стоны боли — которые наверняка были бы криками, если бы их не сдерживал кляп.

Сначала Геката, казалось, не слышала звуков, но неожиданно она словно поняла, что они означали. Горбунья вскочила с кровати, словно испуганный зверь. Она вся затряслась, её скрюченные пальцы рук разорвали воздух так, словно это были когти. Наблюдателю показалось, что некоторое время она не понимала, человек она или дикое животное — он думал даже не о волках или кошках, а о чем-то гораздо более свирепом и неслыханном.

Когда она спрыгнула с кровати и подбежала к двери, семеня, как гигантский паук, Харкендер понял, что час пришел. Он почувствовал пронизывающий горячий порыв ветра и отошел от смотровой щели, сглотнув от неожиданного приступа тошноты. Его зрение помутнело, и он не сразу смог нащупать замок, закрывавший дверь тайной комнаты. К тому времени, когда он, наконец, выбрался в коридор и подошел к комнате напротив, дверь её уже была открыта, и Геката зашла внутрь. Он услышал рёв, достойный какого-нибудь легендарного чудовища.

Харкендер немедленно отшатнулся, как только заглянул внутрь, и спрятался за дверью, тесно прижавшись к стене. Он не мог пройти в комнату.

Софи, вся в кровоточащих ранах от розги, лежала на полу и извивалась как червь, не находя присутствия духа, чтобы встать и сбежать.

Геката больше не выглядела диким зверем. Она вернулась к прежнему облику и казалась спокойной, даже безмятежной, но её глаза были холодны и тверды, как камень, и слепы ко всему, кроме лица, на которое она смотрела. Она вытянула руки, будто бы желая помочь Софи — но без помощи глаз, занятых своей работой, руки лишь бессмысленно хватали воздух.

Палач Софи завис над полом, словно подвешенный на невидимой виселице. Его взгляд был прикован к горгоньему взору Гекаты, а тело начало вращаться, жестоко сворачивая его шею. Розга в его руке начала извиваться как живая, как посох Аарона, превратившийся в змею.

Затем появилась миссис Муррелл и попыталась войти в комнату, но Харкендер схватил её за руку и не пустил туда; он не знал, что сделала бы Геката, реши кто-либо вмешаться. Вместе они наблюдали за продолжением пытки. Харкендер снова онемел от ужаса — как и тогда, когда наблюдал за развратными действиями красноглазого мужчины; почему так случилось, он не понимал.

«Я должен быть сильнее, — говорил он себе. — Я должен контролировать эту глупую, жалкую плоть, которой обросли мои обожженные кости. Я должен сдерживать свои чувства, как я умел это раньше, позволяя себе лишь полезные эмоции и запрещая слабые и мягкосердечные. Я обязан, иначе как я могу заслужить доверие Зиофелона?».

К тому времени как Софи, наконец, сумела отползти, кровь из её ран уже стекала по ногам, и она билась в истерике от ужаса. Миссис Муррелл помогла перепуганной девушке встать и вытянула её прочь из комнаты в коридор, где чьи-то руки подхватили несчастную.

Харкендер удерживал миссис Муррелл ещё какое-то время, пока Геката не повернулась, чтобы посмотреть на них. Тогда он отпустил владелицу борделя и осторожно подтолкнул, чтобы та развернулась и убежала, — а сам остался стоять и был рад почувствовать, что успокоился. Ему, наконец, удалось добиться равнодушия хотя бы по отношению к разорванной на части жертве Гекаты.

Не отводя взгляда от ведьмы, Харкендер бережно прикрыл дверь, оставив их двоих наедине с оторванной головой, зависшей в воздухе в шести футах от пола. Окровавленная розга продолжала цепляться за голову, извиваясь, как змея.

Геката блаженно улыбалась, как невинный, который только что съел плод с древа познания и начинает познавать всю гамму ощущений от разнообразия человеческого знания и понимания.

— Овладей моей душой, — сказал Харкендер ровным голосом, прекрасно зная, что сейчас в нем говорит воплощение Зиофелона. — Я добровольно отдаю её тебе, ты должна это понимать. Это все, что я прошу тебя увидеть, постичь и принять: там, где двое, возможно только недоверие, но там, где трое, не устоит никто. Уничтожь, что желаешь, в мире людей, но не касайся ангелов. Я знаю, что должно быть сделано и будет сделано, потому что я долго ждал этого момента. Овладей моей душой, и ты увидишь — все знание здесь, оно ждет, чтобы его приняли и использовали.

До того, как его одеревеневший язык произнес эти слова, Харкендер не знал, что собирается сказать. Он не знал, в чем состояла цель Зиофелона, до того как услышал собственную речь. Теперь он понял ощущения Дэвида Лидиарда, почувствовал, каково быть инструментом, лишенным доверия и информации, — но принял эту необходимость. Он не восстал против тщеславия и жестокости своего хозяина. Вместо этого он прислушался.

Он прислушался и понял, что и почему делал Зиофелон. «Я — плод с дерева познания, подумал он. Я — способ показать ей, что она обнажена и не одинока. И я — убежище, предложенное ей Зиофелоном со всей искренностью, в надежде сделать её другом, а не врагом».

Он также понял, и даже слишком хорошо, что это может и не сработать, он смертельно рисковал. Все балансировало на краю пропасти — решительно всё!

Горячий ветер иссушил его душу, как стрела, пронизав его легкие.

— Что ты предлагаешь? — спросила Геката мерным голосом, глядя в самые глубины его души. Это не был её собственный голос — в любом случае, голос, который бы никто и никогда не услышал из её уст.

Расслабляться было рано, и слишком рано думать о победе. Но это был шаг вперед, и весьма существенный.

— Годится только одно, — сами собой выговорили его губы: — Обмен заложниками и объединение усилий. Втроем мы должны создать провидца и вместе наблюдать его откровение. Мы не вправе продолжать обманывать друг друга. Там, где двое, возможно лишь недоверие, но там, где трое — никто не устоит. Мир изменился, в нем слишком много пустоты, и тьмы, и неизвестности. Если мы не сумеем объединить наших лучших и храбрейших слуг, то все вскоре буде потеряно. Завладей моей душой, и ты увидишь это. Отдай свою душу мне, и третий отдаст свою душу нам обоим. Это единственный способ, потому что там, где есть трое, должно стать ещё больше, и только в союзе заключается безопасность. Это главное из того, что я узнал, и это лучшее, что я предлагаю разделить.

Внутри него метался шторм, достигающий самых тайных уголков души и вычищающий память и понимание. Когти Ангела Боли сжимали его сердце. Но он держался, теперь он был сильнее. Несмирённая жалость, которая недолго владела его плотью, не могла обратиться сама на себя. Он держался, как подобало вестнику бога.

— На моей территории, — сказала Геката холодно, — и в удобное мне время. На таких условиях я согласна.

Пронесшееся облегчение было не его облегчением, и охватившее его слабое чувство победы было не его чувством. План был не его планом, и он был лишь пешкой в игре, которой могли бы пожертвовать, если бы Геката отказалась от его души и не увидела, что начертал Зиофелон на множестве граней его существа. Однако это пока не имело значения, потому что он был свободен — по крайней мере, сейчас. Когда он открыл дверь и выбрался наружу, то не знал, что делать и куда идти, и мог делать все, что угодно, все, что подскажет его глупое сердце или предпочтет его разум.

Он сбежал вниз по ступеням, зная, что нужно уйти прочь из дома, хотя нельзя уйти от судьбы. И он бежал: первая мысль, которая посетила блаженную пустоту его неуверенного сознания, состояла в том, что нужно спасти Корделию любой ценой, и когда он уловил эту мысль, ему уже не нужно было подсказывать, что делать.

Он понятия не имел, насколько это возможно, но в краткий момент свободы это было единственное, чего он желал.

Побуждаемый любовью — или, по крайней мере, жалостью — и возбуждением от полученной свободы, он распахнул дверь потасканного заведения миссис Муррелл и выбежал в ночь.

Где-то позади, он знал, так же свободна стала девушка-ведьма. Она могла снова обратиться к жуткой оторванной голове, которую продолжала удерживать в воздухе силой своей воли: прекрасный трофей своего первого вторжения в глупый и больной мир людей.

7

После некоторого молчания Лидиард произнес:

— Что бы нам ни предстояло тут выяснить, это будет не совсем то, чему учились Адам и Ева, так как мы уже одеты. И мы знаем значение наготы.

Это была шутка. Харкендер не засмеялся, но разглядел в словах определенный резон. Борись со страхом, пристыди Дьявола насмешкой.

— Одеты мы неудобно, — согласился он, вытирая пот со лба. Он знал, что Лидиарду бесполезно объяснять, что нагота Адама и Евы была наготой не тела, но души, и что, когда придет время, они действительно окажутся обнаженными перед Творцами. Лидиард это и так знал.

Харкендер снял верхнюю одежду, аккуратно сворачивая её, хотя понимал, насколько абсурдно беспокоиться об этом. Выпустив рубашку из брюк и расстегнув ремень, он почувствовал себя лучше. Подойдя к ближайшему пруду и взглянув на свое отражение, он убедился, что это его прежнее лицо, такое же красивое, каким оно всегда было.

«Я оставался красивым, — подумал он, — долгое время после того как научился ценить старение».

— Добраться сюда было нелегко, — осторожно сказал Лидиард. — Я бы не хотел слишком часто повторять это путешествие.

Харкендер сдержал смех. Он сжал запястье правой руки кистью левой и поднес руки к лицу.

— Вините того, кто вас сюда отправил, — ответил он сухо. — Дорога была бы гораздо легче, если бы ваш хозяин этого захотел.

— Почему мы здесь? — напрямик спросил Лидиард.

Харкендер оглянулся, уловив отблеск глаз одного из созданий, что прятались в листве. У существа была кожа лягушки, но оно прямо стояло на ветке, держась за ветку повыше мясистыми лапками.

— Мы заложники, — пожал плечами Харкендер. — Сюда должны попасть и остальные. Без сомнения, они могут быть вытащены с любого края света и пронесены сквозь время, чтобы появиться здесь в одно мгновение. Но наши хозяева уважают пространство и время, которым нельзя вредить безвозмездно. Они тщательно подберут момент, и если нам следует подождать какое-то время, значит, нам следует ждать.

— Я видел, как они забирают других заложников, — с горечью произнес Лидиард.

— Значит, ваши усилия были напрасны.

Харкендер резко взглянул на него.

— Корделия? — спросил он. — Вы видели, как они забрали Корделию?

Он немедленно понял, что неверно прочел подтекст слов Лидиарда, и увидел по выражению его лица, что Лидиард разозлен подтекстом, прочитанным в словах Харкендера. Должно быть Лидиард догадался, что его жену использовали как наблюдательницу, он пришел к этому заключению путем дедукции, но отказывался принять это знание, продолжая надеяться на ошибку.

— Мы все заложники, — устало сказал Харкендер. — Кем бы мы ни были. В конце концов, неважно, кого пришлют на эту жалкую арену, а кого нет. Никто не в безопасности.

— Они отдали моих детей оборотням, — заметил Лидиард.

— Думаю, оборотни им не навредят, — сказал Харкендер, искренне желая ободрить его. — Если мы сыграем свою роль, они останутся в безопасности. — Он хотел бы, чтобы его голос звучал уверенно, но Лидиард сам собрался и начал понимать, что происходит.

— Это наверняка зависит от результатов полета к очередному озарению, — сказал он. — И если окажется, что мы несем дурные вести…

Он был прав, и Харкендер не пытался отрицать это. Все зависело от их очередного пророческого приключения. И пока он не знал, какая новая истина откроется перед ним, он не мог угадать, что предпримут ангелы.

Лидиард последовал примеру Харкендера, сняв брюки и рубашку. Рубашка уже помокла насквозь из-за влажности воздуха. В этом лесу было слишком жарко и сыро, чтобы его можно было принять за настоящий райский сад. Он был голоден, но вокруг не видно было ни одного плода, которым можно было бы утолить голод.

— Кажется, мы в одинаковой ситуации, — медленно произнес Лидиард, когда ему стало немного прохладнее. — Не можем ли мы попытаться стать союзниками, а не противниками? Следует ли нам враждовать из-за того, что мы пешки враждующих Творцов?

Харкендер был несколько удивлен этой инициативой.

— Я бы мог представить, что сэр Эдвард Таллентайр скажет что-то подобное, — сказал он, садясь в тени и обмахивая лицо ладонью. — Мы с вами могли стать союзниками раньше. Если бы вы выполнили мою просьбу и явились в Виттентон, всего этого можно было бы избежать. Я признаю, что понятия не имел, что из этого может получиться в будущем, также как и вы — но, оглядываясь назад, я думаю, что наша судьба была бы легче, сумей Паук и Сфинкс вступить тогда в союз, а не враждовать.

Сказав это, он, впрочем, вспомнил слова, сказанные Гекате. Там, где двое есть только недоверие; но там, где трое — никто не устоит. В этом была доля правды, несмотря на то, что это была уловка в споре. Демиурги не из тех, кто легко вступает в союз, пока страх не заставляет их пойти на это.

Лидиард сел напротив Харкендера. Харкендер лениво рассматривал его лицо, сравнивая с тем, что последние годы видел глазами Корделии. Дэвида покинула боль, и забавным образом казалось, что его черты были лучше, когда их окрашивало страдание. Теперь он выглядел слишком мягко и невинно.

— Мы не должны враждовать, — просто сказал Лидиард. — Что бы нам ни пришлось сделать, нужно делать это вместе.

Харкендер снизошел до улыбки, краткой и легкой.

— Возможно, вы правы, — согласился он. — У нас больше общего, чем любой из нас готов признать. Но во мне больше от Зиофелона, чем от Джейкоба Харкендера, вне зависимости от того, насколько восстановился мой прежний облик, а в вас гораздо больше от Баст, чем вы думаете. Нас будут использовать вместе, чтобы получить и разделить общее восприятие — но то, что мы увидим, мы увидим собственными глазами, и каждый из трех, питающихся нашим озарением, будет надеяться увидеть чуть больше остальных. Даже в союзе они никогда не перестанут бороться за любое возможное преимущество. И когда все закончится, если нам позволят выжить, нас снова разделят и принудят замышлять друг против друга. Если бы я сказал, что я ваш друг, Лидиард, или даже если бы захотел им быть, я бы солгал.

Лидиард отвернулся. Он явно был так же раздосадован, как и огорчен.

— Я знаю, о чем вы говорили с Таллентайром, — сказал Харкендер. — Неважно, как я узнал, но факт в том, что ничто из сказанного вами вслух не осталось в тайне. Я думаю, вы нисколько не уловили смысл происходившего в маленьком Аду, созданном Зиофелоном. Вы никогда не понимали смысла видения Таллентайра. Таллентайр поверил — и, кажется, верит до сих пор, — что его сила убеждения позволила осознанию истинной величины Вселенной сделать незначительной власть Зиофелона. Он пытался показать, что вселенная слишком велика, чтобы на неё действовала творческая сила Зиофелона. Такая возможность действительно существовала, и она заставила Зиофелона беспокоиться. Но я думаю, что совсем иная проблема, также возникшая благодаря видению Таллентайра, на самом деле заставила Зиофелона остановиться.

Он замолчал и ждал. Лидиард беспокойно смотрел на него, но, наконец, сумел выговорить:

— Продолжайте.

— До этого момента, — спокойно сказал Харкендер, — Зиофелон предполагал — как и я — что все враждебные Демиурги, населявшие Землю, когда остальная часть Вселенной была скоплением хрустальных сфер, до сих пор тесно связаны с Землей. Предположив, что миры вокруг других бесчисленных звезд могут населять человекоподобные существа, Таллентайр также подсказал Зиофелону, что его противники могли оказаться на невероятно далеких расстояниях.

— Ну и что?

— Все просто, — сказал Харкендер. — Проснувшись и обнаружив себя в одиночестве, Зиофелон решил, что его противники пассивны. Тогда он — вместе со мной — замыслил план, по которому следовало создать орудие провидения из материи его души, чтобы начать кампанию по их истреблению. Естественно, план пошел вразнос, но не все было бы потеряно, если бы Зиофелон и Баст поступили рационально и образовали союз против всё ещё инертных собратьев. Поэтому я сказал, что мы уберегли бы себя от многих бед, если бы встретились до того, как дело вышло из-под контроля. Увы, практический смысл подобного союза был поставлен под вопрос подразумевающимся в словах Таллентайра заявлением, что остальные Демиурги с той эпохи, которую Глиняный Человек назвал Веком Героев, отправились к другим мирам, подобным Земле, и их разделила огромная бездна пустоты — и там они, возможно, давно пробудившись, заключили собственные союзы.

При этом Таллентайр совершенно не обязательно прав. Только его воображение наделяет жизнью иные миры, и нам не следует упускать из виду тот момент, что гигантский космос, наполненный звездами-солнцами, может оказаться лишь видимостью. Это может вам не нравиться, но я рад был бы верить, что центром мира остается Земля, а Вселенная, в которую верит Таллентайр как в бесспорное открытие современной науки — лишь призрачный отблеск кристаллической сферы, в которой мы заключены. Человек вроде Таллентайра может не видеть смысла в спорах о количестве ангелов, танцующих на острие иглы, или о том, сколько Демиургов может выдержать ткань нашей реальности, но Зиофелон рассматривает происходящее с совершенно иной точки зрения, также как и Баст. Пробудившиеся Демиурги предпочли не враждовать и не заключать союза, пока не разобрались в загадочной природе Вселенной. Вот что, как вы с Таллентайром легко догадались, занимало их последние двадцать лет. Возможно, вы помогли им больше, чем подозревали, предпринимая собственные исследования, а я был необходимым инструментом наблюдений Зиофелона.

Я не могу сказать, к какому выводу пришел Зиофелон, но из того, что Век Чудес вернулся, чтобы вмешаться в Век Разума, я заключаю, что наступил переломный момент. Теперь мы точно знаем, что на Земле пробудился и готов действовать не только один Демиург. Могут быть и другие, способные скрывать свое присутствие благодаря лучшему пониманию современного мира. Возможно, они заключили собственный пакт; если это так, то он, возможно, так же хрупок, и окажется расторгнут, если Демиурги решат, что их интересы изменились.

Вот что мы обязаны выяснить единственным способом, которому доверяют Демиурги. Мы должны узнать, сколько на Земле осталось Демиургов и в каком они состоянии. Нам также необходимо узнать, если мы сможем, действительно ли существуют Демиурги в иных мирах и представляют ли они опасность тем, кто остается на Земле. Кроме того, всех троих особенно интересует судьба Махалалеля — как вы легко можете догадаться, — а также ответы на вопросы, явно затрагивающие Махалалеля. Природа человека, как и природа Демиургов, остается загадкой. И все эти загадки мы должны разгадать, если сможем.

Как я говорил вам раньше, у нас с вами больше шансов разобраться, в чем дело, чем у остальных из тех, кого будут использовать. Мы разделим увиденное, но затем, когда все значения будут истолкованы, все заключения выведены, все планы созданы и расписаны, тогда мы снова станем врагами, вне зависимости от наших желаний.

Лидиард машинально провел рукой по своему обновленному телу:

— И мы вернемся в наше прежнее состояние, я полагаю? — Казалось, эта мысль представляется ему исключительно ужасной.

— Вы потеряете не так много, как я, — спокойно напомнил ему Харкендер. — Но вы можете надеяться, что у нас есть шанс. Если нам повезет в поиске информации, то, возможно, наши хозяева решат в будущем использовать нас более аккуратно. Какой бы неприятной ни казалась вам эта мысль, следует надеяться, что мы сможем заслужить награду тяжким трудом. Если это оскорбляет вашу гордость, напомните себе, что, каким бы ни был мир, вам в нем жить.

Лидиарда явно не утешило любимое высказывание Таллентайра, услышанное из уст его врага — Харкендера. Но его любопытство было сильнее ощущения несправедливости, и он слишком сильно жаждал информации и слов ободрения, чтобы отвернуться.

— Думаете, нам вернут нашу силу и здоровье? — спросил он, не решаясь высказаться прямо.

Харкендер пожал плечами:

— Откуда мне знать? Есть только две вещи, в которых я уверен. Первая — это то, что меня уже нельзя приговорить к худшему, чем то, что я пережил за последние двадцать лет. Я выстоял и могу не бояться будущего. Вторая — это то, что для мира людей не важно, решат ли падшие ангелы действовать совместно или нападут друг на друга; в любом случае, когда их могущество откроется, мир изменится до неузнаваемости. Я не говорю — будет уничтожен, но я говорю — изменится. Вслед за Веком Разума может прийти Век Абсурда: новый Век Магии, ещё более странный, чем предыдущий. Я верю в это более искренне, чем вы воображаете.

— Таллентайр бы с этим не согласился, — возразил Лидиард, хотя и понимал, насколько неубедительно это прозвучало.

— Вы знаете не хуже меня, что это ничего не значит, — мстительно сказал Харкендер. — Таллентайр слеп, но считает, что поэтому видит лучше. Я рассчитываю встретить его здесь; на этот раз, я полагаю, он никого не удивит великолепием своих видений или широтой своих взглядов. На этот раз он не сможет предпринять ни одного шага, который бы заставил участников игры поменять свою стратегию. Не сможете и вы.

Произнеся последние несколько слов, он поднялся. Он сказал достаточно. Он оглянулся, выбирая направление. Харкендер не сомневался, что быстро найдет древо познания, но ему хотелось прогуляться просто ради удовольствия от ходьбы. Приятно было бы также расстаться с Лидиардом, чтобы насладиться жизнью и одиночеством, одиночеством вне мира.

Этот мир был подобием сцены, на которую вскоре выведут труппу актеров, чьи таланты не достойны их ролей, но это не означало, что ему нельзя по возможности насладиться своей частью сценария.

Он ушел прочь, не беспокоясь о том, встал ли Дэвид Лидиард, чтобы последовать за ним, или нет. Они встретятся снова, и довольно скоро.

Интерлюдия вторая. Семя Порядка

Мы не подвергаем сомнению то, что эволюционисты доказали наиболее фундаментальную часть своей теории. Все живущие в данный момент особи состоят между собой в родстве и произошли от нескольких родственных предков очень близкого вида. Простейшие организмы, о которых нам стало известно, и те, которые, как следует полагать, слишком малы, чтобы мы могли разглядеть их даже с помощью самых мощных наших микроскопов, по-видимому, развились из этих отдаленных предков практически без изменений. Наиболее сложные организмы — человек и его двоюродные братья среди высших млекопитающих — являются результатами череды волшебных преобразований.

Доказательств данным фактам предостаточно.

Но когда мы признаем указанный вывод, встает вопрос об объяснении. Соглашаясь, что эволюция произошла, мы должны спросить, как именно. Какой механизм завел процесс эволюции, позволивший микробу со временем превратиться в человека?

Было уже признано, что Чарльз Дарвин дал ответ на данный вопрос, но не совсем ясно, является ли его ответ достаточным. Его прекрасная книга «О происхождении видов путем естественного отбора и сохранения благоприятных пород в борьбе за жизнь» представляет богатый спектр доказательств и доводов — но если вспомнить те доводы, что обосновывают факт эволюции, то видно, что мнение Дарвина относительно того, как протекала эволюция, менее ясно.

Одно лишь окончательно проясняется доказательствами Дарвина: отбор отдельных индивидов в поколении в качестве материала для воспроизводства может быть сильным фактором изменений. Его наблюдения за размножением домашних животных с характерными чертами вполне полно подкрепляют это утверждение, учитывая, что мы располагаем большим выбором пород кошек, собак, домашних птиц, рогатого скота и овец. Однако мы легко можем усомниться, что дивергенция видов в дикой природе осуществлялась в ходе такого же процесса. Можем ли мы действительно заключить, что процесс «естественного отбора» в ответе за широкий спектр естественных видов? Действительно ли борьба за существование, как предполагает схема Дарвина, может привести к предопределенной цели, обеспечивая достаточно энергичное и постоянное изменение новых видов?

Самым сильным доказательством, которым доктор Дарвин пользуется в этом споре, является различие между родственными видами, найденными на архипелагах и островах Альфредом Расселом Уоллесом. Самым поразительным случаем является галапагосский зяблик, которого Дарвин наблюдал во время своей службы натуралистом на «Бигле», корабле военно-морских сил Великобритании. Каждый остров заселен зябликами. Все они произошли, как мы можем предположить, от своих далеких предков с Южно-Американского материка в отдаленном прошлом. И как бы то ни было, в каждом случае зяблики физически и поведенчески приспособились к определенному образу жизни, на каждом острове по-разному, в зависимости от местных условий.

Ключевым словом в данном случае является адаптация, о которой много говорилось в ранних работах Дарвина. Шевалье де Ламарк также утверждал, что причиной разнообразия особей является их постоянное приспособление к новым меняющимся условиям существования. Различие между авторами заключается в том, что Ламарк воображал живых существ, активно и целенаправленно участвующими в процессе экспериментов и нововведений. В то же время Дарвин основывался на том, что члены популяции, несколько отличающиеся от остальных, могут быть лучше или хуже приспособлены для выживания и размножения, и что подсчет вероятности достаточно определяет степень и направление изменений способностей особей в ходе многих поколений.

Существует ряд серьезных трудностей в том, чтобы признать какую-либо из крайних версий гипотезы Ламарка. Если мы, согласно этой гипотезе, наделяем живые существа врожденным стремлением к развитию, то нас следует задаться вопросом, почему более примитивные типы организмов выживают наравне с более развитыми. Если мы признаем, что качества, накопленные усилиями отдельных организмов, передаются их потомкам, то нам следует спросить себя, почему столь многие дети умелых отцов демонстрируют так мало природной склонности к мастерству, тщательно развитому их родителями.

Тем не менее, за вычетом подобных крайностей, мы вряд ли можем сомневаться в том, что более скромная формулировка гипотезы Ламарка верна. Существам, становящимся предками новых видов, действительно требуется совершить какой-то ряд активных экспериментальных действий. Если бы галапагосские зяблики, чьи потомки сейчас не так разнообразны, не старались найти новые возможности в жизни, то естественный отбор не смог бы найти более приспособленных к новым условиям особей. Без гибкости поведения и неких импульсов к инновациям нет возможности приспособления. Естественный отбор может только подражать искусственному, если организм обладает склонностями, а также способностями испытывать новые возможности.

Следует признать, что нужно преодолеть ещё ряд трудностей, прежде чем признать дарвинизм как истинное объяснение эволюции. Мир в целом не похож на Галапагосские острова — жестко отделенные друг от друга, небольшие, изолированные участки, которые предлагают очень разные условия существования. Человеку легко, выводя породу домашних животных, изолировать производителей, чьи особенные черты он желает сохранить и усилить, а море, которое разделяет острова архипелага, можно считать сходным изолирующим барьером. Но следует признать, что по большей части эволюционный процесс протекал в глубинах океана или на континентальных массивах, где гораздо сложнее достичь изоляции. В рамках теории Дарвина сложно объяснить, почему естественные различия, возникшие между членами одних видов, сконцентрировались у отдельных групп особей.

При учете данных положений представляется убедительным, что вынужденная адаптация, а следовательно — развитие, будет сильнее всего на границах территории, занятой популяцией, особенно если эти границы включают изменение физических условий. В таком случае более вероятна изоляции группы, и большей будет награда за успешную инновацию. Предположив, что основное направление эволюционных изменений связано с подобными условиями, необходимо выдвинуть гипотезу, что есть некий импульс к экспериментированию и инновациям среди части тех особей, которые должны завоевать новые территории.

Нам следует помнить, говоря об «адаптации», что организмы должны адаптироваться к окружающей среде, определенной по большей части иными особями, которые в свою очередь также постоянно адаптируются. Каждое изменение количества возможностей одних особей изменяет спектр возможностей всех остальных особей, что изменяет и вероятность, должную способствовать «сильнейшим» членами каждого поколения. Хотя взаимозависимость живых существ вынуждает нас говорить о «природном балансе», нам следует скорее задуматься о постоянном неравновесии в природе, благодаря которому адаптационный вызов каждой особи в свой черед постоянно изменяется.

Идея природной «гармонии» глупа; если бы эта гармония существовала, то в ней было бы место каждой особи, и каждая особь находилась бы на своем месте, и здесь не было бы эволюции.

Найденные ископаемые свидетельствуют о том, что существовали бесчисленные линии предков, уходящие в прошлое на миллионы лет, которые просто зашли в тупик. Это линии, в которых повышающаяся тонкость естественного отбора — если то, что мы в них наблюдаем, действительно вызывалось ходом естественного отбора — в результате была недостаточна для адаптации организмов, способных к дальнейшим изменениям в окружающей среде. Некоторые сохранившиеся особи, кажется, произошли от очень отдаленных предков и очень похожи на них; очевидно, они оказались в таком месте системы, которое освобождало их от необходимости дальнейших адаптационных откликов на ситуацию. Однако подавляющее большинство особей изменилось, они изменялись постоянно.

Сложно сомневаться, что единственная черта, действительно ценная в смене обстановки — это импульс к инновациям; таким образом, условия, при которых может действовать естественный отбор, также должны быть названы в числе его результатов. Это, по сути, замкнутый, но полезный цикл, объясняющий, почему эволюция является процессом роста, в котором изменение порождает дальнейшее изменение.

Следующей сложностью теории Дарвина об эволюции путем естественного отбора является то, что он требует нас признать существование в популяции некоего спонтанного источника физического разнообразия. Неясно, следует ли нам считать, что вариации эти совершенно случайны, но наверняка следует воздержаться от признания наличия некой просчитанной стратегии.

Ряд подобных вариаций, конечно, необходим, чтобы изменить возможности успешного выживания и размножения каждой особи в популяции, но их включение в теорию вынуждает признать существование какого-то механизма, и мы не можем упустить это требование из вида, говоря о спонтанности. Организм обладает врожденным импульсом поведенческих инноваций, когда действует естественный отбор; также должен существовать какой-то врожденный импульс физической инновации.

Невозможно рассчитывать разгадать загадку спонтанного разнообразия, пока мы не получим компетентный ответ о способе воспроизведения организмов. Нам до сих пор не известно, каким образом в яйцеклетке отдельного существа оказывает прообраз организма, в который она разовьется. Если мы признаем родство всех живых существ, нам следует приготовиться вообразить некий общий процесс, который действует и при выведении растений из семян и ростков, и при двоичном делении простейших, и при оплодотворении и развитии яйцеклеток животных. Но в чем состоит данный процесс, мы пока не имеем понятия.

До тех пор пока мы не получим представления о процессе воспроизведения, будет невозможно решить, насколько верна теория Дарвина, так как теория останется решительно неполной. Пока мы не разберемся в химической природе общего процесса воспроизводства, мы не сумеем представить, как влияют на этот процесс силы перемен. Без этого невозможно окончательно оценить ни одну теорию происхождения видов. Таковы, по крайней мере, определенные наблюдения, которые мы можем сделать на основе логической экстраполяции альтернативных возможностей.

Представляется вполне возможным, что действительно существует некий вид естественного отбора, но только ли этот процесс отвечает за состояние эволюции, как можно заключить по следам ископаемых, и за разнообразие существующих в данный момент видов, остается спорным. В любом случае, следует признать, что истинной побуждающей силой эволюции является не естественный отбор сам по себе, но импульсы инноваций, физических и поведенческих, которые позволяют отбору возникнуть. Данный аргумент может прозвучать эхом устаревших идей виталистов, но некоторое признание традиционной идеи anima mundi* [1] должно быть включено в теорию Дарвина, если мы хотим, чтобы она была эффективной.

Результаты данных исследований должны заинтересовать не только натурфилософов, но и ученых-практиков. В прошлом люди занимались выведением домашних животных путем искусственного отбора, признавая природный дар, благоприятствующий инновационным способностям организмов, с которыми они работали. В свете современного знания, не следует ли обратить внимание на основные силы изменений, благодаря которым действует отбор?

Если, каким бы то ни было способом, импульс физических и поведенческих инноваций сможет быть усилен, сила как естественного, так и искусственного отбора увеличится пропорционально.

Мы в полном праве признать человеческий вид наиболее развитым на Земле и наиболее быстро развивающимся. Мы сами можем легко проследить импульс поведенческих инноваций, которые крайне важны, поскольку позволяют возникнуть разнообразию естественного отбора. Мы видим, каким чудесным образом эта сила увеличивается в ответ. Результатом продуктивного причинного цикла стала сила разума, рационального мышления.

Усиление импульса инновационного поведения позволило человеческим особям получить привилегии естественного отбора по сравнению со всеми нисходящими видами — и по большей части оградить себя от тех же сил естественного отбора, которые нас сформировали. Но мы до сих пор не являемся творцами собственной эволюции. Ясно, что импульс физических инноваций не развился в нас до такой же степени, как импульс поведенческих инноваций, но нет причин полагать, что это невозможно будет сделать, если мы найдем способ.

Если мы сумеем увеличить силу второго импульса и таким образом усилить гибкость человеческого организма и его формы, станет возможным дальнейшее ускорение эволюции человека. Тогда империя разума сможет распространиться до своих истинных пределов, и человеческий род сможет законно заявить о господстве над Вселенной.

До тех пор, пока мы не сможем увеличить силу физических инноваций, сделав её равной силе инноваций поведенческих, мы не можем претендовать на звание повелителей, творцов собственного существа. Однако нет причин думать, что достичь этого мастерства невозможно.

Как вид, человек разумный все ещё находится в младенчестве, но теория Дарвина позволяет нам понять, как мы стали собой, и, возможно, она также позволяет нам вообразить, кем мы станем, завтра или в любое время…


(Выдержки из статьи «Пригодность теории естественного отбора в качестве объяснения происхождения и эволюции видов» Джейсона Стерлинга, «Квартальное обозрение», июнь 1881 года)

Загрузка...